Святое имя

Владимир Шавёлкин
                СВЯТОЕ  ИМЯ

   -Любил, оказывается, я свою тетку,- сказал он на кладбище, куда приехал помянуть недавно легшую в эту землю родную тетю Аню.
   -И она тебя любила,- тихим эхом откликнулась Людмила, двоюродная сестра, средняя дочка Анны.
   Когда в погожий майский день зять тети, случайно встреченный, сказал: « Бабка-то умерла», Володя сначала не понял: «Кто?!» До сознания еще не дошла плохая весть, а душа уже все поняла...
   -Приходи вечером, я тебя отвезу на кладбище,- добавил Серега.- Как раз надо Людке кое-что передать.
   И вот  они по мелким и большим колдобинам трясутся на «Москвиче» по Голуметскому тракту. Мелькают деревни с серыми домами, сараями и белеющими невдалеке фермами – Жмурово, Ныгда, Бажей… Володя глядит за пыльное стекло машины на зеленеющие траву, деревья, а в сердце горестно жмется комок. Нечасто же он навещал тетю. Так вот и не хоронил. Родня телеграмму не дала. Около Бажея машина проскочила по небольшому бетонному мостку через мелкую, летом теплую, заросшую сочной зеленой осокой речку Голуметку. В темном сосняке справа от реки погост. Там похоронен дед Петр. Поди и могилы его не осталось. Дочери и сын разъехались по деревням, поселкам, городам. Ну, а внуки и не были здесь ни разу. Может, только двоюродные братовья блюдут последний приют Петра. «Царство Небесное, тебе, дед»,- Володя крестится незаметно на сосны. Крутой, говорят, своенравный был старик. Жену гонял, дочек в страхе держал. Только к единственному сыну благоволил. И тот таскал из сарая продукты, которые ты запирал от большого и голодного семейства. Для мамы и сестер. Однажды этот сарай сгорел. Будто сам дед и запалил.
   Володе жалко бабку Анну, бывшую женой Петра. Сморщенное желтое личико на старой фотографии с болью и страданием в немного раскосых глазах, тунгусский овал-линия худых втянутых щек. Может, и примешалась нерусская кровь к Бойковской. Деревни в этом околотке смешанные, половина бурят, половина русских. Рожала она без передыху. В живых осталось только пять. Сашку вроде дед застудил, бросив на него холодный тулуп, придя домой пьяный с гулянки. Умер Сашенька, не дожив до года. Старшая, Надежда, все ногой маялась, горемычная. Только-только войдя в девичий цвет, от нее и умерла. Родились еще и Дуня, Катя, Константин… Где теперь их души? Должно, в раю – Господь любит невинных и чистых.
   А тетку Анну Бог сохранил. Родилась она на Сретенье. Володя заметил, что родные, появившиеся на свет в Божьи праздники, обычно самые светлые, святые почти в роду. В Евангелии сказано, что Христа в храме – чему и посвящен праздник Сретенье, по-русски встреча, встретили праведный Симеон и пророчица Анна, вдова лет восьмидесяти четырех, постом и молитвою служившая Богу. В честь пророчицы и наречена тетя Анною. Имя святой отразилось в судьбе – осталась вдовой.
   В голубеющем небе с легкими вольными облачками показались и плывут косяком-вереницею, меняя плавные очертания стаи, журавли. Наверное, они курлычат, но за шумом машины не слышно.
   -О, прилетели!- замечает Серега.
   Вот и Иреть, большая деревня, прижавшаяся одним боком с прозвищем Боково к холодной, быстрой и светлой реке Иретке. У реки и за нею черные пики высоких елок, лес. По правую сторону тракта пологий холм с густым сосняком. Там кладбище. А за ним совхозные поля, сейчас зеленеющие, а по осени желтые. Новая дорога разрезала холм почти у ограды погоста. Старая серой лентой асфальта тянется через деревню мимо темных от времени бревенчатых изб с обомшелою из досок крышею. Встречаются и новые дома, светлеющие свежим деревом, крытые шифером. Магазин, почта, детский сад, фельдшерский пункт  окрашены в голубое и белое.
   У Людмилы, хлебнувшей в жизни горюшка, поменявшей трех мужей и родившей пятерых детей, лицо хорошее, доброе. В морщинках щурящихся глаз теплится сострадание к людям. На дом и  детей она громкая и шумная хозяйка.
   -У тебя, Людка, дом веселый,- говаривала ей мать, видя вечную суету, шум, толкотню и возню в доме. Тут ни минуты тишины, покоя, разве только ночью.
   Не очень то боятся дети шума-ругани мамани, проворной по хозяйству и до гулянки охочей. Чуть не умер тогда Володя-горожанин от поминок на кладбище, где водку хлестали рюмками, похожими на маленькие стаканы. Деревенским-то ничего, у них подкожный слой толстый. А с городских харчей не зажиреешь…
   Из тумана детских лет наплыли горячие, как любовь и слезы, воспоминания. Шестаково. Первый дом за деревянным, бренчащим от машин мостом, теткин. Высокий, черный, из тяжелых бревен, словно крепостная стена, торчащий на юру. Тыльной стороной и боковиной без окон обращенный на северо-запад, откуда встречает зимой сильные снега и метели. Окна в голубых ставнях глядят на восток, на дорогу за палисадником, где береза и черемуха, и внутрь двора. Иногда в старые окна с белыми занавесками и широкими подоконниками, на которых стоят цветы, стучит шоферня:
   -Есть, мать, самогон? Продай…
   Летом за заплотом кричит-усердствует петух, бродят по двору, иногда вылезая под ворота, квохчут, роются в пыли курицы. Володя мальцом и драчливый петух не дает спокойно гулять по двору. А на улице по-змеиному шипят гуси, угрожающе вытянув белые шеи с желто-оранжевым и плоским клювом. Нападают, набегая, неуклюже переваливаясь перепончатыми лапами. Гуси громко гогочут и удаляются плавать на  Иретку. Она струит ледяные воды под холмом в пятидесяти шагах от дома. Володя, оседлав лавочку, сквозь щели забора вместе с младшей Валей, тетиной дочкой, глазеет на улицу-дорогу, где редко проносятся грузовые и легковые автомобили, поднимая густую мутно-белую пыль. Володя получил по первое число от тети за капризы и обиженно сопит. Он один у мамы и еще не понимает, что размашистость и строгость тети, резкие слова от вдовства. Побудь-ка с шестью душами добренькой, когда хозяйство надо обиходить, всех обуть, одеть, накормить. Тетке не до обид. Подоив корову, она отправляет старших выгнать ее в поле. Володя думает, как бы скорей отсюда уехать?! Только вот кормят вкусно – молоко теплое, парное, хлеб белее городского. И творог жирный, желтеет, посыпанный сахаром. И мясо, и сало, и яйца! Когда подростком приехал сюда, тетка уж не была так размашиста с ним, хоть по-прежнему не церемонилась. Разодрались они с двоюродной сеструшкой Любой. Тетя  разобралась, кто начал.
   -Люба начала первая,- канючит Володя.               
   -Я правду люблю, чтоб по правде было!- грозно искрятся теткины глаза.
   И жалко ей Любу, сирота, и все же чехвостит племяшку:
   -Ишь, каккая ндравная выискалась!..
   Дядя Миша, Любин отец, сосед, уже привык к нападкам Анны:
   -Зимы без мороза не бывает. Так вот и живем. То ругаемся, то миримся.
   А вот соседка слева, Адамовна, той палец в рот не клади. Так они с тетей подружки, но как-то сцепились на глазах Володи, схлестнулись из-за какой-то безделицы. Тут было не понять, кто больше глотку дерет. Тетка Анна нападает:
   -Ишь ты, бесстыжая, задарма отъелась!
   Адамовна, как и тетя, в русском платке, подвязанном  под подбородком. В юбке и кофте, надетыми для работы по хозяйству, не уступает:
   -Да иди ты к едрене-фене отсель, я тебя не звала.
   Крик, стук калитки. Тетка пулей вылетает из двора Адамовны. И уже в своем дворе, не успокоясь, костерит подругу, так что слышно через забор да, пожалуй, и на ползаимки.
   -Курва. Я те дам, курва. Ты у меня пообзываешься, попросишь еще сепаратор. Я те налью сепаратор по самый нос.
   -А кто ты есть? Ты и есть курва,- кричит Адамовна в своем углу.– Раз хороших слов не понимаешь.
   Через дня три, неделю соседки мирятся. Куда им друг без друга?! Одна вечно толчется около другой. То за оградой дело есть, на речку ль по воду или белье стиранное прополоскать. Адамовна тоже вдова. И дети у нее выросли, разъехались.
   -Ладно уж, Анна,- вступает, встретив на тропинке у реки Адамовна.- Чево кобылиться? Заходи вечером снедать.
   -Зайду, как управлюсь,- поставив ведра с коромыслом  на обочину с мелкою травой, подорожником, обтирая лицо концами платка, соглашается тетя.
   И уже вечор за рюмкою самогонки, просит:
   -Ты прости меня, дуру. Знаешь, че горячка я.
   -Чево балаболить,- всхлипывает Адамовна, сидя по другую сторону деревянного самодельного стола со старой ссохшейся клеенкой. - И меня ктой за язык дернул, почла обзываться, ни стыда, ни совести.
   -Сепаратор надо?
   -Да седни уж не, завтра забегу.
   И Адамовна затягивает печально на малороссийский манер песню родной Украины. Сибирячка-тетя подпевает, подтягивает. И вьются тоскующие женские голоса в вечернем воздухе, похолодавшем, засыревшем от Ирети. Толкается в нем и мошка-гнус, облачками нависая над дорогой. Адамовна вдруг резко обрывает тоску, встряхивается, и уже буянят на полдеревни голоса поседевших подруг. С утра тетя споро крутит сепаратор и из разных дырочек-отверстий текут струйки. Большая белая – молока, пожелтее – сливки, и самая тощая худая медленно капает  сметана-масло. Слышно стукнула металлическим кольцом дверь в дому, разувается, кряхтит на крыльце Адамовна, снимая резиновые, обрезанные до щиколоток сапоги в навозе и курином помете. Скрипят половицы в избе, холодные летом и через шерстяной носок.
   -Привет, подруга, как почивала,- хитро смеются узкие глазки Адамовны.
   -Да ниче, ты не приснилась.
   Дети еще спят, поэтому разговоры ведутся вполголоса…
   Летом Володя приехал на свадьбу. Замуж выходила племянница Агаша, тетина внучка. Собралась, съехалась через много лет вся родня по маминой линии. Пять дочерей тетки Анны – Вера, Люба, Люда, Надя, Валя с мужьями и детьми. И Вася, единственный сын. Свадьбы в деревне разгульные. Володя, подъехав позже всех, сидел на сложенных у забора Людмилиного дома досках. Сюда должны были прибыть на выкуп машины с женихом. Смотрит – идет рыжеватый мужик и по-знакомому щурится. Ох, уж этот хитроватый тетин прищур. Васька! Не виделись сколько, как он уехал жить куда-то под Омск. Поздоровались, обнялись. Припомнил Володя, как он еще мальчонкой гостевал в Шестаково, завидовал здоровому парню Ваське. Тот нырял под мост в холодную воду на глубину в полтора-два метра в специальной резиновой маске с очками и ружьем стреляющим, подводным. И потом нес на вилке-стреле пронзенного огромного ленка, облитого кровью. К матери в дом – добытчик! А потом уехал служить в погранвойска на Дальний Восток, где тогда было неспокойно от конфликтов с китайцами.
   И грянула свадьба. В деревенской столовой, большой бревенчатой в две связи избе было душно. Танцевали на улице, на зеленом бугре у крыльца. Взвивалась, гремела под голубым  небом в чистом июньском воздухе музыка, под которую деревенские мужики неуклюже крутили задами. По Иретке шел рыбак в высоких броднях с маскою, в резиновой спецодежде. И заглядывая в воду под корягами у берега, выбрасывал на землю больших ленков. И тетя Аня, притомившись под вечер, устала готовить в кухне за перегородкой и подавать на столы, присела на лавочку к гуляющим и, пригубив вина, запела по-украински задорно: «Ай я, да ну да я…» Только подхватить песню было уже некому – Адамовна отошла в мир иной. Молодежь резвилась на улице, пожилые мужики, поднабравшись, тяжелели кучками за столом. Кого уже увели спать…
   Володя продолжает думать, что и жену ему подарила родина  матери и тети. Подшаманили предки. Три года он любил, страдал от одной недоступной Натальи, а здесь в летнем детском лагере на берегу таежной речки разглядел другую Наталью, вожатую: «Какие правильные, красивые черты лица!» И закружился роман. А через три года он привез в Шестаково не одну Наталью, а с дочкой. Словно в благодарность, что свела его эта земля с суженой, судьбою. И тетка Анна принимала его в своем доме, устланном чистыми половиками с прохладными летом горницею и спальней. На аккуратно заправленных кроватях громоздились высокие горы подушек, укрытых светлым и прозрачным тюлем. Вся жизнь тетки проходила теплой порой в летней кухне, чистоту и святой покой горницы с иконами в углу, за которыми стояла верба, никто не нарушал. Русская печь была выбелена и почти не топилась, умудряясь разделить горницу, спальню и кухню с рукомойником на три части. В летней кухне - небольшая печурка, лежанка. Здесь тетка варила себе да курам и свинье, отдыхала. Корову уже не держала. На выходные из города помочь по огороду и отдохнуть приезжали дочери Вера и Надя. Володя с женой спал в большом доме, где на стенках соседствовали зеркало, часы и фотографии родных и близких в рамочках. Стол, комод с черно-белым телевизором, редко включаемым, и табуретки дополняли обстановку. Особенно уютно было в доме, когда за окном, черной снаружи и крашено-беленной изнутри толстой стеной шумел дождь. Поутру небо синело, в мокрых колеях дороги стояли лужи, земля парила, прогреваясь на солнышке. Тетя Аня  на кухне споро лучила небольшой осколок на растопку. Несколько лучинок, зажав в руке, подожгла и, чуть обождав, чтоб разгорелись, сунула в печку с дровами.   Весело затрещал огонь, приятно в сыром воздухе летки запахло от вспыхнувшей коры. Поджарив яйца с большими и яркими желтками, тетка поставила сковороду на стол. С утра она уже успела сбегать к родственнику Михаилу и взять у немногословной и работящей жены его Клавы литр парного молока для дочки племянника.
   -Веретешка,- прозвала ребенка Владимира Клава, глядя, как та ерзала за столом на коленях у отца и матери, и на длинной лавке не могла усидеть спокойно.
   После завтрака решили сходить за рыжиками в ближний лес. Опять заморосил дождик. В лесу он мало ощущался, а на больших полянах с белеющими и уже подсохшими ромашками и розовыми головками клевера, жесткой мелкой травой, вытоптанной скотом, дождевик и сапоги темнели, мокли. Тетка собирала в корзину. Володя смотрел на  пригнутую годами шею тетки Анны, на шаркающую походку, одна нога у нее еле различимо тянулась за другой, и жалел:
   -Устала?
   -Еще не так хаживала!- острыми треугольничками глаза тети, в которых проглядывало голубое – родовое или от старости выцвели? – озорно щурились.
   Жена Володи с малышкой  из-за дождя остались дома, зато увязался внук тети Олежка, не умолкавший ни на минуту.
   -Да уймись ты, ботало,- сердилась тетка Анна на Олежку.
   Вернулись с грибами. Тетка, тут же их ловко почистив с крупной белой картошкой, свежевыкопанной, с огорода, вместе с Натальей сготовила жареху. Володю отправили за огурцами. Колючие, с пупырышками они скрывались в парнике за широкими и шершавыми  зелеными листьями. И укроп с чесноком тут же, рядом, на грядке.
   В пионерском лагере на исходе лета было тихо и грустно. Обычно здесь  вздымался флаг на флагштоке в центре линейки, слышался горн и ребячьи голоса, приказы вожатых. Тетка теперь охраняла лагерь, опустевший до будущего года. Володя напросился вместо нее совершить ежедневный обход, проверить замки, целость окон. Он сидел в центре лагеря и грустил. Вспоминал, как здесь любил, дружил, состязался с ребятами из старшего отряда, злился на непослушных. Теперь тихо. Отшумела жизнь. Только вдали, где пчельник и ферма, слышно, как  гонят стадо на вечернюю дойку. Крик пастуха, щелканье-выстрел бича, густое протяжное мычание, рев коров. Прогнали стадо. И так опять тихо, что падение шишки с сосны, громкий  стук ее о деревянный тротуар, скамейку или глухой о землю слышно. Гудит шмель, возится в поздних цветах… Володя поднялся и пошел в деревню. У корпуса для младших отрядов заглянул в окно, дверь была закрыта, на замке паутина. Посредине выкрашенного пола валялась забытая кем-то впопыхах кукла.
  Дорога из лагеря спускалась к речке. Здесь рядом с соснами стояли березы, начавшие уже желтеть. По утрам сырой туман охватывал их от реки. И листья мерзли, чувствуя осень.
   -Ну, как там, все на месте?- спросила тетя, когда он вернулся.
   Уезжали в то лето от Вали, жившей в соседней Ирети. Накануне вечером пили самогон и Володя, разгоряченный алкоголем, изъяснялся в любви к родне. А утром дурил с сыном Вали Олежкой, боролся на кровати, отчего тетка, свернув полотенце, грозилась их отхлестать. Но глаза у тети смеялись. И глаза Володи тоже. Теперь было не детство, и он не боялся грозную сестру матери…
   Осенью через год копали картошку у Вали на огороде. Сентябрь в притаежном селе холодил сильным ветром. Недавно прошли большие дожди, даже пробрасывало снегом. Руки зябли в черной земле. Тетка, распрямившись, поглядела из-под руки в сторону недалеких побелевших Саян.
   -Сентябрит,- сказала-вздохнула она.
   -Ты, мам, иди, готовь обед,- подсказала Валя.- Мы уж сами здесь без тебя докопаем.- Ей было жаль мать-старуху, не отстававшую в копке от молодых.
   -Да, и рюмочку,- распрямил-потянул спину Валин муж Михаил, отчего она хрустнула. И легко улыбнулся в черные усы, поглядывая на Валю.
   -Все бы тебе рюмочку,- озорно стрельнули тетины треугольнички с лица дочери.
   После картошки, ее ссыпали в гурты на поле, чтобы просохла, – Миша потом будет сносить и ссыпать в подполье – был горячий обед с возлияниями, баня. И Володя слышал, как тетка, выпившая только рюмку, за компанию, нашептывала Вале о нем:
   -Вы от себя его не отталкивайте, один он у матери.
   Предпоследний раз видел Володя тетку Анну после Нового года. Приехал в Иреть рассказать о своей радости – рождении сына. А она сидит нахохленная, с мокрыми глазами. Оказывается, дочку Надежду положили в раковую больницу с ногою. И вот ведь как повторяет судьба свои вывороты-коленца. Та Надежда, Петрова дочь, что в шестнадцать лет жизнь свою закончила, ногой страдала. И тети Ани дочка, повредив ногу в молодости, так и за тридцать не смогла ее излечить. Болела, спать не давала да и ходить толком. Не смог тогда Володя расшевелить тетю. Пообещал в больницу к дочери заехать.
   В широкой летней кухне, сгодившейся и для зимы, тетка угощает племянника жирными щами, чаем с вкусным вареньем, наливает, как заведено, рюмку – гостеприимство в характере. Володя дарит ей иконку целителя Пантелиймона. Знает, страдает тетка Анна сердцем, недавно в больнице лежала.
   -Как ты говоришь его звать… Ерусалим?- не запомнила тетя имя святого.
    Володе смешно:
   -Пантелиймон. Молись ему о здоровье своем, дочери.
   Тетка не подкована в религии, но чтит, знает главные христианские праздники. И открытку со стихами дарит:

   Черемхово, Шестаково, Нижняя Иреть…
   Научи, как тетя Аня, сердцем не стареть.
   Сердце ты свое носила радугой-дугой.
   Истомилась твоя сила, изошла трухой.
   Муж оставил вдовой рано. Тяжкие дела…
   Веру, Надю, Любу, Васю – всех ты подняла.
   А теперь уже и внучка дочку родила,
   За нее страдаешь кровно – как сберечь от зла?
   Муж у внучки пьяный непуть, мать вослед пошла.
   Ну, а правнучка – подснежник – чудо как светла!
   Черемхово, Шестаково, Нижняя Иреть…
   Как помочь тебе, родная, сердцем не болеть?!

   Тетя Аня, прочитав открыточку, смахивает слезу:
   -Всю жизнь мою описал… Я ж могла, как Костя умер, еще замуж выйти. Звали. Тут Васька подрос, в армию пошел. С армии вернется – думала – как он нового отца примет? Может, раздоры пойдут, ссоры всякие. И не пошла.
   Сердце у Володи щемит и он подходит к тете, гладит неловко по плечу.
   -Ты правильно прожила. Так, как ты, и надо жить!
   -Не у себя, так не у себя,- вздыхает, успокаиваясь тетя.- Мише говорю – хватит хозяйство разводить, и так всего понабуровили. И свиньи, и коровы, и бык, и овцы. А он смеется: «Еще гусей и пчел заведем».
   Прошлым летом жила тетка одна в старом доме на Шестаково, бывшей деревне, по малолюдству и заброшенным домам превратившейся в заимку. А там шоферня стучит, покоя не дает, самогон просит по ночам. Да и сердце не дай Бог прихватит. Страшно дочерям оставлять одну больную мать. Вот и перетянули в Нижнюю Иреть, за внуками доглядывать. И по хозяйству тетка шустрая помошница. А тете тяжело – родное гнездо оставила. И мужа оттуда схоронила, и детей в жизнь выпустила…
   -Я своих не держала,- говорила тетка.- Думала, разобрали бы всех… Вы вашу Марфуту отдавайте, а мы нашему Кузьме везде найдем…
    Валентина так со школьной скамьи замуж выскочила. А потом, не прошло и полгода, домой приходит, с мужем поскандалила. Тут уж мама поначалу накормив, напоив, выспросив, что да как, увидев, что и на следующий день дочка не собирается к мужу, дала от ворот поворот:
   -Я тебя замуж не гнала? Не гнала. А теперь собирайся и к мужу ступай.
   Помнит Володя с детства теткину приговорку:
   -Ничего, золотую слезу не выплачет.
   Характер не сахарный. И дочерей костерит, ежели что не так. И зятьев поминает. Должно, часто им икается. Особенно Белуге, мужу старшей Веры, налегающему на горькую. Высокий, худой, костистый. И куда в него столько вливается?! Однажды, как выросли сыновья и дочка у Белуги, предложили матери:
   -Давай, мам, его прогоним. Все равно пьет, помощи никакой.
   Тут уж тетка поднялась:
   -Он их вырастил, какой-никакой, выкормил. А теперь старый стал, не нужен?! Их дело сторона-борона. Ишь, какие шустрые, отца выгоним!- до глубины души возмущена.
   В деревне творятся безобразия. Сироту-интернатовца, парнишку дай брось, нагулявшего живот деревенской, но с ней не живущего, промышляющего воровством, несколько мужиков, у одного из которых что-то пропало, привели в избу, подвесили вверх ногами на веревке, и давай добиваться признания.
   -Кто им это позволил?- не соглашается тетка.- Самосуд. Пусть милиция допрашивает. Я их встречу, все скажу…
   -Не связывайся ты, мама,- успокаивает вернувшаяся с работы дочка.
   А Миша, рассказавший эту историю, добродушно улыбается:
   -Получил, Саврай, по заслугам.
   В то гостеванье положила тетя Аня спать Володю на Валину кровать. И приснился ему сон какой-то обрывчато-странный. Он то видит свою жену Наталью, летит, зовет ее, а она его не видит, озирается, отчего он нервничает сверху, летящий над нею и толпой. А потом будто коренной зуб ему выдрали и много-много крови. И встал Володя от этого сна утром с какой-то мутью в душе. И уезжал с нею от тети.
   А через год застал в доме лишь Мишу и Валю. Курчавый волос крепыша Миши, которому лишь сорок с небольшим, странно засеребрился. А Валя сморщилась-заплакала, когда он спросил: «А где дети?». Володя подошел к ней, положил руку на плечо, успокаивая.
   -Нету, Олежки. Летом током убило,- всхлипнула Валя.
   Как так? Олежка, неуемный, шебутной, которому и четырнадцати не исполнилось, говорун-болтушка. И нет его?
   -В нем было столько жизни,- только и сказал тогда.
   Но это, оказалось, не все. В начале декабря скончалась от рака Надежда, любимая тетя Олега, сникшая сразу после его смерти. А было уже начала поправляться, выздоравливать. Так вот кроваво-красная муть того вещего сна – понял Володя. Валя досказала, что часто и ей снится сон, как видит она Олега, зовет, а тот ее не замечает.
   Тетя Аня жила в городе до сороковин у зятя Сереги, мужа Нади. Не солоно отгостевав в деревне, сходив на могилы к Олегу и Надежде, под темные сосны, на обратном пути Володя заехал  к тетке. Увидев его, распахнувшего дверь, она страдальчески сморщилась, пошла к нему, всхлипнув, обняла:
   -И где ты ходишь?- упреком боли прозвучали тетины слова.
   Как будто, если бы он чаще приезжал, в живых остались Олег и Надя. Или легче было их смерть перенести, пережить? Тетя усадила его за маленький столик в крохотной кухне хрущевки, налила одну рюмку, другую, третью под горячий суп и блины.
   -Да,- говорил Володя, вздыхая.- Ехал на праздник, попал на поминки.
   -Вот отведу сорок дней и домой. К себе пойду жить весной,- сидела тетя за столом, горестно опершись на кулак.- Надоело в чужом дому… Надя была любимая у Константина,- вспомнила.- Она в день его рождения и умерла,- слеза побежала по морщинистой щеке. Тетя смахнула ее сухой ладонью и горячечно заговорила:- Я ходила к нему на могилу, сказала: « Не прав ты, не прав! Пусть бы еще жила, хоть без ноги».
   Володя утешал, как мог:
   -Ничего, ей там легче будет, чем здесь жила, мучилась… Отпели ее?
   -Да, Валя ходила, заказывала. А Олежку нельзя, говорят, некрещеный.
   -Свечи-то можно ставить за упокой.
   -А иной раз думаю: «Может, так и лучше. И прав Бог, что прибрал. Вон у Петьки Шмотова сын токо с армии пришел, не успел нагуляться, по пьянке убили в Бажее. И с нашим могло тако случиться. Уж лучше так, чем, когда его вырастили, выкормили. И на тебе на старость помошника…».
   Оставляя, Володя перекрестил тетю, поцеловал. Кто бы знал, что больше не увидит… Но почему так живо, озорно,  словно зная теперь какую-то загадку-тайну жизни, улыбаются глаза тети с фотографии на погосте?
   
                ЧЕРЕМША

   Люблю густой ядреный запах черемши, когда позднею весною, особо Великим постом откроешь банку с соленьем, и так он яростно ударит в нос, что аж голова закружится! И вспомнишь с отрадой, с  сладостным предчувствием ожидания начало лета, как ее собирали… На матане, по старой круглобайкальской железной дороге.
   Собралась шумная веселая компания. Ширяйчики… Серега, мальчишка шестнадцати лет, смешливый, чернявый и полный, сестра его Инна, четырнадцатилетняя звезда в короткой зеленой юбочке и лосинах. У них дача на Байкале, а я у их родителей в гостях с женой и маленькой дочкой. Подружка Инны Оля Осенькина, местная, с хрупкой фигуркой, чудной улыбкой. Стыдливая и застенчивая, словно Наташа Ростова. И байкальский друг Сереги, сверстник Андрюха Бацунов, крепкий упитанный большеголовый парнишка.
   Ранним утром из порта в Слюдянку уходила матаня, состав из двух-трех плацкартных вагонов во главе с кукушкой-тепловозом. А позади еще прицеплен простой вагон, типа военной теплушки, с открытой дверью, для грузовых надобностей. Почему матаня? Да потому что мотается, видимо, из стороны в сторону, когда едешь. По круглобайкалке не разгонишься. Все выступы, повороты, скалы, туннели.  Поезд идет со скоростью разве что сорок километров в час. До Слюдянки расстояние в сто с небольшим лишком километров протащится часов за пять-шесть, с многочисленными остановками. Умотает до сна или зевоты…
   В последнем вагоне уговорились мы ехать, чтоб не платить деньги в плацкарте. Ребятишки предупредили знакомого машиниста, дабы тормознул на 110-м, где росла в лесу, знали местные, черемша…
   Гремит под железным полом вагона стальная колея, наши голоса едва слышно, приходится кричать. Ребятишки в трико, в резиновых сапогах, с кошелками, носятся, бегают по вагону, играют, смеются. Или глазеют на Байкал, что широким вымахом стелется у подножия гористых сопок, где на кромке берега люди кое-как добыли место, чтобы проложить железнодорожное полотно. Чудные пейзажи с замысловатыми вырезами бухточек меняются один за другим. А с другой стороны дороги громоздятся, словно цитадели, бастионы, серые скалы, каждый раз новые, неожиданные в своих формах, отвесах, углублениях, захватывающие дух суровой головокружительной красотой и высотой. И на этих отвесах, глядишь, то зацепилось дерево, сосна или береза, то распустила кудри красная благоуханная саранка с маркими черными усиками. Или душистые лилии усыпали желтыми звездами боле менее пологий спуск-косогор рядом с зеленой березовой рощей. А в распадках между сопок, из них наносит таким густым настоем трав и цветов, что голова хмелеет и кружится, усыпанные каменьями, бегут быстрые и холодные горные ручьи, шумят.
   Наконец мы вываливаемся своей заводной гурьбой на 110-м в высокую зеленую траву, чуть не по пояс, мокрую и блестящую от росы. Здесь ни домишки, безлюдье. Только скалы да трава. Когда стихает гул уходящего поезда, наплывает пересвист птиц. Белый столб с черным обводом, табличкой наверху, где написано 110. По окраине полотна вьется едва заметная тропинка, уводящая в лес. По ней-то и топаем, распевая от избытка счастья ли, воли пионерскую:
   Где-то там за седьмым перевалом,
   Вспыхнет свежий, как детства глоток,
   Самый сказочный и небывалый,
   Самый волшебный цветок!
    Я, недавно воцерковившись, думаю, что эта песня о Царстве Божием. Многие  светские художники интуитивно, порой даже не замечая, выражают, что у них в душе. А душа, как известно, по природе христианка!
   Особенно старается Инка, ей подтягивает Оля. А мальчишки смеются, передразнивают, тормозят на тропе или стараются столкнуть девчонок на обочину, в канавку.
   -Ты, толстый,- шутливо кричу я Сереге, он впереди, - шевели булками.
  Серега хохочет:
   -Сам ты толстый!
   Оля все больше молчит, улыбается, Андрюха упорно и упрямо шагает, не слишком обращая внимания на задиру Инку, подначивавшую его:
   -Че-то у нас Андрюша сегодня не поет?
   -Не пою, значит, не хочу, - отвечает он, хорошо улыбаясь при этом. Видимо, Инка ему тоже не безразлична, как он ей.
   По косогору в соснах и осинах с редкими кедрушками и березами начинает попадаться черемша. Торчат зеленые, словно узкая ладошка ландыша, листочки. Но главное не листочек, а стебель, сочный, сырой, красноватый, с горчинкой и чуть сладкий. Дикий лук или чеснок тайги. Когда жуешь, аж палит в горле. Но палит приятно. И жжет в животе. А все равно ешь, собирая. В черемше все витамины! Раньше заключенные при царе спасались весною от цинги, собирая ее на островах, откуда не сбежать, и куда их ненадолго выпускали. И десны переставали кровоточить. Вот что за чудо мы собираем. Из иных листиков точат белые пушистые цветочки на твердом высоком и круглом стебле. Так цветет и плодится черемша. Их мы стараемся не рвать.  Пусть еще вырастает сибирская целебная травка!   
   Скоро, к обеду наши котомки уже полнятся. Мы и нажевались уже вдоволь, аж отрыгается огненно в нос густым запахом. Пора бы и возвращаться. После обеда, ближе к вечеру пойдет назад матаня, машинист должен увидеть нас, иначе не тормознет. Мы располагаемся поесть в траве, доставая из торбочек, что положили нам дома. Черемша раздразнила аппетит, лопаем дружно, все вкусно! И хлеб, и колбаса, и котлеты, тефтели!..   Обратной тропой с косогора идти не очень ловко, тебе несет вперед. Но  по тропинке с корнями от дерев и вывороченными кое-где камнями не разгонишься. Кругом густая зелень, деревья, трава, кустарники тайги. И не продраться обочиной. Жарко стало, роса давно обсохла, и даже в полутемном лесу под хвоей и листьями становится душно. Душной влаги добавляет сам лес. Мы уже не поем,  больше пыхтим. Наконец чрез полчасика  блеснул в урезе скал голубой, ясный и солнечный Байкал! Он, кажется, даже искрит от радости в этот славный денечек! Последние пятьдесят метров мы уже весело, вприпрыжку мчимся к воде. От Байкала веет, несет вожделенной свежестью и прохладой! С насыпи, по большим валунам спускаемся к берегу, где небольшая волна плещет, ласкается и лижет его.
   -Надо осмотреться!- говорю я. –От клещей!
   -Пойдем, Инна, за те камни,- зовет Оленька за огромные громоздкие валуны в метрах тридцати от нас, отвалившиеся, верно, от скал еще в доисторические времена.
   Мы с мальчишками, когда уходят девчонки, скидываем с себя одежонку, шарим в головах, среди волос эту пакость мелкую.
   Серега кричит:
   -Во, я нашел!
   У него по белой футболке ползет клещ.
   -Стряхивай в воду, или давай сожгем,- предлагает Андрюха.
    Они запаляют спичку, и я с удовольствием наблюдаю, как корчится на камне эта тварь. Хорошо - не успела укусить.
   -Во, и у меня есть, - находит Андрюха на одежде клеща.
   У меня чешется под мышкой. Заглянув туда, с омерзением вижу вцепившегося в  тело клеща. Быстро его вырываю и бросаю в Байкал.
   -Укусил, собака!
   На месте укуса остается красное пятнышко. Теперь ходи и бойся – не заразный ли?
   Чтобы обезопасить себя от твари, не любящей воду, в дождь и обильную росу клещ почти не кусает, а теперь в солнцепек вылез и где-то прицепился к одежде, бросаюсь в Байкал. Мальчишки тоже. Вода ледяная, месяц назад сошел только лед с озера. Обжигает тело, сдавливает  легкие, сводит  дух. Как ошпаренные выскакиваем назад, ломит ноги, пока вылазишь по неровному в камнях дну. Зато смыли жар и пот. Осталось толком выхлопать одежду. Подходят девчонки.
   -Ну, че, нашли клещину? - задорно выкрикивает Серега.
   Оля скромно и тихо улыбается:
   -Нашли.
   -Стряхнули, на волосах были, - добавляет Инна.
   -Мы тоже нашли, Володю даже укусил, - хихикает Серега, как будто это так здорово или даже приятно быть укушенным клещом. Пока обсыхаем, парни лазят по большим валунам у берега, бросают плоские камни-блинчики, кто дальше. Девчонки заняты собой! Байкал, сегодня кроткий, стелется, ласкается у наших ног, словно кошка. Словно никогда он и не бывает бурным, штормовым и грозным, страшным в своей свирепой ярости. Но я то знаю – рассказывал капитан небольшого катера - как однажды, попав в передрягу, молился и русскому Богу, Николе, и бурятскому бурхану, чтобы спастись самому и спасти пассажиров:
   -Ну, я-то ладно, Боже, ты знаешь, грешный. Мне поделом! Ну, они то за что будут гибнуть?!
   И услышал Господь такую молитву не за себя, за других в первую очередь.  Прошли страшный и опасный мыс у берега, где катер так валяло с борта на борт, только что не переворачивало!..
    Захватывающая даль тихого сегодня Байкала кончается далеко на той стороне смутными очертаниями гор с розовыми кучевыми облаками над белыми вершинами, где еще  лежит снег! Отсюда, за километров семьдесят наискосок видно, как дымит на Байкал труба печально известного целлюлозно-бумажного комбината…
   Когда уже в животе снова начинает урчать и сосать, в полнозвучную тишину, убаюканную легким трепетным ветерком в листве, плещущую волной, с трелями птиц из гущины таежных зарослей и жарким стрекотом кузнечиков, вплетается инородный звук.
   -Моторка или самолет?..
   Серега привстает с вылизанного волнами, белесого, как бивень огромного  мамонта, бревна, и глядит на ясное голубое небо, где ничего не видно. По Байкалу из-за мыса ни справа, ни слева тоже нет ни катера, ни моторки.
   -Матаня!- утверждает Андрюха, сидящий на большом валуне. –Моторка не так гудит.
   Разморенные солнцем, подскакиваем, собирая манатки и кошелки с торчащей в них зеленой черемшой. Нагревшись, она еще сильнее, острее пахнет. По насыпи карабкаемся  быстро в горку. Скоро уже яснее за поворотом слышен гул идущего поезда, который то нарастает, то затихает там, за многими выворотами из скал - подбирает тепловоз туристов по дороге. Серега ложится на горячие рельсы ухом и слушает:
   -Гудит, - замечает он.
   Андрюха тоже слушает:
   -Ага!
   Ну, вон и матаня, вырывается из-за ближайшего к нам поворота и весело дымит трубой. Подъезжая, скрипит, тормозя колесами. Мы, подсадив девчонок, и вскочив в теплушку, машем машинисту. Звучит свисток, поезд набирает ход, везет нас усталых домой.
   Вечером на даче точатся ножи. Нас вкусно кормят моя жена и  дородная Галя, мать Сереги и Инны. На освободившийся после еды стол вываливается дурманными охапками черемша.
   -О, много набрали! - хвалит чернявая, похожая на цыганку Галя. –Надо было Кирилла позвать или деду Петю. У них всегда почему-то засолка лучше получается, - говорит она о соседях по даче. Ну, ладно, седня некогда, поздно уже, в другой раз спросим…
   Начинается резка. Я и Серега на большой разделочной доске круглыми дольками кромсаем стебель, откидывая при этом лист. Женщины слоями его кладут в большую кастрюлю и трехлитровую банку, сверху присыпая белой солью. Ах, как хороша черемша под сметанкой на столе под рюмашку водки зимой! Густой запах чудо-травы еще долго, после того как последний пучок искрошен, витает в избе. Даже засыпаешь, а черемшой все терпко и приятно пахнет. Ее зеленые листья маячат перед закрытыми глазами, качаются в полудреме вместе с блистающим Байкалом, рельсами и тайгой!

