3... боксером

Борис Роланд
 

    Мы, дети войны, уличные мальчишки часто разрешали свои необузданные страсти драками между собой. Мне почему-то доставалось больше других, и я долго не мог понять, отчего происходит такая несправедливость. Я привязался всей душой к ставшей мне родной компании, всегда старался говорить каждому добрые слова, и не мог даже представить себе, как можно обидеть, ударить вдруг человека, с кем ежедневно делишь открыто все радости и горести жизни. Но нередко какие-то странные, загадочные, то жалеющие меня, то осуждающие, взгляды, намеки, оговорки западали в душу…
И вот однажды в нашей компании появился новый мальчишка, черноволосый и картавящий, с выпуклыми любопытными глазами, и очень говорливый. В первый день он сам решительно подошел к нам, поздоровался с каждым за руку и представился:
- Витя Гут.
- Фамилия какая-то у тебя странная, - загадочно сказал кто-то.
- Вот еще будет один среди нас такой, - с ехидным смешком заметил Славка - заика, худющий и костлявый, который однажды так проговорился: «Спас меня очень хороший доктор, хоть и еврей был…»
- Нет, нет! – мгновенно дернулся всем телом Витя. – Я не жид.
И тут же начал многословно и охотно рассказывать, что его дед был когда-то работником у одного богатого помещика немца, и тот, довольный его работой, всегда при встрече хвалил его: «Гут, гут» - это стало их фамилией.
- А кто это среди вас семь раз не русский? – быстрым любопытным взглядом забегал он по нашим лицам.
   Какой-то странный, оторопелый смешок сделал все лица похожими, и я впервые ощутил, что они словно прощают мне то, что я принадлежу к той нации, которую почему-то все считают виновной во всех бедах их - самых хороших людей на земле.
И вдруг вскочил Валерка, схватил Витю за грудь, и кричит мне:
- Иди, дай ему в морду!
Я мгновенно похолодел от этих слов и впившихся в меня со всех сторон колючих настороженных взглядов, и прохрипел, не в силах даже сжать кулаки:
- Я не могу! Не надо! 
- Тогда я ему врежу! А ты знаешь, как я бью!
- Я прощаю его, - лепетали мои враз пересохшие губы, и отметил на лицах сходные и роднящие всех их недоумение и жалость.
- Скажи ему спасибо, - мирным голосом сказал Валерка, но, видимо, клокотавший в нем гнев еще не угас, и он ударил его кулаком в грудь.
- За что? - заныл Витя, скорчившись и вскидывая перед своим побледневшим лицом дрожащие ладони.
- За человека! - отрезал Валерка.
   И тогда впервые я невольно подумал о том, что только физическая сила может помочь защитить и отстоять себя. Когда возвращались в тот вечер домой, я, благодарно прижимаясь плечом к Валерке, попросил:
- Возьми меня с собой на бокс.
- Ну, понял, наконец, - дружески улыбнулся он. – Тебе это надо больше, чем мне.
Все это было сказано им по высшим порывам души, но почему-то родилась и застряла предательская мысль: «Значит, и он считает так же, как и Витя…» Стало стыдно и гадко, что именно такой поворот в моем сознании произошел в ответ на его искреннее откровение, и я, двумя руками пожимая при расставании его руку, выкрикнул:
- Прости, прости…
- За что? – выставился он своими чистыми синими глазами.
   Я не находил слов для ответа, но всем сердцем почувствовал, что у меня есть настоящий друг, который наперекор утвердившимся предрассудкам людей находит волю и разум жить по велению чистой души – и ощутимо познал, что только физическая сила способна отстоять ее. Пусть ты и не грозишь им кулаком, не отзываешься злом на зло, но осознаешь, как возникает перед ней животный страх, сдерживающий рвущуюся к грешному порыву заблудшую плоть. Понял: сильный не обидит слабого – вместе с телом крепнет, закаляется и противостоит всем мерзостям жизни здоровая душа. Не родство крови, а родство душ есть незыблемая ценность жизни – она наше продолжение после смерти плоти: очищенная от всех благ и грехов мирских, пребывает в мире и находит в заоблачной выси тех, кто был для нее святой ценностью на грешной земле. И рождается такая дружба именно в детстве: не затравленная еще суетой изворотливого и изощренного сознания, ратующего, как спасти плоть свою, душа принимает жизнь данной ей свыше чистотой и открытостью.
Через два дня, которые были заполнены радостным ожиданием первой тренировки, Валерка сам пришел ко мне домой, помог отобрать все, что необходимо для занятий, трусы и майку, тапочки и полотенце, и мы отправились в спортзал. Я шел и старался во всем подражать ему: идти уверенным шагом, поднимать сутулящиеся плечи и держать высоко на своем хилом теле большую голову, за что мальчишки прозвали меня «головастиком». Да и каким я мог еще быть, с младенчества брошенный войной на дороги беженцев, по которым мать несла меня на руках, спасая от геноцида - суть всякого существа, возомнившего себя вершителем судьбы человечества. Слава Богу – выжил. И только босоногое детство в кругу дворовых пацанов с игрой в тряпичный мяч, побегами на реку без разрешения мамы, ночные лазания по чужим садам за фруктами восстанавливали силы организма.
