золотой дождь

Николай Бизин
старая-старая рассказка, но вот она отчего-то вспомнилась; если уж я выложил "В КОТОРЫХ ЖИЗНИ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ВОЗМОЖНО", то отчего бы и не эту; тем более что статью о литературном негрячестве я закончил и правлю, а вторая часть Вечного Возвращения тоже готова.


                НИКОЛАЙ БИЗИН



                ЗОЛОТОЙ ДОЖДЬ


    Хотите услышать, сеньоры,
         Прекрасную песню Санкт-Петербурга,
              Причем о любви и смерти?


    Мир не терпит любви, ибо огромна любовь (или такою она кажется) - но тесно посреди такой огромной любви человеческой душе! Огромна любовь, потому что она как гром среди очень ясного и сразу ставшего таким маленьким неба - но тесно посреди любви (такой же огромной) человеческой душе, такой же маленькой…
    Теперь можно еще сказать о том, что она долготерпит и не прекословит - но ведь и это не так! Но как сердцу в груди, когда не выйти за ребра, и как младенцу во чреве женщины, когда не отошли воды - тесно во всех этих огромностях тому, кто любит саму любовь, кто становится прокажен ею.
    Теперь можно еще сказать о том, что прекословит она - но и милосердствует, что не превозносится она - но и завидует, то есть видится в самых различных обликах и не гордится, и не бесчинствует… Не правда ли, ей и целого мира мало, то есть мир малодушен и в нем нет той души, что была бы достойна любви - но при этом и в миру любви недостача? Не правда ли, в этом есть своя правда, но ведь и мы все еще живы, потому как избраны немощные, чтобы посрамить сильное.
    Мир не терпит любви, и этим он почти совершенен; вот и я не люблю давать лишние имена предметам и людям, впрочем, не в этом моя проблема и не в том, что раздача имен неизбежна - как и у всех, моя очередная проблема в том, что разрешается (как женщина, у которой отошли воды) лишь созданием проблемы следующей, то есть в свою очередь уже готовой, то есть уже выстраивающейся…   Человек, чье настоящее имя никогда не будет мной названо, почувствовал эту стальную нетерпимость мира именно сейчас, с самого первого звука моего повествования; итак, за мной, мой читатель! Сегодня мы встанем с ним рядом.
    Произошло это чувство в вагоне петербургского метро, причем посреди самого длинного своего перегона, когда единомгновенно и студено (смертельный удар всегда поначалу безболезнен и леденящ) безобразно завизжали тормоза: Людей швырнуло друг на друга и стало давить! Свет тотчас и точно так же безобразно померк (это помрачение растянулось на несколько цветов спектра, среди покоторых преобладал коричневый), и почти сразу в тяжело наступившей на пассажиров тьме невидимо и неслышимо (ибо зренье и слух стали почти неразрывны) закричали женщины. Мускулы мужчин были схвачены (вот как кошка берет за затылок котенка) бесполезною судорогой… Так мог бы выглядеть страх, но он так не выглядел, ибо было темно.
    Человек без имени, лица которого мы пока не видим (сейчас не по моей прихоти, но из-за всеобщего преисподнего мрака (не правда ли, под наши раечки всегда пододето исподнее?), что есть сил цеплялся за металлический поручень, и сбитое и сорванное с ног людское месиво безобразно наваливалось на него.
    -  Не может быть! - подумал он и сам подивился (и действительно, мысль была словно бы выдавлена из него) тому, что способен так холодно и почти что студено в такую минуту думать - безумно далекой была эта мысль и совершенно бесполезной, как звезда, которой никогда не быть путеводной! Но именно бесполезность и безучастность мысли подарила (а ведь он ничего не брал даром!) этот шанс:   Посмотреть на происходящее именно что не глазами тела, а как бы сверху и издали, то есть глазами души.
    -  Именно что может, - безучастно сказала душа (именно что полностью душа, а не боязливой частью своей), ибо ее глазам не требовалось освещения, и даже визг тормозов (что как луч просто-напросто раздирал тьму) ей вовсе не требовался… Но вот движенье принялось замедляться, тормоза делали свое дело.
    Когда вагон (показалось, именно что один, а не весь поезд) замер, людей снова швырнуло инерцией, но уже в обратную сторону и гораздо слабее; вот теперь действительно стали слышны женские вскрики и всхлипы, мужская ругань, чей-то плач - а между тем все это месиво уже отзвучало, стало прошлым настоящим … Только железнодорожный металл не хотел или не мог так быстро позабыть катастрофы, поэтому вагоны (те, что впереди и позади) еще шевелились, еще скрипели и тихо вздыхали, осознавая себя.
    -  Мир не терпит любви, - сказал, не прибегнувши к помощи губ, человек (или мы все еще лица его не разглядели) - то есть он сказал про себя и обращаясь исключительно к некоей коллективной душе своего замершего вагона - то есть как бы выпавшего из унылой череды самоосознаний! - коея коллективная душа, быть может, и не утратила способности звездного взгляда, но в ответ промолчала … И хорошо, ей не следует говорить слишком часто, не то люди привыкнут и опять перестанут ловить малейшее слово.
    И тем более хорошо, что ей не следует говорить слишком часто! Поскольку в ответ на слова человека его мертвый (то есть вышедший из общих движений) вагон тоже вздохнул и сильно дернулся, впрочем, уже совершенно гальванически и безопасно: Это далеко впереди, во тьме своей кротовьей норы и при свете аварийных ламп упрямый машинист пытался подчинить себе весь поезд…
    Но надо честно сказать, что почти подчинил, то есть в вагоны начало поступать слабое электричество, и лампы стали коричнево (вот как свежесодраная кора сосен) мерцать - но и этого оказалось слишком! Глаза пассажиров, совершенно как глазищи стрекоз, переполнились радужными пятнами, и оказалось опять, что люди на время ослепли, разве что теперь иначе… Здесь мой человек рассмеялся, с облегченьем себе возражая: Разве может так быть, чтобы из-за него одного подвергались погибели и слепоте очень многие жизни? Это значило, что душевным своим рассудком человек понимал свою виновность в неживой катастрофе.
    Впрочем, что ему был душевный его рассудок? Человек был безумен, разумеется, ведь он любил и знал, что мир не терпит любви вовсе не потому, что огромна лю бовь и ей тесно, нет… Потому и явились они, эти такие простые и грубые железо и инерция - доказательство, как легко им прикоснуться к любви! Его любовь перестала быть измененьем природы и перестала быть некасаема, поскольку перестала быть прозреваньем, обретеньем особого зренья.
    Он стоял перед выбором, то есть его любовь (или, иначе, чудо) становилась попросту бытом, то есть выбором из двух или более каких-либо пошлых вещей, которые вполне возможно переставлять с места на место - когда человеку дается прозренье, у него уже нет никакого выбора! Любовь, которая рядом с душой, способна коснуться души; вещи, когда становятся вровень с любовью, становятся как бы достойны ее… Несоизмеримость этих вещей настораживала его, но так и не насторожила его - в своем роде он стоял перед выбором, но у него выбора не было.    Человек был вполне безумен, или его было возможно так называть.
    - Может быть! - подумал он, на этот раз совершенно утвердительно, и сам подивился (и действительно, мысль была-таки из него вдавлена), причем не тому, что способен мыслить так отстраненно и холодно в минуты освобожденья от навязанной ему и совершенно ему сейчас посторонней подземной катастрофы, нет…  Подивился бесполезности в делах любви и нелюбви всех и всяческих мыслей, то есть бесполезности перед лицом катастрофы этого вот почти безраздельно принадлежавшего ему механизма телодвижений и пищеварений, да и всех прочих лобзаний с вещами.
    Только реальное реально, думалось ему, и нет в механизме телодвижений никакой отстраненности - та остраненность взгляда от души и немного сверху, для которого собственно и предназначен этот непрочный механизм (как раз и служащий для естественной передачи остраненности грубым вещам), ничуть не способна его оберегать… Потому он готовился двинуться дальше: Он не хотел увидеть реальное происходящее и не хотел очевидного! Но он таки вынужден был сказать:
    -  Может быть, - потому был вынужден, что есть в “происходящем” не только пошлое “преходящее”, но и остраненное “приходящее”; потому он готовился двинуться дальше, совершенно при этом себя ощущая ступившим (как бы наступившей остраненностью) на тонкий лед - всегда опасно его продавливая, но до сих пор всегда успевая пройти.
    Он не подумал о тех, кто был с ним рядом в его вагоне, быть может, не хотел или не мог быть настолько совестливым, чтобы взваливать на себя еще и чужие испытания и переживанья, причиной которых каким-то мистическим образом мог оказать- ся он сам - поскольку он готовился от себя отказаться!
    Впрочем, продолжим о житейском и низменном: Электрический свет, если понимать его во всей его полноте, до конца перегона так и не воссиял, но радужные стрекозиные пятна из глаз ушли, и поезд опять шевельнулся, а потом еще и еще раз, и замер - но электромотор (где-то там впереди) уже ожил, и вагон наконец-то потянуло! - какую-то секунду колеса, казавшиеся намертво окаменевшими, душераздирающе волочились по рельсам, но вот и они провернулись … Поезд набрал ход, и вот так, в коричневой кунсткамерной мути лампового полунакала человек прибыл на станцию.
    Ее свет, по сравнению с полунакалом, показался полуденным; разумеется, и здесь пахло подземельем, впрочем, вполне одомашненным - как до времени бывает одомашненным тигр-людоед, этакая пушистая киса … Вместе со всеми мужчина вышел.  Оказался он молод, лет двадцати пяти и среднего роста и ничем, кроме подвижного и живого лица и глаз, все еще способных после любых катастроф рассмеяться (бывает, знаете, наоборот - когда смеется только лицо), от прочих по этой истории прохожих не отличался - вот разве что маскарадным (ибо сверхдорогим) одеяньем своим!
    Представьте себе гоночную феррари, застывшую в гараже какого-нибудь рязановского гаражного кооператива, более того, представьте ее перед дворовым гаражиком-ракушкою - чем не истинная маскарадность? Впрочем, одеянье его было не самым важным: Есть сами по себе люди, вокруг которых все меняется только лишь благодаря тому, что они здесь присутствуют и делают остраненным всех и все, и к этому нечего добавить и убавлять тоже нечего (вы не почувствовали всей безысходности такой завершенности?) - вот и этого человека его одеяние не делало смешным!
    Природа смеха - в том, что он смещает пространства и мешает пространству, что он смешивает несовместимости и времена, бессмертья и смерти: Представьте, насколько бывают пошлы какой-нибудь Виссарионыч или Железный Филя (этакий Киркоров в кожанке и со знаменитым тазиком, и в знаменитой баньке!) - природа смеха в соединеньи миров… Не только описываемый мною вагон выпадал из состава и как бы выходил из иллюзий его телодвиженья, и не только человек выпадал из иллюзий вагона, нет - сущность этого человека выпадала из его одеяний.
    Впрочем, для выбранного мной и предложенного вам одуревшего времени (самое начало девяностых) подобные вещественные выпадения были явлением вполне заурядными: Одеянье “от кутюр” в толчее метро, или выливанье дешевого пива на это самое одеянье, или еще более пошлое - пачка “деревянных” купюр нищенке, примостившейся и хорошо обжившей какой-нибудь вход в ресторацию… Поэтому всмотримся в его лицо.
    Точнее, всмотримся в одну особенность его черт: Всматриваться в сами черты и их описывать - этим займутся патологоанатомы нашей культуры и все прочие искуствоеды! Мы займемся тонкостью перехода из одной природы в другую, когда бьешься мордой о гранитную стену - и вдруг этот гранит оказался состоящим из мельчайшего песка! То есть ты бьешься не мордой, но как бы плещешь живой водой, и песку предстоит эту воду просеивать - и он не пускает всего целиком, а только твою “живость”! Так что всмотримся не в черты, а в особенность черт.
    Лицо этого человека (вот как давеча целый вагон) могло внезапно исчезать из окружающего: Начиная с глаз, становившихся мертвыми (не в смысле их готовности к отпеванью, а остановившихся “по ту сторону”), продолжаясь их взглядом и не заканчиваясь теми вещами, в которые его взгляд упирался - это лицо не состояло из одного только лица, поскольку вообще не заключалось в единственном лице…
    Но оно не становилось заурядным, как иные прекрасные лица, что растворяются в повседневной прекрасности мира, но - казалось, что его обладатель в такие минуты пребывает не в себе, а где-то совершенно в другом месте… И действительно, сейчас
он выходит из метро! Действительно, сейчас на своих шарнирах (из шариков воздуха) за ним закроется стеклянная дверь, и он окажется в другом мире.
    Он вышел из метро, и тогдашний мир попытался его приобнять: Колониальная роскошь повсеместных (каких-то очень мелкопоместных) тогдашних ларьков со всею их низкопробной либеральностью залежалых товаров обступила его и по кошачьи потерлась о зрение, и потерлись о его слух затертые звуки “аудио-стерео” из какого-то киоска - а он улыбался! После подземного приключения жизнь ощущалась и определялась достаточно плотно, потому бойкая пошлость вещей его не тревожила…   Таково свойство любви: Испепелив сверх меры, она может отступить и стать неподалеку, и подарить минуты ослепительного покоя.
    Эти радость и этот покой, конечно же, не более чем телодвиженья лица спящего человека, в лунную ночь бредущего по карнизу, но - прекрасны эти радость и этот покой! Поскольку других не будет, поскольку другое и принадлежит другим, и этим самым “другим” человек, который плотен и плоск, способен не быть, но становиться…
    Он двинулся дальше, он шел к женщине, которую любил - так он верил в себя или не верил в себя, ведь во многом любовь есть доверие, то есть желанье кому-нибудь доверить себя, то есть человек еще не добрался до веры.
    Конечно же, дышалось ему особенно, и всегдашняя его обособленность обязательно и непременно казалась ему с любовью связанной; конечно же, сейчас его переполнял ярчайший озоновый свет, и коричневой мясорубки вагона он (именно что “он”, воплотившийся в восторг телодвижений) уже не помнил и не хотел помнить, ведь мясорубка могла помешать при ходьбе… Ведь все еще только предстояло.

