Хватит плакать

Татьяна Свичкарь
Глубокая благодарность Лене Левыкиной, Дарье Сизовой и Сергею (http://brigsv.livejournal.com/) фельдшеру скорой помощи


Хватит плакать
Глава 1
Это был большой двор, сейчас такие, поди, поищи. Его обрамляли старые тополя, подпирающие небо. Отчего в своё время решили посадить их, когда строили город? От того, что тополя живучи, а людям так хотелось, чтобы на бесплодной, каменистой земле хоть что-то росло? Зелень… И тополя вымахали, и зелено стало, и тень они давали, а чего от них ещё ждать? Но вместо благодарности на них теперь все сердились. Хрупкие: ветерок посильнее, и двор завален сломанными ветками. А ну, как упадёт на ребёнка или старушку? Или даже на машину…А уж цветут, в смысле – пух летит! Дома стоят в пуховых заводях, как  Венеция  в воде…
И у всех жильцов стазу аллергия, а у кого не аллергия, тот боится пожара. Детей звали домой, опасаясь – по чьей-то неосторожности или игре – вспышки пламени,  но дети домой не хотели. Для них двор летом – целый мир. Вот, например, помойка. Два бок к боку стоящих проржавевших мусорных контейнера. Это не просто помойка, а если вдуматься и вкопаться – Клондайк. Из ближайшего магазина сюда приносят пустые коробки. Бесценная вещь, если хочешь, например, сделать дом для куклы. О существовании в природе Барби – владелицы особняков, гаражей и конюшен, тогдашние ребята не подозревали. Зато среди них были умельцы по росписи картонных стен «под обои», изготовлении мебели из спичечных коробков, и зеркал из блестящих оберток шоколадных конфет.
Если кто-то переезжает, или делает ремонт, у помойки появляются интереснейшие вещи. Старые трюмо – резное дерево с потускневшими зеркалами, кресло на сломанной ножке, которое можно оттащить под ближайший куст, и разместиться там с комфортом, жестяные коробочки от монпансье с Кремлём на крышке, виниловые пластинки и даже книги.
А ещё время от времени на помойку выбрасывают новорожденных котят, а Светка даже щенка обнаружила, открыв поскуливающую и дергающуюся коробку. Слепого щенка, которому хорошо, если пара суток от роду. Всем двором его выкармливали: сперва из пипетки, потом из чайной ложки.
Посреди двора – фонтан, прежде – главная достопримечательность, роскошь – фонтаном мог похвастать не каждый двор.  Бассейн в форме изящно изогнутого, просторного восьмигранника, и в центре скульптура слона, который поливал себя из хобота.
Фонтан второй год бездействовал, и бассейн был пуст. Что-то там сломалось в трубах, а починить обойдётся слишком дорого, как сказали мастера из ЖЭКа.  Слон мучился жаждой, и открытый рот его теперь казался пересохшим.
А прежде так весело было бродить по воде, золотистой – потому что всегда тут тонули листья. И янтарным казался их настой, и сияющим – дно. Глубина всего-ничего  – чуть выше колена. Но  ходила легенда, для совсем малышей, что где-то там, – видишь? –  в той дырке-пещерке, что под ступнею слона, живёт русалка. И если бросить ей камушек, хоть  щебень, что лежит под ногами, то она очень обрадуется и ночью превратит его в драгоценный.
Рядом  с фонтаном стояли немудреные  железные «крутилки». Уцепишься, оттолкнёшься – и полетел по кругу. Высший пилотаж, на лету ещё рассказывать что-нибудь захватывающее, тогда все захотят с тобой в пару, и потом, когда минует твоя очередь, с «крутилок» не сгонят.
И ещё была  такая железная штука, типа турника, который можно «пройти», перебирая многочисленные перекладины руками. Здесь все стали Тарзанами: и перелетали по турнику – и последовательно, и «через одну», и «через две» перекладины перехватываясь, и действительно, появлялось в движениях что-то размашисто-обезьянье. Память предков.
Постепенно детскую вольницу начали теснить любительницы цветов. Может быть, не у всех  были дачи, а руки стосковались по земле? В конце концов, почти у каждого переехавшего на строительство  большой ГЭС и маленького городка, были крестьянские корни. Но сажали не помидоры, не картошку – пользу без любви. Рождались одна за другой клумбы – с цветами. Сперва теснились в палисадниках, затенённые стенами домов. Потом вступили в сам двор – сперва робко: участки, огороженные почти детскими заборчиками, или даже автомобильными шинами. Впервые тут вскопанная земля, ростки и стебельки, которые ещё неизвестно – выживут ли? Но их питала не только земля, но и любовь. В такой концентрации возможная лишь к пятачку земли, не к полю. И мозаика ожила. 
В начале апреля, когда ещё не успевшую отогреться почву – кольчугой покрывали пласты слежавшейся ржавой листвы, на этих клумбах уже горела чёрным земля, и, в обрамлении тающей оправы последнего снега – синие, белые, желтые крокусы. Такие нежные, что их нельзя рвать – только любоваться. Первое дуновение весны. Их сменяли  нарциссы и голландские тюльпаны. Цветы юности. Их запах – чистый, горьковатый, ещё не сладко-цветочно-кокетливый. Их цвет  – из этих лепестков можно было бы соткать алые паруса. Тот самый –  «совершенно чистый, как алая утренняя струя, полный благородного веселья и царственности цвет». А дальше закрывали окна первых этажей, погружали их в букеты  - ремарковские сирени. И на грубых виноградных лозах распускались резные листья, оплетали балконы этажей вторых, тянулись к третьим – и это была уже Италия, хоть Джульетту ставь на балкон. И так – вплоть до поздней осени, когда оживал в памяти романс об отцветших хризантемах.
   И ради этого женщины, уже немолодые, уже обрюзгшие, в штанах, стояли часами, как говорят - попой кверху. Цветы были их юностью, они  с ними опять становились молодыми, и прекрасными как эти бутоны.
Женщины опекали «лавочку влюблённых», тонувшую в розах и плакучих ивах.
И подозрительными, недоброжелательными взглядами провожали собак и кошек: не вздумал бы кто-нибудь посягнуть на клумбу – промчаться по ней со всех лап, задрать левую заднюю на куст пиона…
Бездомные коты ютились в подвалах.  В бесконечных подвалах, в их лабиринтах под домами. Как ухитрялись не заблудиться в них жильцы, шедшие каждый в свою отгороженную клеть, где хранились бочки и банки  с соленьями.
Их водил туда смотреть котят  Игорь Царёв. У Игоря была с собой швабра. Без швабры там нечего делать. Котят стерегли кошки. Завидев гостей – в их понимании –  врагов, кошки слетали откуда-то с потолков, как дикие духи, с растопыренными когтистыми лапами и утробным воем. Игорь ловил их на швабру и отбрасывал. А котята были слепы и умещались на ладони. Дети подземелья, с такой же обречённой судьбой.
Наверное, пора сказать, кого «их».
***
Его звали Денис. Он жил на одном полушарии этого  дворового  мира, в четырехэтажном доме. Дом был самый высокий здесь,  и самый парадный. Он выходил на городскую площадь, и являл собой пример  «сталинского ампира», то есть имел прямое отношение к античности. Колонны, лепнина... И балконы маленькие, почти декоративные. На таких не развесишь бельё, но зато как удобно отсюда наблюдать  праздничные салюты, несколько раз за лето, в ночные часы,  хризантемами  рассыпающиеся над площадью.
На первом этаже  находилась кулинария,  магнитом притягивающая хозяек и детей. Заработавшимся женщинам, по дороге домой, можно было перехватить здесь что-то к семейному ужину. Для ребят – это было единственное место в округе, где продавали пирожные. На любой вкус и кошелёк.
Самые дешёвые, по семь копеек,  «Школьные»,  залитые сверху  шоколадной глазурью,  гладкой и коричневой как школьная доска. И рангом выше – по двадцать две копейки, украшенные розовыми или белыми розами, а ещё –  эклеры с кремом, и безе,  нежным сахаром рассыпающиеся на языке. И отчего-то – редкою сказкой, только на Масленицу – пирожные в форме лебедей, с тонкими изогнутыми шеями, с невесомыми крыльями из заварного теста, а вместо белизны перьев – маслянистая белизна крема.
И лучшее из лекарств тут продавалось:  кофе, который  ребята  пили, когда зверски промерзали на лыжах, на уроках физкультуры. Обжигающий кофе –  чёрный, едва сладкий, невкусный, по большому счёту. Но уже знали: обхватишь обледеневшими пальцами стакан, выпьешь – и не заболеешь.
Единственный вред от кулинарии был:  где-то там, в кухнях,  водились большие чёрные тараканы, и отправлялись  в странствия по дому. Окончательно из квартир их вывести было невозможно: они возвращались.
Мама Дениса преподавала химию в школе, и теоретически знала смертельные для насекомых составы. Но эти тараканы не поддавались ни науке, ни логике, ни общей молитве об оставлении жилища.
Мама выносила раскладушку в коридор, и спала там, потому что именно коридор чёрные усатые пираты любили меньше всего. И не было риска ночью проснуться от их стремительного пролёта по лицу или по руке.
Впрочем, мама  теснилась  всегда на памяти Дениса, потому что считала, что ему будет так удобнее, вольнее. И единственную комнату почти совершенно отдала ему. 
Мама любила его до безумия, до того, что всегда – прав он был или неправ – сперва кидалась его защищать – от чужих, на него нападавших, и только потом старалась понять, почему он так поступил. Она верила или в его безусловную правоту, или в то, что у него были неоспоримые причины поступить так или иначе.
Мама любила его беззаветно, только у неё почти не было времени проявлять эту любовь. Два десятых, два девятых, четыре восьмых и пять седьмых классов. Химия. Среди седьмых был даже «класс коррекции», и мама часто повторяла, что анекдот про взорванную школу станет с этими детьми мрачной реальностью.
Она была советским человеком в том смысле, что ответственность за чужих детей застила ей всё остальное. И причин возвращаться из школы поздним вечером имелось ей столько, что Денис уже не утруждался в них вникать. Переписывали ли контрольную двоечники, или шёл кружок по химии, или отличники пропадали на районной олимпиаде, родительское собрание, индивидуальные занятия, генеральная уборка класса…  По большому счёту это значило одно – кастрюля борща в холодильнике.
Имея считанное количество свободных минут – если предполагать, что человек должен всё-таки иногда опускать голову на подушку – мама не отделывалась магазинными пельменями. Тем, в чём нет души. В борщ она вкладывала душу. С тех пор и больше никогда Денис такого не ел. Борщ сохранял благородный рубиновый цвет, в нём была не только кислота, но и сладость – безупречно созревших овощей и их меры. Зачерпнёшь ложкой, и богатство – густоты и многообразия. Тающей на языке капусты, рассыпчатой картошки, фасоли. И секреты приправ, которых он так никогда и не удосужился узнать…
Мама складывала в борщ душу, чтобы согреть ею Дениса, когда её самой нет дома.
Внешне он был похож на неё очень, но то, что в ней проступало –   «следами былой красоты» –  в нём только расцветало.
Он был черноволос и изящен, как сыновья Юга. Если взять их древние рабовладельческие общества, рабов и принцев, где кто-то ломил, а кто-то царствовал, то он был из потомков царствующих. Изящество аристократии,   арабских лошадок. Представьте себе такую грациозную лошадь и перенесите эту грацию и внутреннюю свободу на человека. Смотришь на движения и любуешься. Как он прыгал через пролёт перил!
***
Больше она, живущая на другом конце двора, ничего о нём не знала.  Кроме этой черноты, грации и стремительности.
Он был старшеклассник, а она только переходила в другое здание школы, где учились старшие классы. «Малышовское» здание недалеко ушло от детсада. Ковровые дорожки на полу, и рисунки на стенах, большей частью изображавшие принцесс. Девчонки даже к юбилею Победы умудрялись рисовать медсестёр, похожих на сказочных героинь.
 У старших было интереснее. Чего стоил хотя бы один школьный музей!  Директор тоже воевал – был артиллеристом, командовал батареей. Сквозь разрывы снарядов слышались его команды. И теперь он почти не повышал тон, а все стихали. Его голос проникал во все уголки школы.
Он и основал музей. В стеклянных витринах лежали вещи времён Великой Отечественной. Гимнастёрки, пилотки, котелки, каски.
Ей больше всего нравился самодельный портсигар. Тёмного дерева. Он был открыт, и, собственно, самого портсигара она почти не замечала. Только фотографию девушки, что была в него вставлена. Она казалась ей не то, чтобы красивой… нет. Но на фоне этих суровых военных вещей светленькая девушка с распахнутыми по-детски ласковыми глазами, была – как солнечный зайчик… Как, наверное этот Марченко (на портсигаре было написано «Марченко») смотрел на неё в окопах, в минуты передышки. Вспоминал, что в мире есть ещё что-то светлое. 
Она хотела быть похожей на эту девушку.
Итак, она.
Вера.
Маленькая, в шеренге на уроках физкультуры всегда – предпоследняя. Нет, пожалуй, не навсегда, потому что у замыкавшего – Сережки Шуваткина, была ещё надежда вырасти, есть у мальчишек такой скрытый росточек внутри, потенциал, выстреливающий лет в 15-16. А по её тонкости, хрупкости сразу можно было сказать – безнадёжно. Такой и останется.
Итак, маленькая, волосы в столь лёгкую рыжину, что рыжей ее всё-таки не назовешь. Золотистая. Бровей нет, ресницы незаметны. Кры-сота…
Она жила  по диагонали двора, на другой стороне мира, ином полушарии. В доме, самом изо всех скромном, в двухэтажке. Но тоже – «ампир», и античность.
Описывая человека, нельзя не говорить о том, где прошло его детство. Был ли он родом из особняков, или, напротив, из трущоб. Архитектура, эта застывшая музыка, навсегда накладывает отпечаток на нашу душу. И точно пластинка, будут звучать в нас всю жизнь те мотивы, которые напели когда-то старые двери, ступеньки крыльца, ветер, касавшийся сводчатых окон…
***
У него была собака. У человека должна быть собака.
Вера  грезила о большом псе, похожем на пещерного медведя, но с доброй душой. Дома была такая книжка,  ещё мамина. С синей обложкой, картон растрескался – как краска на старых картинах. Там жила история пса, потерявшегося, а потом обретшего семью. С тех пор Джумбо сделался  кем-то вроде няни у маленькой девочки, вставая между нею и недругами. Вере мечталось о таком спутнике, который стал бы ей больше, чем «вторым я»: ещё и защитником.
Однако кавказскую овчарку, а по описанию Джумбо был похож именно на неё, невозможно было представить в их тишайшем  доме, где жили только женщины, среди статуэток, накидушек, салфеток,  ковриков.
Здесь царствовали бабушкины коты. Не думайте по брошенному слову «коты»: не стадо, вернее, не стая. Не больше двух. Но всегда – личности.  Бабушка в каждом котёнке, с того момента, как его приносили в дом, видела личность. И коты с их природной надменностью и самомнением, наглели окончательно.
Вера помнила, когда в дом принесли первого на ее памяти кота Ваську. У соседки была умнейшая кошка. Она ездила на плечах, вкрадчиво говорила: «Мама», растягивая слоги, но это было «Мама»  – несомненно. И ещё она умела ловить  мышей. Единственным недостатком кошки были котята, появлявшиеся дважды в год.  Впрочем, их разбирали.
Ваську принесли домой, когда он ещё был маленьким как варежка, и едва научился сам есть. Его уложили на  бабушкину постель, на которую днём никому присаживаться  не разрешалось. На розовом пикейном одеяле одна на другой стояли подушки, завешанные кружевной накидкой, как невеста фатой. Котенок возлёг на всё  это великолепие и заснул. Бабушка не разрешила Вере его будить – сколько бы ни спал. И Вера, так тянувшаяся к дружбе, неотрывно глядела в щёлку, ожидая пока котёнок проснётся.
Васька вырос,  как и все бабушкины коты – надменный как китайский император. Какие там игры! После каждого прикосновения он брезгливо мылся.
Знакомая девочка сказала своей маме: «У тебя нет таких белых простыней, как кот у Мариванны…»
***
А у Дениса  как раз была собака. Русский спаниель. Ральф. Взгляд его золотых глаз… Так иногда смотрят младенцы, которые только что пришли из того, неведомого мира, где даны ответы на все вопросы. Так смотрят волки с их древней мудростью. Так смотрел Ральф, который на этой земле был спаниелем.
У него были чёрные уши в шелковистых завитках, а на спине пятно, напоминавшее  по форме Африку.
Он знал всех живущих во дворе, и к каждому у него было особое отношение. Обитала на первом этаже, например, пенсионерка Палкина, общественница и активистка, которая собак ненавидела до лютой дрожи. Ей вообще вся живность мешала. Резко она упрекала хозяев, что  завели кошку или собаку –  вроде как грязный, мерзкий поступок совершили. А бездомную живность непременно старалась пнуть ботинком  или ударить сумкой.  Дворняжки знали её, и разбегались, завидев  в отдалении.
Ральф не приближался к ней никогда, но и не бежал.  Он стоял на расстоянии, будто внимательно и с горечью изучал эту человеческую особь – да, дескать, и такие  бывают. 
К восторгу детей он находил спрятанные вещи, вылизывал содранные коленки, отчего те заживали быстрее. И вставал на задние лапы,  поднимая высоко над головой передние, отчего становился похожим на человечка. Но жестом не попрошайничества, а тяги подняться –  и в глазах людских, чтобы видели в нём равного.
Много позже, когда с экранов телевизоров хлынул поток страшилок о собаках-убийцах, старшее поколение перепугалось навсегда, и стало пугать младшее. И был в этом абсурд.   Мало ли народу сбили, и будут сбивать – машины, но никому и в голову не приходит запретить их. А держать собаку стало дурным тоном, и тот, кто отваживался на это, как бы бросал вызов обществу.
Двухлетнее дитя, которое в прежние времена побежало бы обниматься с лохматой маленькой Жучкой, приветливо виляющей хвостом и смеющейся навстречу – во всю пасть, теперь, увидев псинку,  начинало визжать и хвататься за мать. А та выговаривала хозяевам Жучки – как можно гулять с собакой в тех местах, где ходят дети?! И почему эта кнопка без намордника?
Когда же  подростки  безжалостно калечили жучек и мурок, их  не винили: само существование дворового зверья  находили соблазном к справедливому истреблению. Ведь в Москве, в Питере, во Владимире, в Клязьме… бездомные псы сожрали…растерзали.. Так в виде профилактики – ату их!
 Чаще всего Ральф гулял с Денисом.  И, выбежав из подъезда, во дворе не задерживался. Наскоро ткнувшись носом в руки ждавших его детей – поздоровавшись, и с виноватой радостью хвостом вильнув – спешу, мол, убегал вслед за своим хозяином в дальние края.
Реже он выходил с хозяйкой, матерью Дениса – очень маленькой, худенькой женщиной. Вроде бы,  она была школьной учительницей, хотя в это с трудом верилось.  Ни разу, сколько ни припоминай – ни на кого из ребят не заорала, не начала воспитывать…
Наверное, у неё в классе дети по потолку ходили.
Даже Ральф её не слишком-то учитывал. И,  наскоро справив свои дела у помойки – будто понимая, что лучше тут, чем возле ребят – бежал к ним. Сколь ни интеллигентны собаки, в душе они остаются всё-таки детьми.
***
Жара. Июнь. Вера сидела на лавочке возле подъезда.  И краска – по прихоти ЖЭКа лавочка сияла  голубой краской – стоило передвинуться, обжигала бёдра.
Летел тополиный пух. «Иванушки» сочинят свою песню только через несколько лет, романтизируют его. Взрослых пух только раздражал: то и дело приходилось вытирать лицо, точно умываясь.  Малыши бегали по пушистым облакам. Вера подбрасывала на ладони коробок спичек.
Легкомысленная бабушка, подняв очки на лоб, и отвлекшись на минуту от своего любимого вязания, сказала:
– У Бруно Ясенского есть книга: «Я жгу Париж». А ты  сможешь сказать: «Я жгу Шенск»….
Сперва Вера поджигала пушистые дорожки – пух, скопившийся у тротуарных бордюров.  А потом во двор выбежала Ленка, оторва-Ленка, курносая, с косами, уложенными в  «корзиночку». С ней было интересно дружить, потому что она всегда что-то придумывала. Но родители запрещали своим детям с ней дружить, потому что эти придумки не всегда хорошо кончались.
Ленка сказала, что возле «лавочки влюблённых» этого пуха – просто завались.
Они пошли туда. И он там был. Казалось, в него можно вступить, как в озеро, и идти, постепенно погружаясь, будто по невидимым ступеням опускаясь вниз, и, может – там будет вход в неведомую страну?
Это надо было додуматься – стоя у края этого озера, бездонного – бросить в него спичку. Что страшнее – тополиный пух или нефть? Пламя взметнулось на такой краткий миг, что девчонки едва успели его  заметить. Оно взметнулось так высоко, что опалило небо.
А потом Вера увидела, что Ленка истерически хохочет или всхлипывает и тычет в неё пальцем.
– А-а-а-а….
Вера коснулась лица, и не поверила. Рукой провела. Ни бровей, ни ресниц. И корка… эти ещё мгновения без боли, первые,  но наощупь – уже всё спеклось.
Ленка  пальцем тычет, а сама зажмурилась – не может Веру видеть. И из-под век у Ленки слезы текут. То ли всё-таки истерика, то ли подружку жалко.
А Вера обмерла. Лицо сожгла. И мысли такие странные, непонятная логика…  Не думается «Какая я теперь буду?» А: «Как мне дома достанется! Куда теперь идти с таким лицом? Вернее, без лица».
– Ой, девочка… зайди в 12-ую квартиру… там тебе помогут…
Женский голос. А вокруг ног что-то вьётся. Трётся. Шёлковое… шерстяное… Вере страшно глаза открыть.
– Ральфик, отстань, не до тебя, – Ленкин голос.
Ральф, как же без  Ральфа. Без него вода не освятится. Где плохо, там и он.
– Ленка, – шепчет Вера, – Где эта двенадцатая квартира? В каком доме?
– Пойдём, – теперь уже мужской голос… или мальчишечий.
И её крепко берут за плечо. А, тот самый мальчик, который всегда с собакой.
– Мы сейчас вернёмся, – бросает он Ленке и ведёт Веру в свой подъезд.
Она так и пошла с закрытыми глазами.
Отчего-то она не запомнила лютой боли, сопутствующей ожогам. Только холодное влажное прикосновение ваты… Быстрые касания. Так хорошо! Будто ручеёк по лицу пробежал. Вату держали – пальцы. И она схватилась, и прижала их к опалённым щекам. Прохладные…исцеляющие…пальцы…руки…
Не сразу он сказал:
– Подожди, дурочка… Мне же тебя мазью намазать надо…
Денис
Ещё бы химику дома не держат мазь от ожогов! У мамы это было как у сердечников – валидол. Вон, целая аптечка. Выбирай на вкус. Хоть  Вишневского, хоть синтомициновая.  Хотя в простых случаях мы с матерью  даже не заморачивались, обходились постным маслом.
Больше всего я боялся, что девчонка начнёт плакать или кричать. Значит, нужно будет немедленно тащить её в больницу. Ведь теперь вроде как я за неё отвечаю. Но она подставила мне свою пятнистую мордашку, и сидела тихо.
Я успел только смыть с неё  копоть, когда она схватила меня за руки… Я понял так, что – больно, чтоб больше не дотрагивался. Но когда она прижалась к моим ладоням…и затихла совсем…как будто она мне так безраздельно поверила… как будто ей и правда что-то страшное грозит, и кроме меня её больше никто не спасёт.
Для меня всегда был преграда в общении с другими людьми. Я не сходился близко с мальчишками, не находил себя в дворовых компаниях, сдержан был в разговорах со взрослыми.  Такая у меня натура – инстинктивно ждал подвоха. Человек тебе в лицо одно скажет, а за спиной – хихикнет. Затаит свою мысль. Мама приписывала это моей неуверенности в себе. Боязнью показаться смешным, попасть в нелепую ситуацию.
И сейчас мне не человек на ум пришёл, а  зайчишка, который затаился под кустом, спасительным. Может, в небе коршун кружит или ещё что. Лиса там мимо бежит. И кроме этого куста, и этой надежды, у зайчишки в жизни ничего нет. И ничего нет для него дороже, чем этот куст.
Вот и у этой девочки сперва я был, а потом уже вонючая эта мазь Вишневского.
Много лет спустя, плавая в интернете на  медицинском форуме, я читал ответы своих коллег на вопрос, когда и почему  они решили стать врачами. «Мне с детства нравилось смотреть, как…» «Было интересно слушать…» «Точный момент не помню, но…»
А я помнил точный момент. С тех пор как почувствовал себя кустом. Обережным.
Глава 2
Вера
У неё были сложные отношения со снами.
Случались такие сны,  из которых выныриваешь, как из омута: счастье, что спаслась. Мокрая насквозь рубашка. Мамины руки, блаженное осознание безопасности, переодевание в сухое, тёплое. И обессиленность, будто выпили, смяли… А что снилось – и не всегда вспомнишь. Понимаешь только: всевластен мир, куда во сне уходят души.
Мама поставила светильник.  Мраморный домик, избушка, занесённая снегом. На каждой стене избушки светится по окошку. Предыдущие два светильника –  «Цветок» из розового стекла, и  «Аквариум» не прижились из-за котов. Лёгкий «Цветок»  Васька сбросил мимоходом, когда возвращался домой, прыгал на стол из форточки. Коты приходили и уходили когда хотели. Летом форточка нараспашку, а зимой приходилось домочадцам подходить на требовательное «Мяу!» Бабушка говорила: «Я у них в швейцарах». «Аквариум» был потяжелее, но и он не выжил. Васька пытался поймать быстрой лапой проплывающих рыбок.
Но «Избушка» лучше. Столько всего навоображать можно! Потому что страшновато бывает проснуться среди ночи. Если живёшь в многоэтажке, обязательно увидишь – напротив, в таком же доме, хоть одно окно да светится. И начинаешь думать: может,  там ребёнок болеет. Девочка. И ей парят ноги в тазике с горячей водой и горчицей, и рассказывают сказки, чтобы она не плакала из-за щипучей горчицы.  Или, может,  живёт там  поэт и сочиняет по ночам стихи. Или муж с женой поссорились, и сидят, решают: разводиться им или помириться.
Родные бессонные души.
А у Веры окно выходит на школу. Ночью в классах темно. Но горит окошко избушки, и  вот уже полуявью расцветает сказка об отшельнике…Нет, отшельнице… которую снег до весны схоронил в этом домике в лесу. Мороз, но заглядывают к ней безбоязненно – пусти погреться! –  всякие зайчишки и белки. Они думают, что останется она с ним навсегда, таким вот огонёчком среди зимней их жизни, светом и теплом. А она так ждёт весну, чтобы хоть ручьём обернуться, да умчаться из заколдованного леса – туда, где её, ждут. Или хотя бы – ищут, чтобы полюбить.
…В июне ночей почти не было. Не успеешь веки смежить, как небо уже проступает синим, с каждой минутой светлея.  С обожжёнными щеками спать неудобно: как ни повернись – больно. Только на спину лечь если... Вера ненадолго забылась сном, и именно тогда это началось.
Сны-встречи. Годами позже она посчитала, что дала ей их судьба немного, считанное число. Семь? Восемь? Но приходил к ней один и тот же человек, давая пережить почти невозможную на Земле полноту счастья,  несомненность того, что они – именно они,  предназначены друг другу. Понимают один другого – с полуслова, и даже – вообще без слов. И узнала она –  его,  не взглянув в лицо, а по прикосновению его руки. Тот самый юноша, который её спасал.  И что бы потом ни было в жизни, она уже не сможет сказать, что не дал ей Бог  встретить свою любовь, что не было у неё мгновения, которое – остановись, прекрасно! – что она всегда была одинока.
По-разному он приходил к ней. Тут сказывалось и бесспорное  влияние прочитанных ею книг, книг дома было много. То узником вели его мимо её дверей, делая краткую остановку – только прижаться к серой его шинели и вновь пережить невозможное это счастье. То подсаживался он к ней, к больной, на постель, утешая. То мимоходом, в дождливый холодный день они почти сталкивалась у городского кинотеатра. Но невозможно было им не узнать друг друга, когда не глазами осознавалось родство, но аурой. Вспыхивало у неё лицо, и всё: «Я больше не одна». То, что замыслено Богом – единым, больше не бродит двумя бесприютными половинами. И прекраснее, чем в общей гармонии –  им обоим быть не дано.
***
А дома бабье царство. Бабушка, мама,  Вера.
Дедушка давно умер.  Отец пропал в Сибири. Не в том смысле, что пропал без вести. Он уехал в Сургут на заработки. Хотел летать вахтой, как многие: две недели здесь – две недели там. А сам исчез на полгода. Потом весточка пришла: «Я встретил женщину…»
Бабушка – на пенсии.  Старая дама:  кружевные воротнички, обвязанные опять же тонким кружевом – платочки. Земли, то есть дачной работы, бабушка не любит – встряхивается как кошка, случайно запачкавшись. В палисаднике её не увидишь. Зато рукоделие – это для неё всё. Готова встать на рассвете,  включить настольную лампу и сидеть,  вышивать. Всё, чем можно украсить дом, уже вышито: картины, коврики. Настал черёд дополнительной роскоши: расшиваются розами и лилиями газетницы, футляры для очков, закладки для книг.
 Мама – на заводе, инженер. Завод вредный – и далеко за городом. До него ещё нужно доехать, а это час.  И мама уходит из дома раньше всех, чтобы попасть к служебному автобусу.
Когда-то, после института, первый начальник сказал маме: «Томка, держись за заводскую трубу – и всё тебе будет». Они и держалась. Квартира вот эта, садик для Веры, дача, на которой после работы же и клячить. И надежда на раннюю пенсию. Целая жизнь.
Мама сломала целую жизнь. Нет, не она, отец, по прихоти своей, её жизнь – хрястнул об колено. Если бы он тогда не уехал, не осталась бы мама на своём заводе. Сидела бы дома, пекла пироги. Она расцветает в выходные, когда можно обиходить собственный дом и домочадцев. Мама готовит впятеро против нужного, чтобы даже затаённые желания удовлетворить. Рассольничку захотелось? Плюшек с корицей? Овощи – живой ногой принести с дачи, двести банок заготовок – живой рукой закатать, и в подвал –  на полки. Она вроде бы всем служит, но  вместе с тем и командир – покрикивает, и отдаёт приказания. Тем лучше прошёл день, чем больше было сделано.
И Верина – она же помощница в делах этих, как иначе? – тоска об убитых днях и вечерах. Ради чего? Ради наслаждения есть вкусное, под телевизионную жвачку, потому что душа все ж таки,  как и тело, не может жить без пищи, хоть какой-никакой…
А чистую романтику – где взять? Высокую ноту – где услышать? В библиотеке на «настоящие» книги записывались в очередь, а «Консуэло» или «Голову профессора Доуэля» (да не старческая отрезанная голова  интересовала там, а благородный принц Артур Доуэль, спасший Мари из заточения в мрачной лечебнице Равино) можно было получить только в читальном зале. И уходить в те миры под пристальным и мрачноватым взглядом библиотекарши: не вздумали бы непутёвые читатели тайком вырвать страницы.
***
Тоска утихала только от стихов и музыки. Бабушка Веру понимала. Когда-то они с подружками тоже переписывали в тетрадку стихи. Бисерным, изящным почерком.
Стихи завораживали, задавали душе ритм,  тот самый, с которым можно было идти по земле «пляшущим шагом». Восторг чтения соединялся с восторгом поэта. Вдохновение – от слов «вдох», «вдохнуть»? Сочинять – как дышать? Иначе, если «не» – задохнёшься?
 Чужой талант давал силу противостоять тем, кто жил обыденностью, кто считал всех иных – гадкими утятами. Тогда как Вера истиной для себя  принимала слова: «Ей дано больше прочих  – лишь на другом языке».
Но ни одно стихотворение не подходило к нему, к тому мальчику. Оставалось писать самой. Однако беспомощны всегда первые попытки. И ей показалось, что она нашла выход  – гитара.
Гитара! Когда не просто сочинённые тобой строчки, но ещё и голос, и музыка. Когда то, что не добираешь в одном, можно додать другим.
Гитара! Общая любовь, разговор напрямую, возможность душою сказаться.
Сплошь и рядом отдавали детей в музыкальную школу «учиться на фортепьянах». Но фортепиано  было скорее чертою образования элитарного, как у дворян в 19 веке французский язык, так у детей поздних советских времён – музыкальная школа.  Стоило пианино шестьсот рублей. На эти деньги весь мир купить можно! Коричневое, сияющее, лакированное. Чёрное – дешевле. Оно не так подходило к окружающей мебели. Тогда пытались сочетать царство брюха и царство духа. Дефицитные книги расставляли на полках, подбирая по цветам обложек. Стихи могли соседствовать с классиками марксизма, если обложки сочетались.
Пианино оседлое.  Прикованность к инструменту, к его тяжести. Дом, музыкальная школа, концертный зал.  Гитара – бродяга, всегда за спиной  и с тобой. В походах столь же насущная, как палатка и котелок.
Семь рублей пятьдесят копеек за всё счастье чохом!
– Мам, я хочу учиться на гитаре…
Мама посмотрела растерянно. Она не против гитары, она против дворов. Любой другой инструмент,  и  перед глазами картинка – дочка с белыми бантиками и нотной папочкой идёт к своему преподавателю. А на гитаре учились играть во дворах, перенимая друг у друга.
Эти компании сидели то там, то здесь –  в каждом дворе. Кто уже умел что-то – делился опытом, другие жадно вглядывались в перестановку пальцев левой руки, расчерчивая в блокнотах нехитрые схемы из нескольких аккордов. Даже специально носили с собой коробок спичек, чтобы свободные минуты впустую не тратить – отбивали на нём ритм.  О собственном исполнительском таланте  не задумывались –  хотелось просто  струны перебирать и напевать любимые песни.
Играли, в основном, мальчишки. Подражая кумирам своим.  Окуджава, Высоцкий, Галич. И, казалось, сила, чтобы пережимать струны, тоже нужна мужская. Да и были у ребят мозоли на пальцах, растрескавшаяся, сухая, сползающая кожа.
Учиться у такой компании, значило потом – стать своей там? Надолго пропадать из дому?
– Вера, ты уверена, что тебе это надо, что у тебя есть слух?
Но бабушка подхватила: ей очень понравилась мысль. Увидеть Веру, исполняющую жестокие романсы как героиня «Бесприданницы».
– А вот давай ты будешь у Тамары Михайловны учиться… Как она поёт!
Веру передёрнуло. Бабушкина подруга и портниха Тамара Михайловна. Выкройка, вытачка, сметать, прострочить… Чему она может научить?
***
Больше она не видела такого никогда. В доме у Тамары Михайловны ЖЭК делал ремонт. И ей дали пока пожить – вагончик.
Был конец сентября, но вечера стояли тёплые. Последние тёплые вечера, совсем как летние, если б не ковёр золотых сухих листьев под ногами, и обнажившиеся тополя. В свете фонарей – их  силуэты в чёрном небе, золотые тоже.
Вера тонула в листьях по щиколотку. Брела, нарочно шаркая, шурша, по опустевшим улицам. Казалось, она одна живая здесь, в этой части города. Хотя нет, дома тоже были живые. Окна горели зелёным, голубым, красным. За ними  шла своя жизнь.  Подъезды, из которых пахло жареной картошкой с луком. Кто-то ужинал.
Возле городской бани – одноэтажного длинного здания, в нескольких метрах от него, стоял вагончик. Он будто тулился к бане, ища опоры в своём сиротстве.  Вера поднималась на ступени, стучала.
Тамару Михайловну и бабушку роднило то, что обе – дамы.  Как Тамара ухитрилась переехать сюда – всего лишь на несколько ремонтных недель – и не позабыть, скажем, эти альбомы в бархатных переплётах? На верхнем в стопке альбоме – Вера изгибает шею – картинка. Смеющаяся молодёжь в одежде 50-х годов у фонтанов, великолепных, как в дворцовых парках.
И видно Тамара не могла представить иного чаепития. Как нетороплива её рука, поднимающая фарфоровый чайник с  изящной ручкой, и длинным, тонким носиком. Наполнив чашки, она придвигает  хрустальную розетку с клубничным вареньем. .
– Пей, деточка. Согревайся.
Вера хочет возразить, что на улице совсем тепло, но видит как Тамара Михайловна сидя на постели (второй стул тут попросту некуда поставить) кутается в пуховый платок.
– Не греет уже кровь, старая я…
– А что…, – решается спросить Вера, –  Тут же, вам, наверное, неудобно… Может, вы у детей бы пожили, пока ремонт?
– Какие дети!  (сама говорит: «Старая я», а смех легкий, как у девушки), – Милая моя, я же на фронте была. Я же всю войну прошла… Ты представляешь, каково это? Мы, девчонки-связистки, зимой снегом мылись… И там тоже… Мне сказали – никогда у меня не будет детей.
Узкая постель отгорожена шкафчиком. Гитара…Вера ещё не разбирается в инструментах, видит только, что гитара не новая. Переводная картинка – девушка в белой вышитой рубашечке и синем сарафане положила головку на раскрытые ладони.
– Немецкая, –  пояснила Тамара Михайловне, про гитару или про картинку.
Сняла гитару со стены, пристроила на коленях. И так легко побежали по струнам пальцы. И ясно стало, что Тамара Михайловна такая же юная как Вера. Просто живет уже долго…
Я уходил тогда в поход
 В суровые края…
Вера подумала у нее очень женственный голос. Как у Клавдии Шульженко. Закроешь глаза,  и видится не старуха, а темноволосая женщина.  Шаль на плечах, юбка мягкими складками, каблучки…. Но как же тогда… фронт?
– А ты не пой про войну, – сказала Тамара Михайловна, – Не сумеешь.
– Почему?
– Знаешь, я на всю жизнь запомнила:  у меня когда-то подружка поступала в театральный. И вот, представь, на экзамене её попросили сыграть мать, у которой умер ребёнок. А как она могла? Девчонка, восемнадцать лет. Ничего ещё не пережила. И ты…ты ж не хлебнула нашего… ни глоточка….К счастью, к счастью!  Но песни наши – не пробуй даже… Самое поганое – это фальшивые чувства. Лучше вот это:
Только раз бывают в жизни встречи,             
Только раз судьбою рвется нить,
Только раз в холодный зимний вечер
Мне так хочется любить!
– А это мне разве можно?
Тамара Михайловна чуть погладила её пальцами по сгибу руки
– А про любовь можно… Это вне возраста, вне опыта, это у женщин в крови…
Но сначала она показала, как играть легчайшее – плясовую. Пережать три струны в одном месте. Отпустить.  Ещё раз пережать – в другом. Вере показалось даже смешно, что пальцы такие неловкие. А ещё медленнее ум – не сообразит сразу, куда ставить пальцы.
– И попроси дома, чтобы тебе купили хорошую гитару, – сказала на прощание наставница, – на плохой гитаре играть, это как танцевать с партнёром, который тебе все ноги оттопчет. А на хорошей – это как с тем, который сам ведёт.
Поначалу играть приходилось в туалете. Вернее, сперва Вера тренькала у себя в комнате, приходя почти в отчаянье. Это было так же неудобно – как писать левой рукой, или переводить с незнакомого языка, заглядывая ежеминутно в словарь. Казалось, что беглость не придёт никогда. И если бабушка за стеной (у них была двухкомнатная квартира) переносила Верину игру с ангельским терпением, то мама вечером стонала:
 – Даже телевизор послушать спокойно нельзя!
Вера перебралась в туалет.   
– Нет, – вышла мама из комнаты, – Я больше не могу…Мама, мама! (это – бабушке)  Зачем ты нашла ей эту старую маразматичку! Пусть ходит куда угодно – рисовать, вышивать – только молча. Только тихо!
Бабушка и сама не рада. Она понимает, что до романсов, какие пела Лариса Огудалова, Вере ещё семь верст и не просто лесом, а дикой нехоженой тундрой. Она ещё даже не пробует петь. У неё пока только одно упорство. Вера штурмует аккорды, добиваясь беглости, как высоту берёт.
А Тамара Михайловна говорит:
– Если что-то любишь, никогда не делай это своей профессией. Заслоняй свою страсть от общества. Чтобы не зарабатывать на дорогом тебе, не подделываться под спрос.  Всё, что становится обязаловкой – уже не можешь любить. Недаром пошло – «свободный художник»…
А потом занятия кончились. У Тамары Михайловны кончился ремонт. И она снова переехала. Вместе со своим  изящным и многочисленным  скарбом. И надорвалась. Лежала, болела.  Ученица ей была не в радость
Вера считала – c кем протянулась ниточка искренности,  понимания, кто сделал тебе добро – за того уже и отвечаешь. Она бегала навещать Тамару Михайловну, какое-то время, пока та не поднялась, носила ей еду – домашнюю, тёплую, в банках. Как в больницу.  Но учиться теперь нужно было у кого-то другого.
К окончанию второй четверти случилось полное счастье. Вера вышла круглой отличницей. Мама подарила  ей магнитофон «Протон». И несколько кассет принесла – ей записали на работе. Когда поплыла лента,  и зазвучал голос Высоцкого… Вера лежала рядом на кровати – на животе, и била ногами от счастья. Если держать ладонь над магнитофоном, над тем зарешёченным овалом, откуда идёт звук – ощущается движение воздуха, тёплого. Будто у живых губ держишь. С тех пор Вера жила «под Высоцкого». Приходила домой после школы, и ставила кассеты одну за другой. Под них  обедала, убиралась, делала уроки, засыпала. Никто не ругался. Высоцкий всем был родной. Бабушка качала головой: «Ох, Володя, Володя…» Мама говорила: «Он мне сегодня снился. Я с ним в лифте ехала. Он был в синем свитере».
А когда Высоцкий пел про «Як-истребитель», мама и бабушка плакали. Войну они провели в оккупации. И не раз видели,  как кружат один возле другого самолёты, сходясь в жестоком бою.
Вера попробовала подпевать. Ничего не выходило.  Она пела высоко-высоко, на запредельных каких-то нотах. Серебряный колокольчик. Чистый металл.
Мама спросила:
– Кто это там всё скулит у тебя в комнате?
Вере оставалось думать, что её подозревают в  злодейских экспериментах над котом.
– Ты в отца что ли? –  щурилась мама, – Откуда такая тяга к музыке?
Отец, выходец из деревни, когда ещё жил дома – вставал на рассвете. И шёл в кухню, слушал по радио получасовый концерт «Для тружеников села».
Мама сонная, босая, выходила  давать ему разнос:
– Ну, понятно, ты у себя в Семёнове коров пас. Нужно было подыматься на заре…А здесь кого пасти – тараканов?
Побыв деревенским пастушком, позже,  отец в армии играл  в оркестре, на трубе. Этим исчерпывалась музыкальная история семьи.
***
Новый год. То, что стало традицией, как всегда, появилось в доме чудом. У мамы в конструкторском бюро разыграли бутылку шампанского. Сбросились по 50 копеек, надписали билетики.  Мама опаздывала с обеда, забежала последняя, бросила свою бумажку, и она оказалась на самом верху.  Её и вытащили.
Бутылка шампанского – счастье! Есть что разлить по бокалам, и  поднять под перезвон курантов. Роль золотого, шипучего не придётся играть лимонаду «Буратино».
Бабушка отстояла очередь за болгарским зелёным горошком. «Полкнижки успела прочитать… человек восемьдесят выстроилось…» – делилась она.
У неё всегда была с собой сумочка, связанная из целлофана.  Блестящая, твёрдая, с застёжкой в виде  розочки. И там всегда лежала книжка, на худой конец,  «Роман-газета» или какой-нибудь толстый журнал, так что времени в очередях бабушка не теряла. А если в «Иностранке» попадался детектив, то, оказавшись, наконец, перед прилавком, вообще поднимала на продавщицу непонимающие глаза – где она, и что этой тётке от неё надо?
Итак, стол, можно сказать, ломился. И всех салатов-заготовок настал «звёздный час»!  Под этот же лейтмотив мама и закручивала банки летом: «Вот откроем на Новый год!» А Вера – ушла к Светке Сафроновой. Она чувствовала, что родным обидно это (сколько раз мама повторяла, что Новый год – семейный праздник), но если вся программа: застолье – телевизор – постель –   что может быть скучнее?
А на улице сказка. Снег шёл такой лёгкий, что не знал направления – куда ему, летел то вверх, то вниз.  Пух!
У Светки родители уехали, можно сидеть хоть до утра. Собрались только одноклассники, свои ребята, о которых знаешь всё, и они о тебе – тоже.
Сашка с редкой фамилией Иерусалимов, и сам редкой красоты. Синеглазый, загорелый, голову летом повязывает пёстрым платком, как пират. Знает, что ему идёт. На серьгу, правда, не решается. Но татуировку га левой руке в форме корабля  всё же сделать грозится.
Людочка Савельева,  льняные кудряшки, прозрачные глаза. Такая ласкуша – в школе по двадцать раз день с ней сталкиваешься, и каждый раз она чмокнет в щёку, будто сто лет не виделись. Но ей недавно привезли из Москвы классные французские духи «Merci» так что, возражений со стороны девчонок не следует –  обнимешься и лишний раз почувствуешь запах Парижа.
Маринка Котенко и сама похожая на кошечку. Все говорят, когда её видят: «Какая хорошенькая девочка, она, наверное, рано выйдет замуж». Но для Веры главное другое. На Маринку можно положиться. Когда они всем классом ходили на Волгу, Вера с Маринкой отстали, и выяснилось, что Вера никак не может взять в лоб песчаный обрыв, сползает вниз, з к реке. Маринка тогда подала  ей палку, и как отчаянно тянула, изо всех сил!  И вытянула.
Славка Дарьин после десятого собирается  в политехнический институт, потому что туда недобор и принимают всех. Ходит даже анекдот про вступительные экзамены. Показывают абитуриенту нарисованный квадрат, и спрашивают:
– Молодой человек, как называется эта геометрическая фигура?
Абитуриент долго молчит, потом выдавливает:
– Не знаю…
– Но не треугольник?
– Вроде бы нет…
– Четвёрка. Вы приняты.
Игорь Дряхлов, очень артистичный юноша, неизменный участник всех школьных спектаклей и прочих номеров художественной самодеятельности.
У Светки всё комильфо. Мягкие диваны стоят под углом, всей компании хватит места. Низкие модные столики. Торт «Наполеон»  (героиня, Светка, сколько возилась с этими самодельными коржами!) Растворимый кофе в переливающихся перламутром чашечках. Но сервиз «Мадонна» Светке мать вряд ли разрешала доставать из серванта, это она сделала контрабандой.
Видеомагнитофон. Светка ставит какой-то фильм с дурным переводом. Полицейские, ночь, погоня… Только Гошка Дряхлов уселся было на ковре перед экраном, он так рубит английский, что слушал оригинал, и перевод ему только мешал. Но время уже близилось к двенадцати, и Сашка начал разливать по бокалам вино – золотые огоньки заплясали на скатерти. И Гоша потянулся за бокалом, на боевик плюнув.
– Ну что, за нас, за сбычу мечт! – говорит Сашка.
– За любовь! – у Маринки блестят глаза.
Она, может, и промолчала бы, но ещё верит в новогоднее чудо: что пожелаешь под бой Курантов, то и сбудется.
– Любовь – это хоть сейчас, – обещает Славка Дарьин, и получает от Маринки свёрнутой газетой по льняной макушке.
– Не фиг тогда Дед Мороза грузить, сама отказываешься, – Славка так трёт голову, будто треснули его, по меньшей мере,  кирпичом.
– Славочка, а мне?  А я? – Люда норовит чокнуться со всеми мальчишками одновременно.
Вино пахнет дубом и чаем. Летом… Июнь… Пуховые облака…. Господи, да дай же Ты мне забыть его хоть на минуту!
Вера осторожно ставит пустой бокал… Каким-то несуразным вышло  желание.
Светка подходит к проигрывателю, в руках у неё пластинка, затёртая уже до серого цвета. Джо Дассен…
Кружится за окном снег.
Et si tu n’existais pas…
Эта песня  похожа на объятие.  На то, что тебя обняли, и тихо-тихо говорят, почти шепчут в ухо… Эта песня – сама любовь. Объяснение. Зачем бы я жил, если б не было тебя?… Вернее, зачем бы я жила?…
Вера танцевала с Сашкой. Она маленькая ростом, любой партнёр  выше неё, но Сашке она вообще до середины груди. И какой груди… На две пуговицы расстёгнута чёрная рубашка, и любую другую – обожгло бы одним сознанием, что вот сейчас, с позволения танца, Сашка прижмёт её к себе.  Как уверенно, властно даже, он держит Веру. Одну её  руку взял  за запястье, там, где жилка бьётся. А другая  лежит у  него на плече…
А тот мальчик, Денис,  и ростом подходит  к ней, как вторая половинка статуэтки…
Уже поёт Элвис Пресли. А свет в комнате красноватый, будто проявляют фотокарточки.. Это зажгли такой светильник… шар. И у Сашки глаза кажутся не синими – чёрными…
А у Дениса, какие у него чёрные глаза…
Вера трясёт головой… Да что ж за болезнь? Выбросит она его хоть ненадолго из головы? Хоть сейчас, когда её обнимает самый красивый мальчик школы?
Сашка иначе перехватил её руку, легко гладит кисть. И вдруг:
– Слушай… Почему у тебя такие пальцы?
Вера и сама знает, насколько они загрубели. Она пожимает плечами:
– Гитара…
– Ты играть учишься?  Это и  вправду стоит таких мучений?
Сашка смотрит ей прямо в глаза. Он вообще обращается с девчонками, как будто каждая – его самая близкая подруга… самая-самая… нет преград. И девчонки млеют. Каждая думает, что он в неё влюблён.
Вера неожиданно смеётся. А смех у неё такой же серебряный, как и голос. И такой безудержный, что и другие невольно, если не смеяться, то хотя бы улыбаться начинают.
– Нет! Я подписалась на пытки гитарой, с восьми до одиннадцати вечера ежедневно. Хотя домашние считают, что насчёт жертв пыток – это к ним.
– А ты нам чего-нибудь сыграешь? Светк, у тебя ж гитара есть, да?…
– Нет, – Вера мотает головой так, что взлетают лёгкие волосы, – Я танцевать хочу…
Это ещё неумение выразить себя, когда сердце рвется от желания сказать! Но пока – не можешь. Счастье раскрыться – в словах, в музыке  – придет позже. Вместе с мастерством. А пока нужно, чтобы кто-то – будто принц в «Русалочке» встал напротив, заглянул в глаза, за немотой – увидел душу.
Хотя принц-то души и не увидел. Увидел бродяга Сульпитиус. Сказочник.
Сульпитиус был. В жизни его звали Мишка Пронин.
***
– Не дай Бог, когда он вырастет, его заберут в армию, – говорила мама, – Его там сразу убьют.
Мишка был безотказным. Он учился с Верой в одной школе, двумя годами старше. И все от первоклашки до директора  знали: его можно попросить о любой помощи.
– Принесите из учительской карты, – скажет кому-нибудь географичка в последние минуты перемены.
Посланному лень – тащиться на второй этаж, рыться в шкафах, переть в класс этот самый рулон карт. Но по дороге встречается Мишка.
– Миш… – просительным тоном говорит обременённый поручением хитрец, – Карты такие тяжёлые…
Мишка молчком сворачивает, и идёт уже не туда, куда собирался, а  за картами.
Он был похож на героев Достоевского. Щуплый, светленький, с карими  необыкновенно большими глазами. Озарявшими лицо выражением светлой, тихой печали, обыкновенно юным не свойственным. Юные – это весна. А Мишка напоминал ясный осенний день.
Кажется, он не был не религиозен ни толики, и в то же время он с терпением, свойственным только далеко ушедшим по духовному пути, старался не осуждать никого, но понять.
После общения с Мишкой невольно можно было задаться вопросам   – а  Бог исходно судит по своим догмам, или  тоже старается понять? И ХОЧЕТ простить?

Денис
С мамой мы всегда могли надеяться друг на друга. Мы отражали жизненные удары как те, кто стоит спина к спине. Уезжая в институт, я из этой связки выбывал. И  знал, что теперь, придя с работы, мама не будет варить свой знаменитый борщ. А включит, усталая, чайник, отрежет себе хлеба, машинально откроет опустевший холодильник (бегал по магазинам я). И некому будет встречать её, если она задержится на этом треклятом очередном родительском собрании.
А она, естественное, волновалась, кого поселят со мной в общежитской комнате, зеркально – не буду ли я ходить без неё голодным, и не налетят ли по мою безгрешную душу все безнравственные девицы города?
Третьим в нашем союзе был Ральф. Ну, он, ясное дело, когда я уеду, ничего не поймёт.  Затоскует, станет ждать. Обычно он  на подоконник вспрыгивает, как вперёдсмотрящий, выглядывает – не иду ли я по двору? И, кажется,  чует меня за четверть часа до того, как я в этот двор войду.   Во всяком случае я всегда вижу его издали  – этакий памятник собачьей верности в окне. Неподвижный. Но стоит завидеть меня, и напряженная поза сменяется прыжками и неистовыми взмахами коротенького хвоста «сто виляний в минуту»!
Помню, когда я вернулся из поездки по местам боевой славы – старый чудик-директор  всё таскал нас в такие поездки без устали…  Мы ездили в Петрищево, спали в тамошней школе на полу, на матрасах, а утром ходили в ту самую избу, где допрашивали Зою Космодемьянскую. И на месте казни были. А несколькими днями позже бродили по Бородинскому  Полю, распаханному ещё и Второй мировой…
 И как Ральф, когда я вернулся, долгие минуты стоял на задних лапах, опершись о меня передними, и  с отчаянными нотами мне что-то  выговаривал. Явно он решил, что я навсегда канул для него  в какую-то собачью Лету.
Но сомнений не было. Мама боготворила меня, но никогда не знала, как жить семьёй. Может, от того и с отцом моим у неё не сложилось  Он был культурный юноша, родители – учёные, преподаватели института.. А она – потомок тех несчастных, кого сослали в Среднюю Азию. Тех, кто не выдержав жаркого климата и тяжёлой работы, быстро угас, осиротив своих детей.
Мама была детдомовским ребёнком. На каникулах с одноклассниками собирала хлопок, таскала на голове тяжёлые корзины. (Осанка с тех пор у неё – как у балерины). Мечтою у ребят тогда было  выучиться на врача или учителя. И мама  днями и ночами сидела над книжками, чтобы поступить в пединститут. А став студенткой, на одном из вечеров познакомилась отцом – с единственной своей на свою жизнь любовью.
Я  не расспрашивал о нём  почти. Я знал, что ей больно это, после единственного её горького взмаха рукой:
– Да кто же ему дал бы на мне жениться!
Мне тогда подумалось – да был бы он сам настоящим мужиком – кто бы ему помешал?!
С тех пор мама жила  делом. Своими классами, а было их у неё всегда много –  обычно от седьмых до десятых, и все обретались, как у наседки под крыльями. Она опекала ребят  так, как  в её  детдоме любимые воспитательницы опекали их  приютских, не знавших иной ласки, кроме воспитательской руки, иного дома – кроме казённых стен..
А у мужчин  это ещё сильнее – потребность жить делом. Я  ничего другого для себя и не мыслил в последний год, кроме медицины. Боялся только не поступить. Тогда учитывался общешкольный балл, приходилось стараться, чтобы был он как можно выше. Но этот ворох ненужных знаний – зачем он? Взять хоть литературу. К чему врачу все эти «Описания природы в романе Толстого «Война и мир»?
Если  хотя бы проходили мы Высоцкого…
Жил я с матерью и батей
 На Арбате, - век бы так.
А теперь я в медсанбате
 На кровати, весь в бинтах.
Высоцкий  для каждого умел найти свои слова. Но мама, воспитанная в годы, когда каждое неосторожное возражение  могло стать приговором, повторяла мне:
 – Только молчи….Думай, всё что хочешь, только молчи… И учи всё, что скажут.
Мама знала: мне легче промолчать, чем начать спорить. Я не умею спорить – срываюсь. Помню, лет двенадцать мне было. Мама меня куда-то не пускала. Я схватил табуретку, рассадил стекло в двери, поранил страшно руку.
Зная за собой эту черту – в крайности идти напролом и до конца, если не доходило до чего-то жизненно  важного, я старался уступить. Мне казалось,  в этом есть своя сила. Уступить как мудрый старший брат – младшему. Годы спустя я понял, каким тут надо быть острожным.  Не раз выходило: уступил, а в итоге сам свернул не на ту дорожку.
И ещё я тогда думал: в деле своём надо достичь совершенства. И тогда уже ты имеешь право быть собой. Какой есть – и с тобой будут считаться. Любым примут.  Вон, Войно-Ясенецкий.  В годы воинствующего безбожия  – себе не изменил ни на йоту.  Крестился в операционной, больного крестил. И все молчали. Потому что не было ему равных..
Но мама один раз задала вопрос, заставший меня врасплох. Она видела, что многих, слишком многих людей я не люблю, не принимаю. Мне претил учитель физики, из собственных амбиций ломающий школьников «под себя»  – и возразить ему не моги! Раздражала соседка, по двадцать раз в день бегающая к нам бегать давление. Я терпеть не мог мамину приятельницу-башкирку,  являвшуюся  с визитами, «съедавшую» выходной день, все наши планы на него. Взамен мы получали бесконечные рассказы о её необыкновенных внучках.
– Скажи, дорогой, что ты любишь – медицину ли людей? – спросила мама, – Ты же знаешь, что тебе придётся в любое время дня и ночи… Так кого ты любишь – человека, так сказать, абстрактного, или маленького человека, которому конкретно будешь стараться помочь?
Тьфу ты, чёрт…Опять на литературу потянуло… Маленький человек… Мне хотелось просто избавлять от страданий. Это я где-то прочёл: «Избавлять от страданий – удел божественный» Выходит – богом хотел быть? Договорился…
Кстати, эта рыженькая девочка, если мы встречались с ней в школьном коридоре, всякий раз  краснела такими пятнами, что я невольно присматривался – не остались ли у неё на щеках ожоги.
Глава 3
Вера
Она не знала, как написались эти стихи. Наверное, после того, как она посмотрела «Неуловимых мстителей». Бывает так, что фильмы, которые уже вроде бы все знают, ты в своё время пропустил, а потом они, наконец, до тебя  доходят…Её тоска по дружбе, когда всё отдашь за другого, по насыщенности дней,  по приключениям, наконец, вылилась в строки.
Запылал небосклон – отпылала свеча
До последней секунды нам кровь горяча,
На коней мы взлетели и мчимся в рассвет
На земле ничего невозможного нет,
Все, что было - простить, все что будет - принять
Нас забыть - не забыть, нас догнать – не догнать
Отпылает закат, запылает рассвет
На земле ничего невозможного нет…
Вера  чувствовала  беспомощность стихов, и всё же, когда писала, тоска утихала немного.
Она знала, что школа опустеет для неё в следующем году, когда Денис окончит учёбу.  И светлые коридоры, звенящие детскими голосами, покажутся одинокими, как дом без хозяина. Потому что в том самом классе, который нынче 10-А, будут учиться другие.
Тот класс, таинственный, кабинет биологии.  Даже днём здесь темновато  от обилия цветов, теснящихся на подоконнике.  Горшки  укреплены и вдоль стен. Зелень стеблей и листьев  струится водопадами, едва не затапливая парты. В специальных витринах лежат морские ракушки, и камни с отпечатками раковин древних. А в  лаборантской живёт скелет.  Вере кажется, что ничего страшнее скелета в природе не существует. Если у каждого существует свой ночной кошмар, то для неё это – проснуться увидеть  скелет, который заглянет ей  в глаза огромными пустыми глазницами… без  чувств… без души – за ними…
А теперь в этом кабинете  станут носиться  четвероклашки, и биологичка Наталья Михайловна запрёт лаборантскую, чтобы малышня не разобрала скелет по косточкам. Для неё нет ничего святого и мистического.
… Он уехал и остался только Ральф. Когда пёс выбегал гулять, он выделял Веру. Может быть, почти человек в душе, он испытывал к ней особое чувство, как к тем, кому оказали благодеяние. В конце концов, если бы Ральф не увидел её тогда, не заскулил, не позвал хозяина…
Когда он подбежал к Вере в первый раз, она сидела на  лавочке у своего подъезда и играла в «пятнадцать». Любимая головоломка. Плоская коробочка, в которой похожие на  квадратики шоколада, лежали кусочки пластмассы, с написанными на них цифрами - от единицы до пятнадцати. Вернее, цифры все перепутаны.  Одна клеточка в теснении рядов была пустой. И с помощью этого крошечного кусочка свободы, нужно было расставить числа по порядку. Вера любила двигать эти кусочки пластмассы.
С тех пор, как уехал Денис, Ральф, выходя гулять с хозяйкой, оббегал двор, заглядывая в каждый уголок, словно надеялся найти запах… тень запаха – своего Человека. У спаниелей такой чуткий нос! А если страсть найти помножена на любовь и тоску….
Он подбежал к Вере и положил ей на колени голову. Шелковистая голова, уши в завитках. Она посмотрела ему в  глаза и заговорила. Это было глупо – начать с ним беседовать, ведь убежит сейчас.
–– Тебе хорошо, – сказала она, – Ведь он всё равно приедет. И вы друг другу обрадуетесь. Ты к нему бросишься, он тебя будет – вот как я сейчас – трепать по ушам. И спать ты будешь в его комнате, возле его кровати…И ты увидишь его таким, каким он бывает наедине с собой. Он тебя любит. Счастливый ты!
 Ральф не убегал. Он вилял коротеньким хвостиком, а потом поставил лапы ей на колени, будто просил: « Ты говори, говори…»
– Не бойся, он не укусит! – к Вере поспешно шла невысокая, худенькая женщина, в светлом плаще, наброшенном на плечи – мать Дениса, – Ральф, ко мне…
Вера поспешно стала гладить собаку, показывая, что не боится ни капельки и не в претензии, что её колено обхватили лапами.
– Надо же, как ты ему понравилась, – удивилась женщина, – А меня вот не слушается. Денис приедет – скажу, чтобы поводок новый купил. Мне только с поводком с ним гулять. А, ну как убежит…
Нет, это была наглость – предложить свои услуги.
– Я могу это… рядом побыть, когда вы гуляете, – c неуверенной надеждой сказала Вера, – Если что… я его поймаю. Вы во сколько гуляете?
– Ой, что ты… я рано…. Мне же в школу надо.
Позже Вера узнала, что Елена Юрьевна приходит в свой класс к семи утра, чтобы те ребята, что загодя приезжают из дальних районов, не толпились под запертыми дверьми.
Но дело пошло столь успешно, что скоро и Елена Юрьевна не понадобилась. Вернее, она стала доверять Вере так, что завидев в окне её, подходящей к их подъезду, открывала дверь, и Ральф несся  гулять.
Вера знала, что Денис уходил с ним далеко, и старалась хоть отчасти сделать жизнь пса прежней. Куда только ни ходили они! На самые тихие городские улочки, где единственной заботой было проследить, чтобы Ральф не погнался за чьей-нибудь курицей, выбравшейся из-за забора. Спаниели все-таки охотничьи собаки, у них инстинкт!
На окраину леса – сперва робко  шла Вера по какой-нибудь из тропинок, убегающих в чащу. Но каждая тропинка дарила приключение. Тут они с Ральфом обнаружили небольшой пруд, в котором плавают утки – настоящие «серые шейки», другая  тропа свернула вверх –  и вывела на гору, откуда всё –  как на ладони. И окрестные горы, и изгибистая линия плотины, перегораживающей Волгу,  и город. И так много воздуха и света, а  до облаков – рукой подать.
С тех пор они стали  ходить на эту вершину. И здесь подолгу сидели.
Ральф, к тому времени, как они сюда поднимались, уже успевал нагоняться. Для профилактики он нарезал ещё несколько широких кругов – никто ли не притаился на лесной поляне, а потом усаживался у ног Веры, высунув язык и жарко дыша.
А она сидела, обхватив колени руками, и сухие травинки щекотали ей  ноги. Она растирала между пальцами серебристые листики полыни, и вдыхала горький запах травы волшебной, травы – вне времени…Так легко было представить, что когда-то тут проносились на конях кочевники-степняки и, может быть, именно это место они облюбовали для лагеря, и жгли здесь костры, и горели над ними те же вечные звёзды.
Однажды Вера, сказав дома, что всего лишь идёт с Ральфом  на вечернюю прогулку, забралась сюда, когда уже стемнело. Она обмирала от страха – лес был совсем чёрным – и что там таилось, в гуще ветвей…
Но оказавшись здесь, на любимом месте своём, где лес расступался, она легла в траву, в сухое её тепло. Был август, и падали звёзды. Она запрокинула голову, пробегая глазами – от горизонта до горизонта, стараясь охватить всё небо – одним взглядом. Быстро нашла она знакомый ковш Медведицы, и созвездие Ориона.
Она всё хотела увидеть, как это? Как падают звёзды? В эти дни Землю омывал поток Персеид. И она увидела короткий яркий прочерк – какое там желание загадать! Не успеешь! Будто стежок на небе прошили… И ещё и ещё…Странники из глубин мирозданья летели ей навстречу, превращая последний миг свой – во вспышку – куда там звёздам!  Они бы не сверкали так, если бы не сгорали.
Ральф ткнулся носом ей в подмышку и тихонько заскулил.

