На седом Кавказе. Глава 4. На изломе стремнины

Кушу Аслан
         В то ноябрьское утро 1920 года Иван Рыжебородов подправлял крыльцо своего дома. Анастасия, уже изрядно потяжелевшая на сносях, сидела на табуретке рядом, под яблонькой с опавшей листвой. Всадник, который показался  на краю конезаводской улицы и торопливо подгонял коня, насторожил их. Что-то в облике его было мимолетно-тревожным и вселяло опаску к недоброй вести. Подъехав к плетню, тот склонился:
      –Как мне найти Ивана Рыжебородова?
      –А я и есть Рыжебородов, – отложил топор Иван.
      –В ЧК в Екатеринодар вам велено сегодня подъехать к старшему оперуполномоченному Евгению Ивановичу Захарову.
         После недолгих сборов и дороги, за пару часов до обеда Иван переступил порог кабинета Захарова. Статный и не по возрасту моложавый, тот легко поднялся навстречу, пожал руку, и, приметив, что Иван, скользнув взглядом по столу, узнал аккуратно сложеные на нём кожанку и кепку Хамата, ничего не стал объяснять, а только вздохнул:
       –Мужайтесь, Рыжебородов!
Иван не в себе присел на стул, опустил голову:
       –Как он погиб?
       –Геройски, – ответил Захаров, – сражаясь с белобандитами на Ставропольщине.
       –Всю гражданскую без царапинки прошёл, хотя никогда не прятался от пуль, – тихо и с горечью признёс Иван. – Теперь бы жить ему и строить такой мир, о каком мечтал, да видно не судьба.
        Захаров, сложив сзади руки, прошёл к окну, и некоторое время смотрел на улицу, желая дать Ивану побыть наедине с самим собой, а потом сказал:
      –Завтра его будут хоронить, как героя, в городском сквере на улице Красной. Высокое начальство  из  Петроградского ВЧК приезжает, чтобы проводить вашего брата в последний путь, соратник его по подпольной работе Поликарп Зима.
          После непродолжительного молчания Иван ответил:
–Мой брат был скромным человеком. И по мне бы лучше свезти его в родной аул и похоронить, но раз он таких почестей заслуживает, и так решила новая власть  – перечить не буду, и на том ей спасибо.
          Наверное, доселе Екатеринодар не знал на похоронах столь много народа. Приехали черкесы из закубанских аулов и Причерноморья, казаки из ближних и самых дальних станиц и хуторов и видимо-невидимо другого инородного и разночинного люда. Двоякие и противоречивые чувства охватили  Ивана, когда он смотрел на это скорбное действо. С одной стороны он был горд тем, что брат герой, и, что даже сама его смерть, в этот час, объединила людей. С другой  стороны,  при траурных речах, он чувствовал  отвращение к некоторым выступающим, которые, быть может,  и не знали при жизни Хамата, но спешили примазаться к его славе, и выбирали бесцеремонно и кощунственно  эти минуты для  самоутверждения перед народом. Их речи были неискренни, а мимика и жесты наигранны. На Кубани, да и во всей России ещё стояла пора безвременья, и Иван испугался, что будущее их может быть за такими, как они.
           Иным, совсем иным был Поликарп Зима, который едва смог договорить свою речь. Во всём чувствовалась, что смерть товарища глубоко потрясла его и ввергла в такую растерянность и уныние, когда просто не терпится скрыться от людских глаз, и, не пряча, как сейчас, мужских слёз, выплакаться.
На следующий день рано утром Иван пришёл на могилу брата, чтобы хоть некоторое время побыть с ним одному. Но так случилось, что Нелли Шибаева опередила его и стояла у могилы с подрагивающими губами, глубоко погруженная в горечь.
–Здравствуйте, Нелли! – тихо приветствовал  Иван знакомую по отряду женщину.
–Здравствуйте, Ваня! – ответила она, а затем, уткнувшись ему в грудь,  запричитала  сквозь слёзы. – Как же мы теперь, Иван, без него, без него, которого хватало на всё и на всех. Что видела я до него – сиротский дом, службу в церковном хоре, где мне поломал жизнь и судьбу приходской дьяк. Жила всё время в  сраме и, как в страшном сне, а он вырвал меня из этой трясины. В его отряде я впервые узнала, что такое настоящая любовь…
           После этих слов она повернулась и пошла, а Иван окликнул её:
        –И куда вы теперь, Нелли?
        –Пролетарский театр в городе открывают и меня позвали, – ответила она, – каморку при нём выделили, в ней и буду жить.
           Иван присел на скамейку рядом, и вся жизнь пронеслась перед глазами чередой то лубочных, то суровых картин. Он вспомнил, как Якуб впервые посадил его на коня, а Хамату поручил научить его крепко держаться в нём. Была весна, зеленый луг, легкая поступь иноходца и брат, подбадривающий брата, искренне радующийся его успехам. Вспомнил, как отец принёс мокрого и продрогшего Хамата с реки, в которую тот упал с плота, и просидел над ним всю ночь, не журя и не ругая  его. Якуб-рыжебородый всегда приветствовал в своих сыновьях некоторую лихость. Не тиранил их и не пресекал эту черту характера, если она не шла в разрез общепринятой морали. « Пусть перебесятся в детстве, – всерьёз говорил он в кругу друзей, – чтобы не беситься во взрослой жизни. Из затравленных мальчиков никогда не вырастает настоящих мужчин». Вспомнил, как Хамат, рискуя собой, выводил его и рабочих завода Нобеля из подвала контрразведки. И вот теперь с потерей брата никак не смирялась душа и билась безнадёжно, как птица об окно в  закрытой комнате.
          Там на крутом и обрывистом берегу Кубани, под могучей кроной старого дуба, в дни учёбы, он любил посидеть, по обыкновению отрешённый от суетного, обретая безмятежный покой. Туда он решил пойти и на сей раз, чтобы побыть на том месте и под благотворным влиянием его успокоиться, собраться с мыслями и решить, как теперь строить свою жизнь без брата, незримое присутсвие которого рядом  всегда, когда он был жив, ощущал.
Со времен его учёбы здесь ничего не изменилось. Стоял всё тот же огромный дуб в три обхвата, сочившийся смолой из крупных наростов, как древний старик слезами из глаз, и выбросивший свои могучие ветви,  словно руки великана, до самого берега. И Кубань, великая Кубань, также несла свои воды меж узких и золотистых шлейфов песка по берегам, разрезая изумрудной гладью эту священную даль.
«О, река, как ты похожа на жизнь, а жизнь на тебя! – прошептал Иван, словно боялся спугнуть эту красоту даже самым малым сотрясением воздуха. – Вот я стою над твоей стремниной, олицетворяющей прошедшие лихие годины, а дальше несёшься к излому, чуть усмиряешься, будто подавая надежду на спокойное будущее. О, река, как ты похожа на жизнь, а жизнь на тебя. Ты зарождаешься в недрах земли, как и  она в материнском чревё,  окружённые великим таинством, течёшь, как течёт её время, изменяешься, как меняется она. Вы, словно зеркало друг друга,  сестры-близнецы, идущие рука об руку. О, река, как ты похожа на жизнь, а жизнь на тебя!...»
         Кто-то тихо подошёл сзади и легко коснулся его плеча. Иван обернулся и увидел Поликарпа Зиму.
      –Обеспокоенный вашим состоянием, я шёл вслед от самого сквера, – пояснил он.
Иван благодарно кивнул, а Поликарп задумчиво продолжил:
      –Герои, Иван, не умирают, а живут с нами в благородных делах своих, в ярких поступках и подвигах.
      –Так-то оно так, – грустно произнёс Иван, – но никак не хочет смириться душа с потерей Хамата, и ничего не могу поделать с ней.
Они помолчали вместе, а Кубань под крутым обрывом всё стремительно несла свои воды, словно торопилась в заповедную даль, к заповедной мельнице, в которой перемалывалось прошлое и настоящее, чтобы пролить на её колесо поток и вывести жизнь на новый виток истории.
          Возвращался он на конезавод по первому морозцу. Было непривычно сухо для этих мест, и холодный воздух обжигал горло и наполнял лёгкие необыкновенной свежестью. «Как пьянящ ты и целебен воздух Отчизны!» – воскликнул про себя Хамат, ошущая большой прилив сил и бодрости после их истощения.