    Есть особенные переплетенья и судеб, и событий, какие-то вызывающе мистические; впрочем, в самом вызывающем на себя огонь души слове “мистика” как раз и не содержится ничего обособленного - только непосредственный его смысл:  Посвящение и познание … И еще там содержится одиночество, от которого не спасает никакой мистический опыт! Ведь приобретаешь опыт, только ставя его над собой и выходя из себя, в котором тебе одному стало тесно - это ли не одиночество?
    Конечно, читатель этих внимательных строк тоже смотрит на предложенную ему историю как бы издали, со стороны и из будущего: Ему становятся более чем очевидны даже самые тайные нити, из которых состоит полотно реальности - кстати, сотоящее из пестрых лоскутов! И раз уж перед нами мистическая история, то и ее читатель не более чем посвящаемый и вызывающий огонь на себя.
    И действительно, пока совершались какие-то деянья души и какие-то без-воз-душные телодвиженья в городском подземелье (по простому, когда содрогался и корчился поезд,  визжали и горели тормоза и неслышно кричали женщины), происходили и другие действия (военные, ибо весь мир идет на тебя войной), непосредственно с подземельем не связанные - и все это было действительным только лишь потому, что мистический опыт никого не спасает!
    Итак, все в том же городе Санкт-Петербурге (разве я еще не упоминал напрямую об этом великом маргинале?) некий автомобиль, весь из себя загадочный и неприметный посреди белого дня сезона Белых Ночей (или там туристического сезона, или попопросту не стяжающий себе бесполезного духа на потемкинской лестнице моих ирреальных иерархий) повернул с Невского на улицу Гоголя (ныне Большая Морская), но и там не устремился вперед и далее, а сразу же повлекся (вот как ртутные капли влекутся) в подворотню налево и там (если позабыть о стенах, в которые упираются взгляды) в совершеннейшем центре города припарковался.
    Его покинули двое мужчин и огляделись, не суетясь, но вполне обстоятельно, и безколебаний направились прямиком к металлической двери, ведущей в маленькую полуподвальную котельную, и один из них постучал в нее… Из-за двери, после должного перерыва, отозвался полуприглушенный голос:
    -  Кто?
    Один из приехавших (какая разница, который из них, оба вполне заменяемы) коротко и ясно ответил. Дверь отворилась, но выглянул из нее явно не кочегар, а человек совершенно другого склада (таких в те годы укладывали штабелями, по мере надобности, и по той же мере извлекали обратно), то есть массивный и стриженный коротко - приезжих, однако же, его инаковость и несоответствие не удивили! Как, впрочем, и поведение необычного привратника - разглядевши гостей, тот легко и как-то по балетному стушевался и приехавших пропустил.
    Двое вошли; еще когда отворилась дверь, стал слышен рев газового котла и завыванье насосов, а так же пространственные токи (течения в трубах воды, причем и туда, и обратно, и вообще повсюду) и переплетенья духоты и пространства (совершенно как наша Россия) - но гости двинулись дальше, в самый центр клокотанья и рева! А вот привратник, в полном себе соответствии, остался бдить у двери.
    Гости свернули за угол и стали спускаться по бетонным ступенькам - туда, где
трудились насосы, где они создавали движенья пространств и где было черезвычайно жарко и уже почти нечеловечески! Поэтому, чтобы себя оберечь, они подошли к еще одной двери (на сей раз тоненькой и фанерной) и оказались в помещении гораздо более цивилизованном, и дверь за собой сразу же притворили…
    Итак, нам сразу же открылись старый письменный стол, пребывавший пустым (кроме совершенно уже дряхлого телефонного аппарата, трубка которого скреплена грязной лентой), и на плиточном полу продавленный диван без спинки и ножек (то есть только тело дивана), и перед столом доходяжного вида стул, и на стуле некий молодой человек вида весьма гуттаперчевого, бросивший длинные ноги (вот как игральные кости, играючись, бросают) на потертую поверхность стола; выражение лица у гуттаперчевого человека скучающее … Но еще на миг отвлечемся от пришествия наших гостей и от прочего происходящего!
    Обратимся к выраженью лица нового, причем скучающего человека; кто видывал виды (и в том числе виды “застоя” и “перестройки”), сразу представит сытого мясника (то есть человека в “себе” и в этом “себе” всех и вся расчленяющего), вышедшего к пустому прилавку, у которого блокадная очередь - только уберите зимнюю серость с его лица и убавьте всезнания … Кто видывал виды, иногда обретает способы поменять их местами, поэтому поменяем пустоту прилавка на пустоту данного нам мясника и получим пустоту его гуттаперчевости, основательно переперченную!
    Определенно, гости виды видывали, и поэтому углядевши вошедших (заметим, без стука) к нему людей, молодой человек утратил свою игральную броскость (но что есть молодость, но без игры то ли гормонов, то ли небесных зарниц) и услужливо (как подают себя более опытному шулеру) перед ними вскочил, чтобы тотчас оказаться спрошенным о происходящем:
    -  Ну? - вот так обратились к молодому человеку, как бы место определив и его молодости, и его расторопности (если гуттаперчевость именуется “ну ты даешь!”, то его роль в данной истории сразу же беспощадно сократили), и наш длинноногий человечек с мучительным сожалением и как бы даже скрипнув своей моложавостью, пожал плечами:
    -  Молчит!
    -  Хорошо спрашивали?
    -  Старались! - воскликнул человек-кузнечик (вот так в нашей истории трансформируется человеческая сущность - по причине каких-то изначальных самого человека решений), но он своей восклицательной искренностью вызвал у гостей недоверие:
    -  Плохо старались.
    Молодой человек, подумавши, соорудил на лице виноватость (по мере своего сооружения она горбилась, как пустая Пизанская башня), но и его гримасы гостей тоже не впечатлили - какой-то из них мельком вгляделся в него и не спросил, а просто-напросто как бы выправил на ремне его виноватости опасную бритву: Туда-сюда!
    -  Вижу (вжик-вжик), что скучаешь (еш-еш), - и из-за тонкой стены помещения, в котором совершались все эти незначительные слова, ревмя ревела котельная, от чьей инфернальности никак не получалось отвлечься … Молодой человек затрепетал:
    -  Как можно! - и принялся перечислять меры, им предпринятые, и усилия, им приложенные - вот только объект их приложения нам пока совершенно не виден (и не как в том памятном вагоне, из-за отсутствия света, а потому лишь, что мы пока до него не добрались: Он находится в насосной, где наибольший рев!), но уже вполне может быть нами определен как некий испытуемый…
    -  У тебя здесь как в преисподней (то есть почти как в том памятном вагоне), а твой пациент все еще не осознал, что он в анатомичке! Халтуришь, коллега, - один из гостей (очевидно, когда-то соприкасавшийся с Гиппократом) начавши совершенно по дантовски, закончил свою речь уже как Буонарроти в своей поздней лирике:
    -  Сейчас он у меня будет испражняться, как объевшийся ревеня! - пообещал наш “медикус” человеку-кузнечику . - Веди, мой Вергилий, и пошустрее. Показывай, где он у тебя.

    Еще совсем недавно этот человек был уверенным в себе человеком, то есть он
уверенно себя в себе находил, и хотя тогда ему очень досаждала повсеместно наступившая и очень испортившая людей всеобщая нехватка (я бы сказал “недостача” души, но сие подразумевает прежнюю “наличность” души и ее на эту личность возложенность) денег и дикая за этими деньгами погоня - но он еще сохранил свою ироничность и отстраненность от всех и всяческих погонь - и порой эта отстраненность быстро становилась остраненностью!
    Еще недавно этот человек публично и честно говаривал (представьте нанешнее говаривание небезызвестного Шевчука по поводу всеобщей продажности наших культуристов, то есть “мускулистов культурки”) - что выглядело всего лишь этаким негромким бормотанием в бороду! - дескать, буду меньше жиреть и питаться, но зато холсты мои вольно пасутся, как стада авраамовы на тучных пажитях… Еще недавно этот человек считался художником.
    И вот теперь его руки (прежде не знавшие ни серпа, ни молота, то есть благородных мозолей всеобщего онанизма) были уверенно прикручены стальною проволокой к нечищеной трубе, по которой куда-то устремлялся и что-то там себе клокотал раскаленный пар вперемешку с кипящей водой: Громоздких наручников не применили, дабы никакой не было у испытуемого возможности немного отделить свою плоть от металла трубы.
    Лицо свое (то есть его “наличность” и возложенность души) пока что человеку удавалось удерживать от металла в небольшом удалении, поэтому оно всего лишь было красным и мокрым - как у человека, распираемого изнутри неизбежностью последнего дня римского провинциального города Помпеи… А вот кожа на ладонях и пальцах, к металлу вплотную приближенных, уже вздувалась и готовилась лопнуть: Человека то ли варили, то ли жарили, причем по частям.
    Разумеется, он кричал . Но слышно его было мало, и не только из-за подводных
течений и ревущих насосов - его никто не хотел слушать! Сейчас он был объектом приложения силы, и его обучали, каким ему следует быть . Человек кричал и изгибался, но не мог вырваться, поскольку его ноги так же были прикреплены к какому-то сооружению из чугуна, причем совершенно неподъемному.
    Все это время (которое можно назвать временем неслышного крика) еще одно действующее лицо данного эпизода, спортивный человек-кузнечик прижимался к грязной стене котельной (как река прижимается к проложенному для нее руслу) и имел вид очень бледный (поясню: Именно он, с помощью штабельного привратника, прикреплял испытуемого к трубе), и становилось очевидным, что расчленениями человечности на составляющие ему заняться довелось впервые - впрочем, это лишняя лирика, да и сам он, по исполненьи себя, становился в истории лишним!
    -  Теперь выйди, - велели ему, и он тотчас трансформировался и уровнялся с привратником, то есть мигнул как телеизображение и исчез, и где-то там пошел уложиться в свои штабеля; тогда грозные гости (аки змий о двух головах) дружно обратились к пытаемому - то есть стали его еще больше пытать!
    -  Тебя никто не слышит, ты понимаешь? - этот стереоголос пробивался сквозь неслышный крик и точно так же ставший неслышимым рев насосов и становился отчетлив - поскольку подменял собой и крики, и рев! Впрочем, изысканные искушения в нем тоже присутствовали:
    -  Ты оказался героем чужого романа, живописец, и тем самым променял свою музу на нашу скучную прозу - теперь тебе осталось только поменять свою душу! Жизни не обещаем, но получишь избавленье от боли, и тебе больше не придется меняться; вспомни, насколько пошлыми оказываются прикосновения тела к душе…
    -  Помню, - мог бы согласиться с этим стереоголосом живописец, особенно если сойти с ума и представить, что мы все услышали правильно: Но человек лишь кричал!
Конечно же, в его выпученных (помните, как у “Гитаристки” Вермеера) и заливаемых потом и слезами глазах (казалось, сами слезы потели) металась порою некоторая осмысленность, особенно когда (внешне действие совершенно бессмысленное) его глаза перемещались с одного двуглавого гостя на другого. Но испытуемый даже в аду пытался остаться художником.
    И правда, развернутая перед нами пространственная композиция не могла не увлекать за собой: Душа человека, прикрепленная к неподъемному чугуну, кричит себе посреди ему неподвластных, но непосредственно даваемых в ощущеньях последствий и измен (которые сродни измененьям) - казалось бы, пусть себе покричит! Никто ведь не слышит, разве что двое в черных длиннополых пальто, которые как ореолы черных обгорелых крыльев…
    -  Помню! - вот так мог бы согласиться с этими длиннополыми человек, но он пока никак не хотел соглашаться (оттого эти двое незваных гостей даже и описываться не будут - не вижу я в них нужды!), впрочем, сейчас имеет значение лишь то, что они произносят, тем более, что ими произносится правда:
    -  Ты не любишь ее: Случайно она побывала твоей любовницей и один раз ты ее рисовал - и за эту случайность, и за эту случку (но не как в собачьих питомниках и ради щенков, но лишь похоти для) ты собираешься умереть? - искусители дело свое понимали крепко: Сладостно и почетно, предположим, положить душу свою за други своя и тем не совершить преступленья себя, но обрести осмысленность…
    -  Твое художество - не более чем случка души и холста! - так могли бы допрашивать его наши двуглавые, которые как в ореоле, но к чему умножать сущности? Человек, прикрепленный к темному чугуну, и сам все это прекрасно знал; потому оставим премудрое премудрым и вернемся к простым словам:
    -  Неужели ты умрешь за нее? Прости, но не верю!
    Но человек лишь кричал, причем не потому что был он (как его двуглавые обзывали, тем самым подчеркнув свою над ним реальную власть) живописец и не привык себя выделять из хаоса словом (что, впрочем, Буонарроти легко опроверг), а потому лишь, что сейчас именно нечленораздельность (позабудем, что мы в анатомичке) была для него всем - то есть и первоначальной немотой, и упорством, и молчанием… Но кожа на его ладонях наконец-то лопнула (не могла не лопнуть), и оттуда потекла бледная жидкость . Увидев сие, один из гостей облизнул пересохшие губы.
    -  Не часто мы проверяем на прочность творца! - замечу, с какой легкостью кто-то из наших с опаленными крыльями бесов совершил очередную подмену (проще посчитать их общий стереоголос голосом реального мира), но то, что подмена была произведена намерено, я ни на минуту не сомневаюсь…
    -  Понимаю, ты не о ней хлопочешь, - замечу, что надобно крепкое право иметь, чтобы черную муку называть досужими хлопотами! Впрочем, у бесов всегда есть все права, как то: Блюсти очередность посещений коммунальной кухни либо сортира и сладкую возможность меняться в этой очереди местами … А вот у человека нет никаких прав, но только его вечные интересы.
    -  Беспокоит тебя другое, ты не хочешь себя потерять. Понимаю, мы не можем коснуться души (лгут, что можем, коли сама душа позволяет, но ты не верь и позволь) и не можем оставить себя без твоих ответов - поэтому пока тебе попросту нечеловечески больно… Потом, когда ты ответишь на наши вопросы, тебе станет совестно, и ты поймешь (как и мы понимаем), что мы тоже приносим весть, - опять с восхищеньем замечу ту легкость, с какой совершилась подмена!
    Предел есть у всех, и даже у тех, кто “поплотнее” тебя оказывался и “пореальнее”, но к чему умножать сущности? Поэтому объясню по простому, - сказал ему бес, и я опять с восхищеньем замечу, что вот и у бесов появился призыв: Не умножать чужие сущности! Ведь, в сущности, они правы, и умножать следует свою сущность.
    -  Поэтому объясню по простому: Она простая воровка, укравшая чужие деньги! Ты можешь сказать: А кто не вор?! - но и ты не Броневой в “Покровских Воротах”, и она не наяда из “Трудовых Резервов”, поэтому объясню еще более просто: Она украла не то чтобы не очень большие деньги, а просто большие деньги!
    Странность (пока еще не остраненность) данной ситуации требует определенного пояснения: Отчего это, когда человека то ли жарят, то ли заживо варят, с ним производится философический дискурс? Но вспомним наших добрых Ульяныча и Иосифа Прекрасного (помилуй Бог, я не в коей мере не принижаю величия их бесовства, ставя вровень с современными бандитами), интерес которых заключался в трансформации душ испытуемых - отсюда страньшесть и чудесатость тех лет!
    Что касается кражи “не очень больших денег”, то вопрос еще более прост: Укради она многократно больше, стала бы небожительницей и дышала бы разряженным воздухом “от купюр”, и к ней неприменимы были бы персты Фомы Неверующего - кстати, сейчас эти персты вложены исключительно в душу нашего живописца! Словно бы кисть, которую он сам влагал в свои краски.
    -  Пойми наконец, она просто нечистоплотная мразь! - мог бы крикнуть наш стереобес (и я тогда не придал бы значения сомнительности вопроса: Может ли мразь пребывать в чистоте? Но современные “позолоченные лузеры”, вставивши себе вместо золотого зуба порше или что-нибудь и того хуже, сомненья мои давно разрешили), но поскольку он ничего не крикнул, то я (именно я, как автор и демиург) повелеваю ему произнести нечто, что находится вровень:
    -  Назови ее адрес! Скажи, где она сейчас? - произнес наш двуглавый (тем самым преподнеся величайший вопрос современности: На каком мы находимся свете?) и вовсе не стал пинать лакированной туфлей в голень испытуемого - зачем?  Испытуемому была мной дарована милость - он потерял сознание.
    Гости (или один двуглавый гость) ничуть этому не удивились (а ведь, когда тебя варят заживо, ты сознания по пути не теряешь - пока не сойдешь с ума!) и вызвали на подмогу себе попрыгунчика, указав испытуемого до времени с трубы снять - причем при этом действовать самым что ни на есть почтительным образом!
    -  В общем-то он неплохой художник, разве что глупый и всегда оказывающийся на грани миров именно тогда, когда ему там самое место … Но знаешь, кто купил его картину - ту самую, на которой воровка? И хорошо, что не знаешь!
    Дивны дела твои, неизбежность! Именно оттого, что в хрупком человеческом теле есть некая еще большая тонкость (которую порой можно понять, только утратив ее), которую часто именуют душой (а на деле это нечто гораздо большее - душа души), и что слабые человеческие гордость и воля изо всех сил стараются эту тонкость в себе удержать… Именно оттого наш навсегда безымянный и как раз в этот момент вышедший из коричневой жижи метро прямиком на свет Божий герой получает возможность беспрепятственно прибыть к цели своего путешествия еще до совершения преступлений - от слова “переступить” себя - и сохранить эту тонкость!
    Но есть во всем этом еще и третья сторона, причем совершенно неистребимая - вот как бывает неистребимо изменение, а не сам ветхий его предмет! - вот как бывает незыблемо вещее, когда истребляется вещь! - и эта третья сторона, которая в конце концов будет предъявлена каждому, именуется мерой … Мера эта не светла и не темна (люди вообще различают какие-то оттенки лишь постольку, насколько делается от них человечикам больно или сладко), но она люта и радостна - не путайтесь, праздные души, у ее под ногами!
    Понимать это следует, что именно эта хищная сила, так и не давшая телодвиженьям железа съежить в гармошку вагон и пережевать моего безымянного героя, обязательно к неведомой нашей цели примчится и немного изменит судьбы тех участников действа, которые к его окончанью останутся живы… Но вы спросите, а при чем любовь, и окажетесь совершеннейше правы, ведь она совсем ни при чем.

