Зима в Мухосранске

Франц Бош
Зима в Мухосранске.
(1994 год.)
                «…Владивосток – это не     Чухлома
                и не Мухосранск…»
                В. Богомолов.
                «В кригере».

Дотошный читатель скажет: они не были героями. Что они делали, когда гибла империя, взрастившая их? Когда, голодные и раздетые, армии гибли на границах, преданные и проданные? - Они пили водку на кухнях, пресмыкались пред власть имущими и шли на любую подлость, пропитания ради!
Но не морщи носа, дорогой мой! У каждого свой крест. Люди приветствуют огненную воду, любят девушек - и много; после -  лечатся от последствий любви, да и мало ли чего ни делают люди?- и, между тем, они – герои.

Как всегда по средам,  пили водку у Василия Карловича: писатель Савелий Карачун, известный всему городу щёголь, обожавший гулять по набережной в классической тройке, но - босиком; терапевт Кривцов, - молчаливый, обременённый детьми и любовницами человек средних лет; беглый казачий атаман - подъесаул Боголюбов, не первый год скрывавшийся от властей,  и сам Василий Карлович - сорокалетний профессиональный безработный.
Примороженное окно лиловело сумерками, хвостатыми шлейфами завивалась ветром снеговая крупа и,- знаково, знаково! - по пешеходной дорожке на четвереньках полз пьяный. Голыми  руками - ступал?  по оледенелому асфальту, топтал ими  развившийся шарф и  покорно падал лицом наземь. Устав, присел на подкорченные ноги, в безысходной тоске протянул руки вверх, как бы моля о сострадании и мешком завалился набок. Четыре пары глаз внимательно глядели сквозь стекло.
В маленькой кухоньке было тепло до духоты, уютно шкворчало сало на сковороде; столик,  облитый ядовитой зеленью клеёнки, украшал и оживлял «Стругураш» - диковинный, не виданный прежде «совками»,  напиток, - так,  до сего дня, не известный ни происхождением, ни компонентами.
Беседа, прерванная неожиданным зрелищем, опять нащупывала своё русло. Отмеченные божьей лаской ли, наказанием,  – литературным даром, завсегдатаи сред находили смысл в учебе, спасаясь любимым делом от всеобщего хаоса.
Адальберт Мальвинский, Жорж Настенников,  Макс Трускавец, Ксения Горькая,  Антонина Бездумная, Сергей Жареный, Юлий Коршунов, Марина Глинокрут, Виктор Пёстроходов, Вильям Корсиканский, Анисим Сергеев, Весталий Сундуков, -  кто только и что не читал на знаменитой кухне! Будь я восторженным поэтом, а не сорокалетним циником, я бы воспел кухоньки времён развала империи. Я и сейчас уверен, что и развалилась - то она, - постольку-поскольку на них было говорено!
 Сколько яду и пророчеств было выплеснуто в их тесноту! Сколько стихов и песен, смеха и слёз, до сих пор скрываются в гулкой пустоте кухонной утвари, молчат, въевшись табачной копотью в незатейливый узор дешёвеньких обоев. О, если б я был поэт! но проза милей мне – однажды упав на землю с заоблачных высот, я не могу воспарить  назад.
«Однако,  мы отвлеклись, - молвил Василий Карлович, - кто первый будет читать? Дохтур?»
«Яволь!» - зашелестел тот листами.
«Вздрогнем!» - предложил атаман, и все вздрогнули: раздался суматошный стук в дверь.
«Вашего полку прибыло!» - раздалось из прихожей, откуда,  чуть погодя, с деревянными лицами, стараясь держаться и держась очень прямо, но, не удерживая курса,  на кухню прошествовали Мальвинский и Настенников.
«А мы, вот...» - объёмистый сосуд добавил зазывный мазок в колорит вечера.
«Как кочегарам?» - вопросил атаман, нацелившись щедро расплескать жидкость по склянкам. ( Спичечный коробок ставился на попа, по верхней кромке его наливалась и рюмка, что соответствовало дозе кочегара; постановка на попа по длине – соответственно, помощника кочегара, а в положении плашмя – зольщика, низшего котельного чина.)
Вздрогнули, крякнули, смачно почавкали.
«Вали, лекарь, не переводи закусь», - заторопился Боголюбов.
«Пожале-ел… И почто тебя на Днестре не убили?» - подумал вслух  Кривцов и развернул рукопись.
 
«Руг-Цуг!

