Однажды в черном пеньюаре...

Наталья Чеха
1

Если Зина плела косы, все знали, что она снова влюблена.
Ей было далеко за пятьдесят. Полнотелая, с одутловатым бледным лицом, на котором всегда кроваво выделялся ярко-накрашенный рот, с небольшими, глубоко посаженными черными глазами, колюче смотревшими из-под тщательно прорисованных карандашом бровей, она казалась мне постаревшей фарфоровой куклой.
Это сочетание – кукольности и старости – манило меня ужасающим несоответствием, на которое почему-то хотелось смотреть. И не просто смотреть, а вглядываться, изучать, толковать по-своему, додумывать, леденеть от страха в попытке разгадать Зинину тайну.
Иногда она пела – тонким, как будто не из ее могучих недр исходящим, не своим голосом:

Я ехала домой,
Я думала о вас,
Тревожно мысль моя
И путалась, и рвалась…

Тревожная и путанная Зинина мысль заставляла ее ежедневно выходить из дому в поисках любви. В цветных одеждах, праздничная, готовая к встрече, она переступала границу безопасной территории и оказывалась в большом мире.
Он тут же обволакивал Зину своим телом. Позвякивали трамваи, грохоча убегающими вагонами по заросшим травой рельсам, тяжело вздыхали автобусы, оскаливаясь беззубыми улыбками дверных гармошек, откуда-то куда-то перетекала людская река, равнодушно огибая нарядную Зину – как валун, лежащий на пути.
Она жила с матерью, худой и неулыбчивой старухой, которую все называли бабкой Лидкой и которая время от времени била Зину по щекам – «для очуствования».
- Очуствуйся, бесстыжая! – кричала она.
Ей казалось, что эти пощечины остановят неразумную дочь на пути любовного следования, но этого не происходило. С неизменным постоянством Зина рвалась к сексуальной свободе.
- А мы разве не так? – глубокомысленно изрекала 80-летняя Марь Иванна. – Всю жизнь куда-то бежали, кого-то искали… И что?! Будь рядом вот такая строгая мать, разве б я нарожала трех детей от трех мужей?
Одинокая на склоне лет, больная и измученная нищетой Шурка (по прозвищу «Подвальная») и благополучная, избалованная любовью мужа и детей 85-летняя теть Катя медленно и задумчиво кивали головами, улыбаясь, однако, вслед дворовой жрице любви. Зина олицетворяла собой спонтанную, движимую бессознательными импульсами, не ведающую стыда и морали женскую архаичную часть – ту, которая вдруг однажды становится узнаваемой и близкой.
Когда-то Зина была нормальной, окончила институт и даже, по слухам, поступила в аспирантуру. Но потом что-то случилось. Что-то повернулось в Зининой голове в противоположную от науки сторону. Она взрослела, тучнела и старилась, редели пышные косы, но жаждущая своей реализации, никем не востребованная женственность стареть не хотела. Зина была уверена, что счастье ждет ее где-то там, за пределами унизительной материнской опеки и скрипящих чугунных ворот. После нескольких безуспешных (а иногда и успешных – по нескольку дней не ночуя дома!) попыток устроить свою личную жизнь, она останавливалась и какое-то время отдыхала, словно набираясь сил для следующего рывка.
В тот день, когда мы с матерью переезжали в этот двор, Зина находилась, как я теперь понимаю, в стадии наивысшего вдохновения. Я, тогда девочка-подросток, увидела выбегающую из ворот расцвеченную яркими красками пожилую женщину с маленьким ридикюлем подмышкой. За ней с проклятиями на устах неслась косматая, высохшая от злости Баба Яга – точная копия той, которой пугала нас когда-то в яслях широкоплечая нянька, похожая на мужчину:
- И вот она, согнутая в три погибели, с крючковатым носом, с длинными костлявыми ручищами, вся в лохмотьях и босиком, прыгнула Ивану на спину, вцепившись ему в крепкий загривок…
Я всегда вздрагивала в этом месте, начинала ерзать в своей кровати, выгибая спину, словно чувствуя боль от острых, загнутых на концах старушечьих когтей.
Я очень долго - много лет! – жалела Зину, томящуюся, по моему глубокому убеждению, в тяжелой неволе у матери-Яги.
Когда она отошла в мир иной, ее похоронили точно в таком же виде, в котором она жила: бледную, ярко-накрашенную, только косы были уложены «корзиночкой». Я, кажется, даже всплакнула – то ли от страшащего меня сюрреалистического вида этой страдалицы, то ли от жалости к ней.