                ПАПУАСИХА

   Она живет в доме для престарелых.  Муж ее бросил чуть ли не с первых лет замужества. Мать-старуха давно умерла… Мой друг детства, ее сын Пашка, забирал мать на родину отца. Но Маша там не прижилась, вернулась. А квартиру в том доме, где она жила, уже продали. Да и сам дом разрушили. И вот начались ее мытарства-мыканья с одной квартиры на другую. То она жила с Калашихой, женщиной крутой и своенравной. Большетелой, грузной, разменявшей седьмой десяток и любящей порядок. А Маша Пестикова порядок не жаловала. Калашиха говорила:
   -Иди, постирайся.
   Маша заходила в ванну и, наскоро пополаскав без мыла бельишко, весила на батарею сушиться. Калашиха, видя такое старание, срывала стиранное и, шлепая Машу по лицу мокрым,  басила:
   -Это че такое? Это ты называется постирала?! Ну-ка шуруй опять в ванну, перестирывай.
   У самой Калашихи умер года за три перед этим муж… С ним она по вербовке прикатила в шахтерский город. Был он тихий, смирный, с одним глазом, так что в поезде его было принялись обижать другие шустрые ребята. Калашиха  вступилась:
   -А ну, подходи, кто по кумполу хочет?!
    До этого она уже посидела в тюрьме. Чего-то там не досчитались на первом месте ее работы, и все указали на новенькую. Когда судили на Алтае, просила одного:
   -Вы меня здесь, около родителей, лучше не оставляйте, зашлите куда-нибудь подальше. Иначе я за себя не отвечаю.
    Тихоня муж настрогал ей трех мальчишек… Теперь лежал больной, а как-то птица в окно постучалась. В тот день и отошел…У Калашихи от тяжелого тела болели ноги, двигалась она с трудом, больше сидела на лавочке у двухэтажного кирпичного дома, окрашенного в желтый цвет, где на втором этаже ее квартира. Я  советовал для здоровья, пока не уехала к детям – идти в церковь, сдавать грехи. Она соглашалась, но вздыхала:
   -Разве Бог простит? Это сколько я по молодости детей поскидывала…
   Эти женщины рабочих предместий, вкалывавшие в шестидесятые-семидесятые годы на тяжелом физически производстве, завалили страну абортами, как только разрешили советские власти.
   Характерной Калашихе Господь ниспослал смирение – невесток. Пришлось ей на старости лет поехать жить туда, откуда писали:
   -Ну что? Ты еще жива, змея?..
   А Маша нашла здорового бугая младше ее лет на десять, что ведал в кладбищенской сторожке могилами. Этот Бугай, мосластый и чуть горбатый мужик лет под пятьдесят, в комнатешке в малосемейке, где они прижились, пил, бил Машу и отнимал ее скудную пенсию… Дальше Маша кормилась в голодные девяностые на похоронных полях. Только отъезжала поминальная процессия от свежей могилки, к ней бросалась Маша и два ее напарника, хватали, словно собаки, оставленное на помин души. На похоронах у моего отца она  довольная, вылезая из-за стола, сказала:
   -Хоть на поминках у Володи наелась!
   Об этом гадком, подлом и гнусном «времени реформ» Маша подметила очень точно:
   -Без войны войну сделали.
   -Простодырая,- заметили и про нее люди.
   С дома престарелых в родном поселке ее прогнали - она собирала со стола в столовой оставшиеся куски хлеба и прятала у себя под матрас и подушку, чтобы потом отнести покормить поселкового мужика-недоумка бурята Колю, про которого говорили:
   -Коля - хитрый дурак!
   И впрямь – дурак-то дурак, да с голоду не падал даже в крутые «реформенные» времена… И любила Маша уже по привычке убегать на кладбище побираться…
   Встретив меня еще до потрясений, она всегда разговорится c присвистом, так что буква «С» выделывает длинную мягкую фистулу:
     -Отгорбатиласься, много лет в охране. Теперь на фабрику пошла. Тяжело… Надо сстаж на пеньссию вырабатывать. У меня десьсять лет горного стажа. Еще два надо, -тараторит с упоением… Если начнет, ее трудно остановить. -Пашу увидишь, привет передавай. Он обещал приехать. «Приеду,-говорит,- мама. Устроюссь, приеду».  Молодцы, всьсе выучилиссь, грамотные,- имеется в виду наше высшее образование с сыном. –К матери есьздите, насс заберете, когда мы сстанем сстарые…
   Пашка ее забрал, да у любящей волю Маши ничего не вышло. Работала она в советские времена много и охотно, добросовестно, на одном месте. Хранила деньги на книжке, потом отдала сбережения сыну. И все обстановку, что накопила за долгие годы застоя, продала при отъезде за бесценок. А в квартире были большие завалы неношенных шмуток. Они вечными кучами лежали у холодильника и шкафов, у кровати, у сунудука и дивана, у тумбочки с черно-белым телевизором, укрытые сверху покрывалом или полиэтиленовой пленкой. Не комната, а склад! В этой былой комнатенке в общаге, где она прожила лет двадцать пять, Маша привечала таких же, как сама позже, бездомных. Ночевали у нее битые и изгнанные из дому...
   Ходила Маша быстро, размахивая одной рукой, маршируя, словно солдат, широко расставленными ногами в кирзовых сапогах, легко неся большое и дородное тело. Спокойно она ходить не могла. Всегда в теплое время одетая в какой-то черный рабочий халат, кирзухи, хорошую одежку берегла в тюках. Даже дома не переодевалась.
   -Дура,- ругал ее за это и за многое другое в юности сын…
   Мой отец, бывало, смеялся, глядя из окна во двор на ее стремительную летящую походку с развевающимися полами застиранного халата:
   -Во, Папуасиха идет!
   Почему Папуасиха – вряд ли сам себе отдавал отчет? Просто кто-то первый назвал Машу так, потому что она смешная и глупая, словно большое и несмышленое дите…
  Но возраст и скитания последних лет отложили на некогда крупном, здоровом лице с розовыми складками морщины, изъели его. Мария осунулась, втянулись глазки. В них явилась печаль. И жалко мне стало оградную простушку Машу Пестикову. Совсем не до смеха.
                ОЛЕСЯ

   Это было в конце девяностых, когда в российском царстве-государстве царили смута и неразбериха. Немногие объедались, обжирались и упивались. А многим было есть нечего. Я тогда устроился на ТЭЦ и дежурил на станции, подававшей воду в дома. Станция была отгорожена решетчатым забором из стальной проволоки. Во дворе ее росли дикие груши. Естественно, мальчишки из близлежащих домов лазили к нам по осени. Собирали плоды на траве, рвали, ели, кидались, наевшись. Много этих груш не съешь – все же сибирская дичка, а не южный фрукт. Запах опавшей и гниющей груши, кислый, свежий, острый и густой, витал в палисаднике. Однажды, выйдя подышать, я увидел девочку в красной болоневой курточке, штанах в обтяжку – лосинах и дутых китайских сапогах. Из-под вязанной красной шапочки у нее выбивались белесые пряди.
   -Тебе что, есть нечего?- спросил я.
   -Да,- тихо ответила она. Голубые ее глаза немного смутились. На курносом носу, обращенном ко мне, и на щеках цвели конопушки.
   Мне стало жалко девочку.
   -Пойдем, я тебя накормлю,- позвал в дежурку.
   У меня была сладкая протертая черемуха с сахаром, хлеб, еще что-то. Девочка тихо вошла в кандейку с одним стулом, столом и топчаном.
   -Садись,- пригласил к столу, доставая припасы. Девочка неуверенно присела на краешек стула, развязывая при этом шарф, сняла шапочку. Ей было лет восемь.
   -Давай, ешь,- налил ей чаю.- Подвигайся ближе к столу. Что ты, как неродная?!
   Она так же тихо стала есть, чуть подвинувшись на стуле.
   -Спасибо,- допив чай и все поглядывая на меня, поблагодарила…
   -Зайди еще вечером, я тебе, что останется, отдам,- сказал, когда девочка стала одеваться. Она кивнула. Так мы познакомились с Олесей.
   Часто потом во время дежурств она возникала в мою смену под грушами и крутилась, чтобы увидел ее, пригласил. Мать ее, узнал, одиночка, работала на радиозаводе, оборонном предприятии, которые за ненадобностью власти в девяностые закрывались или влачили жалкое существование. Новую работу Марине в эти годы было найти нелегко. Она ходила на неоплачиваемую, где иногда давали продукты или мизерный аванс. Девочка с матерью просто голодали, живя в общежитии этого завода. А уволишься  - выгонят с общежития. Мать Марины жила где-то на Севере. Оттуда иногда присылали деньги для внучки. И тогда в доме был праздник…
   Олеся пошла учиться в первый класс. И заходила ко мне после школы с учебниками. Рассказывала, что изучали. Я кормил ее, чем мог. Зарплата была небогатая и у самого двое детей. Благо жили вместе с тещей и тестем. Где один что-то принесет, где другой. Девочка уже освоилась со мной, начинала шалить. Тогда в шутку выставлял ее за дверь. Однажды, когда она поела, по радио заиграла какая-то хорошая мелодия, и я спросил Олесю:
   -Ты когда-нибудь танцевала, умеешь танцевать?
   -Не-а…
   -Хочешь, научу!
   Девочка согласно кивнула головой, застенчиво улыбаясь.
   Она была уже в куртке со свитером, выпал снег. Я взял ее за плечи, и мы неуклюже смешно затоптались на линолеуме, на одном месте. Надо было видеть ее глаза в танце и после! Они благодарно светились. Понимал, что она меня идеализирует. Я для нее сейчас, как герой из кино или добрый волшебник.
   Вообще, Олеся оказалась не из робких. Лазила по заборам с мальчишками, носилась с ними по крышам во дворе. Как-то она написала записку и сказала, чтобы прочитал, когда уйдет.
   -Я вас люблю. Вы мне дарожы 2 котлет, - развернулись округлые и печатные детские буковки с ошибкой…
   Она рассказывала, что к маме недавно приходил какой-то невысокий и некрасивый толстый дядя. Вскоре меня перевели на другой объект. Оставил Олесе домашний адрес, чтобы, если будет плохо, навещала. Как-то в нашу квартиру на другом конце города позвонили.
   -Тебя,- позвал тесть, открывший дверь, – какая-то девчонка…
   -Здравствуйте,- в дверях стояла Олеся и улыбалась знакомой смущенной улыбкой.
   -Ну, заходи,- немного смутился и я, живущий в примаках.- Раздевайся…
   -Я не одна, с мамой…
   Я выглянул в коридор:
   -А где она?
   -Там, внизу…
   -Ну, зови,- неудобно было приглашать незнакомую женщину не в свою квартиру. Но не прогонять же.
   Олеся шустро сбежала вниз и с ней поднялась Марина, высокая женщина, в длинном осеннем пальто среди зимы, лет тридцати с лишним. Лицо ее было бледным и невзрачным.
   -Проходите,- отодвинулся в прихожей. – Разувайтесь, давайте пальто,- суетился у вешалки. Подал тапочки.
   Сапоги гостьи тоже оставляли желать лучшего.
   Жене, теще и тестю быстро в сторонке объяснил, кто это, что они голодают.
   -Как это так?- удивлялся после тесть. – Не найти работы…
   -Ну, вот, не может…
   Сам тесть в войну хлебнул мурцовки. Помню, рассказывал мне, как наелся мелкой жаренной на машинном масле картошки с золотистой корочкой. Его сильно тошнило, так что и в школу не смог идти. Отец восьми-девятилетнего мальчишки был на фронте, мать на работе… Поэтому в штыки он Марину не принял.
   Пригласив гостей на кухню и накормив жирным супом, напоив чаем, позвал в комнату, познакомил с детьми, женой. Немного посидели, поговорили о том, о сем. Потом они ушли. Сунул напоследок Олесе мелкие деньги, наказав другой раз приезжать не в выходной, а в будни, когда никого кроме меня дома нет.
   Вскоре опять вернули на станцию около дома Олеси. Мальчишкам, лазившим по забору, сказал:
   -Знаете Олесю?
   -Знаем…
   -Скажите, что дядя Володя опять здесь дежурит.
   Олеся была тут как тут. Глаза ее сияли от счастья! Пила чай в дежурке и рассказывала, что мама часто сдавала кровь, чтобы получить деньги, которые полагались донорам, на еду. Из-за этого она такая бледная, у нее кружится голова, появилась болезнь анемия…
   Как-то спросил девочку:
   -Ты крещенная?
   -Нет.
   -Надо покреститься, скажи маме. У кого нет денег, бесплатно крестят. Главное, чтобы крестная была.
   -Я хочу, чтобы вы были!
   -Тебе надо женщину, ведь ты же девочка…
   Иду в январе на Крещенье из церкви, где весь день разливал святую воду, весь мокрый с головы до ног, а навстречу веселая Олеся. Меня тогда опять перевели на другой объект. Обрадовалась. Рассказала, что крестилась с именем Елена с помощью бабушки из церковной лавочки.
   -Хорошее имя. У тебя теперь святая царица Елена покровительница.
   -Знаю, мне иконочку ее подарили.
   Так пробежало года два-три-четыре во встречах и невстречах. Олеся из наивной девочки стала подростком. Рассказывала, что ищет уже работу на дому, а мама устроилась в кафе уборщицей, когда радиозавод окончательно приказал долго жить и городские власти разрешили приватизировать общежитие. В угловатой девочке-подростке уже не было прежнего распаха ко мне, не так доверчиво сияли ее глаза. Быть может, потому, что не звонил, давно не дежурил рядом, переехав в другой район, адрес которого Олеся не знала. Сдержанность появилась, но не отстраненность…
   Прошло еще два года. Недавно мне сказала сменщица с той станции, где рядом живет девочка:
   -Олеся заходила, тебя спрашивала. Такая интересная девица стала!..
    Пусть у нее сейчас своя жизнь, мальчики, должно быть, на уме, как у моей дочки, ее сверстницы. Но верится: то, что ты подарил в детстве открытому детскому сердечку, никогда не забудется! И, быть может, вспыхнет, вернется светлым ярким лучом-воспоминанием в трудные критические моменты жизни, чтобы укрепить, удержать и направить на путь истины и добра.

                НЕ  НУЖЕН

   Он немного не дожил до весны. Когда его хоронили, на большом тополе у продовольственного магазина «Рекорд» во всю распевали воробьи, чуя прибыль в солнышке, и голубое небо в конце января лучилось предвесенним теплом и благодатью.
   В детстве мало его помню. Знал, что есть у тети Шуры сын Толька. Еще Витька. Я даже их путал. Тетя Шура работала ночным сторожем-уборщицей в ГПТУ напротив нашего дома. Моя мама стала помогать тете Шуре, оставаться на ночь с ней дежурить и мыть. Мама помоложе и шустрей, а тетя Шура уже входила в предпенсионный возраст. Частенько после мальчишеских шатаний, игр на улице забегал к ним в маленькую, размером полтора на два метра каморку в ГПТУ, где ютились дежурные. Здесь еще умещался кухонный стол, две табуретки и плитка, швабры, ведра. Тетя Шура, пока мама моет, кормила меня голодного в своей кандейке картошкой со сливочным маслом и колбасой, поила молоком, чаем, угощала вареньем и разными вкусностями. Высокая, с поседевшим уже волосом и морщинистым лицом, улыбалась:
   -Счас мы тебе еще молочка подольем!
   Хлопотала милая женщина около в общем-то чужого мальчишки. Чувствовалось - ей нравится меня угощать, и не оттого вовсе, что мама помогает. Это было действительно так, потому что, спустя годы, когда мама уже не помогала, те же радость и свет в лице всегда изливались на меня при гостеванье за столом у тети Шуры. И тот же теплый голос, и тоже хлопотанье! Здесь семейная черта – родная сестра тети Шуры тетя Аня в другом городе не единожды потчевала меня и с собой заворачивала гостинца, воркуя, словно голубь:
   -Не оскудеет рука дающего…
   А тете Шуре, когда был еще мал, тетя сказала, показывая на меня:
   -Не оставляй его…
   Накормив, тетя Шура, довольная, смеялась:
   -Ну, вот теперь хорошо! Теперь наелся! Можешь опять идти играть!
   И я убегал во двор. Иногда мне навстречу попадался то ли Толька, то ли Витька - шли к матери за ключом. Я рос, превращался в парня, тети Шурины дети в мужиков. Личная жизнь у них не складывалась. Они то сходились, то расходились с женами, оставляя детей. Когда учился в десятом классе, у тети Шуры умер муж, дядя Саша, от рака. Украинец, воевавший, побывавший в плену во Франции, хлебнувший мурцовки. Кучерявый, с черным волосом и густыми острым треугольником бровями, небольшого роста. Он работал на грузовой машине на автобазе. Витька был похож на него, а Толька в мать - светлый волос, тоже вьющийся, и нос прямой и длинный, не загнутым крючком, как у брата, вытянутое овалом лицо, у старшего круглое. Хоронить дядю Сашу  не пошел – боялся с детства покойников. За это потом не раз упрекал Витька.
   Тети Шурин род тянулся с Алтая, из деревеньки у речки Песчанки Смоленского района. Отец их Николай был гармонист, на все руки мастер. Умер рано. С ним от голода в тридцатые годы ездили они на Камчатку. Был еще у сестер братец маленький, Ваня. В детстве заболел. Помнит тетя Шура, как он угощает ее за столом: «Кусяй, Сюра…», подвигает хлеб, а сам не ест. Умер мальчонка. Мама плакала. А однажды к ним в дом зашел беленький благообразный старичок. Мать усадила гостя за стол, покормила, а он ей говорит:
   -Плачешь. Не плачь, а то ему там мокро…
   И собрался уходить. Мама вышла проводить. Смотрит вслед, вон он уже у речки, за рекой и исчез. Что за чудо?! Не видно старичка. Только горы вдали.
   А однажды матушка увидела, как на Пасху дьякон со священником яйцами-крашенками баловались, это отвернуло ее от церкви. Дочкам говорила:
   - В Бога веруй, Бога помни, а в церковь можешь не ходить…
   И все же отпевали по смерти ее в черемховской церкви.
   В 18 лет меня забрали в армию. Приезжал через год в отпуск зимой. Провожала через 10 дней в часть тетя Шура. Электричка, в которую заскочил, чтобы не мерзнуть на перроне, до конечной остановки был один проезд, уже возвращалась, и я выглянул в окно на родной станции, прощаясь. В темноте одинокая у стылого фонаря фигурка. Тетя Шура! Не ушла, как договаривались, стоит, ждет, когда проеду обратно. Выскочил в тамбур, и в открывшиеся с шипом двери закричал, махая рукой в сторону фигурки:
   -Тетя Шура, уходи, уходи..!
    Двери захлопнулись, припал к холодному и темному стеклу, электричка, набирая ход, проехала мимо чуть горбившейся фигурки в стареньком пальто, пронеслась вдоль освещенной полосы перрона – и все, мрак за окном. Только в горле застрял и торчал, давил сердце слезный ком.
      После армии, поступив в университет, поначалу редко заглядывал к тете Шуре. Как она жила эти годы? Сыновья больше стали пить, семейная жизнь у них так и не ладилась. Зато внуки и внучки, как когда-то я, подрастали, питались и жили подле бабушки, брошенные отцами и матерями. К окончанию вуза совесть заговорила во мне – начал всегда при приезде захаживать к тете Шуре.
   -Мне бы тебя в сыновья,- горько вздыхала тетя. – Ох, и зажили бы!..
   -Слабая на передок, -  намекал на измены первой жены Витька, от которой у него были дочка и сын.
    На что слаба вторая – он молчал, имея от нее еще одного сына. У Тольки была рыжая в него дочь. С женой он не ужился, обитая у матери в квартире. Здесь же часто ошивался и Витька. Пили они вместе и поврозь, трепля нервы маме.
   -Не пили бы, так жили,- ругала мать.
   -Доведут они мамку до ямки,- говорила тетя Маша с округлым по-русски лицом, добрая и полная, с больными ногами, тоже дежурившая в училище.
   Часто видел сыновей, шатающимися, возвращающимися пьяными домой.
   В стране уже закруживала перестройка. Начинались реформы, от которых производство небольшого городка стало мотать и лихорадить. Не платили заработную плату, заводы закрывались или влачили жалкое существование. Пошли сокращения. Первым делом вылетали выпивохи. Потеряли работу и Витька с Толькой. Одну, другую. Я, наезжая, наблюдал, как, протрезвев, искали они новую.
   -Не нужен.
   -Не нужен.
   -Не нужен,- твердили в отделах кадров на предприятиях, поглядев трудовые, измаранные записями.
   А пить на что-то нужно было. Вот и пошли исчезать из дома вещи, продукты. Бедная тетя Шура как только не воевала с сыновьями, пряча еще кое-что ценное, оставшееся. Подговаривал на кражу всегда Витька. Толька был исполнителем. А по пьянке старший угощал младшего, не умевшего драться, иногда кочергой по плечу, иногда кастрюлей по голове, обвиняя с похмелья в пропажах. Агония пьянства не может длиться вечно. У Тольки поехала голова. Явились ему раз в горячке черти. Он прибежал к матери на работу с выпученными, и без того выпуклыми глазами, стекленевшими от алкоголя. И жался в углу на столе, где ему постелила мать:
   -Они стоят! Они стоят!- ужас в голубых глазах.
   -Да кто стоит?! – недоумевала, успокаивая мать, заглядывая на улицу через окно. –Никого там нету.
   -Нет, они там, за мной пришли. Там стоят. За углом.
   К тому времени, воцерковившись, прекрасно понимал, кто стоит и кто пришел. Протрезвевшему Тольке говорил:
   -Иди в церковь, снимай грехи. Иначе ты не выберешься из этого состояния.
   Он молча, сокрушенно слушал. После очередного посещения незваных гостей, Толька с матерью поехал в нашу небольшую деревянную церковь во имя Угодника Николая…
    Прибыв в воскресенье, шел по сверкающей льдом, сияющей в начале марта от тающего снега улице и торжествовал, узнав об этом. С крыш сочилось, текло и шлепало непрестанно, глазам было больно смотреть на ослепительно-сырые сугробы, чернеющие прожженными боками…
   Батюшка в церкви, исповедав, сказал Тольке прийти на причастие. И добавил:
   - Тебе надо в больницу.
   Причащаться Толька не поехал… Немного не дошел он до встречи с исцеляющим Богом.
   Как-то уже в декабре его сильно избили. Он залазил в дом хозяев через форточку, подуськанный их сыном, что тоже сильно пил. Увидали, нагрянули… С побоями попал в больницу, где потерял сознание. Ему было чуть за сорок. Со святой водой ходила в отделение реанимации тетя Шура, поила и брызгала сына.
   -Теперь пои, не пои,- говорили ей, - не поможешь…
   Толька умер. Заказав отпевание в нашей неказистой церквушке, ужасался посмертной участи его души…
   Помню тетю Шуру, как подбитую птицу с одним крылом, чуть волочившую левую ногу, стремительно прошедшую к сыну, когда его занесли в гробе в дом… Я читал Псалтырь, тут же сидела его веснушчатая дочка Ира, которой он нет-нет да носил конфеты, будучи уже без работы. Тетя Нина, соседка, низенькая и шустрая, похоронившая перед тем старшего сына, и тоже не от праведной жизни, крестной его была тетя Шура, успокаивала:
   -Ну, кума, не плачь. Как ты мне говорила, когда хоронили Серегу: Бог дал, Бог взял…
   Витька, брат, пьяно кочевряжился на меня: «Поп, поп!..» Сидя над гробом, обычно вспоминают что-то хорошее о почившем. Быть может, хоть словами этими оправдывая неосознанно жизнь ушедшего и так вознося молитву Богу, не умеючи по-другому. И Наташа, дочь Витьки, она жила у тети Шуры с молодым мужем и родившейся дочкой, в одной комнате она с семьей, в другой Толька с матерью, произнесла:
   -Он с утра всегда встанет, тихо-тихо, чтобы не разбудить. Воду вскипятит, подметет, потом меня разбудит: «Чай,- говорит,- готов…».
   А светловолосый сосед с четвертой квартиры, тоже любитель выпить, отец многочисленного семейства, говорил мне:
   -Почитай, почитай. Он же к Богу ходил, в церковь ездил грехи сдавать.
   -Ты великая мать,- за поминальным столом искал слова утешения для тети Шуры.  Сжималось сердце от материнского страдания и ответного сострадания. – Родить и похоронить сына – это не каждая сможет.
   С фотографии в тети Шуриной комнате смотрят на меня два лупоглазых ушастых мальчишки. Один светловолос, ему лет пять, другой с темными волосами, лет семи. Как исковеркала жизнь, точнее враг, эти светлые детские лица! Поди, и в детстве Витька туркал младшего, простака Емелю.
   -Он хитрее, - говорила про старшего мать.- Тольку всегда выставлял  в дураках, за его спиной прятался.
   Даже в несчастном алкоголе Витька находил себе оправдание, кивая на Тольку: « Он алкоголик, а я любитель».
   Оголтелой власти в сумасшедшей стране в девяностые, да и сейчас, не нужны оказались ни любители, ни хронические пьянчуги. На святой Руси забыли слова поэта: « И милость к падшим призывал…».
   Есть люди сильные. Они могут устоять в злые времена. Есть слабые. Их добивает всякое нестроение, несуразица в жизни. Только Господу и матери оказываются нужны в подлые времена такие, как Толька. Но ведь сила дается свыше не для ублажения себя, для помощи ослабевшим ближним.

                БЛУДНИЦА

    Когда проехали Казань, в плацкартный вагон зашла молодая симпатичная девушка лет семнадцати-восемнадцати. Светловолосая, голубоглазая, стройная. Она переоделась в спортивный костюм голубого цвета. Он только еще больше подчеркнул  ее округлые прелести. Когда Виктор, зрелый уже мужик, проходил по вагону за кипятком и столкнулся с нею в проходе, их глаза встретились. И он увидел, прочел в небесных глазах:
   -Ну, пристань ко мне!
   Виктор приставать не стал, прошел дальше, хотя сердце подмыло от этого взгляда, закопошились в нем разные прихотливые мыслишки и мечтания. Но он подавил их в себе – дома ждала верная жена. С ним ехала дочь, года на два младше голубоглазой блондинки. Она на своей полке, как всегда, занималась бумажными делами – чтением, писанием дневника.
   Обслуживали вагон два молодых проводника. Один покрепче, белоголовый, молчаливый, высокий. Другой среднего роста, черненький, шустрый, смазливый и говорливый. К нему приставали пассажирки с просьбой сфотографироваться на память.
   На очередной большой станции вышли подышать на перрон. Голубоглазая блондинка бродила одна, но в ее глазах и походке, поведении читалось все тоже:
   -Ну, пристаньте, мужчины кто-нибудь ко мне! Я охотно с вами пообщаюсь, поболтаю.
   Когда часа через полтора Виктор пошел в туалет, то в открытую дверь купе проводников увидел весело щебечущую блондинку, зажатую на тесном сиденье меж двух проводников. На столе их парил чай, лежали сладости. И потом до вечера молодая особа не покидала это купе. Только в городе Муром она выскочила на остановке, и ее обнимали возрастные тетюшки и дядюшки, видимо, живущие в этом благословенном месте святых Петра и Февронии Муромских, покровителей супружества.
   Приближалась ночь. Поезд все более пустел, меньше пассажиров становилось к последней станции. До нее надо было ехать еще ночь. Оставшиеся пассажиры, поужинав, с потемнением, начали потихоньку укладываться спать. У Виктора была боковая полка внизу, у дочки в купе наверху. Она долго возилась перед сном - мылась, ужинала, стелила постель. Виктор был в полудреме, между сном и явью. Свет в вагоне отключили, оставив только дежурное освещение. За окном мелькали станции, поселения со светящимися фонарями. Холод все больше пробирался в опустевший вагон - май выдался нетеплый - и не давал крепко заснуть. Завтра их станция.
   -Как-то там дела у родных?- мешали тревожные мысли в голове. – Все ли хорошо?
   Он видел в проход, лежа посередине вагона, освещенный квадрат у купе проводников и дверь в тамбур. Пришла молодая девушка, соседка-проводница. Еще в предыдущие дни Виктор заметил, что ходила она к черненькому проводнику, и они удалялись надолго постоять в тамбур.
   -Дружат, значит, - решил.
   Но сейчас что-то у них не заладилось. Он увидел, как дернулась девушка  и пошла обратно к себе в вагон, а чернявая голова, выглянув в коридор из купе, не побежала ее догонять, а, поглядев вслед, спряталась за дверью.
   Виктор не знал, что по инструкции не положено включать отопление в Европе, потому что в предыдущие ночи, пока поезд ехал по Азии, тепло подавалось. И через какое-то время, промучившись, поворочавшись на полке, поднятый холодом, пошел к проводникам просить, чтобы включили обогрев. Дверь была закрыта. Он дернул за ручку, дверь подалась и перед его глазами предстала картина: молодой проводник лежал на сиденье, а голова его покоилась на голубых коленях сидящей в углу у окна блондинки…
   -Включите отопление, - смутился Виктор.
   -Нельзя по инструкции с середины мая, - подскочил расторопный чернявый.
    Виктору стало досадно и неприятно, он закрыл дверь. Пошел и опять улегся на свою полку. Но виденное все стояло перед глазами. Мысли о сладострастии, происходящем там, за закрытой и защелкнутой теперь на замок, он слышал, дверью жгли и мучили сердце. Дочь все копошилась в своем углу, и отчего-то это уютное долгое копошение впервые его не раздражало, а успокаивало. Он знал, что она честная и чистая у него девчонка, и вот это-то, что не все такие, как та голубоглазая, а есть и другие, хорошие, умиряло и утешало раненное сердце. Уснуть он все же не мог.
   Через какое-то время дверь у проводников распахнулась, и выпустила на желтый свет голубой спортивный костюм. Отставив ногу назад как-то по-хозяйски,  как будто теперь имея право на чернявого,  блондинка еще несколько минут говорила о чем-то с ним, стоявшим в проеме двери. Потом пошла спать, пройдя мимо Виктора…
   Ночью Виктор проснулся от собачьего холода. Он поднялся, вспомнил, что у купе проводников лежат па полке сложенные одеяла. Он прошел и взял одеяло себе и дочери. Накинув на дочь второе одеяло, увидел, как залезли с головой под свои одинокие укрытия другие пассажиры. Виктор стал накрывать их. В конце вагона у туалета, от него неприятно попахивало в отворенную щель, у самой боковой стены, за которой унитаз, спала беловолосая блондинка, скрючившись.
   - Неслучайно все же досталось ей это место, - подумал Виктор.
    Ему не хотелось, но, переборов себя, он все же накинул на блудницу второе одеяло.
   Утром она вышла, чего Виктор вовсе не ожидал и не желал, с ним и его дочерью на родной для него станции. И ее, радуясь, приветственно обнимали на перроне ожидавшие родственники. Смазливого проводника нигде не было видно - не на подножке вагона, ни у купе проводников.
 

