Ирония

Роман Самойлов
            Ни одно окно не горело, только фонарь над помойкой дрожал и рассеивал вокруг себя вибрирующий ядовито-жёлтый свет. В тёмном небе над городом тоскливо горланили птицы, завывание ветра сливалось с плачем летящих на юг невидимых стай. Оглядевшись по сторонам, в подъезд вошли двое: один – крепкий азиат с донкихотской бородкой и округло-узким медвежьим лбом, другой – здоровяк под два метра, с рельефным голым черепом и огромными прозрачными глазищами на страшном, совершенно обезжиренном лице. На азиате была выцветшая комуфляжная куртка и треники "дачные": тёмно-синие, с наполовину отшелушенными лампасами, снизу-сзади обе штанины надорваны – видимо, чтоб надевать, не снимая обуви. Здоровяк же был в чёрных брюках и в чёрной же матерчатой куртке, наглухо застёгнутой; ворот белой рубахи жёстко торчал, как строгий ошейник.
            Консьерж дрых, как и было обещано. Спокойно прошли через просторный и светлый холл, увешанный зеркалами. Поднялись лифтом на последний этаж. Азиат достал инструмент. Десять секунд на английский замок, две минуты на дорогой сувальдный. Всё проделал молча, лишь играя глазами да повторяя движения отмычки своим вертлявым блестящим языком – черепастый напарник загляделся даже. Закончив, взломщик сделал пригласительный жест. Обезжиренный посмотрел сурово, из-под мышки вынул ТТ с глушителем. Почти беззвучно дослал патрон в патронник. Из кармана достал фонарик. Азиат тоже. Обезжиренный громила первым осторожно втиснулся в открывшийся за тяжёлой металлической дверью тёмный коридор. Чуть синеватый тонкий  луч фонаря осветил прихожую. Мебель в квартире была готичная: тяжелая, выпуклая, гнетущая. Слепила внезапными зеркалами – зайчики так и бросались в глаза из тьмы, заставляя вздрагивать и слегка шарахаться даже. Тени надувались, трепетали, словно паруса, шмыгали вокруг беззвучным хороводом, раскачивались над головами – казалось, готовые кинуться с потолка, но вместо этого они мягко соскальзывали под ноги и растворялись под каблуками.
            Расположение комнат выяснили заранее, отправились прямиком в спальню. Обезжиренный весь сжался, как скомканный лист бумаги, только ствол пистолета остался прямым и целеустремлённым. Киллер спрятался за него, как за всемогущего бога – прилип к рукоятке, притаился за взведённым курком.
            Тапок. Посреди коридора. На секунду замерли, сбитые с толку этим тапком. Азиат тронул обезжиренного за плечо – усмехнулся и беззвучно щёлкнул себя двумя пальцами по горлу. Дескать, хозяин, похоже, вечером бухал. В пользу этой версии свидетельствовал и тонкий коньячный душок в застоявшемся воздухе...
                ...
            Сквозь странную одурь и сонную муть отца Александра весь день преследовало предчувствие близкой смерти. Страшной смерти. Будто сам Господь предупреждал его: сегодня тебя убьют. Жизни своей было жалко, но больше жалел жену и детей – живых вообще жальче всегда. Мёртвых чего жалеть? Царствие им небесное. А живым горя да испытаний ещё ой сколько предстоит!
            За пятнадцать лет, прожитых в любви и согласии, родила ему Аксиньюшка десятерых. Да ещё пятерых взяли из сиротского дома. Как будут они без него? Кто их станет кормить, одевать? Кто в люди выведет? Господь позаботится – да, конечно, но всё-таки тревожно. И почему и за что его можно убить? Непонятно. Обычный священник, каких тысячи и десятки тысяч. Может, нервы всё? Может, блазнится? Мало ли искушений в жизни. Опять же, в голове туман такой странный...
            Нервы нервами, соблазны соблазнами, но на всякий случай попросил отца Никодима о соборовании. Тот удивился, конечно, но вопросов задавать не стал – о предчувствии отец Александр сказал сам, а в рассуждении Никодиму нужды не было. В конце концов, соборование полезно и тому, кому вообще ничего не грозит.
            Службы отец Александр служил нынче с особым благоговением – как в первый раз, со слезами и мурашками. Проповедовал же столь проникновенно, что под благословение прихожане подходили с лицами удивительно просветлёнными и прямо-таки сияющими от слёз.
