Записки эгоистки

Ольга Кудряшова-Кашникова
Несколько дней далекого года (основа – дневниковые записи)

31 мая
Было пол-двенадцатого ночи. Мама выключила телевизор, а там шла интересная передача. Маме завтра нужно было рано вставать на работу (начинался школьный лагерь), а мне спать не хотелось. Работоспособность у меня всегда появляется по ночам, а днём я хожу какая-то варёная. Я разозлилась на мать, комок этой злости стоял у меня в горле, но не хотелось ничего говорить, доказывать, ругаться. Я села с книгой к настольной лампе. Мама что-то говорила, но я хранила злое молчание. Несколько минут стояла тишина, мама лежала на кровати, а я делала вид, что читаю. Было тихо и напряжённо. Потом мама села на кровати и тихо сказала:
- Ну что ж, давай будем жить по-твоему. Вместе ложиться, вместе вставать.  А на что жить будем? Что же ты молчишь?
Мама вышла на кухню. Мне надоело это представление, я быстро переоделась в пижаму и улеглась на свой диван, отвернувшись к стене. Мама вернулась и тоже легла, не выключив свет. Настольная лампа продолжала гореть ослепительнее самого жаркого дневного солнца. Это было очень неприятно. Мама что-то тихо сказала, и тут я взорвалась. Накричала, обругала, нахамила. Чувствовала себя глубоко обиженной, и этот злосчастный комок усиливал обиду. Я сознавала, что поступаю эгоистично, неправильно, но моя обида обвиняла маму в эгоизме. Потом была тишина при невыносимо ярком свете лампы. Мама тихо позвала:
- Оля!
- Что? – не сразу отозвалась я.
- Выключи свет и поцелуй меня!
Меня душили внутренние слёзы, я продолжала лежать, не шелохнувшись. Я хотела и погасить свет, и поцеловать маму, но злость, обида не давала мне пошевелиться. Вдруг я почувствовала, что секунды промедления надвигаются на меня как что-то огромное, страшное и неотвратимое, наваливаются и давят невыносимо, эти нескончаемые длинные секунды. Я несколько раз пыталась оторвать голову от подушки, но несчастный комок в горле не давал мне двигаться, было такое ощущение, что он парализовал во мне не только дыхание, но и всю двигательную активность, и даже волю. Невыносимое молчание, казалось, не просто давит на меня, а уже и расплющивает физически. Непонятно как я всё-таки встала с дивана, подошла к окну, выдернула штепсель из розетки и вернулась в свою постель, не поцеловав маму. Она не спала и ждала. Но я больше не шевелилась и скоро уснула.
Я знаю, что секунды эти мне всю жизнь не забыть. Они будут вставать предо мной, как укор, когда я буду вспоминать и плакать о маме. Но даже сейчас, вспоминая вчерашнее, изнутри поднимается комок злости и обиды и душит меня.

12 июня
Диплом сделан, подписан во всех инстанциях, сегодня получила рецензию.

15 июня.
Ныть не хочется, но настроение самое паршивое. Завтра начинается защита, у меня – двадцатого. По идее-то я должна быть готова завтра, но – увы и ах… И поэтому пребываю в расстроенных чувствах.
Мама лежит в больнице. Серьёзно больна. Сегодня неделя, как её увезли на «скорой». Пишется об этом почему-то скупо, сколько я наплакалась – лучше не вспоминать.
Любе я нужна постольку – поскольку. У неё свои заботы дети, муж. Правда, я только у неё и нахожу частично успокоение. Всё-таки сестра, самый родной человек после мамы.
У подружки приехал жених. Ей теперь не до меня. Тем более, у неё тоже защита.
Вот и круг моих самых близких замкнулся. А я – как выброшенное звено. Тоскую сейчас в четырёх стенах общежитской комнаты. Никого нет, кроме меня. А под окном – крики, стук мяча – парни играют в футбол, девчонки помогают – болеют. И этот чужая весёлая радость ещё больше подчёркивает моё одиночество.