                ДЯДЯ  ПЕТЯ  И  ТЕТЯ  ЛИДА

   Когда  приехал домой из Иркутска, отец сказал:
   -У нас беда…
    Я струхнул: что такое?
   -Умер Петька Пушкарев.
   -Уф,- отлегло от сердца. Беда-то беда, да не такая близкая. Хотя как сказать…
   Мы жили в одном дворе, даже в одном кирпичном двухэтажном доме под номером сорок по улице Детской. Только у Пушкаревых квартира была на первом этаже, номер пять. А у нас на втором, номер семь. Дядя Петя был тихий  мужик небольшого роста, немогучего сложения. С тонкими губами, острым носом, брови черным резким  треугольником. Бывало с работы придет, раздевается в коридоре,  его не слышно. Как мышка! Он и умер тихо, без шурум-бурум, как у иных  бывает. Тоня, русоволосая и спокойная его дочь, моя сверстница, ее пророчили в детстве мне в невесты, уехала с мужем, чернявым и высоким Серегой, к свекрови на выходной поработать в своем доме на земле. Да и заночевали там. А утром приехали, дядя Петя сидит за столом, где стоит недопитая бутылка и в стакане наплеснуто немного спирта. Облокотился и не двигается…
   Тоня на поминках говорила:
   -Я видела, что он слабел. Еще картошку в июле окучивали, а он  потеет, бледнеет, сядет, посидит…
   Работа у дяди Пети в советские времена  была  мирная. На заводе «Химик» он слесарил. В слесарке, на отшибе, в стороне от основных шумных цехов… Сам себе хозяин. В пристройке с  мутным от копоти окном обычно горела люминисцентная лампа, укрепленная сбоку на стену у деревянного стола, на котором  стояла  плитка с открытой спиралью, рядом видавший виды потемневший, некогда зеленый эмалированный чайник. Около верстака посередине лежали обрезки труб, железные стружки, в углу еще какие-то железяки… Выполнит дядя Петя что надо по плану, и домой спроворит заделье – выточит, соберет  какую-нибудь штуковину, необходимую для хозяйства. Руки у него  золото, особенно насчет железа. Сашке, чернобровому его сыну, что  младше меня на три года, это умение позже  передалось...
    Благополучно-сытые спокойные брежневские семидесятые. У Сашки с Тонькой, то бишь у тети Лиды, их матери, и дяди Пети  черно-белый телевизор, а у нас еще  нет. Поэтому  часто ошивался у соседей в квартире. Пушкаревы  занимали не всю секцию из трех комнат с кухнею и ванной с туалетом. Две были их, а в третьей жил  эпилептик-старик Федя Умрихин. Его с оградной шпаной  мы часто дразнили, когда он прогуливался у окон своей комнаты на небольшой асфальтированной площадке. Дед  грозил нам костылем, свирипел лицом.    Один раз при нас упал, с ним случился  припадок, его било на асфальте с пеной на губах? А нам, дуракам, нравилось Федино свирепство. Словно кто-то подзуживал корчить гримасы. Ясно кто... Теперь  вот вспомнишь, раздумаешься – жалко, упокой, Господи, его душу... А детство порой бездумно-жестоко. Сашка сильно не дразнился, рядом жил, а я один раз достукался, довыкобенивался с ребятами из другого дома. Они то ушли спокойно в свой дом, уже стемнело, а меня у подъезда караулил Федя, чтобы огреть  неслабым с железкой костыльком. Сильно хотелось есть и в тепло домашнего уюта, а Федя, словно злой дух, маячил и маячил у подъездной двери, не давая прошмыгнуть в полутемный коридор, где я бы в два скачка преодолел деревянную лестницу и смылся. Дошло до слез и до того, что меня потеряли родители и вышли искать. Федя ретировался.
    Долго Пушкаревы жили с этим Федей  и я, приходя к Сашке и Тоньке, норовил быстрее проскочить мимо его двери,  сразу при входе справа,  в большую комнату-зал с телевизором, где можно расслабиться  под надежной защитой взрослых – все-таки гость, хоть и изрядно поднадоевший. Пушкаревы доглядывали за стариком. То ли у него не было родных, то ли все его бросили?.. Но однажды он не вышел, как обычно, из замкнутой  комнаты  день, другой. Вызвали милицию, взломали дверь... Его комнатенку размером три на четыре заняла Тонька, к тому времени уже превратившаяся из девчонки в невесту.
   Бывало, смотришь у соседей концерт или кино, а тетя Лида что-нибудь там вкусненькое сготовит на плите, в кухнях были сложены печки из кирпича, и позовет отужинать. А иногда  обжигающие тонко нарезанные пластики-запеченки из картошки с горячей плиты притащит прямо на диван к телевизору Сашка. Пальчики оближешь! Впервые у них же  попробовал новое блюдо – кисло-сладенькое  яблочное пюре в  маленьких баночках для малышей, появившиеся в магазинах. Сашка угощал: «Вкусно?» У Пушкаревых часто  за недостачей занимал и стакан сахара до получки или аванса родителей. Дядя Петя  редко кипятился, но однажды при мне погонял  за какую-то промашку Сашку вокруг круглого стола, стоявшего посреди комнаты...
   -Иди сюда,- пушистые стрелки черных бровей дяди Пети грозно топорщились. Мускулы лица натянулись. Рука крепко сжимала орудие вечных пыток и наказаний. Сашка юлил, ныл:
   -Не-а,- и прятался  от отца, передвигаясь по курсу так, чтобы их разделял стол. Свистнул ремень в воздухе, промазал. Сашка дернулся и таки заработал скользом, нырнув под стол со свисающей скатеркой, тут же заорав:
   -А-а-а…
   -Ладно, хватит уже, - уговаривая мужа, пришла на помощь тетя Лида, худая, среднего роста женщина с русыми волосами, зачесанными гладко на пробор (Сашка, всхлипывая носом, спрятался за мамкину юбку). В ее округло-крупном носе, белесых бровях угадывались обрусевшие предки-немцы с фамилией Кох, бытовавшие то ли на юге Омской области, то ли на севере Казахстана. Оттуда и привез ее в наш поселок дядя Петя после армии. Работала она в коммунальном хозяйстве при заводе  дворником – уборка дворов, погрузка мусора в машину... Помню ее серую спецовку, которую она снимала, приходя с работы. А также среди таких же, как она, серых  коммунальщиков у мусорки c лопатой или метлой...
   Зато на телевизионных концертах семья мирно восседала на потертом  дерматиновом диване, обсуждая артистов и артисток:
   -Во, Зычиха петь будет,- кричал Сашка матери, отлучившейся на кухню. -Муслимка,- вскоре говорил он, явно подражая пересудам взрослых.
   Отдых и продушина для людей той поры были гулянки у родни по поводам или по случаю аванса-получки в субботу или воскресенье. У дяди Пети в  прокопченном от  топки углем бараке жила сестра тетя Рая. Двадцать  минут  ходьбы от нас. Сама черная, развеселая, с громким гортанным голосом, напоминавшая  цыганку. Она  любила заводить и слушать пластинки  Сличенко, еще валенки-валенки Руслановой, которые не подшиты, стареньки. И плясать. Гулянки заканчивались тем, что мужиков приходилось либо транспортировать до дому под чутким руководством и генеральной линией жен, либо оставлять ночевать в гостях, как оппортунистов и неприсоединившихся. Пили в основном белую-горькую, за неимением средств на следующий день похмелялись дешевым агдамом или  портвейном. Но уже не разгульно – знали, в понедельник кровь из носу  на работу. Любили выпить и на маслянку, закусывая  хрустяще-сахарными блинами  на морозно-вкусном воздухе. В парке культуры и отдыха повсюду пахло жареным мясом, шашлыками, дымом, кислым уксусом, играла громкая музыка и средь оснеженных деревьев крутились разноцветные, пестрые, запущенные по такому случаю в конце зимы карусели.
   То ли от бедного полуголодного военного и послевоенного детства, когда  вместо санок катались с горок на застывших, облитых водой и заледеневших лепешках от коров, то ли оттого, что квартира Пушкаревых находилась в низинке, где часто скапливалась сырость, заболела тетя Лида туберкулезом. Помню, мы с Сашкой поехали к ней в больницу за город, там одиноко в поле на ветру торчало двухэтажное здание с раскинутыми вокруг одноэтажными подсобками. Дело было зимой, и отчего то среди снегов и серой бесприютности низкого неба, от холодного ветра  стыла  душа, быть может, предчувствуя горькое, неизбежное…
   Сашку забрали служить на Дальний Восток, а тетя Лида умерла. Когда дяде Пете сообщили об этом на завод в слесарку, у него словно  что-то запекло на душе, горячо-горячо и жгуче-жгуче  на сердце стало. В глазах стемнело. Он присел на железный самодельный стул, стоявший у верстака с тисками, ноги задрожали… Отпустили домой, пришел, а внутри все жгет и жгет, прямо палит огонь какой-то. Лида, первая, единственная… И нет ее. Как так?! Дочь Тоня налила сто грамм, видя, как побледнел отец. Сама предложила:
   -Выпей, папа…
   Обычно ругалась, как и тетя Лида, когда отец выпивал. Выпил дядя Петя, а боль внутри и жжение так и не отпускает...
   В простом гробу, обитом красным материалом, лежала тетя Лида. Там, где обычно стоял круглый стол перед телевизором - сейчас  его убрали. Никакой, сразу как-то осевший  сидел тихо на кухонке дядя Петя, бессмысленно порою взглядывая в комнату с  домовиной. А рядом с гробом бегала первая полуторагодовалая несмышленая дочка Тони и пыталась потрогать, взять бумажные дешевые цветы, лежащие на белом полотне, укрывавшем покойника. Цветы падали и шуршали.
   -Нельзя, Лиза,- отводила  мать за руку. – Видишь, баба спит. Не буди ее...
   Сашка на похороны опоздал. Я  провожал  его обратно в армию после поминок на девятый день...
   В начале девяностых рухнула советская держава. Завод  то работал, то не работал. Зарплату не платили. Серега пристроился водителем в районную администрацию. Деньги хоть и небольшие, зато регулярно. Сюда же перетянул дядю Петю, уже пенсионера, в подсобники завхозу. Немногословный и работящий  мужик и здесь обжился, завел свой уголок в подвале. Где труба потечет или еще что отвалится в здании – там Петро Пушкарев. А в подвале тихо, уютно, теплый желтый свет, журчат убаюкиваще  трубы отопления. Будто и нет  перестройки и «реформенных» катаклизмов…
    Недели за  две до смерти дяди Пети я вышел из дому и увидел, что он сидит на скамейке во дворе. Кто-то будто  подтолкнул  меня. Подошел, давно не виделись,  не говорили. Перемолвились о том, о сем. В город как раз заезжал известный  политический клоун со своим вагоном и выступал эксцентриком перед толпой на вокзале, грозясь кого надо расстрелять, кого надо наградить, кого надо посадить, кого надо побить. В общем, все сделать и все исполнить, как некий загадочный чудодей. Усмешка кривила  бледные  губы дяди Пети при разговоре о нем. А  речь и слова  были так же тихи и покойны, как большую часть жизни…
   Посидели перед дальнею дорогой,
   Поглядев в родимые глаза.
   И расстались…Странствующих много.
   Одного пусть примут небеса.
 

                ДОМНА  ПЕТРОВНА

   Через дорогу от нас, в соседнем доме жила завуч школы Домна Петровна с мужем Виктором. Он работал механиком на заводе. Мужик был работящий. Вокруг окон своей квартиры насадил на бугорке, отсыпав его землей из углубленного подполья, деревья – яблоню, акацию, березу, так что, подросши, они стали закрывать и без того затененные окна. В стайке часто что-то строгал, мастерил для дома. По теплу всегда выходил в открытой на груди и руках белой майке, обнимавшей  могучий полный торс - за дровами, углем, вынести мусор. И самое главное не пил, что было редкость для ограды. Как-то знакомая старуха мне сказала:
   -Теперь, кто не пьет и не курит, тому уже можно памятник при жизни ставить.
   Было у них две дочери. Старшая Люба куда-то уехала, выйдя замуж. Младшая, моя одногодка Марина, помню, дарила в детстве на день рождения, которое однажды лишь отмечалось из-за недостатка средств с размахом – я пригласил в гости соседских детей - роскошную тряпичную собаку. Потом был мой ответный визит на день рождения Марины, с каким подарком – не помню.
   Домна Петровна была склонна к полноте и старше мужа лет на десять. Как-то ее благоверный уходил работать с завода преподавателем в горный техникум. Рассказывают, что шпана в горном, подсунула ему записку в карман:
   - Милый дорогой Витя! Приходи, я тебя жду!
   На другой день, вернувшись с работы в сменной одежке, жена первую взялась стирать, знать не зная, духом не ведая, наткнулся на чемоданчик со своими вещичками у входа. И гремящий голос Домны Петровны прорек из-за двери:
   -Собирайся, уходи!
   Шутить Домна Петровна не любила.
   -Сурьезная женщина!- говорили о ней оградные мужики. А в школе гомонящие ученики умолкали, как по мановению палочки, когда Домна Петровна входила в класс… Становилось слышно, как муха летает.
   Виктор на какое-то время ушел. Но скоро вернулся. Видимо, дело разъяснилось. Не знаю почему, вроде помладше, он умер  раньше жены.
   -Хороший был мужик, Виктор Иванович,- сказал о нем мой друг Сашка.
    Домна Петровна вышла на пенсию, бывшие ученики всегда вспоминали ее теплым словом. Иногда мы с нею встречались у местного магазина. Останавливались, разговаривали.
   -Опять приехал на родину? Тянет? Как же, здесь вырос…
   В глазах ее желто-карих замечал усталость от жизни и доканывающих болезней.  Домна Петровна тяжело уже ходила, с тросточкой, едва передвигая большое огрузшее тело. Но с нею жил внук. И она каждое утро, превозмогая хвори, шла в магазин, чтобы купить что-то, накормить ребенка. Летом иногда сидела на скамейке во дворе под окнами своего дома, дышала, общалась с соседками. Боялась только, когда выходил недоразвитый мальчишка со второго этажа – как бы не запустил камнем, палкой или, чего доброго, не толкнул. Как-то  шел в июле мимо и увидел ее на скамье. Подошел, присел рядом. Поговорили о том, что рухнула держава, образование стало платное, как обманули и ограбили в очередной раз народ новые радикал-реформаторы, перелицованные бесы-революционеры. Повздыхали об ушедшем строе и  порядке. А где-то через месяц Домна Петровна умерла. Пошла по обыкновению в магазин и упала. И недолго, уже не поднимаясь, пролежала дома… Напрасно соседки ждали, что ее привезут хотя бы к окнам, к лавочке, где она сидела, попрощаться. Насмотревшись, как хоронили мужа, Домна Петровна строго-настрого детям наказала не вносить ее в тесную для большой домовины квартиру. Прямо из морга увезли на кладбище.
   Под окнами Домны Петровны на углу дома стоят два высоких тополя. Росли близко, и в вышине, почти у крыши двухэтажки сошлись, встретились, обнялись. И во время ветра все  скрипят, трутся, содрав кору на месте слияния до белого дерева, до мяса вросши  друг в друга. Отчего-то мне всегда мнилось в этих тополях что-то, символ - что ли - семейной жизни.

                ЛАРИОСИКИ

    Когда учился в классе седьмом, в нашу ограду переселился Лариосик, года на два младше меня, худой, невзрачный заморыш с синими губами. Будто кормили его в детстве плохо, вот и не вырос, зачах. При переселении в ограду нового начинается определение его по силе. Лариосика, прозвали его так по фамилии Лариосов,  многие были сильнее. Но он имел какие-то связи с ребятами не из нашего двора. Ими и защищался, грозил. Все равно его обижали. Это делал и Васька Солин, грубый, патлатый и лохматый мальчуган, росший без матери под присмотром родной тетки и старших братьев. Один раз после просмотра кино в местном Доме культуры Лариосик действительно натравил на Ваську своих знакомых, Солина немного побили.
   Был у Лариосика старший брат, он сидел в тюрьме вроде за изнасилование родной сестры. Был и младший, хорошенький светловолосый мальчишка Женька. Сестра Лариосика, крупная небольшого роста девка, я к ней с любопытством присматривался – как это быть и жить с таким клеймом-пятном на душе, ничем особенным в поведении себя не выдавала. Позже она вышла замуж и уехала.
 Однажды Лариосик на моих глазах чуть не утонул. Купались на отстойнике, неглубоком озерце с мутной водой, метров двадцать пять в ширину и сто в длину. В отстойнике водились караси и палки, банки, склянки, разные железяки, того и гляди порежешься. Причем, хламу было больше чем рыбы, часто распарывали пятки. И все равно купались, река большая и чистые озера далеко. Лариосик прыгал на большой покрышке баллона, затонувшей под водой метрах в двух от берега. И так распрыгался, разыгрался, плавать он не умел, что стало его сносить с баллона, где ему было по грудь, а за баллоном с крышкой. Он еще на носочках доставал конца покрышки, выпрыгивая, однако им же поднятая волна и наклон тела спиной в глубину, делали свое дело. Лариосик испуганно и ошарашено глядел на нас, как выброшенная на берег рыба, хватая голубыми губами воздух, вода уже подступала к ним. И не мог от страха даже  крикнуть. Хорошо Сашка Лыжин, умевший здорово плавать, кинулся к нему от костра, где мы стояли и грелись, и вытолкнул сначала на баллон, а потом вывел на берег…
   -У,- замахнулся, бахвалясь спасением, Сашка на синегубого, тщедушного, в жалких, обвисших от воды трусах, - Лариосина…
   Спасенный сжался, ожидая щелчка или удара. Но Сашка не стукнул, бросив:
   -Не умеешь плавать, иди домой и в следующий раз не лезь на глубину!
   Виноватый скорее собрал и натянул на себя нехитрую одежонку – штаны, рубашку, обутки, подался восвояси…
   Лариосик не прижился в нашей ограде, а все где-то пропадал, водился с темными личностями из чужих дворов. Его вроде уже и не били. Хоть и не любили. Было в нем что-то склизкое. Пошел он за старшим братом, попал в тюрьму, кажется, за воровство. А там таких, не сильных собственною силой, прикрывающихся чужой, унижают, ставят в шестерки: злому миру не нужна слабость ни физическая, ни моральная. Говорят, Лариосик в тюрьме повесился. Может, случилось и что-то другое. Факт - оттуда живым он не вышел. А мне теперь его жалко. Все-таки был человек, хоть и понакручено в характере всякое, и пакости явил.
    Человек не виновен, если в нем нет физической силы. Хотелось бы видеть нравственный стержень, но его не оказалось. Однако никто никогда никому не давал права глумиться над слабым, даже если он сам себя так ставит...
     По этому поводу вспомнился мне один курсант из армии - Вахтин. С высшим образованием, его призвали после института. То ли ему в части отбили почки, то ли призвали уже с больными или по дороге застудил. Кажется, все вместе. Он мочился ночью на постель. В армии клеенки не предусмотрены. Так вот, поутру в батальоне над ним издевались старослужащие, особенно извращался сержант его взвода еврей Кантор, с черными усиками и женским телом, обтянутым в ушитое, словно  лягушачья кожа, пэша.
   -У-у, моча!- замахивался он поутру на худого Вахтина, заправлявшего кровать.- Ну-ка схватил матрас и в сушилку бегом. Бегом, я сказал,- рычал Кантор, поддевая кулаком.
   Худой Вахтин хватал постель и мчался в сушилку по широкому проходу, где попадавшиеся навстречу «котлы» и «деды» брезгливо морщили носы, а кто и поддавал пинком. Скоро Вахтина комиссовали. Но ведь никто из роты-толпы за эти месяц-два службы за него не вступился. Я сам был на птичьих правах, как Вахтин, курсант-зеленка, и получал тычки по полной программе… Хорошие «деды» не обижали, но и они молчали. Правда, Кантора, выслуживающегося, тоже не любили: посчастливилось мне увидеть его однажды с синим фингалом под глазом…
   Брат Женька рос не в Лариосика, крепким, высоким, сильным парнем. Я провожал его в армию. А потом в «Комсомолке» напечатали статью «0 : 3 в пользу смерти». Женька за кого-то там вступился в армии на первом году. Потом бежал с автоматом, застрелил, когда ловили, двух милиционеров. Скорей всего в психозе, неожиданно для себя самого, сорвавшейся нервной очередью. И, написав записку: « Простите, я этого не хотел…», застрелился.
   Мать Лариосика, худая невзрачная женщина, жила с мужиком, тоже отсидевшим в тюрьме. Трезвый он был нормальный, пьяный дурел и дрался. Часто сидели они на лавочке у своего дома. Муж худой, костлявый, с усами, в  темных очках. Встречаясь, заговаривал с ними. Освободившийся старший сын Лариосихи не давал им житья – пил, бил, не работал.
   -Я его убью,- срывался со психу муж Лариосихи.
   Советовал тогда ей молиться за них.
   - Они ни в Бога, ни в черта не верят,- махала она рукой.
   И однажды муж действительно зарубил неродного сына. Когда  это мне рассказала Лариосиха, вырвалось вздохом:
   -Да-а, хорошо вы здесь живете...
   Мужа посадили. Ненадолго. Выпустили доживать из-за туберкулеза на волю. Не так давно он скончался. Лариосиха отказалась его хоронить:
  - Не на че.
   Единственный цветок, не подпавший под зловоние греха и державу смерти, дочка Лариосихи живет с детьми на юге. К ней и уехала мать.
 