2

О том, что я – невеста, мои соседи узнали только тогда, когда во двор, гремя и свистя, ворвался «свадебный поезд». Производил весь этот шум белозубый, залихватского вида Тимоха, сидевший за рулем головной машины.
На самом деле его звали Витькой Тимофеевым, и был он другом детства моего будущего мужа. Высокий блондин с пронзительно-голубыми глазами, говорливый и постоянно хохочущий, он являл собой полную противоположность человеку, на котором я остановила свой выбор.
Чем этот выбор определялся? Трудно сказать. Боюсь, что в роковой час нашего знакомства решающей «зацепкой» стало пальто. Красивое, с проработанными плечами, со шлицей и двумя рядами пуговиц, длиной до середины голени, благородного светло-серого цвета. Мужских особей в таком обличье среди моих тогдашних воздыхателей не было. Да и не могло быть! Мальчишки, мои ровесники, все поголовно бегали в курточках, напоминая, скорее, подстреленных воробьев, нежели сформировавшихся, готовых нести ответственность за свои поступки мужчин.
Этот был другой. Высокий, широкоплечий, темноволосый, с пристальным взором влажно чернеющих глаз и ровным, медально выточенным носом, он походил на римлянина. А у меня, такой же черноволосой и черноглазой, с выразительными губами и ногами, как у Софии Лорен, было подпольное прозвище «итальянка». Так что пара сложилась гармоничная во всех смыслах. Темперамент, к сожалению, у обоих тоже оказался итальянским, но это, как говорится, уже совсем другая история.
В тот солнечный и теплый осенний день, пахнущий отцветающими астрами и сверхмодным одеколоном «Саша», ни я, ни мой новоиспеченный муж ни о каких других историях еще не знали и знать не хотели. Поэтому украшенный белыми лентами и двумя склонившимися друг к другу лебедями состав, управляемый Тимохой, ворвался во двор и, громыхая вагонами, остановился у моей двери.
Здесь необходимо сделать отступление. Дело в том, что эта дверь весьма условно могла быть названа входом в человеческое жилище. Говорят, что в стародавние времена в нашем литере размещался оружейный склад. Солдаты, охранявшие крепость, оставляли в двух наших комнатах свои ружья – не идти же с ними в баню! А в квартире у бабки Лидки с Зиной был предбанник. А у Марь Иваны – непосредственно парная. А у теть Кати или Петровны – конюшни. Или – казармы. Кто их теперь разберет?
Так вот, о дверях. Наша – выщербленная, кривая, словно наскоро сбитая из двух широких досок – хранила в себе неумирающий колорит древности. Заменить ее у матери не хватало денег – в те времена, да и в нынешние, инженеры-проектировщики относились к социально-неблагополучному сословию. Поэтому те, кто посещал двор с какой-либо целью – агитаторы, например, почтальоны или свидетели Бога Иеговы – не воспринимали нашу дверь как ту, в которую можно постучать. Это, кстати, избавляло нас от ненужных гостей: воров, тех же сектантов или – искателей стаканов во время массовых гуляний.
Тимоха был не вор, не иеговист и не заплутавший демонстрант в подпитии, поэтому во избежание казуса дверь с утра зазывно держали открытой настежь.
Я сидела в глубине комнат, под настенным эстампом с профилем лермонтовской Бэлы. На голове – воздушная фата, глаза – в пол, как и подобает новобрачной. Вслед за Тимохой, женихом и гостями в комнаты прорвалась возмущенная Петровна:
- Сама – невеста, а сама – молчит! – причитала она, всплескивая руками. – Ну как же не сказать?! От своих же, от соседей, и - утаить!
А я и не знаю, почему не посвятила никого в готовящееся торжество. Наверное, стеснялась. Быть невестой мне было стыдно. И дело не только в нелепом наряде, на который все беззастенчиво таращились, а, скорее, в сокровенности, открывшейся вдруг каждому встречному-поперечному. До сего дня никто ведь не знал, что этот человек, который теперь на виду у всех держал меня за руку, еще недавно ходил вместе со мной по дождливому, усыпанному колючими скорлупками каштанов городу и искал укромный уголок, чтобы поцеловаться.
Он был на пять лет старше меня и умел многое из того, о чем я еще и знать не знала. Однажды мы целый вечер стояли с ним в подъезде многоэтажного дома, оперевшись на лестничные перила, и он нашептывал мне что-то, приличествующее моменту, как вдруг из какой-то двери высунулась голова местной блюстительницы нравов:
- А ну, уходите отсюда! Шатаются тут всякие, покоя не дают!
Мы стали медленно спускаться по ступеням. На мгновение мое лицо выхватилось из полутьмы тускло горевшей лампочкой – как обычно, единственной на весь подъезд.
- Да она еще ребенок! – воскликнула голова. – Вот как я щас в милицию позвоню, чтоб тебя, растлителя малолетних, к ответу призвать!
Это было подобно ушату грязи, выплеснутому ни за что, ни про что на наши невинные тогда еще головы. Я поняла, что уличена в чем-то постыдном. В том, чего не должно быть в семнадцать с половиной лет. И это постыдное связано с мужскими руками, губами и глазами. В них – позор и опасность быть разоблаченной. Лик обличительницы, на мгновение высунувшийся из двери, напомнил мне перекошенное от злобы лицо бабки Лидки, занесшей свою костлявую руку над Зининой головой: «Очуствуйся, бесстыдница!»
Может быть, именно тогда, в холодном и мрачном – чужом! – подъезде я окончательно поверила в то, что женственность – безумна. Хуже того – позорна.