Руг-цуг! Руг-цуг! – наяривало по булыжнику железо моих подков. Хвост мелодии глушила липкая вата снеговых смерчей; ритм диктовал размеренный шаг; чувство – весёлый цинизм молодости; что до форм – меня интересовали тогда только женские.
- Левой! Левой! Шире шаг! – чеканил во мне потаённый метроном.
Это только в романах герой движется, идёт ли, едет, - к любви, предательству или подвигу. Со мной было прозаичней: я шёл занять три рубля.
Мелодии, смешавшиеся в косматый ком, заполонившие меня без остатка, исподволь, напялив шоры, ослом вели меня за небезызвестной охапкой сена. Замыленными глазами я видел, но не понимал, почему горизонт, занавесившись густой сеткой снегопада, сузился до нескольких десятков метров.
Чувствовал и знал, но, опять же,  не понимал, что город – огромный и древний, повидавший в баснословные времена половцев, монголов, поляков – чуть опоздавших зарубить Ивашку Сусанина; высокомерных немцев – Хох! Хох! – кайзеровских и гитлеровских, но сгустивший частицы очарования иных времён до аромата благородного вина, - как в замедленной киносъёмке неторопливо приоткрывал передо мной путаницу кривых, прихотливо разбросанных улиц…
…Гетман, вислоусый и жирный, закаменевший на толстоногом коне посреди оснеженной площади; изломанный силуэт монаха, вороном порхнувший над свежей белизной дороги; крутой и оледенелый Андреевский спуск, а наверху,  сквозь поредевшую на миг частую вязь снежинок – величественный и строгий абрис Андреевской церкви…
Левой! Левой! Руг – цуг! Руг – цуг! Приударим, братцы, вдруг… Ритм чудесным образом преображал действительное, околдовывал, и чудилось, - вот, только подойти к Золотым воротам, а там, вместо каменной руины, - красуются въяве главные ворота столичного града Киевской Руси. И, мало того, -  и жданно и гаданно распахнутся тяжелые створки, и русские витязи в алых плащах, отряд – за отрядом, в бегучем цокоте копыт, серебряном перезвоне оружия и снаряжения, упругими ртутными сгустками протекут мимо меня. Как знать, а,  может быть,  и я  буду качаться среди них на высоком седле, - в остроконечном шишаке, дорогой броне и плаще, которых у меня отродясь не было… 
Одинокая тоненькая фигурка девушки, печально нахохлившейся  в одиночестве на трамвайной остановке, в другое время не оставила бы во мне иного чувства, кроме чувственного удовольствия от красоты и изящества линий, если бы не этот снег, если бы это был не этот город, если бы не и не…
Где-то далеко, на другой планете пьяный сапёр замкнул контакты «адской машинки» и ток, повинуясь законам физики, или мистики? – побежал по толстым жилам бронированного кабеля, туго свитого из человеческих судеб. Побежал, чтобы в смрадном и жгучем всплеске взрыва уничтожить двоих, помысливших нарушить табу вечного одиночества, либо – расплавив и преобразив, вознести так высоко, как только может снести жалкое человеческое сердце…
Вмиг умчались на призрачных конях витязи, обрубленный взмахом незримого меча, закончил сучить свои призрачные нити снегопад, в прогары низко висящих туч,  косыми клиньями вонзилось солнце.
Мир, так неожиданно и неуместно раздетый, стал сир и жалок. И, так некстати населён множеством чужих и враждебных существ, вечно слепых и озабоченных противоположностями…
А, впрочем, сапёр не зря пил свои пайковые, не зря тыкал толстым и грязным пальцем, -  я ясно видел его обкусанный  ноготь, - в выпуклые спинки кнопочек. Всё было сделано в нужный миг, а посему – нашло время и место, и лиц ожидающих сего…
Эта девушка стала моей женой, и была ею много дней и месяцев, пока я, со страхом и унижением, не обнаружил в себе полную неспособность к такому простому и незатейливому действу – обыкновенному чувству,  и не решился на побег.
…Давно нет того юноши: я гляжу в зеркало и вижу матёрого, начинающего седеть мужика с недобрым, азиатско-высокомерным и замкнутым лицом.
Я смотрю в прошлое и знаю: давно нет юной грации. Есть дебелая баба с усталым лицом и пустыми глазами. 
Но, всё чаще и чаще, наяву и в снах, мне мнится мах конских копыт над булыжной мостовой… В лицо лепит снег серого дня, и русский витязь – до малой чёрточки схожий со мной, через бездну часов и дней, летит вскачь к остановке трамвая, торопясь изменить и переиначить…
Моя жизнь, не прожитая мной, напрасным бунтом убивает меня…»