    Он схватился за дверную ручку и сам подумал - так хватаются за тесный ворот!
Потом он рванул-рванул-рванул, ожидая, что заперто (нам, все еще запертым в том вагоне метро, очень понятна неподатливость мертвых вещей), ожидая - Боже, за что! То есть ожидая всего (вот как старуха в “Золотой Рыбке” попросила “всего” и это самое “все” честно получила в виде корыта! Потому: Знай, чего просишь) - вот и он ожидал, ничегошеньки не ожидая… Но дверь распахнулась очень легко, как сама по себе.
    Вы думаете, что избавившись от тесного ворота он задышал-таки полной грудью? Уже через миг ему стало ясно, что никакого чуда не произошло, и вовсе не он сам распахнул эту запертую дверь (как и прочие запертые двери нашего скудного мироздания), а ему навстречу ее распахнули - причем его появленья совершеннейше не ожидая! Ибо еще две тысячи лет назад было сказано: Род лукавый и прелюбодейный чуда жаждет, и не дастся ему… И к этому нечего прибавить, но и убавлять тоже не чего.
    Она сама (та, к которой он ехал) вышла ему навстречу, и к этому тоже нечего было добавлять (разве что влюбленные, которые вечно пытаются с кем-то себя разделить, могут задыхаться избытком мелких событий), просто она куда-то поспешно собралась, и весь вопрос приключения (действительно, ключей от этой двери у него не было, а постучаться он как-то позабыл) прямо-таки напрашивался, чтобы его кто-нибудь задал: Ну и зачем ты здесь?
    Ее лицо - типичное, женское: То есть поначалу легкий проблеск напряжения (хорошо, не испуга, коли уж застали врасплох), потом опять типичное (если ты личность и всегда можешь о себя в себе опереться) исчезновение легкого спазма этих лицевых мышц - и лишь потом узнавание! Вот так работают механизмы сознания - как с рук на руки передавая, и ты всю жизнь носишься на чьих-то руках, хорошо, если вместе с какой-то истиной.
    -  Привет, - и улыбка приветствия (которая тоже не более чем проворот механизма), и пояснение встречи в дверях (которое тоже проворот, на сей раз сродни привороту!), и невольный упрек в его убеждении, что именно эта дверь распахнута не для него:
    -  Я за сигаретами! Впрочем, предполагала, что ты можешь зайти и велела Виктору за мной не запирать … Пойдешь со мной?
    -  Конечно. Но кто такой Виктор и почему ты не попросила сходить его?
    -  Вопросы задаешь . Слова говоришь.
    -  Извини.
    Его глаза, словно першероны, опирались о землю - пытаясь сдвинуть собственный мозг! Его неподъемный мозг, казалось, готовился сдвинуться, но раскачивался и топтался, и никак не мог обрести полноту мира с его пестротой и звуками - его глаза опирались и наконец-то оперлись, и он снова взглянул на нее.
    -  Виктор мой телохранитель.
    -  Что же он отпускает тебя одну? Мало платишь?
    -  Уснул, а я выскользнула. Захотелось вдохнуть города. Думаю, ты меня понимаешь, - все эти телодвижения ее лица и телодвижения разговора умудрились поместиться в тот удивительный миг безвременья, в котором удивительно тесно (поскольку там почти никого нет), и в котором удивительным образом была иррационально логична бдительность спящего телохранителя, которому велено двери не запирать.
    -  Может быть, - он был просто-напросто вынужден со всем вышеперечисленным согласиться; она, меж тем, проворно увлекала его от двери - вот как птица отвлекает от гнезда! Наверное, не только за тем, чтобы хранитель тела догадался выбраться из смятой постели и одеться, и не только затем, чтобы звонко начать спускаться по лестнице - но чтобы звенели-звенели-бились как хрустальное сердце ее каблучки…
    -  Я знала, что ты придешь . Наша связь прочнее пошлых обручальных колец. Ты всегда приходишь, когда мне плохо.
    -  Не думал об этом, но (если ты права) ты сделала интересное наблюдение, - он намеренно проигнорировал подчеркнутую опошленность слов “наша связь”, и она его поняла, улыбнувшись… Она продолжала его увлекать все ниже и ниже по лестнице - они торопливо спускались (почти что скатывались) и выскочили на улицу … Небо все еще оставалось ясным, но день завершался.
    -  Интересное наблюдение, - повторил он, словно бы пробуя на вкус эту мысль - ему, быть может, ставшему сейчас на грани миров и замершему на границе самого себя, приоткрылись такие возможности: Цвет мысли, вкус мысли, ощущение мысли… Потом он откинул прошлые мысли и спросил о будущем:
    -  Что у тебя приключилось?
    Она, меж тем, замерла у подъезда и переводила дыхание после бегства по лестнице (описывать ее я не буду, ее внешность сейчас не важна - как бывает не важна внешность улыбки Леонардо), и ничего ему не ответила - если надо объяснять, то не надо объяснять…
    -  Этот Виктор, твой хранитель тела, - разумеется, он насмехался и играл своими возможностями, смакуя словцо - такое терпкое, такое не слишком еще вошедшее в лексикон нуворишей… Быть может, он пробовал на вкус все его возможные смыслы, даже мне еще неведомые!
    -  Тебе понадобился Виктор? - он, понятно, имел в виду “победитель”, но тотчас смутился от других возможных истолкований слова “понадобился”, и попробовал извиниться - что для прояснения ситуации (сову эту мы разъясним) оказалось чрезвычайно удачным:
    -  Прости! Я все никак не привыкну к твоим миллионам.
    -  Пока у меня нет никаких миллионов, разве что в твоем понимании - свободных миллионов, если ты знаешь, о чем я! Но они скоро могут образоваться.
    -  Поэтому и Виктор, из-за такой блистательной возможности?
    -  Да.
    -  Так что, ты уже совсем перекинулась, и теперь тебя саму величают Викторией?
    -  Пройдемся со мной. За сигаретами. Пока у меня еще есть блистательная возможность их покупать самой, без сопровождения громокипящих побед…
    Она пошла, на него не оглядываясь - даже пошлость сейчас могла бы на нее заглядеться! Она поплыла над землей, почти ее не касаясь - то есть она шла по-над плаваньем! Каково тебе, читатель, видеть это глазами моего героя (то есть ощутить себя подлинным маргиналом, бродягой между мирами) и после вернуться в свое пестренькое зренье - впрочем, и тебе иначе никак не выжить… Она спросила его, ничуть от нее не отставшего:
    -  Ты по-прежнему мне друг?
    -  Друзья бывают лишь в детстве . Мы с тобой повстречались вполне повзрослевшими, - и вот здесь он увидел, как перестала на них двоих заглядываться пошлость; пошлость пошла с ними рядом и вполне вровень, а у его подруги дрогнули плечи - как будто она получила пощечину!
    Дрогнул ранний вечер . Между ними, торопливо куда-то мчащимися, табачном дымкой появилось некое отчужденьице (и исчезла причина куда-то мчаться), и вослед за ним пришло ощущение окружившего их умираньица, помните:

    Как частица за частицей умирает твое тело,
    Как водица за водицей выпивается оно -
    Я вина и ты вино!
    Ты вольна и я волна…

    Но где-то есть страна другая,
    Там солнце ходит вверх ногами!

    Но вы, конечно, не помните, поскольку мне это пришло на ум вот только что из
самого что ни на есть межмирья - то есть из того места, где в реку можно войти
дважды и получить вторую оказию создать первое впечатленье! Поэтому он вынужден был продолжить - причем получалось так, что не речь он продолжал! Он продолжал себя, чтобы не стать живым мертвым и не утратить душу души!
    -  Между нами возможно товарищество (когда сладостно и почетно положить душу свою за други своя), и мы можем опять почувствовать себя попутчиками…
    -  Значит, не только за сигаретами?
    -  Да.
    -  Значит, когда твоих товарищей корят, ты понимаешь слов закономерность?
    -  Но нежности моей окаменелость может вынести очень многое!
    -  Очень хорошо, - и так светло прозвучали ее слова (причем не как зов из невозвратного прошлого, а как зов из наивозможного настоящего), что он просто-напросто вынужден был не обратить внимания на ее лукавство: Она прятала страхи души за прекрасные строки стихов Ахмадулиной; впрочем, подмена страха на стихи - не худшая из подмен.
    Впрочем, это все игры в слова и жизни, и не существует никакого наивозможного настоящего - есть наивозможные “до” и “после”, и ставший между ними человек, который становится наивозможным, поскольку сверяет себя с недосягаемым … Он, меж тем, с нею в этот миг поравнялся и шагал почти вровень . Она на него не смотрела и была сосредоточена, и спросила - сосредотачивая его:
    -  Ты помнишь, как мы говорили: С волками, но не выть! Ты знаешь, как это тяжело и совсем невозможно, то есть попросту трудно…
    Она продолжала играть с ним, и он вынужден был подыграть:
    -  Трудное - это то, что доступно сейчас! Невозможное - это то, что доступно чуть позже.
    -  Именно! - она просто-напросто взывала и заклинала его (проворот межанизма, что сродни привороту) именами прошлыми и именами будущими, и возвращала его в те времена, когда еще были живы ночные беседы на кухне и были живы слова и жизни - она звала его туда, где пытались сверять себя по вершинам… Он стоял между мирами и смеялся вместе с вершинами.
    -  С волками, но не выть? А не правильней ли будет в сторону отойти и остаться выше волков? Волки, по сути своей, вполне бездарны и взаимозаменяемы; я хотел бы, чтобы ты осталась единственной.
    -  Только из волков возможно что-то построить (не люди - функция, вот как кирки и лопаты), и если хочешь стать хоть кем-то и делать реальное дело …
    -  Остановись!
    Она замерла, как никуда и не мчалась - как не была подвластна инерции, такой и осталась! И он тоже мгновенно замер:
    -  Ты хочешь “строить” волков, - он не спрашивал - он с ней прощался! Главное было сказано, дальнейшее принадлежало проворотам ржавых шестерней, и она почти неслышно ему крикнула:
    -  Я хочу строить бездарей! Вот как Петр, чтоб построить из них дивный град! Потому что его больше не из чего строить!
    -  Тебе следовало начинать с себя, причем три столетья назад.
    -  Согласна! Считай, что я сейчас на петровской дыбе, - сказала она (и провернулись ржавые шестерни исконного механизма, но и приворот совершился), и в этот миг она вошла в его мир и стала частью его ирреальных иерархий - к ней стало нечего больше добавить, но и убавлять стало нечего - в его мире она стала неистребима!
    Поэтому он сказал:
    -  Считай, что я тоже.
    -  Да, - просто сказала она и добавила почти сразу:
    -  Хорошо, что ты есть.
    Он ей ответил почти сразу:
    -  А кто я есть? Я не знаю.