Там на реке Поликарп Зима сказал ему, что по распоряжению Дзержинского он напрвлен для дальнейшего прохождения службы в Кубанскую область начальником ВЧК, а ему предложил продолжить дело брата в черкесских аулах.
–Язык и нравы ты их знаешь, а это немаловажно, – сказал Зима.
–Справлюсь ли? – усомнился Иван.
–Конечно, легко не будет, – ответил Поликарп. – Многие из черкесов–улагаевцев и конников Дикой дивизии вернулись к своим пепелищам. Это особый народ, кто-то из них по-прежннему люто ненавидит советскую власть. С ними надо будет жёстче. А с другими на месте разберешься.
Иван согласился и вот теперь, возвращаясь домой, переживал, как отнесётся к переезду Анастасия, которая всю жизнь безвыездно прожила на конезаводе, а там, в ауле. для неё были чужие люди и нравы. Время показало– переживал напрасно, его решение Анастасия приняла безропотно и даже с некоторым удовольствием стала собираться в дорогу. Как человек, претерпевший на родине немало бед, обремененная тяжелыми воспоминаниями, она невольно устремилась душой туда, где могла бы забыться и начать новую жизнь.
По обычаю, собравшись, они посидели на дорожку с Антипом и Степанидой, которая всплакнула по поводу.
–Полно вам, Елизаровна! – успокоил её Иван. – Не на войну ведь провожаете.
–Как же мне не плакать, – приложила кулачок к сухим губам она. – Ты-то там вырос, а как она будет матушка среди чужих по языку и вере людей.
–Ничего, привыкнет.
–И как мы одни теперь без вас? – не унялась старуха.
–А вы не будьте одни, – сказал Иван, – Что вам порознь свой век с Антипом доживать, взяла бы его к себе, какой никакой, а мужик будет в доме.
–Да на кой ляд он мне! – отмахнулась Степанида.
–Ну, не скажи, Елизаровна, – полушутливо полусерьёз настоял Иван.– Как там, в народе-то, говорят: « Хоть хромой Пантелей, а вдвоём веселей».
Они отъехали и уже к вечеру были в ауле. Приезд их не остался незамеченным, на околице они столкнулись  с четырьмя всадниками – ЧОНовцами. Иван узнал одного из них, на вид, да и по должности, вероятно, старшего. Это был Таус Хотов, большой шалун и непоседа в  детстве, всегда выступавший напарником Хамата в их проделках и проказах. Иван протянул ему свои документы, тот некоторое время рассматривал их, а потом опешил:
          –Иван, Ванька, извени, дорогой, не признал я тебя!
          –Не мудрено, столько лет прошло.
–Извени, Иван, и прими мои искренние соболезнования, – продолжил он. – Не мог я проводить в последний путь друга своего Хамата. Так случилось, что в ночь накануне скот у нас в горы бандиты погнали, преследовали их до самой Ключевской и отбили насилу.
–Ну, как ты тут Таус? – спросил Иван.
–Служил у Кочубея, а по демобилизации, как обученного русской грамоте, назначили сначала председателем комбеда, а потом и аулсовета, в который входят и соседние аулы.
–Значит, вместе работать будем?
–Будем, Иван, будем! – ответил Таус.
             На первое время они поселились в доме Хотова, который отговорил Ивана обживать дом отца, сильно обветшавший за эти годы. А уже через неделю Иван, Таус и несколько аульчан вырубили в отцовском дворе заросли акации и терновника, снесли старый дом, запаслись брёвнами, берестрой для плетения стен и потолка, глиной для их обмазки, камышём, чтобы укрыть крышу. После первых заморозков наступили солнечные и нехолодные деньки. На один из них и назначил Таус толоку. Собралась на неё почти добрая половина аула. Мужчины, вбив в землю большие колья, плели меж них бересту, мальчишки на конях месили глину вперемежку с соломой, а женщины и девушки, издавая гортанные возгласы, с шутками и прибаутками обмазывали приготовленным замесом стены и потолок.
          –Что же они так кричат? – улыбнувшись, поинтересовалась у Ивана Анастасия.
–Черкесы всегда были и остаются открытым и гостеприимным народом, – пояснил Иван, – и среди них бытует поверье о том, что, если кричать в доме при его обмазке, то он потом никогда не будит « глухим» для гостя, который пришёл и окликнул хозяина.
Через месяц Тауса и Ивана вызвали в окружной отдел большевиков и, назначив первого секретарём  партячейки, рекомендовали второму возглавить аулсовет.
Молодое государство, ещё не опомнившееся от ужасов братоубийственной войны, продолжая ликвидировать  белогвардейцев  и прочих деклассированных элементов, начало свои первые мирные преобразования. Кубань – житница России, нуждалась в освоении новых пахотных земель, и партией большевиков был брошен клич, характерный для тех времён: «Ударим по мелколесью и плавням корчёвкой и осушением!» на что женщины в её хуторах и станицах, всегда отличавшиеся на язычок остротой и козыристостью, воодушевлённые ленинским «Декретом о земле», незамедлительно ответили частушкой с революционным пафосом:
Мелколесье не беда,
Что у мужа борода,
С ним мы лихо справимся,
И за дни управимся.
Да и плавни не беда,
Что нам чёрная вода,
С нею тоже справимся,
И за дни управимся.
        Декабрьским утром, вровень перед началом нового 1921 года, Иван вывел людей на поле за аулом. И вот теперь, стоя на небольшом холме, смотрел, как на всей шири, мужчины и юноши ведут корчёвку кустарников, а старики, женщины и дети сноровисто загружают их в телеги и вывозят, чтобы подсушить, а потом сжечь. Земля обнажалась и звала пахарей, чтобы принять весной семена и плодоносить, награждая людей за вложенные в неё силы и труд. «Как же ты велик и неуёмен человек, – подумал Иван, – велик и неуёмен, когда чувствуешь себя хозяином на земле, хозяином своей судьбы!»
       А потом, кто-то, очевидно воодушевленный единством людей в помыслах, устремлениях, делах,  запел о лучшей доле, слагая песню из-под руки и по ходу. То был Татлюстен Темроков – из бедняков, служивший по мобилизации у Деникина, и еще несколько месяцев по простоте своей чуть было не ушедший на чужбину. А было это так: для Татлюстена и нескольких сослуживцев во главе с урядником не хватило места на теплоходе, отплывающем в Турцию. Обозлившись, урядник скомандовал ему вслед:  «На колено!» « В ружьё!» « Огонь!» Татлюстен не выполнил эти приказы и его примеру последовали другие. «Да и как бы я смог, – рассуждал он не раз в разговоре с аульчанами, – ведь на пароходе было много женщин и детишек малых. Выстрели я тогда, вовек себе этого не простил бы!»
          Возвращавшихся горными тропами Татлюстена и сослуживцев арестовали красноармейцы. «Они честь-по-чести доставили нас к своему командиру, – вспоминал он, – заводят в дом, а там огромный, как пелуан, человек с чёрными усищами на кровати лежит». «Ну, и кто это был? – попытался было поддеть его один из земляков, уже   слышавший от него эту историю. «Как кто, Бидённый!» – не мигнув глазом, ответил Татлюстен. «Так уж и Бидённый!» – не веря, рассмеялся тот, кто спрашивал, и все захохотали вокруг. Считая легендарных командиров Красной Армии чуть ли не полубогами, аульчане, не могли и представить себе, чтобы такой простой смертный, как Татлюстен, мог бы встретиться с ними. «Буденный то был на самом деле, – прервал их смех в тот день Иван. – Татлюстену и его товарищам после проверки их классовой принадлежности потом красноармейские книжки выдали, видел я подпись командарма Будённого в ней».
          Иван был уверен в честности и порядочности Татлюстена. Он пока, может быть, не до конца разобрался в том, что происходит вокруг, но сердцем чувствовал, где и с кем ему надо быть. Беспокоили другие из «бывших». Их в ауле было человек двадцать, которые держались особняком, и показывали всем своим видом, что они чужие на этом послевоенном празднике трудового подъёма. К одному из них – Туркубию Болокову и заехал Иван после работы. Тот стругал оглобли для своей телеги, ловко орудуя топором и зачищая отростки, что остались на древесине от ветвей.