29 июня 1975
Июньское солнце светило по всем нормам, обдавало жаром на открытых местах, слепило глаза. Я шла по знойной пустынной окраинной  улочке по направлению к больнице,  еле различая дорогу, глаза щипало от пыли, поднимаемой суховеем, слезы размазывались по лицу. Какой-то молодой кавказец, то ли оказавшийся на пути, то ли шедший сзади и догнавший меня, заглянул в лицо, попытался что-то  сказать, но я уже не могла сдерживаться. Накричала, вслипы перешли в рыдание, парень в испуге ретировался. 
Вручение дипломов, поздравления, праздничная суета, радость, свобода – и тяжесть, безысходность, невозможность принять то, что сказала мне вчера мамина врач.
- Где обедал, воробей? –серое, измождённое болезнью мамочкино лицо пыталось изобразить улыбку, интерес к моему «поплавку», прикрученному прямо на нарядное платье. Точно так же и я, неумело играя беззаботность, отвечала:
- В «Диетке», после вручения!
Она полуприкрыла веки на мгновение, как бы кивнула ими, получив от меня ответ.
- Когда выпускной?
- Сегодня! Вечером пойдём в «Нефтяник», он тут совсем рядом!
- Душно в палате!
Больница располагалась в небольшом древнем двухэтажном доме, какими был застроен старый центр, недалеко от реки. Между домами – высокие деревянные заборы, облупившиеся от старой краски, синей или зелёной. Дворы этих домов были закрыты этими же заборами. Я помогла  маме спуститься с кровати, медленно, с трудом мы преодолели длинный пустой коридор, старые истёртые ступеньки двух лестничных пролётов, вышли в тихий дворик, заросший разлапистыми клёнами и пыльными лопухами.
Была защита, был выпускной. А мама в больнице, у неё рак кишечника. Когда было только предположение диагноза, я надеялась на врачебную ошибку. А позавчера мне сказали, что это точно. Но у меня всё равно надежда: сделают операцию и она хоть немного поживёт.
Очень тяжело. У меня, кроме мамы, нет другого близкого человека. Любе легче – заботы не дают ей думать и расстраиваться. Что я буду делать, оставшись одна? Кто меня пожалеет, кто обо мне позаботится? Кто спросит: «Где обедал, воробей?» Кто скажет: «Поздно вечером не ходи, спать ложись не позднее двенадцати»?
Врачи мне прямо говорят, что нет надежды. Глупо, глупо, а я всё надеюсь. Что, может, ей удалят часть кишечника, и она сможет жить. Что опухоль не злокачественная. Что это не опухоль, а просто спайка… Завтра её повезут в онкологию. Когда будет операция – не знаю. Может, даже завтра. Ведь она неделю ничего не ест – непроходимость кишечника. Вводят плазму, глюкозу…

20 июля
Страшно раскрывать дневник. Потому что нужно написать о самом тяжёлом, о жуткой беде – о маминой смерти. Не знаю, когда найду силы написать об этом. Пока ещё очень тяжело.
Всю последнюю неделю её жизни я помню каждую минуту. Всё время вспоминаю, что она мне говорила в эти последние дни.
Нет, пока не могу. Когда соберусь с силами, я напишу о моей маме так хорошо, как только смогу. И оставлю это своим детям или племянникам. Чтобы они знали, что такое идеал Матери.
А она была Идеалом. Теперь я всё больше убеждаюсь в этом. Её жизнь была сплошным самопожертвованием ради сестёр, братьев, мужа, детей. Особенно меня. Последние пять лет она жила со мной, она жила мной, для меня. Безумно любила внуков, моих племянников. Они её тоже очень любили. И любят. Они же ещё ничего не понимают, хотя были на кладбище, на похоронах. Они всё спрашивают, где бабушка и почему она так давно к ним не приходит.
Ровно месяц назад я защищала диплом. Когда вышла из аудитории, где заседал ГЭК, я увидела маму. Худенькая, измученная смертельной болезнью, она дожидалась меня в коридоре среди беспорядочного нагромождения столов и стульев (в институте шёл ремонт). В руках она держала огромные розовые пионы. Она смотрела на меня своими преданными глазами, в которых светилась огромная любовь, читалась тревога, желание пожертвовать чем угодно ради счастья своего ребёнка. Да, я для неё в 23 года оставалась ребёнком. Её любовь, её беспредельное внимание раздражали меня, неблагодарную. Теперь остаётся казнить себя за это и страдать. Ничем не поможешь, ничего не вернёшь.