3

Поезд, умчавший меня из родительского дома, на крыльях любви и алкоголя, щедро раздаваемого Тимохой, должен был доставить брачующихся к месту регистрации – в ромашковый и васильковый край, где когда-то, до переезда в город, возрастал из силы в силу русоголовый пастушок, превратившийся в прекрасного принца с агрономическим дипломом – мой будущий возлюбленный.
Путь не очень долгий – два часа по хорошей, накатанной дороге. На каком-то из перегонов решено было сделать остановку. Захлопали дверцы, зазвенели бутылки, под смех и говор полилось шампанское. Меня, окутанную облаком флер д*оранжа, окружили подруги.
- Красивая невеста! – раздался вдруг голос. – Давай погадаю!
От пивного ларька, каких много раскидано вдоль проезжего тракта, к машине подходила молодая цыганка. Шурша юбками и звеня монистами, она приблизилась ко мне почти вплотную и кажется, даже, уже «за ручку взяла». Все замерли в ожидании возможного откровения. Вот сейчас она скажет такое, от чего еще больше запоет моя душа – не может же цыганка в день свадьбы нагадать беду! Не за это, как говорится, деньги получает. Вон как она внимательно смотрит прямо в мои счастливые глаза!
- Пошла вон! Я тебе сейчас так погадаю, что мало не покажется!
Это был мой суженый. Взор его был яростен, кулаки приготовлены для рукопашной.
Цыганка остановилась.
- А ты – злой, - сказала она тихо. – И не красивый. Не про тебя невеста!
- Пошла отсюда!
Он сделал несколько быстрых шагов навстречу. Белый цветок в петлице его свадебного фрака как-то мелко задрожал.
- Не будете вы жить, - устало и бесцветно промолвила гадалка. – Через два года разойдетесь…
Она ошиблась. Не через два, а через три года я стояла подле своей выщербленной двери с большим чемоданом у ног, а на плече у меня дремала маленькая дочь.
- Ну, и что я тебе говорила?
Это – мама. Она и впрямь очень долго и настойчиво не пускала меня замуж.
- Ты только глянь на него! – требовала она. – Крупными буквами на лбу написано, кто он есть такой на самом деле!
Я же никаких букв не видела, а видела только красивый римский профиль и вполне даже неплохой, открытый лоб.
… Да, мама, ты предупреждала. Ты говорила – что-то такое, чего я не могла проглотить. Несъедобным оно было, неудобоваримым. «Не может он вашей пищи, барин!» - жалко оправдывался Захар, когда Штольц потребовал от старого слуги полного пересмотра обломовского меню «на западный манер». Не могла и я. «Надо так давать, чтобы можно было взять», - всплыло откуда-то из детских нравоучительных рассказов. Не взяла я. Не воспользовалась «добрым» советом – потому что и не добр он был вовсе. И под пристальным материнским прищуром я чувствовала себя Зиной – такой же порочной и бессмысленной в своих притязаниях.

4

Я знаю, знаю – мама хотела, как лучше. Она заботилась о том, чтобы у вступающей в жизнь дочери не было иллюзий. Чтобы сразу – правда. Голая, как есть. Правда наотмашь. Она кормила меня той пищей, которую когда-то, на заре своей женской идентификации, ела сама.
Мы всегда передаем своим детям то, в чем по-настоящему убеждены. Только вот на благодатной ли почве вырастают наши убеждения?
Одна женщина, запекая в духовке мясо, обрубала цельный кусок с двух сторон. То же самое через много лет стала делать ее повзрослевшая дочь. Семейное предание гласило, что в таком виде мясо получается вкуснее. Однажды дочь спросила у матери, в чем тут секрет.
- Не знаю! – честно ответила та. – Но так всегда делала моя мама!
Старушка была еще жива, и обе женщины отправились к ней с целью установления истины.
- Все очень просто, - засмеялась бабушка. – Мясник на рынке всегда рубил тушу большими кусками, а у меня была маленькая жаровня. Вот я и подгоняла свиную лопатку под ее размер…
Я тоже много лет обрубала концы. Потому что так делали все женщины нашего рода до меня. И я точно знаю: моя семейная жизнь быстро закончилась не только потому, что муж оказался злым и некрасивым. Думаю, цыганка погорячилась, выдавая эти аргументы за единственную причину. Я тоже умела быть злой и некрасивой, потому что никто не доказал мне обратного.
С возрастом я сделала одно открытие: маленькой девочке нужны мужские глаза. И не просто мужские, а – отцовские. То есть – смотрящие на нее с безусловной любовью и полным принятием. Если отец не похвалит ее локоны, то как она узнает, что они – мягки и красивы? Если отец не восхитится оборочками на платье, то как она поймет, что женственность – привлекает? Если отец не поблагодарит ее за поданный стакан воды, то как она ощутит благодатность служения мужчине? Если отец не защитит ее, то как она догадается о том, что слаба и нуждается в покровительстве?
То, за что не хвалил и чего не поощрял во мне отец, так и не стало мною. Все эти «бабские» штучки – оборочки, бантики, рюшечки, закругленные ресницы, завитые локоны, ухоженные ноготки – всегда мне мешали. В драке, например. Не в серьезной, конечно – в моем детстве так не дрались! – а в потасовке. Ка-а-ак дать по башке, чтоб уехал на горшке! Гораздо сподручней – в шортах и облупленных ботинках. Не раз пробовала.