          –Смотрю я на тебя, Туркубий, ладен ты в работе, – заметил Иван, – а помочь аулу сторонишься. Почему на корчёвку сегодня не вышел?
          Не откладывая топора и продолжая работать, Туркубий мрачно ответил:
          –А зачем мне это, аулсовет, деникинцу бывшему, кому надела земельного от государства вашего не видать, как ослу ушей, да и на собственном дворе, пока бросала судьба по России, дел накопилось немало.
–И кто же тебе это сказал, что надела не видать?
–Сорока натрещала, – хмуро ответил Болоков.
–И не та ли это сорока, что из горных лесов к нам прилетает, улагаевским вахмистром Хажевым зовётся? – строго спросил Иван.
–Не та, – снова хмуро ответил Болоков. – Я  с вами дел иметь не хочу, а с ним и подавно.
–Путаный ты, Туркубий, – задумчиво произнёс Иван, – и плывёшь по жизни, словно в лодке без вёсел, и неведомо тебе, что её рано или поздно к какому- нибудь берегу да прибьёт.
          –Вот когда прибьёт, аулсовет, тогда и посмотрим, – закончил Болоков и, отложив оглоблю и топор, ушёл в дом.
           Ранней весной аульчане вышли на свои наделы и принялись сажать на них кукурузу, тыкву, табак. Вышел со всеми и Иван и работал не покладая рук до той поры, пока солнце не село за горизонт, прибрав за собой золотые паутины тёплых и ласковых лучей.
Вернулся домой Иван поздно вечером и уже от калитки непривычное для этого времени оживление, царившее за окнами, насторожило его.         «Неужели началось?» – мелькнуло в голове, а потом раздался первый крик, первый, утверждающий о зарождении новой жизни, плач ребенка. Он ворвался в дом.  «Дочь у тебя родилась, – засеменила к нему аульская повитуха Сура. – А голоссистая, как петушок на заре!» Он устало присел на табурет:
         –Как Анастасия?
         –Трудно рожала, – объявила Сура. – Отлежаться, отдохнуть ей надо.
          Повитуха и женщины-соседки посидели ещё немного у кровати роженицы, а потом разошлись. Ночь же выдалась для семьи беспокойной. Ребёнок, не переставая, плакал, а Анастасия с ужасом обнаружившая, что у неё нет грудного молока, стала метаться в приступе истерики. « Это Марфа, золовка моя бывшая, мне за тебя мстит», – прошептала воспалёнными губами она. Иван же строго пресёк её: « Мёртвые не могут мстить живым!» – а потом спокойно, но с желанием быть понятым, произнёс: « Другое то, что ты знаешь о рождении девочки от ненавистного человека и смирилась прежде рассудком, а душа, душа она живёт по своим законам и не всегда покорна судьбе»
Утром следующего дня Иван, завернув плачущего ребёнка в простынь и теплое одеяло, понёс на другой конец аула к дому Канджерия Апашабова, жена которого неделю назад родила сына, чтобы просить её стать кормилицей девочки.
Весна в том году выдалась дождливая, а лето жарким, и, отдохнувшая за годы войны земля, отщедрила сполна. Кукуруза и табак, что пошли в рост, радовали глаз – первая тяжелыми золотыми початками, второй – буйным цветом. На полях под тыквой также было изобилие. То гладкая, то испещрённая бороздками, то круглая иль продолговатая, то белая, то розовая, но обязательно важная и напыщенная, как боярыня, надувшая щёки, тыква почти кричала, насколько она богата соками земли.
Они не успели посеять пшеницу в первую послевоенную осень, но табак  всегда в цене и его можно было поменять на зерно. Из кукурузы, которую черкесы называют богатырским просом, и из тыкв они готовили десятки блюд, что не раз спасало их в неурожайные хлебом годы. Всё это радовало Ивана и вселяло уверенность в завтрашнем дне. И так было до той самой поры, пока кто-то не постучал к нему в окно душной августовской ночью. В окрестностях аулов, хуторов и станиц по-прежнему было неспокойно, в них не раз убивали активистов, потому Иван, взяв наган, встал боком за дверным косяком и спросил:
          –Кто там?
–Я это! – ответил секретарь партячейки Хотов. – Беда, Иван, посевы кукурузы горят!
Он собрался и вышел, а Хотов поспешил ударить в лемех, чтобы собрать людей. Тушили пожар, как говорится, всем миром, тем, что было у каждого под рукой. Воду носили из ближайшего ерика, который за жаркое лето обмелел, а кое-где и пересох.
К рассвету пожар был потушен и Иван, Хотов и другие аульчане с прокопчёнными лицами и следами глубокой усталости на них собрались у зарослей терновника.
        –Почти четверть урожая сгорело, – посетовал Хотов. – Не проявили мы достаточно революционной бдительности. Как быть теперь с теми из нас, чьи наделы выгорели, ума не приложу.
        –Поджог это, чистой воды вредительство, – сказал Иван и поинтересовался о том, кто в эту ночь был сторожем-объездчиком.
        –Татлюстен Темроков, – ответил ему один из активистов Шурпаш Нагуч.
        –Перевёртышем оказался Татлюстен! – нервно заключил Хотов и многие ропотом поддержали его.
        –Сомневаюсь я, – возразил им Иван. – Не мог поджечь поля Татлюстен. – Рук других, мне думается, это дело.
        –Почему же, Иван? – спросил Нагуч. – Ведь его нигде нет.
        –А ты уверен, что он сбежал, а не был уведен теми, кто поджёг поля, – сказал Иван.
          Усомнился он и оказался прав. Через пару дней, заготавливая свежий камыш для своей крыши в плавнях, Шурпаш Нагуч сам найдёт Татлюстена. Тот лежал ничком на одном из их островков. Мученической виделась и его смерть. Его ударили ножом и ещё живого облили керосином и подожгли, а он, борясь за свою жизнь, бессмысленно и тщетно стараясь выползти из этой геены огненной, вырвал вокруг изрядно траву…
           В тот же день, когда нашли Татлюстена, в аул прибыла группа красноармейцев во главе со старшим оперуполномоченным ЧК Захаровым. Они построили всех бывших белогвардейцев у вдовьего амбара. Захаров прошёлся перед ними, большинство из которых понуро склонили головы в ожидании своей участи. Но был один среди них, кто держал её высоко и смотрел прямо – Туркубий Болоков. Перед ним и остановился Захаров:
         –Кто такой?
         –Туркубий Болоков, – ответил тот.
         –Что зенки таращишь?
          Черкес Болоков, не понимавший значения слова «зенки», пожал плечами.
         –Глаза, говорю, что таращишь? – догадался чекист и снова задал свой вопрос.
        –Я не сделал в этой жизни ничего худого, чтобы перед кем бы то ни было опускать их, – ответил спокойно Болоков.
        –Видите ли, он не сделал ничего худого! – вспылил чекист. – Кто же тогда у Деникина служил, я, что ли?
          Туркубий выдержал паузу, будто бы хотел дать остыть Захарову, и задумчиво пояснил:
        –Ваши пьяные красноармейцы  убили моего отца и старшего брата только за то, что они возвращались с охоты при ружьях. А у нас, черкесов, как говорят, – ударишь по рогам вола, что в сарае стоит, а  боль у того, что в поле пасётся, аукнется.
        –Разумный ответ, – задержался возле Болокова оперуполномоченный, а потом, подозвав одного из красноармейцев, приказал. – Артемьев, свяжи покрепче руки этому умнику, сдаётся мне, что он за главного у них.
       –А мне сдаётся, Евгений Иванович, что поджог и убийство не наших бывших рук дело, – отвёл его в сторону Иван.
       –Где же ты видел среди них «наших»? – усмехнулся Захаров.
      –Я имел в виду односельчан, – ответил Хамат и продолжил. – А сдаётся мне, что это дело рук вахмистра Хажева и его людей. В конце весны он увёл своих бандитов на восток, к беглокабардинцам. Он  оттуда родом. Но, видно, родина его  встретила не ласково, и, поговаривают,  поспешил вернуться обратно.
     –Со всеми в ЧК разберёмся,  – заключил Захаров, – разберемся, и накажем со всей строгостью революционной законности!
