Мышь

Дарья Бобылёва
Никто из вьюрковцев не успел заметить, когда же начала меняться Светка Бероева – то ли потому, что чересчур высоким оказался забор вокруг ее нездешне богатого дома, то ли потому, что в то время дачники еще не начали следить друг за другом. Казалось, что со дня на день прострекочет над Вьюрками вертолет, или из леса выйдут упругие парни с квадратными дружелюбными лицами и спасут, вернут дачных пленников в привычную жизнь, манящую теперь из того далёка, до которого ни доехать, ни дойти, своей скукой и обыденностью. Дачникам уже даже не нужно было объяснение, которое поначалу упорно выискивали неприкаянные мужики и молодежь – а женщины, особенно те, что постарше, давно знали, что лучше не спрашивать, целее будешь и спокойнее. Они были готовы простить творящуюся вокруг чертовщину, не обращать на нее внимания, как она не обращала внимания на них – лишь бы всё наконец закончилось.
Никто не заметил, когда начала меняться Светка Бероева, зато многие запомнили тот момент, когда она окончательно стала другой. Согласно календарю, за которым упорно следили Валерыч и несколько других дачников старой школы, как раз наступил ноябрь. Во второй раз зацвели яблони, восторженно свистели птицы по кустам, да и сочная, даже не начавшая желтеть зелень вокруг ясно давала понять, что лето почему-то не заканчивается.

Дача у пенсионера Кожебаткина по старым меркам была почти роскошная, но по новым никакой конкуренции не выдерживала. Грязно-зеленая, деревянная, с резной верандой, она терялась на тенистом участке среди дряхлых яблонь, смородины и неистребимой сныти, так что ее даже заметить с первого взгляда было непросто. В самом доме царил идеальный, какой-то скопческий порядок с разглаженными клееночками, до скрипа вымытыми тарелочками, фотографиями серолицей, напружившей щеки в улыбках родни на стенах. Украшать стены Кожебаткин вообще очень любил, это помогало бороться со следами мушиных диверсий на обоях. Во всех комнатках рядами висели портреты, иконки, календари и журнальные пейзажи со следами маникюрных ножниц по краям. На самом видном месте, рядом с образом Богородицы, висел портрет товарища Сталина. И аккуратная кошка Маркиза, точно подтверждая, что место действительно правильное, чистилась под ним на диване, подняв кверху указующую заднюю ногу.
В ту ночь пенсионер Кожебаткин проснулся от холода. Привычно чмокнул ввалившейся нижней губой, проверяя, на месте ли зубной протез – и вдруг обнаружил в своих деснах новые, твердые, крепко воткнутые предметы. Обсасывая их и удостоверяясь постепенно, что это зубы, только какие-то совершенно не привычные, Кожебаткин пробудился окончательно.
Огромная горящая луна взглянула на него сверху. Кожебаткин недовольно зажмурился. Там должна была быть не луна, а тщательно выбеленный потолок. А ниже – прямоугольники икон и портретов, и градусник фигурный, в виде пронзенной стеклянной трубочкой совы, по которой Кожебаткин узнал бы, действительно ли в спальне так холодно или его просто знобит спросонья.
Кожебаткин открыл глаза. На полыхающий лунный лик набежала туча, а на самого Кожебаткина шагало из темноты чудовище – круглая кожаная башка, несомая в воздухе длиннейшими многосуставчатыми ногами. Деловито перебирая частоколом ног, покачиваясь, словно дремлющий пассажир в полузабытом уже метро, безмолвный урод приблизился вплотную. Кожебаткин вскрикнул – и услышал резиновый писк. Рванувшись прочь, он почувствовал, что перебирает сразу и ногами, и руками, переместившимися по неизвестной причине под его небольшое вялое брюшко и злодейски укороченными, так, что сохранились буквально одни кисти и ступни. Шлепая ими по холодной и сырой поверхности, Кожебаткин покатился вперед, оглашая ночь испуганным писком – и вдруг, утратив опору, упал. Свалился с узкого карниза на выложенную камнем дорожку, зашиб розовые, с микроскопическими коготками лапки и дрожащим от боли и страха комком юркнул в траву.
