Свет

Марина Еремеева
В последний раз Магда вернулась в один из редких прохладных октябрьских дней, зыбких, как она сама. Я сажала во дворе цветы. Мы недавно купили этот, мой первый и, без сомнения, последний, дом, и я была полна гордости. У меня никогда не было своего жилья, а уж тем более целого дома, где моим было все: и оранжевая черепичная крыша, и ладный забор, и каждая полочка и кладовочка, и, главное, огромный двор, где можно было не только разводить цветы, но и строить фонтаны, беседки и прочую столь необходимую уютную чепуху. Я часами сравнивала веера с образцами краски, я обсуждала с продавцами, что посадить на солнце, а что в тени – в общем, была счастливо занята.  В то воскресенье я сажала вдоль забора крошечные ростки белой бугенвилии, предвкушая, как она накроет забор пышными пенными сугробами и отгородит мой рай от всего мира. Я возилась в земле, радуясь передышке в жаре и длинному, мирному выходному, когда сын привел Магду, еще больше похудевшую и зачем-то выкрасившую волосы в розовый цвет. К тому времени мы уже давно смирились с ее периодическими возвращениями. Я обняла ее. От нее привычно пахло детским мылом. Все было как всегда, только в этот раз у сына была невеста, а у меня муж. Умелый муж, чьими руками были выкрашены веселые желтые стены и положен блестящий паркет, уравновешенный, благополучный муж, без запоев и творческих кризисов, обожающий меня добрый муж, всегда все делающий вовремя.

Магда присела, рассеянно погладила лепестки только что посаженного ростка и одним махом разрушила мой воздушный замок: «А где Пол?»


***

Сын увел ее на свою половину, а я принялась перелистывать воспоминания.

Вот он пригласил ее на свое пятнадцатилетие. Я еще не видела ее, хотя слышала от сына, что «очень красивая девочка». Я накрыла на стол, но сама где-то задержалась, и когда наконец добралась, сын встретил меня у порога трагическим шепотом: «Она не есть мяса!» Все мои оливье и буженины были сдвинуты на край стола, а в центре стояла невесть откуда взявшаяся алюминиевая мисочка с замороженным овощным суфле. Я разогрела суфле, сделала салат. В глазах сына медленно остывал пережитый ужас.

Это действительно была очень красивая девочка. Бывает, знаете, красота холодная, и хищная, и лучезарная и всякая другая, а у Магды была красота щемящая. Она сидела на краешке дивана, немного боком, сложив руки ладошками вверх на короткой матросской юбочке и по-монашески потупив глаза – признак, как я потом обнаружила, не столько смущения, сколько внимания –  отчего расчесанные на прямой пробор длинные, темные волосы почти закрыли чудное, чистое, высоколобое лицо. Мне всегда хотелось защитить ее от всех, включая моего сына и ее собственную усатую, вечно усталую мать. Отца я никогда не видела, знала только, что там он был журналистом, а здесь, как все, кладет плитку. Просто удивительно, насколько высока во Флориде потребность в плиточниках.

Итак, Магда была щемяще красива. Она как две капли воды походила на Дебру Уингер в “Terms of endearment”, и я не могла и никогда не смогла отделаться от ощущения, что она, Магда, умрет молодой, от рака, в больничной палате. Эта ее трагическая красота делала все связанное с ней значительным и правильным, даже это странное вегетарианство, оказавшееся таким же нестойким, как и все остальное.

Помню, как сын писал ей школьные сочинения. Их общую ветрянку, их общий драмкружок. Его голос в трубке, когда она мимолетно кем-то увлеклась, пока он учился в Нью-Йорке. Ее радостные глаза, когда он решил перевестись в местный университет. Кольцо с осколком бриллианта, которым он попытался приковать ее к себе. Он таскал ей любимые книги и фильмы, лепил под себя. Она вроде бы и не сопротивлялась – но внезапно у нее появился британский акцент, и когда! После шести лет, когда все уже было решено, когда он уже, с точки зрения ее мамы, стал почти достоин.  Ее исчезновение, телефонный звонок, безумные глаза сына – и три года возвращений и уходов, уходов и возвращений.

А вот и мастерская Пола– еще на улице Искусства, а не Фестивальной, еще с обыкновенными старыми домами, а не «шедеврами Арт Деко», что немедленно сделало их не по карману тем, ради кого, собственно, и был затеян весь проект. Художники ушли, а образовавшуюся пустоту, как яму в песке, немедленно заполнили юркие дельцы, и не стало улицы Искусства.