       Окружив арестантов конным и пешим конвоем, под вой, и причитание   матерей, жён и сестёр, всхлипывание детей, Захаров повёл их в город, переименованный недавно из Екатеринодара в Краснодар. За аулом Туркубий незаметно толкнул Тоха Ереджибокова, который шёл рядом, и прошептал:
     –Бежать нам надо, Тох.
     –Подстрелят! – уверенно ответил тот.
     –Из ЧК пока ещё никто не возвращался, – настоял Болоков. – А так, может, и повезёт.
     –Отставить газговогчики! – прокартавил на них один из конвоиров, который, хотя и имел со своей речью определённый непорядок, но,              по-видимому, обладал отменным слухом.
        Некоторое время они молчали, а потом Туркубий снова прошептал:
    – Там побежим, у зарослей. И передай это остальным.
        Где-то через четверть часа показался берестянник, что выгорел за лето, выцвел и посерел. Толкнув плечом идущего рядом картавого конвоира, Болоков бросился к зарослям. За ним помчались и остальные. «Стоять, всем стоять! – крикнул неистово Захаров, но никто из арестантов его не послушал, и тогда он дал команду огня на поражение. Одного не знал, а потому и          не учёл Болоков, – часть поля, которую им предстояло преодолеть до спасительных зарослей, в прошлом году была кем-то вспахана, но не обработана и незасеянна, а потому, высохнув за лето,  так и осталась лежать в предательски заросших травой развалах.  А бежать со связанными руками по ним оказалось делом не из лёгких. Те, кого догнала или не догнала пуля, одинаково падали на ней и были добиты и убиты шашками и штыками конных и пеших конвоиров. Спаслись единицы самых проворных, в числе которых были Туркубий и Тох Ереджиб.
       Иван и Хотов, которых известил о происшедшем Захаров, приехали к месту трагедии вечером.
     –Они побежали и не оставили нам выбора, – сказал, виновато понурив голову, Захаров.
       Что бы как-то освободиться от нахлынувших эмоций и дрожи от того, что увидел на поле, Иван выругался в сердцах: « Пол-аула перебили, мать вашу, видишь ли, им не оставили выбора!» – и пошёл с подоспевшими к тому времени на телегах земляками собирать тела погибших.
       Ночью над аулом ещё долго разносился плач женщин, с подвываниями, причитаниями и проклятьями, от которых на душе Ивана было мутно и скорбно. И он вспомнил о своих думах там, на берегу Кубани, после похорон Хамата, и показались они ему простыми и наивными. « Нет-нет, – заключил он, – не успокаивается стремнина жизни на изломе, а прячет в глубине свои силы, чтобы потом, в будущем, как-то по случаю, коварно и предательски взорваться и ещё снести тела и души человеческие на жертвенник истории».
     –Я, я во всём виноват, – укорил себя внезапно и нечаянно вслух он.
     –В чём же ты, Ваня, виноват? – спросила Анастасия, которая убаюкивала рядом в черкесской люльке дочь Галину.
     –Я должен был уговорить Захарова не арестовывать их. И верю, что их невиновность прояснилась бы позже. Ну, даже если бы оказалось, что кто из них организовал поджог и убил Татлюстена Темрокова, то, причём здесь остальные. Не могут, ты слышишь, не могут быть казнены без суда и следствия десятки людей в мирное время. Нелепость, всё нелепая случайность, – пребывая в отчаянии, закончил он.
    –Вся жизнь человеческая случайность, – постаралась успокоить его супруга. – Приходим по случаю и также уходим.
      Он долго не мог уснуть. Убаюкав дочь, Анастасия прилегла рядом и положила ему ладонь на сердце. Это всегда успокаивало. «Как хорошо быть вместе!» – успел подумать он, пока боль за тех, кто был сегодня лишён такого простого человеческого счастья, не содрогнула. Почувствовав это, Анастасия крепко обняла его. Только теперь Иван понял и ощутил, почему суровые и аскетичные в воспитнии детей черкесы, потуже пеленают ребенка в люльке перед сном, и сам крепко уснул,  казалось, в безграничной воле и власти Анастасии над его телом и душой, которая утихомирила, успокоила их и не давала более метаться.
      На следующий день он уехал в объезд на кукурузное поле, надеясь, как в годы работы у Багдасарова, найти в уединении отдых от мирской, подчас жестокой суеты. Приближалась осень, по ночам холодало, и он развёл у терновника костёр. Как и тогда, он любил смотреть на огонь, всегда хранивший для него в себе божественное начало и великое таинство. То трескучий от сухих веток, как голос древнего старика, то посапывающий от сырых, как безмятежно спящий ребёнок, но извечно полыхающий в дикой, безудержной и восторженной пляске.
      Где-то сзади хрустнула ветка и Иван, быстро вынув револьвер, развернулся
    –Не стреляй, аулсовет!  Я безоружен, – попросил его и вышел из-за кустов Туркубий Болоков.
    –Как ты меня нашёл? – не опуская револьвера, спросил Иван.
    –Вёл тебя от самого дома, а потом дождался ночи, – ответил тот.
    –Ну, и что тебе надо?
    –Пришёл сказать, что большой грех ваши чекисты на души взяли, убив не виновных
    –А что бежали тогда, коль без вины?
    –Кто же по доброй воле на верную смерть идёт. Два месяца назад в соседнем ауле активиста убили. Тогда, как и нас, всех бывших чекисты вывезли, и где они теперь?
    –Вернутся ещё, если невиновны.
    –Не вернутся, – твердо ответил Болоков. – Недавно я в станице за Екатеринодаром гостил. Так вот, сказывал мне мой кунак Федос, что чекисты вывезли на прошлой неделе несколько десятков белоказаков и черкесов и расстреляли в лесу за их станицей, а тела тайно закопали.
     Иван промолчал, а Болоков продолжил:
   –Нельзя расстрелять прошлое, с ним надо научиться жить, с вашим и нашим.
   –А что, если кто-то из ваших не хочет так жить? – возразил Иван.
   –Вы победители, вам с ними и решать надо, а не грести всех под одну гребёнку.
     Сказав это, Туркубий повернулся и пошёл.
  –И куда ты теперь? – окликнул его Иван.
 –Сам же говорил, аулсовет, что я плыву по жизни, как лодка без вёсел, куда-то да вынесет, иль прибьёт к какому-нибудь берегу.
    Слова его гулко прозвучали в ночи и, словно застыли в её прохладном воздухе.
    Объехав поля, Иван вернулся к костру и прикорнул слегка. И приснился ему странный и чуть страшный сон: осторожно ступая по зыбкой топи, он вёл за собой людей, убеждая их: «Всё ещё утрясётся под нашими ногами, утрясётся и превратится в твердь». Вдруг кто-то предстал перед ними в человеском обличии, в одеждах чернее ночи. «Утрясётся, говоришь?»  –дьявольски-зловеще блеснул глазами он и залился таким злорадным хохотом, что у Ивана мороз по коже прошёлся. А тот хохотал и хохотал, сотрясая мрак поднебесья, отчего оно с самых дальних своих высот обрушило на землю гром и стало метать молнии…
  «И привидится же такое!»– мелькнуло в его полудремотном сознании, и он проснулся, огляделся вокруг и увидел людей, стоявших над ним.
  –Кто вы и чего вам надо? – спросил он.
 – Разве спрашивает мышь у орла или заяц у волка, что им надо, – усмехнулся самый рослый из них и, по всей видимости, старший
  –А почему не спросить, ведь я объездчиком здесь, – ответил Иван.
     Кто-то ударил его по голове чем-то тяжёлым, и он рухнул в бездну беспамятства…
     Очнулся Иван под утро, ощупал голову, раны на ней не было, но она гудела, как ветер, подвывающий в дымоходе. Он вгляделся в полумрак сарая, а потом чьё-то шевеление и тихий стон донеслись из дальнего угла.
    –Кто здесь? – спросил Иван.
    –Я, аулсовет, я…
    –Туркубий?!
    –Он самый, – ответил Болоков.
    –Прибило, значит, – пошутил Иван.
    –И впрямь прибило, будь она неладна, да так, что чуть дух не вышибло.
    –Где мы?
    –В банде у Хажева.