***
Ходили они и на Волгу. В то холодное лето, и ранней осенью всё же случались ещё  тихие, ясные дни, когда на ласковом солнышке было славно сидеть. Вера с Ральфом начинали свой путь от дебаркадера, покачивающегося на волнах.  Шли мимо рыбачьих лодок, вытащенных на сушу. Шагали через стволы поваленных деревьев. И дальше, по берегу, засыпанному мелкой щебёнкой.
Вере хотелось указать Ральфу – она всё не могла отделаться от чувства, что он понимает её – на тополя, ивы, ясени – долгие годы подмываемые паводком. Они поднимались над землёй, опираясь,  будто на какие-то диковинные цветы, на  сплетение обнажившихся, корней. Не тяжесть деревьев, вросших в землю, а приподнятость на цыпочки, парение.
…Волга здесь была прозрачной, каждый камушек виден на дне. В нескольких метрах от берега разросшиеся водоросли поднимались, обозначаясь рябью на волнах.
Пахло рекой – водой и  немного рыбой, выброшенной на берег. Лёгкий плеск накатывающихся волн, мелких. Мяукающие крики чаек. Там и здесь валялись чаячьи перья. Вера подобрала одно, чёрное. Такое гладкое, что напоминало атласную ткань. Вера закрыла глаза, и провела им по лицу – нежнейшее прикосновение.
И всё это вместе – та особенная тишина природы, которая не бывает тишиной в абсолютном смысле; ощущение простора от безбрежности Волги и далей заволжских;  запах реки – всё это пробудило в ней чувство, осознаваемое  ещё неясно. Но было это чувство несомненного родства. Вера понимала, хотя не могла пока  это выразить, что она плоть от плоти именно этой земли. И нигде не будет ей,  так как здесь – будто в своём доме, где можно идти – с закрытыми глазами, ощупью по родным дорогам. Хороша ли, плоха ли земля эта, но она – её…
Ральф пританцовывал, просился в игру, понятную им двоим. Вера оглядывалась, выбирала палку, подходящую. Бросала в реку, как могла, далеко. Ральф летел  наперехват, только уловив краем глаза движение её руки,  до того еще, как палка шлёпалась, поднимая брызги. Рассекал грудью воду, перехватывал палку, и, высоко вскинув голову, плыл назад. Вручал палку Вере и нетерпеливо ждал следующего броска.
Лишь в выходные они разлучались. Приезжал Денис, и Вера смотрела на них из окна, когда они проходили мимо – Денис и Ральф.
Денис
Каждый,  наверное,  мечтает о своём. Яхты, золото и брильянты - это не мое... Прогулки при Луне, звёзды и потрескивание  костра в ночи – это было ещё вчера. А сегодня – моя мечта сбылась: я выспался.  Такая вот глупая мечта,  но если она сбывается,  мир становится светлее, звуки – ярче, краски – громче, а вкусы... Вкусы просто появляются.  Ведь порою устаешь так, что и есть уже не можешь.
Выспаться – и хоть сутки побыть дома, именно дома, а не мыкаться по городу: по знакомым, иногда – по гостиницам, а в крайнем случае – по вокзалам. Общаги всё еще не дают. Сунуть взятку коменданту мы с матушкой как-то не  умеем. А что такое первый курс? Это время, когда живые позавидуют мертвым… Попробуй всё выучи… В лучших-то условиях непросто. А если спал под гул поездов, под броуновский водоворот жизни вокзальной?
 И преподы наши добрые… Взять хоть ту же анатомию. Это не анекдот, это в порядке вещей. Одна из девчонок-старшекурсниц рассказала.
– Идёт у нас зачёт по черепу… Сидит старенький профессор со спицей, и на череп показывает: «Что это за отверстие?»
А я не помню. Это такое отчаяние – ведь учила как стихи латинские названия! Но что это за дырка – убей, не скажу…
 – Идите, готовьтесь ещё.
Выхожу в коридор, а там толпятся ребята.
– Да это же муляж, а дырка - от гвоздя. На этот гвоздь - муляж  ставят.
И даже если кто-то  из преподавателей  без приколов  обходится – за книгами всё равно приходится сидеть дни и ночи. Не все выдерживают. Из наших уже трое забрали документы. Но мне чем дальше – тем  интереснее. Летом, наверное,  пойду работать на «скорой» санитаром.
…Пока я ел борщ, мама всё сидела напротив, подперев ладонью щеку и смотрела.  Не помню, чтобы она так просто сидела – без дела, и с таким лицом – умилённым, умиротворённым глядела на меня. … Аж стыдно стало!  А всего-то – я дома, рядом, и не нужно хоть в эти минуты тревожиться, что с сыном чего-то стряслось.
Потом мама вспомнила, что ей  нужно сбегать  к Славке Голубеву. Семиклассник Славка  – толстый мальчишка, такой весь домашний. А связался с этими гыцылями из 7 «Г», и теперь чёрт те как ведёт себя на уроках. Гогочет, не слушается. Надо поговорить с ним при родителях – сразу шёлковым станет. Семья хорошая…
Мама начала собираться, а я свистнул Ральфа, чтобы сходить с ним на стадион. Вообще, пёс меня удивлял. Когда я приехал, он  вовсе даже не начал плясать от счастья.  Не успел соскучиться? Нет, он радовался,  но не больше, чем,  если б я из кино пришёл. Покрутился у моих ног, и ушёл восвояси.  И сейчас, когда я его позвал,  выполз нехотя из закутка между стеной  и кроватью, где лежит его подстилка.
Когда же мы вышли на улицу, Ральф кинулся через двор, к подъезду девятнадцатого  дома, сделал стойку и затрепетал хвостом.
– Пошли, – сказал я, поравнявшись с ним, – Ну, что там интересного, кошка, что ли?
Ральф быстро глянул на меня через плечо, и снова стал напряженно смотреть в сторону подъездной двери. Хвост его ходил из стороны в сторону. Он ждал.
Глава 4
Вера
Всю зиму Вера писала стихи. В школе, на чистых листах в конце тетрадки. Абсолютно не слыша, что говорят учителя. Поднимая глаза потом: «А у нас какой урок был?»  Дома, до поздней ночи. И мамин ужас в результате: «Вера! Пять троек по геометрии! Как ты ухитрилась! Почему не сказала – я же инженер-конструктор, я бы тебе помогла…»
У Веры в голове укладываются Грин и Цветаева, но никак не геометрия. Она читает условия задачи, и не может понять, что от неё требуется? Что нужно сделать? Написали бы прямо: «Провести линию от точки А до точки В». А так… Она растерянно вертит в руках карандаш…
А уж  физика – это просто издевательство! В этой науке везде свои законы и правила: в механике – свои, в оптике – свои. Оптика ещё забавная: если опустить палец в воду, он так смешно преломляется. Как будто отрезан, и половинка как-то так криво приставлена…
Но лучше всего писать стихи ночью. Поспишь несколько часов, стряхнёшь с себя первую усталость,  и просыпаешься. За окном – никого. Тихий снег  летит,  колышется занавес из крупных хлопьев.
Вера включает светильник. Нет, не так. Зажигает окно в мраморном домике. Блокнот и ручка лежат рядом, на столике.  Пока ещё она ничего не умеет. Слова приходят откуда-то из небытия, из других миров. Так, если поднять голову, из неведомой выси летят в лицо снежинки.
Предвечерье хрустальным было
Небо вызвездило – до конца,
Полночь стыла в саду, стыли
Ветви чёрные у крыльца,
Где-то сборище всех, кто живы,
Зов гармоники и гитар,
Серпантин и улыбки, лживы,
Перенесшие карнавал!
Жму у ели горящие лапы,
Спутник мой, не клянись, что друг,
Разойтись бы нам, дабы
Жжёт пожатье знакомых рук.
Чтобы потеряться, растеряться
Из-под маски улыбаться
Всесильно и грустно – ночь,
Чтобы не скользить – невмочь,
Чтоб рука толпу развела,
И – предлагая – легла.
Тихие-тихие, сильные-сильные,
Всё нынче судьбе даруем
Варежки мокрые, волосы длинные,
Окуджаву и плясовую…
А потом всех покинуть – вместе,
И не знать, как друг друга звать,
Снежны улицы, где-то песни
К нашей чести – не понимать.

***
Осенью, когда Вера с Ральфом сидели на волжском берегу, в небе над ними плыли клином, улетали на юг птицы. Это было так красиво, что не верилось – не на картинках, не в кино, но по-настоящему. Всё серое, осеннее небо в узорах птичьих клиньев – улетают…. Стаями.  И поскольку впереди была ещё безбрежность холодных дней, казалось, что птицы оставляют этот край навсегда.
А теперь пришла весна, и они возвращались.
И даже воробьи, синицы, вороны –  те, кто оставался,  пережил вместе с людьми все тяготы зимы – преобразились. Синицы какими-то неземными голосами повторяли: «Пить… пить…» Талой воды просили? Или это было не «пить», а «жить»? Дожили.
Хотелось надеть резиновые сапоги, не стыдясь – как дети, как рыбаки – и бродить по паркам, безлюдным сейчас. Снег был уже рыхлым, последним,  там и тут – глубокие лужи.
Хотелось закинуть голову, подставляя лицо солнцу – воздух ещё холодный, но солнечный свет опаляет щеки, предрекая окончательную смерть зиме. И слушать плеск ветвей, обнажённых пока. И провожать глазами высокие облака, которые приплыли на потоках воздуха из южных стран.
После восьмого класса им впервые предстояло сдавать экзамены. Маргарита Фёдоровна, Марго, математичка и по совместительству завуч, гоняла их долго. Оставляла после занятий, под диктовку они писали билеты, потом по ним устраивали контрольные.
И,  оказалось, не так страшен чёрт. Марго вколотила в них знания, так в армии сержант вколачивает в солдатские тела, все эти «нале-во», «напра-во». Задачи они решали уже на автомате. И, выйдя за дверь, после устного экзамена по математике, Вера с изумлением поняла, что получила четвёрку.
Мама решила вознаградить её поездкой в Москву. Вернее, совместить приятное с полезным. Не только осмотры  достопримечательностей, но и магазины.
В Москве у них жила тётя Зоя, мамина сестра, и  время от времени от неё шли  посылки. Колбаса, сыр, московские конфеты. Твёрдую копчёную колбасу бабушка нарезала  на кружочки, тонкие до прозрачности, и на месяц хватало Вере на бутерброды в школу. Жутко дефицитную гречку слала тётя Зоя, подсолнечное масло в пластиковых бутылках.. И – пока Вера была ещё маленькой – гэдээровских пупсиков: мягких, резиновых, настоящих младенцев в миниатюре, на зависть всем девчонкам.
Теперь мама думала побегать по московским магазинам, одеть Веру к новому учебному году. Отчего-то мечталось маме о форме с плиссированной юбкой, как о вершине нарядности, а в местных магазинах таких не продавали. А ещё косметику купить, всякие флаконы-баночки-тюбики  из «Ванды», «Софии», «Лейпцига», на которые женщина, не задумываясь, потратит копейки последние.  И пустой флакон не выбросит, станет хранить. Когда ещё вдохнёт такой запах!
Далеко – на метро с двумя пересадками, а потом на автобусе,  они ехали в «Лейпциг». Там Вера приникла было к витрине с клипсами – у них в городе это был жуткий дефицит. Когда вдруг подняла голову, и в отделе музыкальных инструментов, на верхней полке увидела Её. Гитару. Она казалась очень простой. Светлая, ничем не украшенная. Но столько чудес было в этом магазине, что дайте ж хоть попробовать, как она звучит…
– Маам….
– Вера, но это же страшно дорого!
Позже она пыталась припомнить. Да, кажется, гитара стоила около семидесяти рублей.
– Мам,  не надо мне формы. И ничего не надо. Может, мы ещё даже не купим, ту гитару. Дай мне хоть попробовать, как она звучит!
Вера сама не заметила, как прижала к груди руку умоляющим жестом.
Когда продавец подал гитару, и  Верины пальцы легли на струны… Это был её инструмент. Так легко побежали пальцы. Такое чистое звучание….
Мама насчёт звучания ничего не поняла, но увидела лицо дочери, блаженное, и обречённо достала кошелёк.
А вечером Вера давала первый концерт. Она оторваться от своей «Кремоны» не могла. Без конца пробовала то один мотив, то другой. Сидя на полу, в большой комнате у тёти Зои. Холодный вечер был, и Вера поверх домашнего халатика накинула на плечи пуховый платок. Совсем маленькая рыженькая девочка с большой гитарой. Потом она тихонько начала сама себе подпевать. А увидев, что тетя Зоя подошла, присела на краешек кресла, заслушалась, Вера кивнула чуть виновато «как умею, дескать, так и пою…»
А я сюда вернусь - даю вам слово чести,
Отныне навсегда откройте ворота
Вам передаст любовь, и все земные вести
В полночное окно влетевшая звезда.

И лето, и зима пройдут, и не однажды,
Как вишни на цветах все порастет быльем
Все дальние слова ручей вам перескажет,
И прокричит привет степное воронье.

Но вечером в закат, дорогою усталой,
Вернусь, вернусь домой, вся песнями звеня…
У добрых ваших ног не убоясь опалы,
 Собакою свернусь у своего огня.
– Боже мой, Тамарка, да у неё чудный голос, – потрясённо сказала тетя Зоя, – Чистый, как серебро. Ты её что –  раньше не слышала? Ты её что – не учила?
Музучилище было в городе. Но уже поздно  Вере думать об этом. Надо было сперва кончать музыкальную школу, а она пропустила. В детстве – лет восемь ей было – даже собиралась с подружкой поступать туда, но школа предлагала на выбор  два инструмента – фортепиано и баян. О заоблачной для семьи цене на фортепиано уже упоминалось. Когда же речь зашла о баяне, бабушка подняла очки на лоб:
– Это,  кажется, Паганини сказал: «Несчастен народ, который гармошку считает музыкальным инструментом».
Всё, проехали. Музыкальная школа накрылась медным тазом. А теперь и училище.
На обратном пути у них образовались гармоничные соседи. На нижней полке, напротив мамы – толстая белокурая тётка, заядлая дачница. На верхней – против Веры, молчаливый парень, который как уткнулся в журнал «Техника – молодежи» – так и головы  не поднимал.
– Облепиха у меня  вымерзла,  я снова сажать не стала. Колготни с ней…. Пока оберёшь, все руки исколешь. Да и сколько её там надо на зиму – махонькая баночка. У старушек на базаре куплю. Женский куст весь вымерз…, – рассказывала тётка.
Надо же – бывают женские кусты, мужские… И женские так плохо переносят холод…
Вера попыталась приоткрыть окно: деревянная рама, пыльное стекло, тяжёлая  ручка… Хорошо, парень этот оторвался от своего журнала, помог. Стекло поползло вниз. И – тёплый  ветер ударил в лицо.
– Вера, глаза надует!
Она зажмурилась и лежала, блаженствуя. Ветер давал ей ощущение скорости и чувство, будто навстречу  летит сама жизнь. И как же быстро она пролетала….
Денис
 Всё, остаюсь прожжённым холостяком.
Как я и собирался, летом стал работать на скорой. Взяли легко, и оказались мы во взаимной выгоде. Мне – опыту поднабраться, бригаде – дополнительные крепкие руки, чтобы носилки таскать, никогда не помешают.
И вот, помню,  вызвали нас к женщине двадцати пяти лет. Нам же точно возраст сообщают. С сердцем ей стало плохо.
Вообще, к сердечникам нас чаще всего вызывали. Но там опять же, почти всегда бабушки-дедушки. А тут лежит такая красотка в шёлковом халатике.  И еле языком вавакает:
– Понимаете доктор... Я водки  выпила...
И жест ещё такой – а, мол, пошло всё на…
Говорит она это не мне. Первым к ней  Сергей Васильевич подошёл, фельдшер. Он обычно с юмором мужик, и посмеётся и пошутит, но это, если человек в адеквате и его нужно подбодрить.
А тут он бесстрастно спрашивает:
– Сколько?
– Ста…ста… стакан…
– Причина?
– С парнем  поссорилиииись... – и зарыдала
–  Раздевайтесь, ложитесь — кардиограмму посмотрим, – Сергей Васильевич снимает плёночку. Сопровождение: всхлипы плавно переходящие в глухие рыдания...
– Что случилось?..
– Меня впервые другой мужчина трогаааеееет...
Тут меня заклинило немножко. Это что ж за девятнадцатый век с водкой пополам… А плёночка-то чистая, замечательная, можно сказать....
– У вас всё хорошо с сердцем...
– Как? Доктор — вы же даже мое сердце не послушааали — с неподдельным возмущением и просыхающими слезами...
То ли до неё по пьяни не дошло, что такое ЭКГ?
– Ну, хорошо — давайте послушаем...
– Это что — опять рубашку поднимать?
Сергей Васильевич подмигнул мне. Что я ей ответил – уже не помню — но что-то в духе «Ах мадам, оставьте...»
– Хорошие тоны... Вам бы забыть про водочку...
– А вы мне ещё печень потрогайте...
Вот тут меня накрыло  окончательно — значит,  как фельдшер ЭКГ снимал — истерика а-ля  «Меня чужие страшные мужики трогают», а как я подсел — даже печень стала выскакивать наружу от любопытства?..
Эх... Короче — быть мне пожизненным прожжённым холостяком...
Глава 5
Вера
Начинался июль. И разморённым летним вечером, когда и дома сидеть не было никаких сил, и далеко тащиться не хотелось, Вера,  Ленка и Маринка Котенко  обретались в «больничном» парке.
Больничный – так его звали в народе, из-за близости к медгородку.  Хотя логичнее парк было бы окрестить «физкультурным» или  «олимпийским». Вдоль центральной аллеи стояли на постаментах скульптуры: парни и девушки – кто  с теннисной ракеткой, кто с веслом, кто  с гимнастической лентой.
Девчонки сидели на лавочке у ног гимнастки, напротив  фонтана. Из-за него они сюда и пришли. Близость воды помогала сносить жару.
– Всё лето впереди, – вздохнула Ленка, – Куда податься?
Время детских игр осталось позади. Скакалки-мелки-классики. И «в десяточку» не сыграешь, лупя мячом о стену, пока призывы  к ужину – не перейдут в родительскую истерику.
И знакомые девчонки почти все разбрелись,  не вернутся до начала занятий. Кто странствует с папой-мамой по берегам Чёрного моря, кто обретается на даче или  у бабушки в  деревне.
– Вон Мишка Пронин идёт, –  сказала Маринка и окликнула, – Миш, идём к нам.
Один раз им уже пришлось уйти из этого парка. Подошла компания мальчишек, незнакомых. Стали вежливо теснить девчонок с лавки. Со смехом, стараясь при этом завязать разговор. Ясно было, что ребята не прочь познакомиться, особенно с Ленкой, вымахавшей к четырнадцати годам в высокую белокурую девицу. Но даже всеядная почти Ленка   поднялась, фыркнула и утянула Веру за руку подальше.
– От  них выпивкой пахло, – пояснила Ленка, – Нужны нам такие…
У Ленки по этой части был просто феноменальный нюх, натренированный на отчиме-алкаше. Поведёт  носом и скажет – кто выпил, когда и сколько.
Так что иметь при себе «своего парня» было, всяко,  спокойнее.
Мишка уселся рядом с ними даже радостно. Шёл он из магазина – из ячеек плетёной сетки топорщились треугольные пакеты с молоком. Будь здесь матери девчонок, они бы тут же отправили их  в магазин  – встать в очередь. Обычно молоко продавали разливное. И нужно было  его кипятить, и схватывались на нём пенки, которые все дети ненавидят. А в треугольных коробочках, пастеризованное – разливай и пей, роскошь.
Но родителей поблизости  не было, и первое, о чём девчонки спросили Мишку – какие у него на ближайшее время творческие планы?
Он пожал плечами. А смущённой улыбка у него была всегда.
– К экзаменам буду готовиться.
Они и забыли, что он окончил школу в этом году. Вера по Москве разгуливала, когда в Мишкином классе был выпускной.
– И куда ты?
– Батя уговорил на лесной факультет. Передам, говорит, тебе хозяйство.
Мишкин отец уже много лет был начальником лесничества. Как считать – с отцом парень вырос или без? Изредка останавливался у подъезда запыленный «козёл»  – УАЗик, мечта колхозника. Это значило – Машкин батя дома. И снова – разъезды, объезды… Там покос, тут пожар…
– За грибами спокойно съездить не можем, – жаловалась Мишкина мать, – Только на лесную дорогу выедем: «Погоди-ка, Наташа, давай сюда свернём, орешник просмотрим».  Еще метров двести проедем: «А тут что за след? Браконьеры, что ли? Наташ, дай-ка я выйду, проверю». И не грибы у нас получаются, а сплошная инспекция.
– До пенсии бы дотянуть, пока Мишка институт  закончит, – говорил отец, – Чтоб надёжному человеку хозяйство в руки отдать. А то придёт такой, который из леса будет длинный рубль выколачивать, так я даже на том свете слезами умоюсь».
– Ну, ещё, наверное, на Грушу съезжу, – говорил Мишка, – Она ж на выходных всегда.
– Куд-да? – не поняла Маринка.
Но Вера догадалась сразу. Грушинский фестиваль. Мекка  бардов.
– Возьми меня! – вырвалось у неё
Он пожал плечами, опять улыбнулся смущённо
– Я с Дэном… Если хочешь с нами… Третьей будешь?
Вера подняла брови:
– Дэн?
– Ну, Гадалин… Ну, с собакой которой… Да Дэн же… Знаешь ты…
– Возьмёшь?!
В эти дни электрички шли часто – по маршруту пускали дополнительные составы, но всё равно вагоны были переполнены молодёжью. Народ теснился   на жёстких деревянных скамейках, умащивая в проходах громоздкий скарб – рюкзаки, палатки…
  Вера отдала Мишке сумку свою, но гитару, зачехлённую, сжимала в руках, только с нею чувствуя  причастность свою  к ордену этих, бродячих…
И ничего не могло быть прекраснее, как сойти на платформу, и с неё, раскалённой –  шагнуть на крутой склон горы, в невысокую, подсыхающую траву… Запах полыни, и горячий тугой ветер. Он  вздувал рубашки как паруса …
По этому склону можно было скользить: только сядь,  решись – и как на санках полетишь вниз.  Но больше молодёжь спускалась полушагом-полубегом, с визгом, хватаясь друг за друга, чтобы не скатиться кубарем.
Стекались отовсюду.  Муравьиными цепочками – издали так виделось – ползли вниз по горе, когда подходили электрички. Пробирались по тропинкам вдоль берега. Кто-то на велосипеде подъезжал, кто-то даже на машине.
В радостном оживлении первых встреч – кто-то тут  знакомился, а кто-то встречался после долгой разлуки – большинству не думалось пока о быте. Это потом будут решать – где поставить палатку, где воду взять?
Впрочем, Мишке и об этом не забыл.
Он крепко взял Веру за запястье, чтобы не потерять её в этой толпе и повёл, оглядывающуюся – мимо всех.
– Куда мы?
– Пошли-пошли. Я тут одно место знаю – с батей были. Ты хоть посмотришь – где это, чтоб нашла потом сама, и я тебя отпущу. А сам буду палатку ставить. Вечером Дэн приедет…
Они шли мимо тех, кто, уже расчехлил гитару,  сидел в кружке столь же торопящихся погрузиться в перебор струн, слушать…И все они здесь были суровые бродяги, в заштопанных штормовках, хранящие в рюкзаках самые лучшие книги, и в душах – бетховенские сонаты. А счастье могло быть только одно – недостижимое, как горизонт.
Счастлив, кому знакомо
Щемящее чувство дороги,
Где ветер рвет горизонты
И раздувает рассвет
 Вере казалось,  ушли они с Мишкой уже очень далеко – это ж сколько возвращаться придётся?  Но Мишка свернул, наконец, определив намётанным глазом едва натоптанную тропку в зарослях ивняка. Ещё несколько минут,  и они вышли на пологий, зелёный берег протоки. Ветки ив огораживали полянку, как стены – комнату.
– Вот тут, да…
И Вера снова подумала – какое счастье, что есть Мишка, молчаливый Мишка, который всё знает и может, который привычно возится с отцовской палаткой. И «на ты» со всеми травами, деревьями, пичугами и лягушками. А ей можно сидеть и думать, что вот скоро они пойдут встречать Дэна.
– Давай я один пойду, – сказал Мишка, – Но встретить надо.  Сам он нас тут не найдёт. И там, в толпе, не отыщет. Так что я снова полезу в гору к электричке. А тебе зачем?
– А, может, мне хочется…
Вера только умылась речной водой, и вытащила из сумки свежую футболку.
– Если потеряешься, – на всякий случай сказал ей Мишка, – Вон, гляди сосна отдельно стоит – ориентир. Возле неё будь.
Флажки, флажки, треугольные – серые, красные, синие… И названия  городов  на них: Одесса, Киев, Алма-Ата, Куйбышев, Москва… Все флаги в гости к нам.
Трубы военного оркестра. И голос ведущего, всем слышный:
– Дорогие друзья, вот уже много лет короткими июльскими ночами горят туристские костры на берегу нашей прекрасной Волги. Они горят как вечная память о замечательном исполнителе Валерии Грушине. Он погиб, спасая тонущих детей. И сегодня мы вновь открываем….
Ползёт вверх по древку красный флаг. Выходят, становятся в ряд люди с гитарами, и, как гимн, звучат слова песни:
Я не знаю, где встретиться
Нам придётся с тобой.
Глобус крутится, вертится,
Словно шар голубой….
***
– Да где же он? – спрашивала Вера, – Скоро будет последняя электричка…
Мишка пожал плечами. Может, сорвалось что у человека…
У Мишки расписание электричек было с собой. И они с Верой, как две верные собаки сидели тут уже третий час, пропуская мимо себя – толпы, прибывавшие с каждым поездом.
– Он же работает, – сказал Мишка, – Может, случай какой сложный. Или кого пришлось заменить.
И, наконец, вот… вот… в последнем вагоне…
Пока Денис с Мишкой здоровались, если короткие шлепки по плечу можно так назвать, пока спорили – и сошлись, наконец, что рюкзак останется у Дениса, а сумку его понесёт Мишка, Вера всё это время всматривалась.
Повзрослел? Не скажешь… Разве что похудел немного… Волосы отросли… Густые такие, во все стороны… Одуванчик, только смоляно-чёрный…
– Ну что, пошли?
И голос у Дениса такой, будто они сто лет знают друг друга. Ну, с Мишкой-то понятно, но и к ней он обращается – будто она человек близкий.
И все трое обрушились – вниз по горе, взрыхляя пятками пыль, и скудную траву, навстречу музыке, дыму костров…и песням…

            ***
Ночная Гора… Космос фонариков, сцена-гитара… И зрители,  сидящие плечом к плечу. Где-то совсем теснотища: не повернуться, ноги не вытянуть, что  затекли.
А можно и не ходить на Гору. Бродить по палаточному городу, который действительно, как огромный город.  Подсаживаться к тем компаниям, где барды-самоучки поют для себя и друзей.
Вера так и ходила, со своей гитарой за спиной. Озарит лицо свет костра, и снова она отступает в темноту. Ловила обрывки песен. Здесь «Изгиб гитары жёлтой», а дальше уже – «Перекаты», а еще дальше –  «Перевалы».
Здесь она задержалась, потому что пела девушка, её ровесница, или постарше чуть.
Мы затопим в доме печь, в доме печь,
Мы гитару позовём со стены.
Просто нечего нам больше беречь,
Ведь за нами все мосты сожжены.

Все мосты, все перекрёстки дорог,
Все разгаданные тайны в ночи.
Каждый сделал всё, что смог, всё, что смог.
Но об этом помолчим, помолчим
Голосок негромкий, но верный. И будто не поёт, а разговаривает, рассказывает… Этого Вера и хотела от авторской песни. Свободы рассказа.
– А вот пусть ещё эта  девушка нам  споёт, – сказал лохматый чудик, кивая на Веру, и очки его блестели дружелюбно.
И Вера поняла каким-то внутренним чутьем, что здесь не будет того недоверия, с каким относились к её игре дома,  тут от неё не ждут мастерства, до которого она ещё не доросла…
Она   не рискнула присесть к ним. Оперлась ногой на невысокий пенёк, пристроила поудобнее на колене гитару.
И зазвучал её серебряный голосок… Она пела ранние свои песни. О детстве, которое кончилось – и уже не вернется, сколько бы ни бежала за ним вслед, босиком, по знакомым тропкам. О весенней реке, по которой она мечтает проплыть хотя бы бумажным корабликом…
И не сразу она поняла, что похоже это уже не на посиделки у костра, в тесном кругу, а на концерт её. Подходили и подходили, чтобы её. Стояли, теснясь за спинами.
– Кто это поёт? – услышала она за спиной шёпот.
Как будто ответ мог дать имя, которое они могли знать, которое на слуху.
– Запишите мне слова, – шёпотом просила какая-то девушка,  держа наготове  тетрадку.
А кто-то уже писал, торопясь за Вериным голосом…
***
Растревоженная первым успехом своим, Вера скользнула в палатку, выискивая в темноте место, куда можно лечь. И так выпадало, что только протиснуться между Денисом  и Мишкой, и лечь, боком умоститься,  чтобы занимать поменьше места.
Она ещё минуту помедлила, соображая, снять куртку – или не надо, и, в конце концов сняла, потянула  за собой, чтобы укрыться ею, как одеялом.
Легла и замерла. Справа Мишка спал, и десятый сон, наверное, видел. Он – ранняя птаха. Руку закинул за голову, и дышал неслышно совсем. Ровное тело от него шло.
А слева – Денис. И Вера совсем к нему близко была, ощущала его дыхание. Ей бы отодвинуться, ей бы только о сне думать, но тело сейчас жило помимо неё, и она даже пошевелиться не могла. Тело ждало знака. Если бы он ощутил, что она здесь – если бы коснулся её сам, по своей воле, если бы начался тот сокровенный  разговор движений, прикосновений, где слова не нужны, где невозможно солгать. Где каждое касание пальцев говорит больше, чем целая поэма – как бы она потянулась к нему! Как обвилась вокруг – и на веки вечные…
Но он спал. И только, будто в насмешку, во сне, не сознавая, ладонь выпростал и положил на неё. Туда, где кончается горло и начинается грудь. И она несколько мгновений не дышала.
Он спал. У неё на глазах вскипели слёзы, и начали оползать, катясь куда-то к вискам, и вниз. А она боялась пошевелиться, чтобы вытереть их.
И некому её было утешить, только самой себя. И она стала говорить себе, что лучше представить, что у них всё уже было, и теперь он спит, а она бережёт его сон. И так она в свою придумку уверовала – а что ей оставалось? – что с той минуты никогда не могла поверить она, что они,  в общем-то, чужие, мало знакомые люди.
Его тело – совсем рядом, его дыхание, опалявшее ей щёку…И такая изумлённая, восторженная любовь  захлестнула её, какой до сих пор не знала она…. Всё остальное рядом с этим – катись оно пропадом, всё мелко было…
Она  чуть повернула голову, и так легко, неощутимо коснулась губами его лба, в испарине, чуть солоноватой на вкус…
Денис
Вымотался я накануне страшно. Смена выдалась – не приведи Господи. То на внезапные смерти вызывали, то на аварии, то к онкологическим. Словом, прошла смена под созвездием Морфия... Из пяти ампул морфина, ушедших в расход за смену по подстанции – три были наши... Пресловутая везучесть загребать всё, что может начинаться на «Г» и оканчиваться на "О"...
И после этого ничего мне так не хотелось, как посидеть на траве, бездумно. Небушко чтобы было над головой звёздное. И не надо никуда спешить, спасать – у всех всё хорошо.
Но до звёздного неба, и тишины ночной  дело не дошло. Кто едет на Грушу без бухла? Помню, как Витька Нечаев в прошлом году рассказывал: брали они с  собой на компанию  два ящика. И утром он даже не смог вспомнить, кто эти девицы, что с ними в палатке спят. 
Мишка, конечно, бухла не взял. Но оно меня не миновало. Не успел я от наших на двести шагов отойти – хотел всё-таки до Горы добраться, концерт послушать…  Окликнула меня девчонка в бейсболке, стерегущая котелок на огне.
– Денииис!
Нэлька, одноклассница бывшая.  Рыжая, волосы, как медная проволока. Чумазое личико. Наверное, в первый раз на костре кашеварит.
– Тут Игорь ещё, и Санёк Лобода, и Зубов. Пошли к нам!
А у них уже каша гречневая с тушёнкой почти готова. Намудрила Нэлька – жидко вышло, как суп-похлёбка. Но я-то за последние сутки… даже не вспомню… Вроде бы только чай успел выпить  «пыль индийских дорог» с завалявшимися на подстанции  сушками…
И ребята о себе взахлёб рассказывали: кто из наших  куда поступил, кого в армию загребли, кто – не приведи Господи, женился.  Санёк резал на газете ливерную колбасу, а Зубов уже свёртывал  головку «беленькой». И так всё просто и хорошо. И отступала, будто волной смывало,  тяжёлая усталость нынешнего дня.
Я бы и ночевать у ребят остался, да у них палатка-четырёхместка, что ж стеснять? И поплёлся я не-знаю-в-каком часу ночи, отыскивать Мишкино пристанище, по ориентиру - «вон от той сосны – наискосок к берегу».
Я выпил столько – наверное, впервые в жизни так нажрался, – что ждал тяжёлого беспробудного сна. Как в омут с головой.
Но мне снились сны. Лесные поляны –  безлюдные, заросшие розовыми факелами иван-чая, и серебристой  полынью. Надвигалась гроза. И будто предстояло  мне сейчас на коня вскочить. Звал меня голос… Женский… серебром лился, рассыпался смехом…
Только не видел  я её. Но с ней мне, вперегонки, скакать навстречу грозе этой. И не страшно ничуть, что гроза. Бодрит она – молодым вином, завораживает хмельной силой…


Глава 6

Вера
Она всегда боялась власти. Сторонилась тех людей, у кого была власть ею управлять. Не только директора-завуча-классной, но  и ровесников с командирскими наклонностями. Тех, кто мог оторвать её от задуманных планов – отправиться  по улицам бродить, или же зайти  в гости к людям, с которыми ей интересно, а может,  пристроиться в уголке дивана с гитарой и тетрадкой –  сочинять новую песню. Оторвать от всего этого и заставить заниматься чем-нибудь глубоко чуждым: например, рисовать стенгазету или делать в классе генеральную уборку.
Вера  рано поняла, что время терять – дороже всего. Другим в юности кажется, что времени  у них – вагон и маленькая тележка. К обязанностям они ещё относятся по-детски: не сделал чего-то – ну, и чёрт с ним, поругают в худшем случае. А чётко знала, что  «её» и «не её». И на «не её»  время было тратить страшно жалко, точно отбиралось оно у единственно верного и нужного. Точно опоздать куда она могла, занимаясь не своим.
«Её» – была литература. Хотя с преподавательницей, Ольгой Абрамовной, Вера была не то чтобы на ножах. Но открытое, холодное неприятие друг друга было меж ними.
Началось это с тех самых пор, когда выпущены они были из начального класса, из рук справедливой, строгой Нины Васильевны, и влились в водоворот учителей, требований, кабинетной системы.
Вера сидела за партой с Мариной Котенко, собственно, они так и просидели вместе с первого класса до десятого. Это было взаимообогащающее соседство. У тихой, нежной и  вкрадчивой как кошечка,  Маринки, был старший брат – со значительной разницей в возрасте. Он окончил кораблестроительный  институт,  женился и поселился в Одессе. И шёл с тем приморским городом постоянный обмен посылками. Родители Маринкины представить не могли, что их мальчик, выращенный на дачных разносолах, став взрослым, сможет без них обходиться. А в ответных посылках, всегда находился уголок для Маринки, и лежали там подарки удивительные. С восторгом доставала Маринка  рыбу-иглу, завитую спиралькой  – можно на стол класть, сувенир.  Морские раковины, одна не похожа на другую  – с шипами, расходящимися веером, или гладкие, холодные, в шоколадную крапинку, или простые на первый взгляд, замечательные лишь тем, что в них взаправду шумело море. А когда Маринка стала постарше, может, жена подсказала брату, но присылал он теперь косметику: многоцветные наборчики теней и перламутровые помады, а ещё пластинки жевательной резинки, и колготки, которые не рвались по два года.
– Вадька, откуда ты это всё берешь? – спрашивала Маринка, когда брат приезжал в гости, и привозил ей новые тени, помады и очки «Хамелеон»
– А, это Наташка моя купила тебе на Привозе, в туалете. Там самое контрабандное место – туалет. Не за делом заходят, а купи-продай, – смеялся брат.
И Маринка  всегда в курсе была, что модно, что нет. А ещё каким-то внутренним чутьём ощущала, как лучше будет причесаться, что уместнее надеть, покупать те или иные сережки-колечки, или не стоит. 
Пальчики у неё были тонкие, нежные, прохладные. Она удивительно ловко сооружала причёски, и даже мальчишкам умела уложить волосы как-то особенно – к лицу. Игорь Дряхлов говорил:
– Маринка… у тебя такие руки… Когда ты за меня берёшься, хочется закрыть глаза, и мурлыкать как кот.
И с Верой сколько раз было… Забегут на перемене в школьный туалет, и Маринка за неё берётся:
– Ну-ка заколочку сюда, вот так…   Чёлку начешем…
А потом флакончик достанет из сумки:
– Давай  я тебя мазну «Акварелью» –  такой нежный запах…
– Маринк, ты такая уютная, – говорила Вера, не умея выразить пока иное. Рядом  с Маринкой она ощущала себя девушкой – и красивой девушкой. Парни возле их парты вились всегда. Отсвет Маринкиной женственности падал и на Веру, и ей перепадало внимание.
А в любых науках Маринка была растерянно беспомощна, нетвёрдая троечница с уклоном в двойки. И часто дрожали у неё на ресницах слезинки от очередного учительского выговора.
– Тебе, Котенко, только замуж, – сказала ей однажды та же Ольга Абрамовна, – В девятнадцатом веке не обязательно же было девочек учить. Была бы ты какая-нибудь помещичья дочка, варенье  варила, приданое шила, женихов ждала…
Класс радостно заржал, но Маринка на этот раз ничуть не обиделась, а улыбнулась с такою добротой, что стало ясно – в классе этом у неё свое прочное  место, её любят, и смеются, скорее, над Абрамовной.
А Вера ещё в четвёртом классе, когда купила ей мама первую толстую тетрадку в коричневом кожаном переплёте  – увлеклась оформлять её к каждому уроку литературы. Картинки рисовать – будь то у Лукоморья дуб с котом на цепи, или Царевна-лебедь. Она даже сочиненья писала каждый раз в двух вариантах – в прозе, и в стихах. Позже начала сочинять и для Маринки, и для Ленки..
И о чём бы ни завела речь Олюшка – Вере есть что добавить. Она читает больше всех в классе. Дома уже не сталось непрочитанных книг, хотя занимают стеллажи всю стену. Кому другому в наказанье, а восемнадцать томов Ругон-Макаров, сочиненных  Эмилем  Золя, почти на одном дыханье осилила Вера, и долго ей ещё снилась бродяжка Анжелика с фиалковыми глазами, вознёсшаяся на небо святой –  в день свадьбы.
А для Олюшки всё сверх школьной программы  – нагрузка, воз за спиной, кирпич на шее. Это ж  собрать дополнительный материал надо, это ж добиться, чтобы её тридцать три оболтуса выслушали, а не скатывали друг у друга  на задних партах английский или задачи по химии. Справедливо решают оболтусы, что раз  дополнительный материал, то  за него строго и не спросится, и на экзамен эти темы не возьмут.
Но Вера тянет руку:
– Можно про Шарлотту Бронте добавить?
И не Олюшке рассказывает, как положено ученице, вовсе не Олюшке –  для отметки – а всему классу, будто не урок у них сейчас, в сидят они в дружеском кружке.
И россыпью – про деревню Хауорт с гибельным климатом, куда был назначен служить викарием отец Шарлотты, про раннюю кончину матери, про гениальных детей, умиравших один за другим. Про жестокую школу  – голод и холод – где чудом выжили младшие девочки…
И уже подняли все головы, оставили тетрадки, у кого прикрытые было книгой, у кого – на коленях. Не списывают – слушают.
Зато на следующем уроке – программная «Поднятая целина» Шолохова, и Олюшка оттягивается по полной.
– Так какая работа Сталина легла в основу преобразований в деревне?
А Вера не помнит. Стоит, опустив руки, и перебирая, перелистывая в голове страницы этой самой «Целины». Вот деда Щукаря,  нечаянно сварившего в кулеше лягушку – это она отлично помнит. Она даже изобразить может негодование оскоромившихся казаков:
— Кры-луш-ко?.. А ну, гляди сюда, каш-ше-варррр!
А каким боком там Сталин – ну никак. И Маринка ей шепчет, нужное место в учебнике найдя:
– Го-ло-во-кру-же-ни-е  от ус-пе-хов….Статья…
– Лазарева – два, Котенко – за подсказку – тоже два! – подытоживает Олюшка почти радостно. Удалось-таки поймать эту гордячку!
– Что это, Вера? – спрашивает мама изумлённо, придя с родительского собрания – У тебя пошли двойки по литературе? У тебя может выйти три за год? Надо же исправить….
– У Олюшки я исправлять ничего не буду, – твёрдо говорит Вера.
Они не унижается ни на йоту. И Олюшка, уж, наверное, негнущейся рукой выводит ей таки за год «четыре», а экзаменационные сочинения не Олюшка оценивает, а чужие учителя, из других школ, и Вера получает две пятёрки – за грамотность и за литературный стиль.
Первое утро, после окончания экзаменов – пасмурное. Июнь. Тёплый день, а тучи плывут так низко, они так темны, что ясно – вот-вот разразится гроза.
Девчонки в ужасе – сегодня же всем к парикмахеру, выпускной вечер. В магазинах давно скуплены все баллончики с лаком – голубые, на картинке блондинка с пышными локонами.  Лак называется «Прелесть». А без «Прелести» этой – чем удержать волосы в дождь? Они же пойдут  на Волгу рассвет встречать, в любую погоду пойдут.
А у Веры рядом с постелью – огромный букет розовых пионов. Это не от поклонника, это всего лишь мама с дачи принесла. Но какое же счастье начать первое утро свободы с того, что – обнять цветы. Прохладные, влажные, нежные – зарыться в них лицом… С тех пор запах пионов для неё всегда – ощущенье юности и приближающейся грозы.
***
И так же, как не любила и опасалась Вера власти любой, так терпеть она не могла сама руководить другими. Даже повязка дежурного на рукаве была ей неприятна.  Заставлять кого-то подчиняться себе? Следить, чтобы было – как должно? Терять свободу свою и усмирять чужую? Ах, оставьте…
На Пасху была она с бабушкой в дальнем селе, в Казанском храме. В их  городе тоже имелся храм, но бабушка туда не ходила сама и Вере не велела: «Ещё достанется тебе в школе… Ты ж комсомолка».
А в том селе, куда ездили они, был старинный храм,  18 века, из кирпича тёмно-красного, такого цвета, что не сыщешь теперь. И в светлую седмицу, то есть в первую неделю после Пасхи, разрешалось каждому взбираться на колокольню, и звонить в колокола.
И Вера, сдуру, полезла. «Хорошая», надёжная лестница оканчивалась выходом на балкон, туда, где во время службы сидел хор, а дальше шла лестница совершенно ненадёжная, из не струганного дерева. И сознание, что с каждой ступенькой нарастает высота, что это колокольня, а перил у лестницы нет, только белёные стены вокруг – не за что уцепиться, если поскользнёшься – сознание это заставляло сердце рушиться в пятки.
Но там наверху, на площадке, в поднебесье, был звонарь. Молодой кудрявый парень в кожаной куртке.
– Сейчас, – сказал он.
На нём были наушники, гасящие шум. Он снял их, выпустил верёвки колоколов, Веру ещё пропустил, и привычным движением скользнул вниз по лестнице – прыжком миновав несколько ступенек.  А она очутилась на колокольне одна. Взялась за верёвку, чтобы ударить в колокол, и на несколько минут застыла рука её. Эти несколько минут никого тут не было, кроме неё. И высота, на которой она стояла, и расстилающийся вокруг пейзаж, и торжество наступающей весны, наполнили её необыкновенным чувством свободы.
День был пасмурным и тёплым. Первая зелень уже распустилась, и поля отсюда казались покрытыми бархатным зелёным ковром, и ещё более нежная зеленоватая дымка окутывала деревья. А река была серой, как и небо. И в движении воздуха, даже сюда, высоко – доносился запах новорожденных, клейких ещё листьев, и реки…
Зелень была того чистейшего цвета, какого бывает она лишь в первые дни со-творенья своего… Изумрудная. По легенде, когда  Люцифер был изгнан  из рая, один изумруд упал с его головы. Из этого камня была сделана чаша, которую царица Савская подарила царю Соломону. Из неё пил  Христос на Тайной Вечере. После распятия Христа Иосиф собрал в чашу Его кровь. Чаша… «Святой Грааль», испивший из неё получает прощение грехов, вечную жизнь.  Тот же изумрудный цвет был сейчас дан природе.
Уже поднимались по ступеням дети – звонить в колокол тоже. А Вера так и не позвонила, только погладила колокол, влажный металл его – покрапывал дождь. И слышный только ей звук – в ответ на это движение – будто вошёл в ладонь……

***
Платье сшила, конечно, Тамара Михайловна.  В город завезли итальянский шёлк – всех цветов радуги. Мама купила светло-голубой, небесного цвета, и Тамара Михайловна сшила Вере платье. Фасон простейший, но у ворота – голубая роза.
. Маринка забежала. Они с мамой к выпускному вечеру готовились за полгода. И была Маринка одета так, что девчонки обзавидуются, конечно, когда увидят. Лиф и рукава платья из немецкого гипюра, сложного в плетении и особенно нежного на вид – точно снежинки соединились меж собой, а низ – тонкая розовая шерсть, затканная цветами. И локоны у Маринки по плечам, и струящийся бант – девушка-сказка.
К восьми вечера нужно им было собраться на центральной площади, там их поздравят городские власти. А оттуда уже выпускники на автобусах разъедутся по своим школам, где будут и накрытые столы, и танцы до утра. До рассвета, вернее, который они все пойдут встречать.
У Вериной мамы на глазах слёзы. Дожила… Вырастила дочку… Дочка школу окончила!  Взрослая… И тут же как маленькой – ей:
– Верочка, найди,  откуда позвонить, когда на Волгу пойдёте… Скажешь, что у тебя всё хорошо, что скоро придёшь… Кофточку, кофточку не забудь…
– Куда я её дену?
К шёлковому платью, к букету цветов – ещё и авоську с кофтой?
– Пусть нам мальчишки свои пиджаки отдают, если замёрзнем! – смеётся Маринка.
Ей хорошо… Ради неё вся мужская часть класса скинет не только пиджаки, но и рубашки с майками… не на плечи накинут, так под ноги подстелят… чтоб ножки не замёрзли, не испачкались.
Пионы девчонки делят пополам. Самые красивые, белые, с лепестками полупрозрачными, Вера уступает Маринке.
Им совсем близко до площади, с которой уже несутся звуки музыки. Им только двор перебежать.
Но у дома,  где живёт Денис, ещё лавировать надо. Всё заставлено машинами, свадебными. Разноцветные шарики, ленты, а  на чёрной «Волге» сидит кукла-невеста. Пластмассовые руки разведены в стороны, будто кукла сама удивляется: «Баатюшкииии»!
Вера вскидывает глаза, и видит разноцветные шарики, привязанные к раме окна его комнаты.

Денис
Вот тебе и одинокий волк. Вот тебе и мысли, что в клетку меня никогда не засадят. Она сказала только: «Пойдём в кино». А кино поблизости  три. Два кинотеатра на одной стороне улицы, и третий – напротив. Это место в  городе народ так и называется – «Треугольник». И фильмы во всех трёх кинотеатрах  – разные. Закончился сеанс в одном – переходи в другой.
В «Родине» ряды стоят так тесно, что уж как сядешь, так и сиди до конца  фильма. В «Искре», в буфете, продают бутерброды с копчёным салом. Иностранцы бы сказали – с беконом.  А в «Художественном» – пирожные со взбитыми сливками.  И её губы потом, в темноте кинозала, пахли ванилью, и были на вкус как крем…
 Шло «Жертвоприношение» Тарковского. И я помню только, что перед началом фильма седая, очень интеллигентная на вид женщина, наверное, какая-нибудь искусствоведша, сказала, прижимая к груди руки:
– Пожалуйста, я вас очень прошу… Даже если сначала вам покажется скучно, не вставайте сразу, не уходите. Попробуйте досмотреть хотя бы до середины…Может быть, вы что-то поймёте, для себя важное…
Но мы поняли только, что зал опустел, что вставали и уходили  люди уже через четверть часа. И только в конце зала, где мы сидели, была блаженная тьма. Туда не доставал свет от экрана, да ещё сверху нависал балкон. И она откинула голову мне на плечо, и я целовал то её полураскрытые навстречу губы, то шею, трепетавшую на ней жилку…
А когда я в выходные не приехал домой, мама, решила, что сынок перегружен ученьем. Собрала сумки, и приехала ко мне  в общежитие сама… В воскресенье, с утра, чтобы провести со мной целый день. Но ей пришлось стучать, потому что мы с Ирой ещё с вечера  заперли дверь…

Глава 7

Вера
Если человека нельзя любить, это не значит, что можно приказать себе разлюбить его в одночасье. Вернее, приказать-то можно. И нужно, поди…Все журналы и все психологи мира учили, что надо освободиться. Встряхнуться. Послать к чёрту. Разорвать оковы. Перерезать пуповину. Плюнуть и растереть. Вспомнить, что сама себя не на помойке нашла. Записать его недостатки, и самой себе постоянно их перечислять. Повторять как мантру.
Вера встряхнула головой. Смешно. Он звучал у неё в душе, как прекрасная музыка. Он был. Можно  проснуться, и знать, что он есть. Это ли не счастье?
Экзамены в институт она сдавала как во сне. Вера  выбрала университет, исторический факультет. Уйти в прошлое, если у неё нет будущего. Почему бы и нет?
Дорога в областной центр занимала автобусом два часа. Мама ездила с ней. Переживала. Когда на первом этаже, на окне у входа,  вывесили листочек с оценками за сочинение,  сквозь толпу проталкивалась мама.
– Вера, у тебя пятёрка!
Вера пожала плечами. Пятёрка, конечно… Разве возможно – иначе?
А в ночь перед экзаменом по иностранному языку, она настолько погрузилась в учебники, что, видно, что-то щёлкнуло в голове.  Она заговорила по-немецки, и по-немецки же стала же отвечать на вопросы, которые ей задавали. Мама и бабушка перепугались. Решили, что она сошла с ума.
Конечно,  она поступила…
Мама придумала отметить это событие как праздник. Отойдя от списков – с потрясёнными глазами, она потащила Веру далеко, через весь город, в какой-то особенный ресторан, где ещё  сама с друзьями отмечала окончание  политехнического.
Заказали филе судака с жареной картошкой и по стакану содовой воды, потому что на шампанское денег  уже не хватило. Но чокнулись этими стаканами – высокими, гранёными, и мама с таким торжеством – будто хмельное  в них всё-таки было.
«Только не возвращаться домой, – думала Вера, – окончить, и взять  распределение куда угодно…  Только не видеть снова этот двор…не смотреть на этот подъезд, на эти окна…. И постаревший Ральф будет выбегать, тыкаться в колени…только ему уже не со мной гулять, а со своими хозяевами, с их детьми…»
***
Университет  начался колхозом. Колхоз назывался Новый Буерак. Первый и второй курс должны были убирать картошку.
– Так это ж хорошо, – убеждала маленькая белокурая Ленка, с фамилией, совсем ей неподходящей – Конева, – Это ж и есть настоящее студенчество! Картошка, стройотряды.  А то потом будем сидеть весь год на лекциях, где от скуки мухи дохнут.
Уже в автобусе, оказавшись рядом с другой девушкой, Галей Ковалевой, Вера удивилась:
– А ты чего поехала? У тебя ж рука…
Кисть одной руки у Галки и правда поворачивалась не полностью.
У Гали глаза зелёные, а говор наполовину  украинский:
– Так чого ж я одна буду? Вы все поидытэ, а мне в общаге куковать? Вместе веселише….
Новоиспечённые студенты представляли себе грядущее веселье, а привезли их к баракам. Вернее, к одному длинному деревянному зданию, разделённому на семь отсеков. Внутри каждого в два этажа стояли нары.
 Скоро оказалось, что расселились студенты не просто так, а в строгом соответствии с табелями о рангах.
Как настоящие блатные – на лучшем месте,  на верхних нарах у окна, там, где розетка, а значит – можно включать кипятильник и магнитофон,  поместились юристы. Юридический факультет в  университете считался самым престижным. Имелось там (сейчас это смешно слушать, но тогда было именно так) лишь два женских места. На остальные сорок восемь набирали парней, и, казалось, отбор шёл по образцу чисто внешнему.  Все юристы были высокие, плечистые и что-то обезьянье проглядывало в тяжёлых челюстях, в длинных руках, в походке – эдак, пригнувшись… Почти никто из них не пришел в университет со школьный скамьи. Но был у каждого позади долгий путь – через армию, работу в милиции, рабфак.
На нижних нарах, под юристами, размещались самые убогие – физики. На физический факультет каждый год проводился  дополнительный набор. И достаточного количества желающих освоить эту профессию всё равно не находилось. Робкие, тщедушные физики в очках…
На их примере Вера увидела дедовщину воочию. Ночью орангутанг-юрист мог свеситься с нар и зашептать, но так, что было слышно на весь барак:
– Физик, а,  физик… Чего-то мне не спится…. Расскажи мне правило левой руки….
Не сразу, но поднималась всклокоченная голова на тощей шее:
– Спи, а…, – умоляюще говорил физик, – Я тебе завтра расскажу…
Эти же ребята с физфака оказывались у юристов повинными во всех грехах.
– Башмак не могу найти, – зловеще сообщал юрист, сидя утром на корточках в том углу барака, где была свалена обувь.
– Наверное, физики сперли, – откликался кто-то с верхних нар.
Рядом с физиками помещались филологи. Этот факультет был, напротив,  девчачий. И собрались тут  девочки на редкость послушные.  В любую погоду, в семь утра  на пороге рисовался их преподаватель. А студентки, повязавшись платками, уже ожидали его дружной стайкой.
– Вот же тёлушки, прости господи, – говорила Людка Широкова, на минуту пробудившись от сладкого сна, – Дождь же, куда попёрлись…
И историки, белая кость, привилегированный класс, вновь закрывали глаза. Чего им было бояться, пока с ними Людка – дочь декана?
И пусть сколько угодно пытаются растолкать и воззвать к их совести педагоги, пусть даже грозятся отчислить…
– Спите, никого не отчислят, – обещает Людка и поворачивается на другой бок.
Дождливые дни часты, но сидеть целый день в бараке удовольствие тоже небольшое.
Но вот небо развиднелось и все подымаются на заре. Очередь к умывальникам, в столовой – каша с запахом пригоревшего молока и чуть тёплый чай. Утро, никому есть ещё не хочется. Зато к обеду все будут голодны как волки. И в столовой станут окидывать жадными взглядами тарелки, спеша придвинуть к себе ту, где порция кажется хоть чуть больше.
Хорошо Галке, она со своей больной рукой осталась при поварах.
– Как вы в поле, так повара задумываются – «не сварить ли нам себе пельмешек? Не поджарить ли картошечки?» И варят, и жарят… А знаете, если вам всем  соку не долить на кончик пальчика, вот столечко…. Знаете, сколько нам на кухне остаётся! Повара по банке домой уносят,  – раскрывает секреты Галка.
Сама она наливается телом и розовеет день ото дня. И ей перепадают пельмешки и творожок. Ну и шут с ней! Зато тут  видно, кто чего стоит, кто пытается или не пытается откосить от общих работ.
Вон, Санька Букреев, здоровущий – пахать на нём только, а поспешил заявить, что в армии был механиком. Конечно, столь ценный кадр на картошку не отправили. И лежит теперь Санька день-деньской под одним и тем же трактором, делая вид, что пытается его починить.  А сам дрыхнет, конечно…
Зато они, историки, на удивление  другим – и чтобы себя повеселить, перед тем, как идти на поле, строятся колонной. Впереди крошечная Ленка Коняева, замыкает колонну оглобля белокурая, Виталик Ермаков. И – вышли, печатая шаг, с отмашкой рук, под залихватское:
–Й-их… Соловей, соловей, пта-шеч-ка!
Канареечка, жалобно поёт!
– Эй, раз! Эй, два! Горе не беда! – гаркает Виталик,
И снова хором:
– Канареечка жалобно поёт!
Кто уже в поле – филологи послушные, биологи, недалеко от них ушедшие – побросали  работу – смотрят.
Историки останавливаются возле бесконечных – до горизонта – картофельных рядов, им назначенных.
– Раз, два – стой! – командует Виталик. И докладывает начальству – Ризе Салиховичу, тщедушному татарину с обвисшими усами, что отряд прибыл…
Теперь – на пятёрки разбиться, и вперёд. Девчонки собирают рассыпанную по рядам картошку в вёдра, парни относят вёдра, и забрасывают картошку на  машины.
Вера ругает себя – как можно быть такой растяпой! Даже не задумалась о том, чтобы взять с собой перчатки. Ей просто повезло. Отдал свои – запасные, роскошные, из толстой жёлтой резины Сережка Лобода. Каждый раз, встречаясь глазами с Серёжкой, Вера улыбается ему благодарно.
Они в разных пятёрках. Вера – с Лидой Лёвкиной. С Лидой хорошо, они обе работают всерьёз, языками не треплют, и устают примерно в одно время. И устраивают себе короткий перекур, усевшись на пустые перевёрнутые ведра, и прислонившись спина к спине.
А главный шлангист у историков – Андрюшка Карномазов. Это он сам себя так называет.
– Я такой ленивый, – говорит Андрюшка, – Что стою как шланг и покачиваюсь.
Это быстро становится заметно. Все прочие  не просто обгоняют Андрюшкину бригаду – она вообще теряется из вида. И уже на обратном пути, проходя по новым рядам, собирая картошку так, чтобы вернуться к началу поля, к лагерю – они  встречают легендарную своей ленью пятерку. Задумчивого Андрюшку, стоящего, скрестив на груди руки, и его напарниц, наполняющих вёдра медленно, как во сне.
К полудню становится голодно. А до обеда ещё далеко. Отчего-то не сразу, но примерно  через неделю, пришла им в голову мысль, что еда-то – вот она, под ногами. Студенты делегируют в ближайший лесок с ведром картошки афганца Гошу. Он  славен тем, что умеет сварить суп из топора, и  развести костёр даже под дождём. Теперь только ждать, когда он позовёт на печёную картошку.
Вера мельком взглядывает на осунувшееся, запылённое лицо Лиды, и догадывается, что и она выглядит также. Кто-то обнимает их сзади, одновременно – обеих.
– Маципурочки вы мои, – нежно говорит Юрка Макаров, похожий на индейца, – Устали? А вы знаете, что нашу картошку ни фига не едят,  а пьют?
– Это как?
– У овощехранилища очередь, машины не принимают,  они неделями простаивают. А дождь-то какой… Вот картошка и гнёт,  её на спирт пускают….
Гошкина голова высовывается – из кустов. Он оглядывается – нет ли поблизости преподавателя, и машет рукой
– Пошли!
Картошка дымящаяся, в толстом слое – то ли грязи, то ли подгоревшей шкурки. И упоительное чувство сытости.
А вечерами, когда после двенадцатичасового рабочего дня все усталые как собаки, так всё же хочется романтики. Но где, но как?
У юристов магнитофон, они включают блатную музыку. У них там «Мурка», у них кипятильник, и растворимый кофе – роскошь невозможная. Они хозяйскими глазами оглядывают нары – каких девчонок пригласить ка кофепитие.
А Санька Букреев отыскивает перед бараками яму, настаскивает в нее веток, и зовёт своих:
 – Идёмте,  у костра посидим.
Не замечать… Холодного ветра и сырости, покосившихся бараков, о которых уже говорит председатель, что пора бы их освободить от студентов, и ставить в них скотину на зиму. Не замечать железных остовов сломанной сельхозтехники, которую никогда не сможет отремонтировать Санька.  Чем теснее сидеть друг к другу – тем теплее.
И костёр греет их, как тысячи лет назад грел первых людей…
– Картошечки ни у кого не осталось?
Никто не знает, когда их вывезут отсюда. Вроде бы, когда начнётся октябрь. Или – если дожди зарядят день за днём. И родителям не передать сюда сумку с едой, потому что даже  адреса у этого места точного нет. Второй полевой стан – вот и все название…
– Давайте устроим свадьбу, – предлагает кто-то.
Парни загораются этой идеей. Они рослые, им острее всего чувствуется голод. Женихом назначают Серёжку Терентьева. Он худой, как глист, его всем будет жалко. А невестой – Маринку Писарчук, ему под стать, маленькую и тщедушную.
И собирается толпа, свадебная. Как раньше цыгане – с гитарами и песнями, разве что без медведей, вламываются историки в один барак за другим. Там – уже спать готовятся, там – удивлённо головы вскидывают.
А два гитариста – Санька Букреев  и Виталик Ермаков идут первыми, и под раскаты струн – наверное, аж до самого Нового Буяна слышно летит разудалое:
– Ах, эта свадьба, свадьба – в жизни только раз!
Может, два, а может, три – но это не про нас!
Затем вступает Леша Подкопаев. Никто лучше него не поёт. Теперь  Лёшкина очередь,  прежде чем вымогать дань, нужно устроить небольшой концерт.
Лёшка – кровь с молоком, высоченный, тёмная бородка. Поёт он исключительно частушки, из которых детям, с рядом оговорок, можно  процитировать лишь припев:
– Как по Волге-речке плыли две дощечки.
Эх…твою мать… плыли две дощечки!
Никто, в том числе и сам Лёшка, ещё не знает, что через несколько лет после окончания университета  станет он священником, и позже получит важный чин при митрополите. Пока для всех Лёшка только первый матерщинник с голосом, как иерихонская труба.
И тут же вылезает у него из-под руки сваха, потряхивает мешком:
– Соберём молодым на свадебный пир, на первое угощенье! Подаём, не жалеем, раскошеливаемся!
Раскошеливаются, кто со вздохами,  кто со смехом, трясут рюкзаки. Пряники, банка консервов «килька в томате», пачка чаю, булочки уже засохшие… карамельки… колбаса… – ой, спасибо ж вам, дорогие, а её ещё можно есть?
– Спасибо за подсказку, завтра ждите нас тоже со свадьбой! – грозится кто-то, кажется с химико-биологического.
– Или с похоронами! – добавляет иняз, избавившись от колбасы
Но это ещё завтра, а сегодня – гуляем. И Риза Салихович в качестве свадебного подарка обещает Серёжке и Марине завтра картофельный ряд – на двоих!
И что им теперь юристы с их кофе! Как же вкусна килька, горьковатая, в томате на куске подсохшего хлеба. Не соблазняется только Галка, ей в её столовой птичьего молока не хватает…
Вера лежит на нарах между Галкой и Лидкой Лёвкиной. Их участок нар ещё отгорожен простынями. По приезде все так сделали, разделили нары на отрезки – девчачьи, мальчишечьи. Но простыни давно уже сняли, только у них осталось. И входящие чужие неизменно спрашивают: «У вас там медпункт?»
Нет, просто желание не быть всё время на глазах. Тёмные доски верхних нар над головою, низко…Грязь и холод. Не отмоешься тут дочиста, не согреешься.  Только натянуть одеяло до ушей, а руки сунуть в карманы куртки. Ребята спят, не только не переодеваясь в ночное, но в последние дни, когда подморозило, вообще в верхней одежде, так, как с поля приходят.
И опять, и опять приходят к Вере мысли… Разве у неё есть какие-то права на Дениса от того, что она узнала его много раньше – той?…. Его жёны… Что она писать стихи стала благодаря ему? Конечно, нет. Это уже как болезнь, то, что она думает о нём глубоко в ночь.   И нет  такой усталости, чтобы одолела её …Она знала – в три или четыре часа ночи, она проснётся, и будет лежать, глядя в темноту, которая привычным глазам уже и не тьма вовсе, а серое марево.
Тогда и узнала она про  самолет. Аэропорт был совсем близко, и ночью Вера вскинула руку с часами. Зелёным горели стрелки 15.20 –и слышался ровный гул самолёта, летящего. Самолёт шёл на большой высоте, пересекал небо от края до края, и было ей время  подумать о лётчиках, которые не спят в эту ночь, о пассажирах…Ей хотелось, чтобы летели они в далёкую страну, к южному морю, где забываются все здешние боли… где смываются они волнами… пенными. Исчезают, тают как пена.
И уже вернувшись домой  – небо-то одно – с тех пор, когда просыпалась Вера в этот час, она неизменно слышала ровный гул моторов.  «Это ты… Привет! Ну, лети, лети» – говорила она самолёту и снова опускала голову в подушки…
Денис
Затирает с деньгами. Хорошо, что мы оба учимся в одном институте, и нам дали комнату в общежитии, на втором этаже. Этот этаж так и называется, «семейный». Но там ничуть не лучше, чем на остальных восьми. Та же водится живность – от тараканов до крыс. Те же сквозняки в холле. И на общей плите в кухне работают только две конфорки. Поэтому все обзавелись нелегальными плитками, держат их в комнатах.  Но они нагреваются медленно, и обычный электрочайник заменяет нам кухонный комбайн. В нём мы варим по утрам яйца вкрутую, даже суп из пакетика в нем можно сварить, надо только смириться, что вермишель прикипает к спирали.
А вчера в бытовке мы с Ирой столкнулись с Олей Макаровой. Ей скоро в роддом и она перестирывала пеленки. А в бытовке два крана: один с холодной водой, другой с кипятком. Оля отжимала пелёнки почти в кипятке. И руки у неё были красные, как у гуся лапы. Ира посмотрела на меня, и в глазах у неё читалось: «Я так не хочу»…

