Приговор. Не из зала суда

Валерий Васильев 6
         
                «Запорожец» медленно двигался по раскатанной колесами колхозных грузовиков грунтовке. Сидевший за рулем пожилой седоволосый мужчина жадно вглядывался в меняющиеся за стеклом автомобиля в наступавших сумерках картины, словно искал глазами что-то среди плывущих  мимо березовых колков  и небольших, окруженных густыми зарослями ольшаника, полей. Дорога  узкой лентой извивалась среди пригорков, выбрасывая из-под автомобильных шин клубы густой пыли. Наконец, за поворотом показались первые домики с детства знакомой водителю небольшой псковской деревушки. Он прибавил газу перед небольшим подъемом и автомобиль подбросило на глубокой промоине перед самым свертком на деревенскую улицу. У крайней, покосившейся приземистой избушки автомобиль остановился и из него с трудом вылез, опираясь на можжевельниковые лакированные палки  плотного телосложения человек с виду преклонного возраста.  По тому, как он медленно выбирался из машины, было заметно, что движения даются ему с трудом. Приезжий выпрямился и направился к зияющей в прохудившемся во многих местах заборе калитке. На плече у приезжего висела увесистая хозяйственная сумка, пестрящая надписями  на непонятном языке. В одном из окон за задернутой занавеской тусклым фонариком светилась подвешенная под потолком лампочка без абажура. Поздний гость подошел к светящемуся окну и осторожно постучал концом палки по оконной раме.   Занавеска качнулась, из дома донеслись какие-то звуки и спустя минуту  распахнулась скрипучая, сшитая по-старинному, "на иглу", дверь. Из-за двери показалась сгорбленная фигура женщины…

   ... Тревожно начинался 1935 год. По всем окрестным селам разъезжали разодетые в городские пальто и потертые кожаные куртки с портупеями какие-то важные люди. Входили в дома, заговаривали с мужиками и без лишних слов начинали агитацию за вступление в артель. При этом ораторы то и дело произносили прежде незнакомое слово: «колхоз». И вот однажды, накануне Пасхи, в очередной раз собрали народ посреди деревни и объявили: отныне здесь будет коллективное хозяйство. И зачитали список, от кого что причитается на обзаведение общественного хозяйства.  Список, объяснили, составлен был с учетом состоятельности каждой семьи, ее учтенных и не учтенных доходов и пестрел заметными различиями долевого участия тех или иных подворий. Этим, должно быть, выражалась высшая социальная справедливость всей компании.  Зачитывавший строгую бумагу приезжий закончил свою речь словами: «А для тех, кто не согласен с политикой Советской власти — дорога известная». Эта последняя фраза должна была, видимо, по замыслу произнесшего ее, сыграть  роль катализатора и заявления от крестьян  должны были белыми стайками слетаться на импровизированный стол уличного президиума. Но не тут-то было! Так уж был устроен русский крестьянин, что ничего до него не доходило с первого раза. Правда, несколько «сознательных» все же отыскались и тут же подали заявления о вступлении в коммуну. Из их числа избрали руководство вновь созданного колхоза.  Им же было поручено продолжить обобществление земли и крестьянской собственности и тем самым обеспечить выполнение аграрной политики народной власти в лице диктатуры пролетариата.
 
             В своей семье Максим Прошкин был «сам девятый», включая стареющих мать с отцом. Повезло Прошкиным с потомством: из пятерых выживших детей четверо родились сыновьями.  Трое из них уже стали надежной опорой  отцу в его нелегком труде землепашца: и лошадь запрячь, и в поле плуг вывести, и топором насчет дров сообразить — да многому чему научились подростки. А работников таких и накормить надо было как следует. Вот и крутился Максим от темна до темна изо дня в день, не разгибая спины, в своем хозяйстве. Но и хозяйство его было крепким, ухоженным, и результаты труда  ежедневно в обеденный час проявлялись горкой разной снеди на большом самодельном столе.  Из всех углов большой крестьянской избы выглядывали довольствие и достаток. А хозяин, взвесив возможности и доходы от нового урожая,  подумывал  о приобретении в личную собственность техники какой-никакой для облегчения труда крестьянского и прироста в хозяйстве. Да и землицу уже присмотрел в аренду у государства под покосы… А как же? Придет время сыновьям отделяться, обзаводиться своими хозяйствами,  вот тогда и пригодятся  сеялки – веялки и прочий хозяйственный инвентарь. Не отпускать же сыновей с пустыми руками в большую жизнь? Все понимал Максим  и многое делал для семейного благополучия и счастья. Не хотел он примыкать ни к каким обществам да коммунам, видел, как идут дела у соседей, видел разное отношение людей к крестьянскому труду и быту. Видел и понимал. Так и сказал на деревенской сходке, когда в очередной раз агитировали за вступление в колхоз. Мол, кто хочет, тот пусть и вступает, а я уж как-нибудь сам и семью прокормлю, и налоги, какие положено, уплачу.  По-отцовски да по-дедовски, мол,  жить думаю. Колхозу мешать не буду, но и мне не мешайте. Де, в газетах прописано, что колхозы – дело добровольное, что по согласию должны записывать в них … Коллективизация во всю шагала по стране и в газетах пафосно расхваливались преимущества совместного ведения хозяйства перед единоличным. Впрочем, из тех же газет знали люди и о «имевших место перегибах», нарушениях принципов добровольности при вступлении в колхозы … Как понимал, так и сказал. А сказал – и пошел домой,  дела домашние делать.