Мягкая тень метнулась из пионовых джунглей, раскрывавших во второй раз пахнущие приторной сыростью шарики бутонов. Она навалилась на Кожебаткина, и словно раскаленные прутья проткнули ему грудь и живот. Смешно пища, Кожебаткин вырвался и побежал, роняя темную кровь. Тень, помедлив секунду, снова прыгнула, приблизила к обезумевшему пенсионеру свой древний ацтекский лик с полупрозрачными шарами глаз, дохнула гниющей мертвечиной, и Кожебаткин с последней, спасительной ясностью понял, что всего этого не может быть, и сейчас он проснется в своей пропахшей стариком постели, где он, должно быть, заснул сидя, пока читал газету, и поэтому ему снится кошмар, а потом, конечно, начнется отрыжка, и кислый желудочный сок будет достреливать до самого горла. Поняв это, Кожебаткин закрыл глаза, напряженно стараясь ввинтиться обратно в явь.
Кошка Маркиза, изящно сгорбившись, захрустела жирной домовой мышью, на землю упала обкусанная голова с красным подбоем.
В своей отсыревшей постели сидел, сминая крючьями пальцев газету – все ту же, про сад и огород, - пенсионер Кожебаткин. Свеча в литровой банке, которую он экономно жег вместо настольной лампы, давно оплыла и захлебнулась парафином. Кожебаткин смотрел обесцвеченными бусинами глаз в темноту и подергивал носом.

Если бы кто-то знал эту предысторию, Вьюрки заволновались бы гораздо раньше. Но трудная смерть разумного варианта Кожебаткина осталась незамеченной, а Маркиза, единственная свидетельница и убийца по совместительству, вскоре ушла жить в кошачье царство Тамары Яковлевны.
Поэтому через несколько дней по Вьюркам пополз слух, что Кожебаткин сошел с ума. Учитывая его возраст и сопутствующие обстоятельства, это не сильно удивило изнывающих от тридцатиградусной ноябрьской жары дачников. Надо сказать, что Кожебаткин был довольно беспокойным стариком. Он, к примеру, прирезал себе землю за счет участка соседей, родителей Юльки-Юки, и демонстративно засадил ее шиповником, когда на собрании зашла речь о возвращении прежних границ. Причем на этих самых собраниях Кожебаткин всегда негодовал громче всех, требуя немедленно судить неплательщиков, коммунальщиков, а иногда и саму председательшу Клавдию Ильиничну, которая бледнела, покрывалась пятнами и потом всеми правдами и неправдами старалась провести собрание без участия Кожебаткина. Все вьюрковские дети знали, что даже за одно уворованное яблоко Кожебаткин обязательно вычислит их и придет к их родителям со скорбным видом и жалобой. Даже Тамара Яковлевна и ее пожилые подруги старались побыстрее уйти по только что придуманным делам, встретив вдруг на улице распираемого недовольством и активностью пенсионера.   
Дачники заметили, что Кожебаткин стал собирать все подряд. Не только грибы, ягоды, щавель – это бы не привлекло внимания постепенно привыкающих к подножному корму вьюрковцев. Он обрывал нестерпимо кислый девий виноград, сухие прощлогодние ягоды шиповника, какие-то сорняковые стручки, подбирал огрызки и косточки, громко шебуршился в помойке – сначала думали, что это шумные ежи опять роются в мусоре. И половину найденного Кожебаткин тут же запихивал в рот, а остальное прижимал дрожащими руками к груди и уносил. Одет он был в одну и ту же пижаму, становившуюся все грязнее. Сразу было понятно, что умственные дела пенсионера плохи. Никита Павлов, маявшийся абстиненцией и, как следствие, болезненной чуткостью к ближним, от которых ждал в ответ такой же чуткости к своим страданиям – так вот, Никита Павлов сказал, что это голодное, возможно, даже блокадное детство проснулось в Кожебаткине, ведь безвыходные Вьюрки даже молодому и здоровому человеку вполне могут показаться осажденными. Но никто не знал, как прошло детство Кожебаткина, да и юность тоже, и есть ли у него дети и внуки, и кем он раньше работал – хотя из-за его стремления всех судить и посадить кое-кто из соседей подозревал, что он этим по долгу службы и занимался, а теперь скрывает из-за вечно меняющихся оценок эпохи. При всей активности пенсионера о нем, оказывается, так мало знали – но об этом во Вьюрках задумались потом.