Глава 8
Вера
Позже, оглядываясь на годы учебы, Вера думала, что вспоминаются они даже не по событиям, а по временам года. Времена накладывали свой колорит на то, что происходило.
Осень.
До закрытия навигации Вера почти каждый день, после занятий,  ездила через весь город трамваем на набережную. Гулкая пустота Речного вокзала, стеклянного. С одной стороны – во всю ширь окон – свинцовая гладь октябрьской Волги, с другой – город, тонущий в дожде.   Уже почти нет экскурсионных рейсов, не останавливаются у причалов дворцы-теплоходы в три или четыре палубы. Но «Ракеты», «Кометы» и «Метеоры» ещё ходят. И так легко представить, что – ступи на палубу и через полтора часа была бы дома.
Правда, можно подняться но второй этаж – там, в полутьме, бар. Вера ходит туда с новой подружкой, Ларисой Синицыной. Лариске повезло больше – она городская, домашняя. И хоть на окраине живет, и добираться с пересадкой, а всё-таки другое дело. У Лариски  даже вид такой – чистый, уютный. А в университетском  общежитии опять на две недели отключили горячую воду.
Они берут кофе – крепкий до густоты, но в таких маленьких чашечках, что впору пить куклам. Пытаются согреть об эти чашки иззябшие руки. Там, за стойкой, хрусталём горят бокалы,  звучит музыка, плывёт запах жареного миндаля, и бармен знать не знает о слякотной погоде, когда снег переходит в дождь.
Для Лариски дневная программа на сегодня кончена – отсюда домой. Девчонки уже пробежались по магазинам – как по музеям. Купить они почти ничего не могут. Лариске утром выдают два рубля – на обед и дорогу, Вера сороковник стипендии старается растянуть на месяц, чтобы маме поменьше на неё тратиться.
Но как без того, чтобы  приглядеть, примериться?  В моду входят косыночки с люрексом – серебристые или чёрные, на любом свету горящие искрами… Ага, они в «Юности» появились… А рядом с универмагом цыганки продают сиреневую помаду по пять рублей. Помада отливает перламутровым блеском. Отчего-то в то наиголоднейшее время в моде были сияние и блеск.
Поесть можно  в столовых, в кафе перехватить пирожное и кофе, но полки в магазинах – пусты, разве что –  трёхлитровые банки с соленьями и хлеб. Молоко привозили к вечеру и его сразу разбирали старушки, стерегущие тут со своими бидончиками. Колбасы по талонам отпускали уже 200 грамм на человека. Особенно мучились курильщики, не укладываясь в талонную норму. Кто-то скупал папиросы у бабушек, торгующих из-под полы. Кто-то собирал бычки на остановках.
Лариска несколько раз говорила, как её отцу повезло – в семье пятеро: бабушка с мамой, она с сестрёнкой и отец. Женщины не курят, все талоны  достаются ему.  И он снисходительно поглядывает на мужиков, довольствующихся бычками.
Вера и Лариска  поднимаются к трамваю  по одной из старейших улиц, где дома ещё прошлого, а то и позапрошлого веков. Заглублённые в землю полуподвалы – и там ведь люди живут!  Бедняги – только и видят в окно, что проходящие мимо ноги. Но, кажется, в такой полуподвальной комнате обитал Мастер, и к нему приходила Маргарита, постукивала носком туфельки в окошко.
А следующий в ряду – детдом. Во двор-колодец, поливаемый дождём, глядят из окон дети, у которых нет ничего,  кроме этого дома.
…Они расстаются на трамвайной остановке. И Вера ловит себя на мысли, как муторно ей ехать в общагу. Угловая комната на пять коек, вечные сквозняки. Девчонки ходят в свитерах, или кутаются в тоненькие казенные байковые одеяла – зелёные, с красными полосами по краям.
Лариску увозит трамвай, а Вера спускается ещё в подземный переход, и там, пользуясь минутами, пока никто её не видит, достаёт из сумки и натягивает поверх колготок лосины, по-другому перевязывает платок, снова погружает руки в перчатки. Так хоть немного теплее, и можно ещё побродить по улицам, призрачным – смеркается, а фонари ещё не зажгли, и сияют витрины, и за окнами домов идёт какая-то своя уютная жизнь, и никому не до неё, Веры. И мир погружается в осень.
Зима.
Кто-то принёс в общежитие «Джейн Эйр». Читать хотят все. Книгу в мягком переплёте, уже зачитанную, распадающуюся, разорвали на четыре части, и каждая гостит у кого-то в комнате.
Окна плотно заклеены на зиму. На тумбочке в клетке весело чирикает канарейка по имени Генчик. Его прозвали так, потому что хозяйка птицы, Ира Краснова уверяет, что кенар чем-то похож на комсорга группы Гену Сидорова.  Генчика даже выпускают полетать. Он делает круг по комнате и садится на зелёный картонный цилиндр – коробочку от духов «Павасарис». Девчонкам кажется, что духи эти пахнут весной. Может быть, Генчик тоже так считает?
Каждый месяц все ходят «дружинить». ДНД – добровольная народная дружина, красные повязки на рукавах. Вере вспоминается карикатура в журнале  «Крокодил». На ней изображены две овечки и козёл, С  повязками дружинников  они идут в чёрный ночной лес, полный мерцающих глаз хищников. Внизу подпись: «Если вернёмся живые – завтра получим отгул».
Их не посылают в лес, от девчонок даже не требуют задерживать пьяных и хулиганов. Но разнести повестки по квартирам… Пользуясь возможностью, разделавшись с повестками,  они заходят в кафе «Ласточка». Там за рубль можно купить вазочку мороженого, посыпанного орехами и шоколадом. И смаковать его всё оставшееся время дежурства. А по видеоплееру тем временем показывают бесконечные серии «Тома и Джерри». Неубиваемые, неунывающие Мышонок и Кот.
Ледяной ветер качает над головой лампочки новогодних гирлянд. Из окон оперного театра доносится вальс из «Щелкунчика». Это– декабрь.
 А в январе сессия. Профессор Негуляев весь семестр читает лекции и ни разу не находи времени посетить  парикмахерскую. К сессии он обрастает как хиппи. А в день экзамена Негуляев бреется наголо. Трудно отвечать по билетам,  девчонки не могут удержаться от смеха, глядя на гладкую, как яйцо голову.
Накатывает февраль. Звон колоколов, Великий Пост. Отчего так хочется зайти в первый попавшийся храм и тихо заплакать? Будто греет тебя здесь невидимая рука, положенная на голову, покрытую платочком?
Весна
Весна –  это почти не учёба. Город стоит в цвету. Точно впервые замечаешь эти яблони и  сирени вдоль улиц. Кажется, вчера их тут ещё не было, такими неприметными они казались. И вдруг фиолетовые свечи сиреневых гроздьев, яблоневый цвет… 
С каждым днём всё жарче, и всё вокруг меняется на глазах.
Будто только вчера сжигали на площади чучело Зимы, и лежал грязный, подтаявший, «выгрызенный» солнцем снег. А сегодня после занятий,  девчонки  выбегают на улицу, и ветер почти летний вздымает подолы.  Вера прихватывает юбку рукой.
– Что, Верка, наглый ветер, да? – смеется Мишка Бекасов.
Снова вспоминается, что на свете есть мороженое. Газировка! Если пить очень хочется, а денег – ни гроша, выход есть. По пути к автомату нужно обшаривать глазами асфальт. Рано или поздно обязательно найдёшь оброненную кем-то копейку. За копейку автомат нальёт полный стакан ледяной газированной несладкой воды. А если ты владелец нескольких трехкопеечных монет – о, ты шикуешь! Известно, что сироп автомат всегда наливает первым. Подставь стакан, выжди чуток и отдерни, пусть лишняя водичка сливается. И снова брось в прорезь три копейки, и подставь стакан, повтори маневр. И ещё можешь. И получишь стакан сладкого до приторности нектара.
 Никто не спешит в библиотеку – какое там,  сидеть в читальном зале за книгами! И преподаватели это понимают – впереди лето, маленькая жизнь.  Увидятся ли они осенью  в том же составе?
Серёжка Картошкин и Серёжка Акулиничев забирают документы. Не потянули учёбу. Диамат им не даётся, хоть тресни! Как жаль обоих!
Картошкин высокий, плечистый, красивый… Но главное – рукодельник великий. Сколько раз он им в общаге чинил перегоревшие плитки и взятые напрокат холодильники, вворачивал лампочки, заставлял закрываться разбухшие, перекошенные рамы.
А Серёжке Акулиничеву в археологических экспедициях, по которым они вволю поездили, цены не было… Он умел всё. Занимался «ювелирной копкой», с совком и кисточкой освобождая древний разбитый кувшин, чтобы осколки его обозначились точно на том месте, где лежали, не сдвинулись. И палатку Серёжка мог натянуть так, что никакой дождь не страшен. И даже сварганить торт из обломков печенья и сгущёнки.
Кто-то потом говорил – подались Серёжки в трамвайный парк, учиться водить трамваи. И хотя отряд студенческий очень даже заметил потерю бойцов, пришлось смириться… Тем более, что потери множились.
Весна – время свадеб. Девчонки бегали в салон для новобрачных, тонули в белизне атласа, гипюра, капрона, «сетки»… И всё чаще кто-то  или спускался на «семейный этаж», который есть в каждом общежитии,  или переводился на заочный.
Май. И по субботам Веру и Лиду Лёвкину уносит домой «Метеор», оставляя широкий пенистый след на водной глади.
Лето
Лето – это всегда практика. Археологические экспедиции, работа в музеях и архивах, экскурсии. Студенты откапывают древние поселения, до одури сидят в  музее, заполняя карточки, и стонут, что вместо Москвы или Ленинграда экскурсионную практику им проходить в Ульяновске, на родине Ленина.
– Задрал уже этот Владимир Ильич, – говорит Лариска, только что успешно сдавшая спецкурс «Ленин в Поволжье»
– Вот закончу универ, – откликается Вера, – брошу его четырехтомник на пол и буду пинать ногами, пока обложки не отлетят.
– И «Политэкономию» тоже!
– И «Научный коммунизм» до кучи.
Девчонки сидят у Лариски дома, маются от жары,  и пьют виноградный сок из маленьких баночек для детского питания.
– Со мной что-то странное творится, – говорит Лариска с серьёзным видом, – В нас уже столько политики  вколотили, что я на эту тему говорю на автопилоте. Могу рассказывать про революции: хоть 1905 года, хоть Февральскую, хоть Октябрьскую, про гегемонию пролетариата, про признаки революционных ситуаций… вот знаешь, слово за слово, как стихи… Хоть среди ночи разбуди… Могу рассказывать, а сама в это время думать о чём-нибудь другом.
С практикой их примиряет  тот факт, что жить они будут в новой гостинице. Двухместная комната с удобствами, с личным душем, с телефоном на столе, после загаженной общаги…
Вера моет голову, надевает новый фиолетовый халат и усаживается на подоконнике – нога на ногу. Снизу восторженно свистят какие-то парни.
– Если бы отсюда ещё никуда не выходить…
Но вечером, гуляя по городу, они чувствуют себя охотницами, которым удалось поймать за хвост синюю птицу. Вера купила в универмаге наимоднейшую юбку цвета грозового неба, с широким алым поясом, а в соседнем магазине свободно продавались забытые уже сладости – сливочные колбаски с орехами.
– Вот что значит родина Ильича, – Лариска вытирает руки о серую бумагу, – Всё есть, что душенька пожелает.
И, конечно, лето – это блаженный месяц дома, когда спишь в своей постели, готовишь на своей плите, и не нужно дежурить на общей кухне возле кастрюли, чтобы оголодавшие соседи не спёрли из неё кусок мяса.
А вечерами  можно сидеть с бабушкой у открытого окна,  читать ей вслух этот самый «Диамат», потому что так текст всё же  запоминается.
– А я ничего не поняла, – бабушка снова берёт вязанье. Она вяжет шаль, белую, пушистую, чтобы Вере на следующий год было тепло в общежитии, – как по-французски.
Вера мельком смотрит в окно, и вдруг замирает,  не может отвести взгляда. Открывается дверь подъезда, его подъезда, и он выкатывает коляску. А несколько минут спустя со ступенек сбегает эта беленькая. Они медленно идут по двору, видимо, на прогулку вышли всем семейством, и она что-то выговаривает ему, а он кивает.
На Веру накатывает волна дурноты. Она сама не поймёт – от того ли это, что всё поплыло вокруг? Её всегда мутит, когда она на качелях. Никогда не кружилась голова так, как сейчас, и никогда не пронзала висок такая острая боль.
Денис
Чего я не люблю, когда из нашего двора, где –  если не по имени, то хотя бы в лицо знаешь всех, уезжает скорая с мигалками. От того ли, что я сам немало пропахал на скорой?
Война… Война со смертью…  Она, и я –  ей наперерез.
Почему я так часто  отождествляю себя с Волком?.. Не знаю…  С  детства это мое любимое животное, мне близок характер волка-одиночки…Не стайного, и не полукровки… Просто одиночки – который живет по своим законам, по своим принципам – не боясь чужих взглядов и порой откровенно их презирая…  И ведь казалось с чего-бы такое? В армии не служил, даже более – никогда не противопоставлял себя окружающей действительности, не бросал вызов и не убегал из дома  в знак протеста… А вот от себя – убегал сколько угодно. Ещё десять лет назад на меня из зеркала глядел скромный, тихий мальчик, этакий мальчик-паинька…
Но когда вдохнул в себя нутро старого скоростного РАФика… Просто иногда наперекор здравому смыслу и принятым нормам начинал лезть в самое пекло своей работы. Бросался на все что было потенциально невыполнимо и тяжело…Кто-то может крутил пальцем у виска, кто-то хвалил… А мне было интересно испытать себя. Прочувствовать то,  что не написано ни в одном учебнике –прочувствовать жизнь и смерть, их границу, момент их смены… И как только начиналась новая смена – что-то менялось внутри меня. Втискиваясь в искореженный металл, наперекор разлившемуся маслу и бензину, или по уши в грязи пробираясь к очередному адресу, или просто когда доводилось видеть в чужих глазах такое родное одиночество…
Что-то менялось внутри, просыпалось незнакомое и такое сладкое чутье, остервенение, злость… Воздух окрашивался в яркие краски невидимых флюидов и время… Время теряло свой след… Терялось чувство самосохранения, и ведь реально был готов поставить свою жизнь на противоположную чашу весов…Идиот, дурак, умалишенный?..
Да. Но именно в такие моменты начинал чувствовать себя именно самим собой. Не прикрывшимся маской  благополучия и незыблемых аксиом общества, не отбывающего роль статиста, смирившегося со своей судьбой…
Поначалу принюхиваясь, но постепенно крепчая и становясь на лапы, начиная скалиться и порыкивать… Продолжая забывать себя в прошлом и живя безвестным настоящим. Ведь мы можем предполагать будущее и анализировать прошлое – но мы никогда не знаем настоящего… А оно нас знает. Знает такими,  какие мы есть на самом деле…
И наверное именно это тонкое и звенящее чувство ощущения жизни и смерти, вечно узнаваемый запах крови и боли, не дают забыть что есть на свете такое животное как Волк… Охотник верный себе, всегда встающий наперекор смерти, не сдающийся никогда… В бою уносящий с собой как можно больше от этой жизни… И готовый для этой жизни отдать единственно-ценное что есть у него – жизнь свою…
Глава 9.
Вера
Целую неделю ей не казалось, что всё серьёзно. Ну, инсульт… Ну, мало ли у кого инсульт… Ну и что, что врачи не могут разобраться, отчего он случился так рано – Вере еще и двадцати двух не исполнилось. Разберутся же, в конце концов…
И хотя лежала она целыми днями под капельницей, и  омертвевшей казалась правая половина тела, но речь не пострадала. Говорить она могла. И женщины-соседки  в палате в большинстве собрались не тяжелые.  Они говорили о своём, и её втягивали в разговор.
Только у двери размещался тот ещё экспонат – бабушка, лет за восемьдесят, Анна Сергеевна, дома,  видать, не дававшая покоя окружающим. Она немножко не в своём уме, заговаривается, не понимает, что невестка навещает её потому, что больше некому. Сын Анны Сергеевны недавно умер от сердечного приступа. Старушка всё спрашивает – отчего Серёжа не приходит? И, уже не пытаясь ничего объяснить, невестка и соседки по палате говорят, что «Серёжа на работе».
Анна Сергеевна ворчит, что сын про неё забыл, работа ему дороже матери.  И тут же начинает придираться  к окружающим – и разговаривают они между собой слишком громко, и в холодильнике её кефир своими банками заставили – не найдёшь теперь, и свет в палате надо гасить не в одиннадцать вечера, а раньше, как только у Анны Сергеевны глаза начнут смыкаться.
А уж медсёстры…. Вместо того, чтобы утром первым делом спросить – бабушка, как вы себя чувствуете? Не нужно ли вам чего? – так ведь нет этого и в помине. После ночной смены медсёстры злые, как собаки. Растолкают тех, кто спит, сунут градусники… А дневной смене сразу некогда, всё на бегу… Всё выходит не так, как должно быть по представлению старушки. Но сделать она ничего не может, и лежит, поджав губы,  чтобы не вступать в общение с остальными, не понимающими её правоты, подчас обрывающими резко её очередное справедливое  замечание
Но ещё беда есть у Анны Сергеевны. Не помнит она –  ела или нет? Проще всего сесть рядом и покормить её с ложечки. И если невестка не приходит, то Верина мама подсаживается и  кормит. Поев, бабушка почти всегда засыпает, что означает – на пару часов в палате установится  тишь, гладь и благодать. 
Надьке – её кровать по другую сторону двери, лет пятьдесят.  На самом деле имя у неё длинное, нерусское, а фамилия самая, что ни на есть отечественная  – Зябликова. После развода оставила  Надька мужнину. У неё  восточное смуглое лицо, и обесцвеченные перекисью и химией волосы. Человеку, наделённому вкусом, смешно бы показалось, но для Надьки в самый раз. У дочери, которая её навещает, она требует в первую очередь, «журнальчики», и готова целыми днями обсуждать, где и как выступала Пугачева,  кто сейчас бой-френд Любы Успенской и тому подобное. Ненадолго умолкает Надька,  только разгадывая кроссворды.
Но к бытовой жизни палаты Надька крайне нетребовательна. Как лечат, чем кормят, включён или не включён телевизор – её всё устраивает.  Она не терпит только, когда ею командуют. И дурные запахи, от которых никуда не деться. Но у Надьки на тумбочке стоит освежитель воздуха «Морской бриз». Морем он пахнет мало, но когда весёлые капельки-брызги разлетаются в воздухе….Вера один раз увидела в них радугу!
У Надьки остеохондроз, «зверский», как она сама говорит, сказались годы её работы продавщицей в овощном: «Это ж и бочки ворочать приходилось, и ящики таскать….» Первые дни здесь Надька лежала пластом, и вскрикивала, только попробовав повернуться. Сейчас ей лучше, но двигается она осторожно, бережёт себя… Нагнуться не пробует даже.
Между Надькой и Верой ещё одна кровать. У  Валентины Тимофеевны опухоль мозга. Доброкачественная, несколько лет назад можно было бы успешно прооперировать. Но она отказалась, побоялась со слабым сердцем своим не перенести наркоз. И вот теперь, опухоль разрослась. Удалить уже не получится. Можно только одно – облегчить головные боли.
Валентина Тимофеевна неторопливая, обстоятельная и заботливая, как бабушка. Если никого нет возле Веры – редко, но бывает такое, она первая наклонится:
– Пить дать? Компотику? Может, подушку тебе повыше положить?
В эту  первую неделю Вера ещё не осознала, что случилось. Ещё смотрела вместе с соседками по вечерам бесконечные бразильские сериалы, слушала рассказы про чужих сыновей и дочек,  рассказывала про университет сама.
И мамина забота как бы скрадывала болезнь. Мама сидела рядом почти неотлучно. Казалось, Вера просто заболела, так, как болела маленькой, и мама её в ближайшие дни вылечит.
Но затем соседок стали выписывать, а на их место класть пожилых женщин с инсультами. И вот тогда Вере стало страшно.
***
Ночью в палате перестали выключать свет. Если раньше в поздние часы он лился только из коридора, обозначая контур закрытой двери, то теперь и свет не тушили, и дверь то и дело хлопала. Потому что больные тяжёлые, то и дело требуется  укол сделать или систему поставить. И людей в палате прибавилось, возле каждой больной кто-то сидит. Кому-то становится  хуже – и родственники  зовут врача. Приходит Алексей Иванович, молодой, круглоглазый, заспанный, страшно недовольный тем, что его потревожили:
– Сто раз объяснял, сперва обращайтесь к медсестре, и, если она решит, что нужно – она сама меня позовёт.
Теперь только больничная жизнь реальна, а всё, что за стенами неврологии, становится призрачным, как далёкое воспоминание. Насущно лишь то, что окружает. Образ жизни – только один, продиктованный больницей.
В половине девятого принесут завтрак. Черпак чуть тёплой,  сладковатой каши и жидкий чай.  Ближе к десяти – обход. Потом капельницы, обед – мутный суп в мелкой тарелке и скудное второе. Тихий час, который никогда не бывает тихим. Официальные часы посещения, хотя палата подобралась такая, что родственники отсюда не уходят. Ранний ужин – кухня торопится освободиться и уйти. Снова уколы и капельницы. И тяжёлая ночь под стоны, бредовые видения, сбивчивое дыхание, свет…
Родным койкомест не полагается. Кто-то отправляется подремать на освободившуюся кушетку в процедурной, кто-то надувает матрас и занимает проход между койками.
Бедная мамочка! Она постарела за эти дни, и видно, что ей каждую минуту хочется спать. Она не только о Вере заботится, но успевает помочь и старушке, которая пролежала у себя дома два дня на полу, пока её не нашли соседи. Старушке надо было вернуть человеческий облик: её здесь мыли, стригли, переодевали в чистое бельё.
Медсестры лишний раз не подойдут, а мама воспитана в уважении к старости. Старушка это мигом просекла, и беззастенчиво зовёт теперь днём и ночью – не медсестёр маму. Мычит: «М-м-м-та-ммм-арааа…. Сууудно……» У неё густые, почти лохматые брови, а глаза смотрят неожиданно ясно. Блестящий, острый взгляд, колючий даже. Баба-Яга.
Ещё одна женщина, Лена – мамина ровесница. Трудолюбивая хохлушка. Надорвалась. Свой дом, большой огород. К ней приходит сын, которому мама(имеющая тоже украинские корни) очень симпатизирует.
– Такой гарный парубок, – говорит она. И тихонько плачет. В другое время она рассматривала бы этого парубка как потенциального жениха Вере. Но Вера лежит пластом. Кому она теперь нужна?
– Когда ж вы выйдете отсюда, мама? – спрашивает гарный хлопец Павел, – Я так хочу вашего борщу…
– Ой, не есть тебе теперь моего борщу, – и Лена заливается слезами.
Здешние обитатели  все легко плачут.
Здешним обитателям то и дело что-то кажется. Бабе Яге мерещатся крысы. Наверное, они были в её доме.  Она начинает испуганно бормотать, неверными движениями стряхивать их с кровати.
Мама устало встаёт, подходит, несколько раз проводит ладонью по одеялу Бабы-Яги.
– Вот, я прогнала крыс, их больше нет – говорит она.
И Баба Яга верит, успокаивается.
Лене чудятся лица за окном. Она узнаёт то своего покойного отца, то дедушку. Пытается поговорить с ними. Они боится, потому что знает – это плохо, когда покойники приходят. И радуется, потому что по ним соскучилась, а видит она их так ясно, что заговорить с ними можно…
И нужно следить за ней, потому что Лена пытается сползти с постели и пойти навстречу своим близким. А идти она не может, и если упадёт, то расшибётся в кровь. Придётся её поднимать и перевязывать. Так уже было. А эти безответные, обвисающие в руках тела – они такие тяжёлые…
И нет надежды.
– Да, – думает Вера, – Можно считать, что за эти дни большой путь пройден. Ты очень изменилась.  Поменялись все приоритеты.  Не больно, сухая, чистая – всё это бесконечно важно. Ты научилась спать в любое время дня и ночи, когда удаётся заснуть, и в самой неудобной позе, если другую позу  принять трудно. Научилась переносить самые тяжкие запахи, потому что, сколько ни мой и не переодевай больных, истребить запахи  до конца не удаётся. Ты теперь можешь есть при любых условиях, раз из дома принесли что-то горячее и есть, кому покормить. Пусть рядом в это время кто-то мычит или плачет от боли.
Но надежды-то нет….Света хоть какого-то – в конце тоннеля. Что вылечат, что сделают прежней. Всё чаще накрывает волной чувство обречённости, и смертельно жалко маму. Может, лучше было бы уйти в одночасье?  Нужно со  всем справляться самой, что бы ни выпало….А  ты смалодушничала, и маме теперь уродоваться с таким вот взрослым младенцем.
Но мама радуется самым простым движениям, которые у Веры получается делать. Сжала правой рукой резиновый мячик - ура… Попробовала держать ложку – достижение!  Села –полное  счастье! А у Веры во взгляде – бесконечная усталость.
Мама пробивается к заведующему отделением.   Он говорит, сняв очки и потирая глаза, этот немолодой человек с усталым, как у Веры взглядом: всем, что в их силах, они её дочери помогут. Но нужно обследоваться дальше, выяснять, почему беда случилась так рано. Как только Вере станет немного получше, их пошлют отсюда в областной центр. Наверное, какие-то врождённые проблемы с сосудами, надо выяснить…
 Заведующему некогда, ему звонят, он держит руку над телефонной трубкой. Мама кивает, и уходит плакать в конец коридора, туда, где маленький балкончик. В туалете не закроешься, он постоянно кому-то нужен. А тут можно наплакаться всласть….
Ночью умирает Баба Яга. Только успевают увезти тело, освободить кровать, как заглядывает женщина, которая ухаживает за бабушкой в соседней палате.
– Можно я тут посплю хоть часок?
– Я вам постельного белья не смогу дать, – отвечает дежурная сестра, – готовившаяся было скатать матрас, а теперь медлящая, – Его мало…
Женщина машет рукой:
– Не надо мне ничего!
Она снимает шаль, покрывает ею подушку, ложится и мгновенно засыпает.
***
Областная больница – огромная. Мама с Верой в ней сразу теряются.  Их направляет их долгими  коридорами: «Там свернете…. Потом будет стрелка, нарисованная на стене… потом направо» – к лифту. А лифт похож на космический корабль, тоже огромный, с множеством горящих лампочек. 
 Палата двухместная. Соседка – девушка, примерно ровесница Веры, которой предстоит операция. Зовут ее Дарья, она очень красивая. У неё аневризма и постоянно болит голова. На таблетках живёт.
Мама спрашивает, не боится ли Дарья операции. Нет, не боится. Так измучили боли, столько добивалась направления сюда, что теперь, когда положили, всё уже должно быть хорошо и никак иначе.
Мама приободряется:
– Слышишь, Верочка? И тебе помогут…
Дарья уже прошла все обследования, операция должна быть со дня на день. Точной даты не говорят, чтобы не нервничала. Но она и не думает. Мама восхищается тем, как Дарья ко всему по-взрослому относится.
– Шовчик мне сказали, будет аккуратный, под волосами  не видно.
А Вере обследования только предстоят. Ей потом не только лифт, но и прочая вся техника в этой больнице кажется запредельной, космической.
Вот на каталке её привозят в кабинет.
– Клаустрофобией не страдаем? – спрашивает медсестра, когда Веру перекладывают и готовятся задвинуть в аппарат, – Лежим спокойно, думаем о хорошем…
В тот вечер Даше велят не ужинать, приносят таблетку феназепама. Завтра ей – на стол. А о том, что же всё-таки с Верой, пока молчок.
Теперь уже и Вера восхищается Дашей. Если она и волнуется, это незаметно никак. Даша собирает свои вещи, достаёт все из тумбочки, складывает в пакет. После  она будет лежать в другой палате. Она вытягивается на постели, ножки в вязаных полосатых носочках, рука закинута за голову, большие чёрные глаза….
– Может быть, погасить уже свет? – спрашивает мама, – Вам надо выспаться…
Даша не отвечает. Мама пугается –  вдруг у девушки всё-таки стресс, она ушла в себя… Мама встаёт и осторожно трогает Дашу за плечо.
– А….– Даша вынимает наушники, она, оказывается, слушала музыку, – Вы что-то хотели?
Мама объясняет, и все трое смеются.
***
Ей не смогут помочь. Вера понимает это по тому, как мама отводит глаза, по её нарочито бодрому тону:
– Такая ты вот у меня…Это всё врождённое…Сосудики так сформировались. Должно быть, это я виновата… Я ж на химии работала, когда тебя носила… Ну, что ж…будем так жить. Будем себя беречь…
– А операции не будет, нет?
Мама качает головой, и старается улыбаться, и чтобы слёзы, дрожащие в глазах, не побежали по щекам. «Вероятность повторного кровоизлияния, конечно, высокая» – слышит она слова лечащего врача, – Но расположение такое, что…
Он задумывается:
– Нет, не посоветую удалять, слишком велик риск… Подождите… Скоро методики изменятся, – и он говорит, может быть  лишь потому, что отнимать надежду окончательно нельзя, – Верю что доживёт… Пусть побережёт себя…
…Было ли для мамы облегчением привезти Веру домой?
Они теперь на одном положении, бабушка и Вера. Обеим нужно соразмерять силы, чаще отдыхать. Реже  волноваться. У каждой мечта – самой себя обслуживать.
А мама на работе будет дёргаться на каждый телефонный звонок. Не её ли – из дома? Не случилось ли чего?
…Первый домашний подвиг – начистить картошки для супа. Вера начала с утра. Одну картошину шкрябала час. Рука не хотела держать нож, хоть плачь, пальцы не слушались…А всё ж  начистила.
Она сидела  у окна, отдыхая от тяжёлого этого труда, когда вдруг увидела проходящего мимо окна Мишку.
Глава 10

Вера
– Я хочу увидеть море, – повторяла Вера.
– Верочка, какое море! – мама почти заклинала, –  Всего несколько месяцев прошло, как… Тебе ведь сейчас ни в поезд, ни в автобус… ни тряски… ничего… Ни перемены климата, конечно! Потерпи! Поправишься, восстановишься… Я первый раз увидела море в тридцать три года… Миша, ну скажите ей хоть вы, – в отчаянье обратилась мама к Мишке, призванному на семейный совет.
Мишка смотрел исподлобья.
– Я хочу увидеть море, – похоже, эта мысль стала у Веры маниакальной, – Откуда ж я знаю, что будет завтра…
– Миша, ну  скажите же ей! Если она будет так рассуждать, завтра у неё, возможно, вообще не будет! Она до него не дотянет. Помнишь, что тебе врачи говорили? Ты должна обращаться с собой, как с хрустальной вазой. Как с младенцем!
– Я к морю хочу! – и Вера расплакалась.
– Ну, тихо, тихо… – Мишка первым её обнял, стал баюкать тихонько, и маме с бабушкой сделал знак – мол, молчите….И шёпотом ей, прямо в волосы, в их рыжину: – Поедешь, поедешь…
Он теперь приходил каждый день. За его руку держась, она сделала первые шаги. А позже они стали выходить на улицу. Обычно глубоким вечером, почти ночью, чтобы никто не мог увидеть эту сцену. Мишка, идущий медленно, едва-едва. И уцепившаяся за него Вера. «Решат ещё, что девушка напилась», - твердила она и просила свернуть на самые пустынные улицы.
Только недавно она начала ходить более-менее уверенно. И радоваться бы! Так нет – её к морю потянуло! Более того, она и Мишку брать с собой не думает, будто хочет всё, что связывает её с болезнью, оставить дома.
Вера
Я хочу записать это всё, эти десять дней, потому что как бы потом ни сложилась моя жизнь, или не сложилась вообще, но пусть останутся эти листочки. Я побывала в раю.
Прежде чем добраться до моря, нужно было перейти речку. Неожиданный подарок: через посёлок, где я поселилась,  протекала речка. Она впадала в море. Весь посёлок был пронизан водой как Венеция. Но в реке она – изумрудного цвета, по берегам - резные чугунные решётки и деревья в белом цвету.
Мостов, как я позже узнала, было два. Один широкий, надёжный, каменный. На нём всегда сидели женщины из экскурсбюро, окликая с настойчивостью цыганок:
– А когда я увижу мою девочку на водопадах?
– Вы даже не представляете, какую я предложу экскурсию в Сочи!
– Пешие, конные, морские прогулочки…
Второй мост, метрах в ста от первого, был совсем иным. Узкий, едва разминуться на нём могли два человека, он провисал и покачивался под ногами, а если шли по нему несколько – раскачивался уже отчаянно, заставляя вцепляться в перила.
Зато внизу вились серебряным хороводом рыбы. Не те, которыми хвалятся рыбаки, но больше из разряда «кошачья радость». Дети кормили их, а они вились вокруг каждого куска хлеба, растерзывая его на крошки.
Как было страшно переходить в первый раз! Отчего-то крепла во мне уверенность, что если мост качнётся чуть сильнее, я соскользну непременно, и перила не удержат – прямо в реку. А плавать я умела едва-едва, только держалась на воде. Это потом уже, я перебегала по нему легко – будто танец, когда пляшут под ногою доски.
Сразу за мостом начиналась, собственно, набережная, и сувенирные лавочки. Торговцы, в большинстве своём армяне, обладали удивительной памятью. Товары у них были совершенно необычные моему глазу, и в первые дни я застревала тут надолго. Чего стоили одни только ящики, полные раковин всех цветов и размеров! Ракушки гладкие и тяжёлые, фиолетового цвета, в черную крапинку; и шипастые, шершавые, цвета кофе, напоминающие экзотические цветы; и классической формы, в какую-то мелкую чёрную клеточку, как фартук домохозяйки. Я перебирала их как наркоманка, и не могла выпустить из рук. Стоили они до смешного дёшево… В каждой из них по-особенному шумело море.
Видя неофитку, торговцы с увлечением - запомнили меня тут же, и на другой день уже подзывали – начинали предлагать травяные чаи, ароматические подушки на травах же, замшевые ковбойские шляпы, и плетёные – летние, деревянные бусы, кулоны из кости неведомого зверя, невесомые платки всех цветов радуги, кремы для загара и от него, местное вино – какие-нибудь «Слёзы джигита», копчёную рыбу-барабульку, и чурчхелу, похожую на разноцветные стручки. Один лишь раз я соблазнилась ею, услышав: «Тут сок граната с грецкими орехами». Мальчик лет десяти снял чурчхелу с верёвочки, а его мать, армянка, за два «стручка» так благодарила меня!
– Спасибо вам! Спасибо… – повторяла она.
Видно, растила сына одна, и каждый рубль был ей важен…
Как и мимо ракушек, не могла я пройти мимо киосков с выпечкой.  Пирожки с картошкой и капустой, чебуреки, хачапури, ачму – пирог с сыром. Мне, весь день проводящей на свежем воздухе, и накупавшейся в море до одурения, всё это казалось дико вкусно.
– Дайте ачму… и пирожок с капустой… и томатный сок. И…и…, – подавляя стыд, негромко – И ещё чебурек, пожалуйста!
Армянки расцветали от обильного заказа, и через минуту-другую вручали мне тяжёлый, горячий пакет, благоухающий ароматами горячего мяса, сыра, капусты…. Каюсь, я сдерживалась, чтобы не открыть его тут же, и не начать заглатывать его вкуснейшее содержимое тут же, у них на глазах, как собака.
Я сжирала свои пирожки за углом, и тут же опять спешила к морю
 Сказать, что оно меня околдовало – ничего не сказать. Оно было живое. Когда я в первый раз, не ходя далеко, прямо с набережной шагнула на пляж, и пошла к нему по крупной, плоской гальке – я шла робко. Море казалось мне высшим существом, которое примет или не примет ещё…
Какой праздничный, всепобеждающий, сине-зелёный, играющий солнечными бликами цвет! Волны в тот день были совсем не большими, но по сравнению с Волгой, море предстало ребёнком - великаном, играющим в колыбели, в этот час не сознающим силы своей.
Я присела перед ним на корточки:
– Ну, здравствуй!
Я протянула к нему руку, и море охотно плеснуло в ответ волной, дружески ударилось в ладонь, поздоровалось.
Здесь оно было довольно мутным – но тем насыщеннее казался необыкновенный, до того не виданный мною цвет. И глубина нарастала быстро. Несколько шагов от берега, и уже по грудь, и волна отрывает ноги от дна, и поднимает мягко…. Море берёт меня себе на грудь и несёт… И я, почти не умеющая плавать, барахтаюсь в его добрых объятиях, и к изумлению своему, не тону, и могу плыть ещё и еще… а море всё играет со мной: то поднимает как на качелях, то шутя, накрывает с головой, то почти выносит на берег…
Но позже я открываю для себя совсем другое море. Я ухожу далеко влево, за далекий мыс. Доходят туда немногие. Слишком далеко: нужно пройти не только городской пляж, но еще один – турбазовский.
А дальше – вотчина рыбаков. Покосившийся сарай у нарядной, как барышня, скалы. Она – в пышной юбке из каменных оборок. Сарай притулился к её подножью. Окно без стекла, просто чёрный проём. На стене написано мелом: «Осторожно, злая собака!» Злую – не пришлось увидеть ни разу. Но бегал тут добрейший маленький бобик. К каждому он направлялся, помахивая хвостом и с надеждой в глазах. Если он был рыбацкий – стыд им, что бегал он вечно голодный.
У рыбаков можно было заказать не только рыбу, но и запрещённых к ловле рапанов. Сетями тут баловались все, и рыбаки в десятом поколении – плевать они хотели на запреты.
Сразу за их сараем берег становился узок, идти становилось не так легко. Выброшенные на берег водоросли лежали толстым рыжим одеялом, а сверху – щепки, обрушившиеся со скал камни, и бессовестный туристический мусор – пивные банки, пластиковые бутылки, пакеты…
А дальше завернёшь за мыс – и начинался мой рай. Приходили сюда иногда юные художники из школы искусств. Но я узнавал их толпу издалека – они шли по берегу  с этюдниками, с рюкзачками и ретировалась.
Я понимала, почему им хотелось сидеть здесь. Нагромождение камней выглядело поэтично и дико, и так удобно было разместиться на них. А море мелкое, идёшь и всё тебе по колени. Но зато и прозрачная вода здесь, точно в аквариуме. И ковром под ногами водоросли – зелёные, красные… Рыбки мелкими стаями, и крабы с такими ломкими, тонкими панцирями, что лучше не касаться их, а любоваться через стекло воды. И прозрачные креветки… Только бегущие зеркальные блики отделяют друг от друга две стихии – воздушную и подводную
 Бесконечно долго я стояла здесь, заходила далеко в воду, даже не сняв платья – глубина была – по колени, а если волной заплеснёт подол, то что ж, такая игра моря только в радость. Я стояла – со скалою за спиной, и безбрежностью впереди, и крики чаек, и мелькнувшие поблизости дельфины - они выпрыгивали из воды всегда по двое, мелькали чёрные гладкие спины, острые плавники. И такое было слияния со стихией, и такие покой и примирённость в душе, что если б сделало меня море в следующий момент пеной своею, как Русалочку, я восприняла бы это как едино возможную данность.
Накупавшись до абсолютного одурения – море тёплое, но если сидишь в нём часами – зубы начинают клацать, и хочется только переодеться в сухое и  на берег выходишь, качаясь от усталости, ноги заплетаются об волны и о друг друга –  накупавшись, я ухожу бродить по посёлку.
Долгими ступеньками поднимаюсь к армянской церкви на горе.  Служб тут  никогда не застаю. Играет печальная музыка, оплывают свечи, и – никого. Ты одна – печаль – и Бог.
Но стоять на площадке у храма – убранной со всех сторон соцветиями нежно-розовых и пурпурных роз, меж круглыми фонарями, что в темноте зажигаются пурпурным же и ярко синим цветом… Отсюда на ладони всё: и гладь залива, и скала-юбочка, и далёкие горы, и весь посёлок… И ветер в лицо. Кажется, не стоишь – летишь – будто. И ветер пронизывает всю.
А ещё выше тянется  чудная южная улочка. Здесь почти не ступает нога отдыхающих, нет курортной суеты, безлюдно…Невысокие белые дома с балконами, увитыми розами с какими-то особо крупными цветками. Здесь кипарисы и туи, балконы обрамлены зеленью, и так легко представить на них – девушку, которая вышла послушать серенаду. А ночами именно тут отчего-то особенно много огненных прочерков, крошечных зарниц. Одну я захватила ладонью… У жука на брюшке горело два огонька: один мягко светил жёлтым, а другой мигал тем же жёлтым как маячок.
С наступлением вечера лучше всего становилось в другой стороне набережной, там, где была полукруглая гавань для яхт. Яхты тут не парадные, а всё рабочие. По вечерам они устало возвращаются в гавань, медленно несут высокие мачты. У них всё женские имена -  «Эльвира», «Софья», «Марго»…Они засыпают, глубоко осев в неподвижной  воде.
Мол занимают рыбаки. Они не любят, когда мимо них проходишь. То ли боятся сглаза, то ли неудобно им замахиваться, чтобы забросить удочку, если за спиной человек Впервые я вижу, что на поплавках горят  зелёные огоньки, светляками пляшут на волнах.
Единственное, кого привечают рыбаки, это кошки. Отчего-то почти все они без хвостов, и страшно охочие до рыбы. Без тени страха прыгают они по камням, подбираясь ближе к воде, заглядывая рыбакам в лица. Ведь стыдно же нести домой мелкий улов!  Пронзительное и требовательное: «Мяу!» - и рыба летит, и кот на лету подцепляет ее лапой, балансируя на камне на трёх.
Я медленно, тенью, иду мимо рыбаков, и меня не ругают. Я иду на набережную
 Описать ночную набережную в словах… Удастся ли мне это? Я вспоминаю строки из «Бегущей по волнам» Александра Грина.
«Мы были удивлены и восхищены развернувшимся зрелищем, острым и прекрасным во тьме, полной звезд.    Половина горизонта предстала нашим глазам в блеске иллюминации. В воздухе висела яркая золотая сеть; сверкающие гирлянды, созвездия, огненные розы и шары электрических фонарей были, как крупный жемчуг среди золотых украшений. Казалось, стеклись сюда огни всего мира. Корабли рейда сияли, осыпанные белыми лучистыми точками. На барке, черной внизу, с освещенной, как при пожаре, палубой вертелось, рассыпая искры, огненное, алмазное колесо, и несколько ракет выбежали из-за крыш на черное небо, где, медленно завернув вниз, потухли, выронив зеленые и голубые падучие звезды. В это же время стала явственно слышна музыка; дневной гул толпы, доносившийся с набережной, иногда заглушал ее, оставляя лишь стук барабана, а потом отпускал снова, и она отчетливо раздавалась по воде, - то, что называется: "играет в ушах". Играл не один оркестр, а два, три... может быть, больше, так как иногда наступало толкущееся на месте смешение звуков»
Разноцветная плитка под ногами, ещё теплая от солнца. Медленен  шаг мой, потому что вокруг идут все. Поздний, почти ночной час, но открыты все киоски, все магазины, и кафе… Кажется, что город этот сказочен – в нём вообще  не спят. Взрослые и дети. Девочка  раскачиваясь на длинных верёвках,  хохоча, взлетает высоко в ночное небо…Девушка сидит в арке из роз, на качелях из роз… ее фотографируют. Голубые – яркостью своей – новогодние,  переливаются огни на занавесах кафе. Столики на улице, высокие бокалы с пивом..… Красивые юноши берут проходящих под локоть, зазывают, обещая вино и шашлыки. Рдеют угли мангалов. Пахнет жареным мясом и рыбой.
Из каждого кафе – своя музыка, два шага пройдешь, и тебя накрывает новой волной.
– Море, море, мир бездонный, тихий шелест волн прибрежных…
А чёрное беззвучное море – в стороне – на полгоризонта, истинным хозяином всего этого великолепия. И небо - уже не чёрное, а серебряное от звезд,  неисчислимая их россыпь.
Когда чувствуешь босыми пятками море, толкаешь его… и плывешь без конца, потому что в нем очень легко плыть… повернуть и снова… Волна идёт,  и поднимает и ты все плывешь, и с тебя смываются все годы… вся накипь…ты без возраста ты свободен и вечен…
            Мишка
Наверное,  всех нас, когда мы читаем книги, поражает та или иная фраза. Я не люблю слова «цепляет», «зацепило». Самый яркий образ, который я представляю при слове «зацепило» – это женские колготки.
Я читаю не так уж много.  Просто нет времени. Кажется, что у меня, как у бати работа самая что ни на есть спокойная –  лесничий целый день на природе. Но это только так кажется…
Знаете ли вы, например, что к браконьерам лучше всего идти без оружия. Почему? Да, потому что браконьеры в наших краях – это крутизна. Они сами всегда при оружии. Приехали конкретные пацаны кабана завалить – и травынька им не расти. И если они видят у тебя ружье, они уже напрягаются. Они привыкли – лучше выстрелить первым, до того, как выстрелили в тебя. И не надо их провоцировать.
Так о чём это я? Да, о книгах…. Недавно  я прочёл книгу «Жажда жизни» о Ван Гоге. И  меня поразили слова доктора Гаше, который лечил художника в последние дни жизни его: «Если бы я написал хоть одно такое полотно, Винсент, я считал бы, что моя жизнь не прошла даром. Я потратил долгие годы, облегчая людские страдания... но люди в конце концов все равно умирают... какой же смысл? Эти подсолнухи... они будут исцелять людские сердца от боли и горя... они будут давать людям радость... много веков... вот почему ваша жизнь не напрасна... вот почему вы должны быть счастливым человеком»
Я  вспоминал эти слова, когда слышал разговор о профессиях нужных и важных, и о тех, без которых можно обойтись. Без хлеба можно обойтись? А без стихов? Не торопитесь отвечать. Кому как. Кому-то стихи насущнее хлеба. И без некоторых людей тоже нельзя представить себе жизнь
Я многое о ней знаю.
Она одевается всегда очень просто, но никогда вещи не смотрятся на ней безвкусно или дёшево. Чаще всего помню её в бледно-голубых, словно выцветших джинсах и чёрной вололазке.
Она любит крепкий растворимый кофе с топлёным молоком.
Любит читать ужастики и смотреть фильмы Стивена Кинга.
Она не тоскует о том, что никогда не была заграницей, не видела того же Парижа, но она хотела бы побывать на далёких островах в тропческих морях. «Если бы меня занесло в Европу, – говорит она, – Я бы всегда чувствовала, что безнадёжно отстала, упустила кусок жизни. А там, где берег и море – всё вне времени, как в первый день творенья»
Ночью она дышит совсем бесшумно, так, что нужно прислушиваться – дышит ли она?
Я знаю, что следующая её песня – о чём бы она ни была – будет о том, как прекрасна жизнь.
Я только не знаю, много ли нам с ней отпущено?

Вера
Теперь её время от времени  клали в больницу. Давление скакало, надо было подлечивать.Она смирилась с тем, что стены очередной палаты надолго становились для неё вторым домом.
По состоянию здоровья её освободили от обязательного распределения после окончания института, и она теперь вела кружок авторской песни в Доме пионеров. Платили копейки, конечно. И мама, и Мишка, и бабушка, горою стояли за то, чтобы ей и не работать вовсе. Она соглашалась на словах, но знала, что пока есть силы, она кружок не оставит.
Такие славные подобрались у неё там ребята! С маленькими, с теми, кто только что пришёл, можно было дурачиться, показывать им, как играть «В траве сидел кузнечик» на одной струне. А со старшими у них занятия нередко превращались в вечера, когда дружно пили чай – Вера притащила огромную банку маминого клубничного варенья, и каждый из ребят принёс что-то из сладостей. Когда гитара переходила из рук в руки, и они часто засиживались поздно в вечер.
Верины песни знали тут все. О надежде, которая никогда не должна оставлять человека, что бы ни случилось, об опустевшем ночном городе, который так ждёт хоть одну живую душу, чтобы спастись от одиночества, о птице счастья, которая обязательно прилетит…
Одну замену ей Бог дал, отняв здоровье – серебряный голосок её приобрел такую проникновенность, что казалось, сама душа  говорит…
Уже приглашали её выступать на городских концертах, и об областных заговаривали. Не всегда соглашалась она, только когда силы позволяли.
Больше мечталось ей не о концертах, не о славе, а о том, чтобы где то жила её пластинка её, может – и после неё жила. И кто-то в пустой одинокий вечер опустил иглу на затёртый уже диск, и с голосом Веры получил бы исцеление от тоски своей, 
А одиночество, он него не избавить  – оно с человеком навсегда, рождение и смерть только подтверждают это. С одиночеством можно лишь примириться. Эту силу дают Бог, искусство и любовь. Божественную Троицу видела Вера именно в этом триединстве: Бог, искусство, любовь.
Так какая разница, где сочинять песни – дома…в больнице…
Вера подтянулась осторожно и села, проверяя заодно своё тело – ничего ли не онемело и не отзовётся ли что неожиданной болью. Ничего. На сегодня, кажется, пронесёт.
А рябина за окном – совсем уже красная! Красивейшими, картинными гроздьями. Бабушка всегда говорила: «Щедра рябина к холодной зиме, чтобы выжить птицам». Но пока ещё – какая зима, даже не мерещится. День, как и вчера обещался жаркий, душный… Недаром на тумбочках у всех стояла минералка.
А у неё рядом с койкой ещё и гитара,  родная «Кремона». Сегодня вечером она обещала играть. Теперешние соседки – и Маша, и Юлька и старшая из всех – Наташа, так просили вчера об этом…
 Наташа
Конечно, гланды в тридцать лет удалять глупо. Все расплёвываются с этой проблемой в детстве. Но я поверила лору Инне Васильевне, о мастерстве которой ходили легенды.
– Когда в доме пожар – не спасают занавески, – сказала она, выпуская из рук мою многострадальную голову, и я смогла, наконец, закрыть рот, – Неделю отмаешься; и  станешь жить как человек. Иначе не будешь вылезать из своих ангин. А там и сердце загонишь, как лошадку.
Отпылало  послеоперационным огнём мое горло, исплевала я напрочь три пелёнки – кто через это проходил, тот знает: сглотнёшь слюну – будто ножом в шею ударили, легче сплюнуть.
  На второй день боль стала тише, и я уже смогла оглядываться по сторонам.
Здание терапии было старейшим в медгородке, построенным ещё в стиле «сталинский ампир». С колоннами, лепными знамёнами под потолком, и огромными окнами в виде арок. Но голубая масляная краска на стенах кое-где отходила пластами, а из окон безбожно дуло. Поэтому я тихо радовалась, что кровать моя у самой двери, и когда поутру выписали старушку с «приоконной» койки – не пожелала занять ее место.
Осталось нас  четверо. По болезням –  солянка сборная. Всех, кто не попадал под инфекционный диагноз – клали к нам в отделение.
Девочке Маше, как и мне, вырезали гланды. Мама её не оставляла. Спала, сидя рядом на низенькой табуретке и положив голову к Маше на подушку. Я тихо завидовала. Маша  попросила рыбную котлету. Мама всполошилась, звонила отцу, тот искал  знакомых рыбаков, чтобы судак был самый свежий. Отлучилась на два часа и принесла завёрнутую в полотенце кастрюльку, от которой шёл дивный  запах жареной рыбы и лука…..
Мы с Юлькой только носами тянули. Нас побаловать  некому. У Юльки муж второй месяц пребывал в запое, на этой почве  у неё и обострилась язва. Минералка без газа теперь была её –  «всё». А мне хотелось мороженого так, что оно даже снилось, я ощущала его вкус, его ласкающее холодное прикосновение. Но кто ж принесёт…
Сиротинушки мы были с Юлькой и в плане развлечений. Маша смотрела мультики по переносному телевизору, а нам только и оставалось, что перекидывать друг другу старый журнал, пытаясь разгадать два не угаданных слова в кроссвордах.
На третий день после обхода я удрала гулять. Выждала, когда никого из людей в белых халатах на лестнице не было, спустилась на первый этаж, и выскользнула в железную дверь служебного хода.  Ну, и нарушаю режим! Но какой день!
Бывают в середине сентября такие деньки, когда солнце жарко, и память о только что отошедшем лете ещё так жива, что легко обмануться и поверить – оно здесь. Воздух особенно лёгок, а синева неба кажется такой доступной! Верится, что вот-вот ветер подхватит тебя, и,  загребая широко руками,  ты полетишь,  как поплывёшь – к этой синеве, к пушистым облакам. А под ногами уже лежат желтые листья – трогательные, маленькие, берёзовые. Ещё одно веселье в них, золотой цвет, никакой поздней ржавчины. И хотя ты знаешь, что вся осень впереди – с беззаботностью этого обманчиво летнего дня веришь, что перенесёшь всё. И осень, и зиму, и боль,  и старость,  и беды. Весёлая сила, хмельное осеннее вино…
Я бродила по аллеям больничного городка как Русалочка, которой нельзя говорить, а можно только наслаждаться земной красотой. Встав на колени у клумбы,  перенюхала все флоксы – их тяжёлый сладкий запах, духи осени…Посидела на лавочке возле хирургии. Здесь плескались в ветре длинные ветви плакучей ивы, ласково обметали лицо.
И, наконец, решив, что задерживаться дольше будет уже наглостью – так и ужин прозеваю, и мой побег уж точно будет замечен, я опять же удачно, не встретив постороннего глаза, взбежала по нашей лестнице.
О-ба! У нас была новая соседка. На той самой койке у окна, закинув ногу на ногу,  лежала молодая женщина. Бросились в глаза маленькие ножки в пушистых сиреневых носочках. Дали ей вторую подушку, и меж этими подушками она уложила голову, как-то особенно, валиком, подперев шею. Лицо её не было красиво – ни чертами, ни яркими красками. Глаза закрыты. Спала или перетерпливала боль?
Возле постели, между тумбочкой и окном стояла гитара. Зачем гитара? Как её разрешили сюда принести?
Юлька цапнула меня за локоть, и зашептала. Только голос у неё звонкий и шёпот получился звонкий, наверняка, у окна слышный.
– Узнала, кто это! Э-эх…, – и с весёлым негодованием, – Это же Вера Лазарева! Ну, бард… Даже на  «Груше» её песни поют… Ты что, на «Груше» ни разу не была?! Я сама там пою каждый год…
Оказывается,  Юлька тоже фанат этого многотысячного сборища на Майстрюковских озерах… Не понимаю… Мои знакомые ездят туда пить. У них своя палатка в разноцветном палаточном море,  и  каждый раз они везут с собой два ящика водки. Говорят, что без бухла там делать нечего… А выходить на сцену перед толпой… Для меня пение под гитару – дело интимное. Чтобы небольшой компанией у костра. С людьми, почти родными… не повышая голоса. Передавая все интонации – полу-песней, полу-разговором.
Заглянул Иван Владимирович. Врач, что Юльку лечит.  Но на неё и не глянул. Присел возле Веры Лазаревой. Мне Иван Владимирович напоминает выросшего Буратино. Белобрысый, огромный как шкаф. Лицо у него непроницаемое, будто из дерева вырезанное. Не знаю, что надо, чтобы он вышел из себя.
Только за несколько дней,  я тут сколько  перевидала!  В приёмном покое лежит на топчане  дедушка, в ожидании, пока его оформят. Лицо землистое, губы серые, дыханье хриплое. Рядом  родственник с квадратными глазами….
Потом не выдержишь, спросишь Иван Владимировича
– Ну, как со старичком  с этим  – обошлось?
Он только рукой махнёт:
– А, лекарства не те принял… Мозговые изменения уже – не помнит, чё пить надо…
 – Но  живой?
– Куда он денется…
Иван Владимирович с привычной врачебной бесцеремонностью обращался с Верой немножко как с куклой. Поднял её руку, измеряя пульс. Он носил большущие часы с секундной стрелкой для этого. Потом долго её слушал стетоскопом. И впервые я услышала, как он очень серьёзно, тихо –  но без оттенка обычного своего пофигизма в голосе, её расспрашивает.
– Ну, ладно, – сказал он, вставая, – Посмотрим несколько дней. Должны справиться. Должны.
Внушая это то ли ей, то ли себе.
Потом принесли систему. Ставила её медсестра Катя, искусница наша, умевшая в три секунды найти любую вену.
Маше уже было явно лучше, и мама оставила её под вечер одну. Решила нынешнюю ночь  выспаться дома. Маша сидела в наушниках, слушала музыку по планшету.
Юлька переминалась, время от времени взглядывая на Веру Лазареву, ожидая, когда можно будет заговорить. Но ей долго ещё вливали лекарства, и она лежала всё так же, с закрытыми глазами.
И лишь  когда игла уже была убрана, Вера потянулась и села, будто проснувшись. Будто её отпустило вдруг.
– Ну, что? – спросила она, – Я,  наверное, проспала всё на свете?
Только вечером Вера взяла гитару, уютно  пристроила её на коленях.
В школе я  ходила с ребятами в походы. И в институте у нас был вечера. Нет, Вера играла не лучше тех, кого довелось слышать. Во всяком случае, мне так показалось. Те же простые переборы. Но когда вступил голос…
Я не музыкальная совсем, пою фальшиво. Но  зрительное восприятие Бог  мне дал.  И сейчас не могло быть иного сравнения, как солнечный день в безгрешном сосновом лесу, и хрустальной чистоты ручей, бегущий тут – испокон веку. Потому что такой голос не мог не существовать – всегда.  Изначально. Как вода, солнце, земля и ветер. И, может быть – ещё до них. Этот голос звучал, когда Бог создавал мирозданье. Он прислушался, задумался,  и создал его таким, какое оно есть. А голос оставил ручьём, его серебром – чистотой первоначальных помыслов.
Я не перескажу сейчас песен Веры. Может быть, запиши  их, на бумаге они бы давали иные чувства. Но они неотделимы от её голоса. Ручей помнил о рае, и рассказывал нам о нём. И печалился, что здесь нет  на Земле  его красоты, и сам был этой красотою… Одинокой, потому что не было ему тут равных…
Такие песни надо слушать один на один… Будто душу свою слушаешь, которая в заповедной своей глубине, тоже помнит о рае… И вот она заговорила… Но кто, скажите, не придёт на такой голос? Давно отложила наушники Маша. Юлька сидела на корточках у Вериной кровати. И в палате уже теснились. Сколько, оказывается, много человек лежит в отделении!  И в коридоре стояли. И в белых халатах тоже…
 – А ещё?! – как только Вера смолкала.
– Ну, давайте уже не моё… Что-нибудь, что все знают… «Изгиб гитары жёлтой», «Перекаты»…. Вместе.
Не расходились мы в этот вечер долго, часов до одиннадцати. Пока дежурная медсестра – не приказом, а,  понимая, как трудно от такого оторваться, просительным голосом:
– Ну, пора же спать… Завтра она вам еще споёт… Она же устала…
 – Вера, –  решилась Юлька, когда мы остались одни, и был уже потушен свет. Только фонарь за окном освещал  палату, занавесок тут на окнах не имелось, – Вер, а что с тобой случилось, почему ты к нам попала?
– Да я бы и не ложилась, – откликнулась она от окна, – Так не люблю болеть! Тем более, осталось-то… Чего по больницам?…  Домашние  загнали. Сказали, пока давление врачи  не собьют, про концерты что б думать забыла… и про кружок тоже.
– Что значит – осталось? - не выдержала я.
– Нашли мне такой деффект сосудов в голове, – Вера серебряным своим голоском чуть фыркнула, подчёркнуто смешно выговорила слово – «дэфьект» – Сперва вроде оперировать хотели. В областную нейрохирургию  возили. Нельзя… Я не расспрашивала – почему. Меньше знаешь…  А давление у меня скачет постоянно, вот и…  Хожу как такая граната с выдернутой чекой…
***
На другой день был «большой обход». Не только наши лечащие, но и большое главврач со свитой. Нам быстренько сменили постели, и потребовали убрать всё с тумбочек.
Медсестра Катя подошла к Вере:
– Вы мне гитару пока дайте, я в ординаторской в шкаф спрячу. И как все уйдут, сразу принесу вам назад… , – и робко добавила, – Пожалуйста… А то  ругать будут и вас и меня.
Вера засмеялась и протянула ей гитару.
… Они вошли толпой. Я узнала высокого, худого как палка главврача. Был он сед, лысоват, а губы отвислые, мягкие. Лицо будто стекало к губам
 А сёстры у начальства были такие дородные, представительные. С виду более важные, чем наши врачи из отделения. А ещё шел с ними мужчина лет сорока. «Заместитель по…» значилось у него на табличке, приколотой к халату. А по чему, я прочесть не успела. Суховатый, с выправкой почти военной, и такой черноволосый, какими русские не бывают, но сыновья Юга. Увидел Веру – и отпрянул глазами. Как на стену налетел. Так бывает. Человек входит, говорит нужные слова, а душа вздрогнула.
Иван Владимирович докладывал о каждой из нас, а чёрный подошёл к Вере и спросил тихо:
– Что случилось?
И молча взял из рук Ивана Владимировича Верину историю болезни, и стал ее перелистывать. Дальше я не видела, всё заслонила белохалатная толпа.
  Я только вглядывалась в лицо чёрному, когда они уходили из палаты. Но он никого не замечал. Он смотрел в одну точку. И губы у него подрагивали.
Но Вера была совершенно такой, как обычно. Вытянула вперед руки, хрустнула пальцами. Засмеялась:
– Ну, галочку они себе поставили – обход-с был!
И прямо сразу к нам заглянул дедушка из соседней палаты. Николай Филиппович. Фронтовик. Мы уже знали, что девяносто лет ему. Это он сам сказал, а по виду не дашь. Доброе такое лицо, вне времени.
– Уж больно вы вчера пели хорошо. И так мне с вами посидеть хочется… Девочки, а вы не обидитесь, если мы по 50 фронтовых грамм тяпнем, а?  Не обидитесь, правда?
– Ага, на моё горло только водку пить… Вас в магазин выпускают? А принесите мне мороженое, – расхрабрившись, попросила я.
Николай Филиппович подмигнул радостно:
– Значит,  я побежал… Мороженое, водку, дыньку….
– Какую еще дыньку?
– А закусить?…
До ближайшего магазина квартал надо было пройти. Мы с Юлькой встречали Николая Филипповича внизу. Приняли тяжёлые пакеты.
Он и стаканчики пластиковые принёс:
– Вера, а?
– О чём речь – наливайте.
Николай Филиппович знал толк в водке. Мы сперва ужаснулись – налил-то он нам почти по целой рюмке. Но пилась эта водка удивительно легко, а мороженым закусывать было упоительно.
И стало нам весело.
Николай Филиппович уже вспоминал войну
– Командир приказал врываться в дома, где еще есть фашисты, и стрелять по ним. Солдаты подбирали фаустпатроны, таскали мне, а я смолил по фашистам. Под утро мы взяли город. Я стою за углом большого заводского здания. Не слышно выстрелов, разрывов бомб и снарядов, тишина. И я про себя говорю: «Боже, как хорошо! Дай мне пожить и увидеть, что будет дальше»
Обернулся и увидел большое, яркое, прямо над землей солнце. 90 лет прожил, а такого с тех пор в жизни не видел.  И я подумал, что это – Бог. Бог тогда был рядом с нами. Он всегда рядом, где жизнь и смерть.