    Возвращались молча . Она курила на ходу, но (совершенно как и он) не могла изменить движения, поэтому у ларьков метро они задержались ровно настолько, чтобы не испугаться бодрости, с которой проводилась колонизация и опошленье их старого мира (в мироздании Перворожденных их мир называетсь Элд - старый, но моя история вовсе не сказочна); она купила блок импортного табачного зелья, расфасованного на пачушечки, и они вернулись к себе… У самой двери подъезда она опять сказала ему:
    -  Хорошо, что ты есть, - и своими карими глазами заглянула за его голубые; тогда он сделал особенное (помните: Движением ладони от запястья он возвращает вечеру уют) движение рукой между ними (помните, между Тристаном и Изольдой якобы был какой-то меч - вот разве что совершенно непонятно было, разъединял он их или объединял?)… Вот только воздух между ними наэлектризовался и погустел, впрочем, куда уж больше!
    -  Зачем мы живем, если не ради чуда? - и при этих его словах никакого чуда не произошло, впрочем, куда уж больше? Но уже через мгновение лицо этого чуда ожесточилось, и женщина спросила мужчину:
    -  Так что, у тебя ничего ко мне нет, кроме истертого: Возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке?
    -  Да, чтобы если в пропасть, так вместе . На миру и смерть красна, - а потом он всерьез спросил ее, причем так, чтобы она не могла не ответить:
    - Что грозит тебе?
    - Все! Помнишь, как у А . С. (который тоже наше все) старуха (это она даже и не кокетничала - не до того) получила разбитое корыто? Там, где мы с тобою оказались, “ничто” и “все” равновелики, и свобода есть всего лишь еще одно название для смерти, - она ответила ему молча, одним лишь карим своим взглядом (помните: У моей смерти карие глаза!), а потом ответила одними губами - но тоже почти молча:
    -  Пролился надо мной золотой дождь . Теперь все, к чему я прикасаюсь, становит ся смертью и золотом… Я обернулась чудовищем! Не боишься, Олег?
Человек (помните, что это только я обещался не называть его по имени) улыбнулся (поймите, вовсе не в ответ на ребячью подначку) и опять попросил:  - Расскажи мне все, - и продолжал улыбаться, причем не по поводу совершенного
им “приземления” этого самого “всего”, но потому лишь, чтобы дать ей еще возможность сбежать от ответа (впрочем, в его ирреальной иерархии, когда задавался вопррос, то ответ становился неизбежен - причем до самого дна) или укрыться в женской словесной игре                … Но прятаться она не стала:
    -  Все получится долго, понимаешь! Придется очень долго разные слова говорить, а у нас с тобой на слова времени нет.
    -  Времени вообще никогда нет . Времени просто-напросто не существует. Иначе это называется, что времена всегда одни и те же . Но у нас с тобой время пока еще есть.
    -  Ты действительно вещий! - сказала она с таким непередаваемым выражением лица (то есть губ, глаз и сердца), что так и просилось на язык - с непередаваемым выражением слов, причем - так казалось - сами слова усмехались почти с горечью:
А не боишься заглянуть всего лишь, казалось бы, под пожелтелый конский череп, князюшка? Там ведь обязательно змея! Она там просто-напросто обязательна, - так спросило его выражение ее сердца, потому и он не ответил словами - лишь кивнул!   Тогда, презревши традиции сказки и вспомнив, что мы то живы не в сказке, в третий раз она его не стала испытывать, зачем? А он таки повторил вослед за нею:
    - Итак, пролился над тобой золотой дождь . Теперь какому-нибудь местному громовержцу ты должна извлечь из себя Персея , дабы обезглавил он заполонившую нас злую Горгону. Но знаешь, подобные метаморфозы породили Пегаса, крылатого коня, пожелтелым черепом которого ты пыталась меня напугать.
    Но все с тем же непередаваемым выражением слов она его перебила:
    -  Греки велики, и кто мы им?
    -  Мы их неразумные дети, с чьим безмозглым разумом происходят старые метаморфозы . Кто ищет тебя, от кого ты прячешься?
    -  Грехи мои велики, и кто им я?
    -  Не знаю, но ты будешь счастливее их… Ты не ответила.
    -  Я воровка. Меня ищет хозяин счетов, к которым я получила доступ. Суммы серьезные, и я их сейчас прокручиваю.
    -  Красиво умереть хочешь?
Она лишь отмахнулась, впрочем, не движением, но словами:
-  Никак не хочу . Хочу быть всегда. Как на одной хорошей картине, ты ее не видел - к сожалению! И еще, красиво и быстро при моих раскладах не умирают, иначе все получается - очень некрасиво!
    И вот здесь-то она себя одернула и о себе завтрашней промолчала, поэтому лишь кивнула и жестко ему в лицо бросила:
    -  А теперь уходи.
    -  Он только теперь вот увидел, что они вернулись к подъезду и к ожидавшему их пока что неведомому нам Виктору, и что она уже распахнула дверь подъезда, и что она его в этот миг действительно пытается прогнать - тогда он улыбнулся растеряно, и стало вокруг него оглушительно тихо, ибо он ничего не понимал … Он ни о чем не думал и ни о чем не успел пожалеть . Ему оставалось еще раз посмотреть на воровку, но - иными глазами и из тьмы своего одиночества!
    -  Ты ведь знала, что делаешь со мной своим рассказом.
    В ее глазах застыл ужас, причем он застыл раньше, чем в ее глазах появился, и она ему шепотом (чтобы не потревожить близкого Виктора) крикнула:
    -  Дурак! Я не думала . Я тоже иногда хочу не думать. Ну хоть кому-то все рассказать, хоть кому-то.
    -  Ты права, - тихо согласился он . - Я дурак, действительно, и я тоже не хочу думать, поэтому пошли, - и он шагнул к двери! Тогда она (причем не потому, что любые его или ее телодвижения опошляли происшедшее меж них несравненное) тонкими пальцами вцепилась ему в рукав:
    -  Нет!
    -  Да, - сказал он.
    -  Зачем это тебе? Зачем ты мне? Что ты можешь?
    Он пожал плечами . Потом освободил рукав. Взял ее ладонь и отыскал на ней линию судьбы. Какой-то миг обе они ничего ему не говорили (ни женщина, ни судьба), потом лицо женщины исказилось - тоже стало искать себя … Но очень скоро лицо в себя вернулось и стало стремительным и строгим, и опять оно стало заглядевшимся в пропасть. А потом женщина в пропасть бросилась:
    - Хорошо, - сказала она . - Приглашаю тебя в мое сакральное убежище. Угощу тебя хорошим кофе, но только…
    Он взглянул на нее.
    -  Да, - кивнула она . - Тело женщины не столь свято, чтобы его нельзя было использовать. Я хочу, чтобы он дрался за меня насмерть. Как за свою собственность.
    -  Хранитель тела?
    -  Да.
    -  Он будет драться насмерть?
    -  Нет, разумеется, но до какой-нибудь маленькой смерти он сдюжит! И не только из-за любви, не насмехайся, есть еще и огромные деньги: Вместе со мною он тоже хочет всего…
    -  Ты опять искушаешь кого-то из наших? - мог бы спросить женщину человек, которого она отчего-то назвала вещим Олегом; если бы он так спросил и взял себе право считать себя Перворожденным - я бы тогда от него отказался и пошел себе дальше искать героя! И герой бы меня понял …
    -  Не смотри так! Я человек, я женщина . Я не пользуюсь теми, кто со мной близок - не совсем пользуюсь … Совсем - не получается!
    -  Знаю, - сказал он; а ведь мог сказать, что у женщины все не получается только лишь, пока она не получит свое “все”… Мог бы сказать, но произнес то же самое немного иначе:
    -  Ты все еще нужна мне.
    Но она лишь покачала головой, уже сожалея о своем бессильном и бесполезном раскаянии:
-  Знаю . Ведь только таким ты нужен себе, - потом она улыбнулась одной из тех женских улыбок, что совершенно ничего не значат и служат мелкою сдачей с полученной ею души (и правильно, если какую-нибудь душу возможно заполучить) - разумеется, ее губы казались нездешними и как бы не принадлежали ей… На мгновение она к нему прильнула, а потом они вошли в дом.
    Вот так просто между ними произошла целая жизнь . Она необратимо их разделила, но по самой пограничной своей природе дала им время дышать во все сердце, а женщине подарила право договаривать все до конца - теперь эта смутная переходная жизнь сомкнется вокруг них подобно тихому омуту, где водятся покупатели душ … Так во имя чего мы живем? А вот на это, любезный мой читатель, тебе нигде не найти покупателей.