Разговаривать Кожебаткин перестал. Одним из первых в этом убедился Валерыч, и именно кожебаткинская метаморфоза, кстати, окончательно утвердила Валерыча в решении покинуть Вьюрки любым способом. Он встретил Кожебаткина ранним утром, тот семенил по обочине ему навстречу, прижимая к груди обглодок кукурузного початка.
- Здорово, - кивнул Валерыч.
Кожебаткин резко повернул к нему сухое личико, шевельнул носом и промолчал. Валерычу стало неловко – одно дело, если бы пенсионер не заметил его, или задумался о своем, или изобразил что-то подобное. Но Кожебаткин не отводил взгляд, словно вцепившись зрачками в Валерыча, и глаза у него были внимательные и пустые. Надо было как-то выходить из дурацкого положения.
- Ну ладно, - смущенно хмыкнул Валерыч, отвернулся и сделал вид, что любуется поспевшими сливами.
Кожебаткин втянул ноздрями воздух, с отчетливым наждачным звуком поскреб мелко-мелко щеку и пошел дальше. И только когда его шаркающие шаги стихли, Валерыч смог наконец расслабить спину и выйти из напряженного, позорного оцепенения.

А потом ночью проснулась в дачной кухоньке Юлька-Юки. Хоть Юки и красилась в радикальный черный и носила стальной прыщик пирсинга в пупке, ей было пятнадцать, и к одинокой жизни она пока не привыкла. Юки спала в кухонном домике, потому что там успели поставить новую дверь с крепким замком. Родители потихоньку обновляли дачу и как раз уехали на пару дней договариваться о дешевых стройматериалах, когда Вьюрки неведомым образом замкнулись сами в себе.
Юки проснулась от обычного ночного шороха, и лежала, смяв пухлую щеку подушкой, ждала, когда сон возьмет верх над тревогой. И вдруг совсем не по-ночному, отчетливо грохнуло за стеной кухоньки. Кто-то задел бочку для дождевой воды, а потом прохрустел вдоль стены по гравию. И сразу стало холодно и тоскливо. В углу возле раскладушки стояла швабра, и Юки захотелось взять эту швабру, и вылететь с ней на улицу с криком «кто здесь?» - чтобы закончить всё разом и взглянуть на чудовищ, которых видели хоть краем глаза все без исключения, но боялись обсуждать. При свете луны, только-только пошедшей на убыль, их наверняка можно было наконец разглядеть отчетливо, без вечного балансирования на краю яви, когда плотный силуэт неизвестно кого распадается вдруг на тени и ветки, оборачивается соринкой в глазу или исполинским лопухом.
Юки не позволила себе заранее представить варианты развития событий и испугаться, скатилась с раскладушки и, постукивая по полу ладонями и коленками, резво подползла на четвереньках к окну. Начала потихоньку выпрямляться, щурясь – как будто надеялась, что если ей будет плохо видно, то и ее будет плохо видно тоже. Пыльный край шторки лег на лоб, Юки поднырнула под него и распахнула наконец глаза.
Под белесыми лучами луны в огороде копошилось что-то крупное, морщинистое, голое. По бокам у существа шевелились острые отростки, похожие на ощипанные крылья, а головы не было совсем. Юки взвизгнула и сдавила пальцами край подоконника, а спустя секунду поняла, что это не крылья, а локти, и голова есть, просто свешивается очень низко, а по грядкам, прижимаясь к земле и настороженно вытянув шею, ползает абсолютно голый Кожебаткин. Который грызет, не срывая, только начавшие вытягиваться кабачки.
Он воровато оглянулся, по его подбородку стекал липкий сок, и Юки даже почувствовала особую масляную скользкость этого сока, и вдруг зачесались, заныли руки, ноги, бока, как будто Кожебаткин кусал и ее вместе с нежными, совсем еще маленькими кабачками, которые, наверное, высунули из-под листьев доверчивые мордочки по привычке, решив, что это хозяйка пришла – а встретили сумасшедшего пожирателя.
- Уходите! – севшим голосом крикнула Юки, барабаня согнутыми пальцами по стеклу. – Перестаньте! Вы больной! 