Пытаюсь вспомнить, как Пол выглядел, когда был чужим. Кажется, он напоминал жирафа: худой, долговязый, с оттопыренными ушами и припухшими кроткими глазами в девичьих ресницах. Да, он давал объявление о подмастерье, но имел в виду все-таки кого-нибудь постарше, например, ученика художественного училища. Он вопросительно умолкает. Как только мы с сыном вошли, он отложил кисть и вот уже пятнадцать минут слушает историю становления гениального ребенка, вежливо кивая и не отрываясь глядя мне в глаза. Мне неловко. Но у меня нет денег на уроки, и мне нравится то, что на мольберте. «Покажи», – приказываю я сыну, и тот послушно подает жирафу сложенный вчетверо тетрадный листок с карандашным рисунком собаки, этакого Бима, но только посмотрите, какая четкость линий, какая выразительность! Я еще слыхом не слыхивала об аниме.

Жираф медленно берет рисунок, медленно разворачивает – меня с детства гипнотизирует шуршание бумаги в медленных пальцах – долго разглядывает и роняет: «Три? Пять?» Я не сразу понимаю, что речь идет о возрасте. Ах ты, животное, ну, сейчас ты у меня будешь есть траву – но он тихо смеется. Вот оно что, в этом омуте водятся вполне здоровые черти. У него оказываются красивые крупные зубы и озорные, а вовсе не кроткие, глаза. Знал ли он, что  приобретает сына? Знал ли мой сын, что приобретает отца?

Через дорогу от мастерской был крошечный театрик, настоящее оф-бродвейское сокровище мест на тридцать, амфитеатром расположенных вокруг миниатюрной арены. Театр принадлежал молодой актерской паре. Муж, пиратского вида красавец, с цыганскими кудрями под красным платком, окончивший отделение драмы в Йельском университете, был совершенно бесталанен. И Шекспира и Мамета он играл в одинаковой завывающей манере, с крупными драматическими жестами, рассчитанными по меньшей мере на Ковент-Гарден, а не на кукольный зальчик, где зрители должны были зорко следить, чтобы актеры не отдавили им ноги. К счастью, играл он редко, больше занимался бухгалтерией и декорациями, потому что роли распределяла жена, маленькая, кругленькая, со слегка косящим правым глазом, и до неприличия талантливая. Труппа была им под стать: молодые бескорыстные фанаты. Думаю, они получали долларов по двадцать за спектакль: актеров частенько было больше, чем зрителей.

В этот театрик мы вчетвером ходили каждый выходной, а однажды даже каждый день, на Гамлета в интерпретации заезжей, тощей, девятнадцатилетней звезды. Большую часть спектакля он по-водевильному валял дурака, и когда зрители единодушно в него влюблялись – нелепо, неожиданно и абсолютно непредсказуемо погибал.

А вот мы едем в Ки Уэст, несемся по узкой дороге в моей маленькой Мазде. Пол за рулем. Как ни странно, водит он уверенно и напористо. Говорят, чтобы узнать, каким мужчина будет любовником, надо посмотреть, как он водит машину.

Дорога эта стоила строителям нескольких тысяч жизней, а мы едем по ней развлекаться. В нашем тесном пространстве полная гармония – а между тем, один шаг в эти тянущиеся по обеим сторонам живописные болота, и ты во власти аллигаторов, аспидов и питонов, привнесенных извне, но буйно расплодившихся. Мы чему-то смеемся, во что-то играем. Мы –  среднестатистическая идеальная семья из ролика, рекламирующего вроде бы машины, а на самом деле дороги, неправдоподобно ровные и гладкие, пожираемые с жуткой скоростью и без малейших признаков изжоги.

 В Ки Уэсте – деревенская тишина. По пустым тротуарам, вдоль пряничных домиков гуляют гордые петухи и шестипалые Хемингуэевские коты. Мы гуськом взбираемся по бесконечной скрипучей лестнице на смотровую площадку, откуда наблюдатели сто с лишним лет подряд оповещали город о разбившихся судах. До строительства дороги, соединившей остров с материком, процент с поднятых грузов был почти единственным источником дохода.

Площадка как раз вмещает нас четверых. Внизу качаются пышные папахи деревьев, и жестяные крыши блестят как рыбья чешуя, и перекликаются дома-пароходы, а мы опять оторваны от мира. И на веранде кафе, где мы делим на четверых дорогущего омара, только для нас включают спасительные прохладные брызги, и в гостинице весь бассейн в нашем распоряжении. Межсезонье. Нежизнеспособная идиллия.

