Сырая рукопись - 8

Куприянов Вячеслав
                ТРЕТЬЯ СКРЕПКА

     Мне нравилось море и нравилось солнце, и хотя я постоянно виделся с ними, я не мог привыкнуть ни к морю, ни к солнцу.
     Солнце выходило из моря рано утром, определяя время и погоду, и я не уставал встречать его каждый день, чувствуя ежедневно его новизну.
     Я уплывал в море, было особенно приятно чувствовать себя в море на одном уровне с восходом, видеть лицом к лицу первый луч, затем глубину, дальнюю, из которой этот луч вышел, потом весь объем светила отслаивался от горизонта.
     Я чувствовал себя обновленным, выходя из моря, и отправлялся по своим делам, которые были не хуже, чем у других. По дороге, как и все, я знакомился с миром по газетам.
     – ФИОЛЕТОВЫЕ ОБЪЯВИЛИ ВОИНУ ГОЛУБЫМ!
     – НЕИЗВЕСТНЫЕ ПОХИТИЛИ ПИРАМИДУ ХЕОПСА!
     – ОЖИВЛЕНИЕ МУМИИ ФАРАОНА ХРОНОПАТА! ФАРАОН ГОТОВ ПРИСТУПИТЬ К СВОИМ ОБЯЗАННОСТЯМ.
     Потом солнце сливалось с небом и проникало во многие земные предметы, и в людей тоже, в одних зноем, тяжестью, в других светом и легкостью, а во многих все это перемешивалось, заставляло совершать поступки, говорить речи, или замыкаться, накапливая мысли о дальнем пути. Вечером наступал закат, солнце налившись собственным излучением, сжималось и уходило остывать в горы.
     В один из рассветов я и встретился с этим человеком.
     Было особенно рано и еще не очень светло, потому он словно возник из моря, как те, кто, по преданию, выходили из моря, учили народ ремеслу и песням, и вновь, почти навсегда, исчезали в море. Когда они приходили и уходили, тем, кто их видел, они казались великанами, ноги которых касались океанского грунта с затонувшими кораблями, а головой они упирались в небо, еще не просветленное, не отделенное четким знанием от земли.
     Вот и он шел издали, стало даже страшно, но когда он приблизился, то оказался ростом лишь настолько выше меня, насколько взрослые обычно выше детей, и он принял меня, видимо, за ребенка еще, потому что сказал еще издалека:
     – Пришло мое время лететь...
     Он опустился на камень рядом со мной.
     А я думал, что он должен быть летчиком, раз говорит так, но по тону в этом было нечто странное, хотя и не та задорная странность, которую я слышал в голосе неудавшегося музыканта, известного под прозвищем Баритон. Он тоже пережил полет, если верить его рассказу о проделке своего друга, которого звали просто Тенор. Они оба как-то поссорились, решив обучить меня пению. Баритон настаивал на постановке реберного дыхания, а Тенор – диафрагмального. Но мне так и пришлось остаться при ключичном дыхании, а они поссорились, и Баритон рассказывал, что виноват во всем Тенор, учинивший в городе необычайной силы взрыв. Недалеко от центра был когда-то старинный храм на месте огромного аквариума, где, видимо, и поныне показывают туристам ископаемых рыб и даже настоящие подводные лодки. По словам Баритона, именно Тенор взорвал этот храм, так как ему стадо известно, что под храмом зарыто сокровище, и взорвал он его именно в тот момент, когда Баритон пел на клиросе, и остался он в живых лишь благодаря колоколу, который рухнул прямо на него, прикрыв от обрушивающихся стен и купола, затем второй взрыв поднял его в воздух вместе с колоколом, так что сверху можно было разглядеть и здания самой разной высоты, и радиобашни, и чертово колесо в парке Ликования, и можно было бы увидеть и еще больше, но Баритон пронесся над каменным мостом через медленную Москву-реку и опустился прямо в ее гостеприимные воды, причем, он клянется, все время полета он продолжал тянуть ноту «ля». А Тенору он с тех пор руки не подает.
     Вот как летают в нашем городе, а этот, вышедший из моря, казалось, говорил о чем-то ином.