                РУССКИЙ  МУЖИК  ДЯДЯ  ГОША

   Его уже несколько лет нет на земле. Зачем же пишу об ушедших? Тревожу милые тени, упокоившиеся души, пытаюсь воскресить в слове их облик, образ. Они не супермены, не герои. Ну и что, что я их люблю. Другим то что? Они любят своих...
Быть может, потому, что жизнь каждого человека ценна, уж если он вызван из небытия в бытие Богом. И отозван, оставив след в делах, в душах знакомых и близких, в детях. Не поврежу ли  им в вечности? Мирской славы они больше не ищут. Забвения, возможно, тоже не хотят. Просто, если Господь дал дар писать, его надо исполнять. Я бы написал о других, но соприкоснулся в жизни не с ними.
Зашел к дяде, мужу маминой сестры. Вчера он получил деньги. Уже на мази. Пошатываясь, явно с нетрезвой траекторией, берет меня за руку:
-Садись, садись…Сейчас чай вскипячу.
Дяде под пятьдесят. Он среднего роста, с густой некогда черной, а теперь поседевшей шевелюрой. Крупный нос с небольшой картошкой на конце,  густые брови. Кожа рук и лица красновато-дубленого цвета, с рубчиками…
Пока кипит электрочайник на кухне размером три на четыре метра, где плитка на кухонном столе, раковина с краном для холодной воды, табуретки, старый холодильник, небольшая печурка с чугунной плитой и на ней кастрюли, дядя пустился в воспоминания. Они часто посещают его, когда он подвыпимши.
-Я в детстве по проталинам бегал. Весной, чуть подтает. Босиком! И ничего,- дядя как бы зачеркивает что-то толстым, твердым и темным пальцем в воздухе, произнося это «ничего». -Простынешь, мать истопит баньку, напаришься и … под одеяло. Жарко, пот течет, хочешь высунуться, а отец с матерью: «Сиди!». Лежишь так, а с утра опять пошел шлепать. Мать у меня была молодец! Первой на трактор села в войну. Она и еще соседка, Шура. Трактор тогда еще колесный был. Пахала. Может, через это и здоровье потеряла. Умерла. 29 мая в семь вечера. Точно помню,- глаза дяди наполняются слезами. В них боль, когда он смотрит на меня. – В памяти была. Говорит: « Гоша, сынок, сбегай за тетками, дядьями». А их у нас в деревне много… Дядя Ефим, тетка Клавдя, тетя Настя. Пока бегал, она умерла. Прихожу, а ее нет…
Дядя всхлипывает, прикрывает лицо рукой, отворачивается к окну. Впервые он при мне так плачет. Видимо, возраст берет свое. Помоложе крепче был  на чувства. Мне не по себе от его слез. Через минуту он, привстав с табуретки, успокаивается, стирает худую слезу, промочившую след на грубой морщинистой щеке. А вторая так и стынет в глубокой опухлой складке под глазом.
-Отчего умерла?
-Рак был. Лечили. У отца деньги были, в Иркутск возил, операцию делали. Так, где там вылечишь?!- махает он рукой. –Семь месяцев протянула. Перед смертью отцу говорит: «Возьми ту-то, ту-то». У нас вдова в деревне была, тоже муж умер. А нас шесть братовей, мал мала меньше, - показывает дядя в воздухе ладонью, опуская руку лесенкой вниз. И широкой пятерней, проведя по лицу, стирает остатки слез.
- Она нас всех детей в тот день, как будто чуяла, к кровати подозвала, перекрестила. «Живите дружно», - наказала…
Я на мачеху не в обиде. Знала, куда идет. Нет, не в обиде. Мы старались, ей помогали. Мне тогда уж сколько было?.. Пятнадцать. После седьмого класса отец говорит: «Иди, учись». Я: «Нет, не буду». «Тогда иди, работай». У нас семилетка была. Это сейчас восьми. Пошел. Один мужик пашет, я с ним. Смышленый был, все хватал на лету. Раз объяснит, я уже все знаю. Потом уж он уйдет спать, а я пашу. Пройду клин, чик, плуг подыму, и обратно. А ему что, спи да спи. Потом в школу меня взяли механизаторов. Это сейчас в пятнадцать тебя никто на трактор не посадит. А тогда – работай! Дядя мой был инженер, поговорил – взяли. Экзамен сдавал, сейчас помню. Пятый билет попался. Все ответил чин чинарем. Тут комиссия, пять человек сидит. Мне дополнительный вопрос по агрохимии: «Когда лучше пахать зябь – осенью или весной?» Я говорю: «Весной. Трава потому что подрезается». «Молодец! Все, хватит». Все пятерки у меня были. Так и работал. Дадут два гектара: «Вспахать надо!». А я молодой. Кого, 16 всего! Попашу, а потом прямо на тракторе на танцы. Подгоню с заднего хода. Ты же знаешь, где в Ирети клуб… Девчонки тут молодые. Уедешь с одной. Она измарается в тракторе. «Чем, - говорит, - чистить?» Я говорю: «Бензинчиком пятна». «Ничего,- говорит. –Разденусь дома, чтоб никто не заметил. Потом постираюсь».
Воспоминания не на шутку растревожили, захватили дядю. Он зажигает спичку, чтобы подкурить, отработанным жестом спрятав ее в чашечку ладони от ветра, хоть его на кухне в помине нет. Привычка - работа на улице, зимой на морозе. Экскаватор часто без окон. То шпана разобьет. То нет на складе. Кожа его лица еще и от этого обветрена, стала красновата и тверда, что брезентуха. Не проморозишь, не прожгешь…
Был в дядиной жизни пожар на работе. В управлении механизации, где он машинистом не первый десяток лет, вспыхнул экскаватор. Дядя давай сбивать огонь промасленной телогрейкой. Иначе дойдет до бака с горючим, взорвется! Огонь он потушил, но его с сильнейшими ожогами увезли в районную больницу. Когда я приходил туда с его женой  Галей, с содроганием видел красную обугленную кожу на руках и лице из-под желтых от мази, вонявших бинтов. Рубцы от ожогов останутся на всю жизнь. И ногти почернеют…
Затянувшись и встряхнув рукой, дядя гасит спичку.
-Через два года повестка. Военком собрал нас, человек восемьдесят. Мужик серьезный, пожилой. «Кто желает учиться на шоферов, оставайтесь. Кто не хочет, идите». Я остался и еще человек сорок. Он говорит: «Учиться бесплатно, но и вам ничего не будем платить. Те, кто остались, все. Никуда не уходить!». Выучился я. Через год в армию забрали. Не со своим сроком. Позже. Должны были в 56-м, взяли в 59-м. Три года до 62-го служил. Тут отец заболел. Тоже рак. Ему говорят: «Ложись в больницу». А он: «Не буду. Мать резали, а толку? Не хочу быть резаным». Так и не лег… Меня после карантина на машину посадили. Зампотех был Сосновский. Высокий, метра два. «Умеешь?»- спрашивает. Я говорю: «Работал». Дал ключи: «Садись!» А машина ЗИС-2. Такая у меня и до армии была. Я дал два круга в притирочку, лихо. Определили в хозвзвод. Службы я там не видел. Не то, что ты, два года по плацу шагал. Койка отдельно. В столовую на завтрак только встаешь. И в рейс. Три года весной ездил на целину. Раз отец меня встречал, больной уже. «Сынок! Наверное, я тебя не увижу больше»… И точно. Умер. Мне в часть телеграмму дали, а я на целине. Николай, брат. До сих пор на него обижен. Я же писал оттуда, с целины. Приезжаю в часть, в одной - «Отец тяжело болен», в другой - «Умер, приезжай». Приехал. На три недели опоздал. Похоронили. Двадцать дней как раз отмечали.
Второй раз у дяди не выдерживают нервы. Он вздрагивает. Закрывает рукой лицо и горько, с всхлипом произносит:
-Больно. Ты бы знал, как больно.
Опять мне не по себе. Что сегодня с ним? Вроде, и выпил малость. Слезы промыли чуть зажелтевшие с возрастом белки глаз с красной сеткой жилок.
-Я хотел остаться там, в армии. Чем не служба?! Оставляли меня. Дали дней двадцать съездить домой, подумать. Приехал. Тут девчонки, скрутился. И не вернулся…
Иногда так горько станет. Иной раз бы не пил. Вспомнишь жизнь, братовей. У них ведь она тоже не удалась. И выпьешь с горя.
Жизнь дядю не баловала. Года два он прожил с первой женой Тасей. Родила она ему дочку Марину. С ухоженной в колясочке, пока та была малая, гуляла у двухэтажных кирпичных домов рабочего поселка, где они поселились с дядей, получив комнату в коммуналке от производства. Но долго в то время с детьми не сидели, под боком ясли. И тетя Тася вышла на работу на завод. Работала она хорошо – в руках все горело! И вдруг на транспортере кто-то включил ленту, когда тетя ее чистила. И мою крестную, родную сестру мамы, замотало до смерти. Я почти не помню ее. Только светлым воспоминанием в кухне коммуналки белый сладчайший мед, которым меня угощает, кажется, тетя Тася. И такая теплая тихость разливается по душе от ее уюта, заботливых рук, светлого с любовью взгляда. Было мне всего три года. Но точно помню, как, забрав из садика пораньше, ведет меня отец на похороны тети. Как необычно людно, густо толпится народ у подъезда, как много его в комнате на семнадцать квадратов. И вой, и плач помню. И вынос. А домовину нет. Только потом на фотографии, повзрослев, я видел белую тетю Тасю, лежащую в гробу, а рядом сидит, горько склонившись, дядя Гоша с годовалой малышкой на руках. У малышки большие и круглые темно-коричневые дядины глаза, она ничего не понимает. А за дядей лес стоящих людей, среди которых высится мой отец. Рядом мама.
Ухаживать за малышкой после смерти тети осталась моя двоюродная сестра Галя. Ей уже исполнилось 17 лет. Ухаживала, ухаживала, да как-то так сошлось, что однажды дядя Гоша, видя, что родственница первой жены никуда не уходит, предложил:
-Давай, что ли тогда жить будем?..
Галя осталась. Так у Маринки появилась вторая мать, а у дяди жена. Жили они в достатке, дядя хорошо зарабатывал на экскаваторе. Частенько я столовался у Гали с дядей Гошей, чаевничал, когда родители на работе, с колбаской и прочими вкусностями-пряностями. Но и выпить дядя любил. Однажды при мне, захмелевший, собрался еще за бутылкой. Черноволосая небольшого роста Галя загородила ему дверь:
-Не пущу!
Была она настырной, когда надо. Дядя все равно продрался, оттолкнув Галю.
-Ах, ты так!- растрепанная простоволосая Галя схватила из закрытой тумбочки хлорофос для травли тараканов и, налив в стакан, одним махом поднесла ко рту и выпила. И тут же закричала, сообразив, что наделала: -А-а-а…
В доме был переполох, вызвали срочно скорую. Потом в больнице, когда мы ее навещали, про Галю говорили, что она долго не проживет, сожгла желудок (а она после того живет вот уж более тридцати лет), что детей у нее не будет, а она родила двух. Помню, как принесла в белом одеяльце с розовой ленточкой племяшку Аллу из роддома. Чернявую, всю в отца и чуть в мать. Смирившись с выпивками мужа, Галя позже сама стала употреблять…
Как-то к ним после армии заехал младший брат дяди Гоши Валерий. Долго он у них гостил, ночуя на раскладушке. У него была шикарная ворсистая шинель, кожаный пахнущий ремень с желтой сияющей звездой на бляхе, черные сапоги, шапка-ушанка синего цвета. Вскоре, завербовавшись, он уехал работать куда-то на Север шофером. Через год оттуда пришла телеграмма: «Валерий погиб». Делал ремонт в гараже и на него свалился кузов. Рядом никого, вечер, он один. Так и задавило. Дядя ездил хоронить…
Когда стал подростком, у нас с дядей явился еще один общий интерес – шахматы. Мы играли по десять-пятнадцать партий кряду часа два-три с переменным успехом. В перерывах обедая и кося глазом в телевизор, где  наши Харламов, Петров, Михайлов, Шалимов, Якушев, Капустин, Мальцев резались в клубных встречах с канадцами. То была знаменитая серия 1976 года. Да, был еще период, когда Галя, спутавшись с каким-то мужиком из Заларей, уходила от дяди. Маринку пришлось отдать в интернат – дядя весь день на работе. В квартире его сразу стало холодно, одиноко, пустынно и неуютно. Не сварено, не прибрано. Мои родители ездили их мирить. Галя вернулась. А Маринка  так и доучивалась в интернате.
В армию на вокзале меня провожали дядя с сестренками. А после армии, учась в вузе, непременно каждую неделю заходил к Гале с дядей Гошей, приезжая на выходные к родителям. И всегда в доме было, чем меня встретить и угостить. К тому времени  подросли мои сестренки и стали женихаться. Маринка сошлась с каким-то неверным и неудачным пьяницей. Играли свадьбу. В белом подвенечном уборе Марина напоминала тетю Тасю. А гуляка не стал с ней жить, оставив с годовалым ребенком. Но сначала родила Алла, накуролесила, ни с кем не сойдясь. Таилась, таилась, затягивала живот. Тут уж схватки. И все раскрылось! Мы ездили с Галей к ней в роддом. Галя надоумливала меня отговорить Аллу брать ребенка. И я ей неумело советовал это сделать. Слава Богу, Алла тогда уже покормила его грудью, прижала к себе. И наши доводы разбились о материнский инстинкт или душу. Дядя тоже не хотел принимать незаконного, внебрачного внука.
-Пусть идет, куда хочет,- говорил он о дочери. –Не надо мне, - махал он обиженно характерным жестом рукой, зачеркивая пальцем воздух.
Галя попросила, чтобы первое время Алла пожила у нас, пока отец успокоится. А вскоре и сама под сорок лет забеременела. И у дяди родился мальчишка, продолжатель рода. Назвали его Валерой. А дядя не обрадовался.
-Зачем? Я ей говорил не надо,- показывает он на Галю. –Мне будет шестьдесят, а ему четырнадцать. А я еще не доживу до тех лет с такой работой.
Галя жаловалась мне:
-Пришел в четверг пьяный. Говорит: «Я его переверну». Я ушла из дому. На улице два часа сидела. Ты ему скажи, Вовка…
Через год к Алле приехали сваты. Не отец сына, а тот, с которым дружила до него. Пришел из тюрьмы весь в синих наколках небольшого роста, с коротким ежиком  светлых волос крепыш Олег. Оттуда писал:
-Это ничего, что случилось. Приду, ребенка усыновлю!
Приехал не один, сразу с родителями. Они сидят за столом с хозяевами. Дымится вкусно, запашисто нажаренная картошка, огурцы малосольно-зеленые колечками нарезаны, внутри полупрозрачных колец видны белые семечки. Бутылка горькой зубровки посередине стола и в рюмках краснеет. Глаза свата наполнены непонятной мутью, в них нет глубины и света. Даже горькая их не прочистила. Он шутит, то и дело незлобиво поцыкивая на жену. Та уже порядком пьяна, который раз спрашивает, как меня звать.
-Дочку пропиваю,- говорит дядя. На меня опять смотрят его полные боли глаза.
Резко отточены, очерчены  в лице Гали нос, брови, глаза, в которых, замечаю, притаилась тревога за дочь.
-Проводи ее до вокзала,- просит она меня.
Сам жених носится с ребенком на руках, целует его в щеку. Исстрадался ли по теплу на зоне или перед родителями невесты показаться хорошим хочется? Виновница гулянки подносит чай.
-Аллочка, молодец, хорошенькая девочка! Собирайся, поедем со мной, - пристает к ней подвыпившая сватья.
-Помолчи, - успокаивает ее муж. – Что, одна за столом?
-Ты-то хочешь ехать?- спрашиваю Аллу в сторонке, втихомолку от гостей.
-Не знаю,- отвечает она. В этом «не знаю» таится боязнь перед новой неизведанной жизнью.
Галя предлагает:
-Пусть одна едет, а Олежка останется здесь.
-Куда она без дите,- возражает сватья. – Не сможет она, сердце изболится.
Годовалый малыш Олежка – не в честь ли первой любви назван? - при гостях осмелел, уже доверчиво льнет к новоявленному папе. Смотрит картинки в журнале, кареглазый, темноволосый, в мать. Мычит что-то с удивлением на своем тарабарском языке, целует собаку на картинке. Алла смеется. Сватовья заводят разговор о политике и скатываются до наркотиков, только-только входящих в жизнь Советского государства.
-Ехал я с одним. Я ему свое, в шутку. «Продай,- говорю, - мне тысячи на четыре». «У меня,- говорит,- нет. В Читу посылку отправил». Он там служил. «Теперь, - говорит, - два раза в год езжу. Хочешь, – говорит, - поедем. Сам тебе укол поставлю. Машина уже у вокзала ждет».
Я ему свое шепчу. Мне, мол, сходить, куда я поеду?
-Я бы их за ноги вешал, - вступает дядя Гоша. – Сколько они людей загубят, душ человеческих!
Матери болтают о другом.
-Я как Олежку родила…,- рассказывает сватья. – Чувствую – бока заболели! Сидели мы в летней кухне с сестрой. Я ей говорю: «Давай быстрей ноги мне мой». Она одну только вымыла. Я чувствую – уже не могу! На полу простыню постелила – знаю, потом мне постель стирать. Кричу: «Давай зеленку, ножницы, быстрей!» А та испугалась, в первый раз. Ничего, справились. Потом в больницу позвонили, все равно бюллетень надо… У матери моей 21 было. Семь осталось, в войну. Ничего, прямо в больнице одного родила. Пришла к отцу, видит – он без ноги. Обрезали по колено. Ну и рожать начала. Побежали за врачами, а она уже. Отец и пуповину перерезал, и дите принял. Раньше проще было!
И опять об Алле толк. Три раза на дню меняются решения.
-Езжай,- говорит дядя Гоша.
-Пусть остается,- Галя.
-Правильно, в жизни все бывает, - успокаивает дядя насчет тюремного прошлого жениха. – Подрался с кем-нибудь и срок тебе припаяют. Пусть едет…
-Точно, батя, - кладет дружески руку на плечо дяде Гоше жених.
Алла тогда уехала. Но ненадолго. Не прижилась. Это была еще одна боль дяди. Справная семейная жизнь у дочерей не задалась. Зато каким душевно открытым, теплым светлым взглядом, радуясь, он смотрел в ЗАГСе при регистрации на меня и мою жену. Минуло много лет. Но его взгляд на свадебной кассете светел и посейчас.
По стране уже вовсю скакала несдерживаемая тройка с седоками - перестройка. Только сыграли свадьбу, смутьяны обрушили рубль, ограбив народ. И пришпорили взбесившихся коней, выкинув предыдущих наездников. Производство в родном городке останавливалось, замирало. Галя с Аллой, работая штукатурами-малярами, месяцами не получали зарплаты. Иногда их авансировали частично в счет неизвестно когда грядущей получки. Иногда давали хлеб, другие какие-нибудь продукты, что на семью из пяти ртов, а с Маринкой и в семь, было ничтожно мало. У дяди, мастер-класса экскаваторщика, награжденного в советские времена почти всеми коммунистическими значками, медалями, грамотами за доблестный труд, дела шли также. Раньше, где самый сложный объект, копать посылали его на стареньком экскаваторе. Мужики однажды на спор предложили ему попасть в спичечный коробок клин-бабой. Эта такая железная дура на тросу для дробления земли, привязанная к стреле экскаватора, размером с полметра в ширину и метра полтора в длину, с заостренным наконечником. Экскаватор мотнул стрелой два раза туда-сюда и точно опустил железную бандуру на предмет спора, размозжив его.
При управлении механизации было подсобное хозяйство с коровами, конями, курами, свиньями, куда начальник направлял прибыль от производства. Потом рабочим выдавали мясо, молоко, колбаса, яйца раз в квартал или полгода. Но больше этого мяса уходило на начальника, его контору и многочисленных гостей, приятелей начальника, от которых что-то зависело - у власти и при деньгах - и которых надо было задобрить, пустить пыль в глаза, показав заботу о людях, размах и широту русской души. За глаза начальника дядя и другие рабочие называли барин. Или председатель. Как-то дядя поутру у проходной  столкнулся с начальником.
-Коровин,- поманил он, снисходя по-барски пальцем, вылезая из черной блестящей «Волги» в благодушном настроении. Толстощекий, налитой, замаслившийся, что тот груздь. – Иди, выпиши два килограмма меду!
До этого ни раз дядя Гоша получал отказ на просьбы выписать продукты.
-Дома есть нечего,- психовал он, осунувшийся, похудевший, - а он меду предлагает.
Давно из питания семьи исчезли сливочное масло, колбаса, молоко. Держались в основном крупами и, стряпая из муки лепешки. Даже хлеба вдоволь не ели. Однажды десятилетний Валерка признался маме:
-По хлебу соскучился…
Копая по необходимости траншею на подсобном, дядя насыпал в полиэтиленовый пакет пшенной крупы - детям варить кашу. Крупу привезли для птиц. Начальник подсобного, увидев такую растрату на килограмм-два желтой пшенки, возмутился:
-Ты че это, Коровин. Не тобой положено, не тебе и брать.
Дядя швырнул мешок ему под ноги.
Вместо качественной водки из магазинов в быт входил дешевый суррогатный спирт с гидролизных заводов. Пили уже и от привычки, и от безнадеги, безработицы и тоски, чтобы как-то заглушить неотвязчивые безрадостные думы. В областном центре деньги хоть как-то крутились, была и работа. И я давал дяде с Галей понемногу. Но что я мог дать – у самого в городе семья. Так шли эти мерзкие девяностые, когда рабочий поселок оказался зажат между двух огней. С одной стороны растление власти, ржа коррупции, с другой – спирт и пороки, давшие пышный махровый цвет. Спасала меня в это время только вера в Бога, православная церковь, где читал:
-И захотел лучше страдать с народом Божиим, нежели иметь временное греховное наслаждение.
Но у дяди этой веры не было. Кое-как доработал он до пенсии, выработав трудовой стаж в 39 лет. Порою, бунтуя, отказывался выйти на работу. Когда мастер участка, сосед со второго этажа, худой высокорослый и рыжий мужик Виктор Душанов, приходил и стучался в дверь, дядя злился:
-Не пойду. Не хочу за бесплатно работать.
А в управлении без него не могли откопать котлован и справиться с аварией рядом с бегущей трубой. Но, деваться некуда – голод не тетка, и дядя выходил. И его гоняли в командировки по району.
Тут умер мой отец. Дяде пришлось в морге брить и обряжать свояка. Через два года также пришлось ему обряжать дядю Колю в Заларях. Еще через год провожать на тот свет брата Николая в Ирети и через полтора Ивана из Усолья…
На пенсию дяди в тысячу, полторы, две с постепенными добавками питалась семья в шесть-семь, а то и девять человек – Маринка родила еще двух, будучи без работы. Так продолжалось несколько лет. Дядя сказал мне как-то об Алле:
-Ты что, думаешь, мне ее не жалко? Попробуй-ка, потаскай ведра с раствором и цементом по лесам на второй этаж голодной, за бесплатно.
Когда-то Пушкин писал:
-Не дай мне Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный…
В девяностые, видя издевательство, измывательство власти «реформаторов» над народом,  пришлось с горечью добавить к этим словам:
-Не дай мне Бог видеть, как изголяются над русским мужиком.
Когда и как приходит смерть, ее не угадаешь. Дядя, конечно, слабел – скудость питания и спирт делали свое черное дело. Однажды мы с ним пошли в лес по грибы. Грибов оказалось немного. Ни груздей, ни рыжиков, в основном червивые маслята - лето было сухое. В загрустивших к осени березняках среди травы часто краснела костяника, просвечивая белыми косточками изнутри. Ее-то, приятно кислившую во рту, рвали. Обратно возвращались пешком по смоченной накануне дождем дороге. К сапогам липла тяжелая грязь, и дядя, сдавая, заметно отставал от меня.
Как-то в мае прихожу к нему, а он три дня уже сидит голодный. Галя опять куда-то ушла, Алла уехала на заработки в Иркутск, ребятишки, кто где, разбрелись. Пошел срочно в магазин и купил на мелочь «Ролтон», чтобы заварить похлебать горяченького, хлеба, еще что-то.
-Спасибо,- благодарил он, прихлебывая желтую жидкую кашицу…
А в июне, когда в четыре утра уже светлело, и первая птица начинала петь неожиданно звонко в полной тишине, дядя слег и уже не поднимался. Вернувшейся Гале жаловался тускнеющим, потерявшим громкость и силу голосом:
-Руки мерзнут, погрей руки.
Меня, приехавшего через неделю, спрашивал:
-Как дела?
-Слава Богу!
-Это хорошо, когда все хорошо,- шептал он. И глаза его светились как-то странно с лица из глубины подушки. Выпить он уже не хотел. Я купил ему молока и яиц, но он их толком не ел. Лежал, температурил, потел и  слабел. Вызвали скорую, увезли в больницу. А там, поставили диагноз – туберкулез – и отпустили домой, пешком. Когда он шел, от слабости упал. Хорошо, попалась добрая женщина, не подумала, что пьяный, подняла, довела. Второй раз его увезли уже в туберкулезную. Мы наняли машину и, когда ехали в гору мимо кладбища, по сторонам дороги валялись увялые оранжевые жарки и синеватые колокольчики – кого-то недавно схоронили. В больнице дяде стало лучше. Он смеялся, когда к нему приезжали Алла с Галей, привозили продукты. Расспрашивал, как там дома Валерка, Олежка, что делают.
-Сметаны хочется, - просил привезти…
А на следующий день, рассказывали соседи по палате, поднялся и  упал, ударившись лицом о железную кровать. Его затрясло. Словно кто-то бросил копье в сердце…
Так не стало еще одного русского мужика. Было 21 июня, день перед началом той памятной войны. Из морга дядю не отдавали. Низенький старик-горбун, заведующий этим муниципальным учреждением, по-доброму отговаривал:
-Не забирайте. На мертвом туберкулезная палочка распространяется в несколько раз быстрее. Я вас понимаю, хочется посидеть, попрощаться. Но одни тут забрали, потом волосы на голове рвали...
Подъехал на машине  местный батюшка. Попросил благословения, совета.
-Не надо, - сказал он. – Раньше таких во время эпидемий даже отдельно хоронили.
Водитель, мужик лет за шестьдесят, с которым договорился привезти дядю домой на ГАЗике, поехал пустым обратно. По дороге разговорились, и он узнал, за кем приезжали.
-А я вчера его вспомнил, вместе работали. Думаю, давно не видел… Живой, не живой?
Хоронили дядю Гошу жарким днем. Гроб был сырой и тяжелый. Около дома, где дядя прожил тридцать лет и часто сидел в последнее время на лавочке под высокими старыми и толстыми тополями, все-таки крышку гроба открыли и положили на целлофановый пакет, в который было упаковано тело, одежду, приготовленную для покойника. Под глазом на лице был виден синяк. Поцеловать дядю сквозь пленку в лоб решились только жена и старшая дочь. Я перекрестил его и положил около рук пластмассовый крест с молитвой. Могила вышла глубокой – постарались знакомые мужики. Закапывать пришлось долго. Другой водитель, что привез нас на бортовом УАЗике на кладбище - домовина по середине, мы по краям –  помянув, не хотел брать деньги, тоже работал с дядей. Насилу вручил ему три сотни. Могильщики тоже были не в обиде. Похоронили дядю рядом с отцом, свояком. На поминках, конечно, пили. Я ушел в лес. И почему-то было горько в прохладной шелестящей тени благоухающего березняка,  со светлой зеленой листвой в начале лета, яркими, но уже облетающими желтыми жарками и склонившими головку в высокой траве колокольчиками. Дядя любил это время, вспоминал часто, как в деревне праздновали об эту пору Троицу:
-Все уйдут в лес, к речке, на поля. Закусить, выпить возьмут. И гуляют! Хорошо!
Вроде бы ушел человек в тот мир, отмучился, радуйся. Нет, что-то горчило в душе. И нескоро отпустит.
   
 
                ПОХОРОНЫ   ЗОЛОТАРЯ

   В каждой жизненной истории, иногда явно, иногда не так открыто, можно увидеть борьбу добра и зла, схватку вечную и не прекращающуюся на этой земле.
   Володе позвонили двоюродные братья Славка и Саша – умер их отец в районном центре, надо хоронить. Братья работали на оборонном предприятии в Иркутске. Завод со времен «реформ» лихорадило, не платили деньги, так что Володя, заходя к братьям, давал им иногда понемногу из своей тоже небогатой зарплаты на муку. Они сами пекли хлеб. Собрав отложенные и припрятанные от жены деньги, зная, что у Славки и Сашки ничего нет, и придется хоронить на его сбережения, Володя отправился на вокзал. По пути заехали переночевать в родное для Володи Черемхово и взяли с собой племянницу умершего черноволосую, небольшого роста Галю и ее мужа, поседевшего брюнета дядю Гошу, тоже не получавших месяцами зарплату.  Был второй год правления Путина.
   В районном поселке на почте, где работал дядя, сказали, что он уже несколько дней в морге, и надо срочно хоронить. С почты сердобольная замша, округлая, полная, средних лет женщина, курировавшая дядю-дворника, и сообщила братьям на предприятие о смерти отца. Начальница почты, высокая, прямая и дородная дама, хоронить отказалась, сказав Володе:
   -Он у нас официально не числился, работал не по трудовой книжке.
   Кураторша дяди, когда он вышел из кабинета начальницы, на улице в стороне от кабинетов говорила:
   -Я к нему ходила зимой, когда он загуляет и на работу не выйдет. Видела, какой он. Думала: «Он, наверное, эту зиму, не переживет». А последние две недели слег и слег. Не вставал, не выходил, не ел ничего толком… Идите в поселковую администрацию, там, может, с похоронами помогут.
   В дядиной малосемейке - года за три до этого умерла его жена - была грязно, неприбрано и хоть шаром покати. Если бы дело было в Черемхово, Володя бы знал, куда броситься, у кого что попросить, а тут незнакомый поселок, и денег на руках в обрез. Первым делом он направился в администрацию, двухэтажное, некогда белое, а теперь посеревшее без ремонта здание. В приемной на втором этаже было пусто и как-то холодно, то ли от безлюдья, то ли от замерзающего отопления. Зима, которой так стращают не сибиряков, в тот год удалась. Целую неделю перед этим жало за сорок, так что воздух трещал, как целлофан, от взлетающих самолетов в аэропорту, а синицы и воробьи сидели на тротуаре, прижавшись к земле брюхом и растопорщив крылья, словно закрывая от лютого холода мерзнущие лапки. Секретарша за машинкой без труда пропустила к начальнику, узнав, в чем дело. И начальник, мужчина лет за пятьдесят с типично русским полным лицом обрадовался:
   -А он у нас уже неделю на балансе висит, из районной больницы звонят – забирайте из морга, хороните за счет администрации. Как будто у нас на это есть деньги! Хорошо, что вы приехали.
   -Приехать-то, приехал. Да я тут никого не знаю. Помогите хоть с рытьем могилы.
   -Хорошо, я сейчас позвоню в электросети, у них есть бурилка. Может, они помогут…
   Начальник дозвонился до энергетиков. Но там от него отбоярились – бурилка то ли занята, то ли сломана. И он зачесал в лысеющем затылке.
   -Может, есть уже вырытые могилы?
   -Да, в Лебединке центр для престарелых, там у них постоянно кого-то хоронят. Сейчас попробую с заведующей связаться.
   Мужчина набрал номер центра, подчинявшегося областным структурам по социальной защите. Володя слышал, как и там начальница, гулькая и булькая что-то в трубке, отказала главе. Он только развел руки... Такого беспредела, полного отсутствия власти, Володя не ожидал, хоть девяностыми безумными годами был подготовлен ко многому. Да, было время не коммунистов, когда звонок из администрации решал все. Из здания он вышел с упавшим сердцем. Надо было заботиться еще и о домовине. С младшим братом Сашкой, знающим улицы поселка, он побрел в единственный ритуальный магазин. Там стояли гробы, обитые снаружи красной, а внутри белой материей, с черными рюшечками по краям. Володе надо было выложить половину той суммы, что у него была, чтобы купить самый дешевый  из них. Сашка, приземистого роста мужичок, все-таки местный. Немного шепелявя, он предложил:
   - В конце пос-селка ессть деревообрабатывающая база, можеть там можно закхазать?
   Они подались на базу… За полуразрушенным забором, огораживающим гектара два-три земли, высились строения. Но ни звука не исходило из их утроб среди бела дня. Тишина! И ни бревнышка не лежало на большой территории по земле. Только кое-где торчал горбыль, виднелась кора и опилки. Когда в одной полутемной, слабо освещенной подсобке они нашли мужиков в робах, то старшой на просьбу ответил:
   -Сделали бы. Да из чего? Леса нет. Уже три месяца стоим. Привезут, чуть поработаем и опять стоим…
   Зимний день склонялся к вечеру, начинало темнеть, когда они, несолоно хлебавши, возвращались пешком домой. Надо было еще накормить всю бригаду и где-то ночевать, все в малосемейке не помещались. Подвыпивший на скоробченные втайне от Сашки и Володи деньги слабоумный Славка, ростом чуть повыше братца, со сплюснутым носом и оттопыренными ушами, нашел знакомых неподалеку, к ним и отправились. Галя с дядей Гошей остались в холодной квартире дяди Коли. Знакомые Славки - пожилая худая женщина Катерина, любительница выпить, с дочерью, тоже любительницей, с больной ногой, ее она повредила, упав в молодости с хахалем на мотоцикле. Муж у нее сидел в тюрьме, от него подрастала дочь, семнадцатилетняя девочка. Тут хоть было тепло, топилась печь –  в тесноте да не в обиде. Катерина насоветовала уже вечером, потемну сходить к соседу через две улицы, плотнику, мастерившему домовины. Володя с Сашкой, не долго думая, собрались.
   Мужик лет под шестьдесят, крупный и кургузый, в ватнике, выйдя за калитку, было занекал:
   -Делал… Да из чего делать? Досок то почти не осталось.
   Но когда Володя назвал цену, вполовину меньше магазинской, согласился. Пройдя с братьями под навес, он осмотрел стоящие там подходящие лесины.
   -Только, чтоб завтра вечером было готово. Он уже итак неделю в морге лежит,- попросил Володя.
   -Ладно, будет.
   Володя отдал задаток. Уже готовился спать в доме, где хозяева, угощенные водкой, спать явно не собирались, надеясь на добавку, как его снова вызвали на улицу - пришел плотник.
   -Ты, слышь это,- начал он. - Жена говорит, что мало я взял. Накинь еще, а то делать не буду.
   Неприятно стало от его слов на сердце у Володи.
   -Хорошо…- раздражился он, отступать некуда. - Сколько еще тебе надо?
   Мужик, сникший какой-то, все в той же фуфайке, валенках и зимней шапчонке, согласился на полста.  Володя отдал деньги:
   -Только, чтоб завтра к вечеру гроб был!
    Утром искристым, с блесткими иголками инея, роящегося, словно мошкара, в воздухе, морозы чуть отпустили, и было где-то под тридцать, но после сорока казалось даже тепло, Володя двинулся в местную церковь. Белыми дымками курились печные трубы на крышах большей части деревянных домов поселка. Церковь переделали из бывшего клуба, водрузив над одноэтажным длинным бараком крест, выкрашенный в желтую краску. Еще два года назад заходил сюда он с дядей Колей. Старухи сами читали акафист в честь какого-то святого у аналоя. Батюшка из другого города приезжал лишь в выходные, и то не каждую неделю. Поставили тогда свечи Христу, Богородице, угоднику Николаю… После выхода из храма глаза дяди лучились голубоватым и хитроватым теплом. То ли это было родовое, то ли от старости голубел выцветший взгляд, как низкое майское небо с белыми пышными лепешками медленно плывущих над поселком облаков…
   Сейчас надо было заказать отпевание, взять погребальный комплект, и просто попросить у Бога помощи. Комплект с саваном он приобрел, и служительница в лавке обрадовала - вечером приедет батюшка, можно заказать отпевание. Володя пошел в районную больницу договориться побрить и обрядить дядю в морге перед выносом. Это брался сделать дядя Гоша, два года назад так же обряжавший свояка, отца Володи, в последний путь. В вестибюле, больше похожем на рыночек или магазин-барахолку, с какими-то решетчатыми загородками, раньше, видимо, раздевалками, а теперь торговыми точками, ему указали на кабинет патологоанатома. Там его встретила женщина лет за тридцать, ближе к сорока, худая, с невзрачно серым лицом, но крашенная.
   -У вас тут уже неделю лежит Николай Дойков в морге,- показал Володя свидетельство о смерти.
   -Знаю, что лежит,- нервно затянулась сигаретой патологоанатом, сидя за столом с пепельницей.
   -Нам надо его побрить, одеть, приготовить к похоронам.
   -Не положено, - лениво зевнула она.
   -Что не положено?!
   -Не положено посторонним входить в морг,- напряглась женщина, и в лице ее мелькнула хищное выражение. В это мгновение Володя и разглядел, кто перед ним. Патологоанатом была из тех, кто полосуя, режа человеческое тело после смерти на куски, не верила, что в этом мешке мяса и костей может водиться еще какая-то душа. И поэтому блудом занималась, наверное, давно, со студенческой скамьи, со страстью, с усмешкой, оценивая только жеребячьи достоинства самцов, наползающих на нее. Прожженная, сожженная стерва в совести своей!
   -Так что же делать?
   -Читай инструкцию у входа. Оплатишь пятьсот рублей, и мы сами его в морге оденем.
    Володя не хотел за эту услугу платить, да и не имел лишних денег. И здесь коммерция, возмутилась его душа.
   -Я пойду в администрацию, буду жаловаться, что вы не даете хоронить. Сами же звонили из больницы: «Забирайте!»
   -Иди, куда угодно,- выплюнул красный, нервно перекошенный рот.
   С сердечной болью пришлось покинуть и этот кабинет. Унылый, он брел домой. По дороге зашел в администрацию и не застал  главу. Рядом с малосемейкой дымилась кочегарка. Может, тут есть мужики, договориться вырыть могилу? В темноватом с улицы помещении, освещенном желтой и тусклой электрической лампой, сидело за самодельным столом на скамейке трое. Два худых, видимо, кочегары, в грязной робе,  и один в зимнем пышном тулупе, такие носят в армии, в унтах, с пышной меховой шапкой. Он придерживал ее лежащую рукой на подвернутом колене, сам пышный, внушительных размеров, красномордый.
   -Мужики, может, знаете, кто могилы роет? Дядю надо похоронить, - обратился Володя к ним.
   -Мы не роем,- ответил один кочегар.
   -Постой-ка, постой, - приподнялся толстый. – А ты откуда?
   -Из Иркутска.
   -А кто умер?
   -Николай Дойков, может, знаете?
   -Это который  туалеты чистил?.. Все туалеты его были…
   -Наверное, чистил, на почте еще работал.
   -Так я его знаю. Он и у меня раз дома убирался, помогал. Подожди-ка меня тут, - сказал он, надевая шапку. Я сейчас заведу машину, и съездим, я знаю, к кому…
   Толстый, он назвался Серегой, вышел в открытый на белый свет прямоугольник двери.
   -Слушай его, - сказал разговорчивый кочегар, взявшись за длинную клюку, чтобы ворошить в большой печи пылающий огонь. – Он поможет, раньше работал главой поселка, ходы-выходы знает.
   Володя вышел на воздух из теплой кочегарки. Через минут пять подкатил на УАЗике Серега.
   -Садись,- развернул он машину. И они помчались по центральной дороге мимо магазинов, бараков, небольших зданий. У одного магазина Серега остановился.
   -Иди, купи мне бутылку, - сказал он. – Должен же я за че-то работать.
   Володя купил бутылку белой, из которой Серега тут же, достав из бардочка стаканчик налил и выпил, не закусывая. Свернув с центральной улицы, они поехали мимо одноэтажных деревенских домов с сараями и огородами, и тормознули у одного из них. Серега вышел и вызвал чернявого мужичка.
   - Иди сюда,- махнул он Володе через секунду от двери у забора, где стоял с мужиком. Володя вылез из машины. - …Могилу надо вырыть,- говорил Серега. Ты же знаешь мужиков, копал... Коле Дойкову. Помнишь, наверно, такого? Туалеты все в поселке его были.
   -Холодно, - ежился мужик в фуфайке внакидку, без шапки. – Земля промерзла.  Как камень, наверно! Видишь, какие морозы стояли, пожоги надо делать.
   -Ладно, че ты, берись,- хлопнул Серега по плечу невысокого мужика. Все равно без работы сидите. Сколько даешь?- обратился он уже к Володе.
   -Ну, четыреста, пятьсот…
   -Все, договорились, пятьсот, держи лапу, - протянул он широкую ладонь худощавому мужичку. Тот пожал.
   -Когда надо?
   - Завтра, после обеда, - сообразил Володя.
   -Ладно,- затеребил озадаченно на макушке черный волос мужик.
   -Вот, собирай толпу, и выдвигайся прямо сейчас,- напирал Серега. – Время – деньги! Ну, мы поехали, - пошел он быстро к машине широкой и валкой походкой, - у нас еще дела есть.
   По дороге, пока ехали, Володя увидел, как какой-то мужик нес в руках искусно склеенную деревянно-бумажную поделку – церковь.
   -Что, есть у вас здесь любители, художники, мастера, увлекаются? - показал он Сереге на него.
   -Работы нет, кто чем занимается. Кто вот так мастерит и торгует на барахолке, - держал мощными большими руками махонькую в его руках баранку Серега и ходко гнал УАЗик. Володя рассказал про неувязку в больнице с патологоанатомом.
   --Так че ж ты сразу молчал?- гаркнул Серега. – Сейчас мы это дело разрулим,- он резко тормознул у очередного магазина. – Иди, покупай бутылку и закусить, колбасы какой-нибудь.
   Володя неохотно направился к кирпичному строению с надписью «Вино-водка». Деньги с Серегой, он чувствовал, полетели быстро, хватит ли на все?
   -Купил?- спросил Серега, когда вернулся. - Теперь поехали в больницу…
   -Да, она не пустит все равно, - не поверил ухарству Володя.
   -Слушайся меня, все будет! – вел себя хозяином Серега.
   В больнице он, нимало не смутясь, потопал в кабинет патологоанатома, захватив Володю с купленным в пакете.
   -О, кого мы видим! - распахнул он дверь кабинета, где сидела все та же патологоанатом. Рядом с ней стоял высокий и худой санитар в белом халате, судя по всему, помощник. Серега пожал ему руку.
   -А, это ты?!- усмехнулась стервозина. – Че-то давно тебя не было видно.
   -Дела, все дела, - громогласил Серега. – И к тебе опять же по делу.
   -А без дела не можешь?
   -Можно, и без дела, в другой разок, -  пошло намекнул Серега.
   -Ладно, посмотрим, когда в другой раз, - пыталась улыбаться раскрашенным в синие тени лицом врачиха, но выходила у нее только ухмылка.
   -Тут со мной товарищ, - показал Серега на Володю с пакетом, нерешительно остановившегося у входа. У него с вами, говорят, небольшие проблемки?
   -Да, есть проблемки, - усмехнулась опять стерва, глянув на Володю.
   -А ну-ка доставай-ка, че у нас с тобой там есть, - позвал Серега Володю к столу. – Будем решать проблемки.
   Володя поставил пакет на стол, и Серега выудил оттуда белую и колбасу.
   -Стаканчики то найдутся? - обратился он к санитару.
   -Есть стаканчики, - стерва полезла в отделение стола, и на поверхности его возникли большие рюмки. Серега тем временем достал складень из широкого кармана полушубка и, развернув, начал резать полукопченую колбасу
   -Ну, за наши проблемки, - налил он три рюмки, Володя пить не стал.
   -Так бы и давно...,- усмехнулась стерва. Они выпили.
   -Ладно, как придут от него люди, - кивнула она санитару на Володю, - пусти их…
   - Ну, вот и ладненько! Еще на посошок, - Серега опять налил по полной, чувствовалось, что выпивать ему нравилось, и они хлопнули, закусывая. - Ну, мы удаляемся, а это вам, - широким жестом оставляя на столе закусь и две трети в бутылке, заторопился Серега.
   Около магазина ближе к дому, где Володю ждали с новостями, Серега тормознул. Он налил себе из начатой полный стакан и выпил. И поболтав бутылку, где осталось немного на дне, сказал:
   -Слушай, покупай еще, мне этого не хватит, мало будет до вечера.
   -Слушай, а не сильно много ли ты хочешь?- возмутился Володя, чуя, как тают деньги. – У нас еще ничего не сделано, а тебе покупай!..
   - А че ты бузишь? – развернулся за рулем  Серега. - Скажи спасибо, что взялся тебе помогать. Я бы мог на вокзале стоять, пассажиров возить. Знаешь, сколько один день мой стоит? Пятьсот рублей!
   -Ну, у меня таких денег нет, платить тебе по пятьсот каждый день. Ищи другого, - Володя в сердцах захлопнул дверцу. Сердце заныло, словно кто опять нанес ему ссадину. Дома, пообедав все с той же болью в душе, он пошел с дядей Гошей в морг. Два года назад в родном городе с них не брали взятки. Высокий и чуть согнутый в пояснице, как раскладной складень и худой, как циркуль, знакомый Володе санитар с торчащим на нем халате, отворил висячий замок у входа в белое и длинное одноэтажное здание. В деревянной, щелястой и неотапливаемой пристройке Володя заметил человеческую ступню, выглядывающую из-под простыни. Его впервые поразило – как красива эта часть человеческого тела, и совершенна по форме! И то, что вот так вот, словно ненужная, выкинута она теперь за ненадобностью почти на помойку, было как-то противоестественно.
   Душа еще ныла после стычки с Серегой, когда, оставив дядю делать свое дело, он направился искать батюшку. Отказавшись от нахрапистого и  «добровольного помощника», решившего, видимо, раскрутить по полной недотепу-интеллигента из центра, он опять создал себе проблемы – как хоронить дальше? В церкви перед вечерней он успел договориться с батюшкой об отпевании. Батюшка был рыженький, небольшого роста, с мягкою улыбкой, в очках, еще молодой. Он ласково улыбался, и Володя чувствовал, как холод, скопившийся в груди от этих двух дней, таял, отпускал, сердце мягчело, из него уходила боль от полученных ссадин. Он решил отстоять всенощную, положившись во всем на Бога. Когда уже простоял почти половину, его, зайдя в храм, вызвал Серега. Володя удивился, он уже не надеялся увидеть этого прохиндея.
   -Садись, - позвал он на улице в знакомый УАЗик, - поедем смотреть могилу, как там мужики роют.
   Володя нехотя залез в машину. Сердце опять съежилось.
   -Покупай еще бутылку, мужиков на холоде все равно угощать надо. Видишь, мороз какой! - тронул Серега.
    Купив горькую, они помчались в горку за поселок, на погост. Уже темнело.
   -Я когда главой был,- рассказывал хлебанувший вновь Серега, - летом этих могил нарывал, а потом шлаком засыпал на зиму, чтобы самовольно не хоронили. А теперь, - махнул он рукой, - соображалки, видимо, не хватает…
   Мужики копошились у пожога с ломами и лопатами.
   -Медленно идет,- говорил Сереге знакомый чернявый в валенках, шапке, телогрейке и шубенках. Так же тепло были одеты и два его товарища.
   -Сейчас, я вас согрею, - достал Серега початую и налил по очереди по полстакана мужикам. – Давайте, только чтоб завтра к обеду могила была! - командовал он.
   -Будет, будет, - кряхтели мужики после выпивки, занюхивая рукавом.
   Налив еще понемногу, Серега развернул УАЗик и, включив фары, тронулся обратно. И вдруг остановился.
   -Ты что?- спросил Володя.
   -Отец и мать здесь лежат, давно не был,- вышел он на минуту из кабины и подошел к оградкам.
   Сев за руль, он добил поллитровку и помчался в поселок. Они уже подъезжали к дому, когда из носа у Сереги вдруг хлынула кровь.
   -Ой, че это? - утерся он кулаком, потом рукавом, остановившись. Кровь лилась обильно. Он откинул голову на сиденье, зачерпнув на улице и приложив к носу льдистого снега. Снег краснел, и Серега зачерпывал новый через открытую дверку.
   -Давно это у тебя?- спросил Володя.
   -В первый раз!
   Володе хотелось сказать сейчас вот этому ошарашенному верзиле, что нельзя грешить, нельзя с  такой жадностью пить, нельзя, помогая в чужом горе, святом деле – похоронах, пытаться урвать что-то от этого, нажиться, нельзя быть свиньей, боровом, а надо быть человеком! Иначе Господь накажет, да и уже наказал, только не ожидал Володя, что это будет так скоро. Но вместо этого он утешал толстого:
   -Ничего, если в первый раз, то пройдет.
   Кровь насилу остановилась, и они медленно доехали до дяди Колиного дома, где Серега его и оставил… В дому «гостеприимных» хозяев опять были навеселе, то ли Славка подпоил, то ли пришедший к матери или дочери хахаль.  Сказали, что приходил плотник - домовина сделана. С Сашкой в потемках они направились за ней. Белая из дерева домовина стояла под навесом, на крышке ее по совету Володи был выжжен крест. Володя расплатился, и они с  Сашкой, взяв с разных концов гроб, машины не было, понесли его сами. Посередине улицы остановились передохнуть. И тут Сашка, неожиданно для Володи, заплакал. Что-то в этот момент стряслось, сотворилось в его душе? Конечно, нести гроб для своего отца – занятие не из лучших. Вспомнил ли детство, как отец их растил, или то, что не ездили они к батяне с матерью годами. Слезы ли это были покаяния?..
 Володя подошел к нему и положил руку на затылок. Так два года назад на кладбище в родном городе батюшка после отпевания тоже положил ему руку, утешая в смерти отца. И эта рука, и этот батюшка, высокий, темноволосый, с небольшим шрамчиком на щеке остался вырезанным в памяти сердца на всю жизнь. В лице, уголках ли губ его, морщинках ли у глаз всегда глядела, виднелась какая-то безвременная печаль. Он долго молился в церкви по вечерам и на длинной утренней литургии призывал людей помолиться.
   -Ну, что ты,- говорил Володя успокаивавшемуся Сашке. – Умерло тело, душа то его жива, и сейчас на нас смотрит, как мы и что тут делаем. Еще встретимся на том свете!..
   Они подняли гроб и понесли дальше. Ночью подвыпившая бабка Катерина, упав с постели, сама не могла подняться и кричала внучку, чтобы та помогла ей. Мать девчонки  ушла куда-то пить с кавалером. Скоро вернется муж из тюрьмы. Узнает, бить же будет. Володя думал, что прошло уже сто лет после Максима Горького, Алеши Пешкова, а на Руси почти ничего не изменилось. Все то же – пьянь, грязь, тяжелое бедное житье и грех, которым задавлены эти люди. И девочки светлая душа проходит тоже сейчас свои «университеты». И какой она выйдет после них? Неужели эта темная жизнь сломает и ее, и сделает подобной матери или бабушке?!
   Утром Володя боялся, чтобы не заявился Серега. Но он не приехал.  Видимо, кровь, хлынувшая от пьяного давления, не прошла даром, похмеляться не захотелось. Или что-нибудь до его тупой, осоловелой от греха головушки  в душу дошло?
   Нужна была машина – вести дядю на погост. Володя пошел к начальнице почты:
   -Все готово. Могила, он одетый в морге, гроб. Надо только машину часа на два увести гроб до морга, чтобы там положить его, и отвести на кладбище.
   Начальница дала добро. На улице Володя еще раз взглянул в глаза проводившей его до машины доброй, полной и округлой замше:
   -Ну, не поминайте нас лихом.
   -И вы нас простите, ежели что не так.   Встретились два взгляда, две души на перекрестке добра и сострадания, чтобы расстаться и помнить, возможно, друг о друге до встречи, в раю.
    Загрузив домовину в крытый фургон, они расселись на скамьи по сторонам и поехали. В морге уложили дядю Колю на постельку из стружек с простыней, загрузили в машину. Около церкви по пути на погост тормознули. Батюшка собрался быстро. Могила была вырыта на две трети, но отступать было некуда, не везти же обратно. И началось отпевание. Горели свечи, хмуро жались мужики могильщики у костра, кадильница благоуханно разносила фимиам. Неправильно крестилась Галя, и учились правильно класть кресты Сашка и Слава. Молча, опустив голову, стоял дядя Гоша. Батюшка пел, и морозный день, чуть со снежком, с желтым солнцем провожал дядю Колю-золотаря на тот свет. Когда мужики засыпали могилу, Володя отдал, что полагалось. У церкви высадили батюшку.
   -Надо еще заказать сорокоуст? – загоношился Володя.
   -В Иркутске закажете, - мягко улыбался батюшка. Володя уезжал, а пастырю надо было оставаться здесь, с этим народом, про который он заметил:
   -Да, народ здесь тяжелый, к Богу пока малоподъемный, неподъемный…
   Поминок не было. За труд дяде Гоше Володя купил настоянную на кедровых орехах приятного, красноватого цвета самогонку. У него даже осталось немного денег, и он отдал их Гале, потому что знал, что, когда они с дядей приедут домой, поесть там почти нечего, а на руках  дочь, тоже не получающая деньги, и три подростка – мальчишки. У Славки и Сашки деньги появились, перед отъездом они с Володей успели оформить и получить похоронные  отцовы шестьсот рублей.
   День разгулялся за окном электрички.  После полудня уже ярко и ясно светило солнце, искрился блесткий снег и голубело небо. Володя вспомнил: сегодня же начало весны, первый ее день! 