 ***
Ночью я пошла в туалет и увидела Веру, сидящую перед сестринским кабинетом.
– Ты чего здесь? – удивилась я, – не спится? Почитать вышла к свету?…
 – Да чего-то не совсем хорошо было, – сказала она, – я и подумала, если упаду – так на посту. Тут-то подберут…
И добавила:
– Пошли на балкончик, покурим…
Уже из этих слов видно было, что лежала она не в первый раз. Балкончиком это сооружение вообще-то не было, а таким приступочком, обнесённым решеткой – для пожарных. О нём знали только заядлые курильщики. Как мы тут разместились обе? Как балкончик выдержал?
– Послушай, – спросила  я, – Этот доктор чёрненький… Знакомый твой, что ли? Уж больно он как-то от тебя впечатлился…
 – Угу… Любовь моя…
 – Да ты что…
Вера зажгла новую сигарету. Заглянула в пачку, она была почти пуста. Три или четыре штуки оставалось.
– Я ещё девочкой была. Лет двенадцать… Лицо сожгла… пожаром…от пуха тополиного…Перетрусила! А он – тоже мальчик, и не испугался. Первая помощь, всё там такое, да… Сперва он мне был… ну не как Бог, но как ангел, наверное, да?  Ангелы они как-то доступнее, в них влюбиться запросто… Но что я могла… Девчонка…  Тогда я и стала песни писать…
Потом нас жизнь развела. Я после института сразу заболела… не хотела напоминать о себе…  Он женился… развелся… Ты его не знаешь? Он тут лучший… Высокого полёта птица, не для наших мест.  Талант! А тоже не уезжает. Мать старенькая, с места трогать не хочет.
А я вот дура такая, что один раз и на всю жизнь, да… Когда у меня это нашли… это …. Чего-то у меня тогда период совсем плохой был. Всё лежала… Всё мечтала…Что вдруг он каким-то образом узнает… придёт… И он-то меня  вылечит!   Я  думала, что он . чудеса может творить. Верила… Смешные, конечно, надежды… У него к тому времени  другая уж подруга появилась…Я видела как-то мельком… Такая, знаешь, как с рекламы колготок… Ноги длинные, загорелая… И волосы тоже длинные, блондинка… Завидная… для других мужиков. Ну, вот как дорогие машины бывают, на какие любой позавидует.
– И как же ты теперь? – шёпотом спросила я.
– Я? – удивилась Вера, – Я не одна теперь… Я с Мишкой. Он прибежит сегодня, увидишь. Он такой – ну,  вот как правая рука. Ты свою руку любишь? Вот и я Мишку так…
– Он для тебя  рука…А ты для него?
Вера стряхнула пепел и  долго молчала.
– Он говорит… сердце.
– А…Этот? – я мотнула головой назад, где-то там была ординаторская.
– Знаешь, мы недавно встретились во дворе… Один ведь двор. Он стоит возле машины, уезжать уже собирается. Немолодой уже, морщины… Торопится… Я знаю, что ему только поздороваться со мной, ну, вот как бывает – из вежливости: «Привет… как дела?» И ехать… А я смотрю и понимаю, что всё равно ведь не смогу его вычеркнуть из души. И пусть бы помедлил, ещё немножечко возле своей машины постоял, возле меня….
Ты про Пер Гюнта помнишь? Ну, Ибсен… Ну, Сольвейг! Её все знают. А история-то какая… Он про неё забыл.. А когда они в старости всё-таки встретились, она его не упрекнула, она сказала: «Ты сделал мою жизнь песней». Значит, надо  ему спасибо сказать, да?
Вера заглянула в пачку, но там уже ничего не осталось:
–Я очень надеюсь… ужасно просто, что меня через неделю отсюда выпишут. Меня ждут – и дома, и ребята… И знаешь, как мне ещё везде хочется побывать… Например во Владивосток поехать, через всю страну, поездом… КЯпонскому морю. На край земли.
Я помнила такой поезд. Мы возвращались из Горького. Он встретился с нашим составом где-то на крупной станции, на долгой стоянке. Мы уже изнывали – по перрону походили, на солнце изжарились, и вернулись в вагоны. И тут у соседней платформы остановился поезд «Пенза-Владивосток» Он стоял три минуты. Ему было некогда – впереди долгий путь. Странник, спешащий на край земли. Мы провожали глазами его синие вагоны: он набирал ход, стекла  сливались в одну линию…
Она не хотела погружаться в то, что звучало вокруг неё – симфонией безнадежной, повседневной. Она брала «нотой выше». И уносилась мыслями на край света –  вдаль, а казалось – ввысь. Как птица.
На востоке небо начало проступать синим. Мне показалось, что рассвет сегодня наступил необыкновенно рано. Ведь уже осень…солнце медлит…Но уже новый день – он будет тёплым, его ветер обнял нас налётом   – день разгорался, и спешил жить.
          Эпилог
              Денис.
Был конец дня. Не рабочего, а настоящего сентябрьского дня. Солнце лежало золотые так приглушенно. Я шёл в ординаторскую, и на душе было погано.
Ничего не ждало меня здесь, в этом городе. Столько отданных  больнице лет: дней и бессонных ночей… Но бескорыстие моё было здесь смешно, а зацикленность на больных снискала мне среди коллег славу фанатика с тяжёлым характером.  И так легко было представить, что завтра приду на работу, и снова будут обвинять во всех смертных грехах. Правило нынешнего главврача: «Топи котят, пока слепые. И взрослых котов, тех, кто кто хорошо ловит мышей, топи тоже» Чтобы не было конкурентов… Чтобы ты один тут такой – мышелов.
И будут думать, когда я уйду – слава те, Господи…И снова тут – сонное болото…
Терапия – самое старое здание. Я шёл, и не хотелось жить. В холле, сидела девушка На высокой табуретке, оперев одну ногу на табуретку, низкую. Волосы невнятного цвета, подстрижены под короткое каре. Круглые глаза. Гитара, больные…
Она подняла голову.  Вера! Но кончился проигрыш, она запела.
Синица. Так по весне неземным голосом, когда первая талая вода – поют синицы. Будто душа молит о насущном – пить… пить… Или жить?
Я отпер дверь сел за стол, уронил голову на руки и расплакался. Наверное,я  не плакал так никогда, разве что – в самом далёком детстве. Как ребёнок и как старик… Что уплывают дни, и что так растрачены…На подчинение кому-то или на борьбу с чем-то. Но не на саму жизнь. Только сейчас я смог понять – каждый из нас в глубине души своей свободен, потому что голос, который надо слушать – и слушаться – звучит только оттуда…Где Бог…
И я плакал от никогда прежде неиспытанного так остро одиночества своего. От того, что на всей земле остался у меня по сути, кому можно безоглядно верить – только ангел хранитель. И если он когда-то со мной заговорит, у него будет такой голос.
Инга и Барон
               
 ***
Если бы судьба решила выполнить любое мое желание, я бы заказала кругосветное путешествие. Круиз. Не торопясь, по морям - океанам, на корабле, огромном, как город. Сейчас такие корабли есть – «Титаник» отдыхает. Я не о том, что на них особенно комфортно утонешь. Но их едва ли обойдешь за всё плавание. Найдешь ли за все сто дней кругосветки время, чтобы заглянуть в каждый уголок?
А ночами можно полулежать в шезлонге на палубе. И. замирая от восторга смотреть, как медленно меняется над тобой небо. Если в начале плавания над головой колышется и переливается во всю ширь небесную зелёно-малиновый занавес Северного сияния, то пройдёт время – и загорятся, вспыхнут впереди путеводными огнями четыре звезды  – Южный Крест. 
И чтобы непременно были стоянки не только в больших портовых городах, но и на каких-нибудь островах. И меня понесло в сторону от всех пассажиров. Я бы шла, и всё вокруг было как на картинке. На такой банальной картинке, которую хочется рассматривать зимними вечерами. Впереди – белая полоска песка, справа – метёлки пальм на мохнатых стволах, слева – синие океанские волны. И никого. Идёшь себе по песку, всей одежды - полоска шёлка, обмотанная вокруг тела. Она нежная, как ласковое прикосновение. И ветер такой же ласковый и тёплый. Волны шумят, и отзвуком их шумит большая перламутровая раковина, которую я приложила к уху.
И никого вокруг, как в первый день творения. Обогнул Земной шар, голубую бусину, висящую во Вселенной - обвёл пальцем, и уже не напрасно прожил жизнь. Ты видел красоту. Так Маленький Принц знал свою планету.
Это Большое желание. Есть у меня и Малое. Кому-то покажется - противоположное. Ан нет: их объединяют тишина и возможность любования.
Хочу домик, такую избушку в глухомани. Окна в наличниках тонкой резьбы, чьего-то труда, любовного и кропотливого. Заросли сирени, фиолетовые по весне… А за домиком убегает в глушь едва приметная тропинка. И я знаю, что, если идти по ней – обретёшь сокровище: выйдешь к озеру. Вода в нём цвета янтаря, а на дне лежит разлапистая коряга – чистый Водяной.  И тишина…
В уши снова врезается звук электрической дрели. Обалдел этот дядька, что ли? Девятый час вечера, неужели он ещё долго будет мучить наш старый дом?
Когда-то его строили немецкие военнопленные. Заключенных, немецких и советских, было так много, что, как рассказывала бабушка, весь наш посёлок тогда казался одной большой зоной за колючей проволокой.
Немцы строили дома со всей добросовестностью. Кто-то из них отверг возможность халтуры фразой, которая запомнилась: «Я и домой должен вернуться немцем». Не позволить себе работать, спустя рукава, сохранить дух!
И стояли дома эти семь десятилетий почти, и ещё столько же простояли бы. В каждом жило по две, три, а то и четыре семьи. Но стали скупать их богатые люди, и перестраивать под себя. Ладно бы – весь дом, а то купят половину, и пытаются сделать из неё дворец.  Кто второй этаж возводит, кто купола мастерит, а из окон делает арки. И все непременно обносят свои владения глухими заборами: заслоняются от мира и от соседей.
Раньше, как вспоминала бабушка, у заборов стояли лавочки, и соседки под вечер собирались то на одной лавочке, то на другой. Да ещё табуретки выносили, не хватало места всем усесться. Все домашние дела свои и родственников своих до седьмого колена обсудят, а потом рассматривают и обсуждают прохожих.  Жизнь была на виду, как бельё, полощущееся на веревках.
И дети казались общими, родными. Отец вспоминал: любая соседка, идя с работы, несла в авоське чёрный хлеб. И непременно отрежет дома несколько кусков, посыплет солью, вынесет:
– Ешьте, ребята….
Горячий чёрный хлеб с поджаристой корочкой. Никогда ничего вкуснее…
Дом наш задержался в числе последних, нетронутых. Но вот и его половину купили. Новых соседей я зову «сворные» – они приезжают всегда сворой, на трёх-четырёх машинах. Дети бегают по саду и визжат, молодежь жарит шашлыки, старая сворная – тётка лет шестидесяти в розовом физкультурном костюме, подняв вверх необъятную попу, трудится на грядках.
Сворные наслаждаются новым домом и возможностью отдохнуть на природе, не замечая никого вокруг. Впервые на нашей тихой улице с утра до ночи самозабвенно гремит музыка. И осенью мы облегчённо вздыхаем: сворные уезжают в какие-то свои места постоянного пребывания, а на смену им приходит дядька, который будет делать в доме евроремонт. Рано вздохнули! Дрель ещё не самое страшное. Порой дядька грохочет так, будто разбирает дом по частям. Родителей целый день нет дома, а я со страхом думаю – не окажусь ли через пять минут на обломках?  Но немцы всё-таки добросовестный народ, дома пока держится.
Остаётся только мечтать о безлюдных тропических островах или об избушке в лесу. И тишине.
   За окном дождь вот-вот перейдет в снег - ноябрь в середине. Я сижу на диване с кружкой чая, грею руки о горячий фарфор, и подумываю, что надо всё-таки не лениться, а встать, и затопить печь. Это наследство тех же немцев - печь голландка. Когда всем провели отопление, папа с мамой решили её не разбирать, и в межсезонье она нас здорово выручает. Даже мы, дети, с малых лет выучились обращаться с дровами.  Я люблю, когда угли уже гаснут, смотреть на рдеющие блики. Огоньки во тьме. Мне кажется, так должны видеть наши города ангелы, если смотрят на нас сверху, со своих ангельских высот.
Дрова лежат у печки – папа вчера принес. За ними не надо идти во двор – под снежный дождь, дрова высохли уже и вспыхнут тотчас. И голландка наша, окрашенная серебристой краской, медленно начнёт разогреваться, пока не станет какой-то малиновой и прозрачной от жара. Я люблю всё это, но медлю отставить чай, выбраться из-под пледа. Пожалуй, этак дождусь, что папа сам растопит печь. Вот закончит с пирогами… .Он умеет всё, мой папа, и сейчас я знаю по сдобным запахам – он затеял пироги с капустой. Аромат – на весь дом, и, наверное, даже прохожие на улице поводят носами, жалея, что их не пригласят на такой вкусный ужин.
Когда-то у нас, как и в каждой нормальной семье, готовила мама.  Другое дело, что мама экспериментатор и пофигист. Ей было скучно каждый раз стряпать по одним и тем же рецептам. И она всё норовила попробовать что-нибудь новенькое. Помню маму, задумчиво стоящую над пловом, куда она вывалила банку консервированных ананасов:
– Ведь, правда, в этом есть что-то восточное?
– Людочка, я не знаю, что ты имеешь в виду под Востоком… - папа смотрел на неё со всегдашней нежностью, но и с грустью – он остался голодным, – Но даже, когда я служил в Афгане, у нас такое бы (папа подбирает слово помягче) …не кушали.
– А повара бы пристрелили, – озвучивает невысказанное мой младший брат Васька.
Мама машет рукой – готовьте сами. И с наслаждением возвращается к своей работе, о которой я ещё расскажу.
   Папа мечтал о пирогах. Но мама отчего-то всегда была с мукой не в ладу. Вот не дружила, и всё. Я позже не раз убеждалась, часто так бывает: у человека талант к чему-то определённому, а остальное – хоть ты тресни. Не идёт.  У меня, например, в огороде капуста растёт как песня, а остальная рассада тихо чахнет. «Рассосались» – развожу я руками, когда папа спрашивает, куда девались помидоры.
Но у нас в семье никто никого не переделывает. И, папа взялся за стряпню сам. Процесс обучения был коротким. Не дольше, чем неделю у него что-то подгорало, или «убегало». А потом – всё. Пригляделся, приноровился, и дело пошло на лад. К кастрюлям и сковородкам папа относился не менее ответственно, чем к своим вертолётам.
Папа сейчас, такой, каким я его знаю – высокий, широкоплечий. Мама говорит «квадратный как шкаф». И совершенно седой. У него усталое, немного оплывшее лицо. Наверное, люди, которые всё принимают близко к сердцу, никогда не выглядят моложе своих лет. Но глаза у папы такие ясные, голубые и добрые, как его небо.
У меня висит над столом фотография, где папа в шлеме выглядывает в открытую дверь вертолёта, и смеётся. Вот там он совсем мальчишка – худенький, светлые волосы выбиваются из-под шлема. Это он только прилетел в Афган. А вернулся оттуда уже седым.
Родители поженились, когда маме только исполнилось восемнадцать лет. Папа тогда окончил вертолётное училище, его вот-вот должны были послать… Мама ещё не знала – куда, он говорил: «На задание, и, возможно, надолго».
У мамы ожидалась совсем другая судьба. Она такая маленькая, хрупкая неприспособленная к жизни. Если сейчас такая, представляю, какой она была восемнадцатилетней…
Вся насквозь пропитана литературой, как губка водой. Девочка с книжкой под мышкой. Ждал её филологический факультет, и долгая студенческая беззаботная юность. Но судьба посмеялась, сказала: «Фигу! Будет тебе другое счастье!»
В тот день мама – её надо Людой называть, она ещё не была ничьей мамой – сидела у подъезда и не могла попасть домой. У неё начинался грипп, она училась в школе, в выпускном классе, и её отпустили с уроков. От высокой температуры Люда уплывала в забытье, и так хотелось ей рухнуть в постель, съёжиться, натянуть одеяло на голову…  Но она забыла ключ. Сидела на лавочке у подъезда, нахохлившись, сунув руки в карманы пальто, и закрыв глаза. Соседки, которая могла бы пустить к себе, тоже не было дома. Оставалось ждать родителей.   
Но мимо проходил Женя, возвращавшийся в училище. Папа всегда всё замечал, и до сих пор замечает. Он подошел к девушке, и очень мягко, чтобы не напугать, тронул её за плечо:
– Что случилось?
Через несколько минут он уже лез в форточку – квартира была на первом этаже. И старушки из соседнего подъезда ахали – не зная, можно ли считать парня в военной форме – вором домушником. А он открыл дверь, и потом ещё под локоть проводил покачивающуюся от слабости Люду до постели.
Сотовых телефонов в ту пору не водилось, и Женя всю неделю не находил места – всё ли в порядке с этой девочкой, такой маленькой, ниже плеча ему… У неё были такие горячие пальчики… 
В следующую субботу он примчался по знакомому адресу с целым снопом мимозы. Это было советское время, и в городе продавали только гвоздики - цветы коммунистов, и мимозу. Папа купил её – охапку.
С тех пор это мамины любимые цветы.
– Ты не понимаешь – это счастье, - говорила она мне, -  Я тепличных - ни цветов, ни огурцов - вообще не признаю, у них даже запаха живой зелени нет. А тут знаешь, что это уже вправду цветёт.  У нас – сугробы по грудь, а где-то уже стоит мимоза в цвету…  Эти шарики жёлтые, они пахнут «как пылинка дальних стран».
Люда сидела, еще слабая после гриппа – вся в мимозе.  Тонула в весне. А замуж выходила – вся в сирени.  Родители ходили онемевшие: свадьба раньше, чем выпускной бал. Чтобы не онемели знакомые – и весь маленький город, свадьбу сделали втихую. Парадная форма - на женихе, шёлковое платьице - на невесте, и белой сирени столько, что у Люды не хватало рук её держать.
А дальше... Военный не знает, где ему предстоит служить. Куда Родина пошлёт. Папу она послала сперва в Белоруссию, потом в Польшу, а затем на Дальний Восток. Оттуда в Афганистан... Правда, лётчики не произносили так пафосно - в Афган. Говорили: «За речку сходил. За Сырдарью».
– Ты был добровольцем? - спросила я недавно отца.
Всё-таки война. И в памяти песня… Когда собирались друзья отца, они много пели. И Алеша Литошин, которого я из папиных друзей любила больше всех, пел про комсомольцев-добровольцев. Это было сурово и красиво.
Хорошо над Москвою-рекой
 Услыхать соловья на рассвете,
Только нам по душе непокой,
Мы сурового времени дети…
Папа посмотрел на меня из-под очков:
– Ну что ты, как маленькая... Анекдот знаешь? Поспорили, кто быстрее накормит кошку горчицей. Американец хватает кису и запихивает горчицу ей в пасть. Англичанин кладёт горчицу между двумя кусками колбасы, и кошка съедает. Русский мажет горчицей кошке под хвостом, и та с воем вылизывает. «Обратите внимание, - говорит русский, - добровольно и с песней».
На офицерском самолюбии в Афган шли. Я перед тем порезал палец, сухожилие. А это для лётчиков очень серьёзно. Руками надо действовать быстро. С покалеченными пальцами списывают только так. Но что своим скажешь: «Мужики, я порезался и не могу лететь в Афган?» Они ответят: «А нам за тебя трубить?» Объяснил хирургам, повозились они со мной, склеили…
Ну, Алёша Литошин – санинструктор. Это я ещё как-то себе представляю. Добрый, круглолицый Алёша в очках, до армии и после – учитель физкультуры. Идёт рота в горы, на большую высоту. Чем выше – тем лучше, пули не достанут. Из последних сил идут бойцы. И тут снизу кричат по цепочке: «Санинтруктора-а-а-а». Это значит – кому-то совсем плохо. И Алёша с тех метров, которые с таким трудом преодолел, спешит вниз. А чем он поможет?
– Укол кордиамина вколешь, пару пощёчин дашь: «Всем трудно, вперёд!» И снова вверх…
Но папа, которого я всегда знала только берегущим, только защищающим – нас с мамой, своих больных – он ведает в городской больнице гражданской обороной, папу за штурвалом вертолета, уничтожающим караваны с оружием, я представить не могла.
– А караван – это не только верблюды, – говорил папа, – Это больше сотни погонщиков, и у каждого автомат на плече. И человек триста вооружённой охраны, профессиональных вояк.
– А вас сколько?
– А у нас четыре вертолёта, на двух десантура, остальные – боевое охранение. На них по два человека - командир и оператор. Бортовых техников оставляли на земле – чтобы лишних потерь не было. Лётчики «двадцать четвёрок» были против, возмущались: «Ну как?! Идёшь по ущелью, тебя в борт расстреливают. Так хоть в открытую дверь – бортовой из пулемёта шмальнёт, а без него...»
Моего бортового убили за несколько дней до возвращения на родину. У него друг был, меж собой мы его звали Рэмбо. Встречаются такие чудики - по одному на несколько сотен. Ему бы говорить о войне, о победах, качаться, лицо намазать, как в кино... Мы ему твердим: «Чего разукрасился? Пойди, умойся...». А он гордо: «Я ж на боевые иду...» «Так ты ж не артист, и не спецназёр, тебе в атаку не подыматься. Твое дело - из пулеметов стрелять». Но видно, это заразное. И мой бортовой тоже, по его примеру, схватил автомат и выскочил из вертолёта со спецназом. Ну и получил две пули в голову...
Я люблю, когда они собираются у нас. Летом, в саду… Папа, Литошин, дядя Митя Евграфов, который теперь работает на лодочной станции. Он никогда ничего не рассказывает про войну, очень редко улыбается. Все зубы у него железные. Но он умеет всё на свете, и именно он возится с мангалом, если жарят шашлыки, и с казаном, если варят плов. Маленькая, я просто любила подставлять голову ему под руку, чтобы он потрепал меня по волосам. У него такая шершавая тёплая рука. Добрая такая…
И я терпеть не могу бывшего политрука Сидорова, Игоря Ивановича. Он больше других выглядит военным. Маленький, сухощавый, и такой весь подтянутый… Усики… В чём бы он не пришел, кажется, что и сейчас в форме.
Он рассказывал, как его солдат из любопытства – как это расстреливать человека? – в кишлаке расстрелял из автомата дедушку.
– И что с ним сделали? – спросила я, не сомневаясь в ответе.  Судили и…
Сидоров слегка дернул плечами:
– Ну что… Обстановка ведь военная. Пожурили. Не надо расстреливать дедушек. Нехорошо.
С тех пор мне кажется, что он приходит к нам, как та злая фея в сказке о Спящей красавице. И душа у Игоря Ивановича Сидорова - черным черна.
Пока папа служил, мама его ждала. Ждала в самом натуральном смысле, она только этим и жила. На руках у неё был маленький Гришка, а все мысли – с папой. И часто сидела она ночью на постели с колотящимся сердцем, потому что ей казалось – именно сейчас, в эту минуту, над папой нависла смертельная опасность.
Чтобы скрасить бесконечно долгий день, мама брала маленького Гришку и уходила с ним, куда глаза глядят.
Скоро она поняла, что ей тошно сидеть где-нибудь в парке, среди беспечно щебечущих молодых мам, и их отпрысков. Гришка ещё толком не умел говорить. Но у него были папины голубые глаза. И даже молчать он умел – и до сих пор умеет – так, будто всё понимает.
Они с мамой садились в автобус, доезжали до конечной остановки и отправлялись далеко-далеко.  Сперва мимо дач, а потом начинался Холодный Овраг. Хотя это и не овраг, со стороны глядя, а долина, летом вся фиолетовая от цветущего шалфея. Издали посмотришь – волшебный цвет. Как на другой планете. Можно было сидеть в том море нагретого солнцем шалфея, или свернуть куда-нибудь в сторону, подняться на одну из близлежащих гор – они низкие и пологие – и идти, пока не устанешь. А потом спуститься на совсем уже безлюдный берег Волги: сюда даже рыбаки не пристают.
Это было самой большой радостью для обоих: приземлиться в облюбованном уголке. Мама доставала из походной холщовой сумки бутерброды с колбасой и бутылку молока.
Я бы, наверное, молчала и «слушала тишину» – по папиному выражению. Там ведь такая тишина, какой не бывает в городе. Она может показаться абсолютной, если тонешь в собственных мыслях. А если прислушаешься к ней самой – она пронизана пением птиц и шелестом листвы.
Но маме хотелось говорить!  И она обрушивала на льняную Гришкину голову – всё своё детство! Водопадом историй, мини-спектаклей.  Книги, которые она читала, фильмы, которые видела, случаи, что запомнились. А нужно знать маму: о чём бы она ни рассказывала, будешь слушать, открыв рот. И выплескивалась в рассказах этих её тоска по дальним странствиям, мне от неё в наследство доставшаяся:
– Ты не представляешь, как я куда-то хотела! Рвалась! Я подруг просила, кто ехал на море. Девочки, привезите мне камушек, который лежал в воде. Чтобы на нём были разводы волн… Каждую весну ветер такой! Он странствиями пахнет! Океаном! Влажный…вольный…он тебя как будто гладит по лицу. Закроешь глаза и всё видишь. Бухту, где яхты качаются на волнах - и волны такие сильные, подбрасывают их - как игрушки. И синева… Солнечные блики, играющие на этой синеве…голубизне… Каждый блик, сияет… Переливается… Так пахнет водорослями… Глубиной…
А ещё дальше, за морем - острова, и жаркие страны, где мне никогда не быть! Там пахнет пряностями - здесь таких запахов нет! Там цветы - огромные, белые - здесь нет таких цветов… Они будто лепные, они из сказки… Идёшь, и они ночью, в темноте - светятся… И море с тобой разговаривает… шорохом… шёпотом… И тебе не нужно круглый год ничего… кроме платья и туфель…Никаких шуб, никаких колготок…Тебе всегда тепло…
Мама мечтала, когда папа вернётся – они будут такие счастливые! Возьмутся за руки, и поедут открывать мир.
Но впереди было ещё много трудных лет. Кризисы, сотрясавшие страну, безденежье, маленькие дети…
Но папа вернулся, и кончились съёмные квартиры. Семья поселилась в нашем теперешнем, бабушкой завещанном доме. Родилась я, потом Васька. Ему сейчас восемь лет, такой «мужичок с ноготок», самый обстоятельный и серьёзный из всей нашей семьи. И столько уже умеет! В отличие от меня – руки у него «вставлены тем концом», и Ваську я прошу вколотить нужный гвоздь, или поставить на место не закрывающийся ящик стола, если папы нет дома.
Он так же похож на пастушка, как Гришка в детстве. Та же льняная башка, и голубые глаза. А у меня длинные белокурые косы. Это нам единственное наследство от мамы. Больше от её утончённого изящества никому из детей ничего не досталось. Мы все «крепенькие как репки» – в папу.
Хотя нет, досталось, конечно. В Гришке, например, нет ни на йоту папиной любви к технике. Как мама тогда утопила его в литературе, так он из неё и не выплыл. Начнёт она ему сказку про злого царя рассказывать – вроде адаптировано к возрасту, да скучно ей становится. Раз – и уже сбилась на «Князя Серебряного». И Гришка, замерев, слушает о неистовых опричниках и прекрасной Елене. И что ему потом уже те мушкетёры, если он знает, что у нас, по нашей земле, ходили свои рыцари и богатыри, такие как Никита Романович Серебряный.
А если нет денег на дальние страны, то чудеса можно найти прямо под ногами! Камни, в которых отпечатались следы древних раковин. Увидев первый раз, мама глазам своим не поверила. Нагнулась, подняла – померещилось? Близоруко поднесла к глазам. Нет, точно… Завиток раковины в камне. Миллионы лет назад здесь плескалось Акчагыльское море.
И пошло-поехало…Перебрали, перенежили они в ладонях и душах все легенды, которые мог им подарить наш край. И «чёртовы пальцы» - белемниты, останки древних головоногих моллюсков. И поиски пещер в горах, которые будто бы потаены от человека. В самых древних – искрящиеся кристаллами льда стены, мамонты, когда-то сюда забредшие, и оставшиеся навеки. Есть тут и сокрытые до второго пришествия подземные монастыри. И сокровища Стеньки Разина где-то таятся и ждут своего часа. Бродит в глубине заброшенных штолен таинственный Альпинист - то ли Чёрный, то ли Белый, оставляя пророческие надписи, и – кого-то, заблудившегося, выводя к свету, а кого-то наоборот – завлекая в их лабиринты навеки…
И когда, классе, кажется в пятом, Гришка поехал на школьную экскурсию… его классная до сих пор это вспоминает. Предлагалось ребятам посмотреть на «типичный крестьянский домик» в старинной деревне, попробовать дрова порубить, курочек покормить, отведать чаю с травами, легенды местные послушать…
Можете представить, как Гришка скакал на месте, едва только тётенька-экскурсовод сказала, что село образовалось в 1786 году?
– Раньше! Раньше надо говорить! Здесь кто только ни жил…
 – Ну, скажи, – с любезной улыбкой предложила тётенька, не зная, кому она даёт слово.
Гришка вскочил, и начал рассказывать. А рассказывает он – это в нём тоже в маму. Слушаешь – и видишь. И бескрайнее древнее море, населённое загадочными существами. И первых кочевников, пронесшихся здесь на своих конях. И монахов, искавших тут одиночества, в кельях, вырубленных в горах. Беглых крестьян…
Но Гришка мог не только рассказать, но и показать.
– А хотите, пойдём на место, которое Хозяйка здешних гор защищает? Там даже время останавливается. У мамы встали часы и до сих пор не идут.
Одноклассники взвыли от восторга, и остаток экскурсии прошёл на поляне, о которой не знали, конечно, ни учителя, ни сама экскурсовод. (После она хотела ещё кого-то туда привезти, но не смогла найти это место без Гришки). Неожиданно открылась та полянка в густом лесу, покрывавшем склоны гор. И было здесь всё, чего может желать путешественник: Нагретые солнцем камни, на которых можно сидеть, рассматривая величественную панораму: Волгу и необозримые дали за ней. Душистые цветы – ни один до тебя не сорван, не вытоптан, кажется – природа для тебя расстелила этот ковёр.  И родник: кому-то скудный – ручеёк, выбивающийся из-под камней. Но какая же сладкая вода в нём… 
А часы, когда вспомнили о них и поглядели - вправду встали. Гришка рассказывал, что в летние ночи, именно с этого места лучше всего видны таинственные светящиеся столбы - главную легенду наших гор.
– Отсюда путь к ним начинается. Но лучше по нему не идти. Хорошо, если заблудишься, хуже, если потеряешься во времени. Не напрасно горят те столбы… Это ходы через века. Манят… А только не надо спешить к ним… Не думай, что ты человек и всемогущ… Знай своё место.
Гришка произнёс это таинственным маминым голосом, и не знаю, как взрослые, а заворожённые ребята готовы были остаться здесь: вдруг нынче же ночью вспыхнет мерцающий свет. А Гришка, он, конечно, и поведёт, и выведет… За ним можно идти слепо, как за волшебной дудочкой – в сказку.
Наши сказочники и ныне верны себе. Мама работает в краеведческом музее, а Гришка окончил филфак в Петербурге, и водит экскурсии. И оба, рассказывая, забывают про время, как и их слушатели.
Теперь, кажется, я познакомила вас со всей своей семьёй.

  ***
Я люблю свою школу. Честно. Казалось бы – за что? Нет в ней красоты старых школ, построенных без малого век назад – в центре города. Там – колонны и лепные потолки, там окна  арками, и залы как в театре. А в новых школах – бассейны, и зимние сады, и спортивные площадки, напоминающие стадионы.
А мы – такие маленькие, сельские, трехэтажные… Чувствуете – я про школу уже как про ребенка говорю? Только будучи первоклашками, мы относились к ней с почтением.  И то лишь в первые недели. А потом она просто стала вторым домом.
Осенним утром бежишь по нашему частному сектору… Вернее, прыгаешь, отыскивая места, чтобы не провалиться в лужу, и не соскользнуть в грязь – асфальт у нас все еще остается мечтой. И дождаться не можешь, когда, наконец, из дождя и холода шагнёшь в школьный коридор.
– Здравствуйте, Павел Иванович! Тётя Валя!
Они нас встречают первыми. Охранник Павел Иванович – худенький такой, пожилой дядечка. Именно он приучил нас всех здороваться при входе и прощаться, уходя. А как он играет в баскетбол! Даже директора нашего обыграл, уж на что тот мастер.
А тётя Валя – просто наша школьная бабушка. Она ночной сторож, но и днём мы её   постоянно тут видим. Очень маленького роста, круглолицая, в косыночке, завязанной сзади. Она с первого класса знает о нас всё. Как-то за считанные дни она нас запомнила, и уж никого не забудет до выпускного вечера – и дальше. К ней мы бежали, чтобы помогла застегнуть ту самую неподатливую пуговицу на пальто, под самым воротником. Она застегнёт, да ещё шарф сверху повяжет особым узлом, чтобы никакому ветру было до наших шей не добраться. Ей можно было пожаловаться на «Петьку, который дерётся», и спрятаться у неё за спиной от этого самого Петьки. У неё мы просили иголку и нитку, если вдруг побежала стрелка на колготках. Она помогала нашим мамам отыскать нас, если вдруг нас уводили в спортзал или в школьный двор на мероприятие. Бывали минуты, когда её хотелось просто обнять, прижаться к её теплу. Бабушка!
Проносится по вестибюлю с картами под мышкой Анатолий Юрьевич, наш директор и учитель истории. А он ещё совсем молодой. Недавно в интернете кто-то из старшаков выложил запись, как Анатолий Юрьевич танцует под рок. Может, с учителями поспорил, может, минута у него такая была, а только мы смотрели и умирали… от восторга. Как он может… Взрослый дядька, а нашим сто очков вперёд даст! У ролика за короткое время было немыслимое количество просмотров.
У меня знакомая девочка была в потрясении. Её мама привела к нам. От отчаянья. Катька училась до этого в элитной школе. Ну, знаете, белые гольфики, причёски – волосок к волоску. И чем старше классы, тем более прозрачно стали учителя намекать ребятам, что без повального репетиторства экзамены не сдаст никто. А кое-кого до этих самых экзаменов просто не допустят. Не будет школа рисковать перспективой, что слабый ученик получит двойку и опозорит её навеки.
Катька как раз была из тех, кого собирались не допустить. А мама её и так уже из последних сил тянула. Всё уходило на эти гольфики, книжки-тетрадки, поборы классные и поборы родительские - на подарки учителям. Откуда же взять ещё на репетиторов? Но остаться за бортом – в выпускном классе-то?
– Да переведите её в восьмую, – посоветовал кто-то Катькиной маме, - Там всех берут, даже…«самых негодящих» – советчик благоразумно проглотил, но  мама была в таком отчаянии, что без звука забрала документы из элитной школой и вместе с Катькой поехала в нашу. Катьку одели по принципу - «первое впечатление незабываемо». На ней была строгая форма -  синий сарафан, и отглаженная белоснежная рубашка. По-моему, она даже скрипела от чистоты.
Подходят они к школе, а это были   последние дни августа, занятия ещё не начались. И видят – два мужика в шортах и майках, взмыленные играют в мяч. Охранник Павел Иванович и директор Анатолий Юрьевич. Директор проигрывал, был красный и злой, и обвинял Павла Ивановича в жульничестве. А тот отмахивался: «Не умеете, так и не суйтесь».
– Вы ко мне? – Анатолий Юрьевич перебросил мяч из руки в руку.
Катька и её мама смотрели на него во все глаза. 
Директор привел их в кабинет, посадил писать заявление:
– Да не нервничайте, я вас по любому возьму… И до экзаменов мы всех допускаем. Каждому надо дать шанс, правда…
И как же Катька рыдала через год на последнем звонке, что не в этой школе отучилась все одиннадцать лет! Как там с ней наша математичка Ольга Геннадьевна колдовала, я не знаю, а только математику Катька сдала с первого раз, без пересдачи.
Вообще, на последнем звонке всегда слезы ручьем. У всех. У выпускников, родителей, учителей, и даже у нас, кто пока сидит на празднике – гостями. Они кажутся такими хорошими – эти ребята, с которыми мы и ссорились когда-то, и даже дрались. Теперь они представляются нам неповторимыми – таких никогда больше не будет. Как Алиса пела на школьных вечерах, какие стенгазеты рисовал Ромка, как гордились мы победами Бориса на всяких спортивных соревнованиях. Но они уходят навсегда – и нам их тоже жалко. Больше никогда и нигде не попробуют они такого рассольника, как в нашей школьной столовой. И не услышат, как наша дорогая Наталья Николаевна ехидно говорит, когда кто-то пытается чего-то промямлить про Достоевского:
– Ну-ну… под бодрое мычание….
Даже сегодня, когда на улице совсем уже светопреставление, и дождь хлещет в окна так неистово, что по ним бегут потоки – у нас тепло, и бесчисленные цветы в горшках, которые разводит учительница биологии Татьяна Васильевна вместе со своим «шестым А», заслоняют окна зелёной стеной, своим видом напоминая, что наступит когда-то же лето.
Я сижу на третьей парте у окна, и это отличное место. Во-первых, если будет все-таки холодно, можно снять туфли и засунуть ноги под батарею. Во-вторых, когда тема урока не увлекает, можно смотреть на лес, горы и синеющую вдали Волгу. Рядом плотина, и река тут не замерзает даже зимой.
Правда, впереди сидит Ленка – главная ложка дёгтя в нашем классе. У неё всегда были короткие волосы, а теперь она решила отращивать длинные. И теперь сидит, закинув голову, чтобы показать всем, что её мышиного цвета волосы уже ложатся на спину.
Когда-то мы с Ленкой были отличницами. Но эта девушка, помимо вечного соревнования со мной в учёбе, хотела ещё показать, кто в доме хозяин. Помню, нас распределяли – кто какой язык будет учить. Ленка уже занималась английским в каком-то лингвистическом клубе и надеялась блеснуть, обойти меня вчистую.
А я выбрала французский. Потому что в отличие от Гришки была «всеядна», по выражению мамы. Мне нравились книги Дюма. И неподражаемые французские комедии, да и сам язык казался изысканнее английского «бульканья»
– Я думала, ты настоящая отличница – честная. И выберешь самое трудное. А ты пошла лёгким путём! – с презрением сказала мне эта дура.
Честно, я даже не нашлась, что ей ответить. А если б я решила учить китайский с его иероглифами? Труднее бы она сочла его или легче?
Вместе с Ленкой сидит Сашка Червяков, Червяк. Я об этой парочке рассказываю просто потому, что они сейчас у меня перед глазами. На самом деле они вовсе не пара, и Сашка очень хотел бы стать парой мне.
Он такой высокий, у него такие мускулы… однажды, на уроке рисования он у нас даже работал натурщиком. Но говорить с ним совершенно не о чем. «Как дела? Я хочу, чтобы у нас были с тобой отношения» - пишет он по вечерам мне Вконтакте. Я не могу себе представить, какие у нас с ним могут быть отношения. По-моему, он сразу полезет целоваться… А представить себя целующимся с Червяком… бр-р… Фигура у его ничего, но морда лица, простите, как топором вырубленная. И ни следа интеллекта в глазах.
Червяк давно бы хотел сидеть со мной, но я своего Киселёва никому не отдам. Мы с ним за одной партой не первый год, и лучшего соседа я никому не пожелаю. Мишка Киселёв маленький, мне ниже плеча, чёрненький, и если давать клички, то его не Киселём надо было бы прозвать – по фамилии, а Галчонком.
Мой любимый предмет – литература – ему не дается абсолютно. Вот не умеет он писать сочинений – и всё. Зато я в отведённое время с лёгкостью могу написать два. И Мишка, благодарно поскуливая, переписывает с листочка подсунутый ему текст себе в тетрадь особым крупным почерком, чтобы буквы занимали почти всю линейку, и сочинение подлиннее вышло.
Зато на других уроках, у тех учителей, кто не придирается – сиди с кем хочешь, Мишка покорно отправляется на третий ряд, а ко мне подсаживается моя подруга Лариска. С которой, даже если мы словом за урок не обменяемся, – сидеть всё равно весело.
Мы и молчать умеем об одном. Нынче вспоминаем, как взвешивали вчера её Пиратика.  Ей отец принес щенка, очень похожего на добермана. Назвали его Пиратом, потому что в щенячьих играх своих нападал он на всех и вся. Не ел, а мёл всё подряд – вес набирал на глазах. Ларискиной бабушке стало интересно, сколько же, в конечном счете Пиратик весит, если во время прогулок она за ним уже невесомой пушинкой летает на поводке. Но как этого мерзавца удержать на весах? И сухая, худенькая как стебелёк Ларискина бабушка, каким-то чудом сграбастала эту коричневую корову, которая свисала у нее со всех рук и жарко дышала в ухо – и  встала на весы. И весы показали вдвое больше!
Мы с Лариской переглядываемся, и утыкаемся в учебники, чтобы не расхохотаться. Хотя математика – именно тот предмет, на котором мне меньше всего следовало бы ржать аки лошади. С предметом мирит лишь факт, что наша учительница такая милая. Ольга Геннадьевна похожа на высокую девочку. Она такая худенькая, что, кажется, даже стоять прямо подолгу ей трудно. Выгнется, обопрётся о парту рукой… Чуть ли не поддержать её хочется. И она пытается нас ругать. А как иначе, если весь класс дружно кивал на вопрос – понятна ли ему домашняя работа, а наутро решённые задачи принесла только я одна, и то потому, что папа у меня в математике шарит немногим хуже (а может и лучше) Ольги Геннадьевны.
Ещё она ругается, что не все надевают форму, которую недавно заставили – Анатолий Юрьевич сам бы ни за что не стал, он у нас демократ – сверху заставили ввести в школе: чёрные брюки, белые рубашки, малиновые галстуки.
– А носим чёрт-те-что, – говорила на родительском собрании Ольга Геннадьевна, сдерживая улыбку, – мальчики ещё так сяк, хотя и они от галстуков отказались – мы в них на официантов похожи. Но девочки! Брюки, брюки мы носим, а не лосины! Я уже мальчишек спрашиваю – а чем они отличаются? Мальчишки говорят: «В брюках есть карманы, а в лосинах нет».
Мы почти старшие – десятый класс, пример для малышей. Мы должны всегда выглядеть «комильфо». Но перед другими учителями – да перед кем угодно – Ольга Геннадьевна нас всегда защищает, и прилагает все старания, чтобы обучить своему, труднейшему в школьной программе, предмету.
Но я совершенно безнадёжна. Изо всей геометрии я заворожена только магией построения объемных фигур, когда под рукой – и линейкой – вырастает зрительно прозрачный куб, и невольно забывается о цифрах и расчётах, и воображение даёт ощущение кристалла льда или горного хрусталя.
  ***
Бывает ли, что вам хочется музыки? Нет, я не о том, когда ткнёшь пальцем в кнопку колонок – и дрожи вся улица! Когда на природу выбираются на машинах, и от грохота «музыки боевой» испуганно смолкают птицы, я тоже терпеть не могу. Но иногда…иногда…что-то в душе страстно жаждет музыки. Это именно жажда – так изнемогающему от жары нужна вода.
Я возвращалась от мамы, из её полутемных музейных комнаток. Ходила я к ней за материалами о местных участниках войны, от нас в школе требовали заранее писать сочинения к Дню Победы. И я колебалась, какой дорогой возвращаться. Пойти на автобусную остановку? Но автобус к нам ходит всего один - «четвёрка», она появляется так редко, тащится так медленно, и всегда набита до отказа.
Можно пойти пешком, отчасти срезав дорогу. Правда, топать всё равно долго, а на улице холодно. Но приманка, главная приманка! По дороге будет школа искусств, и можно постоять под окнами и послушать пусть неумелую, пусть ученическую, но игру…. Фортепиано! Скрипку! Гитару!
И я пошла. Под окнами школы искусств растут громадные голубые ели. Густые, меж лапами таинственная тьма. Есть такой старый детский фильм «Новогодние приключения Маши и Вити». Мальчик и девочка шагнули в еловые ветви, и попали в сказку. В эти ёлки тоже можно шагнуть как в сказку. Правда, чаще мне кажется, что их посадили с прозаической целью. На первом этаже – танцевальный зал. И голубые ели лучше всякого занавеса скрывают окна, за которыми танцуют девочки в чёрных купальниках и шопеновских юбках.
Я шла вдоль окон медленно. Так крутят колёсико радиоприёмника. Тааак…. Отсюда летят гаммы. Ой, здесь вообще кто-то учится на чём-то духовом, на трубе, наверное! Как преподаватель не оглохнет… «Вальс цветов», «Вальс цветов» из «Щелкунчика». Чьи-то лёгкие уже руки летят по клавишам. Хочу, хочу!
И тут вдруг сразу пошёл снег. Огромными щедрыми хлопьями. Из чёрного, даже с красноватым отливом городской подсветки -  неба.  И это было волшебно. Стоять – подняв лицо и нестись вместе со снежинками – с неба…и музыка…
 – Эй… - сказал мальчишеский голос. Осторожно, будто опасался – разбудить, спугнуть…
Мне так не хотелось открывать глаза. Я взглянула. Он стоял – продолжение сна, да. Такой высокий, такое лицо. Куда там Голливуд! Старинная гравюра. Я ж говорю – принц.
Я поднесла палец к губам – тсс… Хотелось дослушать музыку. Я знала себе цену. Принцам такие как я – не нужны.
Цветы, наконец, окончили свой вальс, и невесомыми снежинками опустились к ногам. Не только снег – впереди блестела раскатанная ледяная дорожка. Я сделала несколько быстрых шагов, оттолкнулась и покатилась по ней.
– Вы просто слушали? – донеслось сзади.
Видимо странное зрелище я являла перед тем. Стою неподвижно, и снег заметает лицо. А мне хорошо-о… Со стороны же – или девушке дурно, или она сумасшедшая.
– Или просто дура, – мысленно добавила я.
– Вы так любите эту вещь? – принц опять стоял рядом – Но отчего здесь? Ведь можно зайти, послушать…
 – Да кто ж меня пустит?
– А хотите, я вам то же самое сыграю? – с готовностью предложил он.
– На чём?
– На гитаре.
Потом я узнала, что Славке только заикнись, что ты хочешь чего-то  там послушать. Он не усомнится – ты этим живёшь, как и он сам, и в самое короткое время нужная музыка тебе будет – или сыграет сам, или принесёт запись на диске.
В тот день он только что окончил занятия, а поскольку он был гордостью школы, уже именитой (я потом кого ни спрашивала о нём – его все знали, там за плечами были сплошные победы в конкурсах и сольные концерты) – но и гоняли его преподаватели тоже с пристрастием. До седьмого пота в самом прямом смысле.
Ему хотелось – остыть, мне – согреться. Но когда он предложил меня проводить… Вы бы отказались от сопровождения Его Высочества? Только что мантия за ним не тянулась.
Однако он не знал, на что подписывается, провожая меня. Это надо пройти через весь центр, подняться на железнодорожный мост, затем миновать новые микрорайоны, и потом только очутиться в нашей деревне. И ещё я умела отвлекаться. Знала, что как бы ни намёрзнусь – дома у нас всегда тепло, и меня встретит печка-голландка, которую можно обхватить двумя руками, прижаться к ее серебряному боку, чувствуя, как прогреваешься до самых косточек. Я знала, что всё это скоро будет, и могла велеть себе – потерпи.
А он замёрз уже возле железнодорожного вокзала. Наскоро расспросив меня – как зовут, в каком классе учусь, и не играю ли на чём-нибудь сама, он хотел уже обрушить на меня весь водопад своих музыкальных пристрастий, но я заметила, как зябко от подтянул воротник своей модной, но короткой и тонкой чёрной курточки.
– Может, всё-таки на автобус? Или домой пойдёшь? – спросила я.
Он огляделся.
– А может, сюда? – спросил он, кивая на суши-кафе, недавно открывшееся в соседней с нами сейчас девятиэтажке.
Вот против суши я устоять не могу, как хотите. Когда у нас в классе у кого-то день рождения, чаще всего приносят конфеты, иногда кто-то даже торт приволочёт. Но к этому я отчего-то совсем равнодушна. А вкус блюда из далёких стран, каждый раз новый, и острота приправ… Короче, протяните мне суши, помашите под носом и ведите за собой, как козу на верёвочке.
…Кафе было маленьким. Хозяева купили квартиру на первом этаже и переделали её. Красные обои, чёрные иероглифы. Низкие столы, полутьма. Кроме нас здесь сидела только одна пара.  Девочка в кимоно подошла к нам с двумя меню в кожаных папках.
Я прикинула, сколько у меня денег. Новый знакомый-то пока шапошный…
 Но он не удостоил меню взглядом.
– Это у вас есть? А это? – и зазвучали японские слова.
Девушка нахмурила русые бровки, припоминая. Кивнула.
– Ну, и кофе…
Славка расстегнул куртку. Он едва заметил принесённые подносики, и неловкий поклон русской японки. Говорят,  я умею хорошо слушать, и мне хочется всё рассказывать. Но я, как та коза, забыть о суши не могла, посражалась безнадёжно с палочками, пододвинула к себе соусник, и замотала суши в имбирь, как голубец в капусту.
…Позже я не раз вспоминала этот вечер, когда я впервые вступила на землю обетованную, потому что Славка мог сказать о себе, как и Андрес Сеговия: «Музыка похожа на океан, а музыкальные инструменты подобны островам, разбросанным в океане. Мой остров – гитара."
Он был аборигеном этого острова, взяв гитару в руки в том возрасте, когда другие берут ложку, чтобы учиться есть, или зажимают в жмене карандаш, чтобы нарисовать своё первое солнышко.
А я… я была тот…не знающий ничего путешественник, который бродит по райскому острову, открыв рот, и то и дело попадает впросак: «Не знаю… не слышала…не читала…»
Я и музыка… Могла б я сказать, что у нас сложные отношения, но отношений не было никаких.  Правда, я ревновала маму к соседской девочке Наташке, о которой восторженно говорила мама моя, что у неё очень хороший слух. «А у меня?» –  вопрошала шестилетняя я.
– И у тебя тоже, – мама примиряюще гладила меня по голове.
Белобрысой Наташке абсолютно не нужен был её слух. У неё была масса других талантов. Она лучше всех лазила по деревьям, уютно устраиваясь в сплетении ветвей там, куда забраться мог не каждый мальчишка. Она ныряла, задерживая дыхание под водой, так что Саша-спасатель – о котором я еще расскажу – в конце концов, не выдержал, и, хотя чудила Наташка на городском пляже – вытащил её из воды за шкирку и увесистым шлепком отправил на берег. А, главное, она рассказывала такие занимательные истории, что ровесники ходили за ней табуном.  Что ещё надо для счастья?  И когда мама моя спросила – не собирается ли Наташка в музыкальную школу – она с неподдельным изумлением пожала плечами:
– Я что, с дуба рухнула?
Наташка не по годам трезвым умом оценивала ребят из музыкальной школы как мучеников. В то время как их сверстники, отмаявшись с домашними уроками или наплевав на них, были вольны в своём времени, эти несчастные тащились из одной школы в другую, где их опять-таки ждали учителя, занятия, оценки и выволочки за неусидчивость. Домой они добирались совсем уже вечером, с языком на плече. И когда, простите, жить?
Славка же наоборот. Он мог жить только в своей музыке, и напрасным казалось ему всё время – вне её. Так влюблённый по-настоящему живёт только в минуты встреч.
А мне намекали, всё детство намекали, что медведи не только наступили на оба моих уха, но и умостились на них. Пока я не укрепилась в этой мысли, и не стала сама говорить об этом со смехом, отнекиваясь от школьного хора, и участия в номерах художественной самодеятельности.
При всём при этом я продолжала любить музыку совершенно по-дилетантски, но искренне.  Мне нравилось пианино, и в глубине души хотелось научиться играть на нём. Но попросить дорогостоящий инструмент при моей явной бездарности было немыслимо. Не раз в школе, в актовом зале, или у знакомых, я украдкой поднимала тяжёлую крышку, и нажимала клавиши справа – те самые, что дают звук падающих с крыши льдинок. А к левым - как нежно их ни коснись – зарокочут – к ним и прикоснуться было страшно. Сразу привлечёшь внимание, а это опять-таки стыдно, как если бы дурнушка примерила на себя платье, подходящее лишь для красавицы.
Я любила и гитару, когда под неё пели папины друзья. На спасательной станции, где работал Саша, гитара тоже висела на стене, и порою скрашивала ночные дежурства. Гитара сопровождала нас с одноклассниками во время летних походов. На немудрёные аккорды, которые за пару вечеров выучивался брать любой, кроме меня, ложились песни. Именно слова были важны, а музыка отступала.
– Хочешь послушать? – Славка снимал чехол с гитары, – Испанская мелодия…
Он так и не прикоснулся к суши, и к моему стыду я заметила, что опустошила поднос сама. И хорошо, что успела покончить с едой, потому что он положил пальцы на струны.
Я не могла дать оценку его инструменту. Наверняка, гитара была редкая и дорогая. Позже я узнала, что Славка из богатой семьи. Но смотрела я не на гитару, а на его пальцы - длинные, тонкие, но такие сильные …
Боюсь, что не могу этого сейчас передать. Впервые игра стала для меня не музыкой, а дивною кистью Божьей, с первых же звуков нарисовавшей картину. Столь ясно, что я забыла о музыке как таковой.
Солнце на закате. Лучи его, стелющиеся у земли – во всю ширь её, длинные тени скалистых гор. Уходящая, угасающая сила солнца. И вся грусть ухода, пусть только на ночь, но кто сказал, что утру – непременно быть? Каждый день, как последний… Я ощущала тепло ветра, вечернего, коснувшегося лица – дуновением, перебором струн.
И вдруг зазвучал голос. Человеческим голосом стала рассказывать гитара. И пристукивание тяжёлого каблука различала я.   Точно подбодрить себя старался одинокий человек, смирившийся с судьбой, оставившей ему только это одиночество, и эти закаты, и грядущую ночь. И научившийся находить красоту в этом одиночестве. Он и Бог. Он и мир. И всё прекрасно, и ничего не жаль…
Это не гитара в чужих руках говорила. Это моя душа звучала, которую каким-то чудом, впервые, в полной мере сумела выразить музыка. И не просто выразить, но приподнять на цыпочки, возвеличить над собой. Я никогда больше такой не буду, только слушая его игру.
Стихла, точно растаяла, музыка. И не сразу он снял пальцы со струн. Вздрогнул, услышав, что хлопают ему. Пара, сидевшая здесь. И вышедшие откуда-то из задних дверей, работавшие тут люди. И русская японка…Говорят «аплодисменты, переходящие в овацию».
А я смотрела…
Я только смотрела…
***
Я надела зелёное платье. Сегодня было можно. Самый строгий человек в нашей школе, завуч Маргарите Фёдоровна укатила на три дня, на какое-то совещание. А форма «белый верх, тёмный низ» приелась уже – не знаю, как.
Платье цвета изумрудной майской листвы, шерстяное, с плиссированной юбкой. Тут один нюанс. К этому платью требуются колготки, а впереди – овраг.
Я уже рассказывала, что мы живём на окраине города, и в школу я добираюсь такими улочками и переулками, где асфальт в 21 веке всё еще остаётся мечтой. Самое же главное – преодолеть овраг, особенно когда ты спешишь, и по одному склону его – слетаешь бегом, а другой – берёшь в лоб.
Овраг разделяет две улицы, и по дну его струится ручеёк. Если бы мы жили где-нибудь в Европе, здесь бы давно всё выложили плиткой, и сделали ступени, и перекинули мостик через ручей. Овраг стал бы местом, куда приятно спуститься и где «наслаждаешься красотой природы».
Наши же жители используют его как помойку, куда легко и просто можно вывалить вёдра, и не нужно брести впотьмах к контейнерной площадке. Свалка, которую никто отродясь не убирал, получилась грандиозная. И поскользнуться на ней – когда раскисшей, когда – обледенелой, проще простого. Если ты в брюках, то просто вымажешься… А если… Недавно на первом уроке я демонстрировала Лариске разодранные на коленке колготки, и огромный синяк, на глазах меняющий оттенки от пурпурного до чёрного.
Но сегодня мне так хочется прийти в школу красивой, что я готова рискнуть, и сыграть в эту русскую помоечную рулетку. И я выигрываю! Пробираюсь на цыпочках, умудряюсь сохранить равновесие, коленки щиплет мороз…
Но что же чувствую, когда в раздевалке встречаю Лариску! На ней джинсы и ярко-красный пиджак, которым ей хотелось нынче похвалиться. У неё тоже – сперва приоткрывается от изумления рот, а потом она свирепеет и оглядывается:
– Так, – говорит она, – Давай искать кого-нибудь в жёлтом, посадим между нами, и будет чистый светофор!
Первый урок – литература. Ради него я и неслась по оврагу, потому что могу пропустить всё что угодно, даже математику, в которой не секу ни бельмеса, и которую запускать мне категорически нельзя. Но уроки Натальи Николаевны – это самое дорогое, что есть для меня в школе. Кстати, от неё же я знаю, что бельмес – это такой дурак на татарском языке.
Говорят, каждый школьник, особенно первоклассники, хочет, чтобы учительница была красивой. Есть ли кто-то красивее Натальи Николаевны? При том, что она маленького роста, ниже не только мальчишек, но и почти всех девчонок… При том, что она на пенсии… При том, что не обладает балетной фигурой, и классическими чертами лица. Но она входит, и мы все смотрим на неё… Если я поверну голову, и взгляну на своих одноклассников, сидящих на втором или третьем ряду, я увижу такие же влюблённые взгляды.
Потому что для Натальи Николаевны дороги мы все.  Я не знаю, был ли за все годы, что она работает в школе, хоть один ребёнок, которого бы она не полюбила, сочла бы безнадёжным, пропащим. Когда наша классная проводит родительские собрания, она пересказывает родителям, что говорят о нас другие учителя-предметники, в основном, на кого они жалуются… Если же речь заходит о литературе, она улыбается: «Ну, Наталья Николаевна всех только хвалит».
Я часто вижу, как на переменах малыши несутся к Наталье, встретив её в коридоре, летят, раскинув руки. Обхватят её, и она в ответ прижмёт ребёнка к себе, и смеётся, и приговаривает: «Пятиклашки любят обнимашки!»
Та самая Катька, которая перешла в нашу школу из другой, элитной, говорила: «Я думала, знаю литературу. А у Натальи Николаевны я поняла, что ничего не знаю» …
Потому что у неё нельзя просто «знать», надо любить литературу, хотя бы в какой-то доле от той горячей, искренней любви, какой любит она сама. Вот мы сейчас в десятом, и она, как сама говорит, в пятидесятый раз перечитывает «Преступление и наказание», и сегодня огорошивает нас:
– Так почему Раскольников пошёл и признался следователю в том, что убил старуху?
И наша разноголосица, которая сводится к тому, что он раскаялся, не смог жить с таким грехом на совести, готов был понести наказание, искупить…
 – Потому что он на самом деле «тварь дрожащая», – тихо говорит Наталья.
И пока мы это перевариваем, и осознаём, каково на самом деле быть «тварью Божьей», дрожащей тварью в том особенном страхе Господнем, что и есть – совесть, я вспоминаю, как в прошлом году Наталья провожала свой выпускной класс, тот самый, с Катькой. Их последний звонок. Как ребята в последний раз выходили на школьную сцену, попарно, взявшись за руки, кланялись, прощались. Их ждали ещё экзамены, и торжественный вечер на городской площади, вместе с другими выпускниками, и бал в кафе. Но со всеми, кто будет продолжать учить и учиться в школе - они прощались именно сейчас.
Говорили им учителя трогательные слова, вспоминали их маленьких, первая учительница, вытирая слёзы, раздавала сбережённые детские их прописи. И буфетчица вспоминала, как они дежурили в столовой, и первоклашки – как год назад эти ребята открывали им школьные двери.
Но вышла сердитая Наталья и сказала:
– А у меня нет слов! Все слова будут потом, после экзаменов. А сейчас, родные мои, дорогие, забудьте обо всём, ни о чём больше не думайте, я вас только умоляю – сдайте!
   И она сделала всё для того, чтобы они сдали.  Она сказала, что для неё будет оскорблением, если кто-то из «её детей» станет искать репетитора. Она собирала их у себя дома, и, ни копейки ни с кого не взяв – зная её, даже в голову не могло прийти предложить ей деньги – занималась с ними до такого позднего вечера, что ребят, живших далеко, отправляла домой на такси.
В день экзамена, утром она разослала смс-ки, каждому: «Не забудь паспорт, воду, шоколадку. И не бойся ничего – Бог тебя любит».
И я знаю, что, когда мы будем прощаться со школой, расставаться с нашей Наташей будет всё равно, что отходить от костра, который согревал нас все эти годы. Грел и светил.
Мысль о костре рождает смутную тревогу – что-то ведь я задумала, и непростое, о чём нужно будет хлопотать… Ах да, Семихатка….
Я не знала, чем мне отдарить Славку за вчерашний подарок его. Не было у меня ничего равного… разве что главная тайна моя, пещера.
В нашем краю пещер немного. Но есть среди них известные, куда с удовольствием выбираются учёные, и спелеологи-любители, и просто экскурсанты, включая школьников. Все они относительно невелики по сравнению с заброшенными штольнями, которые облюбовала экстремальная молодёжь. Об этом я тоже ещё расскажу.
И есть несколько пещер диких, о которых вроде бы знают, но ходят туда редкие энтузиасты. Одна из таких пещер, например, находится на краю области, в маленькой деревне, и вход в неё ведёт из хозяйского огорода. Это ж надо сперва ехать за тридевять земель, а потом выпрашивать у хозяев разрешения войти в их владения и забраться в пещеру, которая хоть и немаленькая - сто тридцать квадратных метров, но, в общем-то, обычный каменный мешок.
А самая загадочная из всех – Семихатка. Если у вас есть лодка, добраться туда можно без проблем. Надо всего лишь около часа идти на вёслах вдоль гор. Вход в пещеру – с воды. Но мы - когда-то мама, а потом она открыла этот путь нам - обнаружили другую дорогу. Надо всего лишь попросить междугородний автобус тормознуть возле заповедника, и дальше лесом, едва заметной, но отлично известной нам тропкой выбраться на берег Волги. И там идти по узкой полоске вдоль кромки воды, а с другой стороны берег подмыт так, что чистые обрывы там, отвесные. В одном месте и по воде пошлёпать придётся. Однако путь короткий, и вот она – Семихатка.
Узкий, как нора, вход. Четыре зала, по-научному говоря – камеры, а дальше - подземное озерцо, и ещё три зала – под водой. Ныряли сюда, конечно. Первый зал осмотрели сразу, и не нашли в нём ничего особенного. Глубина – метра четыре, вода ледяная, вот и все достоинства.
  . Через пару лет нашлись энтузиасты, которые пробрались и во второй зал. Но ход в последний, седьмой – до того узкий, что он до сих пор остаётся тайной. И, как водится, объявили, что именно там спрятаны сокровища Стеньки Разина, которые атаман совершенно точно схоронил в наших горах, но они до сих пор не найдены.
Весной, в паводок, Семихатку полностью затопляет водой, так что для людей она доступна не всегда.
Не знаю, как там сокровища, но уверена я, что если есть в наших краях «места силы», где особенно ясно сознание и ярки образы, встающие перед ним – то это здесь.
В Семихатку даже удобнее ходить зимой, а не летом, когда река подо льдом. На лодке мы сюда никогда не пробирались, но то, кто делал это, говорили, что идти на вёслах нелегко – сильны подводные течения.
Заповедную дорогу свою я и решила показать Славке, отдарить его этой тайной. И вечером набрала его номер.
– Как у тебя в это воскресенье со временем? – спросила я
***
Он принадлежал к тем, у кого свободного времени - ой, как немного. И если уж оно есть, их можно представить где-нибудь на концерте, в театре, на худой случай, в боулинге. Но на природу эти люди не выбираются годами.  Что я и поняла по каким-то детски-восторженным глазам Славки, оглядывающим обычную, в общем-то, картину: сосновый лес и нетронутой белизны снег.
Я люблю сосны. Из всех деревьев с ними единственными ощущаю родство. Когда мы навещали Гришку в Питере, там, в окрестностях, всё больше ели. Они мрачные, в такой лес и заходить страшно, в нём полутьма. И растут папоротники, светятся нежно в этой тьме. Чувство, будто я под водой, и это – дно, отражающее солнечный свет.
А сосны… у них такие тёплые шершавые стволы, хочется обнять и вдыхать запах смолы. Возле стволов стелют они ковёр из сухой хвои, и бросают забавные шишки, из которых мы в детстве каких только фигурок не мастерили.  И ветки у них так высоко, в поднебесье, шумят от ветра, будто рассказывают что-то… Общительные деревья, эти сосны…
Я могла здесь идти ощупью. У того куста орешника свернуть… сейчас маленький овражек будет... хоть он и занесён снегом, но ноги знают путь.
– Не споткнись, – предупреждаю я Славку.
Теперь мы уже будем спускаться на берег. Тут лишь первые метры трудны, пока тропинка крутая. Надо только схватиться вон за тот корень, вылезший из земли, как за поручень.
– Далеко ещё? – спрашивает Славка.
Я качаю головой, и впервые смотрю вокруг пристрастно: всё ли здесь настолько хорошо, чтобы понравиться ему? Весною краше, конечно. А сейчас три цвета всего – тёмно-серое, свинцовое небо, белизна снега, и чернота всего остального – ветвей, корней, выбившейся кое-где земли…
Вот и узкий ход в камнях. Зря Славка надел такую дорогую куртку. А может, у него и нет чего попроще. Я-то и сюда могу скользнуть ощупью. Но надо ещё сквозь шкуродёр пролезть…
Первый зал – потолок тянется вверх, напоминая маковку русских церквей. Летом здесь холодно, и даже мох, проступающий на стенах, кажется сделан из зелёного инея.  А сейчас тут теплее, чем на улице.
Славка осматривается. Захочет ли он пойти дальше? Пока тут нет ничего удивительного. Но если войти вон в тот широкий ход… Он поднимается резко верх – и там ещё одна «комната». А следом, ещё один коридор ведёт резко вниз. Будто по зубьям пилы идёшь…
И вот тут-то, в последнем зале, нужно быть осторожным. Начинается подземное озеро.  Вода в нём такая прозрачная, что кажется – его нет. Блики от фонарей рисуют на глади отражение свода пещерного. И камни будто лежат на дне, в воде, только они – полупрозрачны и призрачны. И это не просто озеро, это путь в остальные пещеры, последняя из которых остаётся неведомой…
 – Вот, – сказала я, поднимая фонарь повыше, – Видишь, здесь валуны такие у стены. Садись…
Они и в самом деле могли послужить «креслами».
  . – Ты это место хотела мне показать? – спросил Славка.
Глаза у него были такие светлые… Он внимательно смотрел на меня… Ждал рассказа.  Мне надо было «вступить» сейчас, как он вступил с игрою на гитаре своей. Но будто замкнуло горло. Я медлила говорить. С чего начать? С того, что я любила всегда глубину? Если вода, то расскажите мне о том, что таится в океанской бездне. Если земля – пусть будут тайны пещер. Космос – он сплошная глубина. Но самое драгоценное – это то, что на дне души.
Что рассказать ему – видевшему страны иные?
Я сцепила пальцы на коленях и смотрела на них.
– Ты знаешь о здешних легендах? – наконец спросила я., и первая фраза далась мне непросто, – Ну, про град Мирный… про геомашину…
 – Нет… Я даже не слышал.
– Говорят, что здесь, в наших горах – особенное место… Может, от того, что река делает вокруг гор петлю. Сила движущейся воды… Такая огромная невообразимая сила…. Энергия….  Словом, здесь видят иногда миражи. Если ты читал «Туманность Андромеды» – помнишь, как там видели люди с помощью особой машины пейзаж другой планеты? Тут видят град Мирный. Такой призрачный город, будто восточный – с переливающимися куполами, мечетями, каменными стенами.
Я помнила слова тех, кто его видел:
«Из речного тумана поднялся город. Он светился различными цветами, словно ночная радуга. Над рекой возносились многоцветные стены и башни, словно россыпь драгоценных камней была брошена со звёздного неба на землю. Но даже отсюда было видно, что от многих дворцов остались одни руины. Будто время иных миров царило здесь. Нам казалось, что мы слышим странный пульсирующий звук - тихую погребальную песню, несущуюся над волнами реки и над этим волшебным городом.
Он был то мягким и нежным, то становился яростным и вызывал боль. Звук нарастал, делался невыносимым, а затем замирал. Но даже тогда ощущение скрытого ужаса не пропадало. И в сиянии города, всё, что было лишь легендами для нашего мира, становилось реальным, рождая страх и некую древнюю ненависть.
Этот город пропал так же внезапно, как и появился»
– Ещё видят призрачные неземные пейзажи…, - продолжала я, – Ведь многие люди верят, что мы произошли вовсе не от обезьян, а дали Земле разумную жизнь инопланетяне. И здесь, где-то в глубине гор, осталась их геомашина. Она уже не работает, нельзя перенестись на ней в иные миры. Но она их ещё иногда показывает. Ту планету, с которой они пришли…
А мне вот тут придумалось. Когда я здесь была… Ведь у нас есть и заброшенные бункеры… Когда-то все ждали атомной войны. И я представила, как юноша и девушка, просто выбираются посмотреть такой бункер… ну как мы с тобой сегодня выбрались. Случайно… судьба…и когда они находятся там, начинается война. Падают атомные бомбы…Они видят, что не осталось уже ничего. Только они. Проводят в убежище дни и недели, там есть запас продуктов. Но что дальше? Быть ли им изгнанниками до конца дней своих?
И вот, как здесь, через озеро есть путь дальше, так и они находят в камне потайной ход, который ведёт к геомашине… И пришельцы забирают их туда, в иные миры, потому что они действительно последние, оставшиеся…
Я говорила Славке о том, что так ясно представляла сама. Я видела эту парочку. Кто-то из родственников мальчишки, дед, наверное, когда-то заведовал этим бункером. И мальчик знал, как отпереть дверь. И они осторожно шагали по узкому коридору, где влево и вправо комнаты – тут очистка воздуха, там – запасы воды, здесь нары, и какие-то неведомые приборы. И вдруг тяжёлая дверь за их спинами сама собой затворилась. А через несколько минут гору потряс взрыв.
И как они думали сперва, что это иллюзия, нечто вроде учебной тревоги: тем, кто приходит сюда – положено пережить такое. Но был в бункере и командный пункт. На экране увидели они – будто кадры из сюрреалистического фильма.  Руины там, вдалеке, где был город, деревья, напоминавшие пылающие паруса.
Неверие, отчаяние, безнадёжность…Никого из близких уже нет в живых. Идти некуда. Пожары сменяются зимой, которой не будет конца… Путь по узкой горной расщелине, чтобы попытаться найти подземный источник, добыть ещё воды. А вместо источника - ещё одна пещера. И в ней зал, где всё неземное – трубы из неведомого металла, кабины из подобия стекла. Певучий голос из иного мира звучит, когда туда вступаешь. И велит входить в кабину. Потому что их обоих сейчас унесут. Через миры звёздные – на планету, где бирюзовые океаны, и розовые горы, и люди, на которых земляне должны были быть похожи, люди - прекрасные, как мечта…
Я замолчала и смотрела на Славку. Я только что это всё видела вновь, своими глазами. А он видел меня – замерзшую, в обтрепанной куртке, маленькую пещеру, в которую отчего-то так долго шли, и сколько ещё из неё выбираться… И лужицу воды в её углу, в которой - дай Бог не промочить ноги.
Но он был безупречно вежлив, Славка.
– Спасибо за рассказ, – сказал он, – Но нам, наверное, пора возвращаться?
  ***
Я заболела. Это совсем нетрудно – заболеть, когда рушатся надежды. И, напротив, если ты воодушевлена, то и в минус двадцать вылетишь на улицу в распахнутом пальто – и ничего с тобой не будет.
А я слегла. Внешне этому было очень простое объяснение. Перегуляла в выходные, пересидела среди ледяных камней. А внутренне… первый раз в жизни попыталась очаровать. Об этом я не хотела думать. И даже радовалась тому, что мне так скверно, не до самокопания. Горло горит огнём, нос распух, и слабость такая, что не хочется поднимать голову от подушки.
   Хорошо, хоть Славка не простыл за компанию, не было ещё этого греха на моей совести. По вечерам он заходил «Вконтакт», и даже выложил фотографии «с последней репетиции», где он так красиво склонился над своей гитарой. Прямо юный гений, да и только… Пепельные волосы упали волной, глаза полуприкрыты, такие строгие черты, такое отрешенное выражение лица…
Я откладываю планшет…Дайте помереть спокойно… Но мои домашние и этого не дадут. Васька с утра решил, что в доме довольно холодно – для больного человека нужно потеплее, и затопил печь. У моего братишки талант к любой работе, которую нужно делать руками. Я ещё полчаса буду мучиться, изведу все газеты в доме, чтобы «из искры возгорелось пламя», а он возьмёт два бревнышка, три щепочки, поколдует над ними минутку, нахмурив светлые, почти белые брови свои – и в печке уже пляшет весёлый огонёк.
Ещё через полчаса Васятка является ко мне, переступая осторожно, неся большую кружку с чаем. Чай тоже не абы просто, а из китайского магазинчика. Есть у нас такой. Там полки уставлены коробками, а поскольку люди заходят нечасто – тысячами измеряется цена этого чая – милая пожилая продавщица, чёрненькая, кабы и сама не из Китая, встречает приветливо, как добрых знакомых. Не жалеет времени. Будет доставать коробки по одной, и открывать, и набирать чаи маленьким совочком, и давать нюхать. И трудно уйти, не купив хоть грамм пятьдесят этого чуда, где среди сухих чайных листочков – лепестки и бутоны тропических цветов, кусочки фруктов, и ещё что-то неведомое, что бывает только на краю земли.
Хранится у нас всегда такого чая понемножку, и заваривают его только для болящих, или уж если очень темно у кого-то на душе и хочется себя повеселить.
Папа заглянул, придя с работы:
– Инга, ну, как ты? Я сейчас такого супчика сварю… Роскошный суп будет у вас сегодня, господа офицеры…
А потом пришла грустная мама.
– Заболеешь от меня, – испугалась я.
У мамы нет никакого иммунитета, если поблизости поселился хоть один вирус, он непременно прицепится ней, как репей.
Но мама устало опустилась в кресло.
– Ингуша, так виски ломит… Причеши меня, а…
Это открытая нами лечебная процедура. У мамы часто болит голова, и один раз, когда уже и таблетки снять этой боли не могли, я взяла массажную щетку, и стала медленно причёсывать золотые мамины волосы. Она закрыла глаза:
– Господи, как же хорошо…
И через несколько минут стало ей легче. Наверное, лекарства всё же подействовали. Но с той поры уверяет она, что я лечу её лучше всех, и даже руки у меня лёгкие и волшебные.
Я выползла из-под одеяла и взяла протянутую щётку.
– Опять какие-нибудь бумаги заполняла? – спросила я.
У мамы в музее много бумажной работы. И это только на первый взгляд кажется, что она лёгкая. Посиди-ка весь день, нагнув голову.
– Описание готовлю.  Мы будущей весной откроем Ведьмино озеро.
Не до смеха мне было, но тут стало смешно.
– То есть, как это откроете? Вы знаете, где оно спряталось, и пойдёте его искать?
– Да нет же, – мамино лицо стало блаженным, должно быть, такой массаж и правду приносил  ей облегчение, – Помнишь, я возила тебя в Сечино? Там в лесу такой водоём небольшой…
 – Позволь, ты имеешь в виду ту самую лужу?
– Ну да, её… Только она не совсем лужа…
 – Кому ты говоришь – я ж её видела…
 – Будем считать, что это озерцо, – примирительно говорит мама, – Поставим на берегу деревянные фигурки, беседку сделаем. Дети станут приезжать.
Я хорошо помнила маленький, довольно грязный водоём и мне стало жаль детей, способных удовлетвориться такой малостью.
После обеда – а папа действительно превзошёл сам себя, сварив потрясающе душистый бульон с домашней лапшой – я турнула Ваську, который в порыве заботы о больной сестре хотел показать мне какой-то фильм ужасов. Да-да, мой белобрысый ясноглазый братишка до смерти любит всякие «жутики». Но пока я не перестану «сморкаться как извозчик» – по выражению мамы, нечего ко мне заходить.
За окном быстро, по-декабрьски стемнело. Я думала о том, что скоро уже Новый год, и магазинах полно празднично сверкающей дребедени. Мне хотелось сразу всего. Валяться вот так на диване, завернув ноги в плед, - в блаженной болезненной слабости и заботе близких. И пошляться с Лариской по магазинам, нагрузиться невесомыми пакетами с ёлочными игрушками и мишурой, и какими-никакими подарками близким.  Васька вон давно просит лампу-аквариум. Его, как и меня, манят глубины.
Я пробежалась по новостям моих друзей  «Вконтакте». И вдруг…Моя одноклассница Дашка Сабирова скопировала к себе запись. Как теперь говорят - «перепостила».
Приют «Добрый след» писал об аховой ситуации в близком к нам селе Вишнёвка. Уже лет десять жил в этом селе одинокий дядька, за которым толпой ходили все местные собаки. Тогда о приютах ещё никто и не слышал. Бездомных собак просто отстреливали. И многие из них спасались у Виктора Ивановича на участке. Он же их и кормил, и платил соседям за погрызенных кур и прочие хулиганства своих подопечных.
Собачки у него были сытые и ухожены. Мало того, Виктор Иванович подкармливал всех бродяжек в округе. В Вишнёвке всякая животинка узнавала его машину издалека и бежала за ней, потому что знала: накормят. Он тратил на обездоленных собак все заработанные деньги.
А когда село стало застраиваться современными коттеджами, по соседству с Виктором Ивановичем появились престижная гостиница и ресторан. Соседство с лающим «хозяйством» вовсе не каждому по душе. Поэтому он был вынужден заняться обустройством собачьего приюта «за околицей». Продал - были у него -  акции, набрал кредитов, выкупил землю. Там, где людского жилья нет.
Но трудно было ему одному. И на горе себе нашёл Виктор Иванович «помощников». Отыскал какую-то липовую организацию по защите зверья. Поверил ей, и отдал землю.
С этого и началось. Вот и картинки, и видео на страничке «Вконтакте». Они рассказывают – что там сейчас.  Худющая собака рвётся с замотанной вокруг столба железной цепи. Лает. Воет. Её конура занесена снегом. Холодно, голодно и никак не убежишь, хотя бы погреться. И другие тоже – под открытым небом, бросаются к первому встречному с надеждой на еду. Щенки, замёрзшие, плачущие от голода и безысходности, дети собачьи. Они в железных клетках на промозглом полу. Какие-то ободранные вагончики, раскуроченные холодильники вместо будок.  Сетка-рабица не дает вырваться наружу, только и остается, что на неё кидаться. Жуть… концлагерь для собак, которых кормят, раз в три дня.
А ведь их много. Больше ста. Другие городские приюты разобрали бы животных, но они сами переполнены.
– Возьмите хоть на время наших питомцев, – умоляют приюты, – Они чистые, здоровые, привыкли к людям. А мы на освободившиеся места привезём этих несчастных, будем их кормить и лечить.
С планшетом в руках я вышла из комнаты:
– Пап… мам…пусть у нас поживёт собака?
  ***
Его привезли в пятницу.
– Пёс классный, – говорила по телефону хозяйка приюта Елена Александровна, – Пусть он побудет у вас хоть временно, такому нетрудно найти хозяев. А мы на его место сейчас возьмём собачку. Там есть – маленькая, почти слепая, с девятью щенками. Как она их сохранила под этими досками-то, под развалами? Соски отморожены…
Привезли его два хороших человека, муж с женой – Юра и Надя. У самих полон дом животных, таких же подобранцев. Четыре собаки, два кота. Хотя живут Мельниковы на съёмной квартире.
– Мы вот вам сейчас Барона передадим, – говорила Надя, – А сами поедем в Вишнёвку, вывозить собак. Хотя бы самых тяжёлых.
Юра вывел из машины пса. Был он большой, запоминающегося и немного смешного облика. Белый, гладкошёрстный, а уши шелковистые, рыжие, и лапы в рыжий горошек. Нос цвета молочного шоколада, а глаза очень яркие, с тёмным ободком, бабушка бы сказала – с поволокой. Широкая грудь, затаённая мощь, и вздымающиеся ребра, и обтянутый шкурой крестец.
– Он прежде у девушки жил, – рассказывала Надя, – А потом она уехала, а его оставила одного в квартире. Просто бросила. Он ждал, ждал, он вообще очень терпеливый, увидите… Но, в конце концов, соседи услышали, что кто-то скулит. Вызвали милицию. Собака уже от голода стоять не могла, падала… В приюте его подкормили немного… Он вообще очень порядочный собачек…
Барон держался неуверенно, и поглядывал на Юру с Надей, которых хоть чуть-чуть, но всё-таки знал. Что, они его тут оставят?
– Ну, давай знакомиться…– сказала я, присаживаясь перед псом.
Он был обучен хорошим манерам. Широким движением сунул мне на колени тяжёлую лапу. Я ощутила шершавые подушечки, каменной крепости когти.
Я знала уже, что до того, как попасть ко мне, он безвылазно сидел в клетке с другими собаками. Он думал, что так оно и будет до конца его жизни. Всегда так.
– Не уезжайте пока, я его сейчас при вас покормлю…
Я вынесла заранее приготовленную кастрюлю – огромную, куриного супа.
Барон стал есть ещё до того, как я опустила её на землю. Он не замечал больше никого из нас. Еда была важнее всего на свете Он ел до тех пор, пока суп не кончился, и он не вылизал дочиста, до блеска стенки кастрюли.
Он поднял голову. Белые, как у поросёнка ресницы и янтарные глаза. Взгляд был потрясённым.
Потом я поняла, что у него всегда такой потрясённый взгляд, когда он видит еду.
Через несколько дней он ходил за мной тенью, и тихо рычал на каждого, кто, как ему казалось, повышает на меня голос.
– Бароша… Оборончик… это же все свои, – уверяла я.
Нет, он их признал. Он охотно клал большую тяжёлую голову на колени и папе, и маме, и Ваське. Млел, когда его почёсывали за ухом и щурил свои янтарные глаза. Но это всё – пока я в комнате. Стоило мне выйти, как он поднимался и шёл за мной.
Папа с Васькой соорудили во доре будку.
– Хоромы, сам бы там жил, – сказал папа.
Будка была просторная, пахла свежим деревом, войлоком изнутри оббита, и вход завешен. Натянули длинную проволоку, чтобы Барон мог бегать вдоль неё на цепи. Половина сада оказалась в его распоряжении. Но когда Барон понял, что мы все уйдем в дом, а он останется тут один…. Мне кажется, он испугался, что мы не просто закроем за собой дверь, а уйдем из его жизни.
Он кинулся под окно кухни – цепь позволяла – положил лапы на подоконник и стоял так, заглядывая в окно. Стоял на задних лапах, пока мог, потом лапы уставали, он обрушивался на все четыре, отдыхал недолго и снова подымался, чтобы смотреть в окно, чтобы хоть так не терять нас из вида.
До вечера мы с Васькой занимались совершенно безобразным делом. То один, то другой подходил к окну, и, натыкаясь на молящий взгляд янтарных глаз, поднимал крышку со сковородки, чтобы взять котлету, или открывал холодильник, чтобы достать колбасу. Мы занимались «колбасометанием», чтобы утешить Барошу.
Но когда стемнело, а он все так же стоял на задних лапах, и глядел на нас, а я знала, что на улице -15, я не выдержала. Пошла и отстегнула цепь. Мне показалось, что я тетиву отпустила на луке. Бароша метнулся к двери, закрутился вокруг себя – ну что же ты, открывай скорей! И уже по-хозяйски ворвался в дом. С тех пор он спал возле моей кровати, и опустив руку, я тут же ощущала под ладонью его шелковистую голову, поднявшуюся мне навстречу, холодный влажный нос.
Отъелся он быстро. Он мёл всё – суп, кашу, хлеб - всё, что оставалось в доме съестного. Скоро рёбра на его боках перестали выступать, и пёс сделался по-настоящему могуч и статен. Ростом с крупную овчарку, налитый силой, широкогрудый…
Васька принёс картинку, изображавшую битву на Чудском озере, и сказал, что Барон чем-то похож на пса-рыцаря. И действительно, было в нём этакое…. Форма морды, ее окрас – рыжие пятна вокруг глаз, «глазницы» - напоминали рыцарский шлем.
– От свиньи в нём что-то есть, – говорил папа, трепля Барона по холке, – Ишь, как жирком оброс. И нос большой, как пятачок у поросёнка. И ресницы, вон, какие белёсые.
Мы с Васькой накупили разной амуниции – ошейник с нарядными заклёпками, поводки короткий и длинный, и никто бы теперь уже не сказал, что Барон – приютская собака. Видя откормленного, ухоженного, явно любимого, улыбающегося во  всю пасть пса, люди нас спрашивали:
– Какой он породы?
Скоро Ваське надоело отвечать «дворянин», и он стал гордо говорить:
– Риттерхунд.
Что и означало «пёс-рыцарь».
Вечерние прогулки мы нарочно приберегали на тот час, когда оба освобождались от уроков. Вместе веселее. Надо было видеть, как Барон и Васька гонялись друг за другом в парке, валяли друг друга в снегу! Ставший егозливым, как щенок, Барон подлетал ко мне, старался сорвать варежки
– Фу! – кричала я, пытаясь казаться строгой, – Лошадь здоровенная, а всё туда же.
Однажды кто-то из прохожих угостил Барона пряником, и он, ещё недавно выхвативший бы угощение из рук, взял его на этот раз осторожно и вежливо. И несколько секунд обдумывал ситуацию. Перед прогулкой он уплёл целый папин пирог – с картошкой и курицей. Чувство голода уже позабылось ему. Но бросить еду было немыслимо.
Он отбежал, несколькими движениями могучих лап глубоко разрыл снег, по- хозяйски опустил туда пряник, и мордой зарыл его, забросал снегом. Проделал он это так быстро, что мы оглянуться не успели. Но зная Барона, я не сомневалась, что он запомнил свою «захоронку» навеки
 Иногда ему все же приходилось сидеть на цепи. Когда ожидались гости, которые могли испугаться такой большой собаки. И вот тогда Васька справиться с ситуацией не мог, а я с трудом. Барон отлично понял слова: «Идём миленький на цепь». Он садился, отворачивал морду, и упирался всеми лапами, как братец Ивашечка на лопате у Бабы Яги – лишь бы не идти в печь.
Только папе он покорялся, тот брал его за ошейник, и спокойно говорил:
– Пошли, брат, в наряд…
Но стоило гостям уйти, как мы слышали деликатное поскуливание со стороны будки: «Братья-товарищи, имейте совесть, не пора ли отпустить собаку?»
Я подходила, Барон исполнял лезгинку, но успокаивался, зная, что его, пляшущего, я отцепить не смогу. Он вспрыгивал на крышу будки, подставлял шею, замирал, ожидая, чтобы я отстегнула карабин. И – срывался как стрела с тетивы.
Но, когда я заходила на страничку приюта в Интернете, чтобы отослать фотографии Барона – там радовались, что он обрёл дом, – я снова видела клетки, глаза животных, ждущих решения своей судьбы.
А главное – новые и новые истории. Зима была очень холодной, и почти каждый день происходили случаи один другого трагичнее.
Помню, как впечатлила нас всех история собаки, сбитой машиной. Обычная собака, дворняжка. Жила вместе с другими сородичами возле завода, найдя себе укрытие в той рухляди, которая неизменно окружает строения человеческие.
Собаку сбили, и она три дня пролежала на снегу. Мимо ходили люди, они видели, что собака жива, но никто не останавливался, не пытался помочь. И только один из её друзей, маленький чёрный пёс сидел или лежал рядом, не бросал. В тридцатиградусный мороз стекленел рядом.
В конце концов, о собаке узнали приютские волонтёры. Видавшие виды девчонки растерялись. Они не могли погрузить животное в машину – лапы вмёрзли в лёд. Чёрный дружок отбежал и следил издалека, как оттаивают лёд, поливая его теплой водой, как поднимают, уносят бедолагу…
Заморозка давала подобие анестезии. Но чтобы везти в ветеринарку лапы пришлось согревать. Они напоминали куски мороженого мяса из холодильника, не гнулись. Четыре часа грели – горячим воздухом из фена, тряпками, намоченными в воде. Обретя чувствительность, пёс стал в голос плакать от боли, и девчонки-волонтёры плакали вместе с ним.
Ветеринары тоже ужаснулись, и сказали, что шансов почти нет. От обмороженных лап почти наверняка начнётся гангрена. Но всё ж таки прописали лекарства, велели дежурить ночь. И если псина доживёт до утра, тогда уже можно будет делать рентген, и определять дальнейшее лечение.
Собаку, а при ближайшем рассмотрении, это оказался кобель, девчонки решили назвать Каем. Мальчик, замерзающий в чертогах Снежной Королевы. До утра они сидели возле него, не отходя, делали уколы, утешали, пытались накормить.
Утром врачи сказали, что сосудики заработали! Девчонки чуть не бросились друг другу на шею. Но рентген отнял последнюю надежду. Удар машины сломал позвоночник, полный разрыв нервов… надежды нет…
«Знаете, как это тяжело, – писала одна из девочек, – Брать на себя ответственность. До последнего утешать, держать за лапу, провожать на Радугу»
Так я узнала, что у животных есть свой рай – та самая Радуга, волшебный мост в небо, на зелёный луг, где они ждут своих хозяев.