     – Да, пришло мое время лететь, но никто не должен видеть моего взлета, ибо взгляд человека мне вослед способен только вернуть меня. Тогда все рухнет, задуманное, но не совершенное. Но мое слово, оставленное хотя бы в одном человеке, должно дать мне силы, чтобы совершить задуманное и необходимое.
     И он спросил меня, умею ли я держать в себе чужое слово. Я сказал, что могу, что я верю своей памяти, а она вся состоит из чужих слов и моей веры в них. Он спросил, – могу ли я передать чужое слово другим, когда придет время, и я почувствую необходимость передавать чужие слова так, чтобы им поверили, будто они мои. Я сказал, что к этому я бы хотел стремиться, чтобы чужие слова становились во мне моими, чтобы стать ближе к тем, кому я их буду передавать. И действительно, надо так чувствовать время, когда чужое уже настолько стало твоим, что пора его передавать другим. Он согласился и с этим ответом, и так как времени у него, судя по состоянию, было немного, перешел к своему рассказу:
     – Мой отец был искусным мастером. Он изучал ритмы и мелодии времени, голос пространства, проходящий сквозь нашу галактику, словно через гортань, и на языке солнца называющий важное слово нашу планету, в которую вслушивается чуткое ухо луны. А между луной и солнцем люди на земле боролись за собственные имена.
     Борьба разных сил изменяла асимметрию мира, а это влияло на асимметрию человеческого тела, на ее средоточие – сердце, а сердце через ум человека сообщалось со всемирным умом, название которому разные умы давали разное – Гераклит говорил о Логосе, Анаксагор о Нусе, индийцы либо о Дхарме, либо о Дхамме, Лао-Цзы говорил о Дао, и все они пытались определить земное в зависимости от небесного.
     Между умом и сердцем возникала взаимная любовь, по которой они искали друг друга, в одном теле, в разных телах, и в разных душах.
     Всем этим движениям, даже самому тонкому из них – любви были свои точные законы, выражавшиеся в мерах, словах и числе.
     Отец долго искал эти законы, и он нашел их, но сам не успел уже ими воспользоваться, он уже был не в силах это сделать, так как силы ушли на поиск. Он не соизмерил свои личные ритмы с ходом вселенной, вместив в свою душу непомерный мир, он умер от избытка внезапного чужого – в своем, единственном несовершенном теле.
     Но добытое за долгие годы, прошедшие для него как один прекрасный миг, все это он передал мне еще в годы моей юности.
     Мне казалось, что я овладел его наукой, что я на пути к совершенству, что мне доступно счастье, блаженство и, наверное, бессмертие. Я вместил в себя то, что созвучно далекому, и я уже мог слушать то, что слышит Луна, возбуждая своим вниманием приливы и отливы...
     Я могу, совмещая ритм шага и внутреннего тока крови и дыхания с дыханием моря и пульсом его дна, идти по воде, словно посуху.
     Находя резонанс с полем тяготения я могу сдвигать любые тяжести, проходить сквозь любые преграды, – стоит мне только определить кристаллическую решетку материи, которую надо миновать...
     Тут он поднялся, подошел к воде, но не пошел по ней, а просто поднял ладонь над волной, из волны тут же вырвался маленький смерч навстречу ладони, потом он свернулся в водяной шар, упал, и на месте его падения море вдруг откатилось, обнажая песчаное дно.
     – Так я могу по дну океана провести народ с материка на материк, держась руками за стены двух океанских застывших лавин.
     Сложнее летать. Просто взлететь над землей, подобно частице прилива, притянутой солнцем или луной, оторваться от случайного дна и парить, чувствуя себя частью невидимого потока, – это просто приятно, и безопасно, если тебя не видят. Труднее лететь в даль, где возмущают планеты, звезды, пылевые облака, колебания вакуума, наплывы пустот и волнения космических полей, здесь всегда остается опасность – попасть в мертвую зыбь света. Это страшнее, чем тьма.
     Но я верил, что овладею и этим искусством. И я был счастлив, считая себя готовым выполнить первый завет отца – сделать эту науку доступной всем земным людям, но только всем до одного, иначе возникшее таким образом массовое поле погубит непосвященных, они будут поглощены землей, которая почувствует их единственными, принадлежащими еще ей, а посвященных увлечет Луна, внимание которой раздвоится между уходящими в землю и между способными ее покинуть. Я уже не говорю о возможности избранным унизить многих, присвоив себе эту полную власть над жизнью.