            Методы и способы убеждения, которые нависли над людьми в тридцатые годы, хорошо известны. И вот наступил день, когда жители Пригоркина в большинстве своем подписали заявления и стали называться членами сельхозартели – колхозниками. Остались в единоличниках только три самых крепких хозяйства, и среди них хозяйство Максима Прошкина. С этого времени какая-то необъяснимая нарастющая тревога поселилась в домах не пожелавших объединяться хозяев. Сначала налоги увеличили в полтора раза, потом наделы земельные по нескольку раз перемеряли заезжие землемеры.  На всех сельских сходах, надо и не надо, склонялись их фамилии. А то и гумно с собранным урожаем ни с того, ни с сего ночью запылает у единоличника. Якобы, от грозы. Пригоркинцы - колхозники, с которыми всегда жили дружно, по-соседски, и которые знали и видели,  каким трудом приходит в дома достаток, и те стали косо поглядывать  на "идущих не в ногу со временем" своих земляков. Постепенно вокруг таких, как Прошкины, выросла стена отчуждения. Их перестали приглашать на сельские сходы, избы единоличников старались обходить стороной, а потом и на приветствие некоторые перестали отвечать, и, проходя мимо, отворачивались, как бы не замечая. Словно чужими стали они для деревенских. Так продолжалось с год, а весной следующего, 1936-го, перед самой пахотой, приехали  в Пригоркино на подводах военные в шинелях с красными нашивками на воротниках и в буденовках со звездами, кликнули местных активистов и пошли по подворьям описывать имущество и прочее добро несговорчивых. Мужиков,  хозяев дворов,  со связанными за спиной руками и в сопровождении вооруженных винтовками людей отправили в райцентр, в тюрьму НКВД.  А спустя некоторое время и обезглавленные семейства  заставили запрячь лошадей своих же, разрешили положить в телеги кое-что из одежонки да снеди на несколько дней и тоже повезли в район, на железнодорожную станцию.  Только их и видели односельчане.
          Эти жуткие картины ареста отца, словно окаменевшее от слез и безысходности лицо матери на всю жизнь запечатлелись в памяти подраставшего Алексея – четвертого, младшенького  сына Максима Прошкина. Запомнились ему искаженные злобными усмешками лица деревенских активистов, когда отцу скручивали за спиной руки его же веревками, когда попрощаться с семьей толком не позволили, оттесняя детей и убитую горем жену от отца и мужа… Даже  военные отворачивались, что бы не  видеть внезапно обрушившегося на невинных людей несчастья. А свои, деревенские… В сущности, жизнь этих несчастных была не просто сломана, она была  разрушена и раздавлена хлесткими визгливыми выкриками отдельных беснующихся односельчан, опьяненных злобой и упивающихся возможностью показать миру всю мерзость душ своих… Правду сказать, не все пригоркинцы вели себя одинаково. Некоторые осторожно подходили к горемыкам, ухитряясь сунуть им в руки узелки с продуктами и одежкой, как бы невзначай смахивали руками набегающие на глаза слезы и медленно отходили в стороны… Алеша не мог видеть всех сквозь соленую пелену застилавшую глаза, но шесть, почему-то именно шесть самых крикливых, самых злых, мелькавших туда-сюда искаженных ненавистью и какой-то дикой радостью лиц односельчан все же увидел и запомнил. Он не считал. В память детскую эта роковая цифра вошла как бы сама собой. И на всю жизнь. Шел дождь…

         Их везли в холодных теплушках несколько  суток. Куда-то в северном направлении попутно с летящими весенними стаями уток и гусей. С каждым следующим днем все больше чувствовалось приближение северных широт...