Она была довольно воспитанной девочкой. А Кожебаткин вдруг страшно испугался не то стука, не то ее вежливой ругани, сорвался с места и нырнул в малинник. Колючие ветки сомкнулись над ним, покачались немного и успокоились, и серебристый огород снова дремал под луной, как будто ничего и не было. Только истекали соком растерзанные кабачки, и Юки морщилась у окна, пытаясь отогнать мучительно назойливое видение голого кожебаткинского зада.

Наутро выяснилось, что кто-то ограбил магазин. На магазин, а точнее – деревянный ларек, стоявший недалеко от исчезнувшего поворота и в благословенные нормальные времена снабжавший Вьюрки необходимыми мелочами, за которыми неохота было ездить в ближайшие поселки или в город, дачники буквально молились. Торговала в нем усатая, всегда завернутая в шаль Найма Хасановна, одна из вьюрковских старожилов. После известных событий, о которых теперь говорить не хотелось, магазин, слава богу, остался во Вьюрках вместе со всеми своими запасами. На одном из собраний было решено, что отныне он считается складом, с которого можно брать продукты, но только в случае крайней необходимости и под надзором Наймы Хасановны, которая записывала, кто, сколько и почем взял. Сначала даже брала деньги, но потом у большинства дачников деньги кончились, а Найму Хасановну удручала невозможность их потратить.
Вор разбил окно и вытянул все, до чего смог достать через решетку – несколько пачек макарон, сахара и соды. Собравшиеся поужасаться на следы кражи дачники разговорились и выяснили, что это далеко не первый случай за последние несколько дней – у кого подозрительно уменьшилось количество огурцов в огороде, у кого куда-то подевалась драгоценная мука, буквально только что стоявшая в шкафу, а у Никиты Павлова пропала целая партия сушившейся на прищепках уклейки, из которой он «делал воблу».
Громче всех негодовала Света Бероева – у нее унесли гречку.
- Я понимаю, попросить! – доказывала она растерянной Кате. – Если ребенку там нужно. Но воровать! Все в одной лодке! А у меня дети!
Давно не стриженые дети молча выглядывали из-за ее спины. Загоревшие до черноты, насупленные, они были похожи на Маугли.
Все, конечно, понимали, что ограбил и магазин, и соседей не безликий «кто-то», а сошедший с ума пенсионер Кожебаткин. И странное поведение его заметили, и внезапную страсть к собирательству, и на своем участке его видела не только Юки – она-то как раз об этом умолчала, очень уж ей хотелось забыть омерзительную ночную картину. А Валерыч и вовсе видел, как Кожебаткин трусит к своей даче с его, Валерыча, сахарницей в руках. Но там и осталась всего пара кусочков рафинада, и связываться с ненормальным стариком Валерычу показалось неудобно и гадко.
Бероеву так не показалось. Он подошел чуть позже, посмотрел на разбитое окно, послушал разговоры и, выцепив из толпы Никиту, Валерыча и длинношеего Митьку с братьями, отправился с ними к даче Кожебаткина, чтобы «поговорить». Причем весь свой отряд он собрал практически молча, одними краткими приглашающими жестами, и дачники, хоть и переглядывались тревожно у него за спиной, отказаться не смогли.
Зеленая дача оказалась наглухо заперта, резная веранда и все окна – занавешены тряпками, заложены какими-то фанерками и картонками. Даже щелочки не было незаконопаченной, чтобы внутрь заглянуть, и на стук никто не вышел. Бероев собрался ломать дверь, но тут Никита решился все же подать голос и начал его отговаривать – пожилой ведь человек, голодал, и с головой уже плохо. К Никите, миролюбиво рокоча, присоединился Валерыч, имевший все-таки даже в выпуклых глазах Бероева некоторый авторитет, и вскрывать дачу Кожебаткина не стали. Договорились все вместе высматривать Кожебаткина, когда он выйдет на промысел, а потом – проводить до дома и забрать оттуда похищенные припасы.
Но Валерыч в тот день решил покосить траву, Митька с братьями пошли к деду Гене пробовать его экспериментальную бражку из одуванчиков, а Бероев поскандалил со Светой, и ему тоже стало не до Кожебаткина.