5

- Папа Карло, возьми молоток, отдери от стены дырявый холст!
- Зачем, сынок? Этот нарисованный очаг греет меня в холодные зимние вечера!
- Папа Карло, даю честное слово, у тебя будет настоящий, а не нарисованный, огонь и настоящая баранья похлебка!
Папа Карло отодрал холст, обмел паутину и все увидели потайную дверцу.
- А вот и ключ, - сказал Буратино. – Открой!
Папа Карло вложил золотой ключик в замочную скважину и повернул…
…Этот диалог из сказки, которую в лицах читал мне на ночь отец, всегда производил на меня неизгладимое впечатление. Дверца в счастливую жизнь, ключ от которой находится не у родителя, а у ребенка!
Недавно взрослая дочь спросила меня:
- Мам, ты не хочешь изменить имидж?
Она повернула ноутбук экраном ко мне.
- Британская актриса Джуди Денч – прошу любить и жаловать!
Я встретилась глазами с миловидной, очень коротко подстриженной женщиной весьма преклонных лет, облаченную во что-то божественно-лиловое. Плечи ее были открыты, в ушах поблескивали бриллианты. В груди моей что-то неприятно кольнуло.
 - Да, но здесь пишут, что ей исполнилось восемьдесят!
 - Ну и что? – невозмутимо парировала дочь. – Разве возраст имеет значение?
 Я вздохнула: в тридцать лет такие рассуждения мне тоже казались остроумными.
 - И потом, у нее лоб высокий!- я ткнула пальцем в экран. – Представляешь меня с такой челкой?!
 - Конечно! – воскликнула дочь, засмеявшись. – Именно такой я тебя и представляю! А такой, как сейчас, и представлять не хочу!
 - Что же во мне не так? – слегка обиделась я. – Лёля говорит, что у меня есть свой стиль…
 - Лёля – твоя подруга, - перебила меня дочь, - она будет говорить то, что тебе хочется слышать!
 - Неужели всё так запущенно? – деланно перепугалась я.
 - Конечно! Старческий узел на затылке – не лучшее решение для такой женщины, как ты!
 - Ну-ка, ну-ка, расскажи мне про меня!
 Я всегда ценила в себе умение ловко переводить разговор в нужное мне русло.
 - Так какая же я женщина? – повторила я свой вопрос.
 - Ты? – Дочь на секунду задумалась. – Ты – такая, как Джуди Денч!
 И тут я вспомнила! Именно эта престарелая красотка играла психотерапевта в недавно просмотренном мною сериале! Я тогда еще подумала: надо же, как они умеют, ведь не отличишь от консультанта-профессионала! Каждая серия – как настоящий психотерапевтический сеанс! Впечатление такое, что это и не актеры вовсе, а подлинные клиенты и подлинные терапевты, а где-то там, в декорационных глубинах, прячется камера, фиксирующая процесс с документальной точностью. Джуди Денч сидела в кресле, её «пациент» – в таком же кресле напротив, и они сто восемнадцать серий говорили о том же, о чем я говорю ежедневно с теми, кто приходит ко мне на прием.
 Мой супервизор Людмила Борисовна Мессер, психоаналитик с сорокалетним стажем, видя мои мучительные раздумья по поводу поздневозрастного начала частной практики, сказала:
 - Знаешь, чем отличается психотерапевт от женщины легкого поведения? Его услуги с возрастом дорожают!
 Это было решающим аргументом.
 Я, едва отпраздновав полувековой юбилей, стала консультировать.
 Злые языки говорят, что психоанализ — это попытка мозга получить удовольствие, предназначенное для другого органа. Пусть так! Иногда мне кажется, что это – не худший способ применить своё либидо, особенно – когда тебе «за тридцать».
 Ну вот, опять о возрасте! Старею, что ли? Вон и дочка твердит об этом…
 - …А туфли – без каблука, - она продолжала, оказывается, описывать мне новую меня. – На руках – никакого цветного лака, никаких больших колец. А главное – никаких длинных черных юбок! Мама, помилуй! Ты должна всегда быть в джинсах – узких, плотных. А сверху, навыпуск, – свободная рубашка. На шею можно платок – каким-нибудь таким интересным узлом…
 - Ненавижу шейные платки!- попыталась я прервать ее тираду.
 - Ладно, не надо платок – пусть будут бусы, например. Крупные, из самоцветов, ни в коем случае никаких драгоценных металлов!
 - А как же бриллианты? – тихо спросила я.
 - Какие бриллианты? – Дочь уставилась на меня непонимающим взглядом.
 - Те, что на Джуди Денч…
 Подумав секунду, дочь согласилась:
 - Ладно, бриллианты я тебе обещаю! Сама лично выберу и подарю – ты только меняйся поскорей!
 Что ж, это уже серьезная заявка. Бриллиантов в моих ушах отродясь не бывало – ну, не друзья они мне по жизни, чего уж скрывать? А тут… Да что ж это такое с моей девочкой приключилось? За какие такие перемены в собственной матери она готова платить столь дорогую цену?
 Слушать, а главное слышать собеседника – мой профессиональный навык. Потому вдруг подумалось: а что, если дочь права? Если она видит во мне что-то этакое? И если не только видит, но и - знает? Вдруг я и впрямь такая, как Джуди Денч? Она ведь не только пожилую психоаналитичку играла, но и Королеву Викторию! А Леди Макбет? А попытка оседлать тигра в 67-м?!
 Вот, оказывается, в какой смысловой ряд поместил меня мой ребенок! Вот какую «дверцу» открыл вовремя поданный им в мои родительские руки «золотой ключик»!
Иногда нужно обметать паутину, скопившуюся за старыми холстами, чтобы выпускать свое счастье наружу.