     Это надо было передать всем, или никому. И тут пришла пора грусти, скитаний и гнева. Однажды ко мне явились тайные агенты, заявив, что им все известно, то есть им известно то, что мне все известно, и потому я обязан поставить их об этом в полную известность, их и только их, поскольку это их прямая обязанность, иметь непосредственное отношение ко всем тайнам. Иначе, угрожали они, всем будет известно обо мне все, то, что мне еще пока самому неизвестно.
     Угрозы мне показались смешными, но я не учитывал того, что страшнее заключения в камере чувство, что твоя жизнь находится под постоянным наблюдением скрытой камеры.
     После тайных агентов меня посетили с официальным визитом представители Односторонних явных вооруженных сил. Они требовали, чтобы я передал свои секреты для блага Односторонних сил, что им поможет в деле подавления Посторонних и Потусторонних вооруженных сил.
     Навещали меня и деятели Академии поучающих наук, они предлагали поставить преподавание моего предмета в Специальных закрытых училищах для особых детей, с тем, чтобы те, кого этому обучат, могли в необходимых случаях проучивать тех, кого этому не обучали. От этого, полагали деятели, только улучшится существующий идеальный порядок.
     Потом пытались со мной найти общий язык люди Оттуда, утверждавшие, что Здесь мне все равно не найти понимания, тогда как там, даже если меня и не поймут, но создадут мне все условия для полной популяризации непонятного. Но для этого я сам должен сменить Здешние условия на Тамошние. При этом мне гарантировали, что оградят меня от Здешних лазутчиков, тогда как Здешние не в силах оградить меня здесь от Тамошних.
     Были и более мелкие, но и более анекдотические требования и предложения. Меня умоляли поднять краеугольный камень руководящей теории, чтобы посмотреть, а что же под ним. Вычислители интересовались, могу ли одержать победу над электронной машиной нашего поколения, сыграв с ней ряд партий в козла.
     Приходили еще очень маленькие существа, пожелавшие остаться неизвестными, приглашали на строительство гигантского моста между их карликовыми государствами. Они показывали мне чертеж этого моста – ленту Мебиуса, плоскость, повернутую к своему концу на 180 градусов, ясно, что ни пройти, ни проехать по этому мосту будет невозможно. Я, удивился и отказался, а они очень разозлились и оставили мне без разъяснений шкатулку, открыв которую, когда они степенно удалились, я обнаружил рога и копыта. Видимо, у пожелавших остаться неизвестными, была волчья натура, и они напоминали мне о сказке, в которой остались от козлика рожки да ножки.
     Так приходили многие и многие, а иные сами требовали меня к себе, и все говорили только о своем, или о частном интересе, всех интересовала граница, которая их отделит от других, от непосвященных.
     Скоро я почувствовал, что со мной вступили в борьбу те, кому я отказывал, объясняя, что это знание – всем, или никому.
     Со мной ничего нельзя было сделать, потому у меня просто-напросто отняли других, с которыми можно было сделать многое, а я мог помочь им лишь частично, все по той же причине, исключающей эзотеричность, замкнутость моего знания, всякое единичное и частное применение этого искусства.
     Меня объявили опасным сумасшедшим, врагом человека, со мной никому нельзя было видеться, было запрещено говорить со мной, всякая связь со мной пресекалась и наказывалась.
     Я еще долго скитался, но так и не нашел себе места. Все записи я давно уничтожил, чтобы их не смогли выкрасть и извратить, но я все знал наизусть. Я чувствовал, что еще не пришло время, чтобы исполнить первый завет моего отца, и тогда остается сделать второе, что он мне завещал.
     Отец знал, что люди и без него и без меня придут еще к нашей науке. Но до этого пройдет ровно столько эпох, сколько понадобится и нашему солнцу, чтобы подготовить новую вспышку, которая навсегда ослепит только что внезапно прозревшее человечество.