                ТЫ   ГДЕ,  ВИТЯ?
                Трагедии маленьких людей
   
   Мы росли в одном дворе. Витька был старше меня на три года. Черноволосый, темнокожий, небольшого роста, крепко сложенный, с рубчиками на лице, оставшимися от какой-то болезни…
   Зимой – снежные крепости, горка. Она стояла между первым и вторым домом ограды из четырех двухэтажных домов. Ледяная дорожка от нее длилась до четвертого. Деревянную горку сколачивали плотники из местного домоуправления. Высотою она выходила по окна второго этажа. Одним из зачинщиков игры на ней в санки-пятнашки был Витька Мамонтиков, оградное прозвище - Мамонтик. Голящему, он катился последним, надо стукнуть в санки уехавших, где они остановились. Тогда он уже не голя, а голя тот, кого задели. Кто уезжал далеко-далеко, к четвертому дому, кто сразу за горкой закладывал вираж, пытаясь на одном ребре полоза выскочить из ледяного накатанного желоба. Это было чревато – не выскочишь, потеряешь скорость, и голящий спокойно докатит до тебя, стукнет в задок: «Голи!». С Виткой же строили крепость из снеговых плит. Их, твердые и утоптанные, выбивали лопатой на тротуаре, возили, чтобы не сломать, на санках к горке. Знатная получалась крепость, с подземными ходами, крепкая, сражайся – не сломаешь. С утра, особенно в выходной, когда не надо в школу и делать уроки, еще не продрав как следует глаза, глядели в окно: есть ли кто на горке? Если есть, быстрее завтракай, бегом одевайся и на мороз, который нипочем, потому что радио голосом Эдуарда Хиля подзадоривает: « А из окон мороз синий-синий…».
   Летом была рыбалка. Ездили на Сафроновку к отцу Витьки дяде Пете, высокому сутуловатому мужику с черными кустистыми бровями над глубокими глазницами. Он работал на обогатительной фабрике слесарем. А мы, когда он после ночной, рыбачили с ним - чтобы местные мальчишки из поселка не отобрали добычу - на озере, рядом с фабрикой…
    Карась ведет хитро, потихоньку подергивая круглый пластмассовый поплавок по поверхности воды. Это не глупый гольян, тот сразу тащит крючок с наживкой в глубину, поплавок стремительно тонет, только успевай, подсекай. И на лукавых карасей можно с умом, приглядкой, ожиданьем и терпеньем найти управу.
    Вот и завтра собрались с Мамонтиком спозоранку рыбачить на озере в стороне от поселка, поэтому без дяди Пети. Я ночую у Мамонтиковых. Будит нас в пять часов Витькина мать тетя Глаша, небольшенькая, с темными волосами, которые всегда стянуты у нее шишкой на затылке. Невыносимо хочется спать. Но не в чужом же дому?! Пьем чай. И выскакиваем на улицу. На ней стоит свежая тишина. Прохладно веет утренним июньским ветерком. Солнце еще не взошло. Тишина бьет по нервам, она так непривычна для поселка, где все время голоса людей и тарахтят машины. Но уже рассвело. И небо голубеет. Мы идем с Витькой на пути, оттуда отбывают тепловозы на Сафроновку. Они и по ночам гудят, пересвистываются и лязгают вагонами, так что слышно в домах. Возят пустые углярки на разрез, обратно груженые углем вагоны. Пути через двор от нас. Здесь пахнет остро машинным маслом, пролитым с тепловозов, валяется измазанный черным мазутом обтир, старые пакли. Когда ходили купаться, по дороге собирали эти пакли, чтобы быстрее развести костер греться. Иногда, не найдя старой, кто-нибудь, шкода, выхватывал буксу с паклей из дверки над колесом вагона, с нее обильно лилась темная смазка. За буксы пришлось однажды расплатиться моему отцу. Поймал железнодорожник, когда мы выплавляли грузила из свинца от старых аккамуляторных батарей. Развели с помощью пакли огонь на бугре у нашей речки-ручейка Черемшанки за линией. Железнодорожник, подкарауливший нас, ухватил Витьку, остальные разбежались. И отвел, куда надо, обвиняя - мы де таскали новые буксы. Мамонтика, записав фамилию, отпустили. Он, придя во двор, сказал мне:
   -Бери вину на себя. Я стою на учете в милиции, могут в колонию посадить, а тебе ничего не будет.
   Я взял вину, отцу на предприятие пришел штраф, что-то около восьмидесяти рублей, так стоили двести букс. Даже если бы таскал их через день, столько не вытащил. Отцу было неудобно на работе, а меня поставили на учет в милиции…
   С Витькой на путях осмотрели составы, ища, где подцепленный тепловозом – значит, сейчас поедет. Боясь, чтобы не заметил стрелочник, залезли в углярку и стали ждать.  Стукая тупо и глухо над колесами прошел  сцепщик, прошуршали камни насыпи от шагов. Тепловоз музыкально и протяжно свистнул, и состав дернулся, поняли по бегущей волне ударов от первого вагона. Углярка, заскрипев колесами, стронулась, покатилась. Покатилось и сердце в груди от восторга и набираемой скорости…
   Иногда машинист притормаживал у озер-карьеров, зная, что в составе могут быть мальчишки-рыбаки. Иначе мы начинали сигать на поворотах, где тепловоз сбавлял ход, разбивая и царапая при неудачном приземлении колени. Помочишь, если что, ранку слюной и ничего, шагаешь дальше, пусть чуть ноет и болит, до свадьбы заживет…
   Озера образовались от подземных ключей. Здесь шагающими экскаваторами когда-то открытым способом добывался уголь и были нарыты огромные котлованы, заполнившиеся водой… Солнце взошло и запузыривает светом. Также мы с Витькой запузыриваем наши удочки в светлую воду к зеленым стройным водорослям. Они, словно деревья, растут из глубины, раскрываясь веточками и листочками. Иногда цепляются за крючок и, когда подсекаешь, бывает, вытаскиваешь не скользкого гольяна, а веточку! Но клюют гольяны утром жадно, у них настоящий жор, не один, так другой на крючке. Мелкий, будто килька. И с красными плавниками! На утреннем розовом солнце они горят ярко. Никогда больше в жизни не видел таких красноперых гольянов. Никогда больше рыбалка не была такой красивой, как слайд или цветная фотография! Но слайд и фотография не благоухают чудесно, а тут свежий дух воды, руки, пахнущие рыбой и водорослями, удилище из ошкуренной белой ветки с терпким запахом тополя, почерневшее, где захватали руки рыбака. И звуки - тишина, всплеск, игра гольянов на зорьке, бесшумно скользящие по воде жуки-плавунцы, пугаемые булькающим поплавком и свистящим удилищем, легкой тонко поющей леской.
   -Шевелиськин, шевелись!- подсмеивается надо мной Мамонтик с черным загорелым лицом и белыми ногами, штанины закатаны по колено, чтобы заходить в воду. Она кажется теплая. И парит над ней легкий туманец. Но долго не постоишь, начинаешь зябнуть, и по телу под рубашкой бегут пупырышками мурашки. Вытаскиваешь покрасневшие ступни из придонного ила, чавкая, выходишь, чтобы надеть сандали и опустить штанины погреться. Мы бегаем вокруг озера, ища, где лучше клюет.
    Возвращаемся к обеду голодные. Опять на товарняке. Подъезжая к поселку, чуем чудесный аромат душистого свежеиспеченного хлеба. Им веет от находящегося неподалеку, около моста, хлебозавода. Иногда самые отчаянные успевали выпрыгнуть на ходу, поезд перед мостом притормаживал, скатиться кубарем по насыпи, выпросить в проходной у окошка горячего хлеба, булку или две: « Ну, дай, тетенька!» ( И тетенька давала, жалилось сердце, глядя на зашмыганных, голодных, мокрых и грязных рыбаков - у самой дома ждут такие же.) И, если повезет, запрыгнуть в конце состава. Был риск не успеть, тогда иди пешком до станции еще с полкилометра. Но, кто не рискует, тот не ест горячего запашистого хлеба с золотистой хрустящей корочкой, не поглощает его жадно, словно сладкое пирожное или мороженое! Машинист, видя в заднее зеркало наши проделки, наверное, ругался на чем свет стоит, и клялся, что никогда больше не посадит, не подвезет этих сорванцов.
   Повальные увлечения во дворе тоже начинались с Витьки. То он сделает самый лучший самокат из досок. Вместо колес разнокалиберные подшипники, списанные и принесенные отцами с фабрик и заводов. Самокаты гремят, катясь по асфальту. И над оградой и возле нее, пока не отойдет увлечение, стоит неумолчно железный рокот. То самострел из доски для перекрытия пола, с курком из стальной проволоки, стрелой с наконечником из гвоздя, влагаемой в выточенное на деревокомбинате квадратное углубление и скользящей по нему после выстрела. Стреляли с помощью тугой резины от камеры велосипеда. Однажды, когда мы гоняли диких бездомных кошек, Мамонтик так вонзил стрелу в спину Божьей твари, что до сих пор, как вспомню, не по себе. Гонишь бездумно, а впилась стрела, так словно в твое сердце, делается жалко кошку и душе больно. Я не попадал и в воробьев из рогатки. Метко стрелял Витька, сбивая эти живые, щебечущие в густых листьях тополя комочки. С теплым еще пухом и пером. Но уже мертвые после выстрела, падающие с клювом в крови и потухающими закатившимися глазами. Наверное, потом жизнь жестко вернула все эти попадания Витьке Мамонтикову?
   Или затеем игру в лапту, банки. И опять точнее Витьки никто по банкам палкой, как по городкам, не бил. И по мячу лаптушкой, вырезанной из доски наподобие разделочной кухонной - у Мамонтика, конечно же, самая аккуратная и ловко обточенная, небольшая, под руку.
   -Ну, погоди, Шевелиськин, - злился Витька, когда я, оказавшись рядом, хитро улыбаясь, хотел или попадал в Мамонтика в очерченном кругу, его доме. Отголившись, он так поддавал мяч, если я голя, что, обижая, заставлял убегать за улетающим мячиком далеко и унывать - теперь ввек не отголиться. Но Витька вскоре жалел меня и переводил игру ближе к кругу другого, чтобы в него попал мячом.
   Однажды при наших частых похождениях Витька спас меня от смерти. Идем мы по поселковому стадиону. Накануне был сильный ветер. Он оборвал плохо закрепленный на деревянном столбе провод. Все прошли впереди, а я наступил. Провод вдруг ожил, подкинул меня, я упал, а он, словно удав, стал, колотя, обворачиваться вокруг тела. Соображение включилось моментально, кричу: « Ток, ток! ». Все ошалело смотрят на меня, пытающегося руками сбросить с себя провод. Но не могу, бьет все тело и руки, они прыгают, как отбойный молоток. Наконец Мамонтик, старший из нас, приходит в себя и, бросаясь ко мне, дергает за руку. Его ударом тока от меня отбрасывает к кустам акации рядом, но Витька успел уже выдернуть мое тело из провода по колени, дальше выползаю сам. Мамонтик нервно хохочет: « Вот это да, удар!», держась за больную руку. Должно быть, я, потрясенный происшедшим, мертвенно бледен, если все говорят, беспокоясь: « Иди скорей домой!».
   На исходе поздней молодости, в начале зрелости мне не удалось вот так же выхватить Витьку Мамонтикова из удушающего обхвата.
   Витька учился неплохо, особенно волок по математике и физике. После школы поступил в училище.  Я подружился с мальчишками из другого двора, когда Витька ушел служить. В армии он был сержантом, командиром отделения связи. У нас с ним началось отдаление, скоро призвали и меня в ряды Вооруженных сил…
   Встретились, отслужив, на свадьбе у Сашки Кушнарева. Мамонтик, подгулявший, задиристый. И на этот раз, напившись, стал выступать во дворе. Его чуть не поколотил молодой здоровый парень, завернув руку за спину. Я оттащил худого костлявого Витьку - к тому времени он уже здорово поддавал, и здоровье подорвал. Обхватив за заголившийся из-под рубашки от драки живот, держал рвущегося и кричащего более трезвому здоровяку: « Ну че, иди сюда, козел…». Насилу его утихомирили.
   По бутылке у него появился дружок Андрюха Русаков, тоже темноволосый и смуглый, ростом выше Мамонтика на голову. Как-то иду мимо пятачка, где сходятся все пути поселка к небольшому рыночку и магазинам. В скверике с худосочными тополями и акациями на скамейке сидят они, трезвые. У Андрюхи перебинтована рука. Рядом жена Витьки, Люда, полная и здоровая баба среднего роста, с широким лицом и носом картошкой. Раньше тоже сильно пила с Витькой, но смогла удержаться, остановилась. Многочисленные их попойки и скандалы с драками пересказывала мне мать Витьки Мамонтикова. Доходило до побоев родителей, вскрытых вен, вызовов скорой помощи. У Люды уже взрослая дочка не от Витьки. А от него никого. Люда рассказывает, когда я присаживаюсь, о забинтованной руке:
   -Вчера пили, а он ему смехом говорит, когда сало с хлебом резал: « Нож то тупой! ». Ах, тупой?! Взял и два раза провел ему по руке.
   Русак и Мамонтик при этих словах только ухмыляются. Ваське на днях исполнилось 33. Я говорю:
   -Возраст Христа. Взяли бы да родили еще кого.
   -С ней, что ли?!- смеется Витька над женой…
   Дядя Петя, постаревший, с посеревшим лицом, поседевшими и выцветшими бровями, он уже с трудом ходил - столкнулись с ним около их дома, окрашенного, как и остальные три, в  побуревший от времени некогда охристый цвет - просил:
   -Ты бы сказал Витьке. Пьет…
   -Говорил я. Да словами тут, видимо, не поможешь…
   Как-то Витька подбежал ко мне на рынке:
   -Дай пять, на пузырь не хватает.
   Дал.
   -Бросал бы ты это,- увещевал.- Завязывал, - сожалел о гибнущем друге. Чтобы как-то коснуться его сердца, хоть воспоминанием детства, и впрямь благодаря за спасение, добавил: - Спасибо, что тогда вытащил меня.
   -А-а,- остановился на минуту Витька, в глазах его тускло-серых что-то ожило: - Я помню…
   -Как мне теперь тебя вытащить?
   -А,- махнул он коротко рукой. На себя, на свою жизнь?
   Как-то в очередной приезд на родину иду мимо окон Мамонтиковых поздно вечером. За красными плотно задернутыми шторами горит свет. И что-то влечет меня подойти к ним. Что-то необычное в этом позднем свете, праздничных шторах, за коими чувствуется пустота комнаты? Подхожу и вижу неясно сквозь красное полотно силуэт гроба в правом углу, кто-то сидит на табуретке рядом, слышу пьяный голос Витьки, вот он сам шатается, догадываюсь, над домовиной отца.
   На следующий холодный февральский день дядю Петю хоронили. Он умирал долго, болезнь желудка. Не выходил из дома, не поднимался с постели. Витька не пил, ухаживая за отцом. Носил из малосемейного общежития, где жил с Людой, горячий куриный бульон, ампулы, шприцы для уколов. Дядя Петя страшно мучился и ругался… 
   Высоко торчат над бескровно-серым лицом изломанным козырьком знакомые родные брови. Целуют на кладбище, прощаясь, близкие. Говорят Витьке:
   -Подойди, попрощайся.
   -Я вчера попрощался, - отворачивается он резко и грубо, с глубокого похмелья, но трезвый. Что-то в этом его отвороте угловатое, мальчишеское, какая-то обида на происшедшее, нежелание выдать свои чувства всем напоказ. Клацают с похмелья и от ледяного пронизывающего ветра его зубы, дрожит подбородок…
   От частых пьянок у Витьки отказала нога. Он ходил и выкидывал ее как-то странно, носком вперед. В периоды запоев, когда не было работы на чулочной фабрике, вставшей от реформ, там Витька был  дельным электриком, он жил у матери - Люда выгоняла. Трезвый сидел дома у телевизора, помогал неродной дочке деньгами, у той родился ребенок. Пропьется неделю, две, месяц, жена примет. Во времена загулов с матерью, тоже запивавшей, у них дома шаром покати. Выходя, он сидел на пятачке и просил пять или два рубля. Увидел меня:
   -На бутылку не дам.
   -Ну, дай на хлеб.
   Я пошел и купил ему хлеба в магазине.
   -Спасибо, - Витьке все-таки неудобно, стыдно глядеть мне в глаза, он заерзал на лавочке. – Отойду, рассчитаюсь, отдам.
   -Да не надо,- махнул уже теперь рукой я.
    Когда похоронил своего отца, Витька, встретив на улице в начале марта - снег уже почернел от копоти топившихся углем домов, и было тепло, а свежий не выпадал - сказал, сожалея:
   -Я не знал. Помог бы…
    Мать Васьки, когда я служил еще в армии, за незаконный аборт, сводничество, от которого умерла молодая женщина, оказалась в тюрьме. И Витька с отцом возили ей передачи. До тюрьмы тетя Глаша выпивала, но не то чтобы сильно, а к старости и ее понесла мутная отравленная река…
    Скоро до меня дошел слух – Мамонтика не стало. Зашел в его дом, стучу в квартиру с разбитой щелястой дверью, на ней навесной замок: похоже, никого. Выглянул сосед с лестницы второго этажа.
   -Кого надо?
   -Витьку.
   -Нет его. Умер уже как месяц.
   Я пошел к Люде.
   -Ты же знаешь, Вовка. Когда он не пил, был мужик, работящий, ничего не скажу. А тут запил и запил с матерью. Уже вставать не мог. Вызвали скорую, увезли в больницу. Там и помер. Из морга никто забирать не хотел. Сколько он там пролежал… Я потом привезла его сюда, в гробе. Поставили у подъезда. Даже в дом не заносили, не открывали, увезли на кладбище. А то бы захоронили как безродного…
   Эх, Витя, Витя. Каково тебе там, в палящем или нет пламени?
   
   Теперь понимаю - Витьку я любил. Не знаю – почему? Должно быть, потому, что он никогда меня сильно не обижал, вроде бы был я ему младшим братом. И в моем сердце он живет с любовью и согревающим теплом. Конечно, проще любить мертвых, чем живых, тех, что рядом с тобой, с конкретными пороками, страстями, недостатками. Которые задевают, ранят тебя ежедневно, когда и сам не святой. ( А мертвые уже не мучат, хотя как сказать). Живи рядом с Витькой, возможно, пуще Люды озлился. Но все же, почему мне захотелось о нем писать? Оттого что словесник, не могу молчать? Или что-то, кто-то стучит в мое сердце? Не он ли сам? Вспомни, помолись за упокой моей грешной души.
    Р.С.   Тетя Глаша после смерти Васьки живет с дочкой. У нее что-то сделалось с головой, говорят Витька ее бил, поэтому дочка замыкает мать в квартире. Но иногда она успевает сбежать в незапертую дверь и ночует у соседей по бывшему дому. Какое уж ночует?! Поднимается среди ночи, ходит, ищет, спрашивает: « Где Витя?».