    –Меня-то понятно, а тебя за что арестовали, ты-то, вроде, им как не чужой?
    –В ночи с ними столкнулся, – пояснил Туркубий, – повернул обратно, чтобы тебя предупредить, догнали.
      Забрезжило, а потом и рассвело, и Ивану, выглянувшему в узкий проём сарая, места эти – и речушка, и лес, и заброшенный хутор в предгорьи, показались очень знакомыми.  «Да, да, это хутор Соловьёва, » – вспомнил он.
      В далеком детстве Якуб часто брал с собой Ивана в станицу Калужскую, из которой некогда и взял его, и непременно, на пол-пути, останавливался здесь и поил из того вот колодца, с уже покосившимся журавлём, коней. Иван тоже пил из него воду, от которой стыли зубы, вкус коей до сих пор был на языке, а грудь, при воспоминании о ней, вдруг наполнилась приятным холодком и былым восторгом упоения. Потом он вспомнил далее о той поре безмятежного покоя и благоденствия, как тепло и радушно встречали их с отцом в станице люди, как ходили они на могилки его матери и умершего к тому времени пастуха Ерошки, прибирались на них. Последний раз Якуб-рыжебородый отвёз Ивана в станицу за несколько дней до того, как направиться с ним и Хаматом в Екатеринодар, чтобы отдать их на учёбу. Убираясь тогда на могилках матери и Ерошки, отец сказал ему: « Вот тут они лежат, кому ты обязан жизнью, а я – сыном. Никогда не забывай об этом и чаще приезжай сюда, даже если меня уже не будет рядом с тобой». Иван не забывал и часто приезжал на могилки, пока не наступили суровые годы лихолетья. Якуб-рыжебородый умел быть благодарным и всегда учил этому своих сыновей.
      Словно затвор винтовки, щелкнул с тихим лязгом засов на двери сарая и в проёме её показался тот рослый мужчина, которого Иван вчера ночью посчитал  старшим среди тех, кто пленил его.
    –Ну, как спалось, большевички? – ухмыльнулся он.
       Иван осмотрелся вокруг и ответил ему:
     –И где же ты увидел тут большевичков, как кроме меня одного?
      Рослый ухмыльнулся, а потом ехидная гримаса стекла с его лица, и он приказал:
     –Встать! Что развалились перед князем!
      Болоков облокотился на соломе и, не поднимаясь, с презрительной усмешкой, ответил ему:
    –Никакой ты не князь! Отец твой верно служил вашему беглокабардинскому князю, за что тот, умирая, земли ему пожаловал.  О, мой Аллах, как был прав черкес, который  заметил, что у достойного мужа хороший сын – редкая удача.  Вот таков был и ты, любил пожить на широкую ногу, и за год после смерти отца спустил его состояние, а земли проиграл заезжему русскому полковнику.
      Рассвирепел после этих слов Хажев, побагровел, развернулся и вышел.
    –И откуда, Туркубий, всё это тебе известно? – удивился Иван.
    –Отец мой родом из тех мест, – пояснил он, – часто бывал у родни в гостях и меня всегда брал с собой.
      Через несколько минут Хажев вернулся с двумя неухоженного вида бандитами и, мотнув головой с раскрасневшимся лицом в сторону Болокова, приказал им:
    –Отрежьте язык и выколите глаза этому болтуну!
      Затем он некоторое время рассматривал Ивана, вероятно, думая о том, какое более ухищрённое наказание ему назначить, и распорядился:
    –А этого большевика в старый колодец сбросьте, пусть издохнет в его зловоньях.
      Иван и Туркубий были ошарашены жестокостью приказов, отданных Хажевым. Однако потом из охватившего  состояния оцепенения их вывел чей-то голос.
    –Не надо этого делать с ними, атаман!
      Иван и Болоков подняли головы, а Хажев и  бандиты развернулись туда, откуда донёсся голос.
      На замшелой и поросшей бурьяном крыше соловьёвской бани стоял Тох Ереджибоков с крупнокалиберным английским пулемётом в руках.
    –Да как ты посмел, Тох! – вскипел Хажев. – Я же тебя приютил, когда ты от чекистов бежал. Чёрной пулей неблагодарности теперь хочешь ответить. Не по-мужски это.
     –Не с того начинаешь, Мухарби, – усмехнулся Тох. – Скажи для начала, как ты аульские кукурузные поля поджог, Татлюстена Темрокова зверски убил и всех нас, бывших, перед новой властью под подозрение подвёл. Ловко ты расставил сети.
       Некоторое время все молчали, не зная, что предпримит Тох, а потом он сказал:
     –Заберите у них оружие, аулсовет, и закройте в сарае, уходить нам без шума надо, пока остальные его абреки не проснулись. Их тут около два десятка наберется, втроём нам не справиться.
       Пленения и освобождение Ивана по причине их скоротечности в ауле остались незамеченными, а вот появление с ним Туркубия и Тоха вызвало удивление многих и, в первую очередь, секретаря партячейки Хотова.
     –А эту контру где подобрал? – спросил он.
     –Были контрой, да все вышли, – устало произнёс Иван. – А нынче я обязан им жизнью.
       Чтобы развеять всякие сомнения в благонадёжности Туркубия и Тоха, Иван рассказал секретарю партячейки о происшедшем в ночи и этим утром.
     –Что же вы сразу Хажева и двух его бандитов не уничтожили? – спросил Хотов.
     –Нельзя было шум поднимать, чтобы остальных бандитов не разбудить, – ответил Иван. – И потом, не умно и недальновидно первым в  стае вожака убивать, разбежаться она сможет по всей Кубани, ищи их потом по одному, как ветра в поле, обыщешься и бед от них не оберёшься. Хажева вместе со всеми гаить надо и брать их в раз и скопом.
    –Так или  по-другому банду эту надо разбить,  потому как спокойно жить они нам не дадут, – подвёл черту под разговором Хотов, а потом повернулся к Ивану и добавил. – Ты иди, отдохни, а я поеду по аулам и хуторам проверенных людей собирать. В полдень и выступим.
     Нижняя Кубань, левобережье, обрамлённое на юге ожерельем гор в загадочной синеве, а на севере – великой рекой, бриллиант с вкраплёнными серебряными прожилками сотен средних и малых рек, ручьёв, несущих свои воды между задумчивых вётл, осанистых и крепких дубов, раскидистых кустарников орешника, боярышника и кизила с кроваво-красными гроздьями ягод. Где бы не находился Иван, он всегда вспоминал о своём родном крае, и летела сюда его душа и бродила, объятая любовью, по лесам и перелескам, по берегам рек, долам и взгорьям. Тут всегда соседствовали благодать и красота, дополняя друг друга, весной и летом, когда левобережье покрывалось немыслимым богатством и игрой красок, зимой, усыпанное снегом и скованное морозами, рисующими свои причудливые узоры на реках и окнах домов. Не терял  величавой красоты и, как бы сказал малоросс,  «чаривности» этот край и осенью. И снова рвалась душа Ивана сюда, в эту даль, в нетерпеливом желании обнять каждое деревце, кустик, травиночку. «Господи, – вопрошал он, – зачем ты создал этот райский уголок и не научил людей жить в нём в согласии и мире!»
   «Отряд, подтянись и слушай мою команду! – протяжно крикнул и отвлёк его от набежавших треволнений Хотов.
     Потом он разделил отряд на два рукава, один из которых обошёл хутор с востока, а другой во главе с Иваном с запада, но хажевцев в нём уже не было.
   –Быстро он снялся, – вздохнул секретарь партячейки, – а вот куда теперь бежал, сам чёрт не знает.
   –Ушли не  далее хутора Сорокхат, – предположил Иван. – Эти банды в настоящем, что звери, свою территорию метят, а тем более, нынче, как впору большой бескормицы, на чужое друг дружке позариться не дадут.
   Сорокхат, притаившийся в густой, словно мох,  раститетельности, что наползала с гор к подножью, был для несведующего незаметен издалека, но не Ивана.
  –Останови-ка отряд, – попросил он Хотова, и, напряжённо всматриваясь вдаль, в сторону хутора, поделился. – Если этот вахмистр Хажев, бегая по нашим лесам и полям, не совсем забыл военную науку, наверняка, встретит нас прямо по пути, на околице, в двух хуторских амбарных срубах, о которых я хорошо помню.
