ДЯДЯ МИША

Владимир Ермакович
                Д Я Д Я    М И Ш А

        Ещё один поворот на просёлочную дорогу, ещё немного, лавирую по прорезанной тракторами колее, и останавливаюсь около приоткрытой прочной  калитки. Пока выбираю пакеты с гостинцами из багажника на ступеньках крыльца появляется хозяин.  Высокий, сухощавый, слегка ссутуленный старик, в клетчатой рубахе, неизменных галифэ, и галошах, одетых на босую ногу, прикрываясь ладонью от солнца  и щурясь, вглядывается, затем неспешно направляется к калитке.  Я  с  пакетами  в  руках иду навстречу, в проёме  калитки встречаемся.
        – Володька, ты. Ты приехал,  – как-то скривив губы, произносит он и кажется, вот-вот заплачет, хотя уже не кажется, а плачет.
   А я вглядываюсь в его лицо, его глаза, пока он, протянув руки, обнимает меня и крепко прижимает к себе. Я тоже, обмахнув его пакетами, пытаюсь обнять, но не получается. Немного освободившись от объятий, я ставлю пакеты на дорожку и взяв за плечи смотрю в его глаза. Меня поражает его взгляд – какая-то выцветшая пустошь, подмоченная слезами. И снова объятия, я обхватываю его за плечи, спину и руки утопают во впадинах – следах фронтовых ран. Вспоминаю, как ещё мальчишкой в бане, увидев его изрытое  шрамами и ямами тело, заплакал, а дома со слезами рассказывал маме,  как искалечен дядя Миша и как мне его жалко.
    Дядя Миша, мой дядя Миша – единственный из всей родни в моей родной деревне, хотя и не кровный - муж тёти Брони, сестры моей мамы, но очень дорогой мне человек.
Выпустив из объятий, снова рассматриваем друг друга; я стараюсь улыбаться, а у дяди опять появляется кривинка на губах, это он плачет от радости – не может удержаться старческая душа. И снова поражают меня его глаза – степь, выжженная жизнью степь, промокшая и искрящаяся.
      – Идём, Володька, в дом,  – тихонько выговаривает дядя, подхватывает пакет и мы заходим на кухню.
   Чисто, прибрано, как и при жизни тёти Брони. На столе начатая буханка хлеба и миска с только что сбитым домашним коровьим маслом, в другой миске свежие огурцы.
        – А я вот, браток, (браток – это у него уважительное,  родственное обращение к каждому собеседнику), только сбил масло и собрался подвечерять, ну, а теперь будем вместе, одному-то порй и аппетита не хватает.
   Пока я выкладывал из пакетов гостинцы, на столе появился, крупно нарезанный вяленный окорок, вяленая деревенская колбаса, яйца, домашний сыр и другие традиционные сельские «присмаки». Дядя Миша мужик хозяйственный, и оставшись один держит корову, телка, кабанчиков, домашнюю птицу, обрабатывает и засаживает приличный участок земли, хотя наверно мог бы отдыхать, как у ветерана и инвалида войны, пенсия не совсем маленькая, пожалуй, хватило бы. Но не может без хозяйских забот – многолетняя привычка, потребность.
    Я выставляю на стол привезённую бутылку водки, но дядя протестует:
           – Нет, нет,  давай начнём с моей, она браток мне привычней. Не побрезгуй, отведай.
   Он  до краёв наливает в гранёные стограмовки, а я рассматриваю его руки, руки крестьянина, труженика – руки, почерневшие от вьевшейся грязи, которая уже не поддаётся никаким моющим средствам, руки мозолистые, бугристые от наростов на суставах. Ох руки - руки мужицкие,  нет вам  ни выходных, ни отпусков, нет передыху – вот и искорожились от перенапряга. Выпили, закусываем, я боьше налегаю на вкуснейшее ароматное масло, хотя и окороком и колбаской не брезгую, потихоньку беседуем.
    Долго сидим, пьём крепчайший самогон. О многом переговорили, обо всём расспросили друг друга и хотя не раз уже слышал, прошу рассказать о войне, его войне, как воевал, как получил такие ранения.
         – Да, что рассказывать, браток, война, как известно, многих не пощадила, кого схоронила, кого покалечила, вот и меня изувечила, хотя не так уж много я и повоевал.
 Призвали меня скоро после начала войны, одели, обули, дали винтовку, две недели на плацу обучали –  шагай, стреляй, коли.  Вот и вся наука. А на войне по-другому, кроме «шагай, стреляй, коли», ещё старайся выжить, потому как, кому ты нужен мёртвый, разве, что сырой земельке, да и то не родной.
