Угораздило

Ян Гомори
- Да как же Вас так угораздило?
Я совершенно не знаю, что ответить Могилевскому, и бестолково мычу.
- Это же гайморит. Был.
Киваю головой.
- А теперь-то…
- Что – теперь…? – размыкаю слипшиеся, пересохшие губы. Я думаю лишь о том, что я, стряхнув с ботинка бурую грязь, не нашёл возможности руки вымыть. Я вспоминаю эту грязь: она была похожа на сухую землю…
У Могилевского интересные кисти рук, и я с неподдельным любопытством разглядываю причудливый узор изумрудных вен… Эти руки подписывают мне приговор на белоснежных листах. В больницах я ранее не бывал никогда, поэтому моя карта была свежа и чиста, как слеза комсомолки.
- Теперь – всё, – Могилевский протягивает мне карту...
В груди у меня всё клокочет и воет.
«Нет, просто так уйти совершенно нельзя. Хоть одной живой душе да надо бы, надо рассказать…»
Я истерично разворачиваюсь…
- Михаил Гедонович!
Могилевский подпрыгнул на стуле, как мячик, с ужасом подняв глаза.
- Послушайте же, товарищ Могилевский, – ухмыляюсь я, – как меня угораздило.
И я начал свой рассказ.
Когда мне было двадцать два года, я обрёл удивительное мироощущение – сознание моё прояснилось, и на мир я стал глядеть словно бы сквозь толщу кристально чистой воды… Но дотронуться боялся. Это бы непременно свело меня с ума… Но мир сочился – в меня. Уже тогда я догадался, что воздух – не просто какая-то газовая смесь, а особая субстанция, кишащая молекулами всего, что источает запахи… При вдыхании воздуха молекулы «липнут» к стенкам носа.
- Мне грозила опасность, ужасная опасность, доктор, – сипел я. – Нервы мои расшатались. Я был окружен ужасом со всех сторон…
Я вспомнил, как случайно «учуял» в трамвае немытую полуседую бабу, масляную от пота. От неё пахло чем-то приторно-тошнотворным, скорее всего, это был запах тела грудного младенца.
Я ехидно спросил:
- Вот что Вы, доктор, сделаете, если случайно коснетесь своей уличной обуви? Или крышки мусорного ведра?
Могилевский удивлённо развёл руками, и седые усы его как-то сникли.
- Ничего сверхъестественного, дружок.
 - Э, нет, товарищ доктор. Вы должны бежать к раковине, умывальнику, etc., и срочно, слышите, срочно!
Я замолчал. Могилевский ошарашенно застыл, выжидая, что же будет дальше.
- Мыть руки. С мылом! – хихикаю я, выпучив глаза.
- Это какого чёрта?
- А такого вот чёрта, Михаил Гедонович, что это есть основа психофизической гигиены.
Могилевский тихо счёл меня идиотом, дал мне таблетку валерианы и совет: последние пару недель прожить так, будто я воздух, ничто.
«И главное – больше водки, дружочек. На головные боли по возможности не обращайте внимания, это легче, чем Вам может показаться… Вы попробуйте, да. И вот увидите – этот ужасный мир кончится для Вас легко и безболезненно. Только не смотрите себе в глаза ни в коем случае», – похлопывая меня по плечу, Могилевский доброжелательно улыбнулся.
На прощание он почему-то посмотрел мне аккурат в лоб, будто у меня там не измученные гноем пазухи, а глаза.
Руки мои от постоянного намыливания пошли трещинами. Они похожи на порезы. Нос покраснел, распух – от нещадной обработки йодом: я боялся, как бы внутри меня чего не поселилось, и мазал, мазал…
Только вот ведь фокус – я живой, а Могилевский умер спустя неделю после нашей встречи. На него козырёк упал, что над входом в поликлинику. Раздавил одного лишь Михаила Гедоновича. Раздавил, конечно, что просто ужас... Лица толком не осталось. Судьба, стало быть.
А кто его знает, задержись бы Могилевский у себя хоть на полминуты – и жил бы себе, и возился бы дальше в чужих носах. Руки помыл бы, например.
Как раз секунд тридцать.