Окна зарастали морозными разводами, так нарядно сверкающими в свете фонарей, мороз крепчал.  Ночью я не могла уснуть. Барон дрых так, как спят собаки, когда им жарко: на боку, вытянувшись во всю длину, небрежно разметав лапы. А я представляла, как выживают последние мученики в Вишнёвке, как жмутся друг к другу, найдя приют в раскуроченных холодильниках, дырявых коробках, полусгнивших будках. Тела замёрзших животных горе-владельцы сжигают на кострах.
Я думала обо всех собаках и кошках, не нашедших надежного убежища в такую ночь как эта, свернувшихся клубком, берегущим последние крохи тепла, о щенках, которых не могут согреть в своей обледенелой шерсти матери.  И страшно было, что ещё так много зимы впереди.
  ***
Только что закончилась контрольная по математике. Я подумала о том, каким чудом буду в следующем году сдавать ЕГЭ? Нас обнадёживали, что экзамен изменят, разделят его на «профильный» – для тех, у кого в голове нормально крутятся шестерёнки, и кому математика нужна, и «базовый», для таких, как я. Которые даже основные понятия запоминают с помощью считалочек типа «биссектриса - это такая крыса, которая бегает по углам, и делит их пополам».
Даже Лариска с её «между четыре и три» рядом со мной Эйнштейн. И Ольга Геннадьевна наверняка попросит опять прийти мою маму, и мы вместе будем думать о том, что со мной делать. И опять не придём ни к какому результату, потому что, сколько бы я ни занималась, у меня такие антиспособности к этой науке, что остаётся надеяться только на чудо.
Мрачно я одевалась в гардеробе. Если у Лариски еще были какие-нибудь сомнения – может, всё-таки четвёрка? То у меня иллюзий не оставалось. И если дома Барон, как всегда, кинется обниматься, то это будет уже классическая картина «Опять двойка»
А на улице было светопреставление. Нет, не мороз, не угадали. Наоборот, мерзкое подобие оттепели с пронизывающим ветром, и летящим в лицо не-разбери-пойми-что: то ли дождь, то ли снег. Я подняла воротник межсезонки, натянула на голову капюшон. Но ветер сёк лицо, и я так и брела, полу ослепнув, пока в грудь не ткнулось что-то жёсткое. Укололо даже.
– Возьмите, а? Возьмите…
Тоненький, ноющий голос. Я опустила глаза. Мальчишка, лет девять-десять. В руках книжки. Батюшки, Стивен Кинг! Я к нему, ой, как неравнодушна.  Помню, как прошлым летом в несусветную жару лежала дома на надувном матрасе, открыв все окна и устроив сквозняк. И читала «Воспламеняющую взглядом», изредка подцепляя вилкой с тарелки кружочки жареных кабачков, политых томатных соусом. У Кинга героиня тоже ела томатный суп.
Кинг…Вроде читаешь - и обычная жизнь, такая -  как вокруг. Никаких бензопил, кровожадно врезающихся в тело, расчленёнки, бродячих зомби… Но его мистический ужас глубже. Ночью просыпаешься, и ловишь себя на мысли, что боишься идти в туалет. Это ведь надо открыть дверь, пройти тёмный коридор… а в темноте подстерегает всякое…
У мальчика в руках  - бааа…. Целое богатство. «Кристина», «Кладбище домашних животных», «Роза Марена».
– Сколько?
Мальчишка, верно, давно маялся с книжками, даже не поверил, что я спрашиваю всерьёз.
– Двести рублей, – и смотрел по-собачьи, готовый сбавить цену, лишь бы я не ушла.
– Сколько-сколько? – переспросила женщина, подошедшая вместе со мной.
– Двести, – он переводил взгляд то на меня, то не неё.
– Отдавать три хороших тома за такие деньги – это кому-то понадобилась бутылка водки. И тебя послали – так, ребёнок? – сказала женщина. И спросила у меня, – Вы непременно хотите взять эти книги? Что-то мне интересно взглянуть на товарища, который свою библиотеку распродаёт. Что случилось?  А вот так, за бесценок покупать – грабителем себя чувствуешь.
   Женщина невелика ростом, мелкие черты, прищуренные светлые глаза. А волосы совсем короткие, как у мальчика, с сильной проседью.
– С вами можно? – спросила я.
– Отведёшь нас, ребёнок? Да не бойся, мы купим книжки. А может, еще поможем чем?
Мальчишка поколебался, но недолго. Наверное, он порядком простоял тут с книгами, но желающих взять не нашлось. А мы не вызывали опасения – девчонка со школьным рюкзачком и худенькая женщина.
Привёл он нас в соседний двор, к девятиэтажке. Постучал в окно. Мы догадались, что и ключа от подъезда у него нет. Из окна никто не выглянул.
– Подождем маленько, – шмыгнув носом, сказал мальчишка.
Только минут через десять попали мы в подъезд. А вот дверь квартиры оказалась не заперта.   Мы вошли осторожно, как туда, где нас не ждут.
В комнате, на постели, лицом вниз лежал могучий мужчина в тельняшке. Я видела затылок, светлые, как у моего Васьки волосы. Человек тяжело спал. Рядом с постелью стояла табуретка, превращённая в столик. Огромная, полулитровая кружка очень крепкого чая. Полная пепельница окурков. Кусок почти засохшего хлеба. И почти опустошённая бутылка водки.
– Как его зовут? – спросила женщина, понизив голос.
– Дядь Миша…
 – Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня…  Да это не Мишка, это целый медведь. И давно он так?
– Два дня уже…
Поняв, что дядь Миша пребывает в состоянии анабиоза, и не может заметить нашего присутствия здесь, я оглянулась. Когда-то было в этой комнате подобие уюта. Вон и сервант, старенький правда, но ещё аккуратно расставлена в нём хрустальная посуда. И фотографии.
– Меня зовут Анна, – женщина тоже подошла посмотреть снимки.
– Да это же наша школа, – вдруг сказала она, – Конечно, она… Интересно, какой год? Видишь, вот класс, а в центре учитель наш, Святослав Фёдорович, физик. Его потом убили. Он подвозил кого-то на машине поздно вечером. Набросили шарф на шею. Задушили. Уродов тех так и не нашли… Я тогда уже закончила школу, но ходила на похороны. Как девчонки плакали!
Я же приклеилась взглядом к другой фотографии. У папы тоже такие есть. Форма никаких сомнений не оставляла…
 – Он часто пьёт? – спросила Анна мальчишку, и какая-то особенная, тихая печаль была в её голосе.
– Нет…Он часовщиком работает. Дядь Миша очень хорошо часы чинит. Любые. Хоть с маятником, хоть которые на руке. Знаете, будочку напротив ресторана? Просто у дядь Миши нога покалеченная.  Он говорит – когда совсем больно, тогда и пьёт. А я думаю, что не так больно ему, как тошно, – заторопился мальчишка, – Заработаешь-то сейчас мало. Люди часы носить перестали, на телефонах время смотрят. А кто носит копеешные, так если они сломаются – выкинут и новые купят. А у дядь Миши, только что… работа… и с палочкой до дома доходит… Нет у него никого. Я только прихожу, Борька приходит…
 – Позвоню-ка я сейчас в больницу знакомому врачу, – сказала Анна, – И попрошу прокапать такого хорошего человечка.
– Не надо, – сказала я.
Достала телефон и набрала папин номер. Но мне не повезло. Папа был на совещании. Подумала минутку, и набрала другой. Дядя Алёша ответит, даже если он на уроке. И я слышу его голос:
– Здравствуй, Инга.
Он всегда и ко мне, и к своим ученикам относится с таким уважением, будто мы взрослые. И такое отношение надо оправдывать.
Когда он пришёл в школу на место тётки, которая прежде преподавала физкультуру…. И которую никто не то что не любил, но даже не уважал… Он вспоминал потом как расхлябанно стояли ребята на линейке. Мол, ну чё, ещё одно недоразумение притопало… Плевать нам на все его уроки. Командир нашёлся!
Дядя Алёша скомандовал:
- Налево…бегом марш!
И сел заполнять журнал.
Когда он через пять минут поднял голову – не бегал никто. Одни мальчишки валялись на травке школьного двора. Другие держались за бока – мол, прихватило – и рады бы побегать, да никак. И что ты, командир, с нами станешь делать?
Дядя Алёша ничего не сказал. Снял очки. Аккуратно положил на открытые страницы журнала. Подошёл к турнику и начал подтягиваться. Пять раз…  мальчишки стали подниматься, подошли заинтересованно, считали вслух. Десять… Двадцать пять…Спрыгнул.
Подхватил чей-то, даже на вид тяжелый рюкзак, надел на плечи. И побежал. Размеренно. Спокойно. Никому, ничего не доказывая… Мужик. Через некоторое время ребята стали пристраиваться в цепочку за ним.
– Алексей Иванович, вы заняты?
– Нет, у меня два окна сейчас. Я тебе нужен?
– Алексей Иванович, вы не можете подойти… – я продиктовала адрес, – Хорошо бы и папу прихватить, если он освободится.
– С тобой ничего не случилось?  – каждый из них всегда опекал детей друга, если того не было рядом.
– Ничего. Но я вас очень жду.
Они пришли через четверть часа, оба. Не стали звонить, неслышно вошли в квартиру, два немолодых уже мужика. Но в их присутствии мне всегда становилось спокойно.
– Пап, вы его знаете? – спросила я.
И, прежде чем они разглядели человека, неподвижно спавшего у стены, сунула им под нос «афганскую» фотографию.
Папа присвистнул тихонько, а Алёша Литошин поправил очки, присел на край постели, и положил руку спящему на плечо, встряхнул его осторожно.
– Ну, здравствуй, товарищ Кравченко…
Теперь можно не волноваться. Алёша умеет всё. Соседи по подъезду зовут его делать уколы, навыки санинструктора не забылись. А уж папа…
Дядь Мишу будто толкнуло что-то. Он резко сел, и смотрел на неожиданных гостей.
– Лёха…– он потряс ладонью перед лицом, точно прогоняя видение, – Лёх, ну не может этого быть…
 – Может, – подчёркнуто спокойным голосом сказал Алёша. Так он разговаривал с учеником, неизбежно тянущим на двойку. Но я чувствовала – ещё несколько мгновений и всё изменится.
– Лёха, откуда ты здесь взялся?!
И когда они стиснули друг друга так, что захрустели косточки, я тихонько поманила за собой Анну. Больше нам здесь нечего было делать.
Мы вышли на улицу, и побрели, проваливаясь в снежную кашу. Погода стала еще более отвратной. Не очень холодно, но ветер сечёт лицо, и просто не чаешь дождаться минуты, когда, наконец, закроешь за собой дверь.
Анне приходилось ещё хуже, чем мне, потому что я нашим бездорожьем была приучена, и без высоких сапог из дома не выходила. И шапка на мне была, а у Анны волосы трепал ветер, наметал в них не знай, чего - то ли снег, то ли капельки дождя. И Анна меня, наверное, по себе меня пожалела.
– Бедное ты дите…, – сказала она, искоса взглянув на меня. А я тоже прятала подбородок в воротник пальто, – Куда-то тебе еще брести…
Анна расспрашивала меня, в какой школе я учусь, в каком классе, что из предметов нравится, чем я ещё люблю заниматься. … Это были обычные вопросы взрослых, но с её стороны я чувствовала подлинный интерес. И, как потом убедилась, она не забывала ничего из того, что ей рассказывали.
– А вы где работаете?
– Я… в газете работаю, – рассеянно сказала она, – «Свободный город». Редакция на площади Свободы, возле Вечного огня. Заходи в гости. Анна Баратынская. Впрочем, пойдём ко мне прямо сейчас. Погода мерзейшая, у меня есть пельмени, хоть горячего похлебаем
 В самой этой формулировке было что-то родное. Так папа говорил. Так говорил Саша. Господи, когда же я, наконец, доберусь рассказать о Саше?
Без выпендрёжа, без красивых салфеточек. У нас есть такая девочка в классе, Ангелинка. Высокая, крупные черты лица. Идёт всегда по коридору как королева. И она очень гостеприимна. Если какие-то классные праздники – то у неё собираемся. Огромный дом и огромный сад по-над Волгой. Барбекю и мохито. Элита.
А тут – пойдём, похлебаем горячего, чтобы не заболеть.
Анна отперла дверь. Навстречу нам по коридору шёл кот. Обычный серый кот. Но у  всех котов такой вид, будто им все вокруг должны по жизни. А какие заслуги-то у них? Только что мурлыкают, чистые и не пахнут. Мышей в нынешних квартирах нет… Кот сощурил глаза. Ему даже лень было отчитывать Анну за опоздание. Сама должна знать.  Он повернулся и пошёл по коридору, высоко неся хвост.
Она уловила это с полуслова.
–Ишь, старик Каренин. Не комильфо я себя веду. А сам дела свои справляет на телевизор, на программу.
– А там всегда лежит программа? А если ее убрать? -  заинтересовалась я.
Анне такая мысль, по-видимому,  не приходила в голову.
– Всё равно, наверное, будет… Запах же до конца не истребить, – задумчиво сказала она, –  Я же не могу залить телевизор хлоркой.
– Вообще-то у кота здравое отношение к нашему  телевидению. А уберите всё-таки программку-то...
– Не факт, что я её потом найду. В этом доме всё куда-то девается.
Она скинула сапоги, и я увидела, что у неё совсем промокли ноги.
В комнате во всю стену – стеллаж с книжными полками. Опять я почувствовала душу родную. Сейчас тома все больше выбрасывают: освобождают место от допотопных «средств информации».  Мы с Васькой недавно притащили книги с помойки. Их там нельзя оставлять, как котят или щенят, они такие же беззащитные. И какие книги! «Маленький лорд Фаунтлерой», «Маленькая принцесса» про девочку Сару Кру, подружившуюся с крысой.
Анна прошла на кухню, поставила кастрюлю на плиту. Положила на стол пакет с пельменями.
– Когда вода закипишь, бросишь? Я замёрзла чего-то…
Она надела тёплые носки и прилегла на кровать. Закуталась в плед. Я знала это чувство, когда никак не можешь согреться. А когда всё-таки согреешься – неодолимо клонит в сон. И так было жалко будить её… Я высыпала уже в кипяток пельмени. Поискала луковку и лавровый лист, так всегда варил пельмени папа. У  Анны ничего не было. В шкафу сиротливо стоял пакет с пшеном. Следующий раз она скажет:
– У меня есть сахар, давай пить чай.
Когда мне всё-таки пришлось её разбудить, она жёстко отёрла ладонями лицо, благодарная судьбе за эти полчаса отдыха.
– Как же хорошо… Тарелку… подожди, ты вторую не найдёшь. Но у меня есть мисочка. Всё я об этом дядьке думаю. Вот так мы – не пожалеем, не подойдём к упавшему. Может, к женщине только, а к мужику – точно нет. У меня отец так четыре часа лежал на автобусной остановке. Инфаркт. Люди спохватились, когда дождь пошёл, а он не шевелится. В приёмном покое умер..

  ***
– Как будем Новый год отмечать? – спросил Червяк.
Была большая перемена. Из столовой мы стянулись все в актовый зал. Он был в пристройке. Полутёмный коридорчик, несколько дверей… Классы. Тут проходили уроки труда. Помню, как лет в десять мы делали бутерброды,  украшали их мухоморами - из помидоров и майонеза
 А потом  Тамара Михайловна распорядилась, чтобы мы нагрузили тарелки и угостили мальчишек в соседнем классе. Но что они могли взамен дать нам? Они разводили руками. Мастерили тогда ножки для табуреток.
Мы сидели и перебирали варианты новогодья. Конечно, на крайний случай всегда можно собраться в школе. Но неужели мы не придумаем чего-нибудь интереснее?
– В аквапарк, – мечтательно вздохнула Ленка, – Везде мороз, а мы как на Гавайях. Там же потом и посидим в кафе.
Я видела,  как глухо замолчали Червяк, Кисель. Им-то денег на аквапарк никто не даст.
– У меня? – предложила Ангелинка.
Ага, а в одиннадцать часов выйдет её мама – до приторности ласковая. Захлопает в пухлые ладоши:
– По домам, по домам…. Милые дети, я за вас отвечаю.
Если попроситься в национальный парк, у которого есть свой приют…  Там недорого, потому  что из всех удобств – только нары. Но рядом есть наблюдательный пункт, можно, спрятавшись в крошечном, точно детском, бревенчатом теремке, посмотреть, как звери выходят из леса. Кабаны, зайцы, лоси. А волк в парке остался один. Подросток. Его зовут «Тинейджер». У него очень острый нюх, и он никогда не подходит близко. Только воет тоненько и жалобно, как беспризорник: «Позабыт-позаброшен, с молодых юных лет…»
У меня был свой подарок от судьбы: концерт во Дворце культуры, и Славка уже передал билет – серебряный листочек с чёрным гитарным грифом и снежинкой.
– Ты поедешь? – спросил Червяк.
Я вспомнила об этом его вопросе, когда ехала к Анне. Знала её газету. Она была по-своему знаменита, и ещё очень молода – года три, не больше. Редактор, Валера Петров,  красивый парень, похожий на Ваню Урганта.  А работали там, в основном, молодые ребята, примерявшие на себя то, о чём писали.
Рассказываешь  о нелёгком труде почтальона – так походи недельку с почтальонской сумкой на плече по подъездам и дворам со злыми собаками. Повествуешь о настоятеле сельского храма, который учит мальчишек старорусской борьбе? Собирай рюкзак, поживи с ребятами в их летнем лагере при храме, послушай, о чём они говорят, о чём мечтают.
Только тогда напишешь правду.
И они никогда не забывали своих героев: «Ты в ответе за тех»….
– Помнишь,  рассказывала мне про приют? – спросила Анна, – Откуда  взяла собаку? Нынче позвонила  Елена Александровна. Там сейчас очень тяжело, каждые руки на счету. Если есть возможность – съезди, помоги. Вот телефон.
– Хорошо, только послезавтра.
  ***
Мы собирались во Дворец культуры, на новогодний вечер. Приглашение, переданное мне Славкой, было на  две персоны, второй из которых могла быть только Лариска.
Я очень любила у неё бывать, и пришла с самого утра, чтобы никуда не торопиться. Лариска в семье – единственный ребёнок, родители целый день на работе, никто нам не мешает.
– Давай покрасим тебе волосы, – предложила Лариска.
Кто знает, отчего девчонки так любят краситься? Может быть, к старости, когда уже полголовы будут седые, нам безумно надоест возиться с этими тюбиками. Но пока упоительно! Будто новым человеком становишься. В другой образ входишь.
Лариска загнала меня в ванную. Краситься разумнее всего там, чтобы сразу смыть потёки, если перепачкаешься. Подруга пообещала, что в итоге я буду «бургундского» цвета. Вспомнился старый фильм «Тайны бургундского двора» и я возжелала  стать хоть немножко похожей на главную героиню, которая очаровала самого Жана Марэ – рыцаря без страха и упрёка.
Краска  пахла весной и цветущими ирисами. Я сидела в ванне, в облаке белой пены, которая всё росла и росла под струёй воды. Я сделала из пены сверкающие рукава бального платья, и совсем уже представила себя красавицей прошлого века. Которая поразила бы Славку, и  его аристократическая челюсть клацнула, если не о колено, то о любимую гитару.
…Не знаю, что такое «бургундский», но волосы получились тёмно-рыжие. Пока я сохла, Лариска раскрутила свои бигуди, став похожа на тонкорунную  овечку, и занялась моими косами. Уложила их в высокую причёску. Когда ходишь с такой,  чувствуешь, будто у тебя на голове – корона.
У меня в комнате – книги, книги и ещё раз  книги, собачьи поводки, намордник старый, который Барон сжевал от обиды, что ему, порядочной собаке, пришлось носить эту дрянь, и намордник новый – а куда денешься? Мешок сухого корма, которым втихую, лакомятся еще и коты, погрызенная обувь, с которой нужно решить, что делать – отнести сапожнику, или всё-таки выкинуть.  А у Лариски баночек-тюбиков-щёточек на туалетном столике, как кот Матроскин в известном мультике говорил: «Завались»
Чтобы я окончательно похорошела, подруга намазала мне лицо какой-то липкой жидкостью, а сама уселась перед зеркалом наводить марафет. Мне  же велела полчаса не шевелиться, и не разговаривать.
Через некоторое время я поняла, что  разговаривать не смогу при всем желании – лицо стянуло намертво. Я испугалась, что Лариска, увлечённая своим левым глазом  – она раскрашивала веко семью цветами с упоённостью художника-импрессиониста, а к правому глазу ещё не приступала, позабудет про меня. И со мной приключится что-то вроде того, что с тётенькой в парикмахерской, которой передержали «долгоиграющую» завивку, и смыли «химию» вместе с волосами. А я, наверное, буду напоминать не средневековую красавицу, а героя фильма «Без лица»
– Э-э…, – в конце концов,  замычала я, как глухонемой.
– Что тебе? А-а…, – подруга подошла и стянула у меня с лица что-то вроде полиэтиленового пакета.
После таких беспрецедентных хлопот, вышедши, наконец, из Ларискиных умелых рук, я чувствовала себя нарядной куклой из коробки. Причёска, платье чёрное в облип,  туфли с собой – в пакете. Такую меня – только в подарок вручать.
Но беда… умела бы я обо всём этом помнить.  Сидим мы в  концертном зале, на бархатных креслах. Лариска юбку разгладила, разложила красивыми складками, новые колготки шуршат – стоит прикоснуться к коленкам. Она ни на минуточку не забывает, какая она вся красивая-парадная.
А у меня тут же начинает сочиняться история. В таком зале сидели заложники «Норд-Оста». Если бы на нас тоже напали террористы, и никто не знал  как нас спасти… Только усыпить незаметно, и потом уже освобождать… И вот тонкими струйками течёт в зал невидимый смертоносный газ,  я засыпаю, вместе со всеми… Но всех не спасут – потому что спасительные лекарства надо вкалывать сразу, а людей много, и помощь не  успеет…  Но Славка выносит меня на руках… Это так красиво, когда несут на руках…
 – Эй, – Ларискины прозрачные зелёные глаза прямо передо мной, –  ты о чём думаешь?
Концерт начинается. У нас много талантливых ребят, честно. Мне вообще кажется, что нет в природе ребёнка, в которого Бог не заложил бы нечто. Кто-то находит своё счастье в танцевальном зале. Настоящее счастье – он упоённо будет в двести пятьдесят пятый раз выписывать ногами эти кренделя, которые другому повторить – в наказание. Кто-то поёт и не может не петь…
Есть таланты более незаметные – например, в школе наш Кисель  разговаривает в животными на одном языке.  Если присмотришься, то с ума сойти, что такое… Я ещё не видела кота, который, если Кисель к нему обратится, или положит руку на башку, не полез бы нежно тереться о него носом, не постарался запрыгнуть не плечи, не заговорил бы с ним, гнусаво или звонко проговаривая «ммама…», потому что «папа» коты говорить от природы  не могут…
А собаки бегут за ним, провожая по всем делам, и лают, и рассказывают ему что-то, и заглядывают в глаза, и царапают тяжелыми когтями штаны, лишь бы Кисель обратил на них внимание… И когда он идёт – маленький, чёрный, а вокруг его ног вьются собаки…я понимаю, что у этого человечка зла в душе ни на йоту, а одно сплошное добро.
Счастье, если попадётся ребенку учитель, который хотя бы его не испортит, сохранит бережно всё лучшее в нём. Совсем мечта –  чтобы учитель стал примером, высотой, до которой хочется дотянуться.   
Была у нас девушка, Ирина. Учила ребят рисовать на песке. Если кто не видел – волшебное зрелище. Вот на таком же концерте мы смотрели – то,  что Ирина творила несколькими движениями пальцев – транслировалось на экран. Один образ перетекал в другой. Нарисует глаз. И вот из него уже рождаются барханы, пустыня, верблюды… нет, это всходит солнце, и наши горы по-над рекой. Колдовство, все мы сидели заворожённые.
Другое дело, если наставник считает себя вершиной, и всем говорит: «Делай как я». Тогда пиши пропало.  Не ребёнок выходит, а попугай. Декламирует стихи, а о чём они – не чувствует. Интонации фальшивые, режут слух, как расстроенный инструмент.
И вот сейчас первыми  выходят воспитанники одной такой дамы.… Читают стихи.  Я прикрываю пальцами уши. Милые мои, это она сама – кликуша первостатейная – научила вас так взвизгивать в микрофон?
А следующие… Любовь моя! Есть у нас в городе такая семья: мама с папой родили пятерых детей – льняные волосы, голубые глаза. Девочкам можно играть Снегурочек, а мальчикам – пастушков Лелей. Но мама с папой не успокоились, и ещё пятерых взяли из детдома. Получился дома целый ансамбль. Родители помешаны на бальных танцах… 
И сейчас на сцену выплывают  в сдержанном торжестве, в  кружении вальса, одна за другой – три пары… Я узнаю только самую маленькую из девочек – Аурику. Гладко зачёсаны золотые волосы.  Но какое изящество, в каждом движении – у всех!
Песня-печаль. Дальняя даль.
Лица людей простые…
Вера моя, совесть моя,
Песня моя – Россия.
Время дает горестный бал
 В Зимнем дворце тоски.
Я прохожу в мраморный зал
 Белой твоей пурги…
 …Но когда объявили Славку, он вышел совсем не торжественно. Мне показалось, он так ушел в себя, что забыл о зрителях. Будто в зале никого  нет. Вечерняя репетиция. .
Ему несли стул. Он сел, и каким-то особенным движением устроил на коленях гитару. Так мать склоняется над ребёнком.
Лариска даже ничего не спрашивала, она поняла, кто это. И сжала мою руку.
Сказали, конечно, что Славка будет играть, но я прослушала. Наверняка не какой-нибудь сложнейший техники  «этюд номер»… Он вышел не поразить нас мастерством. Но – дарить. Он встряхнул головой, и охватил пальцами гриф.
Я думала,  чудо бывает лишь раз и не повторится. Но оно повторилось, потому что играл – он.
Лунная ночь на реке. Серебряная дорожка, дрожащая на едва заметных волнах, шелест листьев, чёрных в этот час. И одинокий голос. Душа заговорила. Рассказывает об этой красоте так, будто первые видишь её, и такая она щемящая, красота этой лунной ночи – до слёз… И жизнь кажется такой короткой – не наглядеться. И так много уже прожито…
Кажется, не только я, все вокруг забыли, что концерт,  люди кругом…  «Да что ж это я? Ради чего живу? Чем я могу послужить этой красоте?» – спрашивал каждый себя
 Он снял руки со струн…
И опять мне представилось…  Мы выходит из зала к наряженной ёлке. Тысяча огоньков, сверканье дождя и игрушек… Славка приглашает меня танцевать. С ним бы я решилась даже на вальс, такой, как танцует Аурика. Ерунда, что я не умею танцевать! Мама рассказывала,  она тоже не умела. Но когда в училище был вечер, там играли вальс. И когда папа пригласил её – она не могла ему отказать.
– Я его просто слушала… Его руки… Его движения… Я  за ним  будто летела… В его руках… Все думали, что мы оба отлично танцуем. А я просто была его тенью.
Я хотела быть Славкиной тенью.
Когда всё кончилось, я нарочно заняла очередь в гардероб так, чтобы быть одной из последних. Стояла вполоборота к лестнице. Я как-то не могла сомневаться, что он сейчас спустится. Мы должны были увидеться!
Он вышел из бокового коридора. Разговаривал с высоким парнем, ещё выше него. На шее у парня висел фотоаппарат. Когда они приблизились, я услышала, как Славка расспрашивает о съёмке, видимо,  он сам увлекался этим делом. Оба были поглощены разговором.
Лариска вынула у меня из руки номерок, и через пару секунд сунула взамен  шубку. Искусственный синий мех, очень мягкий. Я любила эту шубку – и за цвет (наверное, в душе все любят синий и голубой, цвет неба и воды,  жизни), и за то, что когда её шили,  ни одно животное не пострадало.
Славка заметил меня, и подошёл с улыбкой. Он немедленно взял шубку, и стал держать её, чтобы я вдела руки в рукава.
– Понравилось? – спросил он с улыбкой.
– Ой, вы были лучше всех!  – искренность Лариски была такой, что незнакомые люди  от неё  шарахались. А потом привыкали.
– Нет, вы вправду самый лучший на свете, – торопливо продолжала она, – Сперва кажется – все молодцы.… Но когда вы вышли – это ж просто мороз по коже…
 – Ну, нет, – засмеялся он, – По-моему, это летняя ночь, лунный свет…
Я обомлела. Оказывается, он увидел то же, что и я…
 – Вы на машине? – спросил он, и тут же поправился, поняв, что об этом не стоило и спрашивать, – Подождите меня пять минут, я вас отвезу.
Мы стояли у окна в опустевшем вестибюле, и ждали его. За окном была площадь, почти безлюдная, час поздний. Только разноцветные огни от нитей гирлянд, протянутых крест-накрест. И перезвон колоколов на часовне Николая Угодника. Здесь было автоматическое устройство,  и колокола звонили каждые полчаса.
– Ох, Инга, – вздохнула Лариска.
Я видела, она тоже очарована Славкой. Но не его игрой, а тем, как он высок, красив, как разговаривает с нами. Я знала, что она никогда не покусится на чужое. Если со Славкой её познакомила я – она может им только восхищаться со стороны, отвлеченно. Как картиной. Для неё он – мой. Хотя на самом деле – он свой собственный.
– Я готов, – Славка сбегал по лестнице откуда-то с верхних этажей. На нём была лёгкая чёрная куртка с меховым воротником, распахнутая. Видимо, он никогда подолгу не был на холоде, не мёрз на остановках, ожидая автобуса.
Как овечки мы пошли за ним к  машине. Она была большая, тёмно-серая. Славка распахнул перед нами дверцу… Как же тепло было в салоне. А «за бортом» все минус тридцать, наверное.
– А вы где живете? – Славка обернулся к Лариске.
– Чуть дальше, чем Инга… Последняя девятиэтажка перед городским пляжем.
– Понял, – он мягко тронул машину с места.
– А вы долго учились играть? – спрашивала Лариска.
Мне показалось, он задумался на несколько мгновений.
– Меня об этом пытали журналисты. Я тогда говорил про музыкальную школу, про педагогов… Но на самом деле… У меня бабушка – балерина. А люди искусства, они, как правило, не только своё, но ещё что-то умеют. У бабушки над постелью висела гитара с большим голубым бантом, бархатным…  Бабушка пела романсы… И вот, сколько я себя помню… малышу нельзя давать инструмент – хорошо, если только расстроит, но ведь и струны порвать может… Но бабушка так меня любила, что не могла отказать. Снимет гитару, положит на постель…. Мне тогда даже не хотелось взять её по-настоящему, чему-то научиться. Я стоял перед ней на коленках, трогал струны, и слушал, как они звучат.
А потом… нет, я не был фанатом. У меня есть друг, он решил научиться играть уже взрослым. Так сказать, штурмом. Играл каждый день до поздней ночи…. Пальцы изрезал в кровь. Ночью ставил у кровати ведёрко с холодной водой, держал там руку… Мне как-то легче давалось…  наверное потому, что всегда, сколько я себя помню… мне ничего не интересно кроме этого.
– А вы часто выступаете? – снова Лариска.
– Я это не очень люблю. Нас в школе заставляют – концерты, городские праздники, вот, вроде как сегодня… Но я даже когда играю сам – слушаю, – и совсем уже засмеялся, – Нет, не так. Я даже когда не играю, у меня в голове постоянно звучит  музыка. А уж если ноты просматриваю….
– А куда вы после школы?
Он обернулся, но взглянул не на Лариску, а на меня. Или показалось?
– Разные варианты. Скорее всего, консерватория  в  Москве. Меня там слушали, зовут. А может быть…
Он не договорил, задумавшись…
Дорога была почти пустынна, и к моему дому мы подъехали быстро. Славка больше ничего не ждал – ни каких-то моих ответных слов, ни договора о новой встрече. А я стояла и ещё долго смотрела вслед красным огонькам машины, не замечая, что щёки стали совсем бесчувственными от мороза.
  ***
Оставалось три дня до Нового года, и нечего мне было ехать в собачий приют. Но Анна позвонила ещё раз, напомнила. Она сказала, что хорошо знает тамошних девочек, и в, первую очередь,  хозяйку приюта, Елену Александровну Асташину. Что там всегда аврал и нечего мне сачковать.
Ехать нужно было далеко – на двух автобусах с пересадкой. Позади остался город, и почти все заводы.  А потом я ещё плутала, отыскивая «тот самый переулок», пока  о местонахождении приюта не известил многоголосый собачий лай.
Металлический забор, окрашенный зеленой  краской. Большая часть её облупилась, висела махрами. Я прижалась лицом к щели меж створками ворот. Заглянула внутрь. Во дворе бродило штук двадцать собак. Самые обычные  дворьеры. Конечно, они меня тоже заметили – кто-то недоверчиво залаял сразу: «Внимание, к нам приближаются враги!» Кто-то подбежал к щели – обнюхать. Даже хотелось, чтобы псы  лаяли громче, потому что звонка возле ворот не было.
– Ну, позовите… – просила я.
Из деревянного вагончика вышла светловолосая женщина в чёрном комбинезоне и отперла дверь.  Она была маленькая ростом, красивое лицо. Изящная такая… Ей бы и работу подходящую, А она стояла передо мной в резиновых перчатках, на шее висела медицинская маска.
– Ты Инга, да? – догадалась она, – Мне Анна Баратынская о тебе говорила. И ты ведь нашего Барона взяла, правда? Ну, как там Барошка поживает?
– Привет вам от него.
– Ну да, – рассмеялась Елена Александровна, – Ты дома переоденься. А то он наш запах учует, кошмары приснятся. Бездомную жизнь вспомнит.
Я уже шла вслед за ней в  вагончик. Собаки лаяли, но по-иному. На меня им стало наплевать, она радовались, что видят хозяйку,  и  просили обратить на них внимание. Справа в клетке сидел щенки. Совсем маленькие, не в шерсти, а в младенческом пуху ещё, разных цветов. И даже они, несмышлёныши, затявкали на разные голоса, увидев Елену. Не иначе, мама родная.
– Знаешь, есть собаки, которым и в приюте неплохо. Вот Принцесса, например, – Елена Александровна потрепала по шее рыжую собачку, которая увивалась у её ног. – А Барошка, нет… Он домашний по натуре… Люди думают, большой – значит опасный. А он добрейший мальчишка по природе своей.
– Ой, у меня в сумке сосиска, – вспомнила я про забытый хот-дог, – Можно щенкам дать?
У Елены жалостливо сошлись брови на лбу:
– Ни в коем случае! Для них сейчас только диета. Знаешь, где мы их нашли? В лесу кто-то выкинул… Шли лыжники и выбегают им навстречу организованной толпой вот эти дети. Какая-то дрянь их выкинула… В мороз… Семь штук. Голодные, лапы обморожены, худющие, инфекций уже нацепляли – выше крыши. Мы сейчас для них рисовый бульон варим.
Деревянный вагончик оказался изолятором. Здесь тоже были собаки. Робко тянулся к нам маленький серый пудель, совсем слепой, старый. За перегородкой, на матрасиках спали, не поднимая голов, две больные собаки. В клетке над ними сидела новенькая кошка – чёрная, с изумрудными глазами. Смотрела мрачно на это безобразие – засилье собачье.  Еще один пёс – большой, с каким-то кожным недугом – «тыл» его был весь лысый, тянулся к пакетам – спрятанным под столом.
Высокая, очень красивая девушка, одетая совершенно так же как Елена – комбинезон, перчатки, маска – приветливо кивнула мне, и сразу:
– Елен Санна, что ещё в кастрюлю закладывать?
– Сейчас, подожди, – Елена открыла маленький холодильник, и стала вынимать продукты, – Там, где рыбный суп, вот эти головы рыбьи положите. А для остальных – вот это, это… – она стала грузить куски в ведёрко, которое держала девушка, – нам, Каринка, сейчас главное щенков накормить.
– Погодите, значит, я сперва курицу варю, потом вылавливаю её,  и закладываю рис… Минут двадцать пусть кипит, да?
– Ага, и возвращайся скорее – будем прививки щенкам делать, одна я их не удержу.
Кроме ведёрка Карине нужно было нести ещё два пакета. Их подхватила я:
– Давай, помогу…
Елена Александровна одобрительно кивнула.
И мы пошли. Нет, одна за эту загородку я бы точно не решилась войти. Все собаки тут же к нам бросились, но до меня им уже дело не было, они вились вокруг Карины и еды.
Карина открыл дверь в сооружение наподобие ангара. Мама дорогая! Я-то думала, что увидела уже всех приютских собак. Но здесь… Во всю длину ангара  в три ряда стояли клетки. А кое-где и в два этажа. И в каждой сидело по две собаки. И запах здесь был – к нему надо привыкнуть!  И лай поднялся такой, что заложило уши.
Позже, когда я пригляделась и освоилась тут, я поняла, что и сама Елена Александровна, и девчонки-волонтёры каждую свободную минуту моют, чистят и скребут клетки, подстилают свежие газеты. Что все псы сыты и здоровы. Но тогда я видела лишь сумятицу – морды, уши, хвосты, оглушительный лай,  вдыхала тяжёлый терпкий запах. К тому же, мне казалось, что вот сейчас звери вырвутся из клеток и разорвут меня на клочки.
А ведь тут были только мелкие и средние собачки. Мы шли к большим.
Через ангар мы вышли во двор, к вольерам… Под навесом было сооружение вроде большого мангала.  Тут, на огне, парень в одной майке готовил на еду. Во всю его руку вилась татуировка – разноцветный дракон. 
Карина сгрузила свою ношу, надела маску, и взяла дуршлаг.
– Пройдись пока, посмотри, познакомься,  – сказала она мне.
Я двух шагов не успела отойти от них. На пути стояла ванна, на дне её покачивались утонувшие крысы.
– Да, забегают иногда.. Сейчас уберём… Да не бойся ты, иди… ребятки у нас все добрые.
Я шла вдоль вольеров и смотрела им в глаза… Клетки небольшие, в каждой – по две будки со скудными матрасиками. Я уже знала, что никаких волонтёров не хватит, чтобы вывести хоть раз в день триста восемнадцать собак, именно столько их было на тот день в приюте. Да и куда выводить – вокруг заводы, заборы, машины… И собаки сидели в клетках неделями, ожидая, пока до них не дойдёт очередь. Чтобы размять лапы. Увидеть что-то кроме своих дощатых стен и куска двора. Все их впечатления были – общаться с соседом по клетке, перелаиваться с теми псами, что напротив. Да ещё дважды в день подходили люди, открывали клетки, наливали суп в миски.
Каждый день люди ломали головы над тем, как обеспечить этот самый суп. Приют существовал за счёт пожертвований. Кто-то из сочувствующих переводил деньги на его счёт, кто-то привозил еду или лекарства. А у мальчишек и девчонок, что тянулись сюда, были только руки, и они приезжали в приют в свободное от школы время. Почти каждый привязался к какой-нибудь собаке – привозил ей «вкусненькое», старался с ней погулять. Иным удавалось упросить родителей взять своих любимиц домой. Другие родители стояли насмерть. Ребёнку только и оставалось, что ездить и ездить в приют, и обнимать свою Шанси или Тайсона за лохматую шею, шептать ласковые слова, сглатывать слёзы: «Когда-нибудь я тебя заберу».
Собаки глядели на меня – кто-то равнодушно, не сомневаясь, что я пройду мимо клетки, так чего ж вставать. Другие с надеждой заглядывали в глаза, точь-в-точь детдомовские дети: «Ты не за мной пришла?» У третьих на мордах читалось: «Я знаю, ты меня не возьмёшь, но хоть подойди на минуточку… Мы же не можем подойти к тебе – решётка… Дай обнюхать, почеши за ухом, погладь…Может, у тебя спрятано что-то вкусное в кармане? Эти минуты – самое лучшее, что у нас есть… Подойди же, не бойся»
Одна из собак, чёрная, пушистая, протянула  лапы, уже тронутые сединой сквозь решётку, и обняла мою ногу. Я не выдержала, присела перед ней, обняла её морду, и она стала слизывать у меня с лица слезы… Горячим, торопливым языком… Что было за её душой, какая история?
Каринка о каждой псине говорила, пока мы шли: «Эту привязали и бросили замерзать у «Магнита», этого нашли живым скелетом в лесополосе,  были сломаны рёбра, избит… … бегал за машинами…»
Но эта вот чёрная собака всё прощала людям, она уже любила меня, и хотела утешить…
Я пошла к костру, вытирая глаза. Слёзы бежали неудержимо. Карина только взглянула на меня. Она по-прежнему была в маске и всего её лица я не видела, но что-то пробежало между нами… какая-то искра… Я поняла, что прошла «крещение»…

***
30 декабря мы с одноклассниками должны были отмечать Новый год. В недалёкой от нас деревне есть «Крестьянское подворье». Можно снять стилизованный под старину дом. Наши это и сделали. Там красиво. Снег  белейший. Горы  укрыты толстым снежным покрывалом. Один раз даже сошла лавина, и снесла чей-то сарай. Но больше таких ужасов не приключалось, и на склоне той горы теперь стоит огромный позолоченный крест. На улицах снег тоже белоснежный, точно ковёр матушки Зимы.. Почти  все ходят в  валенках. Тут и без «подворья» - прошлый век.
И наши выйдут в эти снега ночью, с бенгальскими огнями – сверкающими горячими звёздами, и небо над ними тоже звёздное – от края до края… И будут петь, и что-то кричать, и валять друг друга в снегу, и будет целый безбрежный океан надежд – не на год грядущий, а на юность свою. А потом они вернутся в дом  – к горячему чаю,  рдеющим углям в камине, дружескому плечу рядом…
Они и меня ждут. Ох, как бы я поехала… Но у меня нет сил. Попросту нет сил…Я лежу у себя в комнате, укутавшись в одеяло, и рядом пригрелся Васька… Я уговорила его смотреть не очередную сагу про вампиров, а  «Джейн Эйр», пообещав ужасы про жену мистера Рочестера.
Васька смотрит, а я дремлю. И мне уже всё равно, что приехали наши соседи-сворные и затеяли жарить в саду шашлыки, с визгом и музыкой.
В комнате тепло, но я выше подтягиваю мягкий клетчатый плед, накрываюсь почти с головой. Как же я намерзлась!  В последние дни мы с Асей Кузнецовой ездим кормить собак. Нет, не в приют. Те, что в приюте - ещё счастливицы.
У нас есть такие полузаброшенные улицы – там кончаются заводы и начинаются дачи. Там море бездомных собак. Кто-то на лето взял пса сторожить дачу, а осенью отстегнул карабин, хлопнул по попе – гуляй, сел в машину и уехал… Кто-то прикармливал приблудившуюся псину на заводе, а когда она родила щенков, начальство потребовало выбросить всех: и мать, и детей. Потом у них появились свои дети. Одни умерли, другие выжили.
Их сотни, этих собак.
Но по всему городу находятся добрые люди, которые каждый день варят кашу, и бросают туда мясные обрезки. И наше путешествие с Асей начинается с того, что мы объезжаем знакомые адреса и грузим контейнеры и кастрюли в машину. У Аси старенькая «Нива». Упаковав её плотно, забив до отказа,  мы едем к собакам.
Никто лучше Аси не знает, где прячется каждая стая. Иногда стаи кочуют… Так, есть у нас знакомые «рыжики» –  восемь собак рыжеватого цвета. Они сперва жили возле завода, встречали людей, выходящих с проходной. А потом – всё, пропали рыжики. Мы отыскали их в подвале недостроенного дома  возле леса. Видимо, их кто-то избил или здорово напугал, так как они непривычно дичились и не шли даже к Асе, которую знают все собаки, и за машиной её бегут, как за волшебной дудочкой.
Только Ася в считанные минуты может накормить десятки собак. Часто это просто так – выйти из машины, выложить на снег кашу из очередного контейнера и уехать. Приходится забираться в подвалы и норы, к щенкам, которые сами ещё не могут выбраться на свет, чтобы отыскать поесть. Да и что они отыщут? На улице мороз. Ни воды, ни еды. Ни людей, ни блаженных помоек.
Ася называет эту зону  «Долиной Смерти». Каждый день мы встречаем мёртвых собак. Эту сбило машиной, та замёрзла, третью  задрала чужая стая.
Я теперь всё знаю про Радугу. Потому что когда на ладони у тебя - мёртвый щенок, да, именно на ладони, потому что малыш был чуть побольше хомячка, он ещё глаз не успел открыть, ему такая долгая собачья жизнь предстояла…
Или лежит на снегу пёс, который вчера еще скакал вокруг тебя, и лизал тебе руки, и у него были такие янтарные глаза, в них столько какой-то детской доброты и привязанности было… Какая-то сволочь конкретно на него вызвала отлов, потому что он показался «большим и опасным». А на него наступить можно было, и он не укусил бы – только взвизгнул и отбежал.
И вот  теперь он лежит, и ты не можешь заставить себя сесть и его коснуться:  у него на носу ещё тают снежинки, он тёплый, но ты знаешь, что он уже никогда не откроет своих янтарных глаз… В каких муках он умирал… Как пытался выкусить из шерсти злую иглу…как сдавалось собачье сердце безжалостному яду… замирало… Варежки, которыми вытираешь глаза, уже мокрые от слёз, и тут же застывают колом.
Вот тогда только и остаётся,  с перехваченным спазмом горлом, представлять себе эту самую сияющую Радугу, волшебный мост, за которым – зелёная трава, и много-много еды, и всегда тепло, и никто не оскалит зубы, и нет ни одной  машины, и ни одного дядьки со шприцами… Где они все, кого я знала и не знала, будут ждать меня… И когда настанет мой час – я побегу к ним навстречу, и они ко мне… Я не хочу ни в рай, ни в ад… я хочу к ним навсегда… Обнять их за шеи, ощущать их холодные носы…
У Аси у самой – десятка два собак. И такое бывает, да. Она живёт в своём доме, и то и дело случается так, что она привозит к себе очередного пса на передержку. Это самые «тяжёлые», самые несчастные… Их надо лечить, иначе им не подняться. Ася работает где-то в фирме, и почти всё, что она зарабатывает – идёт на ту же самую кашу, на лекарства, на ветеринаров… А потом, как можно – подобрав ту же самую Санту-Лису, маленькую белую собачку – явно бывшую домашнюю, которую принесли усыплять, потому что хозяйский ребёнок танцевал с собакой и сломал ей лапу… А лечить им даже в голову не пришло, нет условий Лисе отлежаться, тот же самый ребёнок опять схватит, закружит… И Ася, оказавшаяся в ветеринарке, поймав испуганный умоляющий взгляд собаки, выхватила её у хозяйки аккурат перед тем,  как Лису занесли бы в кабинет на последний укол… Ася занесла её сама и потребовала наложить гипс… Дома Лиса стала ходить за Асей, как кошка, хромая, на трёх лапках, но неотступно.  Если Ася на несколько минут исчезала из вида, Лиса вздергивала головку, и начинала тревожно оглядываться… И как можно было, когда гипс сняли, отвезти её на улицу и выбросить?…
Один раз Ася попробовала так сделать. Они с фельдшером Мариной – полной добродушной женщиной, стерилизовали одну из бездомных собак…. Они хотели сделать ей операцию, дать возможность псине  оклематься и выпустить туда, где её нашли. Обе неустанно занимались подобной работой. Чтобы меньше было обречённых, никому не нужных щенков – страдающих, гибнущих…
Но эта девчонка… Трехцветная малявочка. Она так привязались за считанные дни к Асе с Мариной, что, когда её привезли назад и открыли дверцу машины – обняла Асю на шею двумя лапами и заплакала в голос…
Что было делать? Их сотни, таких собак…Повторяя себе, что их невозможно всех взять, безымянную собачку – специально не хотели называть, чтобы не привязываться – вынесли из машины, кое-как отцепили её коготки от Асиной кофты, опустили на землю, хлопнули в ладоши – кыш…
И скорее, как воры, сели в машину… Ася тронула её, но через минуту затормозила, положила голову на руль:
– Я не могу… Она бежит за машиной…, – и после паузы, – Маринка, забирай! Жулька будет! Жульём в сердце залезла….
Единственную роскошь, которую Ася позволила себе в доме – это высокий глухой забор, чтобы её собаки случайно не забрались к соседям и вообще меньше попадались им на глаза.
Она убедилась, сколько вокруг живёт собаконенавистников. Они опаснее, что тот же дядька, который работает в службе отлова. Видавшая виды Ася попросту обалдела, когда одна из её знакомых девчонок школьниц заявилась со слезами. По заявлению соседей к ним пришёл участковый разбираться, почему она гуляет со своим стареньким пекинесом без намордника.
– Тётя Ася, где ж я его возьму, этот намордник? – рыдала  девочка, – Мама уже требует, чтобы я Тошу куда хочу, туда и девала… А то на него так и будут жалобы писать. А у пекинесов и морды-то нет… У них носик прямо на …личике… Что ж на него, маску надевать?
Тоша оказался тринадцатым в Асиной «коллекции живности».
Ася худенькая, я постоянно вижу её в одном и том же – на ней толстый свитер и сверху брезентовая куртка, в которой удобнее ползать по подвалам и норам. Куртка выдержит ласку огромного алабая, вскинувшего лапы на грудь, и в ней столько карманов, куда можно класть всё что угодно – от запасного карабина, до горстки сухого корма…
Нисколько нежности жизнь не оставила Асе. У неё всегда усталые глаза… Я знаю – видела – что на человека, измывающегося на её глаза над животным, она может и в рукопашную пойти. Или заслонить псину собой. А вечером она сидит на своём стареньком деревянном крылечке, и у ног её, и под руками, и на коленях – все эти, лохматые, которым не жить без неё.
– Инга, тебя… – Васька суёт мне телефон
 Так я, значит,  всё-таки заснула…
Я слышу сопенье в трубке, а потом голос Червяка:
– Так тебя не ждать?
Да, время – пять, сейчас наши должны уезжать…
 – Я тут автобус держу… Прошу ещё десять минут… ты далеко? Подойдёшь?...
– Нет, – тихо говорю я. И это «нет» относится не только к поездке.
Одновременно я опускаю и трубку на рычаг, и голову на подушку. Дайте мне только выспаться!