   Человек, по виду высокий и жестокий, подошел к уже знакомой нам двери котельной и особенным образом в нее постучал: Та-та-та, та-та, та-та-та … Наступившему и одновременно как бы никогда не наступавшему вечеру (не позабуду напомнить, у нас белые ночи) мелодия показалась знакомой: Вертинский, быть может? Ваши пальцы пахнут ладаном?
    Вечер, меж тем, не дремал, и по всему Невскому проспекту (помните, Невский проспект лжет!) белый городской воздух ощутительно потяжелел; оттого и лицо постучав- шего в дверь человека, как и облик так и не возникшей в небесах луны, сглаживался легкими тенями - показалось даже, что сама природа сейчас пожелала сничтожить на этом лице всяческую, из ряда вон, особенность…
    Впрочем, эта особенность (если она и была) явилась только рябью на поверхности омута - поскольку сам этот человек был не более чем рябь по глади пруда, по котобой бежит тоненькая водомерка; опасность метафоры в том, что она сродни метаморфозе… Уничтожь эту рябь, и останется очевидное (уничтожь улыбку, и останется баба Лиза), и ничего не останется от скольжения - так и от лица этого человека в нашей истории останутся только глаза.
    Это были очи - причем не от очевидного (что нам видимое?), но от того дивного мига, когда мир становится “очень” - их радужная оболочка (ибо его зрение обволакивало) могла быть ослепительно черной, и тогда зрачок в ней просто терялся  … Ты заметил, читатель, как при взгляде на этого человека пять или шесть человеческих телесных осязаний начинают вдруг трансформироваться и делиться друг с другом свойствами? Это только начало.
    Когда зрачок терялся в своей оболочке, то его черная радуга словно бы магниево взрывалась (и если бы описываемое не было чистой правдой, чему сам автор свидетелем, то я обязательно и осязательно помянул бы магию), и тогда вокруг происходи- ла настоящая правда - у этого человека не было судьбы и ему не надо было выби- рать из “нравится и не нравится”, поскольку он был без нравственности…   Впрочем, из-за своей силы людям глаза эти предъявлялись редко, ибо зачем им доброта?
    Итак, человек особенным образом постучал в дверь. На этот раз из-за двери не
стали бессмысленно вопрошать: “Кто?” - она почти сразу открылась, и давешний привратник улыбчиво (этакий добрый бычок) выглянул из образовавшейся щели и остолбенел - словно бы рога обломавши до обыденной покатости лба! Хотя глаза пришельца оставались непроглядны, привратник узнал его.
    -  Смерть, ты? - спросил, наконец, привратник . - А говорили, ты умер…
    -  Говорили, - ответил ему Цыбин (а именно так называли гостя, и происхождение этого имени в свой срок будет рассмотрено) и кивнул не то чтобы равнодушно — но что-то сам себе исполняя и никак к привратнику не относясь, и сказал, заглядывая ему через плечо:
    -  Позволишь?
    -  Конечно-конечно! - меленько закивал привратник (при этом окончательно сделался бледен - как белая ночь! - и этаким хамелеоном попытался в пространстве спрятаться), но при этом не сдвинулся ни на йоту - не послушались ноги… И вот тогда, как бы прикрывая ладошкою слов свой животный и в самом низу живота ужас (как голый в женской бане), привратник вопросил пришельца:
    -  Почему именно ты? Тебя не могли прислать, ты не на посылках, всегда один охотишься… Охотился… Тебе известен наш сигнал, но мы даже бригадиру не говорили…
    -  Слова говоришь. Вопросы задаешь, - мой удивительный Цыбин, ничем не потревожив глыбу привратника (не время в сизифов играть), каким-то образом оказался за его спиной, чем невольно принудил того закрутить головушкой, буйной и туповатой - почти вокруг своей оси она закружилась!
    -  Да здесь я, здесь. Дверь прикрой, будь любезен.
    Привратник, опять закивав (ванка-встанька, право слово), дверь послушно прикрыл и замок повернул, но осмелился еще на вопрос:
    -  Ты к нам по делу? - а губы его при этом (невидимо, внешне они оставались на месте) тряслись как дохлые рыбы, и ноги не подчинялись - потому он все еще оста- вался к пришельцу спиной!
    -  Нет, это личное . Повернись.
    -  Что? - удивился привратник и никак не мог повернуться - лишь руки, почти прикипевшие к дверному замку, сумел-таки опустить, но при этом двигался совершенно безвольно и непозволительно медленно… Потому Цыбин не стал ждать и к затылку привратника прикоснулся (здесь останется не проясненным, то ли взглядом, то ли из пистолета с глушителем, извлечь который у Цыбина совершенно не было времени) и убил его.
    Привратник обмяк и стал рушиться совершенно беззвучно (ни с каким таким громгим криком душа не покидала его глиняного тела, да и рев котельной вполне бы его заменил), и пока он рушится, у меня появилось желание Цыбина описать. Ведь то, что он по виду высок и жесток, лишь о том говорит, что он выше многих, и что его соприкасание его с этими самыми многими может протекать болезненно - а вот каким бы он предстал постороннему? А ничего особенного, просто изысканный человек в летнем длинном плаще ослепительно белого цвета.
    Убийство у него получилось не то чтобы естественно (вот как парок от дыхания в морозный день), а просто-напросто обязательным - такою бывает неизбежная доброта! Ибо предъяви доброму человеку правду о нем, и он никогда себя не помыслит тебе соперником, но займется делом и попробует себя изменить - вот как неверная карандашная надпись потребует ластика… Верно, это дело не для людей, но затем мне и нужны этот изысканный Цыбин и его присутствие среди ирреальных иерархий.
    Не было никакого чувства убийства… Ну так , быть может, никакого убийства и не было? На этот вопрос может ответить только убийца, который немедленно ответил:
    -  Ну вот, коготок уже увяз.
    У его слов была одна особенность, он их произнес не только молча и не только самому себе - он произнес их чужой душе, которая сейчас приютилась в его хорошо тренированном теле, ведь описываемое мной время - время трансформации полиса и души, поэтому мне позарез оказался нужен человек вне этих трансформаций… Лишенное души тело привратника мягко пустилось (именно что пустилось лежать) на пол.
   Сам виновник этой трансформации невесомо-бесшумно (как взмахнувши весами и шумом) направился в рычащую и воющую котельную.
    Второго охранника (а ведь был почти что личностью, этакий кузнечик) Цыбин убил, не просыпав ни слова - торопился, поскольку понимал, что уже опоздал! А потом он увидел мертвое тело… Человека разве что сняли с раскаленной трубы, но в остальном он был основательно изуродован .
    Цыбин подошел к нему. Опустился на корточки. Вгляделся. И легко поднял на руки - так, словно мертвый представлял из себя детский воздушный шарик, наполненный лишь отзвучавшей лютой мукой, и больше ничем… Цыбин отнес его в памятную нам комнату, где уложил на усталый и нечистый (как дыхание из гнилого рта) диван - и все потому, что его больше не на что было положить!
    Ему предстояло совершить нечеловеческое. Впрочем, он человеком и не был, а
являлся некоей мерой одушевленным вещам (да, греки велики, но велики и японцы, предложившие прекрасную душу мертвым предметам), причем мерой уродливой — но иной, читатель, и не бывает, раз уж мы приютились меж любовью и смертью.
    Происхожденье такого вот Цыбина может быть разъяснено, если взглянуть свысока на нашего мертвого и безымянного мученика, что лежит сейчас на диване… Человек, что лежит на диване, умер недавно и очень нехорошо . В паху его было кровавое месиво. Лицо и торс являлись сплошным и страшным кровоподтеком. Ладони были сожжены (или, скорей, сварены) почти до кости. Но Цыбин помнил его иным, уверенным в себе и ироничным, каким когда-то был сам.
    Он коснулся виска покойника, и ничего от этого простого движения произойти не могло, разумеется - но произошло нечто … Стало светло и тихо. Тьма и рычание котельной, что лязгали зубами и сквозь дверь рвались к ним, как бы отпрянули от них и дали жить спокойно и дышать во все сердце - всего этого, конечно же, не могло быть! Но глаза мертвого человека распахнулись, и Цыбин (а теперь вглядимся и увидим, что и он не менее мертв) назвал его по имени:
    -  Виктор?
    Взгляд мертвого устремился в новую жизнь - так обнаженное сердце выплевывает кровь из перерубленных артерий! Потом взгляд стал осмыслен . Расплющенные губы зашевелились, мертвый улыбнулся холодной шутке, которую он только собрался произнести и которая до конца могла быть здесь понята только Цыбиным:
    -  Говорили, ты умер, Красивая Смерть!
    Но Цыбин в ответ не улыбнулся:
    -  Да, говорили и еще долго будут говорить, и я дам на это повод . Ведь теперь я легенда, Каменный Гость . Впрочем, не о том. Прости, друг, я опоздал, но я теперь. Единственное, что могу - проститься и узнать.
    Взгляд мертвого стал еще более ярок и сравнялся проникновением со взглядом Цыбина - и случилось невероятное! Мертвый человек выказал удивление:
    -  Ты?
    -  Да.
    -  И именно в этом облике ты собираешься узнавать - но почему?
    -  Это долгая история, а я теперь всегда опаздываю. Я хочу… - но здесь мертвый сделал движение и перебил:
    -  Ты хочешь оплатить чужие долги.
    -  Да.
    -  Я плохо умер. Я рассказал им все.
    -  Тогда говори еще.
    И на грани немоты (не правда ли, мы шагаем от грани к грани?), которая способна сокрушить покой даже остановившегося сердца и холодной аорты, мертвый человек вымолвил:
    Спаси ее, Смерть! Не для нее, для меня, которым хочу остаться . Иначе я зря
жил и плохо ухожу. Уходить надо чисто.
    -  Да, - согласился с ним Цыбин . - Уходить надо чисто… - и замолчал, ибо не было сейчас в нем ясности, кто это вымолвил: Душа ли некоего бездарного поэта Цыбина, что нелепо погиб (будто зудливую муху прихлопнули) по приказу мужа своей возлюбленной? Или тело его непосредственного убийцы, умелого киллера, что брезгуя легким заданием пошутил над поэтом и за шутку был проклят? Эта история нам сейчас не интересна…
    Теперь они надолго вместе, Смерть и Слово, а то что оба они бездарны - но так ведь и убийство им стало не более чем ловкой метафорой, вскрывающей метафизику мира, воплощенным изменением которого обернулись они оба - едины в одном теле, этакий Янус и вовсе не Каменный Гость!
    Разъяснять происхожденье такого вот Цыбина - объяснять, почему вода мокрая и почему гений бездарен (только бездарь свободен и делает то, чего ему изволяется и в каком таком навозе он себе изваляться позволит)… Вообще, свобода - еще одно хорошее название для смерти, то есть дело неблагодарное; вообще, свобода — еще одна Шахерезада, которая после совокупления с Синею Бородой начинает изъясняться сказками, которые начинают ветвиться! Свобода (как и бездарность) жаждет стать неистребимой и помнит, что в наших страшных сказках неистребимым бывает только сам сказочник, да и он вполне истребим.
    Но вот то, что смерть себя предъявляет как мера всего - это, разумеется, совершенно чудовищно, и такого быть ни в коем случае не должно, но - случается, чего уж душой кривить, поэтому продолжим разглядывать гримасу души…
Цыбин помолчал. Потом сказал:
    -  Говори . Все, что смогу, сделаю.
    -  Слушай меня, - шевельнулись холодные губы и (чтобы начать еще одну страшную сказку) продолжили:
    -  Вот адрес…
    Когда отзвучали последние слова, Цыбин отпустил его душу; впрочем, технологии посмертья и досмертья нас не особенно интересуют (на моих глазах одна цивилизация сменила другую, причем с умеренной кровавостью, и я все еще жив); впрочем, прежнее знакомство мертвого художника Виктора с наемным убийцей, впоследствии присвоившем себе нелепое цыплячье имя советского бездарного литератора - это не слишком по питерски, но это в порядке вещей… Гораздо интересней то, что мертвый художник оказался тезкой живого хранителя тела.