Снова мастерская. Пол упрямо не переезжает к нам, несмотря на многократные обещания. Живет здесь как дикарь, без душа и плиты, тем самым вынуждая меня по два раза на день таскать ему еду, которую он съедает совершенно отстраненно, задумчиво глядя в одному ему известную точку. Вначале я изощрялась, изобретала сложные блюда, но потом поняла, что он не замечает вкуса и стала просто впихивать в него калории. Мы здесь, потому что заказанная два месяца назад декорация к Щелкунчику только что начата, а спектакль завтра, и Пол не успеет без сына, а сын не захотел идти без Магды, а Магда без меня, и работы на всю ночь, а им с утра в школу, и так каждый раз. Пол и сын, как две улитки, большая и маленькая, ползают по расстеленному на полу холсту, а мы с Магдой сидим на подиуме, на скомканной пятнистой простыне и критикуем. Точнее, я критикую, потому что не могу простить Полу его неумение организовать свое время и привычку все откладывать на последний момент. Щелкунчик похож на Трампа, издеваюсь я, а мыши на собак. Фея дистрофичная! Елка лысая! Магда смеется.

Пол поднимает голову, лицо его темно от прилившей крови. «Хватит»,– негромко говорит он, и я тут же умолкаю. Когда он говорит таким тоном, я его побаиваюсь.

А вот Магда сама на подиуме –  догадайтесь, кто она. Никаких омовений, только лицо, склоненное над едва намеченной рукой, грубое покрывало, серъезные глаза под библейскими бровями, строгие губы. Мы с сыном считаем, что это шедевр, но ведь столько художников, хороших и разных! Пол безмятежно улыбается: это, если повезет, заплатит за мастерскую, но для души другое, для души –  спрятанные за ширмой сокровенные абстракты с загадочными для меня названиями: «Иоанн 8:12» или «Первое Послание к Корифянам», а иногда просто «Свет». В них он вкладывает всю свою позднюю, слишком ревностную веру. Их он не продает несмотря на все уговоры, даже нам показывает неохотно. Над ними он бьется в одиночестве, запираясь на целые недели, не чувствуя времени, не выполняя заказов, из-за них уходит в тихие, угрюмые запои, после которых мне приходится месяцами восстанавливать травами его печень. Я ненавижу эти абстракты, ревную к ним, ревную к этому чертовому несуществующему Богу, к которому он тянется так мучительно, совсем не как мой нынешний муж, считающий Боженьку заботливым родителем – о, если бы! Если бы Пол верил в такого Боженьку, мы бы до сих пор были вместе – но отчего тогда МЕНЯ так завораживает эта мазня, эти беспорядочные пятна, отчего я чувствую ту же мучительную тягу к недостижимому, в которой, наверно, и состоит его религиозный опыт? В такие минуты он представляется мне помесью святого и рыцаря, этаким Георгием Кихотом и, не имея возможности добраться до первоисточника, я бросаюсь целовать перепачканные в краске худые, натруженные пальцы переводчика.

А потом, конечно, все возвращается на круги своя: и медлительность, и отстраненность, а главное – полное неумение принять окончательное решение, два сапога пара с Магдой, недаром оба Весы. Они неуловимы, как ртуть, эти двое, и так же смертельно опасны. Мы, конечно, их не понимаем – но мы ведь пытаемся их понять, разве это не считается? Они тоже нас не понимают, вообще никто никого не понимает, это известно. Все мы не более, чем замкнутые в себе бильярдные шары, которые гоняет по сукну жизни рука мастера, иногда позволяя на мгновенье соприкоснутся и даже полежать, прижавшись друг к другу, в общей лузе, пока она неторопливо натирает кий.

***

Сын и Магда возвращаются назад. Магда выглядит расстроенной, сын молчалив, как сфинкс. Оба отказываютсят от обеда. При подробном рассмотрении она выглядит почти прозрачной и совершенно измочаленной, как будто жизнь, весело рыча, долго трепала ее, и в конце концов, изжеванную, выбросила к нашим ногам. И эти дурацкие  розовые волосы, чем она думала? Ломкие и неживые, лишенные прежнего здорового блеска. Ей явно хочется уйти, но она делает усилие, рассказывает о себе: вот, закончила отделение сравнительной литературы, оставили при кафедре. Об англичанине ни слова. В тоне ее появился какой-то развязный, снисходительный снобизм, очень типичный для варящегося в собственном соку университетского мирка – но и это, должно быть, наносное. Временное, как розовые волосы, и вегетарианство, и англичанин или сын или оба – даже как сравнительная литература. Десять лет я силюсь ухватить в ней постоянное – да что я! Она сама всю жизнь силится ухватить в себе постоянное, и мечется, не находя, и жаль ее ужасно.