6

- Когда не чувствуешь сил сделать что-то по-настоящему, с полной отдачей, делай абы как! Но – обязательно делай! Потом поправишь!
Это было любимое поучение моей давно ушедшей в небытие соседки Варвары Петровны. Во дворе ее угол выглядел самым цветущим: яркие мальвы, кудрявые заросли душистого горошка, тимьяновый ковер по всей клумбе…  А клумбы-то той – всего кусочек живой земли размером метр на два. Но у этой искусницы плодоносили даже трещины в асфальте! Споткнется кто-нибудь о камень, отфутболит его с дороги, а Варвара Петровна в это место возьми, да и брось какое-нибудь семечко. Через короткое время – цветок, куст, а то и деревце тянет к небу свои побеги. Про таких говорят – «легкая рука».
Не знаю насчет легкости, а вид у ее рук был устрашающий: черные, заскорузлые, с широкими, как лопаты, облупленными ногтями. Когда она посуду мыла, я всегда думала: вот сейчас раздавит граненый стакан, разломит пополам тарелку, скрутит в бараний рог «жиденькую» алюминиевую ложку… Играла она всей этой мелочью, как Посейдон утлыми суденышками во время шторма.
В доме у нее было не то чтобы чисто, но – прибрано. Раскидано по периметру, расчищено, разобрано из завалов, дабы не мешало ходить. А куда ходить-то? Вся комната – четыре метра в длину и два в ширину. Но Варвара Петровна как-то ухитрялась. Сновала туда-сюда весь день, трудилась, не покладая своих страшных крестьянских рук.
Была она вдовой, имела двух взрослых дочерей, самостоятельно существующих где-то в отдалении. В город перебралась жить только после смерти мужа: обменяла свою маленькую хатку на квартиру без удобств в общем дворе. Но горожанкой так и не стала: одевалась Бог знает во что, летом и зимой ходила в глубоких галошах, в темном сарайчике по деревенской привычке держала «курей».
Ничего, в общем-то, примечательного не было в этой старой женщине. Ну вот абсолютно! Полнотелая, коротконогая, с огромными ступнями – о руках и не говорю, уже все сказала, с обветренным от многолетней полевой работы лицом. Но две вещи в ее облике манили меня своей «недоговоренностью»:  мелкая завивка на голове, напоминающая плотный капустный кочан, и гитара с красным бантом. Непосредственно к физической стороне Варвары Петровны эта гитара отношения вроде бы не имела, но и представить ее без этого загадочного инструмента было невозможно. Она снимала его со стены в минуты меланхолии, когда все работы были уже сделаны, а день катился к закату. Гитара и без того была маленькой («дамской»), а в руках своей обладательницы казалась совсем игрушечной. Варвара Петровна, принявшая перед этим «стопочку», ловко перекидывала шестиструнку на левое плечо, а правую ладонь, скользнув по грифу, останавливала точно над розеткой. После чего задушевным голосом объявляла:
- Романс. «Я ехала домой». Петь буду я!
Как ни странно, у них с Зиной был общий репертуар.
Ни голоса, ни слуха у Варвары Петровны не наблюдалось, да и играть она не умела. Мощными щипками она рвала струны, как рвала пучки «бурьянов» из картофельной грядки, и, казалось, еще минута, и этот несчастный крохотный инструмент разлетится в клочья. При этом страшно коверкала слова: луна у нее была «безрогой», вагон – «узким», а счастье – «мутным». Как слышала, так и пела. Но лицо…
Лицо ее заключало тайну. С немым восторгом я вглядывалась в затопленные набежавшими слезами глаза, в чувственно дрожащие крылья носа, в слегка подрагивающие кудельки «шестимесячного перманента», сделанного, несомненно, - и в такие минуты это становилось очевидным! - для красоты и нарядности, в этот едва угадывающийся на фоне темного окна женский профиль, который теперь, во время ежевечернего «уничтожения гитары» (так называли недоброжелатели это деяние), вдруг начинал о чем-то говорить. Возможно, так Варвара Петровна поправляла то, на что в молодости не хватило сил.
Она была слишком большой для своего ограниченного ветхим заборчиком угла. Ее нерастраченная нежность могла прорваться только через разломы в крепкой, почти непробиваемой породе, и уже здесь, на воле, на кусочке живой земли, заколоситься буйным цветом.
Но все смеялись над ней, потому что никто этого не понял.