  ***
Январь для нас – трудное время.
Вроде бы новогодние каникулы. В большой комнате у нас стоит ёлка. Я всегда удивляюсь, какая она разная. Вечером – сверкающая от золотого и серебряного дождя, с тёмным таинством внутри. Утром свет из окна льется сквозь неё, она просвечивает насквозь. И всё равно – сказочная. У нас в семье до сих пор живёт традиция, оставшаяся от дедушки и бабушки.  В новогоднюю ночь мы ставим под ёлку башмаки. Но не только мы с Васькой, а все, кто в это время дома. Мама и папа – обязательно. И друзья, если гостят у нас. И до рассвета нужно незаметно положить в ботинки -  или на них -приготовленные подарки. Смешно бывает ждать за дверью, и незаметно отступать, когда из комнаты выходит очередной член семьи, сыгравший роль Деда Мороза.
Мои подарки в этом году необычны – новый намордник для Барона, толстенный свитер с большим воротником, почти как у Аси, в таком не замёрзнешь, и фотоаппарат.
Счастливчик Васька мог пользоваться каникулами: спать сколько хочется, и вставать, когда проснётся, смотреть телевизор или сидеть в интернете, шляться по друзьям…
Я же, наскоро позавтракав, надев под пальто подаренный свитер, уезжала к Асе. У неё к этому времени трудовой день уже в разгаре. Собственное стадо накормлено, но дружно присутствует в кухне, где на плите в двух огромных кастрюлях кипит каша. Здесь никто не голодает, но привычка не отходить от еды, рождённая предыдущей тяжёлой жизнью осталась – вдруг ещё что-нибудь перепадёт? Стадо помахивает хвостами, подхалимски улыбается во все пасти и заглядывает нам в глаза.
– А ну, вон пошли! – Ася машет полотенцем, и жалуется – Задрали! У котов всю ночь швейцаром работаю: открыть форточку – выпустить, открыть форточку – впустить. Неотложные кошачьи дела у них, понимаешь…А потом –  хоооолодно….Начинаем плакать отчаянным мявом. Впустите назад, не то отморозим кошачье своё хозяйство. А на рассвете эти гаврики, – кивок подбородком на собак, -  мордами в лицо тычутся, веди их гулять…
Ася работает во вторую смену, и утро – начиная с рассвета, у неё посвящено лохматым домочадцам. Она снимает с плиты тяжёлые кастрюли, и по очереди несёт их в ванну, ставит в холодную воду, чтобы остыли быстрее. Время на счету.
– Мне тут ещё мешок сухого корма подбросили, но это лучше в приют завезти. После сушки пить надо, а кто этим бездомным бедолагам воды поставит? Снег едят…  Вот это неси…
Я уже знаю, как правильно загружать машину кастрюлями, банками, мешками, чтобы побольше уместилось. Ася садится за руль, мы отправляемся в путь.
– Звонят, понимаешь, – продолжает делиться она, – Это вы для брошенных собачек еду собираете? Заезжайте ко мне, у меня косточки остались. Ты же видела – у нас объёмы другие. Сотни собак! Если я по всему городу разъезжать начну: туда за тремя косточками, сюда за пятью…
Или ещё… Звонят или в ВКонтакте мне пишут: «Я тут проезжала возле автобусного кольца, там сбитая собака лежит, она ещё живая, кажется… Жалко её,  но мне  остановиться было некогда, никто не сможет съездить посмотреть – как она там?» Или: «Котёночка тут выбросили… такой хорошенький… замерзает… К себе взять не могу… Хелп! Хелп!!!»
Достали этими «хелпами»! Ну, как не понять – это тебе, тебе судьба послала на пути эту собаку, этого котёнка… что ж ты хочешь быть добрым чужими руками?! Да, я как представлю…не могу оставить умирать в снегу… Я беру машину и еду… И к себе взять уже не могу, соседи скоро сожрут с потрохами… И забито у меня всё… Беру на ночь, беру согреть, отлежаться… Ветеринара зову за свои деньги. Потом по приютам звоню… Но почему я? Я что – другая, особенная? Почему не они? Эти добренькие, что находят этих калечных и мне звонят? А сами ручки умывают. Мы, дескать, свое дело сделали, как в советское время говорили – «сигнализировали». А остальное – вы. Берите, кормите, спасайте… Даже прокормить их всех – чего стоит?!
Это я уже представляю… каждый раз, перед тем как ехать «на дело», мы с Асей объезжаем пять-шесть адресов. Это наши «кашевары». Они, так же как и Ася,  с утра не отходили от плиты.  И ещё что-то обязательно сунут. Знают, что у наших подопечных, и у приютов нужд немеряно…
 – Вот, возьмите, у меня есть двадцать шприцов одноразовых – пригодится, если кто из собачек болен…
 – Я собрала мешок старых тряпок на подстилки щенкам.
– Есть антибиотики, мясные консервы для малышей.
В эту морозную зиму мы спасаем зверьё всем миром…Когда мы с Асей видим эти стаи собак, бегущих за нашей машиной… но при всем желании разделить еду так, чтобы всем досталось хоть немного - невозможно. Как сжимается сердце! Кто не получил ничего, и в их глазах отчаянье, когда мы уезжаем, а впереди ещё одна бесконечная, ледяная ночь… Доживут ли до утра? Или выбегут навстречу чужой, незнакомой машине, в надежде, что и там сидит добрый человек… затормозит, откроет двери, даст что-нибудь… о, хоть что-нибудь, что можно сгрызть…съесть… и хоть немного согреться этим единственным доступным теплом, которое даёт сытость… Но машины не останавливаются. И каждое утро мы находим сбитых собак… Щенков… И ведь это не только наш город…так сейчас везде в России, где жестокая зима.
   На Радуге, наверное, пробка, на небесный мост всходят и всходят собаки…

 Все наши с Васькой карманные деньги давно «пущены в оборот» – они идут на дешёвую крупу, и «куриные каркасы» – как называет их Ася. Сбором еды озадачены все соседи. Их не создал Бог – бродягами городов, всех этих собак и кошек. Их самих, или их родителей когда-то выбросил ну улицу человек. И человек перед ними в долгу.
После обеда Ася уезжает на работу, а я обычно еще успеваю смотаться в приют. Здесь всегда нужен кто-то, чтобы мыть котлы и миски, разносить еду и воду, гулять, лечить, убирать вольеры и общий двор. Когда уши совсем уж закладывает от лая на триста голосов, а поясница разламывается, я иду в кошачье царство. Бдительная Каринка каждый раз кричит мне: «Дверь!» – это чтобы не забывала закрыть.
В комнате, которую занимают кошки – тихо. И никаких запахов. В какие бы условия кошка ни попала, она способна вальяжно лечь и смотреть на тебя надменно даже -  изумрудными, вспыхивающими глазами.
Елена Александровна симпатизирует чёрному Бегемотику, у которого явно были в роду персы, а я беру свою любимицу – трёхцветную пушистую Муську, прижимаюсь щекой к её тёплому боку, слушаю мурчание, такое умиротворяющее, усыпляющее – Муська как по заказу начинает мурчать, только её погладишь… И, кажется, укрепляюсь в мысли спросить домашних: «Мам-пап, нам ведь нужна кошка, правда?»
У всех котов приютских истории такие же тяжёлые как у собак. Выбросили на даче, замерзала в канализационной трубе, слепым котёнком нашли в коробке на свалке…Но характер у котов совершенно другой, и они ведут себя так, будто хозяевами приюта являются именно они.
Посидев с Муськой – совсем чуть-чуть, маленькая передышка, я снова открываю дверь к собакам.
– Держи скорей! – Елена Александровна суёт мне щенка, – всех уже поймала, этого последнего изловила. Это из тех, в лесу брошенных. Хуже всех кушает. Держи, я его уколю…
У нее в руках плоская коробка со шприцами. Один укол, второй, третий… щенок даже не вздрагивает…Здесь, по возможности, стараются обходиться без ветеринара. Его услуги дороги, а у приюта на счету каждая копейка. К тому же, те, кто работает здесь, наученные горьким опытом, чаще всего уже знают, какие лекарства нужны в тех или иных случаях.
Когда Елена Александровна вынимает иглу, оказывается, что щенок уснул, согретый лаской и теплом моих рук. Во сне мордочка у него совсем детская…
***
– Инга, ты совсем измоталась, – говорит мама, – сейчас каникулы закончатся, а как же школа?  Третья четверть… Самая длинная… И без всяких приютов будешь еле ноги таскать…
Ха, если б все наши так добросовестно учились, что еле ноги таскали – какой подарок был бы для Ольги Геннадьевны…Хотя… она нас так любит, что до такого состояния не допустила бы…
 – Я вот что думаю, – мама сидит у меня на постели, разглаживает ладонью покрывало, – Это лето у тебя будет последнее…
 – Чего? – пугаюсь я.
– Ой, не то, не то.  Я хотела сказать – следующий одиннадцатый класс, выпускной, поступать будешь, не до отдыха. Может, хоть этим летом съездим к морю?  Куда-нибудь заграницу, недорого, а? В Турцию…
 – Не нужен нам берег турецкий, – тихонько напеваю я, как всегда – без всякого подобия слуха.
Хотя, если наши возьмут путёвки, я поеду, конечно. Для мамы, которая никогда не была заграницей, это воплощение её мечты не знаю уж скольких лет. Дальние страны!
– Представляешь, – говорит мама, – Я на работе по интернету смотрела путёвки…Фотографии… Там такие фотографии… такое море…  А народ отзывы пишет… Плохо работает кондиционер в номере… Такси подвозит не к самому входу в отель, надо идти метров сто. Анимация бедная. В меню только курица и рыба.
Господи, что они замечают!  Я помню, как меня возили к морю маленькую. Турбаза, кажется. Кровать опирается на кирпичи. Балконная решётка вообще сломана, провал верёвочкой затянут. В столовке местной отравились в первый же день. У меня температура. Высокая, до бреда. Открываю глаза – надо мной висит рыба. Думаю, опять бред. Рыба покачивается, здоровая такая. Оказывается, мама купила где-то треску, тогда магазины пустые были, ничего – днём с огнём, а она раздобыла эту треску, и прибежала, счастливая, разбудила меня – теперь выздоровеешь! Упросила поваров, мне сварили уху… я только её и ела… Поднялась
 Но это случайно запомнилось, а главное – море! Оно светилось! Плывёшь в этом голубом сиянии, и навстречу прозрачные парашюты медуз… Сквозь них плывёшь! Другое измерение… Иная планета…
А они, вместо красоты этой… анимация, прости, Господи, их не устраивает…
Я хотела сказать, что мы с Васькой с радостью бы отпустили их в Турцию, чтобы они с папой отдохнули и от нас, побыли вдвоём, как в молодости. Что мне, по большому счёту сейчас ничего не надо, кроме моих собак и друзей. И в такие холода даже не верится, что когда-то будет ласковое безмятежное лето.
– А к Саше ты ходишь? – спросила мама.
– Давно не была.
– Ты ходи. – вдруг сказала она, – Почему-то из всех твоих друзей, мне спокойнее всего, когда ты с Сашей. Мне так с папой спокойно было.
Всё. Теперь Сашин черёд. Собственно, он не друг мне. Я не спрашивала, сколько ему, но, по крайней мере, лет на двенадцать он меня старше.
Познакомились мы на пляже. Этот случай мама запомнила на всю жизнь. Она лежала, устроив подбородок на высокой горке тёплого песка, шляпа с широкими полями отбрасывала тень на книгу. В небе плыли облака, похожие за сказочные замки из мультфильма про Джека, который полез на небо по побегам волшебных бобов.
Тишь, гладь и благодать. Томик Стефана Цвейга. И законопослушная я, играю рядом в свои куличики.
Я пошла к Волге, чтобы набрать в ведёрко воды. А у нас это дело так – рядом ГЭС, шлюзы, приливы-отливы. Взрослый человек их даже не заметит. Но ребёнок…Только что стояла на мокром песке, и вот – кругом вода. Волна отступала, маня за собой. И вдруг чья-то очень сильная и быстрая рука, обхватила меня за пояс, и я тут же оказалась высоко в воздухе. На меня – глаза в глаза – смотрел незнакомый парень.
Выражение лица у него было такое, что я не сомневалась – сейчас меня разорвут на мелкие клочки. Но парень спросил только:
– А где мама, знаешь?
– Вон, – указала я, вычислив маму на берегу по большой золотистой шляпе.
Вот кому попало по первое число! Парень, оказывается, работал на спасательной станции. И мама услышала, что все несчастья, если и случаются, то из-за таких вот мамаш, которые и не мамаши вовсе… если могут, вместо того, чтоб глаз с ребёнка не спускать, схватиться или за книжку, или за бутылку с пивом. Для парня, это были, видно равнозначные вещи…
Он подтолкнул меня к маме, и в этот день мы рано ушли с пляжа. Мама была раскрасневшаяся, и на вопросы отвечала невпопад.
Но чудо – парень каким-то образом меня запомнил, и позже, когда мы уже ходили купаться с папой и Васькой (при папе можно хоть всю Большую Энциклопедию от корки от корки прочитать, он плавает как дельфин и всегда начеку, если мы с Васькой в воде) – я чувствовала, что за мной наблюдают.
Их домик спасательный на пригорке, и рядом стоит лавочка, а на ней постоянно дежурит спасатель. Чаще – двое. Они сидят, издали такие похожие: крепкие, загорелые, в синих футболках. Я их до сих пор называю: «Двое из ларца, одинаковы с лица». Но Саша из них выделялся. Он выше их всех, по крайней мере, на голову. Я стала его узнавать, даже издали. И мне казалось, что свой чёрный бинокль он наводит именно на меня.
Однажды, кажется тем же летом, у меня уплыл мяч… Мой большой расписной мяч, который так весело качался рядом на волнах, вдруг выскользнул из рук, и очутился в нескольких метрах от меня.  Вот он, совсем недалеко, но там для меня уже глубоко. Я стояла и смотрела.
– Не ходи туда, – спокойный голос.
Саша сделал ещё шаг, вода не доходила ему даже до пояса, и подогнал ко мне мяч ладонью.
– Держи.
– Спасибо! – так искренне сказала я, обхватывая руками мокрое сокровище, что Саша впервые улыбнулся на моих глазах.
– Слушай, тебя мама не по фильму «Колдунья» назвала?  – и он проговорил, как-то неумело, будто прежде этих слов никогда не выговаривал, – Ты такая же…беленькая…Колдунья в детстве, наверное, такая была.
Я знала про этот фильм. Мы даже ходили на него в кинотеатр , но мы его не посмотрели. Это уже когда подросла, я узнала про существование такого закона, как «закон подлости».
Через десять минут после начала фильма мне отчаянно захотелось в туалет. Бедной маме пришлось пробираться со мной, поднимая весь ряд – у нас так тесно стоят друг к другу ряды в кинотеатре, и топать на первый этаж. Назад мы уже не вернулись. Деликатная моя мама не могла перенести тех слов, которые прозвучат, если мы всех поднимем снова.
Когда подросла, я стала заходить к Саше «на работу». У него можно было попросить большой, тяжёлый бинокль. У нас дома был, но маленький, театральный. А в Сашин можно было спокойно разглядеть даже собак, бегающих по противоположному берегу. Тот берег, на котором я никогда не была – как на ладони. Я смотрела жадно.
Иногда, если очень повезёт, меня брали с собой на лодке-«казанке». На том берегу, на островах, были дикие пляжи, и спасателям надо было посмотреть, всё ли в порядке там. Лодка неслась по тёмной воде, я сидела, ошалев от восторга. Порой удавалось и прогуляться по тому берегу, нарвать цветов, которые у нас не растут. Только за кувшинками мне Саша лезть не разрешал. Они растут там, где глубоко, со дна поднимаются их крепкие стебли. Саша доставал, бросал мне их на колени. У них такие твердые жёлтые лепестки… как из фарфора.
У мамы дома лежит старая игрушка, когда-то она купила её просто в киоске. Цветок, а если быстро-быстро нажимаешь на такой стерженёк, цветок начинает кружиться, всё шире раскрывая лепестки. Откроются они – и там сидит Дюймовочка. Остановишься, цветок мгновенно сложит лепестки, и вот Дюймовочку уже не видно. Не помню, из какого цветка в сказке, но я уверена с тех пор, что Дюймовочка родом из кувшинки. Более волшебных цветов нет. Они принадлежат сразу и воде, и этому миру.
Но вот чего Саша перенести не мог – это когда проснулась во мне мамина страсть к путешествиям.
Когда я пришла к нему в последний раз… Смотрю, его собака, толстая рыжая Матильда дрыхнет в «предбаннике» без задних лап. Из «спортзала» слышится грохот, наверное, кто-то из ребят со штангой разминается.
– Саш… - говорю я.
– Пошла нафиг, - говорит он, не поворачиваясь от компьютера.
– Саааш….
– Нафиг! Брысь! - и подчёркнуто увлечённо «мочит» очередного врага.
– Саш, а почему Матильда на меня даже не лает? Даже головы не поднимает….
Саша, наконец, поворачивается ко мне:
– Потому что ты её крест и карма! Она чувствует, что ей, порядочной собаке-спасателю, чья работа – пробежаться по бережку, и посмотреть, не тонет ли кто – залаять и позвать нас – ей придется искать тебя по горам и буеракам… Кто, – он барабанит пальцами по столу, – Кто на прошлой неделе опять зашмадрячился в ту пещеру?
– А как ты узнал? Саш… а ты в Семихатку весной пойдешь? – подхалимским тоном спрашиваю я.
– Если ты на пушечный выстрел подойдешь к Семихатке, пороть тебя я буду лично…
Я сажусь на диван, застеленный полосатым казённым одеялом. И украдкой топлю кнопочку чайника, которая в ответ загорается красным. Саша может ругаться долго. Но не нашлось еще на Земле такого плохого человека, которого спасатели не напоили бы чаем. А если руки замерзли вот как, как у меня, то какое ж это наслаждение обхватить ладонями полулитровую дымящуюся кружку..
– Сааш…
 – Ну, чего?
– Сколько пещер вы там прошли - пять? Шесть?
– Ты не подлизывайся, а забудь думать.
– А если как раз там…
Саша не одобряет любого риска со стороны дилетантов, к которым – с полным основанием – причисляет и меня. Кроме любопытства у меня за душой ничего нет. Кроме страстного желания узнать, что же там – в заповедной седьмой пещере Семихатки? Куда ещё не ступала нога человеческая. Вернее, не вплывала.
Но Саша не знает, что я там вообще была. А подписываться на то, что будет, когда он узнает, я не стану.
Не знаю, давно ли он стал таким…Может, с тех пор как в подземных лабиринтах погиб его друг Димка. Он тоже работал спасателем, только не в нашем городе. Заканчивались майские праздники, когда, уже вечером им позвонили рыдающие родители. Дети-студенты не вернулись из штолен. Один парень, три девушки.
Говорят, там пожар… Видели дым… Медлить нельзя…
Потом говорили, что Димка и двое ребят-спасателей, которые пошли в штольни вместе с ним, всё сделали неправильно. Их смена заканчивалась. Они устали. У них не было специального снаряжения. Нужно было сразу отзвониться, и вызвать специалистов. Самим не лезть.
Но когда ты слушаешь, как плачет мама, у которой под землёй осталась единственная дочка…
Студенты и так уже заблудились в штольнях, когда начался пожар. Там часто горят старые крепи. Владик велел Наташе и Лене сидеть и ждать его, он пойдёт на разведку. А ядовитый газ скапливается как раз внизу. Сидящие девушки попали в его облако, и через несколько минут уже были в беспамятстве. Владик тоже выбраться не сумел. Его потом нашли последним…
Когда же в штольни вошли спасатели, случился обвал, и преградил им путь назад…
Противогазов у них не было…
Я уже говорила о том, что на спасательной станции, на стене тоже висит гитара. Мне казалось, я никого не смогу слушать после Славки.
Но у Саши всё по-другому. Он берёт гитару:
…Выступаем на рассвете,
Над Сахарой дует ветер…
Ему не то, что далеко до Славки, ему до Славки, как от неба до земли. Короткие тревожные аккорды напоминают поступь в тяжелых ботинках… В сапогах… Печатающий солдатский шаг…
Но Сашин голос… Он такой взрослый, Саша… Мы со Славкой рядом с ним – дети. И не просто по годам. Через что только ему ни пришлось пройти. И сколько он умел и знал всего по сравнению с нами. Пусть ничего не говорили ему имена гитаристов, но из каких только переделок он ни вытаскивал людей. На моей памяти только – взять того ненормального, что решил поиграть в альпиниста, и сорвался со скалы на узкую полоску берега, такое место, куда по суше не пробраться, а течение там такое сильное… Саша же и спускался со скалы, привязывал, страховал…
 …Ну, а если я не выйду из огня -
От несчастья от такого
 Ты найдешь себе другого,
И навеки позабудешь про меня…
В эти минуты у меня отчего-то сжимается горло.
Мы выходим на рассвете,
Над Сахарой дует ветер,
Поднимая нашу песню до небес.
Впереди – пески Синая,
Позади – страна родная
 И тяжёлый карабин наперевес.
Мама права – главное чувство, которое испытываешь рядом с Сашей – спокойствие. Будто знаешь, пока он жив, с тобой ничего случиться не может.
  ***
В музыкальной школе в течение учебного года устраивали четыре концерта. «Осенний бал, или посвящение новичков служению искусству», когда старшие выступали, показывая свое мастерство вновь принятым, потом новогодний вечер – тут уже все, кто мог…всем давали слово – не столько концерт, сколько праздник. Почти летний, завершающий, отчётный концерт – фактически, переводной экзамен. И до него – весенний. Пасхальный.  На него меня и пригласили.
И я пошла. Хотя времени не было вовсе. Только уроки наскоро сделать, и бежать в приют, где каждые руки на счету. Если я не приду – никто не погуляет с Шанси, и напрасно она будет протягивать чёрные с проседью лапы сквозь решётку, стараясь остановить проходящих – подойди… Положи мне руку на голову…
И вычесать Бэка. Если этого не делать хоть раз в неделю, такие будут колтуны! А стричь нельзя – ещё холодно. Красавец Бэк, похожий на волка с печальными и мудрыми глазами.
И помочь Каринке вечером накормить всю свору… Сто пятьдесят клеток. Триста с лишним собак. Миски мыть…
Но Славка позвал, и этим было сказано всё. Вёл он меня, как за верёвочку. И к сердцу та верёвочка была привязана.
Обречённо сидела я в последнем ряду концертного зала. Я еще надеялась отсюда успеть в приют таки. И была я в привычном толстом свитере и джинсах. Забилась в уголок. Все такие нарядные! Торжественные! Храм искусства. В школе, «в миру», уже так не одеваются. Белые блузки с воланами, длинные строгие юбки. Манишки, банты. Мальчики в костюмах.
И я, от которой если принюхаться, всё-таки тянет псиной…Свитер мой рабочий хоть каждый день стирай.
Тёк концерт своим чередом. Прелюдии сменялись ноктюрнами, девочки с хореографического отделения танцевали вальс и «русскую». Не шли мальчики на это отделение, хоть убей, и ещё постараться надо было поставить им красивые танцы, и чтобы отсутствие партнёров не бросалось в глаза.
Посторонних в зале не было почти. Ученики, педагоги и родители. Такие восторженные глаза! Я не знаю, смотрел бы на меня так папа. Скорее всего, он бы спокойно глядел, как бы говоря: «Инга, я тебе доверяю. Я знаю, что ты всё сделаешь хорошо, как только можешь».
Он не склонен к восторгам, мой папа. Для него, главное, чтобы отдал силы и душу. По максимуму. Только так – честно работать. А искусство он тоже считал работой.
Что же это я… Задумалась и не заметила… на сцене уже стояла педагогиня. Седые волосы уложены в причёску. Платочек на шее. Настоящая дама. И обнимала Славку. И улыбка у неё была особенная. Почти материнская.
- Славочка, звёздочка наша… в этом году заканчивает школу. И я с гордостью могу сказать, что его пригласили продолжить обучение в Австрии.
И короткий, неудержимый проблеск Славкиной улыбки. Торжествующий.
Дальше я не видела и не слышала. Я пробиралась меж рядов.
***
… Тоска навалилась на меня. И отпустить не могла.
В такие минуты я всегда шла в свою пещеру. Только здесь приходили в порядок мысли и успокаивалось сердце.
Вот и сейчас. Я прижалась к каменной стене, поросшей мхом, и прикрыла глаза.
Значит, Славки у меня больше нет. И не было его у меня, если честно. Но как же мечталось... с каждым его звонком…когда я лежала, подсунув под ухо телефон и слушала его игру…когда я его видела в нечастые наши встречи…какой это был разряд тока…как долго я не могла успокоиться!  Никогда и ни с кем рядом не было у меня такого. Никогда так не говорила без слов душа, как когда я слушала его игру.
Но ему и в голову не могло прийти, что его отъезд что-то для меня значил. Он был только счастлив. Что ему я!
Я оставалась. Оставалась наедине со своей собственной жизнью. Со школой, которую нужно было окончить, и тем делом, которым стану заниматься после неё. Я ещё не знала, что это будет за дело. Понимала только, что самое важное для меня – быть кому-то жизненно необходимой. Насущной. И жить, по совести. Как те люди, которых мне дано было встретить.
А сейчас только сцепить зубы и идти… день за днём, шаг за шагом…И радость вернётся ко мне, она не может не прийти. Потому что рядом есть Анна, Саша, мои папа и мама, Алёша Литошин, и наша Наталья…
Я не помню, сколько прошло времени… Ещё не темнело. Но свет в пещере всё же менялся. Становился глуше…
Барон лежал возле моих ног. Он мог так весь день пролежать, ему хватало, что я – рядом. Время от времени он поднимал на меня янтарные глаза. Ему хотелось, чтобы я что-то ему сказала.
- Ну что, брат – пошли?
Устало – всё-таки столько километров отмахала, добираясь – я поднялась и пошла к выходу из пещеры. И обмерла.
Да, нынче открыли шлюзы на плотины. Спускали весенние воды. Да, наверное, река уже разливалась, когда я шла сюда. Но теперь невысокие волны уже плескались у входа в пещеру. Река языком заползала внутрь. Но как же узка тропка, ведущая отсюда вдоль гор…Не пройти. Просто не пройти… Она уже вся под водой, а наощупь – это безнадёжно.
Мы с Бароном оказались в ловушке.
Пёс мой не вступал пока в воду – ледяную. Переминался, ждал.
Семихатку по весне заливает полностью. Не так быстро, конечно. Не за несколько часов. Но не выбраться мне сейчас отсюда. А будут искать… Пока догадаются…
И я присела на корточки, обняла белую голову с рыжими ушами. Только два существа на свете могли сейчас помочь.
- Барон - к Саше! Плыви к Саше. Ты доплывёшь - ты же большая сильная собака… У меня нет ручки и листка, написать ему записку, но он умный, он сам всё поймет. Ты только доплыви – хорошо? Позови…
Барон понял команду. Сколько раз мы с Сашей гоняли его вдоль всего пляжа – к спасательной будке! Сколько колбасы было скормлено! Но… вода? Он оглянулся. Заскулил.
– К Саше!
И, повинуясь настойчивому голосу моему, он вступил в воду. Пошёл… Поплыл… Он верно плыл – направо, за мыс. Скоро уже сможет выбраться на берег.
Я пошла вглубь пещеры. Села на камень. Закрыла глаза. Надо о чём-то думать…Меня обступили собаки. Белые, чёрные, рыжие… Наши рыжики…Я ощущала под руками их головы. Тыкались в шею, в щёки их холодные носы. Им не было страшно даже в последние минуты перед Радугой. Отчего же мне? Ведь они со мной… Я сидела и знала, что надо только дождаться…и он непременно будет… он не может не быть… рокот Сашиной моторки.

 ***
«Инга, привет!
Я уже отвык писать настоящие письма, те которые на бумаге и в конвертах. Но ты сказала, что летом будешь в деревне, где Интернет не водится, и я взялся за ручку. Представляешь, поймал себя на том, что не помню, как пишется буква «ч». Когда нужно было заполнять всякие документы – это за меня делала бабушка. Она в своё время вдоволь намоталась с театром по заграницам, и быстренько написала всё «на пять». Я только расписывался там, где она тыкала ручкой.
Но теперь уже всё позади, и консерватория в Вене «приняла меня в свои объятия». Другие бы спросили меня – нравится ли мне Австрия, где я живу, что успел увидеть?… Но ты всегда умеешь спрашивать самую суть, и, конечно, задала бы один единственный вопрос: «То ли это, что ты хотел?»
Инга, я не знаю! Для кого-то из моих знакомых по музыкальному миру, не было бы иной цели, кроме того, чтобы учиться как можно хорошо, и остаться в Европе. Преподавать где-то здесь, выступать, а в Россию  ездить разве что с концертами. А я не знаю – моё ли это?
Между тем, мне живётся здесь легче, чем многим студентам. Родные сняли  квартиру, и мне не нужно думать о хлебе насущном. 
Ровесники мои вынуждены подрабатывать, чтобы не сидеть впроголодь, и иметь какие-то карманные деньги. Я же могу сосредоточиться только на музыке. Думаю, это оправдывает себя, так как преподаватели оценивают мою игру уже достаточно высоко. Из России нас тут немного, и все – после музыкальных колледжей,  после школы – я один. Но у нас были отличные преподаватели, у них было, что взять. И программа впереди такая интересная, что просто восторг.
Тем не менее, мне трудно. Я учу немецкий язык. Языки мне даются легко, я прилично знаю английский и французский, но немецкий начинаю с нуля. И когда я в кафе заговорил с однокурсницей по-английски, она как-то так презрительно фыркнула через плечо, и сказала, что преподаватели велели говорить со мной только по-немецки, чтобы я быстрее погрузился в языковую среду, и на другом языке она мне отвечать не станет. И так всё другое вокруг, всё чужое, а теперь, я ещё и без языка. Я, конечно, выучу немецкий, но в том, что люди  все здесь такие правильные, так жёстко следуют указаниям – во всём этом для меня тоже чужое. Чуждое. Мне кажется, такой человек и музыку до конца понимать не может. Ведь искусство – это всегда любовь, а любовь – это всегда милосердие.
И когда я играю, уже вечером, у себя – и для себя, мне так жаль, что здесь никто не умеет слушать так, как ты, Инга.  Мне этого очень не хватает… Только ты  будто живёшь в той вещи, которую я играю.  И то же самое видишь, что и я. Помнишь, как мы вместе увидели лунную ночь в романсе Гомеса? Мне не хватает тебя, Инга.»
Я сложила письмо и засунула его обратно в конверт, густо заклеенный марками. Письмо я читала, сидя на полу. В нашем доме нет другой мебели: стены, пол и спальники. Уже месяц я живу  в деревне, вместе с археологами. Нам дали заброшенный дом. В нем две комнаты. В одной живем мы – студенты и я. В другой преподаватели с кафедры археологии: Риза Салихович и Наталья Петровна. У них же стоит плитка, на которой дежурный готовит обед, пока все на раскопках. Сегодня дежурю я. Варить надо целое ведро еды – каши или супа, а плитка такая слабенькая, хорошо, если за два часа вода закипит. Я раскочегарила плитку и жду, пока нагреется, а в ожидании ещё раз перечитала письмо.
Славка сейчас в Вене, а я сижу «на полу в Ленинграде», то есть,  в деревне Ряскино. Как я сюда попала? Как только закончился учебный год, моё будущее обсуждали, образно говоря, держась за сердце, папа, мама и Саша. За сердце не держался только Васька. Он сидел, обняв за шею Барона, и сверкая глазами, ожидал, куда же меня отправят, чтобы присоединиться.
Саша клялся, что не допустит меня ни в одно место, где есть – водоём, горы, обрывы, пещеры, где есть хоть что-нибудь, кроме ровного поля. Да и то…
 – Ну, не сажать же Ингу, как собаку, на цепь, – говорил папа.
– У нас даже Барон на цепи не сидит, – вставлял Васька, – Только раньше.
– Подождите, – маме пришла в голову идея, – мы с университетом дружим. Наш музей. У них летом обязательно практика. У историков… у филологов…Преподаватели за студентов головой отвечают. Воркуют над каждым….
Нет, я не скажу, что наши преподаватели особо над нами воркуют. Они оба такие спокойные, видимо, уже привыкли ко всяким студенческим выходкам. Мы раскапываем МЖК – «молодёжно-жилищный комплекс», как выразился Андрюшка Бузынин. Древний город и могильники, почему-то вс ё больше детские. Находим в земле такой овал, там почва другого цвета. Допустим, везде рыжая, а там чёрная. Садишься над этим местечком с совком и кисточкой, и потихонечку, буквально по щепотке земли –  её выбираешь… И видишь на дне маленький, как кукла, скелетик, который лежит на боку, и рядом горшочек с окаменевшим зерном.
Девчонки сперва боялись – как же, могилы раскапывать! – а потом привыкли. Если усопшим три тысячи лет, то это уже просто история. А я один раз нашла наконечник стрелы, а Васька в тот же день – разноцветные бусы. Но стрела была ценнее, железо  вообще очень редко попадается.  Наталья Петровна от счастья хотела нас чем-то вознаградить, но тут единственный маленький магазинчик. Шампанского не купишь, мы же числимся как дети. А сок был какой-то просроченный, и мы остались без угощения.
Мы бы всей нашей дружной студенческой толпой и от молока не отказались, но с молоком тут напряжёнка. Отчего-то в деревне всё больше разводят овец. Мама когда-то говорила, что овцы – глупые животные. Сейчас!  Вечером, когда стадо возвращается, то одна, то другая хозяйка выходит на улицу, и зовёт: «Надька! Надька!» (почему-то их через одну зовут «надьками») и овца летит по улице галопом, и копыта у неё стучат, как у лошади, и такое счастье на морде!
Я сразу вспоминаю своих собак. Им бы тут побегать вволю, по полям, по лугам…Годами ведь ничего, кроме клеток, асфальта… И каждый день, я думаю, как там девчонки справляются? Если зимой проблема наша – накормить, и, по возможности, обогреть зверьё, то летом – напоить. Попробуй, отыщи в жаркий день в городе воду! Для собак и кошек автоматов с газировкой и фонтанчиков не предусмотрено, и можно только представить, как они мучатся от жажды. Наши оставляют воду в плошках, где только можно: возле подъездов, на стройках, на заброшенных дачах.
А Оля Ларина, главная «кошатница», только-только отмучилась от «сезона котят». Те самые мартовские вопли, о которых уже столько анекдотов сложено, обернулись в мае крохотными пушистыми комочками, изначально бездомными, или теми, кого бессовестные люди подбрасывают  – в подвалы, под двери столовых и магазинов, той же Ольге под дверь квартиры… И как покинуть этот детский сад, который только-только глаза открыл, когда для них опасность везде: и мальчишки, для которых котята – живые игрушки, и злые тётки, готовые ногами отпихнуть малышей от своих подъездов, и собаки, и даже большие вороны…
Сколько Ольга положила сил, чтобы выкормить самых слабых кошат с чайной ложечки, найти по возможности им хозяев, или, на крайний случай, пристроить в приюты!  Говорят, что со смертью человека умирает целый мир. А Ольга так же и про котят думает. Вон пишет, что кошачий поток потихонечку пошёл на убыль, хотя совсем, конечно не иссякнет. И найдёныши на её руках останутся всегда, пока люди не начнут стерилизовать своё зверье.
Ещё немного, совсем немного дорогие мои, мы с Васькой добудем здесь, для родительского спокойствия, а потом приедем – и включимся. Так же будем мотаться по всему городу, разливая воду, подбирая больных, ища приют бездомышам. И не снять нам эту лямку с плеч никогда. Потому что нельзя быть добрым на время, и «включать» жалость, когда тебе захочется. Потому что нельзя жить иначе с растревоженным сердцем.
Вы, конечно,  спросите про Барона…. Он с нами, а как же…  С утра метался между мной и Васькой: на раскоп идти, или остаться тут, при кухне? Хотя со мною было соблазнительнее, он знал, что тушёнка ему всяко перепадёт, но всё же он мудро рассудил, что здесь с мною вряд ли что случится, а вот за Васькой надо проследить. И убежал, вместе с нашим «археологическим отрядом». Толстый он стал – ужас. А чего ждать, если у него такое море обаяния?   Каждому он суёт лапу, и даже выучился стоять столбиком, помахивая передними лапами в воздухе. Конечно, всякий тает и угощает – хоть конфеткой, хоть печеньем, хоть бутербродом.
Но главное, у Барона выражение глаз изменилось. Я вспоминаю, какой он был растерянный, когда впервые появился у нас. А сейчас – ну, ребёнок! Глаза доверчивые, любящие… Он теперь не боится любить.
По выходным ко мне приезжает Саша. Здесь единственная дорога, наше окно как раз выходит на неё, и я издали вижу, как он идёт. Высокий, шагает легко, хотя за спиной тяжёлый рюкзак – мама с папой обязательно напихают передач для нас, голодных. В прошлый раз мы такой торт сделали из печенья, сгущёнки и орехов!
Наши все липнут к Саше, ждут его рассказов. Про спасательный отряд на Кавказе, где он раньше работал, и про наши местные пещеры - куда стоит идти, куда нет? Правда ли, что горы изнутри изрезаны штольнями, и тянутся они на десятки километров? . Они спрашивают, в каком месте Волга особенно глубока, и когда в последний раз там ныряли до самого дня.
Саша умеет рассказывать так, что, хотя ребята и слушают, открыв рты, про все эти «связки», ледовые лбы, страховку и прочее… они понимают: такая захватывающая, с их точки зрения, и жизненно необходимая работа, требует большой подготовки, и надо быть настоящим мужиком во всех отношениях, чтобы её потянуть. Нам до этого ещё расти и расти. Саша никогда не хвалится, ему в голову не может прийти это, наоборот, мы понимаем, что работа его – сродни войне, когда идти приходится на такое задание, откуда можешь и не вернуться, но идти нужно, чтобы спасти другого.
А потом нас отпускают гулять. Остаётся по правую руку – магазинчик, по левую – старая заброшенная школа: бревёнчатые стены, провалы окон. И мы долго идём по дороге, вьющейся через поля. Золотистое море, волнуются, как море,  колоски. И так поют кузнечики, и так трогательны - как века назад, и по сегодняшний день – синие глаза васильков, там и тут выглядывающие меж колосьев.
Саше никогда ничего не надо объяснять. При нём ничего не надо изображать. И я ничуть не стесняюсь, когда в какую-то минуту просто присаживаюсь, и глажу – сухие колоски, и лепестки цветов, и случайно попавшего под руку кузнечика, и тёплую пыль… Как же я люблю всё это! Как люблю жизнь, со всеми её трудными минутами, и минутами счастливыми…  И как я люблю свою землю, вот эту, которая сейчас под рукой, такая родная и тёплая….
   Семь пар железных башмаков


 Леночке Левыкиной - чудесному человеку и доктору, мудрому и терпеливому - с любовью и дружбой - посвящаю.

1.
Я живу в башне. Это заводское общежитие. Дом сталинской эпохи- два крыла его, разошедшиеся под прямым углом, в центре сходятся в башню. Я живу на самом верху, выше - лишь крыша, увенчанная серебряным шпилем.
У меня комната размером с платяной шкаф. Только из этого шкафа нельзя шагнуть в  Нарнию. Можно лишь сидеть на подоконнике, и смотреть на город с высоты. Окно выходит на невысокую гору - до сих пор краеведы спорят: что окружает городок наш - горы или холмы? У подножия горы - старые гаражи и сараюшки. И ещё ближе -  ветка железной дороги. Вечером по ней, подрагивая серо-красными вагонами, проходит поезд на Москву. Утром второй поезд - близнец первого - возвращается из Москвы обратно.
В фильме «Безымянная звезда» - помните? - жители маленького городка спешили на перрон, чтобы взглянуть на пролетающий мимо «дизель». Он связывал их с большим миром, давал возможность вдохнуть ветер дальних странствий. Вокзал был -  своего рода - порт. У нас, конечно, на перрон приходят только отъезжающие и встречающие, да и далеко от нашей общаги до вокзала.  Но летом, раз в неделю, пускают ещё дополнительный состав - на Адлер. И вот тогда, к шести вечера, я устраиваюсь на подоконнике, и жду, чтобы взглянуть на него.  Те, кто мелькают в вагонных окнах - через два дня увидят море. А я его не видела двадцать лет.
Наше общежитие тоже похоже на вагон поезда. Длинный узкий коридор со множеством дверей, и кипит здесь бурная жизнь -  курят, ругаются, сплетничают, флиртуют, и просто глядят в окно - хотя бы другое, не своё, опостылевшее. Маленький, чем только ни пропахший туалет, незакрывающаяся форточка, холодные сквозняки - точь-в-точь как по ночам в вагоне, когда поезд мчит. И вечный гул голосов.
Последние пять лет я живу в комнате одна, и это великое благо. Закрыв дверь, можно хотя бы зрительно остаться наедине с собой - слышать-то общаговскую жизнь всё равно будешь, никуда не денешься. И войти в любой момент может кто угодно. Хорошо, если со стуком.
Мэр постучал. Он у нас считает себя демократом, каких поискать, и всё ходит по местам присутственным - по больницам, школам, общежитиям. Толку с этого немного - не припомню, чтобы в больнице прибавилось врачей, или появились лишние талоны, а в школе затеялся крупный ремонт. Но посочувствовать мэр умеет. Он маленький, розовощёкий, поход на собачку Друппи из популярного американского мультфильма. Выслушает тебя, посмотрит наивными чистыми глазами, расскажет, что у него всё ещё хуже. У тебя всего лишь суп жидковат, а у него такой мелкий жемчуг, что голова кругом - не знай, что делать!
Весь город знает, что мэр торгует землями на побережье, и, если сменится губернатор - его тут же схватят руку. Но пока нынешний губернатор у власти (грешит тем же, только масштабы другие) Александру Ивановичу нашему надо показать - как он любим народом, близок к нему и с каждым человеком может найти общий язык.
Дошел черёд и до нас. А моя комната - первая, как раз напротив лестницы. Мэр постучал и тут же вошел. С улыбкой - милый такой дяденька, приятный во всех отношениях. Розовый, точно вырезанный из куска туалетного мыла, благоухающий дорогим парфюмом.
А я даже встать не успела. Ходить по моей комнате особо негде - три шага от окна до порога, и столько же поперёк. Поэтому, когда я дома, то всё больше лежу на постели и слушаю музыку.  Всё моё богатство - маленький планшет. Подруга подарила - Таня Морозова, я о ней потом расскажу. Так вот - планшет, несколько книг на подоконнике, и колченогий кот Юлик. Нелегал, котов в общежитии держать не положено. Но когда девчонки с третьего этажа принесли котенка, подранного собаками – у них не поднималась рука ни в ветеринарку его нести  (жалко! Усыпят его там!), ни лечить самим (невозможно смотреть, Поля – ты уж сама как-нибудь ему помоги)
Ну, Поля, то бишь я, и измудрялась месяц - смазывала, перевязывала, шила ползунки с дыркой для хвоста, стирала испачканные, и вкладывала несчастному в пасть дорогую ливерную колбасу - мягкую как масло, можно есть даже покалеченным ртом.
Теперь Юлик - огромный кот, невероятно талантливый попрошайка - чуть ли не канкан на задних лапах станцует, если учует колбасу. Когда он выходит на общую кухню - ему не отказывают в угощении даже многодетные Лифановы.
Но главное - по ночам он спит у меня шее, мурлычет в ухо, греет - сквозняки-то гуляют почти в каждой комнате, а в башенке моей ещё почище, чем где-то. И мурлыканье у Юлика такое успокаивающее, доброе, из детства.
И вот, входит мэр наш, Александр Иванович, а я тут слушаю неприличную песню Слепакова, и Юлика одной рукой за спину запихиваю, а он рвётся  проверить - вдруг мэр с колбасой пришел?
Но мэр, наверное, не знал, что коты в общаге в принципе запрещены, и Юлика держит здесь как раз всенародная любовь - о которой мэр мечтает для себя самого. Поэтому на кота он внимания не обратил - само собой разумеющееся. Оглядел мэр мои покои пятиметровые, поинтересовался как тот Морозко из сказки - у замерзающей девушки: «Тепло ли тебе, девица, тепло ли тебе, красная?»
– Всё ли у вас здесь хорошо? Всем ли довольны?
Я заверила, что лучше может быть только на кладбище, он сделал вид, что не расслышал. Мы поулыбались друг другу и разошлись к взаимному удовольствию.
Если говорят, что жизнь - это вечная дорога, то нам - в нашем поезде-общаге – ехать и ехать. Как раз до названного мною мэру маршрута.
Хорошо, что у меня комната с видом на железку и горы. А если б на другую сторону - был бы виден парк, за которым стоит дом, где мы жили с Дедом.
2
Их скоро не будет, тех домов. Встанут на их месте одинаковые, безликие «третьи улицы Строителей».
Только в памяти, если закроешь глаза, останутся навсегда родные наши «засыпухи». Тесные подъезды, выкрашенные синей краской. Крутые лестницы на второй этаж, скрипучие ступени. Запах жареной с луком картошки. В любую дверь можешь постучать – каждого знаешь в доме – не только в лицо, но всю историю  семьи его до седьмого колена.
Огромные дворы, такие тенистые летом. Не было тогда здесь никаких детских площадок, только железные качели-вертушки. Только мяч, которым мы били в эти старые добрые стены. Брось – поймай, брось – хлопни в ладоши – поймай, брось – обернись вокруг себя – поймай. Наши простые игры. Мяч и скакалка.
Девчонки завидовали мне - их часу в десятом вечера матери уже звали домой, и не отвертишься – вон, машет из окна полотенцем. Мол, не послушаешься, сейчас выйду, да этим полотенцем, вдвое сложенным, по спине…
Меня Дед не звал, и в этом было уважение: сама знаю когда – и приду. Дед  вообще уважительно относился к желанию каждого, и даже когда моя мамочка в семнадцать лет укатила жить в северную столицу – не запретил ей, не высмеял это сумасбродство. Слова не сказал против. Бабушки в ту пору уже не было на свете, но он утверждал, что мамочка моя пошла именно в неё. Бабушка в юности тоже – когда родители ей запрещали гулять, и даже прятали туфли – дожидалась темноты, надевала поверх носочков галоши – чем не лаковые туфельки в сумерках? – и бежала на бульвар.
– Против крови не пойдешь, против сущности своей, – считал Дед, и никого никогда не гнул. 
    Не знаю уж, что тогда укусило мамочку, какая муха странствий, отчего ей так непереносимо было жить и дальше в маленьком городе, а только сорвалась она «в белый свет, как в копеечку», на бумажную фабрику в Ленинград. Тогда это не редкость была – завербоваться, уехать, стать рабочей. Называлось – уехать «по лимиту». Отработаешь, и остаёшься жить в вожделенном городе, прописку получишь.
На тяжелой работе мамочка моя быстро надорвалась. Отлежала в больнице, и потом много лет кочевала по Ленинграду-Питеру, меняя службы и жильё. Тяжелее всего пришлось ей в одну из зим, когда работала она администратором в клубе, а жила внизу, в неотапливаемом подвале. Сторож разрешил ей там ночевать. Согревала мамочку собака по имени Джан, кабы не в том же дворе подобранная.
Самое трагичное было в том, что случилась тогда у мамочки несчастливая любовь. И прямо из угла этого ночлежного – увезли её в больницу, где она родила мертвых близнецов, мальчиков. Врачи говорили, что дети погибли от голода. 
Деда эта весть ужаснула, конечно, когда дошла до него. И когда несколькими годами позже мамочка ждала меня (плод несчастливой любви номер два) Дед настоял, чтобы ребёнка сразу по рождении отдали ему на воспитание.
Мамочка приехала, виновато сунула сверток в розовом пикейном одеяле в неумелые тогда Дедовы руки – и укатила назад в Питер. («Это мой город, у него даже пульс мой, а здесь, у вас, всё замерло, как в болоте»). Теперь у неё там очередной – не знаю уж, какой по счёту муж, квартира «на Ваське» – то бишь, на Васильевском острове, работает она, кажется курьером в фирме….
Она не навещала нас с тех пор, и мне никогда не хотелось съездить к ней, чужому по большому счёту, человеку. Мы и не перезваниваемся – не тянет нас говорить друг с другом. Лишь несколько раз в год – к Пасхе, да к Новому году, приходят от мамочки открытки. Галочка, дань традициям. Эта традиция – окликать открытками –единственное, пожалуй, что осталось в ней от Деда. Так же скупо ей пишу и я.
Но больше у меня никого нет на свете.
3
А с Дедом нам жилось хорошо. У меня же не просто Дед, он же героический Дед - пулемётчиком на войне был.
Это сейчас все гордятся предками-дворянами, и ищут в родословных хоть капельку голубой крови. А Дед мой из семьи крестьянской. Голод прошел.
  – В тридцать третьем, - рассказывал он, – Мы в колхозе собирали на полях жуков. Их столько было на хлебе! И если полную литровую бутылку их наберёшь – значит, получишь черпачок затирухи, похлёбки мучной.   Её чем-то заправляли, кажется, луком… И как мы, мальчишки, рвались, чтобы собрать жуков, выполнить норму – и покушать…
К слову – готовил Дед из рук вон плохо, и пока я не подросла, и не взяла это дело в свои руки, главной нашей едой, был суп, подобный той самой затирухе – беловато-мутный от муки, и сверху плавают кусочки обжаренного лука. Было в нём убеждение, что в похлёбке той – сила жизни.