    Олег исподволь (опять-таки не я называю, но под этим именем он был хранителю тела представлен), но не особо скрываясь, разглядывал живого Виктора - профессионала, так сказать… Иногда их взгляды сталкивались (почти без скрежета), и тогда их глаза медленно (как жернова) проворачивались и уводились в стороны, и женщина то- гда ощутимо нервничала - быть может, ощущала себя зерном меж этими жерновами!
    -  Ты предлагала хороший кофе, - напомнил пришелец (ибо все мы пришельцы из прошлого, что замерли перед будущим), но его помощь не была принята — женщина взглянула и продолжала курить; впрочем, эти плывущие в воздухе глотки и глоточки сигаретного воздуха были словно бы перенасыщены неестественной бодростью…
    Этот воздух с привкусом пепла . Эта женщина, которая прямо-таки парила в нем
на крыльях своего восхитительного, притягивающего и всевластного эгоизма - она казалась не то чтобы тетивой натянутого лука, но была сейчас одной-единственной чистой эмоцией , всепоглощающим чувством… Другим чувствам рядом с ней не было места.
    -  Я тоже кофе хочу, - заявил профи голосом Олега Табакова и вкусно зевнул, и медленно поднялся с неопрятной постели, и запахнул простыню на бедрах, и (подчеркнуто мускулистый и гибкий), проследовал в душ…
    -  Да, конечно, - сказала между затяжками женщина, но и тогда не двинулась с места и отшвырнула (движение ладони от запястья, этакое перечеркивание всех и вся) недокуренную сигарету, и попала точнехонько в пепельницу - и тотчас закурила другую… Огляделась в недоумении, дескать, где это я? С кем я?
    Тогда и пришелец словно бы переменился и перекинулся в ее зрение и в особенный проворот ее глаз и словно бы огляделся вокруг, но - ее брезгливым взглядом… И возгордился ее особенной гордыней, что в своем основаньи крепка именно что тайной свободой (которая опять-таки немыслима без разнообразнейших покушений на нее, так что слава КПСС) - он почти готов был согласиться с ее пониманием свободы как нежных ладоней, что подставлены золотому дождю! А героев эти ладони породят или уродов, так тому и быть; что делает Бог, пребывает вовек, и к этому нечего добавить, но и убавлять тоже нечего…
    Что могла она видеть (и что мог бы видеть он, если ее глазами), оказывалось не более чем трансформацией любых людских ничтожеств (которые уверенно переходят одно в другое и обратно), не более чем накоплением этих трансформаций, когда кажется - вот-вот лопнет скорлупа, и из нее вылетит волшебная птица Феникс… Но Феникс не откладывает яиц!
    Она могла видеть окраину Санкт-Петербурга, спальный рабочий район, в данном ей ощущении пограничья казавшийся ей идеальным убежищем, идеальною женской утробой - вот-вот отойдут воды и начнутся схватки … Все совокупленья любви, все преданности и предательства - все во имя и ради этих потуг! Он видел ее глазами и не удивлялся ее животной убежденности (даже более, здесь никого ни в чем не следовало убеждать) в своей неистребимости, ибо только она рожает.
    Эта убогая комната, в которой они были сейчас одни (разве что из ванной слышалась вода, и слышались ее плески), была непоправимо мала для нее, и весь этот скудный мир был для нее непоправим - но раз уж ничего невозможно поправить, то она его принимала! Но вот именно сейчас ей было даровано мгновение пограничья, и ни “вчера”, ни тем более “завтра” у нее сейчас не было .
    А потом в комнате появился ее телохранитель, напоминающий египтянина с фрески, что впервые после тысячелетий в своих катакомбах увидела свет: Умащенные влагой длинные красивые волосы, совершенный торс и простыня на чреслах - и неестественность позы, с которой он сейчас проник в их обособленность… Опять их стало трое, опять в комнате столпились “вчера”, “сегодня” и “завтра”, и продолжились иллюзии.
    Воровка не очень больших денег, красавица и умница . Ее как бы телохранитель, настоящий полубандит из бывших спецслужб. Некто безымянный (как я и обещал) Олег, ее прошлый и непреходящий любовник, когда-то в очень узких кругах небезызвестный версификатор (понимай, игрок рифмами и облаками - доподлинный подмастерье бессмертных) - как он с ней познакомился и сошелся? Вместе варились в бродяжьих коммунах, очень по питерски пили кофе в “Сайгоне” и на одних скамей- мейках сиживали - а если не он и не с ней, не все ли равно! Сейчас-то они здесь.
    Мистичность происходящего и его непреходящее одиночество (от которого не спасает никакой мистический опыт) именно в этом и заключались, что сейчас они вместе - и что к ним двоим добавлен (как некая мутноватая взвесь в прозрачном эфире) еще и хранитель тела… Но кого-то (о мистичность происходящего!) в этом славном собрании определенно не хватает - и это значит, что на горизонте теплятся грозы.
    Олег прикрыл веки (и из-за этого его простого движения, представьте, я смирился с тем, что он вещий, и что все с нами происходящее прямо-таки стремится его именовать) и перестал видеть глазами женщины - он себя от нее отделил и опять остался один… Он подошел к окну, отодвинул неопрятную штору, посмотрел сквозь стекло. Отвернулся. Прислонился к стене.
    Профи (профессиональный победитель, в отличии от упрямого, но мертвого художника Виктора) послонялся без цели по комнате, потом собрал свою одежду (предметы без души и перечисления не достойны) и удалился одеваться на кухню (описание однокомнатной “хрущобы” тоже не прилагается), но вскоре вернулся и опять прислонился к бесцельному молчанию…
    Женщина (как-то очень нехотя) загасила сигарету, причем движения ее как-то единомоментно стали очень ломкими и очень тягучими - она сама показалась вдруг карандашной линией на белом листе - это с ними тремя происходили некие особенные изменения! Пространство вокруг них возмущалось (не так, разумеется, как ежилась жесть давешнего вагона): Им приоткрывалось время, казалось, они могли бы куда-то войти или откуда-то выйти… Долго так быть не могло. Душа женщины вернулась из странствий . Начинались серые будни.
    -  Да, вы упомянули кофе. Простите, - она, легко шагнув, скрылась на кухне, и там послышалось шелестенье из крана водопроводной воды; профи подошел к Олегу, но руки не протянул и не посмотрел в глаза - то есть он не отводил своих глаз, которые были вполне обычны и не без снисходительного равнодушия - то есть взгляд был, но его как бы не было…
    -  Давай знакомиться.
    -  Давай.
    -  Что на самом деле происходит? Зачем она тебя привела?
    Олег, без всякого интереса к вопросу, пожал плечами:
    -  Разве она не предупреждала, что я могу зайти?
    -  Что? Она? - и от всех этих разом прозвучавших бесполезных вопросов в комнате стало прямо-таки физически тесно от разнообразных невидимых возмущений, причем их обоих невидимость происходящего ничуть не смущала… Вот здесь бы им и побеседовать, таким разным и таким одиноким (впрочем, о профи нам пока ничего, кроме его гуттаперчевой древнеегипетской стати, не известно), но из кухни удивительно своевременно (не следует вот так запросто совмещать времена) послышалось:
    -  Мальчишки! Идите сюда. Кофе готов.
    Мальчики, конечно, пошли пить кофе и говорить о пустяках - о чем им еще говорить, когда сроки уже истекают? Что происходит с будущим, когда оно истекает, и о чем возможно с ним говорить, кроме как о прошлом? Он сказал:
    -  “Я сегодня заглянула в Третьяковку и мне объяснили, как это красиво!” - сказал он это все голосом, весьма похожим на женский (помните кузнеца, подковавшего серому волку голос, дабы козлят себе выманил?), и улыбнулся, когда она на него взглянула, и ничего не объяснил, отделавшись фразой:
    -  Это я вспомнил нынешнюю Москву, я давеча из нее сбежал…
    -  Что, побывавши в любовниках у какой-нибудь жены какого-нибудь нувориша?
    -  Да.
    -  Зачем ты ей такой понадобился? - очень удивилась женщина, которой сейчас захотелось ничего не помнить о метаморфозах богатства и бедности, полов (инь и ян) и пространств (сторон света, собравшихся в одной точке Санкт-Петербурга), которую сейчас (если о трансформации времени) вполне устраивала крошечная кухонька… Он чувствовал не то, как она сейчас мыслит - но чувствовал, что сейчас она думает о нем! Поскольку только сочувствие соединяет, и именно сочувствием небеса доказывают, что существуют - как прикосновением ветра!
    -  Я деньги полюбил за их немое зло,
    С которым совершают они благо … - сказал он, глядя на женщину, и она нехотя продолжила за него, поскольку он требовательно замолчал:
    -  Я женщин полюбил, и много мне везло,Ведь женщины как пенистая брага…
    Как одиссеево весло, и ждет Итака! - сказала она вполне зло (сильно не любила все эти нематериальные сочувствия) и еще более недобро добавила:
    -  Хочешь, я расскажу тебе о твоих скучных странствиях, мой Одиссей? - и, вполне обоснованно не дожидаясь согласия, уверенно продолжила:
    -  Ты немного постранствовал (вспомни Бодлера) и многих повидал, и стали они тебе казаться одинаковыми и взаимозаменяемыми; ты поигрался (ты ведь играешься сущностями) с деньгами и умудрился (это все, знаешь ли, не от живого ума) улечься богатой и праздной женщиной, и очень скоро оказался в положении наемного любовника, что не сразу распознал (тебе все мнились наши коммуны, космические и коммунальные - космическому глупцу показалось, что так же волшебно обернется и с этой любовью!), и ты сбежал в свой запредельный Санкт-Петербург, и сразу же отыскал в нем меня...
    Он как будто не смотрел на нее . Он словно бы не видел усмешечку профи. Он не замечал ее удивленного взгляда (а она очень удивилась, увидев, что он ее словам улыбается). Он прекрасно знал, что любовь прошедшая и любовь наступившая лишь кажутся разными. Потому что любая любовь использует человека во имя любви, ибо она не более чем амнезия и анестезия - и то, и другое используется в хирургии… Я не помню злого, ведь вчера и сегодня одновременны.
    Потому я бегу в завтра, что я весь в поиске нашего вчера . Потому я все повторю,что каждый раз это будет мое старое тело с новой душой - и каждый раз наш с тобой мир немного изменится, станет немного новым… И вот здесь порыв ветра обратился бездною урагана, и она его перебила:
    -  Нельзя возвращаться! Там, куда мы вернемся, уже все одряхлело.
    Он опять улыбнулся . Но улыбнулся и профи, что внимательно следил за ее рассказом - мысленный разговор, впрочем, тоже не оставил его безучастным, профи вовсе не насмехался… А она упрямо повторила:
    -  Нельзя возвращаться.
    -  А если очень хочется? - мог бы молча ответить ей профи.
    -  Я не знаю, что такое “хочется”, - мог бы молча ответить ему Олег.
    Меж тем предложенный им кофе остывал, слабенько испаряясь; меж тем Олег позволил себе слабенькие мысли - безболезненно пытая себя - о любви и о богатстве, и о красоте: Только ли ее красота оправдывает происходящее с ними? Что прочней красоты в его мире ирреальных иерархий? Когда вокруг разливанное море пьянящих и лютых денег, любая нравственность очень быстро становится сама собой - то есть нравится ли человечку отношение к нему мирозданья или же не нравится… Ну так дайте человечку настоящую точку опоры!
    Пусть человечек, обжегшись на материнском молоке, подует на живую воду и убедится, что она студена (аж зубы сводит) и что незачем человечку зубастому ( Homo dentatus) оставлять везде оттиски челюсти - живая вода есть везде и везде она студёна! Впрочем, сейчас было бы самое время и место перемещать земные оси, если бы не наличие в комнате профессионального “хранителя тела” (не даром назвавшегося Виктором) - вспомним лютый и радостный закон любых сохранений…
    С другой стороны, человек лишь беззаконная комета в не им расчисленном кругу светил, и что ты есть без тянущегося за тобой волшебного шлейфа ирреальных приобретений - и что ты обретаешь сейчас…
    -  Хорошо поговорили, ребята! - перебил его (глядя стальными глазами на стремительно остывающий кофе) профессиональный хранитель . - Елена, скажи, зачем ты его привела?
    -  Прости. Минутное помутнение ума. Если хочешь, он уйдет.
    -  Хочу, но теперь нельзя.
    Олег даже не улыбнулся . Впрочем, женщина на него уже не смотрела… Впрочем, в это самый миг несущий их всех неудержимый ураган вдруг разом съежился и мягко опустился на пол у их ног - и в тот же самый миг в комнате зазвонил телефон, которому именно в этот миг никак не должно было звонить.
    Олег продолжал не улыбаться, но видел - женщина (вся как росчерк каллиграфа) окаменела и стала белой. Все вокруг нее стало безвоздушным. Профи тоже смотрел на нее. Потом, высокий и гуттаперчевый, и уже с невесть откуда материализовавшимся пистолетом в руке он разом оказался в коридоре и замер чуть сбоку от двери, и стал ждать… Олег продолжал не улыбаться и смотрел только на женщину! Все совершавшееся было очень женским (то есть во имя и ради нее), и все действительно совершалось, и он тоже ждал. Женщина (вот ты какая, иероглиф в движении) вышла из кухни в комнату и подняла трубку:
    Я слушаю, - и через время (сейчас ставшее таким пластилиновым) сказала хранителю своего тела:
    -  Это тебя. Странно.
    -  Что? - шепотом крикнул тот. - Никто же не знает…
    -  Молчи . Подойди и поговори, - она уже взяла себя в руки (это виделось остраненным, вот как берут тряпичную куклу и придают ей движение) и как бы отдалилась от происходящего, и стала смотреть на все происходящее издалека, как со Стенающей Звезды… Это было родственно взгляду Олега (не путать со звездою Полярной, призванной направлять, вдохновлять или пугать - то есть исполнять тупую работу), и он наконец улыбнулся.
    Хранитель тела (вместе со своим черным и незначительным пистолетом) подошел .
Взял трубку . Долго слушал. Плечи его обмякли. Мощь его, словно морок, истаяла. Потом он трубку повесил. И обратился к остальным участникам действа. Его глаза, прежде такие стальные и волчьи (экая метаморфоза, некий желтый платок опускается на обнаженное лезвие), теперь скользили по их лицам, пытаясь сбежать от судьбы. Он сказал женщине:
    -  Извини. Я дал наш телефон матери. Так было надо, - он качнул подбородком в сторону Олега (дескать, и у тебя отыскалась пята Ахилла), помолчал и добавил:
    -  Для меня это было очень важно, понимаешь?
    Женщина поднесла ладонь к губам; наверное, секунду назад именно так она остановила бы готовый сорваться с губ гортанный крик (бесполезную жалобу о помощи и сочувствии) - но она уже (о восхитительная податливость наших времен!) в никаких сочувствиях не нуждалась! Олег видел, что она опять принялась лицедействовать; отчего-то даже сильным женщинам иногда хочется представить, что простым телодвижением лица можно повлиять на душу происходящего… Но сейчас это было сродни волшебству и могло сработать.
    Но хранитель тела тоже (пусть очень по своему) был наблюдателен и поспешил вмешаться:
    -  Все нормально . Нормально, - он покивал женщине, торопливо приводя грани реальности к норме. - Продолжаем жить нашу жизнь. У каждого своя роль, и она будет сыграна.
    Он вновь отправился в коридор . Оружия в его руках уже не было (о восхитительная податливость наших материй!) . Он постоял у двери (как бы врастая в роль привратника или даже Харона), он прислушался к своему замершему сердцу, он глянул через плечо назад в комнату, не стал вздыхать, и его рука плавно стала двигаться к замку - но он внезапно что-то почувствовал и стал опять оборачиваться…
    Олег уже был рядом с ним (о восхитительная податливость наших пространств!), и маленький никелированный пистолетик (взятый им из сумочки женщины - его там попросту не могло не быть!) уперся телохранителю в печень.
    -  Любезный! - Олег говорил очень внятно . Все мы исполняем какие-то роли. Но со своим предательством ты справился плохо.
    -  У них моя мать, - не менее внятно ответил телохранитель. - Извини, Елена…
Ответом было молчание.
    -  Все бесполезно, - сказал, косясь через плечо, телохранитель . И опять никто не перебил молчания. И лишь время спустя Олег выговорил:
    -  Наверное, ты прав, - он убрал никелированный пистолетик от прометеевой печени Виктора (лишнее) - и без того вокруг опять завизжало разрываемое железо и стало швырять людей, и опять каждый (из-за него одного) мог оказаться раздавленной вишней … И он произнес это вслух:
    -  Мир не терпит любви, - и беззвучно (из-за лютого скрежета) закричали женщины, чей маленький мир готов был сложиться жестяной гармошкой и сломать, и опрокинуть, и отбросить брезгливо, как ненужную вещь…
    -  Да, мир не терпит любви, - согласилась Елена . Была она иногда лжива и всегда эгоцентрична, но иногда она говорила душой . Была она чрезвычайно практична, но была и умна и умела дарить этот ум сердца, и умела сочувствовать ему в других. И доколе день дышит прохладой и смертью, и убегают тени от освободившегося от туч солнца - была она прекрасна… Так положи меня как печать на сердце твое и как перстень на руку твою! Ибо крепка как смерть любовь, и всю преисподнюю ревности давно уже прошел я в сердце своем, и нет ей сейчас во мне места.
    Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе.
    -  Отчего ты не просила помощи? Верно, у тебя есть кого просить, - тихо сказал Олег.
    -  Я должна была все сделать сама, - тихо сказала она. - Одна, никого не спросивши…
    Олег даже не усмехнулся.
    -  Поскорей решайте что-нибудь, - сказал профи (а мог бы сказать: Поскорей что-нибудь обрушьте, какие-нибудь хляби пространств - или вы не творцы своих сущностей? Ну так умножьте скорби тех, кто за дверью!), а после всего лишь добавил:
    -  Я уже не с вами.
    Олег кивнул женщине:
    -  Да, они за дверью, и у них кожа на ладонях зудит от нетерпения, - а мог бы
сказать: Мои чувства не умерли и не умрут, но изменятся … Но он не сказал (зачем, ведь метаморфозы чувств не более чем новые технологии хрупкой плоти, которая всегда предает?), а после всего лишь добавил:
    -  А я все еще с вами.
    Тогда профи запаниковал . В чистом виде homo dentatus существует, не видя и не чувствуя оттиска своих челюстей на холодном горизонте ирреальной реальности (быть может, душа его пытается соизмерить нежную силу укуса), но наш (то есть данный нам в ощущениях) Виктор был все же человек чувствующий, иным женщина могла и побрезговать - это ведь только плоть небрезглива…
    -  Решайте! - его голос сорвался со своей высоты и стал хрипеть и перекатываться, как камешки бессильной лавины - душа его переставала покусывать ирреальность и перестала звучать в голосе… Вновь Олег обернулся к ней (к женщине и к остаткам души профи, которые она когда-то прибрала себе) и увидел ее глаза, которые тоже кричали: Скорей беги и спасайся, возлюбленный мой! Будь подобен серне или молодому оленю. Несется по следам твоим неумолимая охота.
    Они просто поговорят . Они просто предложат варианты, - тихо прохрипел профи, сам не зная величия слова, которое произнес; все становилось удивительно просто!
    Мир есть торжище, в котором эквивалентом греческой погребальной монеты служит некая тонкость (вот так, обнаружив однажды пропажу души, ты поймешь эту тонкость - ведь ее у тебя не останется!) … Когда на этом торжище Лукавый протянет тебе два сжатых кулака и предложит наугад выбрать - не выбирай!
    Мир есть торжище, но ты не торгуйся, даже если это невозможно; быть может, призваны немощные, чтобы посрамить сильное и не победить (я никак не уразумею, зачем мне власть над миром?), но поступить с ним иначе - не вещами и мощью ему поклониться, а поступком… И совершился торг!
    -  Я отдам жизнь . Отдам и все, что после, - ответил Олег на вещий вопрос (воппос над вопросом, душа над душой - постиг, согласись и иди дальше!), который был ему задан; опять не губами и горлом ответил, но вспыхнувшим сердцем… И все завершилось.
    Раздались три мягких (как сухая ладонь о ладонь влажную) хлопка . В плоскости
двери (в те коммунальные времена тонкой и деревянной, как у всех) на уровне человеческой груди появились небольшие отверстия . Профи сберег свое тело, он стоял в стороне. Но Олега швырнуло и бросило на пол. И секундою раньше слабо упал на паркет вывалившийся из его руки бесполезный пистолетик, а потом Олег умер.
    -  Ну же, ты! Жить хочешь? - отчетливо сказали за дверью, и профи (ничуть не оторопевший) тотчас опять потянулся к замку…
    Женщина не сдвинулась с места . Ее губы по прежнему были стиснуты, но уже без лицедейства. Потом дверь распахнулась, и заглянул некто умелый и вооруженный. Потом умелый и вооруженный вошел . За ним, оттолкнувши взглядами бесполезного профи, явились оба знакомых нам по событиям в котельной субъекта . И еще кто-то рукастый бугрился за ними.
    -  Здравствуйте, Елена, - сказал один из начальников . - Вот мы и встретились… А ты пока побудь с нами, - остановил он профи, который было зашевелился. Хранитель тела, задрожав подбородком, кивнул. Второй начальник негромко распоряжался, и мир ему подчинялся: Умелые подчиненные оглядывали поврежденную дверь и следили за дверьми соседей (не распахнутся ли еще какие пространства?), потом кто-то из них принялся звонить по телефону, пространства еще более раздвигая…
    -  Пока наклейте плакат какой-нибудь, что ли, - сказал им всем первый демиург и качнул подбородком в сторону пулевых отверстий, и добавил для непонятливых:
    -  Снаружи, чертушки, а не изнутри! И чтобы через полчаса здесь была совершенно новая дверь.
    -  Не отвечает, - отрапортовал звонивший . Первый хмыкнул. Взглянул на женщину. Та ответила на взгляд уже вполне твердо . Первый посмотрел на нее уже с некоторым уважением - как на нечто, самое себя в его мире обозначившее…
    -  Что будем делать? Наверное, надобно ехать к нам.
    Женщина не ответила . Взглянула на Олега и увидела, что из-под его тела уже стала показываться темная лужа. Женщина опять подняла (в полном противоречии некоему маленькому дарвину, по которому обезьянья самка в моменты ужаса должна судорогой вцепиться в ветку) свои карие глаза, что заледенели от ярости, и ее прекраcное лицо стало непередаваемо жестоким…
    -  Не делайте глупостей, - спокойно сказал первый, но голосом все же несколько для него необычным - но она уже шагнула к нему, опережая (но никак не повернув назад) время… И сразу кто-то из подручных (орудия, они всегда вне времен) взял ее за локти.
    -  Действительно, глупостей не надо, - раздался от двери новый молодой голос, и все замерло, и перемены времен прекратились … Все взоры устремились к двери во внешний мир (который якобы больше маленькой блочной квартирки), и настало время исполнить условия торга.
    -  Шеф … - начал было один из приехавших ранее маленьких демиургов (не читавший ненаписанного тогда еще Фандорина, но придавший словцу все тот же сакральный смысл), но вошедший на него даже не посмотрел, и опять все стало тихо.
    Вошедший был молод, но подавлял . Был он высок (во всех смыслах, ибо добро и зло не определялось им как нечто, что “нравится” или не “нравится” homo dentatus) и даже красив (ровно настолько, чтобы позволить себе это “даже”), поскольку был прекрасно и с некоторой питерской остраненностью одет, и был при всем том очень от мира сего - он просто-напросто источал из каждой поры своего загорелого лица некую особую властность над всем, что видимо глазу!
    Тяжело и сладостно было это видеть и понимать, и перед этим видимым не согнуться, и ничто не могло бы, казалось, укрыться от его карих внимательных глаз, в которых приплясывали золотые искры - словно капли золотого дождя, разбивающегося о могильный гранит еще не поставленных памятников… И лишь время спустя в госте начинала проглядывать некая червоточина (известно, что евино яблоко изначально являлось червивым) и некая невсеобщность начинала проглядывать - получается, он не всё подавлял.
    Но вот он обратился к женщине, которую один из его пристяжных все еще держал за локти:
    -  Досадно, что это произошло при тебе, - он кивнул на тело Олега (здесь во имя темной лужи, вытекающей из-под Олега и меняющей систему здешних координат, скажу, что не погибший являлся поддержкой женщине, а женщина предполагала его собой защитить), потом он продолжил:
    -  Интересные у тебя игры, королева, они на грани фола и не всем могут быть понятны . Поэтому мои люди не знали, что ищут именно тебя, ну а я в свой черед не посвятил их в свои семейные дрязги. Третий день тебя ищут, просто с ног сбились.
    Он мягко улыбнулся (причем это у него получилось вполне человечным), и женщина взглянула на него, и на ее лице появилось удивительное выражение . Такого выражения у нее не было, когда она смотрела на мертвого Олега или живого профи, но она молчала. Он сказал ей:
    -  Ты красиво рисковала, потешила сердце и ум, и я позволял . Но теперь хватит нам с тобой делать собачий вид и гоняться за собственным хвостом, изображая, что хвосту позволено махать псом.
    Не знаю, до конца ли подразумевал этот новообъявившийся (они все тогда как бы из ничего объявлялись) так называемый шеф под собачьим видом Черного
Пуделя, но в одном уверен совершенно - в те уже далекие годы блестящий фильм с Дастином Хофманом в главной роли еще не был даже в проекте … И вот здесь (и переступив через все это блестящее будущее) женщина заговорила:
    -  Ты прав, как и всегда. Я заигралась, - и ничуть не помнила в этот миг она их общего с мертвым Олегом стихотворения (он его составил из буквиц и подарил ей), которое начиналось игрой:
    -  Так молодой дельфин в своей поре
    Играет с волнами, и женщина играет
    С толпой любовников - и вдруг разоблачат!
    И нагота как смерть, и умирает как бы душа…
    Так почему душа не умирает? - и на этот вопрос (ведь что такое смерть, не знают даже мертвые) я сейчас не хочу отвечать и подберу для него другое время и другое место.
    -  Да, - согласился с ней (и, надеюсь, со мной) новообъявившийся шеф . Потом он легко рассмеялся. Обошел Олега и кровь на полу и остановился подле женщины…
    -  Поедем домой.
    Ее голос все еще оставался бесцветен:
    -  Зачем ты это говоришь? При всех говоришь?
    -  Предотвращаю будущие (все, что уже проделано над душой и пространством шестой части света, в гамбургский счет не вносится) катаклизмы… Хорошо я сегодня появился, приятно на себя взглянуть. Прямо как королевский посланец в одной из мольеровских пьес.
    Но женщина (даже все правильно понимая) качнула головой:
    -  Нет . Сегодня ты опоздал, - и взглянула на бесполезную кровь на полу…
    -  Даже так? - гость холодно усмехнулся. - Да кто он такой?
    -  Друг, - сказала она (поначалу с циничным пафосом, которым только и возможно выделить из неизбежного разложения тела неизбежную душу), а потом она вдруг закричала:
    -  Из моего детства! Настоящего, а не пеленочного детства, понимаешь?
    Лицо гостя ненамного (как раз на ту самую пресловутую тонкость, которая есть обретаемая или утрачиваемая душа) изменилось . Он сказал подчиненным:
    -  Все недоразумения, как вы понимаете, урегулированы, - и опять обернулся к женщине.- За друга прости. Я оставлю тебе половину твоей ловкой добычи. Впредь ты будешь почти бесконтрольна. Почти. Хорошо?
    Женщина сказала:
    -  Я отдам тебе свою половину.
    -  Прекрасно сказано, Елена, как и всегда, - сказал он, потом несколько отстранился (не всем это было бы видно) и добавил:
    -  Но как-нибудь мы вновь поиграем, обещаю, - и он отстранился еще больше; рукастый пристяжной (что придерживал Елену за локти, но при явлении шефа понятливо стушевался), как тень при движеньи светила переместился ему за спину, а потом и рванулся к выходу… Да и прочая свита уже удалялась, разве что более степенно и постепенно, то есть один за другим.
    Ну и какими же они предстали тебе на вкус, мой читатель, эти результаты ледяного торга? Оказавшегося, как и ожидалось, самым обыкновенным (и самым недостойным вершин так называемого грехопаденья) мошенничеством – кроме одного в этом торге момента, самого малого и самого главного … Но чего же ты ожидал от подобного торга читатель, неужели чего-то иного?
    Разумеется, ожидал. Ну так получи. Ибо гость, от прекрасной женщины уже отворачиваясь, вдруг обнаружил подле нее потерявшего себя хранителя тела, который тоже оказывался чего-то существенного лишен и оттого неподвижен и бледен; глаза гостя легко его миновали, но вдруг взгляд вернулся, и в нем появилась тень скудной усмешечки, вершин собирателя грехопадений опять-таки не достигшей…
    -  Мы не трогали мать.
    Бледный телохранитель слабо кивнул:
    -  Я знаю . Три года назад она умерла.
    -  Я тоже знаю, - сказал не удивившийся гость . - Но тебе нужен был какой-нибудь азбучный повод, чтобы предать . Мы помогли.
    -  Играешь сущностями? - сказала женщина.
    -  Или их отсутствием, ибо это отсутствие очень легко наполнить чем угодно, например, бешеными деньгами или какими-никакими семейными ценностями. Вот и ты поиграла другом детства и проиграла его.
    -  Не думаю, - сказала женщина.
    -  Конечно же, не думаешь. Ну и что? - просто сказал мужчина и без интереса
спросил:
    -  Помочь тебе здесь прибрать?
    -  Нет. Я сама, - она покачала головой. Потом какая-то нездоровая мысль овладела ею, и глядя насквозь и мимо хранителя тела (он словно бы стал некасаем и тем достиг своего совершенства) она потребовала:
    -  Пусть он поможет. Вели ему.
    -  Да, это его сильнее с тобой повяжет, - с неприятненьким пониманием кивнул гость, а потом (видя растерянность женщины) снисходительно пояснил:
    -  Когда-нибудь, когда повзрослеет и у него (как у нас с тобой) начнутся настоящие потери, пусть ему будет намного больней, - и бросил ухмылочку в сторону профи:
    -  Ты слышал?
    -  Да.
    -  Ты жив, потому что сказал свою иудину правду о матери, - и, не ожидая ответа, вежливо улыбнулся женщине:
    -  Итак, я жду денег, - он, помедлив и тем подчеркнув дальнейшее, опять улыбнулся холодной улыбкой:
    -  Тебя я тоже жду.
    После всех этих слов и улыбок дверь (представим, что ее волшебным образом успели-таки заменить) за этим особенным и по своему волшебным персонажем захлопнулась, и в квартире остались двое живых и один мертвый… Настоящее, доподлинное веяние времени! Пока что все они вместе: Богачка, ее слуга, ее бесполезный (ибо мертвый) трубадур - жульническая сделка была честно завершена .    Но с нашей историей еще не всё покончено. Быть может, мы последуем дальше, чем сама жизнь.