     Вот оно, наше солнце, оно пылает и светит, мы чувствуем его солнечный ветер, но мы должны бояться солнечного дождя. Его распирает от собственного жара, скрытого в глубине, от лучей, сдерживаемых его поверхностью. Весь этот напор уравновешен тяжелой солнечной массой, и это равновесие удерживает наше светило от мгновенного взрыва. Но наступит срок, когда масса настолько иссякнет со светом, что внутренне излучение пересилит собственный глубинный вес, тогда солнце вспыхнет с новой мощью, объемля и опаляя три ближайшие планеты – Меркурий, Венеру и Землю, не встречая сопротивления на пути, ибо к тому времени Меркурий и Венера будут сдвинуты на земную орбиту, снабжены вольной атмосферой и постепенно обжиты.
     И произойдет это как раз тогда, когда некто снова расчислит и поймет известное мне уже сегодня, а на земле все люди уже будут готовы к принятию этой могущественной истины.
     Тогда людей спасет только несколько дней, даже часов и минут, чтобы они успели признать и понять эту истину, и, овладев ею, суметь защититься от взрыва.
     Второй завет моего отца – дать грядущим людям это спасительное немногое время.
     Завтра наступит благоприятный миг, когда можно будет, уловив гармонию внешних сфер, взлететь и кануть в беззвучно гремящем пламени, которое примет меня и сожжет, но я стану той недостающей частицей солнечной плоти, которая будет сдерживать светило в тот далекий грядущий день...
     Он замолчал, и мы молча слушали море. Я не знал, как ответить на эту исповедь. Я начал было говорить что-то о себе, о том, насколько ничтожна моя судьба по сравнению с его подвигом, но он остановил меня, напомнив, что он знает больше, чем я скажу, и он уловил в моих словах только скрытую просьбу, – а мне, что делать мне в этом мире? И он продолжил:
     – Если ты знаешь теперь обо мне, то ты знаешь больше и о себе. И ты можешь легче прийти к тому, что и как тебе делать в жизни. И тебе я не передал своего знания, я говорил только намеками на смысл, образами, вызывающими скорее доверие к словам, чем разъясняющими суть моего искусства.
     Но этого уже достаточно, чтобы сказать обо мне. А говоря обо мне, ты будешь говорить также и о себе. Сказанное обо мне окажется внутри сказанного тобой о тебе, и станет достоверным, а то обволакивающее, сказанное тобой о себе, станет оправданным.
     Только говорящий о другом, за другого и для другого, может говорить и о себе. Свидетель не должен быть больше, чем свидетельство, но он должен стремиться стать с ним как бы наравне, потому что свидетель – доказательство истинности свидетельства.
     Пусть эти слова тоже лишь намек и образ, но я выбрал тебя в свидетели, я оставил в тебе свое слово, теперь мне легко. И теперь я могу уйти, твой взгляд не будет для меня тяжким, он будет последним, направленным отвесно к моему скорому взлету. Прощай...
     Когда он уходил, он вовсе не стал уменьшаться, напротив, он рос, удаляясь, и я понял, что он живет не в прямой, а в обратной перспективе, и еще более поверил, что он действительно совершит обещанное, и, исчезнув, он возвеличится по закону своего бытия.
     Кому я мог рассказать об этом, чтобы меня не высмеяли? Я хотел разыскать Баритона, он работал сторожем в городском зверинце, но мне сказали, что с ним беда. Он уговорил Тенора, который работал статистом в кино и часто терял работу из-за своей подвижности, украсть из зверинца медведя, который был единственным, последним медведем на земле, и потому считался национальной гордостью. Тенор и Баритон выкрали медведя и пытались его переправить в лес, но заблудились в поисках леса, даже сам медведь им ни в чем не помог, настолько его испортила городская жизнь, и, наконец, все трое были схвачены на окраине города. Медведя посадили сразу же на прежнее место в зверинце, а Тенор и Баритон предстанут перед судом, обвиняемые в подрыве государственного престижа.
     Значит, мне не с кем будет сегодня поделиться моей тревогой, наоборот, стало еще одной тревогой больше, за моих друзей которым я был не в силах помочь.
     Вечером я долго пытался забыться. До меня долетал далекий грохот поездов, вздохи автомобилей, и совсем близко исчезал шелест древесной листвы.