4
Хлопот со мной Деду хватало. Хоть и воспитывалась я у него почти с рождения, но видно слабая моя мамочка не смогла заложить в меня здоровья. И я всё хворала и хворала, подхватывая болезни от каждого сквозняка, от каждого «чиха» рядом. Сидела дома с подвязанным горлом и с котом на коленях. Наверное, поэтому мне кошачьи песни навсегда – память о детстве и дедушке.
Наша молоденькая участковая доктор уж не знала, что делать со мной – то и дело в лёгких такие хрипы, будто «гармошки поют». Она передала меня под светлые очи главврача.
Маленькая пожилая женщина, изящная и немногословная, долго выслушивала меня со всех сторон, и, вопреки ожиданиям, не назначила никаких лекарств:
– У меня был ещё один такой же больной мальчик. Я их с мамой послала в Пятигорск. И вы знаете, я их давно не видела…
Дед переживал сложные чувства. С одной стороны, он прямо расцвел – это было его родное Ставрополье, благословенные места. С другой – мы жили на два рубля в день, и ох, как долго, придется нам копить, чтобы позволить себе эту поездку.  Но ждать было нельзя, меня велели отвезти на курорт в это же лето. Деньги пришлось занять.
В поезде Деду всю дорогу было плохо с сердцем. Окно в купе не открывалось – заделано намертво. Пыльное толстое окно в деревянной раме. Воды не достать, остановки редко. А встанет поезд – так к каждому киоску, где продают лимонад – выстраивается очередь. Не успеваешь достоять её, как объявляют посадку. Да ещё по внутреннему, поездному радио всё время пела Алла Пугачева, которую Дед терпеть не мог  и называл «Женщина, которая орёт».
Я так жалела, что поездка стала для него подобием пытки. Для меня же она была первым путешествием в дальние края, до волшебных черт преображённой детским восприятием.
Сейчас я уже не могу спать в поездах так, как тогда. Заберёшься на верхнюю полку, пристроишь на сетчатой полочке для шляп пупсика – единственную игрушку мою, подоткнёшь под голову подушку – и дорога будто качает тебя в колыбели, спишь и спишь… И веришь, что проснёшься уже, и всё будет по другому, не так, как дома.
Так и происходит. Через два дня пейзаж за окном резко меняется. Кончаются, казавшиеся бескрайними,  поля и степи. Поезд идёт через леса, уже иные, не такие как наши – южные. Я еще не знаю названий этих деревьев,  но таких у нас нет.  И вдруг, видные издалека, начинают подниматься горы, то тут, то там –  и тоже иные. Наши, жигулёвские,  плавно переходят одна в другую. Здесь здоровенная гора может стоять особняком. И пока ещё поезд обойдёт её со всех сторон 
Но поднимается,  наконец во всём своём великолепии – резной пятиглавый Бештау. Позже узнаю я легенду разрубленном соперниками богатыре. И рядом Машук – по легенде, окаменевшая красавица, но и сразу причислила я эту гору к женскому роду. Такие плавные были её очертания… Она напоминала зелёную конфету трюфель
 Ехали мы, конечно, «дикарём», в то время путёвки свободно купить было невозможно.  И теперь нам предстояло искать жилье. Прямо на привокзальной площади нас подхватила пожилая женщина и начала сулить райские условия – и ближний пригород – почти центр, всего несколько остановок на трамвае, и речка рядом… Речка оказалась Подкумком – узкий, мутный, после Волги, он не произвёл на нас впечатления. Мы были избалованы необъятной ширью Жигулёвского моря. И переезжая Подкумок через мост, на трамвае, подумала удивлённо: «И они это называют рекой?». Не зная, что через несколько дней заворожит меня красота горного Баксана, несущегося по камням, одетого пеной…
Действительно, дом хозяйки был на берегу, двухэтажный. Нам отвели проходную комнату, и после того, как мы уплатили деньги, воспринимали  как нежеланных гостей, которые хорошо, если меньше путаются под ногами.
Но уже тогда, с лёгкой руки Деда, я стала отметать всё это внешнее, бытовое, как мелочь. Стоило ли обращать внимание на неприветливость людей, приютивших нас, если мы приходили туда лишь поздно вечером, чтобы упасть на кровати и заснуть. А целый день был заполнен – и даже переполнен впечатлениями, яркими, до болезненности.
    Гораздо большее впечатление на меня, как на ребёнка, произвело другое. Я в тот день пришла в ужас от лечения, которое мне предстояло проходить все три недели. Вода. Там самая вожделенная, неповторимая вода, за которой сюда едут со всей страны, которую можно пить только здесь, и невозможно разливать в бутылки. Иначе она потеряет всю целебную силу. Какой же эта вода оказалась дрянью!
В центре города стоял настоящий «питьевой дворец», где воду можно было получить разную. Но не на «любой вкус», а «шо вам назначено – то и пейте». Вода была  и холодная, и тёплая и почти горячая, газированная и негазированная, пресная и солоноватая… Нет бы выбрать самую вкусную и хлебать её хотя бы без отвращения. Источник № 17 например. Холодная газировка.
Но мне-то велели лечиться  источником «нумер два».  Наособицу стоял павильон, изощрённое орудие пытки. Будто каменный свиток в пёстрых квадратах мозаики, и краники из него со всех сторон. И течёт водица, оставляя в жёлобе белый осадок солей. И запах…Омерзительный запах сероводорода. Вода горячая, солоноватая, вонючая – наицелебнейшая. Помню, как я тогда рыдала, зажатая в угол Дедом:
– Пей!
– Не могу! – и безыскусно, по-детски, –  В эту воду как будто кто-то напукал!
– Не для того мы ехали за тысячи километров, чтобы ты сейчас капризничала!
Плачу, стараюсь не дышать и глотаю…
Дня через четыре – в каждый из них мы пьём целебную воду – происходит чудо. Как уже говорила, я была такая худая, что массажисты вздыхали: «Тут не за что взяться…Блокадный Ленинград…Кожа да кости»
И вдруг  захотелось есть – страстно. Я мела еду как пылесос, то есть как обычный ребенок, от бутербродов с колбасой до пирожных «птичье молоко». Сюда приезжал отдыхать бомонд, и даже в обычных магазинах продавалось то, чего по всей стране было днём с огнём не сыскать.
Вместе с едой пришли силы. Я начала оглядываться по сторонам. Кто-то из экскурсоводов рассказал ещё одну легенду, запомнившуюся на долгие годы. В этом краю выращивают знаменитых арабских лошадей. Среди них есть белые. Но они не рождаются такими. Их высекают из мрамора и сбрызгивают минеральной водой. И они оживают. Я поверила свято, потому что поняла – в воде этой жизнь.
Люди знали это испокон веков. Пятигорск  был живою историей. Почти немедленно в книжном киоске при грязелечебнице Дед  купил Лермонтова «Герой нашего времени», и прочёл мне эту книгу  вслух. Там же были и стихи Лермонтова, ставшие для меня ещё одним чудом. Кавказ создал Демон во время любви к Тамаре. Это не могло быть иначе.
Дед был неутомим в поездках, стремясь показать мне как можно больше. Лёгенький, худенький дедушка мой в неизменном белом костюме. Нужно только уметь смотреть, тогда много удивительного увидишь. Надо тренировать глаз, подмечая малое, восхищаясь им, любуясь. И тогда Бог даст больше. В Кисловодском парке меня поразили доверчивые белки. Стоило подставить к стволу дерева ладонь и поцокать языком, как белки тут же спускались, опирались на ладонь передними лапками, щекотали её носами, усами, ожидая угоститься семечками или орешками.
Прямо из земли, из гранита,  струились многочисленные родники, стекая в реку – это была долина родников. Хрустальные струи.
Мы поднимались асфальтированной дорожкой – Дед  говорил «терренкур». Звучали слова – «Красные камни», «Храм воздуха», но ничего, кроме величественной панорамы гор и острого желания поесть я не запомнила, и что такое этот «Храм» не поняла.
В Железноводске был ещё один парк, где вода каскадом сбегала по ступеням, будто по лестнице. И высилась надо всем гора – гора Железная. Дед ещё звал нас прибиться к экскурсии и посмотреть дворец эмира Бухарского, но я  взвыла – ноги болели так, что хотелось только сесть и никуда уже не идти.
Конечно, мы побывали у всех пятигорских достопримечательностей. К месту дуэли Лермонтова добираться было нелегко – жара, негде укрыться, далеко… Тяжёлые цепи, огораживающие самоё место, мрачные птицы, сидящие по краям, на столбах обелиск. Не было здесь Лермонтова, ничего не было, кроме жары, металла и камня…
А тот мальчик, в 1841-м упавший здесь на траву – и ведь сразу началась гроза… Я вспомнила «Мастера и Маргариту», вообще была книжным ребёнком. Иешуа ведь тоже умер во время грозы. Лермонтова забрал Бог, как и Христа.
Поблизости цыганки продавали плоские длинные конфеты в ярких обертках, выдавая их за редкую в те годы жвачку.
Были долгие экскурсии. Приэльбрусье. В дороге резко холодает, так что,  выйдя на остановке из автобуса – в ещё несколько часов назад жаркий июльский день, вдруг начинаешь кутаться в кофту.
Горы здесь уже высоки, островерхи, безжизненны. Летит меж ними стремительная, кипящая река Баксан. Ледяная – и туман над ней от мелких брызг. Здесь каждый камень настолько живописен, что будь я художником…
В другом месте – тонкий мостик над рекою воды минеральной. Бьёт из горы нарзан с такою силой, что бутылку подставишь не сразу – её вышибает из рук.
От самих гор впечатление страха. Настолько они  огромные. Тёмно-серый, свинцовый цвет. И как жилами перевиты горы – белыми лентами – о которых издали не угадаешь – Снег? Лёд? Река?
Не место здесь человеку – среди этих островерхих великанов, с характером затаённым и грозным. Когда сойдет лавина? Оползень? Когда тряхнет землетрясением?
Мы поднимаемся по канатной дороге на склон одной из гор. Тут растут мелкие сиреневые цветы, которых я бездумно успеваю нарвать букетик, когда слышу экскурсовода Валеру:
– Это очень ценные растения, реликтовые! У кого есть лишних десять рублей – может сорвать цветочек. У кого есть лишних сто – может сорвать десять.
Ещё – «Замок коварства и любви» близ Кисловодска. Я не понимаю, что собственно «замок» – это скалы, имеющий схожую форму, и искренне принимаю за замок, построенный тут ресторан. Там продают такие вкусные шашлыки, что я до вечера нюхаю руки, не решаясь их вымыть. И мандариновый сок, которого не пила отродясь. У нас мандарины – новогодняя роскошь, покупаемая на рынке втридорога. А тут – сок. Кавказ щедр.
На Кавказе чувствуешь себя так хорошо, что думаешь – можно жить вечно.
Долгие годы потом вспоминала я поездку в Чегемское ущелье, где  снимали фильм «Земля Санникова».
Тут пекли удивительные лепёшки – тонкие с прослойкой душистого мяса. И бродившие по селу ослы – как у нас бродят собаки и кошки – тянулись замшевыми носами к мангалу, а продавцы, матерясь по-кавказски, гоняли их лопатами.
Когда мы вошли в само ущелье – и оно почти сомкнулось над нами (тут два водопада – тонкая струя - «Мужские слезы» и настоящий ливень –  «Женские слезы»)… Сейчас, когда на Кавказе войны – было бы страшно. Столько уступов, пещер, скал… Не угадаешь – откуда беда, засада. А тогда мы были заворожены словами экскурсовода – «Природа Кавказа хороша до бешенства и безумия».
Кавказ дал мне впервые увидеть красоту, которая навсегда растревожила душу.
5
Я была воспитана  на голосе Деда, когда он рассказывал про войну, или читал мне. Впрочем, читали мы много оба. Я в детстве страстно любила сказки – не про зайчиков и лисичек, конечно, а про нечистую силу. Подавайте мне ведьм, русалок, леших!  В говорящих зайчиков не верилось, а ведьмы – они так легко могли быть в жизни… И неужели Гоголь не видел их, когда писал свои «Вечера»?  Картинки в книге опровергали… Художник, несомненно, также знаком был с ведьмами не понаслышке. Иначе как он мог нарисовать такое, страшное в своей достоверности?
Тьма ночного оврага. Безумная костлявая старуха с пышными седыми локонами, грозит пальцем…
"Нет, не видать тебе золота, покамест не достанешь крови человеческой!" - сказала ведьма и подвела дитя лет шести, накрытое белою простынею, показывая знаком, чтобы он отсек ему голову. Остолбенел Петро. Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест, и головку повесило...»
Свет идёт от ребёнка, и потрясённый Петро, и ведьма, протянувшая руки в жадном ожидании крови. А если и ночью, такая вот –  стоит за нашею дверью, ждёт?
Обмирало сердце от страха и желания стать героиней, вступить в сказку.
Но Гоголь один, и кончилось тем,  что библиотекарши оставляли мне уже все, имеющие отношение к потустороннему. Даже «Сказки народов Африки».
А с голоса Деда слушала я то, что любил он. Паустовского, Нагибина,  Распутина, Астафьева. Здесь сказочным было другое: мастерство слова. Умение увидеть ту же сказку в сплетении ветвей, в рыбе, плеснувшей хвостом, в том, что вокруг…
И невозможно было уже смотреть вокруг обычным,  «затёршимся» взглядом. Помню, как сидела я маленькой у подруги на даче. А была та дача под боком химического завода, где выпускали каучук. Мать Ленки, настоящая подвижница, подняла «убитую» землю, развела сад.
Мы сидели на маленьких скамеечках. Нам поручили собрать смородину. И я была заворожена хрустальными шариками смородины белой, и блестящими агатовыми бусинами – чёрной. И низкие своды зелёного шатра смородиновых листьев над головой, и терпкий запах её, и разливающаяся вода из шланга, которую так легко представить себе – наводнением…
Мать никак не могла дозваться нас. Хрустальные реки, смородинные берега.
6
Кино было доступно нам. Билет на детский сеанс стоил гривенник. И даже если случалось так, что совсем не было ни гроша, Светка Латышёва научила меня:
– Иди и смотри под ноги. Особенно возле магазинов, телефонных автоматов. Непременно найдешь несколько копеек. Судьба подаст.
Но летом часто привозили бесплатное кино. Почти в каждом дворе был такой уголок – несколько вкопанных в землю деревянных лавочек, и экран, размером не больше простыни. 
Немудрённое угощение, которым мы делились друг с другом – семечки, ириски «Золотой ключик» - смерть цементным пломбам. Или кусок хлеба, отломленный от буханки, только сейчас из булочной. Сквозь жар – отчетлив в горбушке запах морозного зимнего воздуха. До сих пор, нюхая хлеб, ощущаю тот запах детства.
Во дворе у Светки Латышёвой мы смотрели фильм  «Рожденная свободной». Светка, с льняной головой и узкими монгольскими глазами – бессменная подружка моя. Всегда происходило с ней что-то необыкновенное. То проходит мимо помойки, приглядится к невзрачной на первый взгляд коробке, вытащит оттуда…. новорожденного щенка, кем-то выброшенного, живого ещё.
Мать у Светки – художница, безалаберная, как почти все творческие люди. Месяц Светка и её мать, на пару,  молоком с чайной ложки выпаивают эту собачью личинку. Вырастает Тишка – рыжий песик, следующий за Светкой как тень. Трогательно лежит на школьном крыльце, ждет её, пока идут уроки.
То замок смастерят-склеят Светка с матерью из картона – настоящий рыцарский замок с башнями и мостами, подвесными, на цепочках от часов. И несколько дней у всего двора упоенье – играем!
Мы смотрели в тот вечер историю про львицу Эльсу, которую добрые люди вырастили и отпустили в родной ей дикий мир. Каждый должен расти там, где он – свой. Светка – страстная любительница живности – смотрела, приоткрыв рот. А небо над нашей головой медленно проступало звездами. Их было столько, что небо казалось не чёрным, а серым, будто его присолили такой же крупной солью, как наши куски хлеба.
Многим не хватало мест, и дети сидели кто на подстеленной картонке, кто прямо на пыльной траве. А возле нас стоял мальчик. В общем, мы всех тут знали, а он был мне незнаком.  Ровесник мой или немного постарше. Невысокого роста, изящный. Одет как-то особенно аккуратно по сравнению с другими мальчишками. Белая рубашечка, широкий ремень… На память пришли молодые фотографии деда, армейская его выправка. Хотя внешне не было ничего общего у русого, синеглазого деда и этого мальчика с восточной внешностью. Разве что красивый изгиб крупных губ, напоминавших тетиву лука.
– Кто это? – шёпотом спросила я у Светки
– Где? А… Глеб. Они недавно переехали. В девятнадцатый дом, – Светка жадно вернулась взглядом к экрану.
С этой минуты я всё время ощущала рядом присутствие Глеба. Он стоял рядом до конца фильма, тоже увлеченный сюжетом.  Хотя – быстро я это поняла, что он – человек-промельк. Внутренне быстр, нетерпелив, не мог сидеть на одном месте. Остановится, скажет несколько слов – и вот уже нет его рядом.
А знал он много больше нас всех. Нам и не снилось иметь столько книг, сколько было у него дома. Мама-искусствовед, единственная женщина в семье, любимая избалованная мама, тратила деньги в первую очередь не на шубки и побрякушки, а на дорогие тома. Таких я и не видела прежде. В картонных коробках, иллюстрации переложены папиросной бумагой.
Глеб читал всё время, что был дома. А выбежав на улицу, становился хулиганистее остальных мальчишек. Никто виртуознее его не гонял на роликах, не мог так легко перемахнуть через высокий школьный забор, увенчанный пиками, не отваживался выбраться через чердак на крышу, потому что там «классно»: город как на ладони.
Только сравнить могу – любили мы тогда фильм «Юный Робин Гуд». Сюжет о легендарном разбойнике переложен в подростковую жизнь. Ватага мальчишек, их ровесница – отважная леди Мэрион  в красном, как тюльпан,  платье, леса Англии, и приключения, которым нет числа.  Выходишь из кинотеатра на улицу – и какой же пресной и обыденной кажется жизнь! 
Но Глеб был нашим Робин Гудом. А я даже не претендовала на роль леди Мэрион. Нескладная девочка, с той же страстной любовью к книгам, но – тихая, не всегда осмеливалась на лишний вопрос. И могла только смотреть на Глеба, не отрывать взгляд от него, когда он был рядом.
Всего и было у меня, что мечтанья мои книжные, из подруг – Светка, а из родных –Дед.
А Дед болел. И главный подвиг Глеба связан был как раз с его болезнью.
Дед мой, который в минуты опасные, вел себя абсолютно бесстрашно, в жизни повседневной был мнительным до неприличия. Думаю, сейчас, это объяснялось нашим взаимным страхом друг за друга. Ну не было у нас никого: у меня – он, у него – я, и никого больше на всём свете. А я ещё маленькая. Случись что с ним - куда меня? Даже если не в детдом, а в Ленинград, понимал он, что у матери мне будет – лихо.
И когда особенно прихватило Деду сердце, так что не помогал уже ни «валидольчик», на даже «капли Зеленина» – пришлось вызывать скорую – Дед совсем упал духом, и начал со мною прощаться.
– Если что, – говорил он, слабой рукой, указывая на шкаф, – Деньги там, в железной коробке, которая с Кремлём на крышке… Телефон матери в записной книжке, там же… Костюм мой и все остальное лежат….
– Дед, – взвыла я, тыкаясь ему в грудь. Грудь была живая, теплотой и дыханьем противоречила страшным словам.
– Поди… Поди посмотри машину. Встреть… Может, ещё успеют, – говорил Дед, задыхаясь.
Я металась. То к двери, то к нему, то опять на лестничную клетку, и снова взглянуть – как он там. Я глазам своим не поверила, когда из санитарной машины вслед за немолодой теткой в белом халате вышел Глеб.  Позже я узнала, что летом он работает на скорой. Не из-за денег, а за идею – в будущем видел он себя только врачом.
Тетка-фельдшер спрашивала Деда – сколько ему лет, что особенно беспокоит, какие лекарства принимает, какое давление обычно. А Глеб, которому не было тогда и семнадцати лет – выслушал пульс, всмотрелся пристально в лицо Деду, и начал набирать лекарство в шприц. И когда тетка сказала, мол, давай-ка, приготовь мне то-то и то-то – у него уже все было готово.
– Я оклемаюсь? – спросил Дед.
Можно было бы подумать, что он преувеличивает, как всегда. Но губы у него были голубовато-фиолетовые. А спрашивал он не медичку, а этого мальчика, который держал его за руку.
– Ну конечно, – сказал Глеб с той уверенностью – весёлой даже, с той теплотой, какую я прежде не слышала у него в голосе.
С тех самых пор, и дальнейшую жизнь свою так он говорил с больными, и рядом с ним всё казалось просто, не страшно. Даже когда безнадёжен был человек, эти нотки не исчезали из его голоса, и только в глубине глаз можно было прочесть тяжёлое, мрачное…
Минут через десять Дед уже сидел, и даже поднялся - проводить тетку и Глеба.
–Надо же, еще бы немного и…   – сказал он мне, закрывая дверь. Голос его был ещё слабым, потрясённым. Может ему опять вспомнилась, война, окопы и было чувство, что бомба ударила рядом.
А я молчала, и мне хотелось быть на месте Деда, чтобы не его, а меня Глеб держал за руку.
7
Мне казалось тогда: я ещё всё успею. Пока буду читать книжки, а дело по душе выбрать успею. И красивой быть тоже успею. Всю эту девчачью суету, бывшую у нас в ходу - первые косметички, пятирублевые духи… К слову скажу, среди них попадались очень даже ничего, до сих пор храню несколько пузырьков - «нюхать детство». Каким нежным жасмином пахла «Джульетта»! И флакончик в форме девушки в старинном платье…
       Казалось мне, что это я сейчас вот такая - встрёпанная, нескладная. Но если оторвусь от книг, обрушу на себя наряды, то ого-го - какая ещё буду принцесса! А пока - дайте мне побыть Золушкой, с тайной внутри - какая я на самом деле…
С любовью же моей к книгам, куда я могла пойти - как не на библиотечный? Областной центр, старинные стены института, девчачий факультет, длинные голые коридоры общежития, продуваемые всеми ветрами. Посвященье в студенты… Тогда «на слуху»? «на глазу»? был фильм «Цыган». И девчонки обыграли его. Сидел в библиотеке  Будулай, которого играла наша Юлька Маркеева. Будулай читал запоем. Юлька вытаскивала из кармана бутылку, и ставила её перед собой на столе. А на абонементе работала скромная библиотекарша Клава.  И выходила наша главная девица лёгкого поведенья…Ленка Ергольева, виляя попой с той самой мини юбке, о которой трудно было сказать - юбка это или все-таки пояс.
Девчонки настроились прожить четыре институтских года весело, и любовь тут скрутить, а как же. Я же сразу после праздника поехала звонить Деду. У нас с ним был уговор - я звоню по средам и пятницам. И нарушить этот уговор не могло ничто. Дед приучил меня, что нарушить данное слово так же стыдно, как, к примеру, украсть.
А поскольку сотовых телефонов тогда не было и в помине, звонить я ездила на трамвае, на главпочтамт.  Меняла рубль на стопку блестящих «пятнашек», и надолго скрывалась в кабинке автомата.
Но в этот раз Дед был взволнован:
– Полюшка, ты не можешь приехать в эти выходные? Меня навестит очень интересный человек.
– Кто? - удивилась я.
Гости у нас всегда были наперечёт, а уж «интересные» считались по пальцам одной руки.
– Приедет журналист, хочет записать мои военные воспоминания. Мы разговаривали по телефону – он столько знает всего… Мне кажется, тебе полезно было бы послушать…
В выходные я поехала домой. Ещё было тепло, зеленели поля вдоль дороги, верхнее окно в автобусе было открыто, и залетал в него совсем летний ветер. Оглянись через плечо - и прежняя жизнь, какою всегда жила на каникулах - вот она. И, вместе с тем, каким-то странным вещим чутьем я понимала, что жизнь уже никогда не будет прежней, что по большому счету я ушла из дома навсегда.
Дома я приготовила обед, сбегала на рынок за арбузом. Стол был покрыт вышитой скатертью, еще бабушкиной. Дед накинул пиджак с орденами. Мы ждали.
Журналист приехал из того же областного центра, где училась я. Он оказался немолодым уже мужчиной, с кудрявыми волосами, с невыразительным плоским лицом. Звали его Анатолий Павлович.
     В тот вечер я поняла только, как он умеет слушать! Лежал на столе громоздкий ящичек магнитофона. Анатолий Павлович сидел, не шевельнувшись, и только глаза – светлые, пристальные устремлены на Деда. И Дед, может быть, проникнувшись этим вниманием – Анатолий Павлович не слушал, он действительно - внимал, рассказывал то, что и мне никогда не говорил:
    – Радио у нас только в центре было – тарелка… А село очень большое – девять с половиной километров в длину и четыре с половиной в ширину. И, тем не менее разнеслось быстро – один другому говорил…
Мы были в этот момент в колхозе. Нас собрали в обед и сказали, что началась война. Все понимали: это будет суровая война… жестокая. Многие прошли германскую, знали, что ждёт впереди….Тут же начались и призывы….
Отец – кавалерист, его сразу отправили на фронт. Дома остались мама и я. Их дома не было. Мама – сердечница. Когда от папы прекратились известия, она слегла и больше не встала. Я в четырнадцать лет остался совсем один. На хозяйстве.  Семь овец было, корова, гуси, куры. И я всё это содержал, пока не ушёл в армию. Потом передал тёте. С условием: если папа приедет – она вернёт.
Ещё до фронта я успел побыть на уборке. Мне шёл пятнадцатый год. Хлеб нужно было – а год выдался урожайный – убрать  лобогрейками. Знаете, что это такое? Пара лошадей запрягается, впереди сидит мальчишка, он правит, а ты должен непрерывно маленькими вилами, не абы где, а в определённом месте, где идёт общий валок, сбрасывать эти снопы. Первые полчаса чувствуешь себя взрослым мужчиной, гордишься, что тебе это доверили. А в обед я выпряг лошадей и даже есть не стал, потому что уже сил никаких не было. А после обеда - опять убирать.
Всем ребятам тяжело было, не только мне. Уже многих на фронт призвали, и пришли первые похоронки. Оставшиеся понимали: нужно трудиться так: «Всё для армии, всё для Победы».
…Я трижды пытался попасть на фронт. Сперва военком говорил: «Иди, в цацки играй!» Так обидно было! А в третий раз он сказал: «Какой ты упорный! Ну ладно, приходи в сельсовет».
…В снайперской школе подготовка была очень короткой, месяца полтора-два. Вокруг мальчишки моего возраста. Снайпером мне ни одного дня не пришлось быть на фронте, хотя и боевую и политическую подготовку я сдал на отлично.
Нас послали под Гомель, там шли тяжёлые бои. Когда мы прибыли, мне и мальчишке-белорусу дали пулемёт: «Нате, несите…»
Дед делает паузу:
– А дальше что? Воевал как все.  Наша армия - это бывшая 62-я Сталинградская., командовал генерал-лейтенант Василий Иванович Чуйков. Попал я в эту армию, когда ей было присвоено звание «8-я гвардейская».
Один раз я с Чуйковым говорил. Дело было так. Шли тактические учения. Там всё точно так, как в боевых условиях: на тебя идут танки, ты должен окопаться, они тебя будут утюжить… (морщится) И вот вижу - идёт мужчина в пилотке, плащ-палатка на нём, то есть не видно, какого он звания. Подходит и говорит: «Сынок, медленно ты окапываешься…» А больше двадцати градусов мороза, песчаная земля. Это камень практически. И ты должен выкопать в полный рост окоп.
Я говорю: «Батя, покопай сам, узнаешь, как это».
Он улыбнулся и говорит: «Да я своё откопал, теперь твоя очередь, вот и копай, пожалуйста…» Он прошёл, подбегает командир: «Ты знаешь кто это? Это командующий армией Чуйков». Батюшки! Я перед младшим сержантом стою навытяжку. А тут…
А дальше – бои, бои, бои… Неважно, где получен приказ остановиться, сразу начинаешь окапываться. И пусть через час все пойдут дальше, за этот час ты себе должен окоп вырыть, и для пулемёта оборудовать место, и ход сообщений тоже вырыть, чтобы можно было добраться по нему от бойца к бойцу.
А потом приказ: «В атаку!» И ты всё это бросаешь, хоть и жаль тебе –  это же всё хоть чуть-чуть, но оборудовано, – и идёшь дальше. Некуда деваться! За сутки приходилось проходить по 75 километров. Привал - это значит минут пятнадцать на морозе тебе дадут уснуть.  Потом кричат: «Тревога! В ружьё!» Поднимаешься и идёшь. Если телега есть, возьмёшься за неё, двадцать минут идешь и спишь, потом тебя отталкивают, за телегу цепляется следующий. Это считается отдых.
Преследовали мы врага, чтобы не оторвался. Сейчас кажется, что это невозможно, столько пройти, а тогда было возможно.
Война – это работа и действо.  Бой - действо. Неприятное действо. Если в штыковую атаку идёшь – это ведь или он тебя, или ты его. Жуткая вещь вообще-то. Кто-то должен кого-то…Это убийство, так ведь…
А дзот, дот вырыть – это работа. На войне никогда не было, чтобы поспал в сутки четыре-пять часов: нужно было всё время копать-копать-копать…  Но тогда была выручка, за другого жизнь отдашь. В первые дни, как я попал на фронт… Не видел же до этого убитых… Сперва это страшно. Вот человек бежал и упал… бывало руки оторваны, ноги… Я нёс котелки с супом, ещё не рассвело, смотрел на убитых… Голову то влево, то вправо поворачиваю. И конечно, расплескал всё. Пришёл к нашим, хлеб и сахар им отдал - это всё в карманах было, оно целое. А в котелках - половина. И так суп тощий, перловка одна за другой гонится, не догонит никак. Но всё равно горячее. А я пролил… Подходит ко мне другой пулемётчик: «А ты что не ешь?» «Да не хочу…» И он сразу всё понял и сказал: «Не ты первый, не ты последний - это со всеми так бывало. Пошли, хоть по ложке на каждого, но поедим…»
Странно мне теперь слышать разговоры о дедовщине. Когда мы под Познанью воевали, там как было - утром дадут пополнение, а к вечеру я остаюсь один. Дали однажды мальчишку - симпатичный, черненький… В суматохе я даже не запомнил, как его зовут. Он попросил меня: «Дай хоть раз из пулемёта построчить». Я говорю: «Нельзя». Мы же лежим в общей цепи. А немцы, если услышат пулемёт, стреляют. Одна мина будет обязательно или перелёт, или недолёт, другая тоже, а третью фашист скорректирует, и она точно к нам упадёт. У пулемета-то мы можем изменить положение, но люди в цепи, товарищи наши… «Ну, дай хоть полежать за пулемётом», - просит он. «Ну, ложись, – говорю, –Пойдут немцы в атаку, ты короткими очередями стреляй, а я подбегу, тебя сменю.
Смотрю – немцы пошли, а он молчит. Оказывается, снайпер через маленькое окошечко его снял - прямо в сердце… Комсомольский билет прострелил. Мальчишечка тот ни разу не выстрелил, но жизнь свою отдал за родину…
Пулемёт –  грозное оружие. За пулемётчиками охотились. Первый номер вражескую пехоту прижимает к земле. Другому беспрерывно нужно набивать ленты патронами. Они идут очень туго. А что лента? Несколько минут – и ленты нету. А если строчить беспрерывно, то тут вообще не успеешь глазом моргнуть – ленты нет. И вот ты должен набивать эти ленты. Поэтому если ранило или убило кого-то, командир сразу другого переводит в пулемётчики.
Кругом разрывы снарядов… Ты к земле относишься, как к своей спасительнице. Ты ложишься и к ней прижимаешься… любая кочка – защита… Земля как мать. Земля, матушка, укрой меня….
В Польше, на Магнушевском плацдарме, мне было присвоено звание гвардейца. Его не сразу давали, нужно было в нескольких боях показать, что ты достоин этого звания. Тогда союзников чуть не сбросили в Ла-Манш, и досрочно была команда наступать всем фронтам, в том числе нашему, 1-му Белорусскому. Мы освобождали Лодзь, Познань. Лодзь немцы сдали без боя. Жители встречали нас цветами, мы вошли колонной. А вот Позань, здесь много сложностей было.
Меня тоже ранило, отлежался в госпитале. Потом дали отдых – я ездил домой. Неделю там пробыл – и назад, в часть. Дома было голодно. Помню, пришёл к тёте. Она испекла семь оладушек из настоящей муки. Я поднял глаза, а с печи - шесть глазок детских с таким вниманием глядят на эти оладушки. Конечно, я сказал: «Тётя, я только что из-за стола…»
Оладушков семь – я ж их всё равно не почувствую, не наемся. Пусть лучше детям достанутся.
Потом был Одер, Зееловские высоты  ...До сих пор, бывает, истошно кричу во сне: «Вперёд!» Раньше Маруся, бабушка твоя, – это мне, – будила, успокаивала, а сам просыпаюсь от собственного крика. А снятся мне, старику, чаще всего, Зееловские высоты».
Там осталось 33 тысячи наших молодых ребят, которые мечтали: «Вот он, Берлин, рядом – и Победа, мы останемся в живых! Осталось, как видите, немного.
Дед снова берет паузу:
– Перед Польшей нам сказали: «Мы вступаем в дружественную страну.  Ничего брать нельзя даже из помещичьей усадьбы». А на границе с Германией предупредили: «Мы воюем не с немецким народом. Борьба идёт с фашизмом». Это доброе русское сердце…
Известный с случай: танкист наш едет, а на дороге –  ребёнок, немецкая девочка. Ну как, давить её, что ли, гусеницами? Немец бы это сделал, конечно, задавил, да и всё.  А наш танкист открыл люк, чтобы девочку спасти. Девочку-то он спас, а сам погиб. Вот я и говорю, возможно, этот вот танкист, только в образе пехотинца, с ребёнком на руках в Трептов-парке.
В последние дни бои самые жестокие были. Во взятии рейхстага я не участвовал, зато участвовал во взятии рейхсканцелярии. Потом помню – тишина, мы легли спать в немецких землянках. Очень тихо было. И вдруг стрельба поднялась. Я выскочил - и за пулемёт. Куда стрелять? И вижу –  все стреляют в воздух: «Победа! Победа!»
 Это зрелище словами не передашь – это и слёзы, и радость, и крики. Одно только было непонятно: стреляли все в воздух, а куда же пули упали?  – Дед смеётся, - Не было в эти минуты командиров и солдат, пусть он генерал, пусть рядовой, комбат –  все обнимались и только одно кричали: «Победа!»
Мы засиделись глубоко в ночь. Это был первый такой разговор в моей жизни. С Дедом мы всё больше о делах повседневных говорили, или он вспоминал о прошлом, или пересказывал какую-нибудь передачу, которую видел по телевизору. С девчонками – ну, понятно, о чём трепались.
Но я знала, что Платонов всё это сбережёт. Как он был чуток к слову, к человеку!
Разговор с ним напоминал мне импровизацию пианиста -виртуоза. Каких только тем мы ни затрагивали. Он рассказывал о годах своей учебы во ВГИКе, о японском кино, об артистах и музыкантах, которых встречал в жизни. У него с собой была запись гитариста Орехова. Прежде я не слышала о нём, но чувствуя благоговейные интонации Анатолия Павловича не осмелилась признаться в своем невежестве.
– Когда я узнаю об интересном человеке, я сразу беру билеты и еду к нему. А тут я узнал, что Орехов сам приехал к нам, что он в гостинице –  в двух шагах… Мы просидели всю ночь… Слушайте, слушайте… Он играл уже не для меня, он для себя играл…
Анатолий Павлович топит кнопку магнитофона, и я будто вижу –  комнату, где от дыма сигарет почти неразличимы силуэты. И изредка – голоса, и над всем этим – гитара…Тот её колдовской монолог, к которому, кажется, человек уже не имеет отношения, а только – свыше…
Когда мы всё-таки уложили Платонова его спать – в большой комнате, на диване – бросилось в глаза ощущение бездомности. В штопаной майке, как-то неловко, несмело устраивался он, зябко натянул на себя одеяло.
Позже я узнала, что, владея таким обилием богатств духовных – жил он почти в нищете. И очень немногие стремились послушать его самого, а больше жалели – из-за этой бросающейся в глаза бедности, неумелости в жизни бытовой.
А то, чем он действительно мог поделиться, это оказывалось вроде бы никому и не нужно. Я пыталась брать. По приглашению Анатолия Павловича я приехала в киноклуб «Ретро», где он был одним из стоявших у руля. Показывали «Ивана Грозного» Эйзенштейна. Сколько к тому времени мне уже рассказал Платонов об этом фильме!
– Особенно вторая серия, – говорил он, –  когда ее увезли в Кремль, к Сталину, у Эйзенштейна случился инфаркт. Но он не мог пойти против истины, не мог показать опричнину «движущей силой».
Абсолютно ледяной зимний вечер. Под минус сорок было тогда на улице. Воздух обжигал морозом даже в разгар дня, а уж к ночи выйдешь – закутывай лицо шарфом до самых глаз. И даже глаза ломит от холода. Пальцы стекленеют, теряют чувствительность - мгновенно.
Зато пейзаж вокруг казался нереальным, как на другой планете. На улице почти никого, и всё такое ясное, хрустальное. Фонарный свет – тысячью мелких бликов. Каждый кристалл снега. Каждая ветка дерева…
Даже в зрительном зале я кутаюсь в воротник старой своей шубки. И неожиданно засыпаю, угревшись. Сквозь опричнину, сквозь сатанинский прищур Грозного, сквозь всю ту трагедию, что всё длится и длится на экране, …
И после неудачного этого приобщения к великому – я отошла, зажила своей нелёгкой общаговской жизнью. Почти впроголодь – не хотела брать у Деда пенсию, жила на стипендию. И другие девчонки в нашей комнате тоже берегли матерей. Получив «степуху», мы сбрасывались, покупали самое дешёвое –  крупы, лапшу. Иногда кусочек курицы в суп. И тогда нужно было дежурить в кухне, чтобы мясо не украли из кастрюли, такие же, как мы, оголодавшие.
На оставшиеся копейки мы бегали в кино, иногда переходя из одного кинотеатра в другой – сеанс закончится, а в кино на другой стороне улице начинается другой фильм. Гуляли допоздна, почти бесцельно бродя по центральным улицам. Голова кружилась молодостью.
А весною у Платонова убили единственного сына, студента медика. Убили ни за что. Тоже возвращался поздно, чем-то не понравился пьяной компании. Его забили насмерть ногами. Анатолий Павлович пережил сына немногим больше года. Бог забрал одного, чтобы второй сам захотел к нему. А у меня в душе навсегда остался тот голос гитары - который будто звал в своей тоске. Прийти, обогреть. Быть рядом. А я не откликнулась, пошла своей дорогой, и снился мне – с детства и в последующие двадцать лет жизни - только Глеб.
А как раз Глеба мне Бог не дал. Я знала, что он учится в своем медицинском, и уже порывалась сходить со своими девчонками на вечер в его институт. Наши ходили нередко - из своего девчачьего вуза туда, где есть женихи.
В очередной приезд домой Светка Латышёва сказала мне, что Глеб женился.
    Долго, ох, долго мне было трудно дышать – едва я возвращалась мыслями к этой свадьбе.  Я пыталась взывать к собственному разуму.  Отчего я решила, что он только мой? Что его, как любимую книгу можно в любую минуту снять с полки? От того, что я думала о нем столько – во сне и наяву, что он стал родным? Он для меня всегда был в ореоле чуда. А та, что не увидела над ним этого ореола - пришла, взяла за руку и повела за собой. И не ко мне, а –  за ней  – он пошел радостно.
8
Если мы еще отмотаем плёночку назад от дня сегодняшнего – будет далее мое замужество. Неудачное, конечно. Стелилась для меня впереди без Глеба – пустыня, которую надо же  было как-то пройти? На носу диплом, распределение…В тьму-таракань, возможно…. Я приглядывалась к мальчикам, выбирая уже – не кого полюблю? А –  кто не противен? Ну а стоит нам поставить себе задачу, как судьба начнет веселиться и подбрасывать варианты.
Мне она предложила мужика лет на десять старше меня, русского беженца из Средней Азии. Представьте себе ухудшенный вариант Челентано в русо-голубоглазом исполнении. Был Игорь врачом тоже, это уж какая-то карма у меня медицинская, не иначе: у Платонова – сын Митька, который погиб, учился на хирурга, про Глеба я уж не говорю – он свою медицину спал и видел, а последний выбор мой работал в стоматологичке.
Туман какой-то был, затмение нашло. С настоящей, впрочем, свадьбой, с кольцами. Кольцо у меня было тяжеленое, толстое, настоящее восточное – в пол пальца. Палец под ним тут же стал преть. Я сняла кольцо, положила в шкатулку.
– Значит, не твой мужик, – сказала хозяйка, к которой мы снимали комнату, и даже с пропиской. Светила еще в то время перспектива молодой семье получить жилье, и очень хотелось свой угол. Не Деду же на голову высаживать моего Бинго-Бонго.
Только думала я, что это всё выдумка, женские романы, а поняла, что крепко мне ночью надо держать язык прикушенным, чтобы не назвать мужа Глебом. Простой-то любовью наелась я быстро. Объелась, до тошноты. И только тогда я на самом деле могла потянуться к мужу с нежностью, когда другого представлю на месте его.
А он приходил в работы раньше меня, из заставала я его одинаково – играющим в телеприставку. В какие-то стреляшки. Может, на месте врагов видел он тех, из-за кого пришлось уехать из родных мест? Не могла я представить Глеба, так убивающего компьютерных монстров вечер за вечером.
Мне казалось – мужу со мной легко. Не выговариваю, не пытаюсь переделать. Живи, как нравится… А только иначе все вышло. Не равнодушию моему он дал оценку, а тому, что нет у нас впереди дороги – тупик.
Не стало Деда. Когда я вспоминаю те дни, я не могу припомнить их связно. Обрывы…пунктиры… А между ними нет ничего. Мне звонят на работу соседи и спрашивают:
– Когда ты приедешь?
– А что случилось? – спрашиваю я.
– Ну, Дед же умер, – удивляются они.
Ирочка, молодая девочка, работающая со мной на абонементе, сыплет мне в ладонь жёлтые таблеточки валерьянки – горстью, как конфеты. Других лекарств нет. А мне нечем дышать.
Последняя ночь, которую Дед проводит дома. Гроб самый простой, обтянут красным. Дед повторял строки Маяковского: «И кроме чисто вымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо».
Он лежит, в белоснежной сорочке и чёрном костюме, как всегда аккуратный, словно бы подтянутый даже на этой, посмертной дороге.
– Вот ещё  ему в карман положите, – соседка подает маленькую пластмассовую расческу, – Будет ему, чем на том свете расчесаться.
Ничего не возьмешь туда… Только то, что мы дадим  с собой, навеки…Ему не нужно уже ничего. Я знала, что сиротство это понесу с собой до конца жизни.
Квартира наша с дедом тоже отошла государству. А муж мой, не дожидаясь, пока мы получим своё жилье, ушёл к женщине,  давно уже бывшей, как он выразился, «на коне» - квартира, дача, даже машина какая-то…
Так ему важно было закрепиться, после скитаний его, прорасти на новом месте корнями, так боялся он снова стать перекати-полем, что не могла я уже осуждать его. Больше скажу…  Настолько поняла я к тому времени, что ни тени чувства у меня к нему нет, что, оставшись одна, вздохнула  с облегчением.
Плохо было лишь то, что получала я гроши. Жильё снимать уже не хватало. И спасением показался мне вариант –  вернуться в наш с Дедом городок, пойти в заводскую библиотеку, получить место в общежитии. Там и свернулась моя жизнь клубком на долгих пятнадцать лет.

9
Год шёл за годом, и я считала, что лучше уже не будет. Внутренне человек замерзает постепенно. Не осталось друзей. Уехала в далекий Мурманск моя Светка Латышёва. Вышла  замуж. Жалуется в письмах, что воздух там такой – даже дышать трудно. А назад не едет, муж – моряк. Светка растит детей, и привозит их на лето к бабушке, чтобы показать сыну и дочке, каким оно бывает – лето.
Я сижу в библиотеке. Зимой тут очень холодно. Мне объясняли, что-то с трубами, и никак не выходит их переделать. Выше 15 градусов температура не поднималась. Даже для читателей, заходящих ненадолго –  мёртвая зона. Я просила всех не снимать пальто. А если в библиотеке никого не было – спешила в подсобку, к крошечному обогревателю, который ничего не мог обогреть. Иллюзия тепла… Но если вскипятить чайник, и взять в руки чашку с горячим чаем, и присесть –  и ощутить на лице дуновение тёплого ветерка…
Погреться можно было и у подруги моей, Тани Морозовой. С Таней я познакомилась несколько лет назад. Подбирала ей книги, которых почему-то в городской библиотеке не оказалось, а у нас – имелись.
Таня преподает в институте историю искусств и французский язык. Она сама похожа на француженку. Изящная, из-под тёмной челки пытливо и весело глядят зелёные глаза. Брови чёткие, как нарисованные.
У Тани совершенно необыкновенный – с моей точки зрения – талант одеваться. Вывалит из шкафа кучу вещей. Выудит какие-то невзрачные серые брюки – не сразу поймешь, мужские или женские. Постоит над ними в раздумье. Снимет с плечиков шёлковую белую рубаху. Покрутит в руках яркий шейный платок. И так его набросит, и так…
– Танька, скоро ты? «Мартышка и очки» прям… То их понюхает, то их полижет…
– Сейчас, сейчас…
Поворачиваюсь – она стоит уже в этом наряде, и шляпку надеть успела, и вообще хоть бери ты ее и на «язык» ставь - на ту самую дорожку по которой манекенщицы туда-сюда ходят.
Но когда Таня стажировалась во Франции, ее там принимали всё ж таки не за местную, а чаще за польку.
– Представляешь, пожилые французы меня предостерегали: «Мадам, не ходите по той стороне улицы, чтобы у вас не было неприятностей. Там российское посольство», – со смехом рассказывала Таня,  – Ужасно настороженно относятся. Если я «Мартышка и очки», то Россия для них – «обезьяна с гранатой»…
Жили они с мужем Борей недалеко от моей башни – тоже в старом доме, в центре города, и было у них всё, что мне самой хотелось бы иметь. Комната, объединяющая в себе большую библиотеку и кабинет. Огромный письменный стол, окно во двор, и тишина - только чуть слышно позванивают высокие напольные часы.
А сидели мы обычно в кухне, и Таня варила кофе в маленькой турке, и ей не надо было оглядываться на плиту, проверяя – не спёр ли кто курицу из кастрюли.
Мы не спешили никогда, и этот кофе… и эти разговоры… Мне-то сказать было особенно нечего, но Таня – где она только ни побывала, и что только ни видела. О странах, которых мне никогда не знать, она говорила без тени похвальбы – но словами, интонациями, жестами – рисовала картину, давая возможность – увидеть.   Хорош был и  муж Тани – уже доктор наук, но такой квадратный, мягкий, будто плюшевый, что мне неизменно хотелось взбить его как подушку, и уснуть у него на плече. Такой у него был умиротворяющий вид.
Тепло у них было, тепло…
И я до сих пор не знаю, отчего всё сошлось так в тот вечер, когда я вернулась от Тани – и другими глазами увидела свою конуру, продуваемую всеми ветрами. Убогость моего быта. И полную беднадёгу – выбраться отсюда мне не светило, и  ближайшие годы должны были напоминать друг друга как близнецы. Я пошла в душ, заперлась, и долго плакала, включив горячую воду.
Наверное, многие, кто кончает с собой, принимают решение в какой-то миг. Спонтанно. Раз - и шагнули с балкона. Я шагнула – на балкон. Я была после душа, волосы мокрые, от тела – пар. Я подняла рубашку и прильнула спиной к холодному камню.
Заболеть хотелось мне тогда, и уйти в тяжелой пневмонии. Такой, как в детстве. Всё-таки это была бы судьба. Не сама… Все-таки самоубийство было грехом.
Не чувствуя уже ни рук, ни ног, я вернулась в свою конуру и легла в постель.

10
Вы знаете, что такое ад? Это довольно-таки жутко, когда видишь своими глазами. Когда стоишь посреди этого ада. Это пустыня –  бескрайняя пустыня, где песок красный как ещё не остывший пепел. И небо такое же – красное, светящееся, с черными облаками. Полутьма. А демоны похожи на огромных черных кузнечиков. Нехилые такие кузнечики – до неба ростом. Они приближаются так быстро, и издали уже видят тебя. А у тебя нет сил бежать. А спрятаться негде. Ты стоишь, с тоской повернувшись навстречу «смерти после смерти» – и ждёшь. И жаль тебе только, что нет напоследок хоть глоточка воды. Не было её здесь и не будет никогда.
    – Полиночка, Полина…
Меня зовут –  где-то есть убежище? И голос, знакомый голос… Надо только повернуть голову…Надо увидеть – откуда зовут? Куда идти?… Но я не могу не смотреть навстречу той страшной чёрной фигуре, что приближается.
– Её надо забирать отсюда... Кто тут за ней ухаживать будет…Дай мне полотеничко.
Мокрая, холодная ткань на моем лице. Что-то смещается во времени и пространстве. Из небытия в бытиё. Я уже не там, но и ещё и не здесь. Но я узнаю Таню. Она склонилась, почти в ухо нашептывает:
– Полиночка, мы сейчас поедем к нам. Вот Боря тебя понесет.
Таня видит, что я её понимаю. Она ждёт, чтобы я кивнула. Сейчас, дайте мне ещё несколько минут. И пить дайте.
– Пить…
– Ах ты, Господи, ни поильничка у тебя тут нет, ничего… У нас дома есть, я тебе, как приедем, сразу чаю заварю с лимончиком. А сейчас подожди, я тебе головку подниму.
–Чего это ты сюсюкать начала?
– Лучше тебе? – радуется Таня, услышав привычные интонации в моем голосе.
– Ты ж меня ещё не напоила.
Таня одной рукой придерживает мне голову, а к губам суёт кружку с тёплой водой… До чего же мне её хватало…
–  Ещё…
– Всё, поехали, поехали…Ты попробуешь сесть, чтобы я помогла тебе одеться? Или можно просто в одеяло завернуть, и Боря…
– Никаких Борь…
Это надо было видеть. Получилась комедия. Боря шёл спиной вперед, раскинув руки, дальше спускалась я, задыхаясь на каждом вздохе, и следом Таня – кусая губы и со слезами на глазах. Она была уверена, что я прямо тут, на лестнице, на её глазах и скончаюсь.
Они уступили мне большую комнату. Таня, слава Богу, никогда не говорила - «зала». Такой широкий, такой неправдоподобно мягкий диван…Такая холодная подушка.
Блаженство было лечь… никакие пружины не впиваются в ребра. Тонешь в этом мягком, невесомом. Но только бы не перенесло опять туда, в красную пустыню…
Я боялась заснуть, и в то же время жар властно затягивал меня в беспамятство.
    Когда я услышала голос Глеба, честно, мне хотелось помахать рукой и сказать: «Кыш!»   Это было нереально, и в то же время я столько об этом мечтала, что это и не могло быть иначе.
Его знал весь город, каждая собака. А с Таниной семьей, он, оказывается, даже приятельствовал. Разведён он уже был к той поре.  Если бы среди нормальных взрослых, не уголовников, в ходу были клички, его бы так «Спасателем» и звали. По пустякам его практически не тревожили, да и вообще наш народ предпочитает лечиться самостоятельно, с помощью советов добрых аптекарш. И даже если совсем невмоготу, как Таня моя говорила «в загибульку» - ещё денька два-три каждый потерпит для пробы – а вдруг пройдет? Глеба звали, когда уже дело было совсем швах. А я бы так и позвать не могла, через тот бред, который я тогда несла за исключением редких светлых минут.
Словом, ему выпадало чаще всего прийти к пациенту, и как из болота, вытащить его за шкирку с того света. Не знаю, насколько я в эту категорию вписывалась, но сидел он со мной долго.
Из перевернутого стула и лыжной палки он соорудил штатив для капельницы. В детстве я один раз видела такое в нашей городской больнице, у девочки Оли, которую все считали смертницей. Одно дело перетерпеть укол, и другое – когда иголка всё время в тебе. Ребенку это страшно – лежать с иголкой.
    В тот раз мы ни о чём не говорили. Ёлки-палки, о чем было говорить, если меня вот-вот, как в фильме «Привидение», могли утащить то светлые, то тёмные, и я цеплялась за кровать, чтобы они утащили не сразу. Меня как воздушный шарик держала здесь эта трубка капельницы. Но особенно страшно мне не было. Я знала, что там был Дед. Я к тому времени уже мало верила в тот свет, слишком много несправедливостей творилось на этом. Но что Дед есть – там, куда он ушел, это иначе быть не могло. Значит – встретит, и с ним мне будет хорошо.
А Таня всё плакала и варила мне куриный бульон. И сидела рядом, втягивая губы трубочкой, словно глотала вместе со мной. 
11
Когда мне стало немного полегче, не Глеб уже ходил ко мне, а я к нему в больницу – на капельницы. По вечерам, когда он освобождался от основной работы. А дальше к нему до поздней ночи тянулись страждущие. На больных он тратил время щедрой рукой. Это была его жизнь.
Как мне описать то время? Когда весь день, как рассказ к точке катится – к восьми часам вечера, к «около восьми», когда он позвонит. Когда позвонить может только он… У меня с утра есть это богатство – золотой в руке – его грядущий звонок. Его голос:
– Добрый вечер! Ты готова?
Как их передать, те вечера? Тёмный больничный коридор, свет из двери его кабинета. Думаю, он почти не уходит отсюда, только домой на несколько часов - поспать. Но здесь, в кабинете, его дом – больше, чем где бы то ни было. Здесь всё –с любовью. На стенах, в рамках – портреты великих врачей, и среди них – портреты его родных, врачей тоже. Тумбочка с чайником и чашками. Зелёный кристалл аквариума, сомнамбулически движущиеся рыбы. Кушетка и плед в ногах.
Как и с Таней, с ним я почти всё время молчу. Слушаю. Не очень охотно он всегда говорит о себе. Больница – змеюшник. Тут на практике то, о чем законники предупреждают – каждое слово, сказанное тобой, может быть использовано против тебя. Но полная моя безобидность, готовность внимать, и то, что полчаса надо нам провести вместе… И он говорит…
Всё, связанное с ним, настолько захватывающе для меня, что лишь изредка осмеливаюсь я вставить слово. О чём бы он ни говорил… Об учёбе в Питере, о сложной операции, о нерадивой медсестре – внимаю. И робко надеюсь – может быть, из-за откровений этих мы станем ближе?
Отчего же тогда он не пожалел меня? Не подождал нескольких минут, чтобы разговор этот был без меня. Он достал телефон – шикарный телефон, с большим экраном, настоящий маленький компьютер. И набрал номер.
Он даже не поздоровался. Боже, когда говорят таким голосом, ничего не надо говорить – ни здравствуйте, ни до свидания. Этот такой разговор, понятный только двоим. С полуслова. И даже что-то непривычное, стариковское – этакую усмешку «хе-хе» впервые услышала я в его голосе. И голос женщины – на том конце – не различая слов, услышала я тоже. Глеб настолько нежен к ней был, как старик к ребёнку, как Чудище к цветочку своему, чёрт бы его побрал.
– А через час ты уже ляжешь спать? Ну и всё… Я буду…Нет, сижу в позе мыслителя…Нет, не купил, сейчас заскочу и куплю…
И несколько мгновений ещё, дав «отбой» на телефоне, сидел с лёгкой улыбкой на губах.
– Ну, всё? Заканчиваем, - как всегда лёгким, изящным даже движением он убрал иголку, – Руку вот так подержи….
И ждал пока я встану, оденусь…
– Ты домой сейчас? Ну, давай… Я тоже домой…
И ещё не успела я отойти от больницы, как мимо промчалась его машина… Он спешил домой.
Вот так. А я шла в темноте… «Тот же лес, тот же воздух и та же вода…» Только уже никогда не вернётся та часть моей жизни, которая была – любовь. А она была почти всю мою жизнь.
И в ту ночь он мне приснился. Приснилось, что он пришел ко мне жить навсегда. Я знала, что теперь он будет тут, в этом доме. И я смогу его коснуться. Вот просто так – подойти и провести рукой по груди. И ткнуться – куда ткнётся, в его тепло. Это был единственный нужный мне человек. Как в той притче. Индийской, кажется…Новобрачный приходит к молодой жене. Стучит. А она спрашивает:
– Кто там?
Он отвечает:
– Я.
Дверь остаётся запертой. И так несколько вечеров, пока он не догадывается ответить:
– Мы.
Мысленно я всегда была с ним – «мы». И, обретя это в полной мере ночью, как в другом измерении побывав, где нам будто в раю дано всё, что подлинно надо душе нашей - проснувшись, я знала, что он потерян для меня навсегда.
Это был какой-то изощрённый Божий садизм: такой сон – и такая явь.
12
Как ни странно, но я начала выздоравливать.  Медленно, вяло, без особого желания жить, но мысль шагнуть за край мне в голову уже не приходила. 
Надо было жить.
Домой, то есть в свою общагу, в свой платяной шкаф, я вернулась в феврале. Странный месяц февраль. Всё вокруг уже изнемогает от зимы – надоела, сил нет. И небо ещё серое, и ветер резкий, холодный – вон как треплет ветви деревьев. Пока ещё только сознанием цепляешься за мысль – будет, будет март… И не веришь… А потом, в какую-то минуту – в воздухе дуновение весны: явное, но столь тонкое, как благородный запах дорогих духов. Или солнце вдруг меж туч пробьется: и жаркой лаской на лицо – на несколько мгновений. Или заметишь, как воробьи купаются в лужице талой воды, плещут крыльями…
Я отперла дверь в комнату. Привычный сквозняк из большого окна. Кружка, из которой я в последний раз, до болезни, пила чай, так и стоит на тумбочке, в разводах и плесени.
Однако теперь какие-то силы жить у меня уже были. Двигалась я ещё медленно, почти ползала. Чуть поторопишься, и начинаешь задыхаться. Я вымыла чашку и заварила чай. Я пила его и отдыхала.
Когда жизненные аккумуляторы разряжены, не надо строить из себя нечто и прикидываться весёлым, полным сил. Аккумуляторы надо заряжать любыми доступными средствами.
Мне тогда помогла музыка. Я валялась в постели, время от времени заваривала чай, и слушала музыку, держа на коленях маленький планшет. Вспоминала детские песенки, которые мне когда-то нравились, и то, что пели мы в студенчестве. Сейчас всё можно найти, если покопаться в интернете.
Музыка струилась сквозь меня – светлым чистым ручейком, и незаметно для меня самой наполняла жизнью моё тело.
Через несколько дней я окончательно поднялась. И в первую очередь поехала к Деду на кладбище. Не сезон был для посещений усопших – дорожки заметены, не идёшь, а проваливаешься в снег. Мне особенно «хорошо» после болезни. Но мне жизненно нужно было посидеть сейчас возле Деда, повиниться перед ним, что хотела уйти, попросить сил, чтобы жить дальше.
Памятник простенький, серого мрамора, фотография выцветшая. Памятник ведь ставят в ногах. Но я обняла его, точно к плечу Деда прижалась. Гладила его и плакала. И только когда уже совсем обессилела, шмыгнула носом и смогла прошептать
–Уехать бы… Не хочу больше никого тут видеть… Помоги мне уехать, а? Я буду к тебе приезжать, честное слово…
С чёрной корявой липы слетела и опустилась на снег передо мной расписная сорока. Дедушка был великим птицеведом. До самой смерти он мастерски подражал голосам птиц, к кормушке у него были прикормлены постоянные иждивенцы, и надо было видеть, как они слетают к нему на ладонь, на плечи…
Любую птицу Дед узнавал по голосу, в подробностях описывал, у кого какое гнездо, кто какие яички откладывает. Была в его отношении к птицам и мистика. Сороку он считал непременной предвестницей хороших новостей.
– Правда? – не поверила я, и спросила сороку, – Обещаешь?
               13
     Я старая тетка и у меня свои счеты с жизнью.  Я сижу в парикмахерской. Моя парикмахер Лена недавно переехала сюда. взяла в аренду полуподвал. Тут нет окон. Меня, Лену и зеркало освещает лампа под потолком. Свет получается добрым. Злой свет – это когда в зеркале видишь измождённую, старую «морду лица» и думаешь: «Ну, и Квазимодо…» А сейчас свет льётся мягкий, я вглядываюсь в себя и думаю: «Ещё ничего».
Это странно в данном случае. Раньше, если мне приходилось плохо, кризис, я потом доставала себя как потрёпанную старую вещь, оглядывала…Постирать, зашить, тут воротничок сменить, сюда какую брошечку… А в этот раз я думала, уже ничего не поможет – только на помойку.
У Лены низкий голос, и прохладные тонкие пальцы. Она касается моих висков, натягивает прядки волос – проверяя: ровно ли? Лена может творить чудеса, но для чудес нужен объект – на чём творить. А меня почти не было…
Выйдя из парикмахерской в облике «нормальная женщина», я пошла снять деньги с карточки. В Сбербанке очереди к автомату почти не было. Передо мной стоял высокий, немолодой уже мужчина в чёрном пальто. Видимо, он был такой же лох с техникой, как и я. Так же крутил карточку и прикидывал, какой стороной ее лучше вставить в прорезь.
– Позвольте, – я протянула руку.
Он взглянул на меня – а глаза у него были светлые-светлые – и доверчиво положил карточку мне на ладонь.
– Вот так. Теперь набирайте код… – и я отошла на несколько шагов, чтобы всё-таки не счёл за мошенницу. Чёртово наше время, которое учит такой настороженности.
Я сняла деньги и стояла на крыльце Сбербанка. Эти сапожники без сапог, сидящие на мешке с деньгами, не могли проложить даже деревянные мостки, чтобы люди перешли хотя бы через самую большую лужу, возле крыльца плескавшуюся. Вся улица в лужах. Оттепель февральская – сродни концу марта. А мне плестись и по этой улице, и ещё по двум – до моей общаги. Замшевые сапоги дадут дуба даже не через пять минут – секунд через десять. Как же тут пробраться?  Разве что вон там, по краю лужи пройти, где мельче…
– Давайте руку и прыгайте, – услышала я глуховатый голос.
Мужчина в чёрном пальто протягивал мне руку. У обочины дороги его ждала машина. Марки я не различаю. Большой такой автомобиль, тоже чёрного цвета.
С пожилыми культурными дядечками общаться легче, чем с молодыми заигрывающими жеребцами.
– Да ничего, доберусь, – сказала я, досадуя на то, что добираться придётся в мокрой обуви, и высохнут ли единственные мои сапоги до завтра, и как они перенесут просушку у батареи?  Выдержат или съежатся-сморщатся…
– Мы не спешим. Садитесь, право же… – тот же глуховатый голос.
Тогда я восприняла этого человека как товарища, по несчастью. Он тоже мог промокнуть в этой злосчастной луже.
– Ну, подвезите – согласилась я, и открыла дверцу, чтобы сесть сзади.
За рулём – парень. Он сидел, но я сразу поняла – когда встанет, будет огромный, как шкаф. У него тёмно-рыжие волосы, длинные, забранные сзади в хвостик. Массивный лоб и глубоко посаженные глаза. Чем-то он напоминал собаку породы алабай – это львы в собачьем царстве.
– Юрочка, – представил «алабая» мой знакомец, и представился сам, – Иван Степанович.
– Кутейников, – пробасил Юрочка, поворачиваясь.
Как будто эту фамилию все должны знать. Машина уже тронулась, и Никитины пели по дорожному радио про «Дон» и «Магдалину» – быстроходные суда, когда я вспомнила, что кое-что действительно знаю… Кутейников…. Военная проза… Кажется, у нас в библиотеке есть его книги. Не читала, но не люблю, не люблю…У этих творческих людей – что писатели, что поэты – у всех культ личности. Все их должны знать, они часами могут говорить о себе. Хорошо, что ехать недолго…
Я невольно прислушивалась к музыке. Лучше хорошая песенка, чем очередной «гений» со своими монологами.
– Нравится? – спросил Иван Степанович, заметив, что я слушаю.
–  Нравится, – немного вызывающе сказала я, – Вообще стихи Киплинга... Из нынешних никто так не напишет.
– Хорошо, что вы знаете, что это –  Киплинг, – сказал Иван Степанович, – Из нынешних молодых – мало кто знает…
И ничего не добавил больше, стал смотреть в окошко… И тогда мне стало стыдно, и я прочитала то, что очень люблю:
- Когда день за днём за круглым стеклом —
Зеленое «хлюп» да «хлюп»,
Когда ходит в каюте пол ходуном,
И чашки подскакивают над столом,
И юнга падает в суп, —
Когда у мамы болит голова,
И нянюшка ковыляет едва,
И вещи срываются с мест,
Тогда ты понимаешь слова:
«Пятьдесят пять норд, сорок вест!»
Тут и дорога кончилась, вот и моя башня.
– К какому подъезду вас довезти? Как лучше проехать? Ориентиры дайте, - говорил Иван Степанович.
– Иван, не волнуйся, я уже все нашёл, – голос у Юрочки был такой… играющий, будто не было для него проблем в жизни.
И лёгким движением руля он послал машину в ту самую подворотню, в которую нам и надо было свернуть.
14
Была суббота. С утра я начала варить щи. Плитка у меня такая же подпольная как кот Юлик. Увидит какая-нибудь пожарная инспекция – конфискует вмиг. Готовить полагается на общей кухне. Но все конфорки на единственной плите вечно заняты, и я иду на риск. Плитка слабенькая, чтобы обед поспел заранее, раскочегаривать её нужно – ох, как загодя.
Я сидела, тихо-мирно, укутав ноги пледом, читала новую книгу Стивена Кинга, щи булькали себе. Гладь и благодать.
В дверь постучали. Не иначе кого-то потянуло на запах. У нас ведь многие, мужики особенно, «дошираками» питаются. Придут, изображая «полицию нравов», а на самом деле напрашиваясь на угощение.
Я открыла настороженно. И обмерла – Иван Степанович. Батюшки, вот уж кого не ожидала увидеть здесь никогда.
Он стоял… Дед мой был стройным, подтянутым, но не таким. Этот – какой-то гвардеец просто.
– Еле нашел вас в вашей башне. Вот, – он вынул из кармана небольшой томик, - Отыскал у себя дома Киплинга, старое ещё, советское издание. Не откажитесь принять.
– Спасибо, –растерянно сказала я, и подумала, что пожилой человек пять этажей одолел. Ему бы, может – присесть? Я решилась, – Да вы пройдите…
Комнатка моя, пропахшая кислой капустой…
–Я некстати…. Вы, верно, обедать собираетесь? …
Я подумала, что сама – немолодая уже тётка, и что мне перед ним кокетничать и кочевряжиться. Человек специально шёл, книгу мне нёс…
– Проходите, – и спохватилась, – Или вас кто-то ждет на улице? Юрочка, может?
– Нет, я один.
Ему пары шагов хватило, чтобы пересечь комнату. Постоял несколько секунд, глядя в окно. А потом нагнулся, и протянул ладонь к углу рамы.
Ну да, сама знаю, что сквозит. Иван Степанович обернулся:
–У вас есть какая-нибудь ткань, которая не нужна? Желательно, светлая. И кусок мыла…
Окно мы заклеивали в четыре руки. Намыленные тканевые полосочки прилипали плотно, заступая путь холоду. Потом мы хлебали щи, как люди, честно сделавшие своё дело. Странно, я даже Таню Морозову стеснялась угощать – после её-то разносолов… Но нашлись в скудном хозяйстве моём и лишняя тарелка, и лишняя ложка.
А Иван Степанович, как я после узнала, ел хоть и мало, но все ему было вкусно – наголодался в детстве.
– Я мамой всякой работе учён, – он ел так, что мне хотелось его кормить, – Мама меня вырастила. Трудно, конечно, жили.
Я прикинула его годы – с математикой у меня всегда было плохо – а надо было соотнести годы с эпохой.
– Ваш отец погиб на войне?
Иван Степанович отложил ложку:
– Нет, он был в лагерях. И после реабилитации недолго прожил. Если о нём говорить – эх, Полюшка, до вечера… Что ж вас всей этой историей огорчать…
– Почему, – неожиданно для себя горячо возразила я, – Я любила слушать дедушкины рассказы про войну.
–Умер дедушка?
Я закивала.
– Отец только в последние годы жизни скупо рассказывал о допросах, которые длились сутками, так что падали в изнеможении. О дыбе. Об избиениях, когда отливают водой и снова бьют, и уйти своими ногами уже не можешь, волокут за ноги, как мешок.
Он прошел через все тюрьмы: Лефортово, Таганку, Суханово. Его бил сам Кабулов, одно имя которого наводило на заключённых ужас. Он сидел в одиночке и каждую ночь ждал расстрела. Начались галлюцинации: ему мерещилось, что он качает на руках сына. Многие тогда сходили с ума.
Около пяти месяцев он провел в камере Бутырской тюрьмы, где были люди, которые оставили заметный след в истории: Фриц Платтен – швейцарский коммунист, который много сделал для Ленина и его соратников, спас Ильича при первом покушении на него в Петрограде; начальник разведчасти из дивизии Буденного Тюленев; А сколько замечательных людей встречал он, находясь в сибирских лагерях!
Их нельзя забыть – этих встреч, этих людей. Нельзя забыть, как твоего друга в столовой бьют черпаком в лицо. Очки разбиты, кровь... А он, поспешно болтая ложкой в миске с баландой, куда упали обломки очков, говорит: «Есть Бог, Степушка, - стёкла целы...» Как ты уже в больнице, полуживой, ползком тянешься, чтобы напоить умирающего, а он завещает тебе еду в тумбочке. Ему уже не надо – и верно, к утру он умирает.
Да и папа – Иван Степанович машет рукой, – Освободился, отыскал маму… А она, когда его взяли, уехала к своим родным на Украину, там и провела войну в оккупации. Я ещё успел родиться. И он почти сразу ушел на тот свет. Туберкулёз добил, который папа заработал на лесоповале.
Так что растила меня мама. Она чудно шила – и новое, и переделывала вещи. Ей постоянно что-то заказывали: соседи, знакомые, знакомые знакомых…. Я не помню маму спящей. Ложусь – она сидит за столом: или за машинкой, или с иголкой в руках. Просыпаюсь - она уже возится на кухне. Великая труженица была!
15
Иван Степанович пригласил меня ответно прийти к нему.
– В ближайшее время я почти всегда буду дома, Полюшка. А найдёте вы меня легко.
Он жил, если так можно выразиться, «на окраине центра».  Тихая улица, одно и двухэтажные дома. Его дом – длинный, толстые стены. Открываешь дверь – и отчего-то две ступеньки вниз. Дом будто чуть заглублен в землю. Удивительное ощущение прочности и надёжности за этими стенами.
Долгий коридор, дощатые полы. На стенах – фотографии и картины. Пейзажи всё больше, но мастерски выполненные. Позже я узнала – почти всё в доме у Ивана Степановича - подарки его друзей. А среди них и фотохудожники, и кузнецы… Чего стоит букет кованных роз – тончайшая работа, с шипами на стеблях, с каплями росы на лепестках.
А комната, куда я вошла… Сказочная.  Бросились в глаза сперва занавески, единственное некрасивое тут – натянутые поперёк окон полоски грубого цветастого ситца. Посреди комнаты – стол, покрыт клеёнкой, электрический чайник и всё к чаю. Печенье прикрыто салфеткой. Видно, что угощенье не убирается со стола – Иван Степанович говорил  –  гости у него часто. Каждого усадят тут за чай. Книги, книги и еще раз книги – полки до самого потолка. Кровать в углу, застеленная грубым пледом. Над нею на стене висит охотничье ружье, двустволка. Фотографии – и старинные, и дня нынешнего… Кавказские кинжалы, этот самый кованый букет роз.
Иван Степанович сам заваривает чай с травами. Целый букет ароматов. Достаёт из холодильника пирожные.
Я вспомнила Платонова. Только с ним можно было засиживаться так, до глубокого часа, забывая о времени за разговором, который шёл – обо всём сразу. Стоило мне вспомнить кого-то из институтских преподавателей – Иван Степанович их знал. И ту историю, что я слушала на лекциях в молодые годы, он преподносил по-другому.
В гражданской войне были мне – романтика «неуловимых мстителей», комиссары, будёновки с красными звёздами.
А Иван Степанович говорил:
– Самара в период в восемнадцатом году года была в центре общероссийской трагедии. Столица белого движения! Недолгие месяцы был здесь порядок, покой. На фоне всеобщего хаоса!  Возвращались фабрики и заводы, на прилавках лежали продукты, о которых раньше нельзя было и мечтать… Открылся даже университет….
– Да что вы такое говорите…
Удивительно, но в тот первый вечер –  мы почти не говорили о личном, мы говорили об истории.
Придя на другой день на работу, я отыскала единственную бывшую у нас книгу Ивана Степановича «Закат над морем». И несколько дней понадобилось мне, чтобы отойти от потрясения.
Это был как раз период гражданской войны, но почти не было войны в этой книге. Была опустошённость душ, выжженных жестокостью сражений, была мёртвая, сухая крымская земля и голод. Не должно быть жалко зверьё, когда человек не знает – будет ли жив завтра. А у меня первое чувство, которое осталось после этой книги – потом уже, сквозь него, другие стали проступать – жаль было каждую собаку, каждого брошенного коня, которые просились к людям, а те их взять не могли – нечем кормить. И лошади умирали, покорно…. И этой жалостью к меньшим братьям как раз и сохранилась душа. Человек должен был принять свою судьбу, и тоже перенести – покорно, по Божьи, понимая: даже это – Его воля. Искупление. И надо скрепиться. а потом возрождать жизнь из ничего почти. Из пепла.
Вот когда я плакала взахлёб, вот когда мне перестало быть жалко себя. Так просто писал Иван Степанович, так по совести, будто к биению сердца своего прислушивался, к каждому удару – не солгал ли? Не было у него равнодушных строк, все – от любви.
И когда я в другой раз к Ивану Степановичу пришла, он спросил:
– Полюшка, что вы на меня такими торжественными и почтительными глазами смотрите? Точно я сан священника принял, или умираю – и мы в последний раз видимся?
– Книжку вашу прочитала…
И столько я плакала в последние дни, что глаза мои тут же наполнились слезами.
Иван Степанович коротко обнял меня и коснулся губами волос:
– Вот это награда…
 …Весенний вечер – это всегда грусть. Уходит день, точно умирает что-то молодое. Я сижу у Ивана Степановича – у окна, а он работает. Юрочка как-то сказал:
-Знак того, что Иван доверяет человеку – он может при нём заснуть, и может при нем писать.
Иван Степанович давно уже пишет при мне. Он сперва беспокоился, что мне скучно. Он всегда трогательно готовился к моему приходу. Покупал пирожные, букетик цветов стоял на столе.
Раз или два не оказывалось у него денег – гонорары запаздывали. Но ходил к нему такой мальчик, я его звала – алкашонок. Из семей, где пьют и родители, и дети с малых лет. Бесполезно бороться! Иван Степанович давал ему книги, и тот их где-то продавал, и приносил деньги, немного, но хватало, чтобы традиции наших встреч – сладости и цветы – не нарушались.
Я сижу на широком подоконнике с книжкой или даже с вышиваньем. Вот  никогда не умела, а тут выучилась. Мне трудно читать при Иване Степановиче – такое сильное чувство переполняет меня, что непросто сосредоточиться мыслями. Мне хочется дышать воздухом этой комнаты, мне этого довольно, что я –  тут.
Иван Степанович снимает и откладывает очки.
– Полюшка, а не прогуляться ли нам, скажем, в церковь.
А мне казалось, я только что слышала дальний колокольный звон. Вряд ли – окна затворены. Но весна, воздух тихий…Я соскакиваю с подоконника.
Идти нам через весь город. Иван Степанович не предлагает мне руку, мы идём рядом. Пока нет почти зелени, только запах пробужденной земли. Да возле магазина бабка продает первые жёлтые нарциссы. Они появляются, как только сходит снег. Мы покупаем букетик. Запах… даже не цветов, а свежести.
Высокий мост над железнодорожными путями, четыре отблескивающие нити рельсов. Маленькая стекляшка вокзала пуста – московский поезд уже прошёл.
И деревянная церковь – тёмная, бревёнчатая. Но матушка у отца Сергия замечательная – молодая совсем, Зина её зовут, садовница страстная. Каждый комочек земли в пальцах перетёрла. Пушистые ёлочки, первая трава – нигде её ещё нет, а тут пробивается. Поднимаются черенки будущих розовых кустов.
– Хочу уголок рая сделать, – говорила Зина.
И в августе, в престольный праздник – она непременно делает дорожку к храму – из скошенной травы и лепестков роз. Прихожане боятся ступить – для архиерея, верно?
– Для вас, милые, для вас – уверяет Зина.
   Нам не повезло – храм уже закрыт. Мне это не слишком огорчительно. Мы бывали здесь уже не раз, после поставим свечи. Но я видела, что Иван Степанович отчего-то расстроился и потемнел лицом.
Но шёл нам навстречу из трапезной отец Сергий. Иван Степанович встрепенулся. Батюшка извинялся – нынче храм закрыли раньше, предпасхальные дни, ночью будет большая уборка. Если нужно, он может отпереть.
– Нет-нет, – и Иван Степанович вдруг попросил, – Благословите нас…
Он склонил голову, склонила и я.
Когда мы вышли за ворота, Иван Степанович взволнованно сказал:
– Полюшка, я хотел сегодня в храме попросить твоей руки. Не знаю, делается ли так… Но перед иконой. Чтобы и я сердцем не солгал, и ты, принимая решение – тоже. А тут – замок. Что же думать – Бог против? И то, что остался священник, что он вышел именно в ту самую минуту, что он благословил нас…Ты согласна остаться со мною, родная моя? Доброе мое сердечко…
***