    В ткани повествования Цыбин вновь появился просто и неэффектно, словно бы всегда ему должно в ней присутствовать . Он позвонил в дверь, и женщина (ничего не спросив) отворила ему. Опустевшая и гулкая, как разграбленная часовня, стояла она на пороге, и ей был безразличен этот якобы новый посетитель, и ничего она от него не ждала. И все же она вздрогнула, когда он произнес:
    -  Елена? Здравствуйте . Виктор попросил, чтобы я нашел вас.
    -  Виктор? Какой Виктор? Ах, художник! Но зачем я ему? - солгала было женщина, но тотчас вспомнил того, кто сейчас лежит у нее за спиною на полу, и она ослабла:
    -  Простите. Что с ним?
    -  Он умер, - ответил ей вестник.
    -  Из-за меня, - сказала женщина.
    Цыбин взглянул на нее . Она выдержала. Он сказал ей:
    -  Виктор был мой друг. Просил помочь вам. Чем могу.
    -  Поздно, - сказала женщина. Время замерло, чтобы снова и снова слышать произнесенное ею.
    -  Да, уже слишком поздно, - повторила она . - Здесь, в комнате, тоже лежит мертвый человек. Это мой друг.
    Цыбин взглянул на нее. Глаза его были непроглядны. Она ответила ему:
    -  Он тоже отдал себя.
    И тогда уже Цыбин тихо сказал:
    -  Поздно.
    Трижды прозвучало это слово. Глаза Цыбина вдруг стали доступны, и женщина с каким-то трепетным узнаванием взглянула на него…
    -  Заходите, - тихо сказала она.
    -  Только пусть тот, за углом, выйдет на свет. И оружия ему никакого не надо, - так же тихо отозвался вестник.
    -  Да, покажись, - сказала она.
    Профи подчинился. Руки его были пусты. И тогда Цыбин вошел. Простреленная дверь (которую, напомню, чудом успели заменить) оказалась-таки прикрыта плакатиком, с которого неуместно зевал розовым роточком черный котенок-сирота, закрылась за ним . Площадка стала пуста, как будто ничего никогда на ней не происходило… Читатель! Мы не последуем за Цыбиным в квартиру . То, что могут сказать друг другу эти люди, один опоздавший и двое сломленных (ибо жить за счет чужой жизни возможно лишь хорошенько изломав себя настоящего и восстав не совсем настоящим) касается только их.
    История наша подходит к своему финалу, а в любом завершении есть чудо, и не нам касаться его, поскольку чудо интимно и сокровенно, поскольку завершение и есть то самое воздаяние, о котором твердят пророки всех религий; завершение и есть самое настоящее бессмертие…
    Действительно, кто наблюдает такое бессмертие, тот наблюдает ветер - и ему не сеять! Но кто знает путь ветра? Кто осмелится узнать его, а осмелившись — сумеет? Вот и Цыбин, умелый убийца, вобравший в себя не принадлежащую ему волшебную душу жертвы, пожал после этого бурю или же сам стал бурей . И несет его буря (куда ветер несет пилота, если пилот несет ветер?), и все мимо и мимо проносит - оттого он везде опоздавший, поскольку завершение всегда запаздывает.
    Но мы с тобой, читатель, наблюдаем не за бессмертием. Ибо мы наблюдаем за
внешним, за происходящим вовне и из извне приходящем, а бессмертие и завершение происходят в глубинах; сейчас не наши с тобой жизни подошли к той роковой грани, за которой начинается подлинное соучастие… Мы узнавать лишь пробуем.
    Итак, не о любых завершениях, но только о внешних: Есть и такая суета на свете, что праведников постигает то, чего заслужили бы дела нечестивых, а с нечестивыми бывает то, что заслужили бы дела праведников … Но чаще бывает и не так, и не этак! Да и сам я, рассказчик этой простой истории, вовсе и не судья ее героям. Не им я служу и не тебе, читатель, и не мне служите все вы - хотя все мы пытаемся, ибо судить и служить суть одно! Есть и такая суета на свете .
    Одно лишь мне ведомо: Ведомые Цыбиным, на краткий миг шагнут мои герои за внешнюю грань внутреннего бытия и заглянут в глубину (и, когда она им ответит, окажутся этого ответа достойны), и станут они соучастны. И в свой срок приглашу я тебя, читатель, за ними. Попробуем вместе узнать, какое же воздаяние ждет их за гранью глубин; помните у Буонарроти:
   
    Что за порогом совершенства ждет?
    Движенье, поиск, жизнь… Иль мир умрет?