Странная история продолжилась с наступлением темноты. Визг и звон распороли теплое нутро вьюрковской ночи. Кричала, как выяснилось, председательша Клавдия Ильинична, в иное время такая важная и плавная, что заслужила уважительное прозвище царица Лебедь. Сбежавшиеся дачники обнаружили ее на веранде. Клавдия Ильинична зажимала рукой кружевную рубашку на своей тестообразной груди, и по кружеву расползалось серьезное красное пятно.
Как оказалось, вышедшую в туалет председательшу насторожило тихое шуршание из погреба. Решив, что там орудуют мыши, Клавдия Ильинична распахнула дверцу в полу и опустила вниз горящую свечу. В тот же миг из погреба чумазым пугалом выметнулся безумный Кожебаткин с антоновкой в зубах. Председательша выронила свечу и в темноте принялась, вопя, бить дикое видение по чему придется. Кожебаткин на ощупь был дрябл и прохладен. Пытаясь удрать, он крутился, извивался и толкал Клавдию Ильиничну. В пылу боя они переместились на веранду, где Кожебаткин укусил председательшу за руку, разбил в отчаянном броске окно и убежал.
Рука распухла, синеватые ямки от сточившихся кожебаткинских зубов снова и снова наполнялись кровью, пока Тамара Яковлевна с подругами, охая, промывали рану перекисью. Позеленевшая председательша стонала, и глаза ее закатывались.
К этому времени на участке уже образовалась гудящая толпа. Многих заинтересовал вопрос, каким образом чертов сумасшедший вообще проник в запертый снаружи на задвижку погреб. Никита Павлов, которого абстинентное чувство вины вынуждало быть безотказным, спустился вниз. Он долго водил свечой, осматривая сырые холодные стены, по которым скакали тени от банок с огурцами, а потом кратко ругнулся.
Подгнившие доски в самом дальнем углу оказались частично выломаны, а за ними зияла большая дыра. В продуктовое святилище Клавдии Ильиничны Кожебаткин забрался через подкоп. Не решившись лезть в темную, полную червей и сороконожек нору, дачники стали обыскивать участок и в конце концов обнаружили, что Кожебаткин начал копать аж за забором – там, в густой акации нашли вторую дыру и горку выброшенной земли. Сдержанное басовитое похохатывание, сопровождавшее поиски, стихло. От мысли о Кожебаткине, голым белым червем ползущем в земле под участком – участок при этом каждый представлял свой, - дачникам стало страшно. В единодушном порыве, не сговариваясь, они потянулись к улице Вишневой, на которой стоял дом Кожебаткина.

Чудаковатая рыбачка Катя слышала и визг председательши, и нарастающий гул встревоженных голосов. Потом в кустах шиповника замелькали огоньки, и Катя вышла на крыльцо посмотреть.
Мимо забора, со свечами и фонариками, в халатах и пижамах, шли дачники. Впереди, решительно нахмурившись, шагала чета Бероевых. На Бероеве были обширные семейные трусы с неожиданным смайликом сзади.
Катя подошла к калитке. Ей почему-то захотелось быть с людьми, почему-то показалось, что в этой человеческой стае будет сейчас безопаснее. Дождавшись, пока до нее добредут отстающие старушки, она потихоньку выскользнула на улицу и пристроилась в хвост шествия.

Толпа вошла на заросший снытью участок Кожебаткина. И почти сразу же кто-то испуганно охнул – Найма Хасановна, как выяснилось. Ее нога неожиданно провалилась в землю, глубоко, по самое колено. Никита и Митька подняли тяжело, как черепаха, барахтающуюся продавщицу, Митька посветил вокруг фонариком и присвистнул, увидев просевшую длинными рытвинами землю и черневшие среди травы выброшенные комья. Судя по сдержанному мату впереди, провалилась не только Найма Хасановна. Девять с половиной соток – половину он забрал у родителей Юльки-Юки, - пенсионера Кожебаткина теперь были, похоже, изрыты целой системой ходов.
- А если он прямо сейчас там, в земле? – прошептала Катя, глядя себе под ноги.
- Ему же лучше, - ответил Никита.