14 августа
14 августа мамочке исполнилось бы 55 лет. Юбилей. Его мы собирались отметить широко. А вышло всё иначе. До обеда мы с Ниной дежурили в распредустройстве, а потом отпросились у начальника в Тюмень. С НПС (нефтеперекачивающей станции) приехали в поселок, забежали в свой вагончик,  пообедали в столовой, а потом с вахтовым автобусом, возвращающимся на станцию, добрались до переезда. От него – топать полтора километра по шпалам до разъезда Бачкун, где останавливается на минуту или три тобольский поезд. Пара серебряных рельсов, сливающихся у горизонта в одну линию, а по обеим сторонам насыпи –  буйное цветение нетронутых человеком полевых трав, разнообразие, изобилие. Дикие ромашки, нежными ростками пробивая каменистую насыпь, разрастаются хрупкими на вид, но стойкими к сильным воздушным завихрениям от мчащихся совсем близко железнодорожных составов, колышащимися от ветерка зелёными кустами, изобильно покрываются жёлто белой  вуалью из множества мелких цветков; чуть поодаль синеют колокольчики, стеной выстроились заросли непременного спутника сибирских железных дорог - фиолетово-красного иван-чая, жёлтеет солнечный львиный зев, мышиный горох оплетает всё незанятое большими цветами пространство -  мелкие лиловые цветочки на тонких гибких стебельках, коричневые стрелки  камыша возвышаются в низинках и канавах. Цветочное царство благоухало сладкими медовыми ароматами в знойном мареве полуденных лучей щедрого августовского солнца. Цветы сами просились в букеты, их естественное великолепие, разнообразие, изобилие буквально лишали дара речи, для описания нашего восторга не хватало никаких слов, мы просто ахали и старались лишь надольше запомнить, запечатлеть бесподобную красоту безвестного, ничем непримечательного перегона железной дороги между Бачкуном и Торгилями.
Много лет спустя, перечитывая эти строки моего, казалось бы, неуместного  восхищения лесной красотой во время скорби по маме я не удивилась, а наоборот, порадовалась, что подробно записала тогда свои ощущения. Теперь я поняла, что таким образом  Господь утешал меня, напоминал, что Он рядом со мной всегда
7 сентября
Непоправимость смерти. Необратимость утраты. Неизбывность горя. Неизбежность печали.
Нет, я не собираюсь ругать солнце за то, что оно светит. Птиц –за то, что они летают. Цветы – за то, что они дарят радость живущим. Всё идёт своим чередом. Людям надо жить. Не у всех всё гладко, но в общем-то люди живут, радуясь, пока их не постигнет горе. Разве плохо я жила до 1 июля? Я была счастлива. Мамина любовь окружала меня со всех сторон, оберегала, защищала. Она меня так любила, как иного человека не любят несколько людей. Она меня так любила, что я не нуждалась больше ни в чьей любви. Меня даже тяготила её огромная любовь, её чрезмерная забота и внимание.
После маминой смерти я открыла альбом, чтобы взять фотографии. Толстая стопка снимков, а на них я – во всех видах. Я одна, я с подружками, подружки без меня, тоже во всех видах и ракурсах. Друзья институтские, школьные. Безумно любила я фото подруг собирать.
А вот мамочкиных фотографий нет. Из всей этой толстенной пачки ненужных, пустых снимков я выискала всего три маленьких пожелтевших прямоугольничка. Мама с отцом, в первый год после свадьбы. Пышные волосы богатой косой уложены на голове, добрые милые глаза. На второй мамочке 30 лет. Бесподобная красавица, тонкие черты лица, густые тёмные волосы, чёткая линия красивой формы губ,  ну просто «Неизвестная» Крамского, только перенёсшая смерть матери  и голод во время войны, спасшая от голодной смерти сирот – своих сестёр и братьев в количестве 6 человек, мать двоих детей, жившая с деспотом-мужем; поэтому только черты лица «Неизвестной», а взгляд, глаза – сама доброта и сострадание. Третье фото – любительское. Маму снимали лет шесть назад для школьной стенгазеты. Чёрные с проседью, но всё ещё густые волосы коротко подстрижены, лучики морщинок возле глаз, но сами глаза всё те же, родные, милые, умные – улыбаются – бодрее, дочка! Не унывай!
Помню, в своё время мы считали эту фотографию неудавшейся – маме она не нравилась из-за волос, слегка растрёпанных ветром (снимали на улице). Кто б мог предположить, что это фото станет для меня таким дорогим, сейчас я не замечаю в нём недостатков. Главное, что передал этот любительский снимок – мамины большие глаза. Они смотрят мне в душу, они улыбаются, подбадривают меня. Огромные, красивые, любящие глаза Матери.