  –Укрепления в наших местах лучше не придумать, – потер озадаченно лоб Таус. – Обойти их тогда надо.
  –Обойти, затаиться и послать в хутор лазутчика, – сказал Иван и предложил себя в этом качестве.
   Его предположение подтвердилось: в амбарах находились по пулемёту, а на крышах хат, по флангам, Хажев усадил, где два, а где и три стрелка. Вернувшись к отряду, он доложил Хотову:
  –Круговую оборону занял артиллерист, но одного не учёл вахмистр, что хутор не крепость,  в него можно просочиться и неожиданно взорвать изнутри.
  –И как ты в него собираешься просочиться? – спросил Хотов.
 –А хоть бы и через этот пролесок, что ведёт от нас к нему.
  Так они незаметно прошли в хутор и расстреляли многих из бандитов, что залегли на внутренних скатах камышовых крыш, и которые никак не ожидали врага с тыла. Труднее было с пулемётчиками. Те быстро поняли, что, да как, и, переставив оружие из небольших амбарных проёмов в противоположную сторону, к дверям, стали вести по ним непрерывный огонь. Бой длился около получаса и, после того как они подавили эти две пулемётныё точки в хуторе, установилась тишина в пороховом дыму и гари. Её-то и нарушила острая на язык и благая на крепкое словцо толстая и коротконогая баба, которая вела, ухватив за шиворот долговязого бандита, держа в другой руке его винтовку. «Энтот гнида у мэнэ бутыль мужниного первача вылизав!– вопела она. – Я ему едри твою, кажу, мать,  жердяй и страпила, шож ты цэ робышь, а вин усё лакая  и лакае ево, як кошак молоко. Пил даже у бою, стрельнет – стопочку, стрельнет – стопочку, як у последний раз, и закусывав ево миими разносолами, требуха ненасытная!»
   После неё, то там, то здесь, стали показываться вышедшие из хат и напуганные боем хуторяне.
   Подойдя поближе, и, взглянув на Ивана, старуха вдруг сменила гнев на испуг и торопливо перекрестилась.
 –Свят, свят, пречиста дева, Саватей! – воскликнула она и, раскрыв рот, застыла в глубоком изумлении.
 –Иваном меня зовут!? – не понял он.
 – Иванко то Иванко…  – по-прежнему пребывая в изумлении, согласилась она, – да вот колодка-то, колодка, как пить дай, Саватеева… Ты-то, шо, Прокоп, мовчишь? – подтолкнула она скромно стоявшего рядом старика.
 –Простите, мил-человек, мою старуху, – также изумлённо и чуть испуганно посматривая на Ивана, пожимая нервно в руках потрёпанный картуз, пророронил тот. – Не в себе она…
 –Як жешь нэ в сэби, бисова твоя душа! – крикнула на него старуха.
 –Атаман сбежал! – прервал их странный разговор, подошедший к Ивану и Хотову Тох Ереджибов.
 –Как сбежал? – рассердился секретарь партячейки.
 –Нет его среди убитых и пленных.
 –И удивлятся тут нечему, – произнёс Иван. – Для меня это наблюдать невпервой. Не тот пошёл нынче атаман, не тот. Если в старину, бывало, атаман на войне оплошность  в чём-то допустил, соратников-друзей погубил, сам голову под шашку иль саблю врага клал, но живым не сдавался. Нынешние же атаманы только о своих шкурах  пекутся.
 –К Волчьим воротам бежал, как только вы вошли в хутор, – махнув на юго-восток, тихо пояснил Прокоп.
  Хотов увёл своих людей и пленных в аул, а Иван вместе с Туркубием и Тохом, взяв в проводники Прокопа, углубились вслед за Хажевым в горы. И вот через некоторое время показались Волчьи ворота. Два высоких скальных выступа, чуть изогнутых и нависающих, стояли друг напротив друга, словно два могучих богатыря перед схваткой, и смотрелись сердито и устрашающе. Казалось, что они, вот-вот, сцепятся в жестокой схватке и, не дай бог, кому-то или чему-то живому и неживому вокруг, оказаться под их пятами.
–Волчьими воротами их нарекли давно, – пояснил Прокоп. – Как рассказывал мне отец, ещё с тех времен, когда закончилась в этих краях война, а горцев, кого в Туретчину, а кого в прикубанские плавни выселили. После них осталось около полусотни самых отчаянных черкесов, что не примирились с потерей родных аулов и мест, и нещадно грабили и убивали первопоселенцев. Приедут, пограбят, пожгут тут всё и унесутся на своих крепких  небольшого росточка конях, таких бегучих в горах, что сам чёрт не догонит. Этих черкесов в нашем народе  и прозвали волками, а приходили они чаще через эти ворота.
     По глубокому и извилистому скальному разлому они подошли к высокой горе с редколесьем по склонам, и увидели  Хажева, что почти добрался до её вершины. Туркубий прицелился в него.
  – Я не  делал бы этого, – предупредил его Прокоп.
  – Уидёт ведь.
  – Не уйдёт! – уверенно возразил старик и пояснил. – То, что ты подстрелишь его не факт, а только обнаружишь нас. Там за горой через ущелье перекинут мосток. Не дурак, наверное, атаман, подождёт, а потом перелузгает нас на нём, как семечки. В обход горы и ущелья того пойдём,  время чуть потеряем, но уж его точно не упустим. Пусть идёт пока, не подозревая о погоне.
   –Как бывалый солдат, отец, рассуждаешь, – похвалил старика Иван. – А что, повоевать когда-то приходилось?
   –А как же, – не отводя от Ивана пристального взгляда, будто что-то выискивая в нём, ответил Прокоп. – Не всю же я жизнь  за подол своей старухи Анисьи держался. Под Ляоляном три раза в штыковую атаку на япошек ходил, ранен был тяжело, Георгивского креста указом Их Императорского Величества удостоен.
  –И где ты теперь, отец, подскажешь брать атамана? – спросил Иван.
  –Ошибку он допустил, пойдя по этой старой черкесской дороге, – ответил Прокоп. – Мы редко нынче ею пользуемся, разве что при охоте, а больше – генеральской дорогой, что правее, ещё Вельяминовым построенной. Через версты две атаман придёт  к отвесной стене гребня, который   в народе Зубами дьвола зовут. В ней, правда, лазок потаённый есть, но вряд ли атаман о нём сведущ. У стены, думаю, его и брать надо.
    Через некоторое время они приблизились к назначенному Прокопом месту. « Мать честная, эка каналья этот  атаман!» – воскликнул старик, взглянув в сторону стены, по которой, нащупывая ногами редкие уступы, а руками, хватаясь за лозу, густо свесившегося  дикого винограда, всё выше и выше забирался Хажев.
     Потом старик разочарованно махнул:
   –Теперь можете стрелять, а иначе он уйдёт по гребню, который отрогом спускается на ту сторону.
     Туркубий снова прицелился в него из винтовки, на ствол которой положил руку Иван и сказал:
   –Это было бы слишком лёгким наказанием для него, – и, подождав, пока Хажев скроится из виду, а сам он станет невидимым для него,  полез вслед по стене.
     Иван долго преследовал Хажева, а тот, когда увидел его, стал отстреливаться, пока у него не закончились патроны. А потом он явил Ивану странное для преследуемого человека зрелище. Сидя на краю пропасти, у отрога, по которому  мог бы спуститься на другую сторону, но не сделал этого,  стал играть на черкесской свирели. К шести пальцам его, к трём на каждой руке были привязаны нити, которые тянулись к болтающимся ногам, хвосту и голове деревянной серой лошадки-игрушки. И в зависимости от того, какую музыку он играл, насколько медленно иль быстро перебирал пальцами по дырочкам, лошадка забавно и причудливо мотая головой, виляя хвостом, скакала, то переходя на рысь, а с неё в галоп, то возвращалась к размеренному бегу.
     Иван  вышел с револьвером из-за выступа, откуда наблюдал Хажева, а тот даже не испугался, и, отложив в сторону свирель, простодушно пояснил:
    –Эту игрушку в далёком детстве у черкеса-поделочника купил мне дядя на базаре в станице Баталпашинской. И с тех пор я не расставался с ней.  Игра всегда вдохновляла меня, укрепляя в честолюбивых помыслах о своём высоком предназначении повелевать людьми и их судьбами, как этой игрушкой. Но всё сложилось наоборот – протанцевал я, как эта деревянная кляча, под дудочку судьбы.