    
                СОЛИНЫ

   Разбросанный, телом нескладный  Васька Солин. Скорее всего, это передалось ему от отца с матерью. Они разбились на мотоцикле, врезавшись в скорую помощь, когда Васька был еще маленький. Мать насмерть, отец выжил в больнице, куда его увезла эта же скорая… Похоронив жену, он затосковал, запил. И где-то через год тоже пропал без вести. Долго отца искали, ждали сыновья. Старший Валерка уже служил в армии, оттуда приезжал хоронить мать. Средний, на три года младше, Витька. А последыш Васька.
   Помню, мы сидим с Васькой на берегу нашей захламленной речки-ручейка Черемшанки. Голубеет небо, зеленеет трава, легкий ветерок тянет белые пушистые облака. Тепло, месяц май на исходе. Васька рассказывает мне об отце, и гнетущее чувство ожидания потери поселяется в сердце и омрачает благодать солнечного дня. Как-то Витьку вызвали в милицию и сказали, что в одном месте не так давно поезд сбил мужчину. Приметы – пиджак серый, низенького роста, на лице шрам. Все сошлось - отец…
   Жизнь закрутилась по-другому. Родная тетя Ася, жившая в нашем дворе, только в другом доме, взяла племянников под опеку…
   Нескладуха Васьки проявлялась так. Сидим на яблоне, рвем полукультурки. Ветка обломилась. Вовка Гусин и Васька полетели вниз. Гусин то ничего, поднялся, отряхиваясь, а Васька завыл – руки тут же вспухли в кистях. В больнице ему наложили лангеты, и потом с месяц Васька ходил по двору героем, рассказывал, как упал, показывая в доказательство белые твердые бинты на руках… Или играем в прятки. Васька разогнался, мчится застучаться об лавку. Бац, споткнулся у самой лавки и полетел под нее, влепившись головой  в верхнюю перекладину. Встал, чуть не плача, со сморщившимся от боли лицом, ладонью ухватившись за ушибленное место, стараясь укрыть его, не показывать другим, как будто это защитит от боли. Скорее от страха-ужаса в глазах ребят, от которого сам еще больше пугаешься.
   -Убери руку то, дай посмотреть,- потребовали старшие.
   Васька отнял руку. Все увидели, как Васькином лбу прямо на глазах вздувается здоровенная шишка.
   -Иди домой,- испугался за Ваську Вовка Гусев.
   -Ну, мать тебе сейчас даст!- добавила Ирка Кудрявцева, первая коноводка двора, зачинщица всяких игр, конопатая и говорливая. И побежала прятаться. За ней все пустились врассыпную, зная, что сейчас, как обычно, когда Ваську обижали, выскочит мать его, тетка Мария, женщина внушительных размеров, и заорет:
   -Кто?! Я вам покажу, как Васю трогать!  Опять эта Ирка-гадина че-нибудь выдумала?.. Из-за нее все?
   В такой момент лучше не попадать ей на глаза, выругает разными словами, а то и за ухо схватит. Даже родители наши старались не иметь с нею дела, в крайнем лишь случае вступаясь за родимое чадо.
   Светловолосый Вовка Гусин с испугом проводил полуплачущего Ваську до подъезда двухэтажного желтого кирпичного дома, придерживая за руку и советуя:
   -Ты медяк приложи, а матери не показывай.
   И скорее ретировался за деревянные стайки, где хранили уголь для топки печей, дрова, зимой капусту, мороженое мясо и сало, другой разный хлам.
   Во дворе наступила напряженная тишина. Ждали, что первым ее нарушит вой Васьки, которого зачнет лупцевать дома мать под крики:
   -Кто тебя? Сам! Не будешь бегать, сатана, сиди дома!
   Решительная боевая тетя Маруся даже мужа своего плюгавенького, небольшого росточка, который работал в милиции и иногда приходил домой пьяным, калачивала. Слышалось тогда в открытые форточки из их окон:
   -За че, Мария? Ой, не надо,- умолял осипший голос дяди Степана.
   Грохот чего-то железного, кажется, посуды…
   -Ах, ты гад! Напился, еще сопротивляешься?!- яростный крик тети Маруси.
   Возня и грохот дальше.
   -А-а-а…,- уже не оправдывался, а только вопил дядя Степа.
   Васька говорил, что иногда мать забивала отца до потери сознания. Я спрашивал:
   -Жалко отца?
   -А че его жалеть, сам напился,- ухмылялся Васька.
   Поутру после побоев дядя Степан с лилово-вишневым носом и фингалами под глазами появлялся во дворе. За пьянки его скоро из милиции выгнали…
   Тишина во дворе не нарушилась. Из дома тоже не неслись истошные вопли охаживаемого ремнем или туго скрученным полотенцем Васьки. Ребята осмелели, выползли кто откуда. Вовка Гусин первым насмелился, подошел к окну, из которого выглянул улыбающийся Васька с приложенной ко лбу мокрой тряпкой. Собиравшуюся было грозу пронесло мимо.
   В мальчишеских драках Васьки тоже часто доставалось. Он был крупнее многих, здоровее, но махал руками несуразно, и малые пошустрее опережали его в ударах, пока Васька, завыв и тем самым признав поражение, не убегал домой. Подрастая, Солин сделался жесточе. Как-то белобрысый Васька сцепился с одногодком Вовкой Гусиным. Поначалу кулаками побеждал Вовка, но Васька схватил вдруг большую доску и навернул ее Гуся. Гусь подхватил тоже валявшуюся поблизости дрыну, и начали они под истошно-яростный рев огревать друг друга.
   -Я тебя убью, козел,- психовал Васька.
   -Я тебя сам убью,- орал в ответ Гусин.
   Тут Васька заехал здорово очередной раз Вовке и тот, не выдержав, бросил палку и пустился наутек. Васька праздновал победу. Недолго. Старшак из соседнего двора Калистрат, не любивший Ваську и сочувствовавший Вовке, налетел на него, выбил доску из рук и, завалив, начал пинать. Васька насилу вырвался, поднялся и побежал в свой подъезд. Калистрат и в подъезде настиг его, нанес несколько ударов. Оказалось, сломал Ваське пару ребер. Солин позже показывал  пояс под одеждой, который ему сшила тетя Ася, чтобы ребра срастались, и мне было его жаль. Всегда становилось Ваську жалко, когда его били. И в тоже время не любил, когда он, зверея, побеждал.
   С Витькой, средним братом, все было с точностью до наоборот. В детстве он крупный, даже жирный, побеждал своих одногодков. И те боялись, зная, что, если поймает, подомнет под себя, не вырвешься. Задирали обычно издали, кидаясь камнями и палками, обзывая:
   -У-у-у… Солина-свинина…
   В подростковом возрасте его, неповоротливого, начали бить.
   Может, все беды оградного бытия братьев происходили оттого, что они не дружили. Не видел, чтобы когда-нибудь брат вступился за брата. Валерка наоборот подзуживал подростков нападать на Витьку, насолившему ему дома. Васька, обижаемый средним, обзывал его со всеми на улице свининой. Старший с младшим вроде ладили, но и тут не было особого покровительства.
   Вернувшись из армии, оставшись без родительского надзора, Валерка стал хорошо выпивать. Сидим мы с Васькой в трехкомнатной квартире без домашнего женского уюта. Хоть вроде все есть, но расставлено несуразно, без вкуса, не укрыто какой-либо тряпицей – телевизор, шкаф, диван, кровати, радио, холодильник, сервант, мягкие стулья. Выжигаем в зале на фанерке цветы и котят, их нам Валерка красиво нарисовал, а он приходит никакой, расписной… Как-то в таком виде попросил написать песню про сироту, что я напевал:
   Тук-тук застучали колеса,
   Скорый поезд в Одессу пошел.
   А за ним побежал беспризорник,
   От лягавого снова ушел.
   Вот вскочил на подножку вагона,
   Подскользнулся, на рельсы упал.
   Обливаяся алою кровью,
   На прощанье такое сказал:
   «Ах, ты, мама, ты, милая, мама…»
   Потом в подпитии Валерка часто мычал ее, и мутная слеза катилась по его небритой щеке... Однажды в пьяной драке старшой подрезал ножом собутыльника и, чтобы не садиться в тюрьму, бросился под поезд. Остался живой, только покалеченную ногу отняли. И с культей все равно посадили…
   Валерка отсидел, Витька отслужил. Братья собрались под крышей отчего дома. Поначалу тихо, мирно сидели, выпивали на кухонке, где печка, кухонный стол с закусками, табуретки. Напившись до помутнения, слово за слово уцепились. Раздалось первое громогласное Валеркино:
   -Ты, сука!
   Грохот опрокидываемого табурета.
   -Валерка! Валерка, перестань,- взлетел, взвился голос тети Аси.
   -Ты че, козел,- заорал Витька. Ему сподручнее было бить одноногого Валерку, навернувшего его сковородой.
   На помощь старшему пришел Васька, в ход пошла кочерга.
   -Валерка! Витька! Васька!- металась между ними словно курица с цыплятами от коршуна, голосила родная тетка. Драка вывалилась в коридор.
   -Иди сюда,- орал наступавший, скакавший с культей Валерка.
   -Витька, уходи,- выталкивала среднего на улицу тетя Ася.
     Тот сопротивлялся, больно задевая тетку, пытаясь сквозь нее достать старшего кулаком.
   -Васька, помогай,- призывал старшой.
   На улице Витька исхитрившись опрокинул неустойчивого Валерку на снег и начал пинать худое полуобнаженное, с задравшейся рубахой тело. Тетка, как могла, оттаскивала его. Васька схватил  большую дрыну и огрел ею сзади среднего по хребтине. Тот завыл, бросился за ним. Тетя Ася меж тем успела поднять Валерку и повела его домой, шатающегося и пьяно ругающегося:
   -Я его все равно зашибу…
   Васька удрал за стайки. Средний, не догнав трезвого младшого, обернувшись и увидев, что старший скрывается с теткой в подъезде, шатаясь, запел песню и подался восвояси.
    Такие драки случались всякий раз при гулянках. Мир никак не брал братьев.
    Подростком Васька пристрастился к рыбалке. Днями он мог пропадать на Ангаре. До нее надо было добирать с полчаса на передаче. Васька выучился вязать сетки, впервые от него услышал слово пелядь. Так называлась жирная рыба, похожая на леща. Рыбачил Васька в одиночестве, заядлого напарника ему в ограде не нашлось. Смотришь поутру в робе с рюкзаком пошел – на передачу. Вечером или на следующий день, если с ночевкой, мокрый и замаранный плетется обратно. Бывает, всего-то две-три рыбешки привезет, зато разговоров – какого окуня или пелядь с щукой упустил! Любил Васька ездить и бить орехи. Тоже зачастую один, вооружившись тесаком и топором - в тайге разные людишки бродят. Это было уже перед армией. И где набьет, где налазит с рюкзак или с полмешка шишки, если год урожайный.
   Когда его забрали служить, думал: что-нибудь там да случится с ним. Бить таких любят там за дерзость, непослушание, за то, что их неуклюжее тело словно специально создано для тычков и ударов. Васька вернулся целым, невредимым и продолжил свои одинокие выезды на природу.
   Васька – бессеребреник - всегда мог выставить полные банки варенья на стол голодным дружкам. И те уж уписывали, поглощали их неимоверными порциями с чаем и хлебом. Он и с возрастом не утратил щедрости. Всегда, что есть в холодильнике, вытащит на стол…
   Пришла и ему пора женихаться. К девкам он не знал подходу, был грубоват. И они на него, лохматого, вечно какого-то неприбранного не обращали внимания. Но природа требовала своего, и эту брешь в душе не могли заполнить тайга и рыбалка. Надеяться на красавицу Васька не мог, поэтому привел как-то к тете Асе в дом для знакомства потертую девку, бывшую неоднократно в употреблении, разведенную и с дитем. Звали ее Настасья. И зажили они не то чтобы сладко. Тетка помогла им с покупкой холодильника, стиральной машины. Васька на заводе слесарем зарабатывал неплохо. Но Настасьин характер не давал повода для благополучия. Получив материальное в свой дом, она Ваську изгнала. Он несколько раз ездил к ней, просил:
   -Настасья, давай опять вместе жить будем!
   -Не надейся,- усмехалась пренебрежительно, презрительно Настасья, чернявая и некрасивая метиска, похожая то ли на бурятку, то ли  на цыганку. Ей не нравилась Васькина мужланская неотесанность:
   -Другую найдешь.
   -Нет, другой мне не надо. Такой, как ты, больше нет.
   И, не дождавшись помягчения со стороны бывшей жены, спрашивал:
   -Почему ты не хочешь жить со мной?
   -Я тебя ненавижу.
   -За что?
   Настасья красноречиво молчала.
   На свадьбе Вовки Гусина Васька, подвыпив, жаловался мне:
   -Меня никто не любит.
   Доказывая, подходил к девчонкам, приглашая – хватая резко за руки – на танец. Те уворачивались, убегали от него, как от чумного. Васька, конечно, не красавец. Нос широкий, всмятку, уши оттопырены, торчат из-под патлов, свисающих на шею по моде семидесятых-восьмидесятых. Рубашка выбилась, вылезла одной полой из-под брючного ремня. Он этого не замечает. Вельветовые штаны надулись от долгой носки без глажения пузырями на коленях. Васька опять подсаживается ко мне:
   -Вот видишь… А я бы любил!- вздыхает. В его сокрушенных словах много искренности и правды.
   -Ты свою первую не бил?
   -Не тронул ни разу. Всегда ей конфеты с получки покупал. Платье купил, дочке кроватку… Она к мужу вернулась. А он ее бьет, не любит…
   Как-то встретил Ваську в электричке. Он уехал жить в другой город. Нашел себе сожительницу, опять же с ребенком. Малой жил отдельно, с бабушкой и дедом. Работал Васька то коммунальщиком, то на частников. Как приходит весна и на нерест идет хариус, днюет и ночует на реке. Супружница ему туда пищу приносит, забирает улов и торгует на базаре. В августе-сентябре, как всегда, тайга, орехи и ягоды. Васька удивился толстой книге, что я достал из сумки и положил на колени.
   -Читаешь?- ухмыльнулся он. –Я такие не читаю, всего две книги с детства прочитал.
   -Чем занимаетесь с женой? Пьете?
   -А че больше делать?..
   -Ребенка заведите.
   -Куда его? Собаку взяли и та сдохла. Целый месяц кровью ходила. Всякие лекарства давали. Водки раз налил. Вижу, она мучается. Жене говорю: «Давай, я ее пришибу!»…
   Из глубин памяти моей при этих словах всплывает… В детстве мы с Васькой ловили голубей. Ночью залезали на чердак дома, где они спали, светили фонарем в глаза, слепили и накладывали в куль. Красивых решили держать, остальных в суп. Васька уже попробовал супец из голубей, говорил: «Клево! Лучше кур!» Это его старший двоюродный братец Генка подучил голубиной охоте. И, как убивать голубя, он тоже. По команде Васьки я и Вовка Гусин взяли по паре голубей в руки и пошли за стайки. Там Солин показал нам фокус. Схватив голубя за шею двумя пальцами, резко взмахнул рукой сверху вниз. Голубиная голова оторвалась от тела, осталась в руке у Васьки, он ее тут же пренебрежительно отбросил. А тушка птицы упала на землю и там, в смертной агонии билась, кувыркалась, обливаясь кровью, которая от налипающей пыли и грязи тут же становилась черной. Мы с Гусиным в страхе отпрыгивали, когда то, что осталось от голубя, скакало на нас. Васька смеялся:
   -Че, сыкуны, боитесь?!
  Лишь замершую птицу мы подбирали. Сам Васька подбирал и дергающегося голубя и предлагал попробовать оторвать голову нам, на что мы с Гусиным так и не решились. Потом безголовую птицу,  наскоро ощипав, бросили в кастрюлю. Или мы их не доварили, или голуби действительно все же не куры – жестки и мясо в них мало. Больше супец из голубей мы не варили, остальных отпустив на свободу, надеясь, что они приживутся на нашей крыше. Но голуби, полетав немного, к чердаку больше не возвращались…
   -Она плачет: «Не дам!» - возвращает меня из воспоминания голос Васьки. –Я ей говорю: «Ты видишь, собака мучается!» Потом, когда уже ползать перестала, разрешила. Взял топор, принес за гаражи. А она чует, наверно, что смерть пришла, смотрит так грустно. Говорю: «Прости, Жулька…» Как дал по голове, сразу кончил.
   Спрашиваю Ваську про двоюродного Генку. Солин рассказывает, что последний раз ему пьяный все окна выхлестал.
   -Ходил, орал: «Выходи!» Морду хотел набить за то, что мою жену обматерил, ударил.
   По вагону идет женщина-контролер, проверяет билеты. Пробивает мой. Взглянув на Ваську, у которого билета нет, на его бичеватую фигуру в фуфайке, с презрением отворачивается. Васька нагло ухмыляется. Похоже, уже имел с нею стычку. Напоследок он зовет меня в гости, объясняет, как добраться. Обещаю: «Может, как-нибудь заеду», сам, впрочем, мало веря в это…
   Тетю Асю в нашем околотке вижу часто. Спрашиваю о Солиных.
   -Валерка пьет, то работает, то нет. Мастерскую его сапожную закрыли. Невыгодно говорят. Для детдомовских шьет дома на заказ. Дочка его, неродная, Женька, недавно замуж вышла…
   Лет за восемь перед тем эта девочка постучалась ко мне в дверь. Жалобно спросила:
   -Вам собачку не надо?   
   На руках ее дрожал озябший щенок.
   -Нет, не надо,- у меня была своя дворняга. –А почему ты ее отдаешь?
   -Дядя Валера сказал, что, если сегодня не унесу, выкинет, - светлая слеза задрожала на ресницах ребенка.
   Посоветовал предложить другим соседям, утешал:
   -Он, наверное, пугает, а сам не выкинет…
   -Нет, выкинет,- не согласилась девочка и пошла стучать в другие квартиры…
   -Витька работает на двух работах,-продолжает тетя Ася. – Нигде не платят. Васька зимою приезжал, торговал мороженым. А эти, рикитиры, так их называют, че ли, каждый раз подходят – плати за место пятнадцать тысяч. Один раз еще не торговал, они говорят: «Ты дай нам за день вперед тридцать тысяч». Васька психанул: «Да пошли они к черту. Он еще, может, не продаст ниче, а им уже плати». А жена дома сидит. Радуется, когда он много денег принесет. А если мало, ругает: «Торговать не умеешь…» Он ей предлагал: «Иди сама, поторгуй…» Не хочет. «Я,- говорит,- боюсь». Нехорошая она у него.
   Склонен верить тете Асе, прожившей честную трудовую жизнь, не нажившей ничего кроме одной комнаты в коммуналке…               
 Чем же закончить мой рассказ? Жизнь идет, и в какие обстоятельства она еще поставит Солиных, одному Богу известно. Хотелось бы только, чтобы человеческое в них все же победило звериное.
   Жизнь не идиллия. Она придумала свою концовку. Приемная дочь Валерки Женька от хромоножки Люды – с инвалидкой он сошелся и жил после тюрьмы в родительской квартире (Витька переселился после армии в центр города к жене) - подрастая, прошла все, что может пройти человек ее круга – грубость ограды, родителей, домашнюю пьянь, подростковое развращение и падение… Потом вышла замуж за какого-то деревенского парня. Ни он, ни она не хотели работать. Валерка прогнал в конце концов новоявленного мужа из дому:
   -Нечего на моей шее сидеть.
   Девка пошла по рукам русским и нерусским. Родила от первого мужа дочь, назвали Машенькой. Светловолосый пухлый ангел! Как-то зашел к ним – вся в коростах, экзема – накормили чем-то сладким. Валерка, хромоножка, Витька, бросивший к тому времени жену с двумя сыновьями, еще один пьяный сосед сидели мутные у стола рядом с пустой бутылкой из-под спирта.
   -Дай пятерку,- тяжело уставился на меня, давил голосом Валерка. –Дай…
   Не дал. Ходила среди этого общего бедлама – грязной посуды на печи и хлебных огрызков на столе – девочка, лезла на руки к алкоголикам. Мать ушла в магазин за едой и очередной бутылкой.
   Летом от титана, его топят дровами, чтобы нагреть воду помыться, вспыхнуло на девочке синтетическое платье. Мать зашлась в крике, не могла разорвать синтетику на спине. Хорошо рядом подоспел, оказался Витька, самый в общем то добрый из них, потому что доселе бьют его и обижают все, кому не лень, часто ходит избитый, в синяках – тяжело и грустно это видеть. Он сорвал платье через голову… Ожог груди, горла, лица. Почти два месяца девочка лежала в больнице. Выписали осенью, когда листья больших старых тополей, растущих у желтого дома, усыпали плотным ковром газоны, канавы, выемки. Смотрю – гуляет, бедная, с мамашей. Дал конфетку. Но мать не вняла предупрежденью, пила и блудила дальше. И Господь долготерпеливый выхватил из земного ада небесное, невинное создание свое. За две недели от болезни, сдавившей горло, умерла Машенька, три с половиной годика прожив на свете. Ушла замаливать грехи матери, сжигающих жизнь, дни в пьяном угаре Солиных. Быть может, еще кого-то, тяжко согревшего в этом роду. Иначе отчего такие удары судьбы?!
   -Как живая лежала в гробу,- сказала бабушка, соседка Солиных.
   Небо сияло ослепительно и чисто, когда приехал в родной город на девять ее дней! Светились ласково в лазури облака, сверкал белый снег, блестела первая капель! Словно душа девочки-ангела подвала весть оттуда, из загробного мира этим старым обшарпанным домам с обрушившейся штукатуркой, не знавшим ремонта со времен перестройки, этим душам, сгорающим в алкогольном аде уже на земле.
   Мать теперь плачет, убивается:
   -Не хочу жить…
   Однажды на Пасху в нашем простом неказистом деревянном Никольском храме она пришла, простояла и проплакала всю ночь. Слезы сами лились  и не могла их удержать…
   Валерку как-то утром нашли подвешенным на батарее отопления, хотя он пьяный вряд ли мог до нее доползти. Грудь его была синяя, вроде кто-то давил сапогом или бил. Ночью он кричал спавшему в другой комнате брату, звал:
   -Витька, Витька!..
   Родственники, соседи грешат на Антошу бешенного. Так зовут верзилу-сына хромоножки, избивавшего неоднократно Валерку и Витьку до полусмерти, проживающего у деда с бабкой, а к матери наведывающегося.
   -Черти в петлю затащили,- сказала моя мама.
   -Он весь околоток тут обшивал, сапоги, валенки…- пожалела, нашла сказать, что доброго о нем знакомая пожилая женщина.
   Через полгода Антоша так же, говорят, бил мать-хромоножку. После побоев она не могла открыть дверь стучавшей дочери - хрипела, лежала на полу - и Женька залезла через форточку. Вызвала скорую. Мать это не спасло…
   Витька последнее время работал грузчиком. Встречал его, советовал вернуться к жене и взрослеющим сыновьям. Он пил и не хотел. Или уже не мог. Постояли, поговорили, вспомнили, кого нет в живых из наших сверстников.
   -Валерки, Витьки Мамонтика, Вано..,-перечислял он.
  Жил Витька после смерти брата у тети Аси. В очередной раз был тоже кем-то сильно бит, лежал в больнице, а потом умирал на диване у тетки. В последнюю ночь сказал ухаживающей тете:
   -Сегодня мне хана…
   Его похоронила жена, сыновья которой, слава Богу, учатся, работают. Вроде, путние получились ребята.
   А недавно была радость! К тете Асе заходила Женька с ребеночком – родила сына! Дай то Бог, чтобы все теперь пошло у нее и в семействе Солиных по-другому, по-хорошему, по-человечески, по-Божьи.
 

                БОЖЬИ  ДУШИ

   -Умер дед Леша,- сообщила мне Галя, дача которой  в порту рядом с домом деда. Еще вечером перед Новым годом был живой. Галя с мужем Серегой приехали отмечать праздник на Байкал, зашли по-соседски к деду поздравить. Принесли постряпушки, супчику горяченького, выпить. Он обрадовался, все не один, благодарил. Серега разлил белую в найденные дедом запылившиеся рюмки, выставленные на кухонный деревянный стол с клеенкой.
   -Ну, давай, дед, здрав будь, с наступающим тебя,- стукнулся с дедом Серега, и выпил одним махом.
Хлебнул и дед, закашлялся, запершило у него в горле. Черноволосая, быстрая и полная, похожая на цыганку Галя, сгоношившая стол, захлопала его по спине мягкой ладошкой:
   -Ниче, дедушка, счас пройдет. Попробуй супчику горяченького,- пододвинула тарелку, подала ложку.
Дед, прокашлявшись, немного закусил.
   -Держись, дед, еще повоюем,- хлопнул деда по коленке рыжий и худой Серега.
   -А, зачем она мне эта жись?..- махнул рукой седенький и сгорбленный старик…
   -Ну, так нельзя расстраиваться,- утешала Галя, подавая выпечку собственного изготовления. –Попробуй вот ватрушки, мягонькие, только сегодня стряпала…
   Серега с Галей, посидев немного, ушли догуливать к себе. А утром, часов в десять, стучит к ним соседка деда по бараку слева, конопатая гуранка Татьяна:
   -Дед то умер!
   -Как?!- изумились дачники. - Мы же с ним еще вечером сидели!
   -Так вот…,-  вздыхает Татьяна. – Успокоился, Царствие Небесное…
   Хоронили деда всем народом. Нашлись, конечно, у него отложенные на это дело деньги. Железнодорожники, где работал дед до пенсии, вырыли могилу, сколотили домовину. Приехали вызванные телеграммой сын его, внуки. Но от них проку мало – ни продуктов, ни денег, выпивохи. Галя наготовила блинов, Татьяна сварила киселю, в общем, справили поминки. А сын с великовозрастными дитятями и тут не упустил своего, надрался. Не жалел он родителей, не жалел. Навещал редко. А навестит, так лучше бы не приезжал – напьется со старыми школьными дружками. Через выпивку по молодости, упав в сугроб, отморозил пальцы на руке, отняли. Ругал его отец, а мать жалела, что жизнь сына не удалась, не так направилась…
   Когда за год до отца умерла баба Маша, тоже приехал только на поминки. А перед смертью мать долго болела. Возили ее в районную больницу, в Слюдянку. А там кому нужна бабка при смерти. Полечили чуть да отправили домой. И то, когда сердце изношено, тут уж лечи-не лечи… Но хоть обхождение оказать можно?
   Ноги у бабы Маши опухшие, ходила она с трудом, сойти с поезда сама не могла. Хорошо машинист знакомый остановился у дома. А дед уже убежал встречать на полустанок, ему передали железнодорожники-связисты – едет! Помогли добрые люди выйти бабе Маше из вагона, довели до крыльца. Приковылял, не встретив, домой дед, а жена уже сидит у запертой двери, его дожидается…
   Умерла баба Маша просто, как и жила. Собрался дед на улицу, а она и говорит:
-Посиди со мной, Леша, не уходи. Тяжело мне что-то.
   Присел дед к ней на кровать, она приподнялась, прислонилась к его плечу.
   -Ну, че ты? Ниче, еще поживем,- погладил ее по голове, спине дед. Все случалось в их жизни. Бывало, и грубил, и выпивал, и скандалил, и внимания не оказывал. А теперь вот, перед краем хотелось по-другому, по-любовному, по-душевному, по-нежному!.. А она, вдруг вздохнув, тяжело повалилась на него.
   -Маша, ты че?!- испугался старик. Затряс ее, зашевелил. Когда понял – ушла душенька – положил на кровать. Внутри у деда все потемнело, перевернулось и стало горько, горько…
   Схоронили бабу Машу тоже просто. Гроб покрасили. Краска не успела обсохнуть, даже во время выноса липла к рукам. На материю для обшивки денег не нашлось. Пенсия у бабы Маши – кот наплакал. И ту долго не платили, какие-то там документы, что она работала в войну в госпитале медсестрой, затерялись. Крест деревянный поставили. Умерла она с весны на лето, с могилой – Божья душа – трудов не доставила.
Похоронил ее дед Леша и затосковал.
   -Зайдешь к нему, плачет,- рассказывала Галя,- «Маша, зачем оставила меня одного?» Или на лавочке на улице сидит долго под вечер. Уснет. Толкну его. Проснется: «Не могу один. Ночью очнусь, забуду, что ее нету, и зову: «Маша, Маша, ты че молчишь? Потом вспомню, что умерла она и не сплю до утра…»
   А, бывало, они вдвоем сидели на этой лавочке с видом на необозримый, неизъяснимый Байкал! Поздней весной, благословенным летом, теплой затяжной байкальской осенью. Дышали – не могли надышаться. Воздух кристальный, чистый. Кажется, даже и не дышишь, а сам он вливается в легкие. У бабы Маши чисто русское лицо с носом щедрой картошкой. Всех она хвалит, незлобивая душа.
   -Ой, Машенька, хорошая какая!- это она про Татьянину дочку. Той чуть больше годика. Кучерявенькая, светленькая, недавно начала бегать. Лопочет что-то по-своему. Вышла погулять с мамой.
   -Ой, Сережа хороший какой!- опять радуется человеку баба Маша. Дачник Серега помог ее мужу донести ведра с водой с озера. Деда мучает астматическая одышка. Можно бы ему не ходить под горку так далеко за водой, машина-водокачка заливает бочку по утрам возле дома. Но разве сравнится вода из бочки с водой из Байкала?!
   Не стало бабы Маши, и ничего не надо деду. Сварит суп – три дня хлебает, аппетита никакого. Сына с внуками едва прогнал домой – так разгулялись на поминках матери-бабушки, деньги начали требовать, вытаскивать – опохмелиться.
   Потихоньку в погожий денек вытащил дед старое белье бабы Маши на пригорок у озера, принялся жечь, ворошить. Долго тлело белье, долго вился в душистом воздухе едкий запах дыма, мучил душу вопросом о несовместимости, несоответствии в этом мире прекрасного и тленного. Хорошее белье перестирал дед, прополоскал в обжигающе-ледяной в июне озерной воде. Делать больше было нечего. Получит пенсию, выпьет и слезит:
   -Я долго жить не буду, скоро к тебе приду, Маша,- как и обещал на кладбище, сидя сгорбленный, одинокий среди людей и осиротелый у гроба на низенькой стульчике при последнем целовании…
   Вот и дождался он своей смерточки, лег рядом.
   Портовское кладбище на отшибе, подниматься долго в горку. Крупные черные вороны срываются с веток берез и осин, растущих на крутобоких сопках. Летят вслед, пронзительно каркают в настороженной и чуткой прикладбищенской тишине, пугают. В ложбинке по камушкам несется, плещется, прыгает светлый ручеек Баранчик. Около него цветут голубые незабудки, ярко полыхают оранжевые жарки. Этих цветов и нарвали, принесли бабе Маше и деде Леше на могилки. На красном кресте рядом с деревянной тумбой единственный венок с надписью на поблекшей ленте:
   -Дорогим супругам Бесконечным от соседей.
   Оградки у могилок нет, ничто не стесняет два глинисто-каменистых холмика. И они через год уже оплыли, никто не поправил в родительский день. Вместо ограды рядом деревья - сосны, кедрушки, ели - трава… Природа вокруг буйно зеленеет, дышит, живет! Замечает ли она, что чего-то не стало в этом мире?