В мае Иван Степанович заговорил о том, чтобы снять дом в деревне. Странно и необычно для меня строил он  жизнь. После моего «шкафа в Не-Нарнии» дом его казался местом, откуда можно не выходить, и где никогда не станет скучно.
Но Иван Степанович жил там не более двух-трёх месяцев подряд, после чего непременно уезжал куда-то – надолго. Обычно к этому времени материалы для новой книги были уже собраны и уезжал он –  именно писать. В новом месте почти не было знакомых, зато – тишина, которую он ценил превыше музыки. И долгие прогулки вечерами – по незнакомым улицам, или не хоженым ранее полям и лесам. «Чтобы глаз не замыливался и мысли  приходили, – объяснял он. И тут же добавлял тихо, смущённо, как самое сокровенное, – Знала бы ты, Полюшка, сколько всего приходит в голову, когда идёшь по самой обычной тропинке среди поля…Я могу это сравнить только с тем, как плавал маленьким. Учился плавать. Я приходил к морю, когда солнце ещё только вставало, и плыл по солнечной дорожке, что искрясь стелилась на волнах. Наискосок от берега плыл  – удаляясь от него и всё-таки видя его одним глазом. Отчего-то оглянуться не успеешь, а берег уже далеко, и  вокруг – море и неведомое.  И тут я сам не знаю, куда иду, колосья – тёплым ветерком по ногам, стрекотанье кузнечиков и неведомое впереди.
С особенной любовью рассказывал он, как жил в глухой деревне где-то на севере Сибири:
– Туда два пути – зимой сани, летом –  вертолёт. Во дворе нашего дома  лежал абсолютно нетронутый снег, только узкая тропка вела от калитки к крыльцу. Первозданная белизна, и такая нетронутость снега, будто ещё не родился ни один человек на земле.
А при том в селе была и школа, и сберкасса, почта – и даже с Интернетом. Это меня больше всего поражало: настоящий остров со своей особенной жизнью. В доме, где я жил, хозяин с хозяйкой были молодые. Он занимался охотой. В моей комнате вместо ковров, и даже вдобавок к одеялу –  лежали шкуры…
И заметив лёгкий передёрг моих бровей (ненавижу охоту) добавлял поспешно:
– Меня предупредили только, чтобы не уходил гулять далеко. Можно нарваться на зверя. Медведи там не редкость, да и заблудиться в тайге легко. Но мне и незачем было уходить. Я тогда писал, головы не подымая… хорошо работа шла.
Но меня  сибирскую глушь он  тащить не решился. И Юрочка привез вариант: дом в почти заброшенной деревне.
– Туда даже летом не ездит почти никто, – убеждал он, – Потому как там заманчивого для дачников – ничего. Степь голая. Дорога грунтовка. После дождя – самое что ни на есть болото. Ни речки, ни пруда…, –  продолжал радостно перечислять Юрочка неприглядное, -  Вода глубоко. Местный поп колодец вырыл. Но вам, – он подмигивал –Ребята, я наводку дам. Километров за пять в лесу – вы ж ходить не ленитесь – есть озерцо, прозывается Ведьмино.
– Только сначала – к Игорьку.
В какой бы край ни собрался Иван Степанович, везде у него находились друзья, которых непременно надо было навестить по дороге.
Игорёк, знакомый лесник. Мордовская деревенька, на берегу реки. А домик лесника – на отшибе. Я ещё не понимала, что навсегда вошла мне  в сердце и поселилась там эта тишина. Когда много над головой огромного, бескрайнего тёплого неба. Не торопясь, величественными парусными кораблями, плывут в нём облака. Мы шли вдвоём с Иваном Степановичем, об руку. Ни позади, ни впереди – никого.  Мне захотелось ещё большей причастности к природе, и я сняла туфли. Теперь ступни ощущали и шёлковую пыль, и  лёгкие покалывания сухих стебельков,  и самоё токи земли входили в тело беспрепятственно.
Иван Степанович указал: вдоль дороги – у самой земли, прячутся в листьях ягоды земляники, и я нагнулась оборвать их. И запах её – дивный. Мало было земляники – драгоценность – неполная горсть набралась. Мы шли и клали ягоды в рот по одной. Ветер летел навстречу мягкими волнами, относил подол моего  платья.
Мы шли долго, не торопясь.  И, наконец,  увидели сверху, с холма:  перед нами лежало село. Вокруг синею оправой блестели протоки волжские А в селе был храм. Красные кирпичные стены, зелёные купола. Видно, старинный храм – особенный красный цвет, глуховатый.  Неподалеку от куполов в небе парил орёл, доверив потокам ветра широкие крылья. Это было так красиво, что мы засмотрелись.
      Спускаться нетрудно было – вниз вела  пологая тропа. Дома в селе крепкие, стояли просторно, с большими ухоженными огородами. Мы  шли по пустынной в этот жаркий час улице. Хотелось дойти до храма, разглядеть его поближе.
Десяти минут не прошло, как мы уже стояли перед ним – и поняли, что храм был заброшенным, недействующим. Огромные железные двери с резьбой –  заперты, стены чудесного тёмно-красного кирпича (такой не сразу взорвёшь, пожалуй) – местами выщерблены, большой купол  облупился, на колокольне не было колокола, стёкла в окнах побиты.
Иван Степанович кое-что знал. Храм в честь Иоанна Крестителя – редчайший, выстроен в стиле русского барокко. Много раз шла речь о том, что его надо восстановить,  это жемчужина здешних мест, да всё денег не было у епархии, а миром тут много не соберёшь – села вокруг маленькие.
Напротив храма высился  двухэтажный дом  за глухим металлическим забором, крашенным зелёною краской. Уезжала отсюда машина, и,  провожая гостей, низко, земным поклоном кланялась пожилая монахиня. Чёрный цвет её одежд тянул к себе взгляд.
Машина отъехала, монахиня ещё несколько мгновений глядела ей вслед, потом увидела нас.  Улыбка – давно  не видела я таких светлых улыбок:
– День добрый! Что-то не видела я вас  раньше…  Не здешние?
Мы представились.
– Монастырь тут будет? – спросил Иван Степанович.
– Это-о? – певучим голосом переспросила женщина, – Это скиит…. Я мать Наталья. Хотите зайти к нам? А ты, девица-красавица, если соберёшься – и жить приходи.
Она отворяла калитку. Просторный двор. И мы увидели, что дома – два. Один двухэтажный, на терем похожий,  жилой. Другой,  в глубине двора – длинный, там хозяйством занимались, слышались суматошные голоса кур. И шли оттуда девушки, тоже в монашеском, чёрном. Одна серьёзная, брови густые, очки, казалась старше своих лет. Другая, совсем юная, розовые щёки – и как мама её в монахини отпустила!  Рядом с нею бежала  такса, старалась ухватить за рукав.
Пахло пирогами, и загорелись было глаза у Ивана Степановича – посидеть в скиту. Но мы знали, что нас ждёт Игорёк. Он звонил четверть часа назад – уха почти готова.
   "Кордон" оказался вовсе не таким, как я представляла. Вместо бревёнчатой избы, затерянной в лесу – голубой вагончик на лугу, у залива. Игорёк ждал нас. Высокий, худощавый мужчина лет тридцати в поношенном камуфляже. Они долго обнимались с Иваном Степановичем, и прыгал вокруг них пес  дворянской внешности, но с такой улыбкой, с таким бешено виляющим хвостом, что устоять перед этой искренностью было невозможно. Я опустилась перед ним на корточки, погрузила руки в лохматую шерсть.
  На деревянной террасе, оплетённой девичьим виноградом так густо, что внутри царила полутьма, был накрыт стол. Пупырчатые, на толще пальца огурцы и сахаристые на разломе помидоры, закопчённый котелок, над которым подымался пар – уха из жереха, щедро посыпанная укропом. Молодая картошка в мундире, толстыми кусками нарезан чёрный хлеб.
– Лесники мужики серьёзные, – говорил Иван Степанович. – Смена по неделе, на разных "быстросупчиках" не просидишь. Готовить выучились, что твои повара. Рыбу за пять минут разделывают.
– Сегодня на обед и экзотика могла получиться, – Игорёк чуть улыбался,. – В деревне бабки с утра распустили слух, что у нового русского из особняка крокодил сбежал. Поводок перегрыз, хозяину палец оттяпал, и в реку... Кто-кто, а крокодилы ещё в Волге не водились.
И добавил:
– Покушаете, и на острова махнём.
Покончив с обедом, по узеньким мосткам – шаг влево, шаг вправо – и тебя примут в объятия пять метров глубины – мы отправились к лодке. В воде – тёмной, янтарной –  было видно, как много тут рыбы. Как в аквариуме. Доверчивой рыбы, не шарахающейся от людских теней.
Меня передали на борт  "с рук на руки". Передавал Иван Степанович, принимал Игорёк. Я поначалу струсила. Жилетов спасательных нет и в помине, плавать я  не умею, так что, если...
– Не бойтесь, – сказал Игорёк. – Лодка надёжная, и мы рядом.
Да, это была ещё та надёжная лодка. Сиденье Игорёк принёс под мышкой, и утвердил на ржавом полу. Сквозь мутное, исцарапанное стекло не было видно ничего. На сиденье Игорёк усадил Ивана Степановича, сам встал на колени, чтобы поверх стекла глядеть, и взялся за руль. Но мотор завёлся с пол-оборота. Лодка вздрогнула и  понеслась по волнам, в считанные секунды миновала залив и вышла в большую реку.  Волга нынче была неспокойной. Но эта качка на свежем воздухе принималась блаженно. Я опустила руку в летящую за бортом воду, и хотя рукав курточки тут же промок,  всё ловила брызги, невольно улыбаясь. Мы неслись по «большой воде», а потом вошли в протоки.
Плакучие ивы росли по их берегам, и расстилались на пути лодки целые луга жёлтых кувшинок.
– Такое приедается? – спросил Иван Степанович.
Игорёк покачал головой.
– А вы бы видели, как здесь осенью! Когда все листья разного цвета – лежат на тёмной воде...
Окружение ли природы, или спутники, или всё вместе –  давало чувство покоя. А прежде?  Беличье колесо повседневной жизни. Когда не помнишь – завтракала или нет, когда не хочется глядеть в зеркало на посеревшее от постоянного недосыпания лицо, и только ядовито-горький кофе даёт ощущенье бодрости.
На краю острова, у края воды – большой камень среди камышей.
– Погоди минуту, – сказал Иван Степанович Игорьку, – Сейчас выйдет Аленушка…
Мы затихли. Он действительно в это верил. И начинали верить те, кто окружал его.
   ***
   . В этом селе не было магазинов, школ и больниц. Когда-то здесь проживало больше тысячи жителей, торговали хлебом… Но войны – гражданская и Отечественная, но раскулачивание, но решение властей – даже колхоз делать не тут, а в соседнем селе, за пять километров… И люди уходили отсюда: кто: в другие деревни подался, кто в города.
– Как под Чернобылем, Зона – невольно вырвалось у меня при виде полутора десятка старых  домов, разбросанных в высокой траве.
Позже мы узнали, что забредают в село кабаны и волки. Живущие тут старухи не боялись, не гнали их, разве что –  кабанов от сена: козы потом есть не будут, испугаются дикого запаха.
Здесь царила первозданная жизнь. Молоко, овощи с огорода, вместо лекарств – травы и мёд. А вода была из колодца, который вырыл с племянниками отец Иов.
Жили тут – старухи, которые и уйдут вместе с селом в  небытиё.  Мы сняли комнату у бабушки Дуси. Было ей около восьмидесяти лет, и то, что приехали к ней постояльцы на все лето, казалось ей чудом. Живые души. Но она так боялась помешать, прослышав, что приехали мы – за покоем, так робко стучалась к нам по вечерам, передавая крынку с молоком… Только её котенок, чёрный – проносился  вихрем, вскакивал на постель, взлетал до самого верха бархатного ковра.
– Ветер, ветер будет, – извиняющимся тоном говорила баба Дуся, подхватывая животинку, – Перед ветром  голову сносит.
Котёнок был вместо барометра.
В таких деревнях надо прожить несколько недель, чтобы перестать считать их заброшенными, но почувствовать свою причастность к их тишине, к их тайне… Ведь здесь не только последние жители, тут обитают души многих поколений. И, кажется, вот-вот уловишь их голоса – в шелесте ветра, в скрипе дверей.
Я всё  задумывалась – что Ивану Степановичу во мне?  Он говорил, что не мог пройти мимо той доверчивости, что была во мне.
–  Как ты умудрилась остаться таким ребенком, Полюшка? – спрашивал он меня, – Я не знаю других взрослых людей, кто принимал бы жизнь вот так, с такими по-детски открытыми  глазами. То, что я тебе рассказываю – ты слушаешь, как ребёнок сказку. Может быть, тебе другой учитель по жизни был бы нужен, кто обучил бы тебя относиться к ней с долей цинизма, вести дело к своей выгоде, не принимать близко к сердцу. Но такие люди не учить бы тебя стали, а пользовались бы тобой. Пусть хоть такой как я тебя заслонит… немножко.
 ***
На выходные приехал Юрочка. Припёр целый рюкзак еды. Именно припёр. Когда он опустил рюкзак на пол – я даже ногой не смогла его сдвинуть –он был набит консервными банками.
Пока я разбирала снедь,  Юрочка и Иван Степанович ушли бродить по селу, а наверное – и дальше, по полям, куда глаза глядят. Вернулись они, хотелось бы сказать – к вечернему чаю, но ужинали мы парным молоком, которое приносила бабушка Дуся.
    – Эх, хорошо у вас ребята, – сказал Юрочка, – Тишина…. А я только что с Грушинки,  с фестиваля, а там на  каждой полянке – триста палаток, и такое впечатление, что они  все у тебя  на голове.
– Юрочка бард, – поспешно вставил  Иван Степанович, – Юрочка поёт…
Юрочка, оказывается,  кроме рюкзака притащил  ещё и гитару.
–  С чем ты там выступал? – спросила я.
– Ну,  весь репертуар я вам исполнять не буду – пожалею вас. Но раз вы тут оприродились по самые уши, давайте я вам в ту же оперу – про Машу и Медведя спою.
И бросил руку на струны:

Как выясняется, Маша, у нас роман.
Мне-то казалось, что просто хочу пожрать,
Только бурчащее брюхо — увы, обман.
Хочется вовсе не мяса. В полях жара,

Преет полынь, а у нас холодок в лесу.
Сердце тоскует, желая зверью добра.
Нынче, прикинь, просто так отпустил лису,
Да и, чего уж скрывать, накормил бобра.

Слушал полдня, как шумит под дождём листва,
Спас кукушонка, жука подарил ежу...
В луже лежу, вспоминаю твои слова:
Мол, не садись на пенёк, далеко гляжу...

Был у тебя на деревне. Лишь сунул нос,
Как налетели собаки — едва убёг.
Больно кусают. Какой-то лихой барбос
 Вырвал из задницы шерсти здоровый клок.

С горя на пасеке мёду нажрался в хлам —
Ульи крушил, матерился, сломал забор.
Ты бы, наверно, смеялась, когда б смогла
 Видеть, как пчёлы загнали меня за бор.

Что ж за хвороба?! Давно позади весна,
И позабыть бы пора уж о той весне.
Только которую ночь провожу без сна,
«Миша+Маша» царапая на сосне.

Как выясняется, Маша, у нас любовь.
Я не олень, я серьезный, имей в виду.
Сохнет без нежностей твой шерстяной плейбой,
Твой косолапый красавчик. Целую. Жду.
 (стихи Влада Южакова)
 ***
Октябрь нелюбим народом –  красивая осень заканчивается, на смену ей приходит обречённое ожидание долгой зимы. А ещё хуже ноябрь: короткие дни, затянутое тяжёлыми тучами небо, полумгла – даже среди дня приходится зажигать лампы, чуть в сторону от тротуара – грязь непролазная. А с неба – дождь, или дождь со снегом.  И такой безрадостный пейзаж, что поскорее отводишь глаза от окна.
Мы же с Иваном Степановичем открыли, что ноябрь – самый уютный месяц.
Просыпались,  как и всегда,  рано. Нет такой погоды, чтобы убила в нас «жаворонков». Я уходила в кухню варить кофе, наскоро жарила яичницу. Наскоро, потому что Иван Степанович ждал этот нехитрый завтрак, а утренние часы были ему особенно дороги. И какая была ему разница, что дождь струится по стеклу сплошным потоком, или стучит в окно жёсткая снежная крупа. Светился экран компьютера… Он писал.
Днём, чаще ближе к обеду, приносило кого-нибудь из гостей. Так и хочется сказать «нелёгкая». Но обычно к этому времени основная работа была уже сделана. И всё же поднимался Иван Степанович во весь свой высокий рост,  с глубоким вздохом, и еле слышимым: «Эх….»
И всё же гость – это было святое. Он всех называл, как детей – Наташенька, Коленька, Валечка. У меня всё время складывалось впечатление, что в гости пришел родственник, которого я до того не знала.  Обогреть…
А вечерами мы засиживались в кресле. Я не оговорилась. У Ивана Степановича было такое замечательно широкое кресло. Мы легко в нём помещались оба. Тут и ужинали. Отчего-то чаще всего у нас к ужину выходили бутерброды с сыром и по стакану очень крепкого чая.  Включали было телевизор, но чаще Иван Степанович начинал что-то рассказывать.
Я сидела под его рукой, укрыты мы оба были мягким клетчатым пледом, и теперь, на свою жизнь, оглядываясь – не было у меня минут лучше этих.
Он вспоминал о той своей жизни, в которой меня с ним  ещё не было. Но как же хотелось мне и тогда быть рядом, чтобы нелегкая его дорога была ему легче, переносимее…
По потолку бежали огни рекламы – красные, синие – напротив дома Ивана Степановича был магазинчик, но нам эти блики казались сказочными. Всё перемешивалось. Нужна была  и сказка, и жестокая подчас искренность его слов.
– Папа мой окончил реальное училище, – рассказывал Иван Степанович, – И стал готовиться в институт. Он занимался по шестнадцать часов в сутки и довёл себя до такого переутомления, что фельдшер приходил впрыскивать ему камфару и велел на  время оставить занятия.
И папа год проработал грузчиком, на физической работе. Представить не могу сейчас, как у него хватило на это мужества. Узкогрудый, слабосильный… так учиться хотел! На следующий год поступил в Тимирязевскую академию и окончил ее с красным дипломом. А что в те годы означало учиться? Жили в маленькой, битком набитой людьми комнатушке, жили впроголодь. По ночам разгружали вагоны, чтобы заработать какие-то копейки на еду. Если отваливалась подошва от ботинок, прикручивали её проволокой, потому что новые ботинки  купить было не на что. Но в театры, на лекции – ходили, это было святое.  Папа слушал выступления Кржижановского, Бухарина, Луначарского,  Келлера. Это осталось в памяти на всю жизнь.
И ещё обнаружилось, что у него хороший голос. Дед мой  был не только учителем, но и регентом церковного хора, в нём пели его сыновья тоже. И папа потом очень полюбил оперную музыку, некоторые арии пел сам, волею случая пел с настоящими артистами
 Дипломная работа его была посвящена гидроэлектростанции, и там, в этом маленьком городке, он и познакомился с моей мамой.
Насколько серьёзно относился к учебе отец, настолько мама была в этом отношении легкомысленной. У неё была блестящая память, она всё схватывала на лету, что оставляло ей довольно много времени для занятий физкультурой и художественной самодеятельностью, вот это она любила. Она немного поучилась в педагогическом училище, немного в пчеловодном техникуме, и,  в конце концов,  сердце успокоилось на бухгалтерских курсах. Что же касается будущего замужества, тут мама была категорична:
– Мне нужен умный муж, иначе он у меня всю жизнь в дураках ходить будет.
Папа под эту категорию вполне подходил. Поженились они, Полюшка, на Казанскую, 4 ноября 1937 года. А  в феврале 1939 года папу арестовали. Что стало причиной? Был у отца друг, иностранец Сурур. Москва ведь, не так уж трудно здесь и познакомиться, и общаться молодым людям. Ну и, конечно, статья 58-10- антисоветская агитация и пропаганда и 58-6 – шпионаж.
Но хоть и эфемерны причины, а следствия куда как реальны. Незадолго до ареста отцу предложили стать осведомителем НКВД, попросту – стукачом. Он отказался, и с тех пор чувствовал себя обречённым. Когда его пришли забирать, мама схватилась за топор и заявила вошедшим:
– Зарублю обоих!
Ей тогда было двадцать пять лет, и можно было себе представить, чем станет её жизнь после этой фразы. Но ничего, обошлось. Ей даже сказали:
– Даём вам честное слово коммунистов, что ваш муж вернется через сорок минут.
«Как мне не поверить честному слову коммуниста? – говорила мама много лет спустя, – Мне же и потом, когда вызвали в тюрьму к следователю, сказали: «Ваш муж – государственный преступник». А я в ответ: «Я скорее поверю, что вы государственный преступник, чем мой муж. Он бессребреник. Если бы все были такие, как он,  коммунизм бы был ровнёхонько через два года». Следователь ударил кулаком по столу: «Думайте, что говорите!» Я вышла из кабинета, иду по коридору и одна  мысль: «Сейчас арестуют, из здания выйти не дадут».
Около пяти месяцев папа провёл в камере  Бутырской тюрьмы, где были люди, которые оставили заметный след в истории: Фриц Платтен – швейцарский коммунист, который много сделал для Ленина и его соратников, спас Ильича при первом покушении на него в Петрограде, начальник разведчасти из дивизии Буденного Тюленев…А сколько замечательных людей встречал он, находясь в сибирских лагерях!
И потом кто-то будет говорить, что сталинизм можно оправдать. Сравнивать Сталина с Петром Первым, повернувшим страну на другой, передовой, путь. Дескать, за такой короткий срок столько построили! – взволнованно говорил Иван Степанович, – Я даже не отвечу такому человеку фразой: «На ваших бы косточках возвели бы всё это, на косточках ваших детей». Бесполезно! Они этого не представляют себе. Это какая-то страшная моральная болезнь, духовное убожество, стадность…Эти люди и будут вещать, и умрут – слепыми.
 ***
В середине января, на день журналиста, Ивана Степановича пригласили на акцию «Светоч». Он был в числе тех, кто вручает награды.  Сопровождали его, конечно, мы двое – бессменный шофер Юрочка и я. День выдался  морозный, и только Иван Степанович отважился на костюм, а мы с Юрочкой обрядились в тёплые свитера. И почувствовали  себя пресловутыми слонами в посудной лавке.
Глава союза журналистов – худенькая, одетая в сверкающее чёрное платье с открытой спиной. Южный загар, стрижка под Мирей Матье. Когда она подошла к нам с распростёртыми руками – к Ивану Степановичу почему-то все женщины лезли обниматься, я увидела что она уже очень немолода, лицо морщинистое. Хотела выглядеть юной, а похожа на обезьянку.
Ивану Степановичу вручал награду в начале вечера. Под аплодисменты известный писатель Кутейников передал грамоту и блестящий, увесистый на вид пакет толстому парню, лучше всех освещавшему работу милиции. А сам Иван Степанович получил от Мирей Матье розу в целлофане. Спустившись со сцены в зал,  он передал её мне. Вечер был длинным, я всё нюхала розу, хотя она была тепличной и  ничем не пахла. Но так хотелось уловить этот аромат малины… Розы ведь пахнут малиной… И я её вынюхала насмерть. К концу вечера  воза поникла головкой, лепестки стали как тряпочки.
На банкет мы не остались.
– Поедемте, ребятки, – предложил Иван Степанович и сморщился, – ну не люблю я это. И конкурсы эти прикормленные… Кукушка хвалит петуха, право… Ещё попросят речь сказать. А мне стыдно хвалить, если не нравится.
    Но когда мы проехали уже несколько кварталов, Иван Степанович тронул  Юрочку за плечо.
– А что-то я проголодался, – смущённо, но весело сказал Иван Степанович, –  Здесь можно где-нибудь перекусить просто? А, Полюшка? Знаешь такие места?
Откуда мне было знать? В бытность мою студенткой мы по ресторанам не шатались.
– Тут есть рядом кулинария хорошая, – неуверенно сказала я, – Там такие пироги…
 – Ну и всё. Юрочка, больше ничего не надо.
…Там всё было,  как и прежде, в годы, когда я училась.  В уголке магазина –высокие столики, на витрине пироги с капустой, с грибами, с мясом…И как тогда продавщица нарезала их такими огромными кусками, что казалось – это и съесть всё нельзя. А удивительно – елось легко…
И Юрочка уже вгрызся в истекающую обжигающим соком кулебяку.
Мороз стоял лютый. Даже в машине, не смотря на включённую печку, холод шёл от дверей, от стекол. Мелькали ещё огни города. Ехать предстояло часа два.
– Ложись ко мне на колени, – казал Иван Степанович..
Я сбросила пальто, легла и укрылась им, как одеялом. Тихо играла музыка. Богушевская… Нежный, тающий голос.
Молча смотрит бездна на летящие огни.
Ах, Отец небесный, Ты спаси, Ты сохрани.
У черты последней, жизни вечной на краю
 Я скажу: "Оставь меня в раю, у нас в раю.
Ведь там опять весна расплескалась ручьями.
Ведь там опять зима с этим белым огнём.
Оставь меня в раю, средь любви и печали.
Я всё тебе спою, что узнаю о нём".
И лёгкая, сухая рука Ивана Степановича на моих волосах. …
***
В мае мы уехали в Крым. Была начата работа над романом.  Иван Степанович собирался рассказать о судьбе дворянской семьи, пережившей гражданскую войну  именно в Крыму, где было так много жертв.
– Редко найдёшь землю, которая за долгие годы истории своей так обильно полита кровью, каждый камушек, - говорил Иван Степанович.
В этот раз он думал подойти  к Великой Отечественной. Я пересказывала ему рассказы Деда. Сердилась на себя, что могу спутаться в названии, дате…
 – Полюшка, не это для меня главное, – мягко говорил Иван Степанович, –  А чувства человека. Вот этот момент, что молодой солдат пролил суп, увидев убитых, не донёс котелка….  А Отечественная в Крыму – это вообще страшно. Севастополь! «Армения!» Борис мой погибнет именно на «Армении». И никто не узнает о том, где он канул.  Их ведь не считали точно, раненых, которых грузили на корабли.
Он рассказал мне о трагической судьбе теплохода.
«Армения» погибла  в ноябре сорок первого.  Она везла  раненых и эвакуированных. После удара торпеды «Армения» продержалась на плаву четыре минуты. На дно ушло семь тысяч мирных жителей и медиков. Только восемь спаслись на шлюпке.
– Я нашёл потрясающие воспоминания, Полюшка. Человек вспоминает, который всё это пережил, мальчиком ещё будучи. Его мама прижала к себе двух детей  – двухмесячного Бориску и его,шестилетнего Альку, и прыгнула в воду. Там была мясорубка. Люди хватались друг за друга. Не выжить… И тогда Александра – мать мальчиков – заметила раненого, который держался за спасательный круг.
Она положила на круг младенца и велела старшему сыну тоже за круг держаться. А раненый поднял пистолет. Мать  решила,  что он их убьет сейчас и успела только вскрикнуть: «Не надо!». «Дура, – прохрипел раненый комиссар, – возьми пистолет! Подашь сигнал нашим кораблям. Бери круг, спасай детей. А я вряд ли уже… » Он ещё несколько минут держался за круг, а потом ушел под воду. Рядом на воде качались тела…
А потом моряки подняли их на борт, но дети оказались на разных катерах.  И один из мальчиков пропал – моряк выходил его, заболевшего – и пожалел возвращать, усыновил… Много лет спустя отыскал он своих.
Экзюпери говорил: «Война это нечто такое, что может взять с лица человека столько мяса, что он навсегда будет лишен возможности улыбаться людям», – тихо закончил Иван Степанович.
   ***
Путешествовать с Иваном Степановичем оказалось необыкновенно уютно. В дорогу мы набрали с собой много разных чаёв.  И, игнорируя казённый, который предлагала проводница, заваривали в маленьком чайнике – то с лавандой, то с грейпфрутом. И соседи наши, уже не ожидая приглашения, придвигали чашки.  Для Ивана Степановича чаепитие всегда был делом общим, под общий разговор, он не представлял, как можно чаёвничать,  каждый в свою чашку уткнувшись.
А ехали с нами два пожилых артиста из Москвы. Они представились – Сергей и Виктор, фамилий я уже и не вспомню сейчас. Только их страстные разговоры. Они знали Ивана Степановича, и, объединяя темы, близкие и ему и им, говорили о военных спектаклях. Вспоминали, как Юрий Любимов поставил знаменитые «А зори здесь тихие»( «Сильнее фильма, право, сильнее! Трагичнее! Зрители даже не аплодировали – как можно аплодировать трагедии! Не плакали. Плакали потом – дома») 
Я лежала на верхней полке, чтобы не мешать мужчинам и слушала. Потом Иван Степанович говорил. Глаза его блестели, но голос звучал виновато - на столько времени  погрузился в своё, оставил меня.
– Вот, сейчас собираются у нас по-американски – избегать тем, которые могут расстроить, огорчить. Всё, что не имеет непосредственного отношения, отбрасывают: «не нагружайте меня этим». Но если забыть это всё, не растревоживать сердце чужой болью – то кому ж ты нужен будешь сам… Самому себе только.
В Симферополе таксисты атакуют прямо у поезда, вертят на пальцах ключи: «Ялта! Алушта!» «Ялта! Алушта!»
В Крыму мы проживём несколько месяцев. В начале в Рыбачьем – это тихий посёлок на южном берегу, а затем переедем в Севастополь.
В день приезда мы бродили по Алуште. Я прямо влюбилась в один уголок: заброшенная древняя лестница, потемневшие, неровные ступени,  поросшие мхом. И, казалось, что мы – в прошлом, и в глухих зарослях кустарника, затаился турок, вроде того, что украл красавицу в Мисхоре. Она потом, не выдержав плена,  бросилась в море, и вернулась домой  русалкой.
Очень хотелось есть, и на базаре мы свернули в первую попавшуюся забегаловку, долго стояли в очереди. Но ожидание не утомило: мы смотрели, как жарят чебуреки. Таинство кухни: молниеносная быстрота. Пожилой мужчина – татарин? Грек? – бросал чайную ложку фарша на тонкий кружок теста, несколькими прикосновениями пальцев слеплял края и бросал в кипящее масло. И через несколько минут очередные  получали свои чебуреки – тёмно-золотистые, прозрачные, истекающие маслом. Мы запивали их красным крымским вином, и пошли садиться на теплоход уже хмельные.
Телоходик шёл, рассекая море, будто скользил по синему ковру, глубоко погружаясь в мягкий ворс..
   ***
В глубине посёлка, довольно далеко от моря – и дешевле, а главное – тише, мы сняли гостевой домик, с отдельным выходом на улицу. Хозяев почти не видим, и можно представить, что это наш дом.
…Пока мы всё ездим. Иван Степанович хочет показать мне Крым, который отлично знает.  Бахчисарай. Меньше всего времени мы уделяем знаменитому ханскому дворцу. Постояли несколько минут у  Фонтана слёз – и только. Лишь воображение Пушкина могло придать такой поэтический флёр скромному фонтану.
Нас  интересовало кладбище воинов. Пыхтим по Пушкинской улице. Здесь много собак и лишь редкие прохожие. Наконец – арка,  ворота  кладбища времён Крымской войны. Железная кованая решетка поскрипывает, приоткрыта… Весенняя трава цвета изумруда, и на ней – то здесь, то там замшелые известняковые плиты с полустёртыми надписями.  Тут лежат  и жители слободки – армяне и греки, но главное для нас – солдаты и офицеры русской армии. В годы Крымской войны и Успенский монастырь, что тут поблизости,  и Ханский дворец стали  военными  госпиталями. Бахчисарай принимал тысячи раненых и умирающих защитников Севастополя. Многие из них свой последний приют находили здесь…
Иван Степанович отходит на несколько шагов. Я не иду за ним. Он долго стоит один, молча.  Через несколько дней он так же один уйдет поздним вечером к морю, попросив меня не сопровождать его. Он заберётся по берегу далеко, изрежет на камнях ноги, вернётся,  хромая. Там уже нет туристов, только он один.
– Понимаешь, Полюшка, я хотел посидеть один наедине с морем, ночью. Страшно. Необыкновенно одиноким себя чувствуешь.  Я хотел представить, что ощущали те люди, которые уходили под воду ночью вместе с кораблями. Когда одна тьма вокруг и никакой надежды.
Те дни, в которые мы никуда не ездили, проходили у нас на первый взгляд одинаково. Поднимались рано, пили кофе, и уходили к морю, купив по дороге на рынке несколько килограммов черешни и слив.
Каждый раз мы уходим по берегу далеко-далеко. Там лишь большие острые камни, и море. Заходишь, и ноги путаются в водорослях: нежно зелёных – пушистых и нежных, и тёмно-красных, жёстких, почти колючих. А само море прозрачное, как слеза.
Мы открываем большой пляжный зонт. Иначе Иван Степанович давно бы обгорел. По многу часов пишет он, не поднимая головы. Я читаю. Читаю все подряд книги, которые беру в местной библиотеки. Под шум волн лёгок даже Достоевский, и холодный мрачный Петербург кажется отсюда – сном.  А черешня такая крупная, красная.
– Как яблоко, – шутит Иван Степанович, подняв голову, и просит – Дай горсточку, ты так вкусно ешь…
А ещё можно сидеть у края воды, зарыв ноги в гальку, в её тяжесть. Закрываешь глаза и слушаешь шум волн…Он монотонен,  и всё-таки у каждой волны свой голос.
Новую вещь Иван Степанович пока не давал мне читать.
– Погоди, родной мой. Трудно идет, как ощупью. Борис мой, белый офицер, чудом пережил красный террор в гражданскую. Один из немногих. Не уехал, остался в Крыму, хромой. Ничего не умел – только армия была за душой. Ну и стихи писал. Стал работать на виноградниках. Лишнего слова не говорил – отшельник. Вся семья уничтожена. И приезжает из Киева девушка, Маруся. Тоже осколочек дворянского рода. Случайная встреча.  Из того, что осталось в их душах от прежних надежд, строится их «стеклянный замок». Ничего им не надо, хатка у моря…Простая радость жизни, самое бесценное. Будет ли завтрашний день?....
А потом - война. И Борис понимает, что костьми ляжет за Россию, за Севастополь. Пусть с большевиками. Нет у него другой Родины. Но его ранят.  В сумятице госпиталей… Маруся не знает, что его грузят на «Армению».  А женщина… не военная… беззащитная… самое страдающее лицо на войне. Я через неё хочу дать Севастопольскую трагедию.
Мы прожили в Рыбачьем до осени, а в конце сентября уехали в Севастополь.
 ***
Позже я винила в том теплоход. День был удивительно холодный, и, взойдя на корабль,  мы обрадовались возможности укрыться в салоне. Там было тепло, мягкие кресла, по телевизору показывали добрые мультфильмы Диснея. Мы согрелись. Но неожиданно мне сразу, в одну минуту, стало дурно.  Тошнота подкатила волной. Стыдоба – укачало, при спокойном-то море.
– Выйду, – шепнула я.
Иван Степанович крепко подхватил меня под локоть и повёл на палубу. Какая-то женщина поспешно встала, уступая место на скамье.
– Очень вы белая… Может быть – валидольчику?
Но на свежем воздухе мне быстро легчало. Чайки провожали наш теплоход, спускавшиеся почти к рукам людским с требовательными криками. Им бросали кусочки хлеба. Чайки фантастически ловко ловили их на лету.
Иван Степанович расстегнул пальто, набросил одну полу мне на плечи. Так мы и сидели, тесно прижавшись друг к другу, защищая  от промозглого ветра, ожидая, пока на горизонте покажется Севастополь.
На берегу Иван Степанович тут же потащил меня в кофейню, приметив её в подвальчике:
– Ты ослабела, еле идешь, надо выпить горячего кофе.
Тут подавали кофе в совсем маленьких чашечках, но такой крепкий, что казался  он густым. Подбодрившись, мы пошли на новую квартиру. Вернее, опять домик – в саду, заросшем абрикосами, одичавшими… 
А ближе к ночи Иван Степанович начал глухо кашлять. Лекарств дома не было, и я попробовала старый рецепт, который выручал ещё нас с дедушкой: нажгла ему в ложке сахару. Чёрный горьковатый настой, как и в детстве моём не подвел, помог, и к утру Иван Степанович чувствовал себя лучше. Но после бессонной ночи ему не работалось, и мы в этот день долго гуляли по набережной, без всякого дела. Погода изменилась – было солнечно. Цвели поздние розы. И мы язычески наслаждались этими простыми радостями – тёплыми лучами солнца, запахом цветов и моря – засыхающих на берегу водорослей, большой воды…
Странно – здесь Ивана Степановича узнавали чаще, чем даже в родных местах. К  нам нерешительно приблизился немолодой уже человек:
– Простите… вы.. не Кутейников?
– К вашим услугам.
Мужчина протянул обе руки, и, поймав ладонь Ивана Степановича, начал её трясти:
– Спасибо… Спасибо вам, дорогой человек. Вроде и тяжелые вещи вы пишете, а такой свет в них…Вот я не знаю, кто это к сердцу примет – то, что вы написали, кто пожалеет людей от всей души – он уже что-нибудь злое сможет совершить? Мне кажется, что нет…
 – Несчастная страна, – тихо сказал Иван Степанович, когда мужчина отошёл.
Я молчала, и только глазами спрашивала – почему?
– Потому что нужны такие герои, как мои. Такие вот неуберёги, всем ветрам открытые, как ты Полюшка… Которые себя не пожалеют, и другим душу наизнанку вывернут, чтобы их разбудить…
Припозднившись, мы долго сидели в саду. Была южная ночь – хоть глаз выколи. Я включила  маленький плеер – играла скрипка. Венгерская музыка, чардаш... Это были те минуты, которые уносишь с собой – на всю жизнь. Не знаешь, что будет завтра, и всё-таки танцующий, смеющийся надо всем, бесстрашный шаг чардаша.
 ***
Бездомная собака Розка родила щенка. Собственно, она была  наполовину нашей, так как пробиралась через дыру в ветхом деревянном заборе в наш сад. И считала его тем благословенным местом, где её никто не имеет права тронуть. И щенков родила она у нас под крыльцом.
Сколько их появилось на свет – никто теперь не узнает. Сначала мы с Иваном Степановичем услышали подвизгивание  – тоненьким таким голоском, несомненно, младенца собачьего. Мы переглянулись едва ли не со страхом:
– Господи, что же мы делать-то будем? Зима на носу – куда малыша?
А малыш вскорости стал выходить. Прехорошенький. Розка, мать, была среднего роста, незапоминающейся внешности – белая, с пятнами. Приметного в ней было одно – она догоняла на улице прохожих, и хватала зубами пластиковые пакеты. Осторожно так прихватывала, стараясь не привлекать внимание. Она уже поняла, что пакет легко порвать, содержимое высыплется, и  пока владельцы, ругаясь, будут его подбирать, можно чем-нибудь поживиться. Вот за эту «умную» привычку мы Розку и выделяли. А щенок и вправду был прелестный, напоминал кавказскую овчарку. Серый, с необыкновенно густой пушистой шерсткой, широкой грудкой. А глаза еще совсем детские – мутновато-голубые.
И, конечно, когда он выходил, мы не могли устоять. Брали его домой, наливали в мисочку суп или молоко. Был он всегда голоден до остервенения. Почувствовав запах съестного, не разбирая уже, начинал кусать всё подряд, хватать нас за пальцы – больно. Зубы у него были как иголки. Мордочку в суп засовывал – до самых глаз, отфыркивался, захлёбывался.
Следом входила и Розка. Вид у мамаши был смущённо-виноватый. Она пробиралась, будто вовсе не за едой, и робко помахивая хвостом, говоря: «Я  только за дитём присмотреть. Не нашкодил бы»… Она выжидала  пока не наестся щенок, подходила к миске – не осталось ли чего? Мы наливали и ей порцию.
Я не могла удержаться, чтобы не посюсюкать с собаками, присаживалась, тискала их, целовала щенка.
Ласка Ивана Степановича была дружеской. Опустит руку, потреплет псину по голове, будто товарища по плечу. Сдержанно. И, тем не менее,  они отдавали ему предпочтение перед всеми. Сколько раз я видела Ивана Степановича в саду в кресле, окружённого собаками, дремлющими у его ног. И по улицам он  неизменно ходил в водовороте собачьем, клубящемся вокруг него. Не помню, чтобы при нём были какие-то собачьи разборки. Как в присутствии вожака, они  предоставляли право судить – ему.
Псы сопровождали его даже к огню, который животные терпеть не могут.  Была у Ивана Степановича в ходу такая «церемония очищения» – единственная, мною не одобряемая. Черновики, всё, что не пошло в ход – он сжигал. Или в домике нашем, просиживая подолгу у печки-голландки, или в саду, на небольшом костерке.
Мне всегда страстно хотелось выхватить из огня эти бумаги, сохранить их. Порой я успевала прочесть какие-то наброски рассказов, диалоги. Иные казались мне удивительно хорошими, подчас лучше, чем я потом видела в «чистом» варианте. Да и просто следить за тем, как шла его мысль, как порой медленно и мучительно нащупывал он дорогу – всё это было для меня дорого, как причастное к его жизни. Иван Степанович смеялся:
– Родненький мой, да если бы я хранил всё… Бумаги мои и на двух самосвалах было бы не увезти. Жить надо так, чтобы всё нужное – в рюкзаке за плечами. Встал, и пошёл, не оглядываясь.
И никакой роскоши у нас не водилось. Конечно, сразу мы обрастали книгами, которые покупали и в магазинах, и на развальчике на рынке, и даже у хозяйки «выцыганил» книжечку Иван Степанович, заплатив за нее щедро по букинистической цене.
– Это ещё мамины книги, – неуверенно говорила наша Мария Павловна.
Но именно на эту старину – о девочках гимназистках была книга, и страницы пожелтевшие и волнистые от сырости – и разгорелись у Ивана Степановича глаза. 
– Когда берёшь такую книжечку в руки, кажется, что ты ровесник тем девочкам, в иное поколение входишь своим, – объяснял он.
Мы уже примеривались, как будем отправлять книги домой посылками – везти нам поездом всё было бы слишком тяжело.
Книги, рукописи –  вот и всё, что у нас было, а из роскоши – одна  моя шкатулочка с «драгоценностями». Я любила эту морскую «бижутерию» – серьги и бусы из ракушек, кораллов… Какие-то они были очень живые. Не бездушное фабричное стекло бус на шее, а шершавость кораллов. Видимо, у нас обоих с Иваном Степановичем была эта тяга – стать родными. Ему хотелось побрататься с веками, мне – стать своей – морю.
Один раз увидела в магазине кофейную чашечку из янтаря и загорелась купить её для Ивана Степановича, да дорогая была, собака. Тем более жаль – не удалось купить, что лечебная.
Кушал Иван Степанович мало, всему предпочитая суп. Он говорил, что чашка горячего супа дарит ни с чем несравнимое ощущение уюта. Рынок в разгар сезона был завален фруктами – черешня, абрикосы, персики – нипочем. А,  поди, отыщи домашних солёных огурцов! И я покупала их у соседки, втридорога, как страшнейший дефицит – для рассольника. И ещё варила уху из трески с прозрачными кольцами лука.
Большая чашка супа, да хлеб, да крепкий чай – больше Ивану Степановичу ничего не было надо.
Но работа шла. Две части романа закончены уже были, а третья, «крымская» сделана  вчерне.  Оставалась четвертая – о послевоенной судьбе Маши, сына растившей. Над ней Иван Степанович собирался работать дома. Я знала, что Машу он пишет со своей матери, и даже имя ей дал то же. Его маму звали Марусей.
– Как наши бабушки сохранили церковь в эпоху испытаний – прятали утварь, укрывали священников, крестили детей и читали над усопшими, дома свои предоставляли для служб… Рисковали ежеминутно не только головою, но и близкими своими… Так женщины наши не просто сберегли детей, но воспитали, передавая им лучшие традиции интеллигенции русской.
 ***
Меж тем простуда Ивана Степановича не проходила, а поздняя осень и зима очень нехороши в Крыму. Промозглый ветер хоть и не проникал в наш дом, но на улицу выйти больному было невозможно. Но нельзя же неделю за неделей проводить в четырёх стенах? В середине ноября мы решили ехать домой.
     В  купе поезда  Иван Степанович как обычно занял верхнюю полку, и не согласился уступить её мне. И почти всю дорогу лежал  на спине, закинув руку за голову, прикрыв глаза. Даже в окно не смотрел. Мне хотелось спросить какие мысли его одолевают, но при посторонних неудобно было вести откровенные разговоры. Хотя соседями нашими оказались милые старик со старушкой, очень воспитанные, интеллигентные.
Они не знали, или может быть знали, да не в лицо – Ивана Степановича, зато были нежны со мной. Я приносила им кипяток из титана  – старческими руками легко расплескать его по дороге. А они угощали меня огромными грушами, которых везли с собой большой ящик – дочери.  Груши истекали сладким соком.
– Угостите, угостите… – кивала старушка на Ивана Степановича.
Я тронула его за плечо. Он повернулся, увидел грушу, покачал головой и снова прикрыл глаза.
Ночью просыпаюсь – а его нет. У меня сердце оборвалось – куда ушел? А я так крепко заснула… Вышел на какой-нибудь станции и отстал от поезда? Стало плохо? В голову сразу хлынули  мрачные мысли. Тихо спали наши попутчики. Стараясь не разбудить их, я нащупала тапочки, с трудом открыла дверь. Чёрт знает почему – эти двери всегда заедает. Побежала по коридору в один конец – передний туалет, тот, что возле проводников был пуст. В другом конце вагона, задний – тоже. В отчаянье я выбежала в тамбур, и тут-то нашла Ивана Степановича. Он стоял в одной тельняшке, обхватив руками плечи, совсем закоченевший.
– Ты с ума сошел! – впервые в жизни накинулась я на него.
– Прости, родная, кашель одолел. Я бы не дал вам спать. Сейчас, кажется, отпустило.
Он покорно вернулся со мной в купе, и я побежала делать горячий чай. Иван Степанович так замёрз, что прежде чем пить, стал греть руки о стакан.
 ***
Мы оба надеялись на то, что с переменой климата Ивану Степановичу станет лучше. Все-таки родные места – когда-то именно в наши края привозили чахоточных на кумыс.
На вокзале нас встречали друзья: Юрочка, кузнец Валя. И первый вечер дома прошёл с большими надеждами, что теперь всё пойдет по-другому. Пришла ещё какая-то незнакомая молодая пара, ни разу эти ребята у нас не были.  Но знали они Ивана Степановича давно, и прослышали теперь, что он вернулся. Они принесли дорогое пиво и какие-то сумасшедшие морепродукты – устрицы, кальмары…
 – Хоть вы и только что с моря…
Валя поставил на стол бутылку коньяка, спросив у меня тихо:
    – Ивану можно?
Но когда Иван Степанович ясно  высказывал  желание – я не могла воспротивиться. Касалось ли это поздних гостей, или лишней рюмки коньяка. Засиделись мы тогда до половины второго ночи. Иван Степанович рассказывал про нашу жизнь в Крыму, и мне обязательно дал слово:
– Вот Полюшка так смешно вспоминает наших собак. Они за ней ходили табором.
– И не за мной вовсе, – тихо сказала я.
– Знаете, ребятки, я её там называл – «Кормилица»…. Всегда выйдет на крыльцо с огромной кастрюлей. И  эта мохнатая свора начинает вокруг неё лезгинку танцевать…
 – Понятно, чтоб понравиться, – вставлял Юрочка.
– А у нас, – начинала молодая женщина, которую звали Наташей. Была она фотографом, и всё рассказывала, какие её фотографии взяли в журнал, какие  на выставку, – Иван Степанович, вот говорят, только родители за нас искренне радуются. А мне так хочется вам рассказывать, я  знаю, что – и вы порадуетесь…
 – Мой ты хороший…, – Иван Степанович гладил её по руке.
Уснул он после ухода гостей почти сразу – тяжело, обессиленно, не найдя в себе сил даже укрыться толком. Съежился на кровати. Я укрывала его.
Утром у него поднялась температура. Я вызвала участкового врача. Нам не повезло с ней. Старушка под восемьдесят лет, подслеповатая, жаждущая только поскорее уйти на пенсию. Она определила затяжной бронхит, выписала лекарства. Я продиктовала по телефону названия Тане  Морозовой, чтобы не оставлять Ивана Степановича одного. Час спустя Таня всё привезла.
Но прошло несколько дней, а состояние Ивана Степановича и не думало меняться к лучшему. Температура днём и ночью держалась около тридцати восьми. Кашель становился не просто затяжным, но мучительным. И тогда Таня не выдержала. Я знала эту её манеру – наклонить голову, взглядывать коротко исподлобья, то и дело опуская глаза:
– Поля…Я хотела тебе сказать…
 – Ну.
– Пусть Глеб его посмотрит. Ну,  что ты, - заспешила она, – Ты же сама видишь – всё остальное без толку. А у Глеба – чутьё. Он не ошибается. Ну,  пожалуйста… Ну,  вдруг туберкулёз…
 – Да это было бы смешно – привезти туберкулёз из Крыма!
– Ты что же – будешь считаться со своими обидами… глупыми…
Ох, не нужно было ей этого говорить! Меня взметнуло на ноги.
– Да пусть смотрит – лишь бы помогло!
С утра Иван Степанович знал только, что придет «очень хороший врач». Таких он старомодно именовал профессорами, не считаясь с их действительными званиями
– Нынче профессор будет меня смотреть.
Он попросил меня убраться хорошенько в комнате и проветрить.
Глеб пришёл как всегда точно, минута в минуту, и как обычно – изящный, в костюме. Он напоминал мне чёрную птицу.
Иван Степанович встретил его свободно.
Осмотр был долгим. Непроницаемая приветливость постепенно оставила Глеба. Я знала это его лицо – хмурое и раздражённое, когда болезнь была тяжела, и мрачное, когда безнадёжна.
– На рентгене надо смотреть…, – наконец сказал он, – Вам обязательно нужно завтра приехать к нам…  Изношенный организм – поэтому всё протекает тяжело…
Иван Степанович лежал на подушках, высоко. И сейчас, у раскрытого окна заметно было, как опадает его грудь. Белый ворот рубашки – и мертвенно-серый цвет его лица.
Несколько секунд мужчины смотрели в глаза друг другу. Я  с незапамятных времён помнила  этот взгляд Глеба – даже будто виноватый. А потом  его дрогнувшие ресницы, когда он опустил глаза… Иван Степанович смотрел как всегда – глаза светлые и взгляд словно  вдаль, а на самом деле – насквозь.   Ивана Степановича  будто совсем перестал интересовать «профессор» и его мнение, и он перевёл взгляд на меня.
– Не печалься,  родной мой. Это ведь решаю всё не я, и не доктор… Это там, – и он указал рукой – «свыше» –  как там решат… Я не боюсь… Платить за всё надо… Тебя жаль…
В тот момент я всё и поняла. И даже радость какую-то в его голосе почувствовала. Будто разумом зная, что ждёт его на протяжении ближайших месяцев, он душою знал и награду за эту – путешествие в те миры, которые он заслужил.
Он и прожил-то как на вокзале. Не жаль ему было ничего тут, в любой момент готов встать и идти – когда позовут, когда скажут, что поезд его готов в дорогу. Только меня ему и вправду было жаль. Меня и то, что было нашим «мы».
И потому, когда я оглушённая, стояла у двери, я старалась примириться с тем, чего изменить было уже нельзя, что нам дано свыше, и почти не слышала, что говорит Глеб, зная уже это:
– Надо его привезти к нам… Посмотреть… Но я почти уверен, что рак лёгких…

***
– Бог не только любовь, это в равной степени – прощение…
Иван Степанович лежал ближе к приоткрытой форточке. Дышать ему было тяжело. Но ни слова жалобы не услышала я от него в эти два последних месяца. Только за книгу свою он уже не брался.
– Работать надо напряжением всех сил душевных. А я это  не могу. Туманится в голове. Не хочется поставить смазанную точку.
Он  говорил отдельные фразы. Высказывал мысли, которые приходили к нему, по видимому, ночами. Он почти не спал – температура и кашель. А я хоть и не отпускала горячую его руку, всё-таки задремывала минутами.
– Ты это помни, Полюшка. И себя прости,  если есть за что. И у других всегда прощения проси – искренне, от души. А если не простит кто, не откликнется тебе – это уже на нём грех. Жалко мне тех, кто несёт на душе злость и обиду. Тяжко им самим – ох, как тяжело.
В те дни  к нам приходило много людей,  и по тому,  как говорил с  ними  Иван Степанович – казалось,   никогда  разлада не было у него ни с кем – одна любовь. Каждого он спрашивал о делах его, о здоровье близких, слабо касался плеча, поглаживал – словно хотел приласкать напоследок.
Мне люди не мешали. Я была сосредоточена на том, чтобы сделать всё возможное для больного, и никто не ждал от меня –  развлечения, угощения. Я могла оставить Ивана Степановича с кем-то из молодежи, и уйти на кухню  – приготовить то, что  ему может понравиться. Ведь он почти не ел. А кто-то, тем временем,  тихо, стараясь не греметь, мыл посуду, кто-то бежал в аптеку.
И только у Юрочки, у него одного, хватало сил заходить к Ивану Степановичу с весёлым лицом, и тем же тоном, что и прежде,  рассказывать ему свои новости. И Иван Степанович оживлялся, и тоже минутами говорил совсем как раньше.
Они вспоминали какого-то «капитана Флинта», с которым ходили на яхте, и Юрочка рассказывал,  как он плавал с аквалангом в Черном море – там, где много затонувшей военной техники. По дурости своей –  в шторм.
– Под водой так хорошо, тихо…  Корабль этот  весь заросший такой…Я прикидываю, что следующий раз с фонарём сюда вернусь  и вовнутрь полезу. А уже всплывать надо… Поднимаюсь – мать честная, как меня начало бить! И течение там – к берегу несёт. Сейчас, думаю, как приложит о камни…. Я понял, почему этот корабль тут потонул.
И они снова возвращались к Севастополю, к «Армении». И Иван Степанович начинал пересказывать Юрочке то, что не успел написать, и уже не напишет.
Потом Юрочка вышел и долго стоял в кухне, куря папиросу от папиросы.
– У тебя нет жвачки какой-нибудь? – спросил он, наконец, – Чтобы не дышать на него куревом…
Вернулся в комнату, и неожиданно потянулся к гитаре.
- Готовишься к раю? На входе с собой имей
Jim Beam, Harley-Davidson, Durex... Но всё ж поверь:
Во всяком эдеме есть тайно стучащий змей
 И тот, кто однажды укажет тебе на дверь.

Готовишься вечно дымиться в огне печи?
Готовься, но помни, лелея свою печаль:
Во всяком аду есть подсобка, бушлат, ключи,
Ночные беседы и с сахаром чёрный чай.
(стихи В. Южакова)
    – Везде может быть хорошо, – тихо сказал Иван Степанович, – Мне больше подсобки и разговоров ночных –  и не надо… А вы, ребятки, пока здесь – больше красоту примечайте. Люди ведь почти всегда говорят о чём-то, что их раздражает, не нравится. Или о том, чего они хотят. Хотят – а нет ещё этого. И будет ли?…
А вы в том,  что есть, умейте это красивое углядеть. Это вытянет в трудную минуту, право, только это и вытянет… Герои мои – они ведь и живут ради этого светлого… и умирают, если приходится, за него…
Столько красивого, доброго в жизни… Вот вы, родные мои… Денёк нынешний –  славный такой был. И закат –  гляньте,  как солнце за лес уходит…. В небе облака разошлись  от горизонта – веером, будто перья райской птицы… Ради красоты живите – в людях, в том,  что вокруг… И другим её показывайте…
Я сидела на полу возле его постели, и прижимала его руку к щеке, не хотела отпускать. Что мне была сейчас та красота…. Я подняла голову и заметила, что мужчины обменялись взглядами.  И  Юрочка кивнул.

     Эпилог
 Нынче был День города. Дурацкая затея устраивать его в феврале. Вьюжный холодный день – кого потянет на гулянье? Но во Дворце культуры должна была проходить торжественная часть, в том числе раздача наград и грамот, и начальство наше свинтило  ещё до обеда. Остальные, похоже, тоже расслабились. Серега Терентьев так и не нашел времени выбраться из своей кардиологии ко мне на полчаса, посмотреть больную. Звоню ему:
– Глеб, прости, забыл… Прибегу.
Жду еще час – нет  его. Надо идти, брать за шкирку, и вести. Мне тётку завтра оперировать, а она валидол из рук не выпускает.
Терапия – самое старое здание в больничном городке. И ремонт до него никак не дойдёт. Полы в щелях. Я это лишний раз отметил, потому что, когда зашёл – санитарка мыла пол. Взгляд мой задержался на ней. Делала она свою работу старательно, с непривычным для расхлябанного нашего медперсонала усердием. Вот крепко отжала тряпку, опустилась на корточки, и потянулась мыть туда, где не могла достать швабра.
Санитарка была молодая. Обычно у нас тут всё бабушки, у которых хочется отобрать тряпку. Кто её знает эту старушку, что у неё там с давлением или с сердцем. Бабушки подрабатывают к пенсии, чтобы помогать своим великовозрастным внукам, которые по всем законам божеским и человеческим,  должны были  делать всё наоборот:  бабкам совать в карман деньги на лекарства.
– Эй, – окликнул я негромко, – Не скажете… Терентьев? Сережа… Сергей Владимирович где?
Женщина взглянула на меня через плечо, потом поднялась, и только тогда я узнал Полину.
Она стояла передо мной, переводя дыхание – и плавным движением подбородка указала по коридору – там, дескать…
Она не постарела, горе по-иному легло отпечатком на лицо её.  Я помнил её лицо - такое доверчивое, что аж страшно становилось за нее.  Как она живет – с таким лицом и  с такой душой? А теперь её глаза смотрели – будто оттуда. Будто  побывала она  за последней чертой, проводила своего друга – и вернулась. Но у тех, кто там побывал, глаза как у Лазаря… Всеведущие.
– Давно тут работаешь?
– Вторую неделю.
– А почему?– не выдержал я.
Она не ответила. Взглянула через мое плечо,  и  пошла по коридору навстречу кому-то. Я обернулся. Юрочка.  Его я тоже узнал.  Они говорили.  Полина  кивала, и взялась руками за края халатика. Мол, сейчас закончила, переодеваюсь. Юрочка, в свою очередь, кивнул и вышел – ждать её в приёмном покое. Он всё ещё был там, когда я шёл назад.  Юрочка курил, стоя у форточки.
– Почему Полина у нас работает? – спросил я без обиняков, – Ей жить не на что?
И так же просто мне ответил Юрочка – ну и громила он всё-таки, мастодонт – под два метра. И в плечах, как раньше говорили – косая сажень.
– Не в том дело.  Иван ей оставил. Да и мы – разве б бросили?  Это ей просто сейчас нужно… Кормить там кого-то, ухаживать, мыть… Вытягивать кого-то.  Ей одной сейчас быть нельзя
 Всё ясно, потому он её и встречал…
 – Как она живет?
Юрочка щелчком отправил папиросу в форточку, в долгий полёт:
– Плохо таки живёт…Да всем нам без него… Ничего, – и смотрел уже куда-то поверх моей головы – Справимся.
Полина спешила ему навстречу. На ней было пальтишко, жёлтое, в клетку, и какая-то странная шапка, напоминавшая шапку ушанку, такие носили девочки когда-то. Она тоже  казалась совсем девочкой.
Они вышли на крыльцо. Снег летел косой стеной, в свете фонарей – медленно, картинными такими белыми струями, занавесом… Юрочка тут же заметил, что Полина без варежек. А отдать ему было нечего – он сам их сроду не носил. Он заметил, что ей сейчас нравятся, когда с ней говорят тоном приказа – не надо самой решать, а только слушаться. Он приказал.
– Одну руку –  в карман, а вторую – давай мне, – он сгрёб её ладонь своей огромной лапой.
– Даже не верится, что уже почти март, – сказала Полина, подставляя лицо снегу. И что через два месяца все будет зелёное.
И тут же глуховатый бас Юрочки. Хорошо он всё-таки пел:
– Hе угнаться за каpетой -
 Ведь весна в каpете этой
– Ведь весна в каpете этой… – вторил серебристый голос Полины.
Они шагнули с крыльца. И показалось мне вдруг, что вместе с ними стала удаляться музыка – нездешняя, неземная музыка, которую дано им было слышать, чтобы повторить на радость людям.
Я стоял на крыльце. Без них было тихо… так тихо…
И падал снег, только сейчас – с небес.