«Кы, кы, караул! – возопил Мальвинский, - зы, зы, зачем ты это написал?»
В горящую солому плеснули керосином! - спор о том,  как и для чего, писать, жарким костром полыхнул в тесноте прокуренной шестиметровки. Долго плясали его языки под звон «лафитников», скрежет вилок, божбу и ругань. 
«Ты – циник!» - бросал, как выплёвывал, в лицо Мальвинскому Кривцов.
«Мы все – циники!» - мрачно басил Савелий.
«Реалисты, реалисты…» - встревал Боголюбов.
 Умирал от смеха Василий Карлович, беззастенчиво ржал Настенников.
 Разгул страстей погасил телефонный звонок: «А, вы уже там? – пробубнил в ухо Карловича пьяный голос Трускавца, - скоро буду!»
«Макс, - сообщил Василий, - готовый…»
Это было плохо: пьяного Трускавца не интересовало ничего на свете, ему хотелось драться, драться и драться.   
За гамом и спором, никто не заметил прихода женской половины городской литературы. Ксения Горькая и Марина Глинокрут давно уже сидели в зале и, равно с  мужчинами,  потешались над спором. Присутствие дам в коей-то мере, хотя и не надолго, дисциплинировало последних. Кухня уже не вмещала желающих, переместились в зал, однако, продолжали исправно посещать её, по терминологии доктора -  для «улучшения качества жизни».
Качество начинало переходить в количество, «мороз крепчал», винные пары сгущались.
«Скажи мне правду, атаман!» – густым басом нежданно взревел Савелий, нацеливаясь остро очиненным карандашом наколоть шкварку. «И отвечу, и отвечу!» - засуетился тот, разворачивая  свиток.
«Женщина – существо омерзительное, но, иногда,  почитать её нужно!» - таковым было начало атаманского опуса.
«Ык!» - утробным звуком единодушно отозвалось огорошенное застолье. «Негодяй! Сволочь!!» - солидарно прошипели женские голоса.
 Однако атаман говорил правду: когда женщина берётся делать мужскую работу, она доводит её до абсурда. Краткий биографический  рассказ казака, отнюдь не страдающий литературными достоинствами, похожий скорее на рапорт, о том, как в течении скоротечного боя шесть бравых хлопцев расстались с яйцами и том, что сделали с пойманной снайпершей кенты бывших хлопцев, был подобен давешнему стуку пришедших.
Представьте себе зимние сумерки, умиротворённость вечера, маленький домик, утонувший в снегах сибирского декабря, - хозяин которого, попрощавшись с ушедшим днём, с наслаждением готовится нырнуть под теплое одеяло. И уже, было, гасит надоевший свет, как вдруг потрясается до глубин существа громовыми ударами в дверь. Испуганный и смятенный, позабыв вопросить: «Кто?», - распахивает её и, получает хук в челюсть от лучшего друга…
«О, женщина, сосуд греха!» - растопырив руки, пьяный и страшный,  орал Савелий.
           «Святое! Не тронь!» - надломленной фистулой, позабыв, что он - заика, выкрикивал Мальвинский.
«Убейте так, только не пачкайте!» - зашедшись в пафосе и позабыв, что она – она, вопила Горькая.
«Вас бы туда, - отбрёхивался растерянный Боголюбов, - я бы посмотрел, как вы…без яиц…»
Доктор, обрадованный неожиданной сумятицей, наскоро закусывая, цедил и цедил сногсшибательные  жидкости «по кочегарски». Плакала охмелевшая Глинокрут, утешая – вкруг неё нарезал круги Василий Карлович.
Один Жорж, ироничный и всегда занятый делом, - набрасывал на салфетке силуэт обнажённой женщины, зачаленной тросами за кормовые крюки БТРов.
Как  всегда, неожиданно и не к месту, раздалось жиденькое и канительное дыр – дыр – дыр телефона.
«Я уже приехал?» - растерянно вопросил Трускавец и дал отбой.
Вечер потух и скомкался в доме Василия Карловича.
Обиженный, в старом мундире и куртке, подбитой ветром, первым шагнул в ночь,  неизвестно где и на что живший,  Боголюбов. Нагрузившийся до,  только ему известных пределов, уснул в изножии книжных полок доктор. Испив стремянную, стремительными зигзагами отправились восвояси Савелий,  Марина, Адальберт и Настенников. Горько всхлипывая, заперлась в ванной комнате Ксения.

 Только Василий Карлович, расстроенный и опустошённый, ероша рукой седой чуб, далеко заполночь сидел и вздыхал на разорённой кухне. Сосредоточенно просматривал на свет пустые ёмкости, пытался сцедить хоть капельку, как из выдоенного вымени, - и ругался про себя последними словами…
Так закончилась одна из знаменитых сред у Василия Карловича. Одна из сред, давших миру «НЕ стоЛичную поэзию», «Тригопункт «Сироту», «Русалок» и «Поправки к истории». Надеюсь, что перечень на этом не закончится, по крайней мере, в ближайшем будущем.
А тогда, - уходил в ночь призрак великой сталинской империи. Надвигалась новая, пугающая жизнь, с ещё более жесткими, подлыми и людоедскими законами. Что было делать людям? Они хотели жить по - людски. Хотели, - и стали героями.
13. 12. 2007 г.