            Вечером, когда сели с семьёй трапезничать, отец Александр глядел на жену и детей с тоской и умилением и даже позволил себе две рюмки коньяку для укрепления духа. Ну, убьют – что ж. Всё равно когда-нибудь помирать, раньше ли, позже ли – когда уйдёшь, тогда и хорошо, тогда и правильно – потому что на всё воля Божья. Нечего горевать. Жизнь прожил хорошую, правильную... Правда вот, почему-то вспомнить ничего из неё толком не получается... И дети... Пятнадцать общим счетом... А сколько мальчиков, сколько девочек? Как зовут кого? И что это за имя такое дурацкое – Аксинья? Господи, как же бывает-то так? Всё в тумане, и туман-то всё гуще! Может, это смерть уже?
            И тут отец Александр... проснулся.
                ...
            Но вот и спальня. Дверь открылась невесомо, беззвучно. Синюшный свет одного из фонарей выхватил из тьмы огромный литой крест, висящий на стене. Что-то зашуршало в углу – ледяные лучи метнулись на звук. На постели, вжавшись в кованую спинку огромной кровати,  неестественно изогнувшись всем телом, криво сидел на корточках жидкобородый человек в кальсонах и распахнутой белой рубахе. На голой груди тоже висел крест – конечно, намного меньше того, что на стене, но всё равно слишком большой для его тщедушной фигуры. Попав в пятно света, человек негромко взвизгнул, сипло, будто горло абсолютно высохло:
            – Проклянут! Проклянут вас небеса! Все святые на вас сейчас смотрят с небес и всё видят! На священнослужителя руку поднимаете!
            Киллеры замерли.
             – Ты чо городишь, мразь? – удивлённо и зло прошипел обезжиренный.
            Оба фонарика уставились в лицо дрожащего на кровати человечишки. Его глаза странно дёргались – одновременно и щурясь на свет, и выпучиваясь от ужаса. Потревоженные пылинки, взвившиеся над постелью, плясали в перекрещенных лучах. И перекошенное лицо с жидкой бородёнкой тоже плясало – синюшно-бледным пятном в ослепительной тьме.  Бородатый скосил свои судорожные глаза, в ужасе отворачиваясь от убийц и не в силах отвернуться совсем. В этих глазах был и животный страх, и гнев, и проклятье. А пылинки садились ему на нос, на скулы и ресницы, слетаясь в пятно света из окружающей тьмы.
            – Не будет вам прощенья ни на этом, ни на том свете! – отчаянно захрипел бородатый, зажмурившись, и дальше зашелестел губами уже почти беззвучно, с трудом преодолевая дрожь, охватившую всё его тело.
            Обезжиренный выдернул из-под одеяла подушку, с отвращением ударил ею дрожащего человека в лицо и с силой уткнул пистолет в пухперовую массу.
            Когда подушка коснулась лица, бородатый вскрикнул, но голос сорвался.
"Дюк-дюк" – будто дважды тюкнули молотком по гвоздю. Человек дёрнулся. Захрипел. Руки упали, туловище же продолжало мелко дрожать.
            Лучи фонарей одновременно опустились. Упёрлись в пол. Убийцы замерли, не дыша – вслушиваясь в осеннюю ночь, бесконечно пронзаемую шквальными сквозняками небытия.
            – Слушай, что он там буробил-то? – шёпотом спросил азиат. – Меня прямо-таки заколотило слегка.
            – Ага, – отозвался обезжиренный, – я даже подумал, домом ошиблись или ещё чего. Ну, в смысле, что не Саня Упырь это, а другой кто...
            – Так и что ж это было-то?
            – Да кто его знает. Может, алкогольный психоз – пил ведь. А может, просто приснилось что-то... А мы поперёк сна и вклинились.
            Азиат нервно усмехнулся:
            – Ну да, "на священнослужителя руку поднимаете!"
            – Смешно, да, – поддержал обезжиренный, поправляя белый воротничок. – Но с другой стороны, несправедливо это. Жил-жил человек – крыса крысой. А умер вроде как святым угодником.
            Азиат, подсвечивая себе фонариком, распахнул на груди убитого рубаху – обнажились воровские звёзды под ключицами.
             – Но не взаправду же... – снова усмехнулся он, кивая обезжиренному на эти звёзды. – Он вообще-то верующий был или как?
            – Не знаю. Крест вон... Да пусть и не взаправду... Всё равно что-то в этом есть. Ирония, как говорит один мой кент из интернета. Ирония.