    –Что же ты остановился на пол-пути, а не побежал дальше? – спросил Иван.
     –Куда бежать, если вас в этих горах, да и в других местах нынче, как блох на бродячей собаке, – кивнул к концу отрога атаман, где стоял среди редколесья красноармейский отряд, скорее всего прибывший сюда для борьбы с бело-зелёными. Люди его всполошились от их перестрелки и шли к ним.
   –Поднимайся, Хажев, пришло время отвечать за свои дела! – приказал Иван.
   –Да, да…приходит, – согласился тот, – всегда по наши души кто-то иль что-то, и нет с ним ни сладу, ни сговору.
     Сказав так, атаман попытался было опрокинуться в пропасть, но  Иван с невероятной расторопностью, которая всегда помогала опережать действием горячих скакунов при объездке, бросился и схватил его, потащил назад.
     Они вернулись в Сорокхат, Иван поблагодарил Прокопа и попрощался с ним, но тот придержал его словами:
   –Твое спасибо, мил-человек, на хлеб не намажешь и весточкой доброй старухе моей не отнесёшь.
   –Ты это о чём, Прокоп? – спросил его он, а тот ответил вопросом на вопрос:
   –А скажи-ка ты мне, есть ли у тебя  родимое пятно на голени?
     Пятно на том месте у Ивана на самом деле было, но откуда о нём знает старик, и поэтому удивлённо подвердил:
   –Есть!...
   –Дошла, значит, слава тебе господи, горемычная! –  глубоко и протяжно вздохнул Прокоп. – Права была моя старуха, которая роды у твоей матушки Аграфены принимала, и о том заветном пятнышке перед погоней за атаманом умолила тебя спросить.
     Ивана обдало жаром. Столько лет он мучился тайной своего происхождения, без конца терзаясь вопросами – кто он и его родители, где их корни, а люди, знающие об этом, по злой насмешке судьбы всё время жили почти рядом.
   –Что, что ты знаешь о моей матери? – с дрожью в голосе выдавил из себя он.
   –А всё, – вкрадчиво ответил Прокоп и продолжил. – Мать твоя Аграфена из бедной семьи была, вот и отдали её родители с детства в дворовые девки к нашему купцу Саватею Долгополу. Там и слюбилась она, когда подросла, с его сыном Ионой. Саватей, хотя и был строгого нрава, но привязанности сына не пресёк, решив, пусть, мол, погуляет малец, пока не станет под венец. Но, когда Аграфена разродилась, он отнял тебя, а её погнал со двора. Крепкий был хозяин и казак Саватей, лабазы хлебные, лавки шорные да мануфактурные почти по всему предгорью нашему имел. Любил поговаривать Саватей: « Добро, значится богатство, должно прирастать кажный день, а иначе грош цена всем твоим потугам». Так думал и говорил Саватей и решил сосватать для отца твоего Ионы, который в то время учился наукам в Екатеринодаре, дочь тамошнего богатого сановника. А мать твоя Аграфенушка была уже не в себе. Мало было того, что Саватей отнял тебя, её кровинушку, так и родители туда же, их осрамившую, не приняли обратно. Вот мы и приютили её с моей старухой. « Я на всю жизнь запомнил тот зимний вечер, – мрачно вздохнув, продолжил Прокоп. – Мороз крепчал час от часу и пробирал до поджилок, а к ночи завьюжило, завертелось, и завыл тоскливо  ветер. Вернувшись, я не застал дома ни Анисьи, ни Аграфены. Старушка моя из гостей позже подошла, но и она не знала, куда делась Аграфена. Всё прояснилось потом, когда ввалился в хату багровый толи от мороза, толи от злобы Саватей и гаркнул с порога:
  –Где эта чёртова девка?
    Мы со старухой переглянулись. Поняв, что и мы не знаем, куда она пропала, Саватей устало опустился на лавку и тяжко выдохнул:
  –Она выкрала моего внука.
  –Сбежала! – ужаснулась и перекрестилась моя старуха, а мы с Саватеем проблуждали несколько часов в метельной ночи по округе, да так и не найдя её, вернулись по домам.
    Приехал  на Рождество и Иона. А когда узнал, что произошло, впервые возроптал против Саватея: «Как не среди людей, отец, живёте, а зверей, как и зверь, поступаете. Зачем мне ваши богатства, если без Гранечки, Аграфенушки моей, жизнь стала не мила»
  –Что потом стало с отцом? – поторопился Иван.
  –Он тоже исчез, – ответил Прокоп. – А затем в Сорокхат дошла весть, что Иона постриг в монахи принял и находится в Свято-Михайловском монастыре за Майкопом. Саватей ездил к нему, но он, и разговаривать с ним не стал. А перед самой войной дошло до нас другое известие, что Иона в своем благочинном служении господу дослужился в монастыре до игумена-настоятеля. А Саватей запил с тех дней от горя и одиночества, и всё его богатство пошло прахом. Бессеребреником умер, – вот те и наука, – закончил Прокоп.
    Всю обратную дорогу мрачные мысли роились в голове Ивана, но один вопрос стоял среди них обиняком и жёстко буравил сознании – выжил ли Иона, родитель его, в этом лихолетии, в котором и людей на службе у бога не особо жаловали. Это он и собрался выяснить, оседлав коня на следующее утро.
    Дорога заняла больше дня. Ночью он уже был за Майкопом и постучался в первую хату на краю одного хуторка. Дверь открыла крупная женщина лет пятидесяти со свечой в руках и присмотрелась к нему.
  –Не подскажите ли, матушка, как пройти в Свято-Михайловский монастырь? – спросил он.
    Из глубины хаты донёсся чей-то грозный и басовитый голос:
  –Кто там спрашивает дорогу к храму, когда все люди отказались от бога?
    Иван переглянул через плечо женщины и увидел в свете горящей лампады огромного, как медведь мужчину, восседавшего в дальнем углу.
  –Я спрашиваю, – ответил Иван, – сын тамошнего настоятеля Ионы.
  –Это он в миру был Ионой, а в монастыре  игуменом Феодосием величали, – снова басовито, но как-то теплей, уточнил он.
    Потом колосс поднялся и, почти подперев собой потолок, добавил:
  –Проходь, коль сыном отца Феодосия назвался. Чистейшей души человек был игумен и святости необычайной
  –А почему был? – содрогнулся Иван, хотя не исключал и этого, но надежда, надежда, ведь она умирает последней.
    Колосс, назвавшийся Авдеем и бывшим монастырским пономарём, словно на мгновение перенёсся в мыслях в эти не столь давние времена, а потом пояснил в глубокой печали:
  –Во второе пришествие большевиков отец Феодосий ударил в набат, возвещая округе о возвращении Антихриста. А они, стало быть, красные, сбросили его, лучезарного, с колокольни…
    От этих слов кровь хлынула к вискам Ивана, и он крепко сжал их обеими руками, а Авдей постарался, хоть чуть-чуть, но утешить его, и сказал:
  –Не мучился преподобный, а сразу убился…
    Иван собрался с силами, отпустил виски, и тихо попросил:
  –Ты, Авдей, мне могилку его укажи.
  –Она там, на монастырском кладбище, – произнёс он, – но кто ж ночью на него ходит. Отведу утром.
    По извилистой горной тропинке они пришли к монастырю. В нём было щемящее душу запустение, скрипели открытые настежь двери, а всё вокруг густо поросло крапивой, бузиной и лопухом. И лишь колокола, чудом упавшие жерлами вверх, казалось, никак не могли смириться со своей скорбой участью и, открытые к небу, будто бы, не переставая кричали: « За что же это нам, господи, за что!..»
 –Монахи, которых красные не постреляли, в горы подались, в скитах стали жить, но и там их достали, – пояснил Авдей. – упокой, господь,  их души!
   На монастырском кладбище у могилы с добротным крестом, срубленным из каштана, Авдей остановился:
 –Вот здесь он батюшка ваш и наш похоронен, да будет земля ему пухом вовеки-веков!