                ВИТЯ-ВИТЕНЬКА
Жертвам смуты

   Поздним октябрьским вечером Витька возвращался с работы. Было морозно. Обычно, когда мороз, видно звезды. Но звезд не было.  Плотный  смог сырого тумана с парящей, еще не замерзшей реки закрыл их. Витьке было не до неба. Он уже давно не смотрел на него. Пожалуй, как пришел с армии…
   На службе так мечталось: придет на гражданку – гуляй, веселись! Друзья, жена, которой успел обзавестись до армии. Ничего, что родила. Это даже хорошо. В общем, жизнь будет бить фонтаном, как шампанское, через край! Пришел. А друзья поразбрелись, поразъехались, переженились. Во дворе остался только Вовка Перчатников. С ним по приходу напились хмельной браги. Брагу ставила Вовкина мать. Крепкая получалась. Раз напились, два, три. А дальше что? Пусто стало как-то Витьке. Не такого он ожидал от гражданской жизни. К жене привык. Дочка, к которой не знал поначалу, как подойти, доводила нытьем. Правда, нравилось иногда Витьке покидать малышку под потолок, послушать, как верещит она от страха и восторга, блестя масляными глазами, карими, как у Витьки. И жена в такие минуты улыбалась лучезарно, замечая - отец любит дочь. А то, когда в армии был, думала, пугалась, как примет он девочку: больше года росла без него! Валя, светленькая и худенькая, и после родов напоминала девчонку. Ее однажды Витька заметил на танцах в местном клубе. Не шибко бойкая среди подружек, она и привлекла его своей какой-то хрупкостью, незащищенностью. Пригласил на танец и закрутился их роман. Скороспелая любовь принесла плод, а Витьку забрали служить. Родившаяся девочка не дала Вале закончить ни техникум, ни училище. Мать-одиночка, Витькина теща, невзлюбила зятя – не дал дочке, как следует погулять, получить профессию. Прасковья Федоровна развелась с мужем в молодости, Валя еще годовалая была. Горя хлебнула. Днем трудилась на заводе, вечером, ночами с часто болеющей дочкой, не досыпая. Больше она замуж не вышла. А Вале ей мнилась доля другая. Мать Прасковьи тоже доживала свой век одиночкой на другом конце города. Мужа она потеряла в войну. Вале Прасковья Федоровна помогала – дочка не ушла к родителям мужа после рождения девочки. Но ворчала:
   -Добегалась. Будешь теперь всю жизнь лаптем щи хлебать. Он к тебе, может, после армии не вернется, найдет другую.
   Прасковья Федоровна была невысокого мнения о мужчинах.
   У Вали сердце обмирало: а ну как действительно ее Витя не вернется?! И она сильнее к себе прижимала Катеньку, ее кровиночку. Дочка улыбалась, а душа Вали обжигалась слезами и глаза увлажнялись. Вспоминалась помолвка у родителей Вити даже без регистрации в ЗАГСе.
   В бабушкину квартиру Валентина перебралась после ее смерти. Катеньке уже исполнился годик. Валя стала работать в яслях-садике нянечкой, и дочку тут же пристроила. От мамы не так зависела, все-таки зарплата какая-никакая – шестьдесят рублей. Родители Вити помогали от случаю к случаю. Свекра в перестройку сократили с работы на пенсию, свекровка-инвалид серьезно болела. Пока Валя жила у мамы, они и зашли всего раз, отметить рождение внучки. Видели – не любит Прасковья их сына, отметили по ее не очень довольному лицу на помолвке.
   Витя вернулся. Полюбились они, нагулялись. Родители Виктора стали подталкивать его на работу. А куда идти? В городе один завод. У Витьки специальность доармейская слесарь. Пошел в сборочный гайки крутить. Вскоре и вторая дочка родилась, кормить надо уже четверых с ним и Валей. Завод с реформой залихорадило. Родители раньше поросенка держали, мясо давали. Комбикорм подорожал и здоровье мамы сдавало – пришлось отказаться. Пенсию тоже стали то давать, то не давать.
   Месяцами мужики гуляли по цеху без дела, детали с одного места на другое перекладывали да козла забивали. Еще пили. Зарплату перестали платить. Так загонят что-нибудь из заводского имущества и пьют спирт с  гидролизного завода из соседнего городка. Начальник цеха сухой жилистый инженер Кобылин видел да глаза закрывал. А механик Бурейко и сам мимо стакана не пройдет. Стал и Витька со всеми подпивать, домой являться грязным, без денег. Придет, как есть в робе, плюхнется на старенький бабушкин диван с потертым плюшем. Жена вечером ждет, младшую грудью кормит. А он и старшей, что хочет с ним поиграть, ни «Б», ни «М» сказать не может. Стащит, управившись с детьми, жена, с него грязную одежду, уложит спать. А утром слезы:
   -Витя, хватит пить. Детей кормить нечем. Вчера у мамы на молоко заняла. Она же корит: «Что тебя муж не кормит?»
   При этих словах Витька, умывавшийся в ванной, скрипнул зубами, зло сплюнул вчерашнюю мутную слюну, вспомнив тещу…
   -Катя с тобой поиграть хотела, спрашивает: «Мама, а почему папа всегда пьяный?»   
   Витька молчал, тяжело потупив голову. Дожевывал на узкой кухне пшенную кашу без аппетита. Накинув в прихожей робу – жена уже успела просушить, краем глаза глянул в комнату на мирно спящих поутру дочерей. Катенька разметала руки, а Люся сопит в обе норки. Как бы вскользь извинительно задел ладонью щеку провожавшей, стоявшей рядом жены. Отвернулся и, не взглянув ей в глаза, вышел.
   Шел на работу и знал – там делать нечего. Опять мужики зашибают, смеются зло над правителями да в дурака режутся. Вокруг привычно шли на неоплачиваемую работу такие же, как он, молодые, средних лет, пожилые, дорабатывавшие до пенсии. У проходной Витька вдруг резко повернул не в цех, а в корпус дирекции. Секретарша в белой кофточке внешне удивилась,  взметнув черно накрашенные брови кверху. Внутри она была равнодушна: » Еще один просить аванс или требовать зарплату…»
   -Директора нет,- заученно произнесла она.
   -А когда будет?
   -Не знаю.
   Витька решился ждать, сцепив зубы. Он уселся без приглашения на один из потертых стульев, стоявших в ряд вдоль стены приемной, окрашенной в светло-зеленый, салатный цвет. Когда-то, в годы застоя - Витька помнил по практике – здесь всегда было людно. Толпился народ, чего-то ждали, разговаривали, обсуждали, входили, выходили. Ныне пусто. Лишь часы, равномерно тикающие над столом, над головой секретарши, цветы да он, Витька. Секретарь, печатавшая на машинке, недоброжелательно бросала взгляды на Виктора – мешал ей поболтать по телефону.
   Когда Витька высидел полчаса, опаздывая на работу в цех, и думал  плюнуть, уйти, в приемную вошел директор и сразу как-то собою заполнил пространство, придав ему значительности. Среднего роста, с широким галстуком, подпиравшим мясистый чисто выбритый подбородок, в широком вместительном немецком костюме, полноватый и лысоватый, пахнущий одеколоном, он, приметив Витьку, сначала обратился к секретарше:
   -Ниночка! Что у нас нового?
   -Только плату за воду прислали, а так ничего, Ипполит Кириллыч,-заворковала подскочившая работница.
   -Хорошо,- директор взял бумагу, которую ему подала секретарь. И тут только, повернув к двери в кабинет, спросил Виктора:
   -Вы ко мне?
   Витька, мявший в руке кепку, кивнул.
   -Проходите,- директор открыл дверь и зашел первым.
   В просторном кабинете все с теми же стульями, но более новыми, вдоль полированных столов, составленных в длинный ряд буквой «Т», было прохладно. Однако Витька сразу вспотел, когда директор сел в свое единственное кресло во главе стола и, глянув в бумажку, поднял линялые голубовато-выцветшие глаза на него.
   -Я,- начал Витька, чувствуя предательскую рабью угодливость задрожавшего голоса, - хотел попросить у вас аванс … хотя бы рублей триста-двести,- быстро добавил, видя, как директор хмурится.- Детям молоко купить не на че,- он переступил с ноги на ногу.
   -Ого, молодой человек,- зазвучал баритон Ипполита Кирилловича. Он, как музыкант на рояле, постучал пальцами по столу, глянув в широкое светлое окно и думая о чем-то своем. –А сколько вы работаете?- вернулся он глазами, но не мыслями к Витьке.- Чуть больше года…В сборочном говорите. Так вот,- директор окончательно собрался.- Вчера из вашего сборочного ко мне заходил Владимир Михайлович Корольков. Знаете такого?
   Витька знал Михалыча, мужика – мастера на все руки. Он как-то помог ему посадить насадку на трубу от колена. Токарь выточил не ту резьбу. Вот и пришлось Витьке кумекать, да, слава Богу, Михалыч, проходя мимо, заметил, как мучается парень и быстро, заведя станок, переточил деталь. За так, за спасибо.
   -Он серьезно болеет,- трубил директор, - просил деньги на лекарство. Тридцать лет на заводе, а я ему отказал. Нет денег, вы поймите,- нажал директор.- Наш счет арестован в банке, мы банкроты,- Ипполит Кириллович развел пухлые ладони, повернутые внутренней стороной к потолку, как бы проливая между ними воду. Голос его звучал убедительно, а широкая жирная складка на лбу морщилась.
   -Ну, может, хотя бы сто,- произнес Витька, мучительно улыбаясь.
   -И ста нет,- спокойно ответил директор.- Вот, видите, мне сейчас счет подали из «Водоканализации»,- он поднял бумажку, брошенную на стол.- Четыре тысячи за воду! За месяц только. А мне платить нечем. А если мы не заплатим, завод без воды любая «Санэпидемстанция» остановит.
   -Ну, извините,- Витька неуклюже развернулся большим и сильным телом и стер просительно-противную улыбку с лица. В дверях услышал:
   -Заходите в другой раз. Возможно, скоро деньги поступят. А пока: «До свидания».
   Этим «скоро» директор кормил завод уже полгода. Внутри у Витьки горело. Он даже не глянул на метнувшуюся вслед за ним в дверь секретаршу. Витька костерил себя за рабью угодливость, все равно ничего не вышло. Другие мужики разговаривали с руководством круче. На «нет денег» кричали: «Так за че мы должны работать?» В ответ директор поднимал голос: «Не нравится, увольняйтесь!» И увольнялись со психу, тут же писали заявление. И уходили в никуда, в домохозяйки. Обидно было еще что: хоть директор и ругал демократов, из-за которых остановился завод, на краю города у него, главного инженера, главного бухгалтера росли, строились кроваво-красные коттеджи из кирпича. Значит, деньги находились. И немалые. Тысячи, миллионы…
   Зашел Витька в цех понурый.
   -Витя, почему это мы на работу опаздываем?!- навстречу летел навеселе Васяга Работнягин.- Там  тушенку в буфете китайскую дали, по три банки на брата. Ты не обижайся. Я на тебя получил с своей тоже. По банке, слышь, твоя и моя, толкнул на магарыч. Пойдем, заправимся в бытовку.
   Разбитной парень Васяга подметки, что называется, на месте рвал. Особенно был специалист насчет питейного дела. Воровал. Со своей женой, от которой у него был мальчишка, то жил, то не жил. Существовал легко, не задумываясь. Это было видно по его простецкой и в то же время нахальной физиономии. Какой-нибудь бабке кран или батарею за десятку починит, на булку хлеба да полбутылки неразведенного есть. Как говорится, и дешево, и сердито. Бабулька еще на радостях накормит, слесарей из ЖКУ неделями ждала.
   Витьке хотелось двинуть Васяге в челюсть. Тут и так есть нечего, а этот гад еще тушенку толкает. Но он должен был Работнягину, а долг платежом красен. Весть о тушенке, хоть и оставшихся двух банках, не поправила Виктору настроения. На хлеб уже который месяц у матери берет, а жене как зарплату отдает. За квартиру не плачено, электрики грозят свет обрезать, если задолженность гасить не будут.
   -Пойдем, хлопнем,- скользил глазами по Витькиному недовольному лицу Работнягин, замечая и как бы не замечая его настроения.- Я уже развел,- показывал он из-за пазухи бутылку, наполненную по горлышко белесовато-прозрачной жидкостью.
   -Да не хочу я,- попытался Витька сбросить с себя суетливую руку приобнявшего его Васяги.
   -Пойдем,- ухватил цепко и в то же время не властно за кисть хитрый работяга.- Все равно не отстану,- лыбился он склизко и противно.- Ты меня знаешь.
   Если бы Витькина тушенка не была завязана в этом деле, он оторвал бы от себя клешню Работнягина. А так…
   В бытовке, где жила вечная сырость, запах металла, рабодежды, брошенной за негодностью, светила тускло желтая лампочка. Она только усиливала впечатление темноты и рассеивала свет, сочившийся сквозь небольшое грязное окошко с рабочего двора, закиданного разным хламом. Такие тусклые окна под потолком, чуть побольше, освещали длинный ангар цеха. Даже люминицентные лампы, их не хватало, вырывали из темноты только станки и центральную дорожку между ними. Дальше надо было приглядываться, чтобы не расшибить лоб.
   За дверью из фанеры, оклеенной цветными блудными картинками из порнографических газет и журналов, уже соображали. За грубо сколоченным столом на скамейке сидели Здорнов, мужик лет сорока с покалеченной здесь же на работе рукой – это не мешало ему ловко орудовать и крутить гайки левой – и Ромка Сунь-нос, парень лет двадцати пяти. Так его прозвали за длинный нос, настоящая его фамилия была Ромашкин. Ромка мало соответствовал  поэтической фамилии, натурой был циничной и развращенной. Женщинами овладевал и менял их, как перчатки. Странно – за что они его любили? Не за длинный же нос. Или за наглость? Умел он выпуклыми, как у пойманной рыбы, глазами с большими белками залазить туда, куда не надо.
   -Даже одетая стоишь,- призналась Валя Вите, когда они встретили однажды Ромку, гуляя, -а он тебя кажется раздевает. Фу, противно…
   Компания была уже на градусе.
   -О, кого я вижу!- притворно-радостно изумился Ромка, едва мужики зашли, приподнимаясь с лавки. Он уже успел оценить одутловатость грудного кармана Работнягина. Полбутылки разведенного стояло на столе. Вокруг валялись хлебные корки, шелуха от лука и бычки.- Ходите до нашей хаты,- сторонился на лавочке.
   -Ладно, разливай,- нахмурился Васяга, доставая своих поллитра. Ему не хотелось делить бутылку на четверых. Но у тех, скрипело сердце, тоже осталось. Не ждать же, когда они уйдут. Ромашкина он не любил. Странно, почему они не могли ужиться вместе? Вроде оба не страдали особой нравственностью. Или, когда один творит пакости, другому уже делать нечего?
   -Садись, садись, Витя, - Ромашкин расчищал стол, доставая из-под него пустые стаканы.
   Витька втиснулся между ним и Здорновым. Васяга придвинул избитый заколоченный стул. Достал из сетки, чем еще раз ранил Витьку – чья? – банку тушенки, открыл кривым ножом, валявшимся на столе. Вжарили по первой.
   -Ух,- едва проглотил Витька гадость, сморщившись, и поскорей потянулся закусить.
   Все засмеялись.
   -Че, не пошел спотыкач?- склабился уже теплый Ромашкин.
   -Пошел, пошел,- вытер заслезившиеся глаза Витька.
   Стало ему как-то легче. Отвращение в горле после закуски прошло. После второй не так неприятны стали Сунь-нос и Работнягин. А к зашедшему зачем-то Михалычу вообще возникла любовь.
   -Садись, Михалыч, выпей,- предложил он.
   Но Корольков отказался:
   -Извините, ребята, у меня болезнь. Пейте на здоровье.
   И, взяв кое-что нужное в углу среди кучи лома, вышел, чем нисколько не обидел остальных. Потом пошла третья. С зашедшим механиком добили обе поллитровки и Ромашкин за оставшуюся тушенку – заусило – вызвался достать литру неразведенного: «Пять сек, и баба наша!» Пока тот совершал забег на короткую дистанцию с механиком пошарились по цеху, перетащили батарею на другое место на глазах у инженера, создавая видимость работы. Витька чувствовал – уже накачался. Сели второй раз за стол. Для Виктора все происходящее виделось весело и туманно. И он часто беспричинно смеялся. Так в тумане проблеском сознания отметил – куда-то исчез Сунь-нос, затем механик и Васяга. А он уже не смеялся, а плакал, жаловался угрюмому молчуну Здорнову на жену:
   -Мне моя один раз сказала: «Домой без денег не возвращайся…» Думает, она мне одолжение делает. А я че? И не пойду,- язык у Витьки заплетался.- Хозяйка мне!- вскипал в нем гонор.- Почем я знаю, моя Катька или нет?- стукнул кулаком по неровному столу, отчего один стакан упал и разбился. Внутри, в душе Витька и в это время понимал – его Катька! Как две капли воды, его!
   Помнил, еще шел домой. Очнулся утром на постели. Голова трещала. За окном было светло.
   -Проспал на работу,- испуганно сработала мысль.- А жена, почему не разбудила?- раздражился.
   В квартире тихо. Ни детских голосов, ни хлопотанья Вали. Странно. Витька поднялся, в трусах прошел на кухню – никого! Время на будильнике десять. Гулять – рано, в магазин – на что? Вдруг заметил на столе из рулона бумаги, как-то притащил его с завода, оторвано – записка. Он выпил стакан холодной воды, косясь на клочок бумаги. В животе еще больше замутило. И, развернув дрожащей рукой лист, прочел: «Витя, я поехала к маме,- привычно отмечала голова округлый почерк жены, что часто грел душу в армии.- Дома больше есть нечего. Когда заработаешь что-нибудь, приедь за мной. Я не могу больше видеть голодные глаза Катеньки и твою пьянку. Целую. Жду. Твоя Валя».
   До этого было муторно в голове и желудке. А тут у Витьки помутилось в душе. Вместе с острой жалостью к жене, шевельнулась и злоба на нее, тещу. «Витя-Витенька еще пишет»,- прошел он в комнату, стукнул дверью шкафа. Что бы еще продать, чтобы выпить, заглушить эту рвоту, выворачивающую нутро, и тупую, ноющую боль, давившую голову. И главное – боль в душе, перехлестывающую через край. Как вырвать, выгнать ее вон?! Взгляд упал на синие колготки жены. Еще не ношенные. Их недавно подарила подруга с чулочной фабрики – там зарплату выдавали колготками. Вскрыт пакет – жена мерила.
   -А что если?- мелькнула мысль. Он усмехнулся. И не надо похмеляться, к теще показываться, видеть ее злое лицо, извиняться-пресмыкаться. Он попробовал колготки на прочность. Крепкие – капрон, тянутся, но не рвутся. Где? Туалет, змеевик. Пошел туда, привязал. Делал это спокойно, неторопливо, словно то, что должно будет произойти, произойдет не с ним. Только тело все стонало от боли, а душа как бы замерла, стихла. Вот и будет вам Витя-Витенька. Петля получилась ровная, хорошая. Стоя не получится, сидя надо – привычно работала мозг. Вот так. Сначала стало душно, неуютно. Он чуть было не сорвал, потянувшись рукой, петлю с шеи, но перетерпел.
   -Мама, папа,-тронуло сердце тепло, а боль куда-то отступила.- Валя, прости,- катилась слеза. –Катя-Катенька!- закричало перевертывающееся ускользающее сознание и в последнем ослепительном миге поймало неведомо откуда-то появившуюся дьявольскую ухмылку Работнягина с требованием: «А долг?», и гогот-ржание блудно раздетого Ромашкина: «Га-га-га…Валя со мной будет спать», и жирную складку  у рта директора, сливающуюся с секретарской физиономией. Он рванулся, чтобы растерзать, измочалить, передушить, уничтожить этих гадов. Но рванулась только мысль. Тело, большое и тяжелое, уже ничего не могло сделать.
   

                ИЛЮХА-ПОЛУШПАЛОК


Для Илюхи отдушина зайти к другу в выходной. Поговорить. Даже просто так, без бутылки. Отец сидит, курит, пуская дым в открытую дверцу печи. Илюха кряхтит, раздеваясь у двери, шумно снимая короткое пальто и сапоги. И проходит в кухню.
–Садись,– приглашает отец, указывая на табуретку у кухонного стола, покрытого клеенкой. –Ну, рассказывай, как жись?– спрашивает, будто расстались они не несколько дней, а минимум полгода назад.
–Жись бекова,– говорит, откашливаясь, Илья.– С нас три шкуры дерут, а нам с некого, – присаживается на край табурета. Лицо у него круглое, полное. Такие же ноги и руки. Весь он, как катыш из свежего хлеба. И плотный, словно резиновый мячик, в отличку от отца, худого, высокорослого с длинным носом «белоруса», так называет его мать, потому что родился на границе с Белоруссией в Смоленской области.
– Может, закуришь? Беломор Ленинградский…
–Хоть ты мне золотые сигареты давай, я не хочу,– у Илюхи недавно прихватило сердце, так что пить и курить на радость жене он бросил. И помолчав, глядя в окно, начинает:– Щукарь в прошлое воскресенье ходил Кушнарева сватать к Ленке Бадановой. У нее же муж умер. Без очков вернулся,– смеется Илья.
Во дворе, его составляют три двухэтажных дома буквой «Г», на скамейке у своей стайки сидит Щукарь. Блестит на солнце дужка, видимо, уже найденных очков. Рядом бегает внук. Щукарь – это Петька Щукарев. Работает столяром на заводе. Около стайки вечно что-то строгает, сбивает из чистого белого дерева табуретки – калым. Он под пятой у жены, полной Щукарихи. Сам худ, с простоватой доброй физиономией, лысоват. Рискуя впасть в немилость, пропивает с дружками лишнюю трешку или пятак за калым, запершись в стайке. Бабенка его, учуяв неладное, прибегает, колотит в дверь.
–Выходи, старый хрен,– бранится она.– Опять водку жрешь?!
И разгоняя теплый кружок, волочит за шкирку, гонит мужа домой.
–Один мне на фабрике доказывал,– зачинает Илья новое, так как отец молчит,– что люди ворачиваются на белый свет. Серьезно, не пьяный. Говорит, главный кислород, он все возвращает… Какой это ученый выдумал?! Я б ему за это кое-че обрезал под самый корень. Или бомбу эту ядерную, двадцать килотонн. Это двадцать Хиросим, едрит твою в душу! И еще деньги получают!
Во двор, тарахтя, въезжает ГАЗ-53 с бочкой для откачки канализации. Останавливается у дома напротив. Из машины вылазит Кеша. От Кеши по роду его работы всегда неприятно пахнет. Он и в будни, и в выходные ходит в спецовке-робе да сапогах кирзовых. Говорят, дома у него нет и простыней. Сын у Кеши пьющий непуть, сошелся с женщиной-химичкой, отбывающей срок на поселении под надзором. Она старше его лет на десять. И часто, напившись, они бьют Кешу да мать-старуху. Хоть лицо у сына Кеши с широким носом незлобивое… Кеша любит париться, приходит в городскую баню по воскресеньям с веником обязательно. И выбивает всю дурь, весь запах из себя. Встретит меня – веник предложит, радостно в салюте взметывая  руку, улыбаясь. Расспрашивает что да как.
–Учись, сынок,- хвалит, будто вкладывая свое, неудавшееся с сыном.
Тело у него маленькое, скелетное, кости, обтянутые кожей.
–Два ребра сломали, знаешь, этому Кеше в вино-водочном…
Дело происходит в разгар горбачевской антиалкогольной компании, когда мужики давятся за бутылкой водки в магазинах.
–Не вышел, а вылез из очереди. Ох, ох! Вызвали скорую, увезли,– смеется опять Ильюха.– От этой водки уже полсоюза дураков родилось! Так и живи вот, морду под старость лет намылят. А до пенсии еще, как до Москвы раком… Слышь. Буданов напился как-то в командировке в Грязнухе – идет! А у нас косяк низкий. Он – бух! «Почему криво прибили?!» Сам пьяный, а на нас орет: «Че вы смеетесь? Вы все пьяные!»
Буданов – Илюхин непосредственный начальник, мастер. Рыжий высокий худощавый мужик. Они часто с ним мотаются в командировки по разным строительным объектам. Илюха – стропальщик, как и отец. Разгрузить, погрузить, сваи вбить для фундамента, плиты положить в силосную яму – их работа.
–В карты в Ирети играл,– продолжает Илюха,– двадцать пять рублей проиграл. Встал, глаза выпучил,– Илюха подскакивает,  надувает щеки и пялит белки глаз, изображая начальника,– говорит: «Илюша, завари ты мне чайник». Я такую большую пачку зеленого заварил – на сапог капни, наверное, прожжет! А он пьет!
 Илюха и сам любил прикладываться. Бывало, в застойные годы, когда не хватало на бутылку, пил и синявку, стеклоочиститель, его продавали в промтоварном магазине.– Раньше, как синявку выпьешь,– вспоминает он,– как кувалдой тебя в лоб! Все равно, как огнем тебя хватило, нос как все равно заткнуло! А сейчас синька пошла не та, туфта. Ниче, еще выпьем синюхи через мильон лет,– смеется над собой и отцом, пробовавшем эту гадость.
   Про своего начальника Илюха может говорить бесконечно. Как вспомнил о Буданове, больное место в сердце задел…
   -Мне Будан говорит: «Ой, Илюша! Нашу работу плачут, но берут. Ни в один фотоаппарат наша работа не влезет». В прошлую зиму машинный двор сдавали в Нижней Ирети. Ни стен, ни крыши нет! Буданов стал,– Илюха, было присевший, опять подскакивает с табурета,– руки засадил в карманы,– запихивает Илюха пухлые руки в широкие карманы своих штанов и выпячивает грудь, словно петух-победитель,– и пух, пух, дым колечками пускает, курит!– Илюха надувает и опускает щеки, комически издеваясь над начальником.– Сдает свое детище! Я чуть со стыда не сгорел. Туалет и то лучше строят! Я никто, Вовка, я ни за что не отвечаю. И то  стыдно, так стыдно было! Кого он сдает, два столба?! Ни дверей, ни стен. А сейчас ему во, тю-тю,- показывает  Илюха короткопалой рукой с широкой ладонью и толстыми пальцами кукиш.- Быстро морду намылят. Сейчас госприемка! А как ты думал?! Сейчас время другое. Заказчик смотреть стал. Хотя говорят: «Этот Горбачеоов», - тянет недовольно Илья  последнее слово, передразнивая тех, кому не по душе нововведения генсека. Правильно он сделал, этих кашалотов хоть поприжали. А то привыкли форму два подписывать за две бутылки коньяка. Сейчас плохо примут, заказчик напишет, им уже шиш. Премии лишают. А то вагоны принимают,  в них толь слиплась. Кому она нужна 250 лет?! На «Радиане» угробил тысячи, сотни плит наломал. Как бы слупили с него одну треть стоимости, знал бы. А то руки в брюки… Помотал он душу. Под линию в шесть киловольт посылал работать. Мы отказываемся. Стропы сорвись, мы тут на машине разгружаем, нас, как корова языком слизнет. Вся Россия проводами опутана, на смерть гонит. Электроэнергию отключить? Думаешь, это так просто? Это все равно, что луну с неба снять! И еще говорит: «Вы работать не хотите, пьяницы». Ишь, ловкач какой. Пойдем на рембазу, строп нет. Иди, за проволоку привязывай. И я же дурак. Я чуть с ума не сошел. Как только разгружать, хоть плачь… Сейчас я работу свою знаю,- Илюха рассчитался из управления механизации и устроился в другую организацию.- Сам себе хозяин. Оставят, в субботу работаю. А то: « Уволю!» Увольняй. Пятнадцать заявлений тебе напишу. Делец,  и не совестно,  и не стыдно.  Я тебе,  говорит,  обходной не подпишу,  пока ты инструмент не сдашь. Я ему: «Ты не дергайся, Витя. Ты мне что давал? Гвоздя ржавого не давал. Себячину ворочаешь?!» Он считает себя благодетелем, грамотный! Хотел я его послать. Ну, там  народ был, неудобно…
   -Дельцы,- раздухарился Ильюха.- На словах они мягко стелют, да жестко спать. Начальник управления довольно грамотный и довольно работать может, уговаривал остаться. Повыгнать не долго. А кто работать будет? А то хоть плохонькая собачонка, но лает… Как-то приехал  Федькин на объект, сварки нет.  Как дал нагоняй Буданову, на следующий день сразу  появилась!
  А то, как клопа, с лопаты столкнут: «Действуйте!» Хороший мастер на  такую работу сам не пойдет, этих шалаболок пошлет, мастериц. А эти бабы  штукатуркой лицо намажут, полдня сдирать надо! «Действуйте!» Я говорю: «Что-то юмора не понял?!» Жене как рассказал, она аж затряслась. Три дня трясло! Что тебе, Курская дуга что ли? Где-то они грамотные, а дальше своего носа не видят. И где они нашли эти две обезьяны?! Обругать нельзя. Скажи грубое слово, докладную напишет. Да и зачем мне это надо?! А по-хорошему она не понимает. «Действуйте!"» Говорю ей: «Ты, как Жуков. » Но Жуков молодец был, дисциплина, она в войну нужна, жесткая, даже жестокая. А тут под провода посылают. Два стропаля осталось на управление,  в каждую дырку суют. Им платить надо. Сейчас при  жизни надо зарабатывать 10 рублей каждый день. На пятерку что ты возьмешь – пачку соли да две булки хлеба. А этот жук, Буданов, закрывал по пять. Еще бурчит: «Не за че им платить…» Гонял по командировкам, с гусями спали. Мы никогда кусок мяса на подсобном не возьмем, а они мясом ходят. А то начальник гоп со смыком, табельщица числится, как слесарь по металлу, по лесу и по салу, а мы, черные, негры. Сваи рубить, старая установка, как самовар. Есть новая, вся на кнопках. Будан ни телится, ни мечется. Нам говорит: «Вы, как на затычках, как запасные игроки». Меня что защекотало. Все слесаря в конторе сидят, с табельщиками, отметчиками, КТУ им. А мы по командировкам за полторы сотни должны работать. Молодец  Горбачев! Чтоб он  еще 56 лет жил! Поприжал  этих гадов…
Пропили всю Россию мы, шарамыги. Полсапога нам в задницу. Потому что трусы, каждый за свою рубаху  дрожит…  Вот ежли б им  дать на ручки 60-70 рублей да еще в долгу оставить, посмотрел, как бы они зашевелились!
-Действуйте!- передразнивает еще раз Илья начальство.- 15 лет на одном  месте и сбежал. «Пьяницы…» Все было… На шулемку посадили, 150 рублей. Только на молоко или хлеб. Начальства, как рыбы…
-А может с этой перестройкой еще хуже будет?– вставляет отец.
-Хуже не сделают,- уверен неунывающий Илья.- Хуже нельзя. Как-то будут выкраивать. Нельзя хуже,- еще раз для пущей убедительности  добавляет.- А то тебя посылают работать, ничего не дают. «Ты работать не хочешь…»Так хорошо командовать. Раньше двумя быками на Западе все вспахивали, потому что организованнее были. А здесь у нас за Ершовкой вспашка, так после ломом надо долбить. Зато каждому начальнику участка машину на разрезе, начальнику разреза – «Волгу». До туалета пешком ходить не хотят… Или весь  урожай под снег попадет. Это не первый год так в Сибири, каждый год так…
Другой стропаль тоже ушел. У него с под иголочки мотоцикл.  В любую шарагу пойдет,  ему заплатят.  Это нам с тобой,- обращается Илья к «безлошадному» отцу,- куда сунут,  туда и пойдешь… Когда заявление пришел подписывать, Федькин мне предлагал идти в башенники.  Нет,- думаю,- назад ни шагу! Он: «Ладно,- говорит,- туго будет,  приходи.  Возьму  без звука. » В отдел кадров пошел за трудовою.  К шкапкам подходить, у меня аж переворот кишок получается! Как они там работают – все эти причиндалы,  шкапки?!...
На кухне появляется  и, взяв кое-что по надобности, выходит мама,  невысокого роста, среднего сложения женщина. Илюха замечает: «Ольга у тебя ни то, ни се. Ни рыба,  ни мясо.  А у меня расперло бабку,- имеется в виду жена.- Как кучка навозная! Почему их по Сибири прет? От  картошки?».
На стене кухни висит календарь с большими картинами-репродукциями известных художников и скульпторов. Илюха, поднимаясь с табурета,  подходит к нему, трогает рукой: «Хороший численник. Тут слепой и тот увидит!» Когда  стоит, видно, что и в ногах  он короткий. Щеки у Ильи расслоились от  хорошего питания, жена его работает поваром в столовой. И тянет Илюху в сытую и богатую жизнь. Илья же ранее своими пьянками да гулянками ломал ее мечты  жить в еще большем довольстве и изобилии.  Сам он замечает:
   -Исть нечего?! Да пусть глаза полопаются  у того, кто так говорит. Забили свои мозги: « Мясо, мясо…»,- канючит он, передразнивая  радетелей о колбасе…
   Отец рассказывает, что вчера по телевизору  показывали убийцу.
   -10 лет дали!– говорит   о сроке заключения.
   Илюха,  было успокоившийся,  аж подрыгивает:
   -Человека убил и ходит героем! Рашпиль! Я бы их за это тоже в расход! От тогда бы они поняли…
   -А эти в Половинке  флаг фашисткий повесили,- продолжает отец обсуждать газетно-телевизионные новости.
   -Руки бы им обрубить,- горячится Илья.- Вот так,  ить,  ить,- показывает,  проводя быстро  левой и правой кистью вдоль локтей своих рук,  словно чикая топором.- И уши отрезать.  Они же не воевали, не знают,  как победа далась, цену крови! Я бы их сам расстрелял,- входит в раж.- Дали бы мне пистолет,  к гаражу бы вывел  и расстрелял,- кровожадничает, хоть в жизни вряд ли отрубил голову   одной курице.
-Слышь, а Рейгана вроде менять собираются,- замечает отец.- Кеннеди этот хочет,  брата которого убили,  в президенты.
   Илюха тут же выставляет свой политический проект в духе общечеловеческих ценностей:
   -Я бы вообще всех объединил.  Горбачева бы поставил мировым богом,  а Кеннеди заместителем.
   -А если Кеннеди неправильно политику поведет? 
   -Такой попадется, сменят. А по-другому, так ему  дырку просверлят  в мозгу быстро.  Ночью спишь,  как стебанет,  и ничего не надо!
   -А из Афганистана войска, вроде,  собираются выводить…
   -Бабрак  Кармаль попросил.  Мы завели…
   На кухне вновь появляется мама,  надо готовить обед,  и мужики перебазируются в комнату,  забитую вещами.  Тут две кровати,  шифоньер, два стола, диван,  два стула, тумбочка, на которой телевизор, холодильник с радиоприемником, этажерка с книгами. Все это на двенадцати квадратах.
   -В этой кузнице жить,- вздыхая, сочувствует Илья.- Ежли, конечно, крылья опустить. А то так можно 150 лет прожить, - и предлагает, присаживаясь на диван,  занять комнаты соседей по коммуналке, которые съехали.
   -Иди в горком, в областной,- обращается ко мне, как к студенту, наезжающему к родителям на выходные.- Чтоб  ты к ним здесь без толку на рога не лез,- имеются в виду районные власти.- Сильно, как говорится, крокодильи слезы не надо пускать. Расскажи по уму. Свое гнездо – это не мешает.  Али ты этот гуж упустишь, потом будешь  локти кусать. А еще жизнь может повернуться по-другому. Кто знает, что еще будет? Вот так от. Делай! Назад ни шагу.  За такую квартиру,- обводит он глазами длинный коридор, дверь в который  открыта, там еще две запертые двери,- я бы перекрестился! Еще б пять бутылок водки взял, устроил бы танцы. У меня голубятня,- это он о своей квартире в пятиэтажке на самом верхнем этаже из двух комнат,- у вас душегубка. Коридор хороший,- продолжает он оглядывать квартиру, - ванна!– не в  силах выразить восторга пучит глаза.- У меня соседка только уехала,- рассказывает  о том времени,  когда жил в бараке.  Чтобы переселиться из него в крупнопанельный дом Илюхе пришлось воспользоваться  связями – написал в область, что у него родственник работает чуть ли не в ЦК КПСС. Областные власти отреагировали ключами от новой квартиры.– Я штукатурочку тюк-тюк-тюк,  отбил, отмерил,  пилкой стену пропилил, задницей бух – она упала! Снова замазал, заштукатурил.  Вот и все,  еще одна квартира не лишняя.  А потом,  как ремонт сделал,  у меня не квартира стала,  а…,- ищет он выразительное слово,-… как клуб! Два «МАЗа» загоняй,  развернутся,  стенки не заденут! Видишь,  как клевать стало,- советует он,- не упускай.  С под носа счастье уйдет.
 
   Но пора уже Илюхе домой… Он поднимается,  прощается. Жмет руку отцу.  Напоследок говорит мне:
   -Учись! Ума мало,  этим местом,- хлопает рукой ниже спины,- не займешь.  Не всем и учиться,  кому-то и работать надо.
   -Тяжело…
   -А как ты хотел? Влез в сани,  тяни лямку!
   В следующий выходной он зайдет снова и наворочает с полный короб   всякого.  Вот уж по двору катится его фигурка.  Зная  незавидное сложение, Илюха обозвал себя: «Полушпалок »…
   Уходит поколение отцов. Нет уже Илюхи. Полежав как-то очередной раз в больнице с сердцем,  вышел он на работу,  и там, прямо в строительной траншее осел,  побелел… Нет и Буданова. Примирило  работягу и мастера гришевское кладбище. Нет Щукаря и Щукарихи, нет Петьки Кушнарева и Кеши.  Нет и отца… Приезжаешь на родину и бродишь,  вспоминая их милые тени. Они не были ангелами при жизни. Но я родился среди них, жил, вырос. И потому они мне родные. И потому их люблю,  худых, грешных, косых, кривых, всяких. И как знать,  на погляд – выйдем ли мы прямее?
               