    Цыбин толкнул дверь и пропустил женщину. Она вошла и затихла. Как ледяная лавина перед зорким своим рывком. Двое мужчин, Цыбин и профи, встали и распахнулись за ней. Как два крыла черного лебедя.
    Лицо Цыбина, как и всегда в минуты для кого-то роковые, не прочитывалось и ошеломляло. А у профи, еще давеча предателя и корыстолюбца, зрачки тяжко рыскали окрест, и лицо его было неподвижно даже несколько более, чем того требовала простая сосредоточенность. Впрочем, оружия не было и в его руках, наличествовал лишь небольшой коричневый чемоданчик.
    Поначалу новоприбывшие никакого внимания к себе не привлекли. Сами они молчали. Как, впрочем, молчали они всю дорогу в этот изящный ночной ресторан на Петроградской стороне неподалеку от Владимирского собора и, соответственно, реки Невы, коей сегодня предназначено было заменить собою некую малую Лету (ах уж эти греки, проказники!), куда допускалась лишь самая отборная публика. И только миновав мост и серую недобрую реку и припарковывая еленин “пежо” чуть в стороне от Большого проспекта, Цыбин сказал сидевшей рядом с ним женщине:
    -  Потом ты можешь пойти со мной.
    -  Мне не нужна жалость, - как безразличное эхо отозвалась Елена.
    -  Как хочешь, - беспощадно кивнул мужчина. Тогда женщина пояснила:
    -  Мне не по пути с тобой, Красивая Смерть.
    -  Ты знаешь меня?
    -  Все знают тебя. Поговаривают, что ты умер. Но тебя помнят.
    -  А как смерть меня обманет? - словами Бенедиктова отозвался Цыбин, не обративший на память о себе никакого внимания (или не собиравшийся обращать на нее внимания), но женщина беспощадно перебила его:
    Она тебя уже обманула! - причем перебила очень тихо (но гулко и грандиозно), и вот здесь-то стало понятно, отчего мера, коим подобные Цыбину вестники мерят живых, при встрече с ним не уничтожила женщину … А что до профи, то он жив (от сих и до сих пор) потому, что сказал правду о своей подлости, впрочем, недавний гость уже об этом поминал, ибо правду говорить легко и приятно, и такое говорение доступно не только навсегда опоздавшим вестникам.
    -  Тебе понадобится защита.
    -  Я найду ее.
    -  Профи, что горбился на заднем сиденьи, конечно же, сразу понял, что речь не о нем (нельзя многого ждать от хранителя тела), но женщина дернула-таки подбородком в его сторону:
    -  Красивая Смерть! Не оттого я сейчас с тобой (да и он тоже), что с тобою нам безопасно.
    Цыбин ей не ответил. Не было в том нужды.
    И вот сейчас они молча стояли. Стеклянная, в белых восхитительных разводах дверь в Зазеркалье (легкая, хотя и отороченная по краям темным деревом) еще покачивалась и дышала за их спинами, и живого народу в зале было совсем немного, всего лишь две разделенные группки, причем вторая являлась охраною первой…   Разговоры, еда и напитки, что светились в бокалах (вот как в иных людях светятся проданные души), нам, читатель, сейчас совершенно неинтересны.
    Разумеется, клуб охранялся и по внешнему периметру. Цыбин и профи негромко разобрались с этим, и на сей раз Цыбин никого не убил, поскольку и в этом не было сейчас нужды … Но вот женщина сделала шаг! И тотчас строгая гармония и покой (помните “Скверный анекдот” Федора Михайловича?), конечно же, не исчезли полностью, но истончились до полной прозрачности, и сквозь эту прозрачность стал виден свет багрового и жуткого небытия смерти, что совсем не казалась красивой - ее магма, оказывается, кипела совсем рядом! А потом и этот мыльный пузырь покоя лопнул.
    Вторую группку трапезничающих, расположенную чуть в стороне от основной (человечка три-четыре, вызванных на аудиенцию к инфернальному шефу, и сам он собственной многоплановой персоной), составляли все те же рукастые подручные, числом всего двое; поскольку волшебного явления нашей троицы никто, вопреки установленному здесь порядку, не предварял, подручные какое-то время пребывали в растерянности… Но стоило Елене сделать шаг вперед, и один из рукастых немедленно привстал, а второй весь подобрался, устремляясь в свои черные пустые зрачки.
    -  Куда вы? Почему… - сказал первый.
    Цыбин ему улыбнулся. Перебил, с интересом разглядывая:
    -  Ты меня пока не знаешь, - и кивнул женщине . - Видите, Елена, вы мне польстили… Когда меня узнают все, я перестану быть нужен.
Рука второго, находившаяся под столом, двинулась к оружию.
    -  Почему о вас не доложили? - с завидным упорством и с завидной значительноcтью в голосе договорил первый . В этот миг сидевшие за основным столиком обратили внимание на происходящую подле двери суету, и в их углубленной беседе, посвященной чуть ли не государственной важности делам, возникла недоуменная пауза, но тихий голос Цыбина ее немедля заполнил:
    -  Они не смогли, - исчерпывающе ответил он первому рукастому, но его услышали все; пальцы второго, меж тем, уже сжимали оружие, и он приступил к следующему движению … Тогда Цыбин посмотрел ему в глаза. И здесь их прервали.
    -  А вот и ты, Елена, - прокатился по-над реальностью несколько ирреальный голос от основного столика, и становившееся неизбежным (и сейчас совершенно неуместное)насилие отступило в сторону, чтобы наблюдать и не вмешиваться; знакомый нам по визиту в убежище Елены человек смотрел на женщину … Впрочем, его взгляд, в котором читалось если не всеведенье, то вседозволенность, не миновал и ее спутников -вот только Цыбин в этот самый момент несколько отвернулся и наблюдал за охранниками, и узнан пока что не был!
    - Принесла? - произнес хозяин (ибо здесь он был не гость и даже не простой “шеф”), и голос отвечающей ему женщины предательски дрогнул:
    -  Да.
    -  Хорошо. Покажи. При всех.
    -  При всех? - прекрасное лицо женщины на миг стало бессмысленным, зрачки ее глаз метнулись и не нашли никакой опоры, но потом ее взгляд вновь стал глубок - как будто она, спасаясь бегством и отступив до конца, спиною уперлась в стену…   Никакие сравнения с загнанными крысами сейчас недопустимы, но пусть даже как крыса, вполне достойно животное, если уж способно (коли вынуждено) умереть красиво.
    Профи коснулся ее локтя, и она порывисто к нему обернулась . Но сказать она ничего не успела …
    -  Именно! - успел еще сказать (сквозь резиновую свою улыбку) хозяин, а его верные псы, наблюдая мирное развитие событий, успели несколько поуспокоиться . Их лица разгладились и чуть обмякли. Рука, сжавшая оружие и вот-вот собиравшаяся
его предъявить, вынырнула из-под столика пустой . Но тут все разом переменилось.
    Кто-то, весь в крови и паническом ужасе, ворвался в стеклянную дверь (ах как
закачались створки) и собрался кричать, что было опять-таки недопустимо, и Цыбин убил его … Тогда и сердца охраны вновь рванулись (ибо верные псы), и по мановению ока оружие таки появилось на свет, но Цыбин убил и охрану (и даже не укорил схалтурившего профи) и повернулся к хозяину.
    При виде смертей все, сидевшие за начальственным столиком, разом взметнулись.  Упали стулья . Стало биться стекло. И это опять-таки было недопустимо.
    -  Не надо кричать , - попросил Цыбин. - Руки всем держать на виду. Повторять (не удержался и скаламбурил, бывший версификатор) не буду.
    Во время краткой судороги за столом и тем более после пресекшей судорогу речи Цыбина один лишь хозяин не засуетился и остался сидеть . Он смотрел Цыбину в лицо. Потом он сказал:
    -  Не может быть.
    -  Может, - просто и тихо ответила ему женщина . Она подошла к хозяину. С чемоданчиком в руках по пятам за ней следовал профи . Замер за ней и вскользь взглянул на хозяина, и усмехнулся чему-то . Совсем мимолетно усмехнулся, но хозяин эту насмешку приметил и оторвал глаза от Цыбина:
    -  Я дал тебе возможность уйти . По хорошему, за твои честные слова. И потому еще, что нет ничего дешевле той так называемой близости и тех краденых денег, на которые ты купился. Но второго шанса не будет.
    После чего весь обратился к Цыбину:
    -  Хорошо, я поверил, что это именно ты, и что теперь? Твое появленье вполне бессмысленно, ибо будущее за мной, ибо я и есть наше будущее.
    На женщину он совсем не смотрел, полагая ее сейчас несущественной, но именно она опять ответила ему. Она не глядя протянула руку, и профи отдал ей чемоданчик.  Она положила его на столик, распахнула и (все это одним текучим движением) повернула к хозяину, демонстрируя плотно уложенные пачки … И отчего-то сразу сильно и неуместно запахло бензином.
    -  Моя доля? - сказал хозяин.
    -  Нет . Здесь вообще все, - произнесла женщина. Но не к хозяину она сейчас обращалась, а словно бы в какую-то хрустальногрохочущую Ниагару заглядывалась…  Тогда глаза хозяина утратили всякое выражение.
    -  Я не просил всего, - уж кому-кому, а ему-то было прекрасно известно, что душу никак невозможно продать полностью - лишь частично… Потом он посмотрел на тех, кто разделял его трапезу, и вопросил:
    -  И зачем было шуметь и мусорить? Ведь ничего еще не произошло (убитые подручные ему были не в счет), да и не могло произойти.
    Люди вокруг него покосились на Цыбина и на трупы . А женщина в ответ вывалила содержимое чемоданчика, и раздражающий ноздри и души запах бензина резко усилился…
    -  Да, здесь все, - -сказала женщина, повторяясь и понимая это, и тогда профи протянул ей спички . Не глядя она взяла. Тогда Цыбин оглядел присутствующих (которые начинали осознавать и догадываться), чем сразу же подавил возможные порывы ополовиненных душ, сердец и рук . С некоторой досадой хозяин бросил на него свой необычный и подавляющий взгляд, и не подавил, и ничего не сказал.  Тишина звенела как саранча.
    С некоторой торопливостью женщина сделала короткое движение кистью. Потом
уронила спичку. Деньги вспыхнули, и посреди тишины это казалось единственным достойным внимания звуком . Деньги вспыхнули… И вновь все как бы замерло! Пламя (единственное в этот миг вселенской катастрофы живое и подвижное существо) было торопливо и голодно . Все смотрели на огонь. Тишина и мироздание представали в доподлинном обличьи, то есть невыразимо хрупкими.
    -  И зачем это аутодафе? Сейчас не времена Торквемады, - произнес наконец Хозяин. Его голос, как будто бы родившийся из пустоты, заставил тишину содрогнуться, оттого, должно быть, и показался нечеловеческим.
    -  Зачем? - время спустя повторил он . - Вам не вернуться в прошлое за своими душами (их там уже нет); ты, отважный охранитель любых доступных тел, продавший свою честь! И ты, моя умница и красавица, умело приторговывающая собой. Таких, как вы, с каждым годом становится все больше, впрочем, всех вас уже более чем достаточно… Наивные, вы привели с собой Красивую Смерть, думаете, она вам хоть чем-то поможет?
    Никто ему не ответил. Костер полыхал, и глаза прилипали к нему, и неподъемно было их оторвать. Горели очень (для тех еще скудных времен) большие деньги. Горела реальная власть и, помимо всяческой власти, горели изысканная еда и комфорт, и вольные поездки по всему миру . Горело благородствующее меценатство нуворишей, пожертвования на строительство церквей и приютов, бюджеты детских домов, заново отстроенные усадьбы и ненадолго спасенные жизни, и даже золотое чье-то колечко, возможный подарок любимой, полыхало сейчас ярким пламенем. Все умирало сейчас. На краткий миг тесная система человеческих ценностей рухнула.
    Но люди беспомощно боролись. Что-то (должно быть, остатки души) заставляло их отрывать от костра взгляды и вглядываться в себя. Но и там не находили они опоры, и поэтому принимались искать ее в окружающих, и опять-таки не находили. Было тихо и горько. Было настолько пронзительно, что жить дальше казалось немыслимым, да и происходящее уже не было жизнью… Всего этого просто не могло быть.
    Двое мужчин и одна женщина стояли перед костром. По другую его сторону замер
красивый и жестокий человек (хозяин всего, что сейчас полыхало), и те несколько зависимых от него людей, что были сейчас рядом с ним и ничего в происходящем (не правда ли, как бы из ничего приходящем) не понимали, оказывались сейчас несущественны… Жестокий человек произнес:
    -  Ты сейчас как Настасья Филипповна, Леночка . Как ослепшее сердце человеческое, а вокруг столько соблазнов: Рогожины, тоцкие - страсти, похоть, измены, которые вовсе не перемены себя, ибо вы все закаменели в неподвижности… Вы верите в любовь, но у вас получается все, кроме любви.
    Его губы издевательски кривились . Сейчас он смотрел только на нее, ибо естественным образом полагал, что для женщины ничего нет в мире важнее женского естества. Потом он решил сказать ей больше:
    -  Если я, ангел мой, говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая… Ты слышишь меня, моя прекрасная женщина?
    И его женщина ответила ему:
    -  Слышу, - и тотчас обратилась она к Цыбину:
    -  Убей его!
    Издевательская усмешка спокойно продолжила кривить губы хозяина, и даже презрение исчезло из его мертвых глаз (не было в нем нужды, женщина себя презирала сама), и он обронил:
    -  Вы привели с собой Красивую Смерть, думая, что она вам чем-то поможет, а ведь Цыбин есть воплощенная нелюбовь, то есть он ведет дальше любви: Постигнуто, откажись и иди дальше… Чем он может помочь вам, окаменевшим и даже любви не имущим?
    Цыбин неопределенно качнул головой. Тогда женщина крикнула ему звонко и стра-
шно:
    -  Убей его!
    -  Нет.
    И родилось тогда долгое молчание . Потом женщина произнесла как ребенок, у которого отняли игрушку, то есть беспомощно и обижено:
    -  Но почему?
    -  Не за эти слова.
    Женщина смотрела на него . Тогда он тоже решил сказать ей больше:
    -  Но ты запомни, кто их тебе говорит, быть может, тебе и от них предстоит отказаться.
    Женщина стала бледна. Ее лицо ослепло. А мы с тобой, внимательный читатель, еще раз и со стороны будущего вглядимся в происходящее, и, быть может, еще раз убедимся, что происходящее запредельно и ушло дальше жизни, и что в нем совсем нет места людям, закованным в границы своей плоти… Но, быть может, призваны немощные, чтобы посрамить сильное? Встанем с ними рядом.