          К осени 41-го шестнадцатилетнему Алексею, перешедшему линию фронта по топким глухим болотам, там, где не было ни наших, ни немцев, спустя много дней скитаний  наконец-то удалось добраться до родных мест. Вот и отчий дом. Впрочем, это был уже не тот дом, в котором несколько лет назад кипела жизнь большого и дружного семейства Прошкиных.  После ареста хозяина и высылки его семьи, избу заняло правление местного колхоза, и словно символ победы над "поверженными в классовой борьбе" взвился над крышей флаг из кумача. Теперь здесь находились полицейскийе. Красный флаг  с серпом и молотом  сменился другим, со свастикой по центру полотнища. Алексей, то и дело оглядываясь, пробрался на край деревни, к маленькой избушке, в которой должна была проживать тетка, двоюродная сестра отца. В день раскулачивания она находилась в Ленинграде, у свекра, и избежала участи Прошкиных.  Дверь в сени оказалась приоткрытой и он, пройдя по скрипучему полу, осторожно заглянул в горницу. Послышался шорох, потом короткий негромкий возглас: «батюшки мои!». Из темного угла избы появилась  тетка. Это был единственный уцелевший родной человек у Алексея на всем белом свете. У нее  и  он поселился на правах пострадавшего от прежней власти племянника. Так и было сказано любопытствующим полицаям.  На предложение послужить в полиции Алексей категорически отказался, ссылаясь на слабое здоровье, по этой же причине не был направлен на работу в Германию в следующем, 42-м году.

        Однажды, собирая валежник в дальнем овраге,  Алексей  нашел среди кочек припрятанную кем-то завернутую в мешковину красноармейскую винтовку и патронташ с двумя обоймами патронов. Тщательно замаскировав находку сухими ветками, принес ее в дом, разобрал, смазал маслом из лампадки под божницей и спрятал в потайной нише за дверью в чулане. До поры до времени.  Никто тогда мог предсказать, как будут разворачиваться события дальше. Народ жил одним днем, не особо задумываясь о будущем. Не по нутру большинству пришлась новая власть. Вся «грязная пена» человеческая всплыла в лице разного рода отщепенцев, как это было и в после семнадцатого года, и в годы коллективизации, и в годы «борьбы с троцкизмом » и еще с чем-то… Этих людишек фашизм вполне устраивал. Другие, большинство, терпели. Такова, видимо, природа общественного сознания на Руси испокон века. и теперь, с приходом новой власти. в деревнях жили своим хозяйством, как в незапамятные годы. Работали в поле,  платили налоги новой власти, и наряды с подрядами исполняли послушно… Изменился и быт. Возродились обычаи отмечать все престольные праздники, словно и не уходили они никуда. И свадьбы гуляли, как прежде когда-то, по-деревенски, с размахом, а то  и с попом – все вернулось «на круги своя».

          На одной из таких гулянок и повстречался Алексею один из тех, кого до самой старости он так и не смог забыть. Из тех, кто тогда, в тот безрадостный для Прошкиных апрельский день громче всех обличал и клеймил его отца в далеком 1936 году. Тех, кто призывал  «под корень изничтожать кулачество – как класс»… Кто потом сытно ел и пил за столом да из посуды выброшенных из привычной жизни, вывезенных на край света на верную погибель людей, повинных только в том, что жили и трудились по Христианским законам и других этому пытались наставлять… Теперь  эти "горячие борцы" за народную власть не выступали с речами, скорее, смирились со сменой власти, безропотно выполняли все распоряжения старосты и полицаев. Угодливо лебезили перед ними.