              МУЧЕНИЦА ОТ ХАРАКТЕРА. ЗАЛОЖНИКИ БЕЗБОЖНОГО ВРЕМЕНИ


   Сегодня первое ноября, день мученика Уара, ему молятся об упокоении некрещеных душ. И на сердце залегло воспоминание о тете Нине. Ее младший сын Сашка был моим сверстником. Старший сын - Сергей, за ним шла дочка Наташа. А первенца они потеряли с мужем Степаном сразу после войны где-то то ли в пермяцких, то ли в соликамских лесах. Ехали на заработки в закрытом фургоне. У тети Нины на коленях завернутый в одеяльце младенец. Машина завязла в болотине среди черной еловой чащи. Шофер газует, матюгается, ребенок надрывается, вопит, задыхаясь от угарных газов. Тетя Нина кричит:
   -Дай выйти!
   А водила схватил монтажку:
   -Я те счас выйду, убью!
   Когда вылезли, ребенок уже посинел... Тетя Нина со страстью в искаженном лице, со слезами в маленьких глубоко посаженных глазах выпаливает мне это. Просто сидели на кухне у ее подружки-соседки Александры, разговор шел о том, о сем, и перекинулся, как обычно бывает в наше время, на политиков и журналистов. Тетя Нина, зная, что я по профессии журналист, разит меня и, видимо, в моем лице всех лгущих писак этой историей из собственной жизни, вначале выкрикнув:
   -А пусть правду пишет!
   В ее горячечном требовании правды звучит незаглохшая с годами боль, обида на судьбу, еще что-то…
   Ну что ж, тетя Нина. Правду, так правду. Судьба тебя и впрямь не баловала – война, военный завод, где ты подросток. А росток не велик. Он и посейчас у тебя с воробьиный скок. За стенами завода умирала дома мать, а тебя не выпускали через проходную, доработай смену. Подлезла под забор, маму это не спасло. Скудная рабочая пайка хлеба, голод, холод и работа, работа, работа… Потом муж, поездка на заработки, как-то вас занесло в Бархатово. Тут и осели. Вроде и страна выправлялась, и жить стали сытнее. Муж работал крановщиком на башенном кране, ты тоже успевала на производстве и дома. Развели в стайках свиней, гусей, кур… Дети выучились. Старший женился, уехал работать на какой-то опасный разрез. Средняя выскочила замуж, мужик добрый попался. Только вот младшего судьба носила вдоль и поперек, с одной зоны на другую. Был острый на характер и на язык. В тебя, между прочим, тетя Нина. (А Наташа в отца, спокойная.) Недаром соседка кума Александра, крестная Сергея, сказала однажды про тебя:
   -Уж скажет, так, чтоб до пяток пронять.
   Доставалось и ей, и ее пьющему сыну, и другому соседу, отсидевшему в тюрьме Игорьку…
   -Че собрались тут?- мужики на кухне соображают. –Старухины трусы нюхать?!
   -Ты че, тетя Нина? Ну, ты даешь!- Игорек, худой, высокий, с втянутыми щеками и посиневшими губами, посеревшим лицом от вчерашней попойки - краше в гроб кладут.
   -А тебя вообще не спрашивают, тюремщик. Работать не хотят, сидят, бабкину пенсию ждут,- тетя Нина ожесточенно жестикулирует. Маленькая, худенькая, как вулкан часто действующий – поди, дотронься, обожжешься! Любит сидеть, закинув ногу на ногу, коленка верхней торчит в сторону под прямым углом. Получается от малого роста смешно и как-то по-блатному. Лицо изморщинилось, крупный нос, острые скулы. И курит.
   -Нашлись паразиты – «мама дай, мама дай…». А ты иди, работай,- это уже обращено к Александриному сыну Витьке. -Нам никто не давал и не дает, сами зарабатывали и пенсию получаем.
   Тетя Нина потому так смела с алкашами, что за ее спиной не пьющий зять в квартире через лестничную площадку. Витька уже получал от него на орехи, хоть себя алконавтом не признает, кивая на соратника по бутылке:
   -Он алкаш, а я любитель…
   Нападая на чужих, тетя Нина забывает о своих. А ведь ее Сергей вернулся с заработков со здоровьем похуже, чем сейчас у Игорька. И не только от вредности производства, но и от вредности привычек. Жена с детьми его оставила, приехал умирать на родину. Отняли у него что-то там внутри, вставили трубку, из нее капала жидкость. Лежал он на кровати, мать ухаживала. Все меньше и меньше капала жидкость. И однажды Сергей заметил со страхом:
   -Смотри, мама, сегодня уже совсем не капает…
   Когда его хоронили, крестная Александра утешала плачущую соседку:
   -Бог дал, Бог взял…
   Недолго после смерти сына протянул дядя Степан. Была задышка у него от сердца ли, от легких? Стремительно как-то вошел он на кухню Александры, словно повидаться, посидеть со мною перед смертью. Бледный, одутловатый, тяжело, со свистом дышащий. И перемолвились то всего двумя словами. Вспомнил он, как с моею мамой в молодости работал на стройке, какая она была шустрая подсобница. Болезнь ли, кручина – один сын умер, другой сидит - давили сердце дяди Степану. Однажды он взял веревку, пошел в ванну, накинул на трубу. И … передумал, слава Богу!
   -Нет, лучше своей смертью умирать буду.
   -Ты че, Степан, ты че?!- кудахтала, узнав, жена. –А про меня то забыл. Нет, давай уж тогда вместе,- всплакнула, уткнувшись в мужа.
   -Папа, ты совсем сдурел, - узнала Наташа.- Хоть бы меня, маму, пожалел. Как бы нам после того было! Мы же тебя никогда, какой бы ты ни был, не оставим…
   -Ладно, чего уж. Не вышло, значит, - махнул дядя Степан рукой…
   Сашка вернулся с зоны, когда ни отца, ни брата уже не было – на похороны его не отпускали. Еще оттуда писал острые, заковыристые письма, не лишенные ума, правда, злого:
   -Осталось мне тут сидеть не много, дорогие родственнички. Скоро свидимся. Спасибо вам, что забываете, не приезжаете, денег не шлете. Приду, обо всем потолкуем. Есть у меня одна думка и одна зазноба в сердце, ей горячий мой поклон и привет, а вам не привет, а здрасьте и до свидания,- в таком духе жалил словами, обнажая разъедающие язвы в своем сердце.
   Вышел Сашка по кличке Пижон, так и мать его часто называла, на свободу, под мамкино крыло, в мамкину квартиру, как не кривлялся в письмах, якобы сам с усам. Не работал, где подкалымит, где сворует. Пил по-прежнему. Говорил я тете Нине, узнав, что в колонии есть церковь и младший один нехристь:
   -Пусть покрестится.
   Писала она ему об этом. Но Пижон своим умом «силен». В общем, как-то тетя Нина уехала на дачу к дочке, а к Пижону с зоны заглянули подельники, сотоварищи по «веселой» работе и жизни. Пижона нашли мертвым в обгоревшей квартире без вещей, только газовая трубка у плиты открыта… Смерть смягчила острый характер тети Нины. С красными глазами, хлюпая носом занесла она к Александре на помин души белые пышные булочки. Попросила - привез ей канон мученику Уару, чтобы молилась за Сашку.
   -Спасибо,- благодарила она и совала мне в руки блины, выпечку. Глаза и на девятый день краснели от соленых выевших душу  горьких слез.
   Прошло время. Тетя Нина отошла. И опять пошла в нападение, теперь на меня.
   -Бог, Бог,- заладил. -Не будь сам плох.Что он мне дал? Огород по весне вспашу, хожу, поливаю, вот и все на столе есть. А то Бог, Бог…
   -Может, ты и дождь сама вызываешь, и землю, и небо создала?- осерчал я. -Прости, конечно, что раздражился…
   Тысячу раз убеждаешься, как мудры древние:
   - Судьба человека – его характер.
   Уж на что мягчила, ломала тебя судьба, теть Нин. А ты все не тупишься. Как-то я заметил про Витьку, что какой ни есть, а матери его жаль, пусть и мучается с пьяным. Уж лучше так, чем, если его не станет. Ты в сердцах махнула рукой, будто рубанула:
    -А... один раз отплакать…
   На родительский день шли мы с Александрой от могилы ее младшего сына мимо ваших, тетя Нина. Три рядом холмика, лежат богатыри. Пригласили вы с Наташей помянуть в оградку. Пить не стал, памятуя, отчего ушли двое молодыми. А блин съел, маслянистый, с сахаром, вкусный! Не сужу я тебя, тетя Нина. Вынести, выдюжить столько скорбей - это и врагу не пожелаешь. Жаль мне тебя, как и тысячи других матерей, заложниц безбожного времени. Жаль твоих сыновей и дядю Степана, и внучку, Наташину дочку, начинающую горе мыкать в невеселой безмужней стране. Только б не от своего характера злую чашу судьбины пить-хлебать. А там уж, что Бог даст.
   Тургенев где-то в повести приводит народную поговорку: каким родился, таким и в могилку. По-православному верю, знаю – не так: хоть немного, чуть-чуть да изменился. В сторону только какую?
   От автора. Года два назад умерла тетя Нина. Перед смертью, уже никакая, лежала на постели, отвернувшись к стене, ни с кем не разговаривала. А потом, то ли в полубреду, то ли в полубессознательном состоянии –  душа проснулась, очнулась - все говорила дочке, ухаживающей за ней: «Домой пойдем, домой пойдем…» Та недоумевала, мать была дома, на кровати. Не понимала, что говорят ей о другом доме, вечном, у Бога Отца. Советовал Наталье причастить мать, чтобы долго не мучилась, но безбожное воспитание не дает уже и детям понять, куда просится материна душа на отлете жизни и как  помочь ей улететь, уйти отсюда.


                ТИШЕ! ДОМОЙ ПОЙДЕМ…

   Как-то на родине отца в Смоленской области мы, как всегда по приезде, сходили на кладбище, где похоронены мои бабушка, дедушка, братья отца… И, когда вернулись в деревню, старший брат отца Александр, мой родной дядя, спросил о погосте:
   -Ну, как там?..
   -Хорошо,- ответил я.- Все спокойно.  Лежат, отдыхают.
   -Ну, да,- заметил он. – Они уже дома, это мы в гостях…

   Мы жили как-то отдельно, мимо друг друга. Хотя в лицо знали, конечно. Но последние три-четыре года Господь нас свел ближе. Я стал захаживать к родной тете Николая. Естественно, и он появлялся у нее. Как-то к тете Тасе приехала племянница из Новокузнецка. Тетя Тася родом с Алтая. Сидели они на кухне, чаевничали. Тут я зашел, и Николай оказался здесь же. Он налил мне рюмку за встречу. Выпили, закусили. Николай словоохотлив, устроил дискуссию о том, как навести порядок в стране.
   -Я бы несколько человек вывел, поставил к стенке, как Сталин делал. И все – был бы полный порядок!.. Надо?.. Еще двух, трех – за саботаж, за вредительство. От тогда бы они заработали! Сразу бы и деньги нашлись, и документы,- говорил с улыбочкой на округлом, немного братсковатом лице. В улыбочку этой проглядывало, что он знает истину и она на поверхностности, как дважды два четыре, просто другие ее не замечают. Или не хотят замечать.
   Жена Николая работала в библиотеке,  он начитался там оппозиционных журналов и крыл оттуда фактами и домыслами.
   -Стрелять не надо,- не соглашался по-христиански. – У них же ведь тоже семьи, дети есть. А вот посадить кое-кого следовало бы. Создать им на Севере, на Колыме отдельно взятый район или округ – Гайдару, Чубайсу, Ельцину, Ходорковскому-Топорковскому, иже с ними, только без народа. Пусть один приватизирует, другой энергией там заправляет, третий проводит реформы друг над другом, четвертый банком их руководит.
   -Нет, стрелять и только,- не соглашался Николай. – Иначе толку не будет. А то  пришел сегодня в мэрию справку получить, а у них то секретаря нету, то бумаги. А посадить бы эту секретаршу лет на пять за отсутствие на рабочем месте, сразу бы все нашлось.
   Такие теории Николай двигал не только мне. Любил он походить, поездить, побродить по городу и, встретив знакомых, рассказать-доказать, как он тут же бы навел в стране порядок. А вот работать он не то чтобы очень любил. По крайней мере, попав под сокращение в кочегарке, долго добивался, чтобы ему засчитали там горячий стаж, не торопясь устроиться на новое рабочее место. Правда, в городе безработица, и мест где бы платили достойно не так уж и много.
   -Так тебя же первого бы посадили и расстреляли!- решил бить Николая его же козырем.
   -Почему это?!- опешил он.
   -Нигде не работаешь, - загнул я один палец, - а болтаешь много,- второй. - За язык и тунеядство, какая там, пятьдесят восьмая статья, что ли…
   Тут он не нашелся что возразить.
   В общем-то, мужик Николай был неплохой, не злой, не кровожадный. При встречах говорил:
   -Зайди к тетке, проведай. Она одна дома сидит, скучно.
   Тетке он и белил, и налаживал трубы отопления, сантехнику. Необходимое делал. Но в лепешку на работе не расшибется.
   В конце концов, устроился Николай по знакомству охранять динамит в роще за городом. Работа непыльная, но и платили там всего-ничего. Правда, иной раз приходилось дежурить и двое, трое суток подряд из-за отсутствия сменных то ли загулявших, то ли заболевших товарищей.
   Вскоре он заболел раком. Начались анализы, поездки в областной центр, в другой город, лежание в больнице. Как-то зашел к тете Тасе, а он там душ принимает. Жил Николай в частном доме, и ходил мыться к тетке. На стуле у тетки сидела его еще молодая полнотелая жена Нина, уже умытая. Вышел Николай, полураздетый, с уже похудавшим торсом, но еще довольно бодрый.
   Нина заговорила:
   -Вот, еще ниче, а уже умирать собрался. Я ему говорю – еще вылечишься. Че сразу унывать?!
   -Причащаться надо,- посоветовал. – В церковь ехать. Во исцеление души и тела…
   -А поможет?- улыбнулся круглоносый Николай.
   -Солженицын вылечился. У него тоже был рак. Правда, он еще чагу, гриб березовый пил.
   -А я и говорю, лечиться надо, надеяться,- подхватила Нина.
   Совсем Николай присутствия духа не терял. Рассказал, как в районной больнице, где лежал, приехало телевидение снимать раковый корпус. Никто из больных не хотел сниматься, главврач  упрашивать стала. А Николай согласился.
   -Меня спрашивают телевизионщики: «Как у вас здесь условия?» Я говорю: «Все хорошо, кормят вкусно, в палатах прибрано, чисто,  врачи лечат, внимательные. Только вот..,- Николай выдержал небольшую паузу перед кинокамерой, - смотрю, главврачиха напряглась, - на лице его явилась знакомая загадочно-хитренькая улыбочка, - ... корпус старый, он же еще до революции построен был, наверно. Все ветра продувают. Надо новую строить больницу… Главврачиха сразу заулыбалась…
   Николай с Ниной одеваются и, попрощавшись, уходят.
   После Крещения опять в гостях у тети Таси, привез святой воды. Когда пили чай, постучался Николай. Зашел, поздравил с праздником. Был он все тот же, разве еще чуть худее, что, впрочем, из-за зимней одежды особо не различишь. Рассказал ему, как мы купались на Иордане в Крещенье, как батюшка присоветовал взять мужикам коньяку, чтобы наливать женщинам после проруби по рюмочке:
   -Вы подносить будете,- сказал. – А то скажут потом еще: «Поп спаивает…», - пошутил духовный отец.
   -Ниче, значит, ваш батюшка. Мужик, видно,- заметил Николай…
   Весною после Пасхи седая тетя Тася, ходившая уже с трудом от старости, переваливаясь, как уточка, привычно угощала за столом всякими вкусностями и заметила про племянника:
   -Николай то, однако, до осени не знаю - доживет ли нет? Совсем худой стал. Все лежит.
   -Ты же сама говорила, что заходил сегодня, в город поехал по делам.
   -Так, как полегчает, он и бродит, шастат. А потом опять лежит…
   Летом, накануне Троицы уезжал в отпуск и забежал к тете Тасе. Решили посмотреть фотографии их еще живых и умерших сродников. Единственный сын тети Таси Вениамин умер давно, а муж еще с той памятной войны не вернулся – Серафим. Только открыли альбом, прибежала Нина:
   -Николай совсем плохой, лежит - задыхается, а мать уехала дом посмотреть, всю ночь с ним сидела,- заговорила она с порога. – Пойдем к нам тетя Тася, а то я одна боюся. Он, как задышит-задышит…, - Нина всхлипнула и утерла рукавом нос, веснушчатое и темное от загара лицо с мокрыми глазами.
   -Ладно, тетя Тася, потом фотографии досмотрим,- мы быстро собрались.
    -Я побегу, а то он там один, - загоношилась Нина, - а вы приходите, - хлопнула дверью.
   На пригорок к деревянному дому Николая поднимались недолго. Вот низкие сени, вот и он лежит в горнице на разметанной постели, едва прикрытый простынею.
   - Проходите, садитесь,- поставила два стула у кровати Нина. – Колька, ты видишь, кто пришел?- громко сказала мужу.
   Вид у Николая был страшный. Глаза ввалились, не лицо - кожа да кости, обтянутые ею. Он в полубессознательном состоянии что-то промычал – то ли узнал, то ли нет? И задыхался и хрипел, в груди скапливалась слюна, которую он уже не мог отплюнуть. В левом углу трещал телевизор, а в правом, в изголовье над кроватью висела бумажная цветная икона угодника Николая.
   -Причастить бы надо,- видя, к чему идет дело - примерно так же умирал мой отец – заметил я.
   -Приезжал батюшка, приезжал,- успокоила Нина. – Вызывал он… Меня выслали из комнаты, о чем-то долго они здесь разговаривали…
   -Исповедал, значит…
   Николай все хрипел, поводя полузакатившимися глазами, иногда рукой показывал в угол и что-то мычал.
   -Тот мир видит, - сказал вслух и молился про себя.
   -Вчера еще ниче был,- прослезилась Нина, - телевизор смотрел, ел маленько. А сегодня все хуже и хуже…
   Тетя Тася тоже заплакала. Положил руку на ее старческую сгорбленную спину:
   -Ниче, теть Тася, сильно не переживай. Все там будем. Только одни раньше, другие позже…
   Когда Нина пыталась полотенцем стереть у Николая слюну с лица в углу рта, говоря при этом: «Колька, плюй», он вскрикивал от боли. Каждое прикосновение доставляло ему неимоверное страдание.
   Что-то надо было говорить, и Нина рассказывала, как они лечили, как сидели, как кормили его. И вдруг среди невнятицы звуков и полубреда Николай тихонько вскрикнул, но так явственно и слышно:
   -ТИШЕ! ДОМОЙ ПОЙДЕМ!
 Мы замолчали, пораженные. Я вспомнил, мне рассказывала знакомая, ухаживающая за умирающей бабушкой, как та тоже все говорила в таком же состоянии:
   -Когда домой пойдем?!
  -Это он про Тот Дом говорит,- показал Зине и тете Асе на потолок.
   После этого Колька продолжал бессознательно бредить с открытыми, чуть закатившимися глазами, неясными мычащими звуками… Мне надо было уходить. Перекрестил его. Зине сказал у калитки:
   -Наверно, сегодня или завтра, послезавтра отойдет…
  -Ты так думаешь?
  -Если бы Господь хотел явить чудо, уже бы явил… Значит, решил забрать.
   Завтра была родительская суббота, послезавтра Троица.
   Николай умер вечером на Троицу. В церкви, должно быть, уже начиналась служба на Духов день. Перед смертью все звал, кричал:
   -Мама, помоги!..
   « ДА НЕ СМУЩАЕТСЯ СЕРДЦЕ ВАШЕ; ВЕРУЙТЕ В БОГА, И В МЕНЯ ВЕРУЙТЕ. В ДОМЕ ОТЦА МОЕГО ОБИТЕЛЕЙ МНОГО. А ЕСЛИ БЫ НЕ ТАК, Я СКАЗАЛ БЫ ВАМ: Я ИДУ ПРИГОТОВИТЬ МЕСТО ВАМ. И КОГДА ПОЙДУ И ПРИГОТОВЛЮ ВАМ МЕСТО, ПРИДУ ОПЯТЬ И ВОЗЬМУ ВАС К СЕБЕ, ЧТОБЫ И ВЫ БЫЛИ, ГДЕ Я.» СЛОВА ХРИСТА, ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ИОАННА, ГЛАВА 14…


                ШАР ГОЛУБОЙ

      Есть  фотография, где она, еще девчонка, с грустью глядит на меня. Из всех оставшихся после ее смерти фотографий  выбрал эту – хочу видеть и помнить ее такой. На фото Люба похожа на мою маму в молодости: тот же круглый бойковский овал лица, тот же разлет бровей, густеющих у переносицы и тонко светлеющих по удалении от нее, тот же нос-курнос, русые волосы. Это неудивительно – ее и моя мать родные сестры. Удивительно другое – откуда грусть? В этом возрасте она редка. Должно быть, после болезни сделан снимок…
   Я напрягаю память, чтобы найти, осветить исток, то первое мгновение, когда услышал, узнал о Любе. И выплывает из темной дали детских лет картина. Я в деревне с мамой. В гостях у тети Марии. У тети, по словам матери, злой муж. Его, еще не видя, боюсь. Он часто бьет жену и гоняет, отчего она болеет и беспрестанно пьет таблетки. У нее же дочь, тоже болеет и кашляет. Как сейчас слышу ее захлебывающийся непрерывный кашель за русской печкой – приступ астмы. И так мне ее жалко.
   Есть и чистая по свету картина-воспоминание. Дядя Миша, Любин отец, низкорослый, коренастый, словно медведь-увалень, с темною щетиной на подбородке, запрягает в зимние сани кобылу. И зычно кричит, когда та норовит отвернуться от хомута или сдвинуться с места: «Стой, не балуй. Тпррру … кому сказал». Он замахивается на непослушливую лошадь. Наконец мы выезжаем в распахнутые ворота на волю, рассаживаемся поудобнее и дядя Миша понужает: «Но, пошла!»- со звучным причмоком губами. Санки набирают ход, так что стремительно уносится из-под полозьев желтая солома, оброненная на накатанной дороге, точно такая, как у нас в санях под тулупом. Искрит несмятый пуховой снежок. Он выпал в ночь. По краям дороги громоздятся сугробы. Заледенелая белая речка с зелеными выплесками у прорубей  петляет, вьет коленца. На противоположном берегу большие черные ели в белых шубах-шляпках.
   Вечером из гостей возвращаемся пешком. Гостевали у тетки Анны, где дядя Миша надрался сивухи-самогона, так что неспособен был в сани влезть. От него разит, как от Змея Горыныча. На деревенских улицах горят в окнах изб огонечки. В черном небе яркими бриллиантами сверкают звезды и светит ясный месяц. И мы с Любой то ли от избытка чувств, то ли от деревенской воли горланим:

   Крутится, вертится шар голубой,
   Крутится, вертится над головой.
   Крутится, вертится, хочет упасть,
   Кавалер барышню хочет украсть.

   Матери нас подзадоривают петь шибче, громче. Кавалером, конечно, воображаю себя я, Люба – барышней, хоть мы брат и сестра. Нам хочется, чтобы нас услышал кто-нибудь за окнами и сказал, улыбнувшись: «Эк, наяривают, дерут горло!» Не от белого ли пушисто-летучего снега, острого запаха навоза на свежем морозце, теплого заплота, с которого мы рвали жаркие подсолнухи в солнечном августе, боясь свалиться во двор, где бегал драчливый индюк и, задрав шею, болтал страшной бородой, чувства свободы и воли пошла моя любовь к деревне?!
   Весть о смерти тети Маруси. Похороны в деревне. Вот, где иззяблось сердце. Страх ночевать у соседей, куда пришли из одинокого стылого дома с желтым светом, покойником. Ты не один, под теплым боком у заснувшей мамы. Но мысль, что где-то в ночи горит огонь в пустой избе, стоит гроб, над которым сидит оставшийся сторож. А вдруг он уснул и гроб трогается, взлетает и движется к нашему дому?! Сердце леденит первобытным ужасом. И все так же по волчьи глядит во тьму деревни холодный огонек. Ты крепче жмешься к маме, обхватывая ее руку, пока наконец не засыпаешь.
   Мама привезла с похорон тети Марии – родственники разделили наследство – белое покрывало, его я боялся. Белое, как саван той вьюги, что поднялась, завыла, когда тетю Марусю повезли на кладбище. Все в нем чудился мне запах и образ смерти. Долго потом ночью просыпался от ночных кошмаров, когда привидится что-то вроде открывающейся крышки гроба, которую хочешь удержать. И вот-вот оттуда поднимется она, уже легла на боковину бледная рука… Худо пережить смерть родного человека в детстве. Навек обморозится душа.
   Спустя лет двадцать на свадьбу Люба мне тоже подарила покрывало. И через полгода умерла. Дядя Миша говорил: она чуяла – смерть за нею ходит. Выпьет и отцу слезит: «Мне, папа, недолго жить осталось…». А он ей: «Пей меньше и жить будешь.»  «Нет»,- спорит она.
   Да разве ее переспоришь? Была у Любы такая черта в характере – настырность, упрямство.
   «Ндравная»,- говорила тетя Аня.
   Из-за строптивости мы не раз сталкивались... Подростком гостевал у дяди Миши. От нечего делать ловил в реке вилкой рыбу – маленьких широколобок. Они темные, под цвет гладко-склизких, поросших черно-зеленой тиной камней в холодной, быстрой, но мелкой Иретке. Прижмутся ко дну – не отличишь. И все же мои зоркие глаза замечали, как широколобки, испуганные белыми ногами, отделялись от камня и быстро, несмотря на кажущуюся неуклюжесть от большой, широкой и плоской головы, скользили к другому, неподалеку. На сверкающем под солнцем перекате бродил по течению и против и тыкал вилкой в ускользающие тушки – накормить кошку. Ноги, поначалу поныв от холода, привыкали к скользкому дну, к бурлящей воде. Она особенно вздувалась на ямах и грозила снести, опрокинуть рыбака и богатую добычу – штук десять широколобок, торчащих на деревянном прутике-кукане. Кошка объелась рыбы. А ко мне придралась Люба: почему не мою посуду после обеда? Я опять хотел сбежать на речку. Вообще-то посуду всегда мыла она. Но днем Люба еще полола в огороде, а я не помогал. Просто ей было скучно одной, вот она и пристала. Мы подрались, и я сбежал из дому. За небольшим деревянным мостом через Иретку провел целый вечер. Боялся – Люба нажаловалась дяде Мише. Когда тетка Анна, увидев меня из огорода, позвала, отвернулся и ушел. Думал, сестра уже ей все рассказала. Потом к воде с коромыслом спускалась тетя Клава, новая жена дяди Миши. Немногословная, всегда повязанная платком по-русски, работящая. И от нее схоронился в придорожных кустах. Стемнело. Спать где-то надо было, не под мостом же. Помнил – на чердаке у тети Ани есть старый запыленный диван, на нем иногда ночевали гости. Их наезжало много – родова большая. Осторожно забрался на чердак, благо у тети не было собаки, и, поворочавшись, повздыхав о горестности своего положения, незаметно уснул.
   Утром шел дождь и меня, голодного, которому некуда было деться, обнаружила тетя. Накормила крупными белыми яйцами всмятку и, добившись признания с всхлипом, отчего я там ночевал, пошла честить Любу.
   -Ишь, какая!- харахорилась тетя.- Характер показывает. Я ей скажу. Мальчонка здесь не живет, на крыше голодный сидит. Хозяйка нашлась. И Мише с Клавой задам…
   Тетка была справедливая и строгая. Пятерых детей вырастила без мужа – он погиб молодым. С дядей Мишей то ли по-соседству, то ли по-родственному они часто переругивались. Причем, нападала всегда первая тетя. То ей не нравилось, как он за племянницей  без родной матери доглядывает, то еще что-то. Тетя Клава молчала, дядя Миша по привычке огрызался. Мне уже в возрасте незло говорил: «Так и живем. То миримся. То ругаемся. Зимы без мороза не бывает».
   Еще помню ночь, август, тишина, пугающая и теплая, как парное молоко. Комары чуть схлынули, отошли, оставив руки, вспухшее исхлестанное лицо, ноги в волдырях гореть и зудиться долгое время. Пахнет соснами. Люба, я и тетя Клава пришли охранять дачу, где отдыхают летом учащиеся техникума. Привет из города – тополя. Их посадили вдоль деревянного тротуара. Первые листья уже опали, темнеют и шуршат под ногами. Тревожно вспыхивает и горит ночной фонарь на опустевшей даче, у нашей сторожки. В огне его мелькают, бьются ночные мотыльки.
   Девушкой Люба расцвела, стала видной, бойкой, дородной девахой. За ней увивались ухажеры. Если б не эта гадость – астма, она часто укладывала ее на больничную койку, глядишь, вышла бы замуж, народила деток…
    Люба училась в медучилище. Распределилась в Усолье. Вскоре ей сделали операцию, удалили легкое. Красота юности увяла, приходилось наводить ее красками на лице, слой которых не скрывал землистого цвета кожи. Жизнь под знаком нездоровья заставляла чаще заглядывать в рюмку. И город травил едкими удушливыми газами.
   Она связывала меня с деревней, родней. Звонила: «Тебя хотят пригласить на свадьбу и не знают, как с тобой обращаться. Через меня договариваются. Ты не отдаляйся…». Теперь умолк тот телефон. И адрес в блокноте больше не нужен.
   Хоронили ее холодным стылым февралем. Поразился, какой узкий пенал ее комната в малосемейке. В него едва вошел гроб да мы по краям – родня. При жизни не удосужился сюда приехать, она звала.
   -Не грусти, брат,- утешал на кладбище сосед Любы по общежитию, видя мое потерянное лицо.- Она компанейская была, с ней весело было.
   Перед смертью Люба хотела перетащить отца и тетю Клаву в деревню под Усолье, подыскивала дом. Перешла медсестрой на другую работу, поинтереснее, участвовала в митингах, общественной борьбе.
    -К жизни она стремилась, жить хотела,- сказала мудрая тетя Анна.
   Сама она по нездоровью на похороны не приехала, а детей отправила. Старшая Вера проронила, смахивая слезу, во время выноса:
   -Всех нас собрала.
    Была тут Галя, родная сестра Любы по матери, и Владимир, родной брат по отцу, дочки тети Ани и я.
   Когда зашел и увидел Любу в гробе, помню, дядя Миша, сидевший подле нее на табурете, произнес: «Вот она, наша красавица лежит». И змейку-браслет, серебрящийся на руке. Словно эта змейка укусила Любу смертно.
   Опадали ветви, не дожившие до весны, сломанные промозглым ледяным ветром, стыла земля, студил-калил февраль. За десять лет ни разу не выбрался на могилу в Усолье.
   -Земля одна,- успокоила тетка Анна на Радуницу в Ирети.
   Люба при жизни хотела, чтобы  заказал песню на день рождения тети. Теперь нет уже и ее, и дяди Миши. Только отчего-то радостно вспыхивает радуга за угором, где расположилось деревенское кладбище, когда  приезжаю погостить на  родину мамы.

               

                ТАИНСТВО  СМЕРТИ

   Отец умер на майские праздники, на вторую неделю, кажется, после Пасхи. Помню, в ту Пасху мне легко было стоять в церкви на ночной службе. Словно на крыльях отстоял всенощную! Не всегда так бывает.
   -Так вот и живем,- подумал сейчас, когда пишу. – От Пасхи и до Пасхи. Ибо только в этом празднике истинная жизнь души живой, человеческой и сердцевина нашей веры! И главная встреча на земле – встреча с Богом! Кто не встретил Его, обворовал себя на целую жизнь. Один хороший знакомый сказал мне:
   -Нет, жить, конечно, можно. Но что это была бы жизнь без Пасхи?!
    Я не думал, что отец умрет. Правда, в середине зимы он серьезно приболел, простыл, так что не ел целую неделю. Но потом вроде отошел, носил кулями уголь топить печку. Мы ездили оформлять ему пенсию и зашли в маленькую деревянную церковь святого угодника Николая, приложились к кресту. Отец давно  не бывал в храме, хоть к вере относился с уважением. Однажды, когда ехал в поезде с родины, из Смоленска, увидев, что женщина в плацкарте стесняется молиться, сказал ей:
   _-Вы не стесняйтесь. У меня сын в церковь ходит, дома молится.
   В Великий пост, на день Иоанна Крестителя, вновь был в этой церквушке и, когда выносили запасные дары из боковых алтарных ворот - служба была необычная - прозвенел колокольчик…
   На работе, на дежурстве я доверчиво смотрел в небо, на голубые мерцающие звезды, и не ожидал ничего худого. Но в апреле отца снова скрутило. Он лежал на старой скомканной постели, тяжело с хрипом и свистом дышал и ничего не ел. По больницам  он ходить не любил. Когда привез его туда, врач сказала:
   -Где ж вы раньше были?..
   Я был в Иркутске, отец в Черемхово…
   Привез утром. Днем ему после капельниц стало легче. Он спрашивал меня, как там дома дела, как мать, когда пришел в обед. К вечеру я вновь обещался прийти дежурить…
   В серовато-черном небе тускло горели звезды. Шел в больницу, ожидая тяжелую ночь. Поглядел на вечернее небо, и будто Кто-то сказал сердцу:
   -Пусть будет то, что будет…
   Около полуночи отцу стало худо. Прибежавшая ставить капельницу сестра не могла найти ускользающую, уходящую, едва бледнеющую голубую вену. Так нас предает в конце жизни тело, на которое мы столько тратим, за которым так ухаживаем. С отцом в маленькой белой палате на двоих лежал старик. У него опухли ноги, видимо, от сердечной недостаточности. Он вздыхал, глядя на меня и отца, и иногда выходил в туалет покурить. Со мной было Евангелие и чисточетверговая свеча. Пока отец находился в забытьи после так толком и не поставленной капельницы, я читал главы о воскресении Христа, сопротивляясь болезни и смерти. И вывел над входной дверью горящей свечой бледный крест…
    Отец пришел в себя. Я увидел по взгляду. Но что это за взгляд?! В голубых глазах его был неземной, непостижимый страх. Отец глядел в левый угол палаты, на потолок. Я знал, слышал, читал, что перед смертью умирающему являются Ангелы и бесы. Светлые силы справа, черные, эфиопы слева. Мельком взглянув на потолок, там, конечно, никого не увидел – для живых тот мир закрыт до времени. Но отец глядел все с тем же ужасом, не отрываясь, как бы сквозь потолочное перекрытие. Потусторонний мир явился ему перед смертью внезапно, неожиданно. Всю жизнь прожить, не думая об этом, не ожидая. И каково в самые последние мгновения увидать такое?!
   -Да, не смотри ты туда! - с отчаянием произнес я, чтобы отвлечь его, не желая терять, отдавать отца.
   Отец не среагировал на меня, продолжая смотреть сквозь потолок непостижимым взглядом. По его глазам я знал и следил за тем, что происходит над нами. Видимо, решил приоткрыть мне тайну смерти, реальность того мира еще раз Господь. Чтобы не отступил от веры, другим рассказал?.. Взгляд отца стал медленно передвигаться слева направо. Походило вроде, что Тот, Кто над нами, медленно плыл, перемещался. Когда взгляд отца достиг правого угла палаты, глаза, со страшным напряжением, будто прикованные, смотревшие вверх и не могущие оторваться, ослабели изнутри и потухли. Отец потерял сознание и больше не приходил в себя. Уже бессознательному, с давящими, но не проливающимися слезами в горле шептал  ему:
   _-Ничего не бойся, я с тобой.
   Это дерзновение мне давало Евангелие в руках, молитва и крест. Да, пока еще отец был в сознании, видимо, предчувствуя горькую потерю, попросил:
   -Прости меня…
   -За что?- искренне удивился этот в общем-то бесхитростный простой полугородской-полудеревенский мужик, не находя в чем обвинить.
 Старик, пришедший с курилки, сидел на своей кровати и говорил сокрушенно:
   _-Да, я тебя понимаю! Как же, Отец!
   Не оставил меня Господь и в эту тяжелую ночь без сочувствия, без человеческого теплого вздоха рядом. Господи, если этот дед умер, упокой его душу и введи во Царствие Твое. Даже не помню сейчас его имени. Если жив, дай ему спасение души. 
    Утром отец умер. Я сдался раньше. Часу в четвертом, видя, как он задыхается, вызывал сестру, и ему откачивали слюну с помощью какого-то аппарата. А чуть рассвело, отец все еще был без сознания, побежал на первую раннюю электричку до Иркутска просить отпуск по уходу за отцом. И, когда поднимался в гору, оглянулся на красно-бурые стены больницы. Над землей всходило солнце. Свет его меня впервые не радовал, а казался злым. В электричке при воспоминании об оставленном отце сдавило горло, сердце, я отвернулся к окну, чтобы рядом сидящие не увидели прослезившихся помимо воли глаз. Отпросившись с работы, зашел в храм. Было около одиннадцати дня. Когда приближался к алтарю, чтобы поцеловать икону на аналое, почувствовал что-то вроде дуновения от алтарных врат. Будто кто дохнул мне в грудь. Потом узнаю, что отец умер примерно в это время. Из боковых алтарных дверей вышел батюшка, иерей Иаков с двумя венцами в руках. Он готовился к таинству венчания. Последний раз видел его в земной жизни. Через месяц с небольшим он тоже преставится ко Господу. Так и запомнится с венцами в руках, выходящий из алтаря.