7

Тоня и Люба жили в одном коридоре – в том единственном литере дома, который даже по современным меркам можно назвать вполне презентабельным.
Во времена зарождения города здесь были не казармы, конюшни или бани, а канцелярия начальника крепости. Высокие потолки, резные дубовые двери, окна полукругом, изящная линия фасада а ля фондаменто – кусочек венецианской набережной в местном исполнении. И в этом красивом доме, совсем на итальянский манер, происходили весьма драматические события.
В одной из квартир жила Тоня с мужем и сыном, в другой – Люба, без мужа, без сына и вообще, что называется, без царя в голове. Тоня была старше Любы ровно на двадцать лет, да к тому же обладала добрым сердцем и немалыми по тем временам деньгами. Люба же выросла без матери, в юности считалась трудным подростком, много чего натворила и не единожды страдала от собственных деяний: то обворуют ее собственные же дружки-приятели, то изобьют, то подставят в каком-нибудь уголовном преступлении.
Тоня, видя такую несправедливость по отношению к своей молодой и красивой соседке, взялась ее по-матерински опекать. Кормила, поила, одевала и обувала, как родную, защищала от милицейских и прочих нападок, лечила, когда та болела, сидела буквально у самого изголовья и крахмальной салфеткой горячий лоб промокала.
И вот случись Тоне однажды вернуться с работы в неурочный час. Дернула она Любину дверь, а там – ее муж Коля собственной персоной, лежит с Любой на диване и что-то нежно шепчет ей на ушко.
О том, что было дальше, словами не рассказать. Рукопашная завершилась тем, что муж Тони, спасаясь от ее побоев, выпрыгнул прямо в раскрытое итальянское окно – как есть, в чем мать родила. А там, за этим окном – не Гранд-Канал  и не узкая улочка Сотто-Портего, а – шумный городской проспект…
В общем, хорошего мало. Распалась Тонина семья буквально в одночасье. Но самая страшная рана была нанесена Тониному сердцу не мужем-прелюбодеем, а коварной Любой. Весь двор поднялся против нее, и я – в том числе. Мне жаль было красивую и всегда веселую Тоню, которая по-настоящему любила и столкнулась со столь же настоящим предательством.
Однажды она забежала ко мне по-соседски и увидела, как я разогреваю суп трехдневной давности.
- А мой муж никогда не стал бы есть даже вчерашнего! – с гордостью сказала она. – Такой переборчивый… И продукты чтоб только с рынка, и маслице для пережарки свеженькое, и сметана с молзавода, не разбавленная…
Тоня работала в буфете крайкома партии и умела все доставать.
Одним словом, ее муж был настоящим гурманом. Правда, не далее, как за день до скандала он, так же по-соседски, заглянул ко мне. На плите как раз жарилась картошка – мой нехитрый ужин. Вместо масла, чего скрывать, я налила на дно сковородки обыкновенной воды из-под крана – ну, был такой не очень благополучный тогда у меня отрезок жизни.
- О-о, картошечка! – замурлыкал Тонин муж. – Шкворчит, родимая! Я попробую?
И, не дождавшись ответа, стал хватать полусырые ломти прямо с огня.
Когда я рассказала об этом Тоне, она не поверила:
- Не может быть! Он ни за что не станет есть у чужих людей! Говорю же – переборчивый!
Увы, Тоня еще много чего не знала про своего мужа.
После разрыва он уложил чемодан и картинно установил его на середине двора. Может быть, он и вправду не знал, куда идти – не к обезбашенной же Любе, в самом деле?! А, может, подсознательно рассчитывал на поддержку соседей, которые, увидев его в таком несчастном положении, начнут умолять Тоню принять оступившегося мужа обратно.
Они, конечно, вскоре сошлись. И переехали в другой дом. Но жили все равно плохо – до самой его смерти.
Вот уже лет десять, как Тоня – вдова. Она постарела, поседела и практически не выходит из дому – сильно болеет.
А мне все вспоминается ее веселый, заливистый смех и – почему-то! -  ослепительно-белые простыни, которые она вывешивала почти ежедневно, и которые, надуваемые ветром и распространяющие по всему двору запах свежего французского аромата, казались мне символом абсолютного, безусловного женского счастья.