     Все это сливалось в один бушующий гул, как будто воник он в мгновенье заката, когда солнце ушло за горы, в невиданный край земли, кажущийся мне пустым и необитаемым, и солнце как будто тоже хотело он поскорей уйти оттуда, людям, чтобы светить, и вот его лучи бьются о горный каад о той стороны моего мира, и мне уже слышен гул его огромного чрева, поглощаемый по утрам мягким морем и травами побережья.
     Потом я летел, как мне казалось, уже сотни и тысячи солнечных лет, то обгоняя свет, то отставая, чтобы увидеть, какой он, обволакивающий меня.
     Я видел небо, черное, пробуравленное бесчисленными звездами, и пока я летел, звезды эти росли, раскалывали лучами черную твердь, сливались друг с другом, пока не сплавились в единое световое поле. Это были молнии без удара, ток без потрясений, пламя, не образующее пепла. Пахло грозовым озоном и переливалась музыка света.
     Затем через необычайно долгое время, равное, быть может, двум-трем вечностям, в сплошном сиянии появилась черная точка, словно укол, она искрилась угольными лучами, рождая радужную геометрию на жемчужном своде.
     И я летел навстречу черной звезде.
     Утром раньше обычного я спустился к морю. Был слышен его шум, но еще не было видно, где оно начинается и куда оно уходит. Берег был пуст.
     Волны еще непрозрачно набегали на берег, из них выдыхалась темнота.
     И в море не было ни корабля.
     Но уже чувствовалось солнце, там, вдали, за горизонтом, еще совсем под водой.
     Я снял рубашку, оставил ее у ног и посмотрел на воду. Вода тихо перешептывалась с невидимыми рыбами и впускала в себя небо. Ветер был незаметен, но деревья над берегом чуть колыхались, от их крон уходил ввысь отраженный от неба синий дым.
     Море отступало от берега, всхлипывало притворно у влажных камней, а вдали было спокойным и твердым, и тонко отслаивалась от неба на горизонте.
     Я поднял без разбора плоский камень, размахнулся, но не бросил его, испугавшись лишнего звука, нагнулся и медленно выпустил его к другим камням.
     Наконец, вода задела меня, мы сошлись, она была прохладная, потому что приходила из глубин, где жила среди рыб, таких же холодных, как и она. Я шагнул в нее, погрузился по грудь, и уже спокойней взглянул вдаль. Там, на краю видимости, море было взрезано солнцем. Его горячий шар выходил из бездны, и там, где он возник, родилась первая обжигающая волна, и, остывая, пошла к далекому от нее и близкому мне побережью. Я ринулся ей навстречу, чтобы столкнуться с ней посредине моря, я плыл навстречу солнцу, и не было никого на берегу, кто бы глядел мне вослед.
     Солнце было уже надо мной и над морем, и море не обожгло меня, а лишь остудило, я перевернулся на спину, оглянулся, увидел такой маленький далекий пустой берег, испугался своего одиночества и поплыл назад.
     Купив свежие газеты, я лишь бегло пробежал по заголовкам: ВОЙСКА ФИОЛЕТОВЫХ ЗАНЯЛИ СТОЛИЦУ ГОЛУБЫХ, ГОЛУБЫЕ ЗАХВАТИЛИ СТОЛИЦУ ФИОЛЕТОВЫХ! Мирное урегулирование конфликта: воюющие правительства обмениваются народами. КИНОЗВЕЗДА Х.Х. ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА ВОСКРЕШЕННОГО ФАРАОНА ХРОНОПАТА!
     Наконец, в разделе научной хроники едва заметная информация: «Несколько высокогорных обсерваторий зафиксировали странную вспышку на солнце. Есть предположения, что причина происшедшего – метеорит, не принадлежащий к нашей солнечной системе».
     И все. Ниже шел постоянный в последние недели анонс:
     ВНИМАНИЕ ОБИТАТЕЛЕЙ ПЛАНЕТЫ! БУМАЖНЫЙ ТИГР-ЛЮДОЕД ВСЕ ЕЩЕ НЕ ПОЙМАН!
     Я вспомнил древнюю легенду о Фаэтоне, сыне бога Солнца, который погиб, упав на солнце, не сумев удержать колесницу своего отца.