В дверь забаррикадированной дачи Кожебаткина уже дробно стучали. Бероев даже пинал ногой. Вьюрковцы светили в окна, барабанили по стеклу – аккуратно, чтобы не разбить, потому что помнили непримиримую строгость пенсионера и до сих пор, как это ни парадоксально, не хотели портить с ним отношения. Пытаясь представить все как не совсем обычный, но все же визит соседей, даже уговаривали:
- Откройте, пожалуйста!
- Александр… как его?
- Алексей, Алексей Александрович.
- Откройте, Алексей Александрович!
- Да ломайте уже…
И Бероев с Митькой легко и даже как-то радостно, как будто давно ждали, сняли сухую деревянную дверь с петель. Прислонили ее к стене, чтобы не мешала – и остановились. На веранду было невозможно войти. Она была полностью, от пола до потолка забита припасами: мятыми дарами огорода, корешками и шишками, травяными вениками –  Кожебаткин почему-то сохранил страсть к зверобою и пижме, - неопознаваемыми объедками и великим множеством упаковок крупы, муки, сахара, макарон, соды и даже кошачьих сухариков и рыбьей прикормки. Трудно было даже представить, что постоянно жалующиеся на недостаток «цивилизованной» еды дачники хранили у себя столько всего.
- Разбирайте, - велел Бероев и первым ухватил здоровенный мешок.
И тут же горы припасов зашевелились, брызнула во все стороны крупа, и на непрошеных гостей бросился сам Кожебаткин. Он опрокинул Бероева и ловко отскочил обратно на свои трофеи. Бероев схватил палку и ткнул ею в полумрак. Пенсионер снова выпрыгнул проворным чертом и укусил Бероева. На обоих, пыхтя, навалились опомнившиеся дачники, выкрутили Кожебаткину руки и надавали тумаков. Кожебаткин отчаянно извивался, выбрасывая в воздух жилистые ноги и тряся вялой капелькой плоти между ними.
- Стойте, подождите!.. – Катя вдруг ринулась к экзекуторам, но тут же провалилась в очередную кожебаткинскую кротовину. Щиколотка хрустнула и моментально налилась горячей болью. Катя неуклюже осела на землю и зажмурилась, пытаясь склеить воедино раздвоившуюся вдруг реальность. В одной темные силуэты, окруженные световыми всполохами, деловито скручивали большого, полновесного Кожебаткина, а в другой – бился растянутый за лапки серый бархатный мышонок, кося жалкой бусинкой вытаращенного глаза.
Вдруг мышь выскользнула из грубых пальцев, взвилась в воздух и еще в нем, не успев даже коснуться изрытого суглинка, изо всех сил заработала лапками, надеясь уйти в землю, скрыться, спасти свой ошметочек бессмысленной, драгоценной жизни. И у Кати сердце рванулось следом, в дурном девчачьем порыве помочь крохотному, слабому, перепуганному.
Вот тут дачники и узнали, как изменилась за нескончаемое лето Светка Бероева. Она подскочила к уже закопавшемуся наполовину в свою нору Кожебаткину и воткнула ему в поясницу черт знает где прихваченную огородную тяпку. Кожебаткин тонко, глухо запищал в земле. Подоспевший Бероев сунул руки в нору и выдернул оттуда барахтающегося пенсионера. Света размахнулась и с техничным спортзальным выдохом всадила тяпку в припорошенный пигментными пятнами череп Кожебаткина.
- Не на-а-адо! – заорала Катя. И наверху, за обросшими желтым лишайником ветками старых яблонь, сухим эхом раскатился гром. Дождь хлынул сразу же, густыми тяжелыми струями. И моментально промокшие, оцепеневшие именно на эти несколько мгновений, когда все еще можно было, наверное, исправить, вьюрковцы смотрели, как дергается на земле и оглушительно пищит Кожебаткин, а Света Бероева, сосредоточенно сдвинув бровки, бьет и бьет его куда придется, взрыхляя дряблую плоть железными зубьями.
Когда Никита, Валерыч, Митька и даже сам Бероев бросились к ней, вырвали тяпку и зашвырнули ее далеко, на рубчатую крышу дачи, было уже поздно. Кожебаткин лежал в пузырящейся грязи неподвижной грудой.