   Иван же преклонил колени и прошептал:
 –Прости, отец! – И каждой клеточкой существа ощутил, как на него  нисходит благодать, и поднял к ней лицо. И хотя глаза его были прикрыты при этом в  блаженстве, там, в глубине синевы небесной,  узрел хор из мужчин и женщин с просветлёнными лицами, в белых одеждах, дивными и чистыми голосами, как утреняя роса, певшими жизнеутверждающий гимн.
 –Святая! Святая Русь! – не переставая, шептал он и ещё долго-долго пребывал бы в этом очаровании, если бы Авдей не окликнул его:
 –Где ж ты, Иван, святую Русь нынче видишь?
 –Она есть, незыблема и непоколебима, Авдей, – с горящими глазами схватил     его за руку он, – и ей, этой святостью, спасалась и спасётся Россия!
 –Твои бы слова, да богу в уши, – вздохнул бывший пономарь.
   Вернувшись в аул, он уже никогда не мучился вопросами – кто он и откуда, почему в нём уживаются два совершенно противоположных качеств характера – неистовая ярость и богобоязненная смиренность. Теперь он знал – в нём живут два человека – дед Саватей, от которого ему досталось первое качество, и отец Иона, передавший ему с кровью второе.
   В ауле он первым делом зашёл в партячейку к Хотову, что располагалась в бывшей мечети, а тот уже с порога расстроил его ещё одной недоброй вестью.
–Туркубия Болокова и Тоха Ереджибова Захаров вместе с Хажевым и его бандитами забрал, – сказал хмуро он. – Не помогли мои увещевания об их благонадёжности. «Не верю, – отрезал чекист, – что они так быстро признали советскую власть и перелицевались!»
  Через два часа Иван был в кабинете у Захарова, который с нервным надрывом, казалось, не объяснял ему своё решение, а вдалбливал в сознание, то и дело, сопровождая каждое значимое слово в речи нажимом или взмахом указательного пальца.
 –Не так страшен нынче  враг, что прячется от нас в горах и лесах, – почти кричал он. – Найдём, и не таковых находили! А страшен тот, кто живёт рядом, ходит с тобой по одним улицам, дышит одним воздухом, а при встречах заискивающе улыбается. А что у него на душе, никто не знает. К таким вот и применительна моя революционная бдительность.
–Тоху Ереджибову я обязан жизнью, а Туркубий Болоков пострадал из-за меня. С ними обоими мы не только разбили банду Хажева, но и потом, когда он бежал, брали его. И я, чего бы мне это не стоило, разобьюсь в лепёшку, чтобы доказать их благонадёжность и освободить.
–К товарищу Поликарпу Зиме пойдёшь? – усмехнулся Захаров.
–Надо будет, пойду и к Зиме!
–Ты бы не спешил, Рыжебородов, – снова усмехнулся Захаров. – Поликарпа вчера на совещание в Москву вызвали.
   Иван пристально и недовольно посмотрел ему в лицо:
 –Думаешь решить все вопросы с бывшими, пока Зима не вернётся? Ты же сейчас вроде как за главного в ЧК.
 –А почёму бы и не решить!
 –Не решить, –  усмехнулся теперь грустно Иван и продолжил. – Думаешь, если у тебя власть и сила, то и правда на твоей стороне. Нет, товарищ старший оперуполномоченный, правда, она всегда там, где её сегодня мало кто ищет. Она в доброте и человеколюбии, без чего мир  никогда бы не устоял.
 –Брось, Рыжебородов, проповеди мне читать! – грубо прервал его Захаров. –
Не поп ты, а я не твой прихожанин. В иных нынче отношениях состоим.
   Иван вышел от Захарова. На душе, как и на улице, было промозгло и сыро, а опавшая листва, ещё недавно лежавшая коврами, радуя глаз мягкими тонами красок, теперь, мокрая и  пожухлая, распластанная в холодном блеске по грубой брусчатке, только прибавляла ему уныния.
   Потом после возвращения Поликарпа он смог  освободить Туркубия и Тоха и  вспомнил о последних словах, высказанных в запале Захарову, мысли, что,  казалось, когда-то давно укрепилась в его сознании и дала крепкие корни для  убеждений. «Откуда это человеколюбие во мне и всегда было в Хамате?» –  задался вопросом он и сам же ответил на него. – « Уж точно от Якуба, кто всегда учил нас – если сможешь помочь людям, даже когда это неимоверно трудно, – помоги! Ибо только совершённым добром прирастает человек и его душа делается богаче».
   В 1921году страна взяла курс на новую экономическую политику, которая заменила тяжёлое бремя продразвёрстки военного коммунизма для крестьянства на более щадящий продовольственный налог. Была разрешена частная торговля, что разбудила инициативу масс, и страна, хотя тяжело и медленно, но стала выбираться из послевоенной разрухи, а враждебные отношения в ней, порождённые недавней междуусобицей, мало-помалу  сходить на нет, вытесняясь простым человеческим желанием большинства  к взаимному сотрудничеству и мирному сосуществованию. Разительные перемены видел Иван и в Краснодаре, в котором часто бывал по делам. В один из таких дней он шёл по городской улице, с удовольствием рассматривая дымящиеся трубы одного из заводов, слушая лязг и скрежет металла, голоса перекликающися рабочих, что доносились из-за ограды, заглянул на рынок, где шла бойкая торговля зерном, овощами и фруктами, на которые всегда был щедрым кубанский край. Всё находилось в созидательном движении и радовало глаз и сердце.
 –Помогите! Человека тарантасом сбили! – громко крикнул кто-то за спиной.
   Он развернулся и узнал того, кого сбили. Это был Байслан Багамуков, товарищ Якуба, у которого в своё время учился торговому делу Хамат. Тот едва дышал и Иван спешно на пролётке отвёз его в больницу.
   Через два дня он проведал Багамукова. Тот, пришедший в сознание, был в палате одип и, узнав его, спросил:
  –Это ты меня спас, Рыжебородов?
  –Да.
  –Не стоило этого делать.
  –Не я бы, другие сюда привезли. Мир не без добрых людей.
    Багамуков слабо махнул рукой:
  –Не вижу смысла больше жить.
  –Это почему же, Байслан? – принялся увещевать его Иван. – Вы же не так стары, в недавнем прошлом слыли с братом большими умельцами по торговой и проышленной части, наверное, и связи прежние остались. Вот вам и все карты в руки. Ведь посмотрите, как воспрянул народ и страна при новой экономической политике.
    Багамуков криво усмехнулся:
  –Не верю я им, большевикам. Не верю! Потому как НЭП для них это всего лишь вынужденная мера и они этого не скрывают. Как разрешили иметь частную собственность, так скоро её и запретят. Иначе они были бы не они. Я часто хожу по улицам, заглядываю на рынки, на наши с братом заводы и в магазины и везде вижу их чопорные и презрительные до тошноты лица, взирающие на то, что происходит в стране. Мне эти лица даже по ночам снятся – серые и каменные, смотрящие из мрака и молвящие: «Не для того мы революцию делали, чтобы вы с жиру бесились. И грядет наш бунт, бунт тех, кто разрешил вам всё это, и будет новый передел, и многим при этом не поздоровится, а прошедшая война, голод, холод и разруха покажутся вам раем против ада!»
      Последние слова были сказаны Багамуковым с сумасшедшим блеском в глазах и Иван невольно отшатнулся от него.
      В тот день Байслан Багамуков умер, умер один из радетелей земли кубанской, который когда-то налегке вышел с братом из бедняцкой черкесской лачуги и добился своим трудом владения несметными богатствам – заводами, особняками, магазинами и теплоходами…Между бедняцкой лачугой и уголком на некогда собственном постоялом дворе, в котором он доживал свой век, была  яркая жизнь, освещённая огнём его созидательного духа. «Эх, жизнь, жизнь! – воскликнул про себя Иван, наблюдая, как черкесы готовятся к погребению Байслана в его родном ауле. – Как ты иногда безжалостно легка и крута на раправу, то поднимая человека до небывалых высот, что дух захватывает, а потом, подобно горячему и необъезженному скакуну, сбрасывая и разбивая его о землю»…
      А слова, последние и пророческие слова Багамукова Иван вспомнит потом ещё не один раз, но, то будет потом.