Она поднимается уходить. «Обними, поцелуй Магдочку», – говорит мой обычно сдержанный сын, и я понимаю, что он, как и я, выбрал надежность, и основательность, и преданность с первого дня, без вопросов и сомнений. Я обнимаю ее, в последний раз вдыхаю запах детского мыла, и, едва дождавшись, пока за ними закроется дверь, сажусь на диван и реву в голос, как на похоронах, над концом эпохи, над нами, предавшими, и ими, преданными, и змеей вползает в сердце страх наказания. 

***

Пол все-таки нашел свою Жанну Эбютерн. Она не грызет его ни за запои, ни за потерянные заказы. Им выделили комнату в церкви, с условием, что он будет бесплатно оформлять зал к праздникам. Там есть душ, а питаются они с церковной кухни. Есть в этом всем какой-то символизм. Комната эта служит гардеробной для рождественских спектаклей, поэтому каждый год, двадцать третьего декабря, они перетаскивают свои вещи, включая абстракты, в угол и укрывают все той же пятнистой простыней. Это она мне рассказывала – мы поддерживаем связь. Знала бы она, как я ей завидую.

Сын, к моему тайному облегчению, потихоньку эволюционировал в программиста. Судя по его объяснениям, недоступным моему гуманитарному уму, он видит в недрах новой профессии те вспышки божественного света, что я видела в абстрактах Пола. Я счастлива за него – тем отсеком души, что принадлежит ему. Женился он тоже удачно, хотя поначалу стеснялся своей широкой, по-крестьянски прочной половины, но она подучилась и приобрела некоторый внешний лоск, а он наоборот слегка огрубел, так что теперь они вполне сходят за пару. Зато она так твердо стоит на земле, что может позволить ему время от времени витать в облаках. Он говорит, что доволен своей сделкой – а я своей недовольна. Давно уже мне безразличен паркет и веселые желтые стены, давно я не выхожу во двор любоваться буйно разросшейся бугенвилией. Приземленность мужа, абсолютная телесность его потребностей давят на меня, как могильный камень.

Я разучилась улыбаться, и мышцы лица привыкли к брюзгливой гримасе. Я мечусь между двумя своими ипостасями, не в силах смириться ни с одной, как в свое время металась Магда. Надеюсь, она все-таки избежала судьбы  Дебры Уингер в «Terms of endearment” и нашла, что искала: поиски прощаются только молодости, в зрелости их приходится скрывать, как неприличную болезнь. Я безнадежно больна этой болезнью: спотыкаясь, бреду по узкой дороге, не в силах заставить себя шагнуть ни по одну из сторон, где, конечно, аллигаторы и змеи, но и могучие древние деревья, и сказочные птицы, и невиданные цветы. Все чаще я вспоминаю Пола. О, если бы я сумела приспособить свой шаг к его, стать такой, как эта Жанна, молчаливой, всеприемлющей, и никогда не сомневаться в своем выборе! Но я не сумела, и снова не сумела бы, как и не сумела стать женой своему бедному мужу.

Иногда, строго по необходимости, я бываю на бывшей улице Искусства. Там все изменилось. Облупленные здания отреставрировали и выкрасили в нежные пастельные тона. Пыльные мастерские превратились в бутики и этнические рестораны с нарядными полотняными зонтами на верандах. Не выйти больше с мешком книг из букинистического – там теперь ирландский бар. Не купить у художницы в стрекозьих очках только что расписанный, еще теплый, как парное молоко, шелковый шарф. Везде посредники, всё капиталовложение. Там, где жил Пол – галерея, под холстом в окне много нулей. Давно прогорел театр, и владельцы ушли преподавать драму в школе; давно женился и продает страховку облысевший Гамлет. И следа не осталось от прошлого – только в памяти все еще пульсирует ослепительный, бесполезный и единственно нужный свет Бога, любви и красоты.



 Картина: Марк Лоуренс