- Он на меня кинулся! – выкрикнула, будто возражая кому-то, Света Бероева. – Он же маньяк! Что, пусть дальше бегает, за детьми охотится?!
От дождя ее тоненькие золотистые очки запотели, и слепые стекла горели в свете фонариков праведной неугасимой яростью. Катя посмотрела на окаменевшее, рябое от крови мелкое личико и вдруг поняла, что Света, известная ей и не слишком приятная Света Бероева уже никогда не выберется из Вьюрков. Потому что выберется что-то другое. И от этого не становилось ни жутко, ни гадко – только нестерпимо, безмерно грустно. И ливень усиливался, небеса грохотали, а Никита Павлов, чтобы не смотреть ни на Свету, ни на Кожебаткина, смотрел на Катю и думал, что всегда, когда у нее такое лицо – случается гроза.

И очень быстро все видевшие, и участвовавшие, и не вмешавшиеся поверили, что все так и было: новопреставленный маньяк Кожебаткин напал на беззащитную Свету Бероеву, а она, спасая себя и детей, случайно практически его зашибла – бероевские дети с их невинными темными локонами синхронно возникли в воображении вьюрковцев и попрятались в сныти, а за ними хищным бледным червем погнался Кожебаткин. Дачники, лихорадочно осознавая заново окружающую действительность, которая необратимо и страшно изменилась вместе со Светой, кивали, охали и соглашались: ведь непонятно уже, что это за существо-то было, ведь убил бы, ведь мать, ведь дети…
- Дети – они как война, всё спишут, - тихо сказал, кивая вместе со всеми, Никита Павлов.

Катя, прихрамывая, вышла с кожебаткинского участка. Бились в голове нехорошие мысли, и самую темную и тяжелую, о том, что прямо у нее на глазах так нелепо завершилась самоценная человеческая жизнь, Катя отгоняла. Но шуршали назойливыми ночными мотыльками другие: ведь не был опасен Кожебаткин, точнее, опасен был, оказывается, совсем не он, потому что ну какую угрозу он мог представлять для многочисленных дачников в своем упоенном коллекционировании еды. И кидался на людей он лишь тогда, когда защищал свою гречку с макаронами. И вот уже соткался перед Катей образ ни в чем не повинного, маленького Кожебаткина, беспомощной мышки, растерзанной за крупу. И она, Катя, была среди тех, кто не вмешался и не спас – почему-то ей казалось теперь, что она точно бы спасла. И не в ноге было дело, не сломала же она ее – вот, ходит же, хоть и вспыхивает в щиколотке боль на каждом шагу. Просто, как и все, побоялась, уж слишком страшной была деловито орудующая тяпкой Света Бероева… 
И тут из пелены дождя перед Катей возникла Юлька-Юки. Потирая опухшую со сна физиономию, Юки затараторила, что слышала шум, видела росчерки фонариков в темноте, а поближе ее не подпустили столпившиеся на улице взрослые. Но она знает, что какая-то жуть приключилась с Кожебаткиным, и хочет посмотреть… Катя, грустная и пришибленная, только качала головой, и так незаметно они вошли обратно на участок, миновав грузивших экспроприированную еду в тачку Валерыча с Бероевым – они единственные тут остались, остальные, стараясь друг с другом не заговаривать, уже расползлись по своим участкам. Опомнившись, Катя всполошилась и стала, к тихому негодованию Юки, суетливо изображать взрослую:
- Стой, тебе нельзя, не смотри!
Юки фыркнула и, увернувшись, пробралась через травяные заросли к дому, к тому самому месту, где совсем недавно… 
Катя, догнав ее, вдруг остановилась и облегченно выдохнула. Возле крыльца ничего не было. То есть были рытвины, смятая и вырванная из земли трава, загустевшие красные пятна на ней. А вот Кожебаткина не было ни в каком виде.
И, хоть у забора по-прежнему делили гречку Валерыч с Бероевым, слишком диким, да и ненужным казался в серой мороси раннего утра вопрос «А куда делся труп?». Пусть лучше так и будет.
Как будто ничего. Никогда. И Света Бероева осталась прежней.
- Фу-у, - со значением сказала Юки, трогая носком резинового сапога ромашку, на которой висел побуревший ошметок.