  Были мы где-то недалеко от Смоленска. Отступали, иногда пробовали «наступать»,но больше всего отступали, особо серьёзных боёв пока и не видели, я  и пострелять-то по-настоящему не успел. Вот как-то построил нас лейтенант и ставит задачу перейти вброд небольшую речушку, закрепится на том берегу и выстоять до подхода основных сил. Может это был какой-то отвлекающий маневр, потому что  никаких основных сил за нами не наблюдалось, а может и что другое. Солдат в это не очень-то посвящали, ставили задачу и выполняй. Так, вот переправились мы, у берегов вброд , в центре  вплавь и только начали окапываться, местность открытая, и вдруг всё загудело, загрохотало, заревело до жути. Бьёт немец из пушек, миномётов, а потом и самолёты появились. Взрывы, вой, лежим, вдавливаясь в землю, да она  твердёшенькая, земелька-то. А фашист бьёт боеприпасов не жалея, свистят осколки, чувствую впились в спину, один, второй, третий и дальше помутнение в глазах  и больше ничего не помню.
   Очнулся от резкого запаха, такого противного, понесло чихнуть, и закричал от боли. Страшная такая боль во всём теле, кажется нет на мне такого места, где бы не болело, а мне всё суют ватку с этим запахом, снова позывы на чих, и снова стон и крик, слёзы ручьём из глаз. Вижу, суетятся возле меня человека четыре в белых халатах.Немолодой такой невысокого роста чернявый мужичок в очках, взял меня за руку и говорит: «Терпи сынок, терпи солдатик, теперь ещё больнее будет, буду доставать из тебя сувениры, которыми одарили фрицы, потерпи, прошу тебя». И знаешь  Володька, от этих его слов, сказанных как-то особо тепло, по-отечески,  захотелось жить,и решил, что вытерплю всё.
    Привязали мне руки, ноги и всего к столу и начали меня  резать, пороть, зашивать. Очень больно, но терплю, иногда только вскрикиваю.
Перешили, перештопали, перевязали полосками из простыней, бинтов не хватало,
их накладывали  только на раны, а потом этими полосками. Лежу ничком, как и на том плацдарме, боль  нестерпимая, а спаситель мой мне:  "Ну, вот сынок, (опять сынок), подладили мы тебя. Изрешетил  здорово тебя фриц, семь осколков из разных мест спины и два из стегна вытащили. Живи солдатик долго".
   Отвязали, отвезли в «палату», так называлась большая комната, где было более двадцати таких же  обмотанных окровавленными тряпками горемык. Кругом стоны,а я всё же уснул, не знаю сам или может, какое снотворное дали.
   Дня через три раны стали затягиваться, боль стала тише, но появился зуд, боль и зуд нетерпимый. Главное стал верить – буду жить, остальное вытерплю. Через неделю перевезли в госпиталь и там определили, что в лёгких сидит ещё один осколок, в лазарете не смогли разглядеть. Опять резали, удалили ребро, подпорченный участок лёгкого вместе с тем осколком.
   Дядя Миша встал, вышел в другую комнату  и через минуту развернул и положил на стол  тряпочный свёрточек.  Небольшой потемневший кусочек металла,  величиной ме-
нее копеечной монетки, маленький, но такой коварный, несущий смерть.
       – Вот  храню его гада, остальные видимо выбросили  в лазарете, при такой боли не до сохранения было, была забота – только бы выжить.
     В госпитале, конечно, были совсем другие  условия, досмотр, кормёжка и всё другое и я пошёл на поправку, вот только лёгкое долго не хотело заживать, врачи старались, вывели трубку, откачивали жидкость, вводили лекарства и, всё-таки –  спасибо им за все старания – добились своего. Зажило. Потом перевезли ещё в один, оздоровительный  госпиталь, где я окончательно,  как мне казалось,  готов стать в строй.
Но у врачебной комиссии было другое мнение:  – НЕ   ГОДЕН. Инвалид? Да инвалид! В двадцать два года - инвалид!
А что лучше – годным на фронт, или инвалидом домой?  Не знал я что лучше, да и теперь не знаю, как и не знаю, за чьи прегрешения я был вынужден вынести такие страдания,  кто свои грехи переложил на меня, кому  я обязан всеми своими муками???Господу Богу? Да нет. Людям? Нет.  Нелюди, нелюди, их имя!
    Низкий земной поклон тем, кто спасал меня, тому, кто вынес меня окровавленного, бессознательного с  того плацдарма, дотащил до лазарета, тому доктору, который в тяжелейших полевых условиях лазарета резал и штопал меня, а  отправляя меня в госпиталь ласково, по отечески, сказал: - «Живи солдат, я сделал все, что мог». И земной поклон всем,кто потом долго выхаживал меня.
 Пока он говорил, я заглядывал в его слезящиеся глаза, и на какое-то время в них появилась живинка, изменился цвет и оттенок – это были глаза прежнего дяди Миши.
     На следующий день мы прощались, дядя Миша, молча крепко обнимал меня, а я снова видел ту же пустоту в его мокрых глазницах, и недоброе предчувствие охватило меня.
  Увидимся ли ещё?