8

Каюсь: в восемнадцать лет я не умела стирать. И готовить. И вообще что-нибудь делать по-человечески.
- Ты посмотри, сынок, - говорила моя будущая свекровь моему будущему мужу, когда он привез меня в свой дом для первого знакомства. – Ты ж глянь на нее внимательно: у нее ж все на лице написано! Она никогда не постирает тебе рубашку и не сварит борща!
- Ну и что? - поспешил он прервать эту тираду, произнесенную на том же самом языке, на котором изъяснялась и моя мама. – Все, что нужно, я умею делать сам.
Он не лукавил: тогда ему, вдохновленному тайными поцелуями на лестнице, действительно так казалось.
- Я что, сам должен вытряхивать половики? – говорил он мне через месяц после свадьбы. – Это – не мужское дело!
- Ну почему же? – ядовито возражала я. – Вон Толик Белодед вытряхивал вчера – я сама видела. На виду всей деревни, можно сказать.
- Толик – подкаблучник, - парировал муж. – Танька из него веревки вьет. Со мной этого никогда не случится!
Он был воспитан в строгой патриархальности. Но – не в религиозности, не путать!
- Вот смотри: я сейчас плюну вверх, а потом перекрещусь слева направо, и ничего  т а к о г о  со мной не произойдет! – говорил он, лёжа по вечерам на широкой супружеской кровати, и в глазах его, черных, как две изюминки, светились веселые огоньки.
Я хихикала.
 Но теперь, по прошествии лет, я точно знаю: когда муж с  в е с ё л ы м и  глазами делал небрежное движение рукой возле лица и утверждал при этом, что ничего  т а к о г о   не произойдет, оно все-таки произошло: он избил меня до крови, приревновав к соседу.
 Сосед был страшный, как зверь, всегда грязный и пьяный, и от рук его пахло коровьим навозом. Но, тем не менее, именно он стал объектом эротических фантазий моего мужа.
 - Я видел, как ты лезла в его постель! – кричал он в коротких передышках нашей совместной, безжалостной и по-настоящему жестокой потасовки.
 В тот вечер мы отмечали Новый год. Кирюха – так звали моего предполагаемого соблазнителя – напился за праздничным столом до полусмерти, и вряд ли был готов не то что к сексуальным подвигам, а вообще к каким бы то ни было осмысленным действиям. Он долго валялся в центре избы, попираемый ногами танцующих, пока я, наконец, преисполнившись жалостью к его поруганному человеческому достоинству, не помогла ему встать на ноги и не отволокла на близ стоящую кровать.
 Когда я оказалась в районной больнице с зафиксированными побоями, от радужных представлений о замужестве не осталось и следа. Кроме, разве что, длинной кровавой полосы на кафельном больничном полу и сотрясения мозга в анамнезе. Моя женская сущность оказалась оскорбленной, вывалянной в грязи и безжалостно растоптанной: осложненный кровотечением аборт (последствие рукоприкладства) тоже был из разряда  т а к о г о.  Хорошо, что одному ребенку мы все-таки успели к тому времени дать жизнь.
 Много позже первый муж приснился мне в образе адмирала Колчака. Он был красив и мужественен, а я, стоя напротив и глядя в глаза, пыталась застегнуть ворот его шинели – как та, которая  п р о в о ж а е т  на войну. Мысленно я прощала его абсолютно за всё, и просила не помнить зла, причинённого мной.
 Я очень благодарна этому сну – он примирил меня с прошлым и открыл его сущностный смысл. Нам обоим надо было пережить всю эту кровавую бойню, чтобы понять: плевки в Небо никогда не остаются без ответа.