         План созрел мгновенно. Только бы винтовка не подвела в нужный момент.  Остальное он все продумал до мелочей. Это не будет простым убийством, не убивать пришел на родную землю Алеша. Но мстить, казнить, отдавать долги за расстрелянного отца, за убитых горем и болезнями всех близких и родных людей за несколько лет осиротевшего, чудом уцелевшего вчерашнего мальчишки… Выжившего, может быть, для того, что бы заглянуть в глаза этим судьям-самозванцам. И что бы самому стать их судьей. Выстрел прозвучал на рассвете, когда в Пригоркине занимался новый день. Потом были еще, и еще… Словно эхо того, самого первого… Шесть запомнившихся с детства перекошенных злорадством и злобой лиц – шесть одиночных выстрелов…  Шестнадцать было ему…

         Немцы уходили без суеты и свойственной любому отступлению суматохи. Отходили организованно на заранее подготовленные позиции. Целый год ими возводились укрепления на рубеже так называемого Восточного вала вдоль реки Великой. А вместе с немцами уходили и те, кому хорошо жилось при них, кто при них почувствовал собственную власть и власть оружия, которое висело на плече или лежало в кобуре на поясном ремне… Алексей не принадлежал к таким и просто обреченно брел на Запад, как волк-одиночка, не примыкая ни к «новым русским», ни к оккупантам. Он шел, не скрываясь от людей, но и не навязывая им своего общества. Питался подаяниями, ночевал, где придется. Однажды, проснувшись утром под стогом свежескошенного сена, услышал доносившиеся со стороны проселка русские голоса. Много голосов. И увидел растянувшуюся по дороге колонну красноармейцев. Не таких, которые сопровождали их несколько лет назад в поезде и на этапе  там, на далеком Севере, в шлемах с каменными лицами и в начищенных вонючей ваксой ботинках, а других, запыленных с ног до головы, в выцветших гимнастерках. Некоторые были с повязками, выглядывающими из-под пилоток… Молодых, и пока еще живых и здоровых… Думать было не о чем, и Алексей с помощью первого встреченного  отзывчивого политрука добрался до полевого военкомата, назвался собственным именем, только фамилию взял по имени отца, стал Максимовым… Его направили в минометную часть в расчет полкового миномета заряжающим. Так дошел он с боями до самого побережья Балтийского моря, до так называемого «Курляндского котла». И воевал там, пока не  выбыл из строя по причине тяжелого  ранения… Среди множества ревущих, свистящих и гремящих звуков один все же был сильнее, громче, протяжнее и визгливее всех остальных… Это все, что запомнил Алексей из того боя… А когда очнулся на госпитальной койке, вдруг на фоне общей боли  почувствовал непривычную легкость в ногах… Точнее, там, где еще совсем недавно были его ноги. Теперь их почти не осталось, если не считать коротких обрубков выше колен. Вражеская мина разорвалась позади с Алексея…

   В конце 60-х годов на стол майора КГБ, начальника межрайонного отделения госбезопасности, легло розыскное дело на Прошкина Алексея Максимовича. «Не пособника»,  как гласила приписка в верхнем углу скоросшивателя, но лица, совершившего в годы оккупации убийства советских граждан. Не простое, по меркам розыскников, дело. Все же прошло более 20 лет после войны, жив ли, а если и жив – где проживает и под каким именем-фамилией? Но выполнять задание надо и начальник  приступил к розыску. Первым делом выяснил, не проживает ли кто из родственников , ближних и дальних, в родной деревне разыскиваемого. А, выяснив, поручил одному из сельчан понаблюдать за домом престарелой бабки, которая, по словам старожилов, приходилась теткой и у которой Прошкин ютился в те самые годы. И вот, спустя некоторое время, на имя майора пришло письмо, в котором добровольный помощник информировал органы о том, что такого-то числа в указанный для наблюдения дом приезжал неизвестный на «Запорожце» с инвалидским знаком на лобовом стекле и такими-то государственными номерами. Номера были латвийские.

     Когда к гаражу Максимова в кооперативе на окраине Риги подошли трое незнакомых людей в штатском, Алексей почти не удивился. Он сразу все понял. Понял, потому что никогда не забывал о том, что произошло в 43-м году на Псковщине. Как не забывал и о трагических для его семьи событиях середины тридцатых годов.  Молча выслушал пришедших о цели их визита и только об одном попросил: что бы не арестовали его  на глазах сыновей. А их у него было двое… Может быть потому, что сам хорошо помнил помнил арест отца, Максима Прошкина…
     Суда не было. Принимая во внимание увечья фигуранта розыскного дела, полученные на фронте Великой Отечественной войны, и боевые награды его – два ордена Красной Звезды и медаль «За отвагу», областная прокуратура постановила прекратить дальнейшие следственные действия в отношении Алексея Максимовича Прошкина.

* (Во время войны существовал Указ Сталина о прекращении уголовного преследования лиц, кровью смывших свою вину перед Законом)