9

…- И всю ночь я выла на эту луну. Как волчица, без преувеличения! Стояла у окна в черном пеньюаре, курила в форточку и – выла. И был мой вой о том, что ничего я в жизни не сделала настоящего, ничего не завершила, не принесла плодов, не осуществилась…
Она говорила чувственно, с жаром, как будто хотела во что бы то ни стало убедить меня в собственной несостоятельности.
Между тем, это была женщина весьма состоявшаяся – во всех смыслах: муж, дети, внуки, успешная карьера, здоровье в пределах возрастной нормы, внешность не из худших. Мы давно знали друг друга, и она, постоянно недовольная собой и очень страдающая от этого, порой обращалась ко мне за психологической интерпретацией.
- Ты говоришь, что я боюсь встретиться с реальностью. Разве? По-моему, наоборот. Я все время думаю о происходящем со мной, пытаюсь что-то решить. Правда, не получается, мысли куда-то уходят, я злюсь, стучу кулаком в стену, рыдаю в голос, а потом – сажусь у телевизора и получаю два часа покоя. Через некоторое время весь цикл повторяется снова. И ничего не меняется!
- Значит, все-таки боишься, - интерпретирую я, - коль все заканчивается слезами и облегчением после них. Такое своеобразное упоение. Психологическая алкоголизация. Когда алкоголик просыпается среди ночи протрезвевшим, он ведь все осознает: как страшно, как плохо, как же мне во всем этом разобраться? И – выпивает сто грамм, чтоб лучше понять, чтоб найти выход. А далее – все по кругу. В состоянии опьянения все кажется более значимым, важным, не таким мрачным, не таким безысходным. Это спасает от страха. У тебя – то же самое. «В черном пеньюаре, с текущими по щекам слезами, с сигаретой в руке – я выла на луну…» Сколько настоящего чувства! Какая драматизация! Выпила – и успокоилась. А воз и ныне там. И пока алкоголик  с а м  не поймет необходимость бросания, ничто и никто не заставит его это сделать! Он должен понять, что бросать надо не потому, что это неприлично или аморально, а потому, что это ему лично мешает жить!
- Получается, что драматизация – моя защита от страха?
- Да, - соглашаюсь я. – Тебе она необходима, потому что это – твой алкоголь. Тебе  нравится так делать! Камень в почках – плохо, но удалять его – опасно. Без денег – плохо, но взять их – неоткуда. Все болит, здоровья нет, силы на исходе… Ах, как все драматично! Но… Как я люблю все это! Как любуюсь собой такой!
- Ты сейчас говоришь, как актриса, - улыбается она. – Как Раневская в «Вишневом саде»!
- Вот-вот, оно самое! Какой чудный вишневый сад хотят у меня отобрать, срубить под корень! Прямо по Чехову.
- Ну, на самом-то деле нет никакого сада, - возражает моя собеседница, недавно купившая домик на окраине города. - Есть кусок земли с перекошенной сливой и одним кустом малины…
- И этот – реальный, заметь! – кусок земли надо обрабатывать, - подхватываю я, - надо что-то делать с ним – по-настоящему. А тебе милее сад – виртуальный.
Она задумалась.
- А что надо сделать с собой, чтобы начать ухаживать за этим садом? Почему в реальности мне это не удается?
- А почему алкоголик даже после лечения порой возвращается к питью? Почему ты после воя на луну ничего не меняешь и возвращаешься к прежним проблемам? Какова твоя версия? Говори быстро, не задумываясь!
- Так  с к у ч н о  же! – выпаливает она.
- Вот видишь? Это и есть ответ: с к у ч н о.  Скучно жить без иллюзий. И эту тоскливую скуку твоя психика не может принять. Для этого тебе и нужна защита. И отказаться от нее для тебя – смерти подобно. Это, увы, правда. Она важна для тебя, для того, чтобы как-то выжить. Потому и сдвигов нет. Кто же откажется от жизненной необходимости?! Тут работает инстинкт самосохранения!
- Ох уж этот инстинкт! Что же он выделывает над нами? Постоянное недовольство реальностью, уход в недостижимое, в то, как могло бы быть. Драматизация - это тупик!
- Или – Москва, в которую уезжает Раневская, не справляясь с тяготой бытия…

10

- Шо за драма? – спрашивала утром на лавочке тетя Нина из седьмой квартиры, когда во дворе происходило что-то, чего она не успела захватить.
Сама она являла собой настоящее медицинское чудо – перенесла рак на ногах. Как простуду или легкий приступ гипертонии.
- Таблетки курсом пропила, - поясняла она тем, кто не верил, - и вот пока бегаю! Главное, запомни, пропить курсом!
Когда она узнала про адюльтер в венецианском литере, то долго не могла успокоиться:
- От же ж кобелина, от такой женщины гулять вздумал!
А плачущей Тоне посоветовала курсом пропить реланиум.
Уж не знаю, воспользовалась ли Тоня ее советом, а я после развода с мужем пропила. Не помогло.