   Мне казалось, что все люди понимают мое состояние и одобрительной улыбкой поддерживают это желание стать таким сильным и независимым, как Валерка. А он весело рассказывал о своих тренировках и соревнованиях, о мальчишках, с которыми было ему интересно жить в этой сильной и надежной команде. И я ясно видел и себя в этой новой, притягивающей к себе, здоровой и желанной жизни.
Спортзал располагался на берегу реки в полуподвальном помещении открывшегося недавно, после долгого ремонта, Дворца пионеров, бывшего когда-то, задолго еще до революции, дворцом какого-то очень богатого человека, одного из «эксплуататоров трудящихся людей» – так вбивали нам в голову с самого детства. Это потом, когда я стал взрослым и были доступны чудом сохранившиеся архивы и документы, узнал, что построил его Матеуш Бутримович, активный государственный деятель и реформатор, городской судья, который сделал много для того, чтобы наш город стал портом международного значения. Это он весной 1784 года снарядил первую «полесскую флотилию», и она двинулась через Варшаву в Гданьск, чтобы представить на европейском рынке полесские товары – и люди этой, набирающей силу цивилизованной Европы, спешили к набережной поглазеть на загадочных «полесских индийцев», как окрестили их столичные газеты. 
   Мы спустились в подвал по уже выкрошившимся ступеням, вошли в тесную узкую комнатушку с длинной лавкой вдоль одной стены, с прибитыми крюками. Весело переговариваясь и шутливо подкалывая друг друга, переодевались мальчишки, и я с какой-то невольной завистью разглядывал их наливающиеся мышцами ноги и руки, крепкие шеи. Когда Валерка представил меня, они приветливо протягивали руку и крепким пожатием щедро делились своей силой. В небольшом спортзале к стене слева были прикручены шведские лестницы, возвышался турник, под ними лежали штанга и гири, почти весь пол был устлан серым и мятым настилом, сквозь продольные окна ложился на них мерцающий солнечный свет, и разносился запах устоявшегося пота.   
Небольшого роста, с полуседой головой, стриженной «ежиком», в спортивном костюме, плотно обтягивающем жилистую фигуру, вошел человек, громко поздоровался и отдал команду:
- Становись!
Все быстро построились в шеренгу, а Валерка, подтолкнув меня к нему, сказал:
- Петр Кузьмич, мой друг мечтает стать сильным.
- Разберемся, - коротко бросил тот и объявил: - По порядку номеров рассчитайсь!
Я стоял последним, и когда счет дошел до меня, бодро, подражая услышанным голосам, выкрикнул:
- Тринадцатый!
В затянувшемся молчании тренер, ожидающе глядя, бросил:
- Что еще надо сказать?
И рядом стоящий мальчишка, поддев меня плечом, шепнул:
- Расчет закончен.
- Расчет закончен! – быстро повторил я бодрым голосом.
Началась разминка. Все задвигались, убыстряя шаг, перешли на бег, махали руками и ногам, прыгали и приседали, гнулись и выгибались, отжимались руками от пола. На лицах все больше выступали блистающие капли пота, и я чувствовал, как становятся мокрыми трусы и майка, и все вокруг забивает запах пота.
- На перекладину! - раздалась команда тренера.
Все выстроились, утяжелено дыша и клеясь друг к другу мокрыми локтями. Каждый привычно по очереди подходил к турнику, подпрыгивал и под внимательными взглядами остальных подтягивался, и все невольно вели счет замедляющего подъема тела с дергающимися из последних уже сил ногами. Когда наступила моя очередь, я не мог допрыгнуть до перекладины, подскочил Валерка, подхватил сзади за талию и рывком помог ухватиться за теплую металлическую трубу. Я ретиво дергался всем телом, но оно обвисло на одеревенелых руках.
- Давай, ну, давай! - неслись со всех сторон подбадривающие голоса.
Но пальцы разжались – я рухнул на пол, ощутил пронизывающую боль в пятках, и, дрожа всем существом своим, стыдливо опустил голову.
- Это и все? – вопросил Петр Кузьмич, уставясь на меня выпученными серыми глазами на сморщившемся от недовольства лице. И, махнув рукой на дверь, объявил: - Иди-ка ты на печь есть блины…
- На печи я читаю книги! – вырвался из меня обиженный крик, и в глазах стало темно, а тело само сорвалось и выскочило из спортзала с заплаканными глазами.
Это возвращение домой осталось в памяти самыми тягостным за всю жизнь в родном городе: все вокруг виделось чуждым и страшным, и лица людей, и шум машин, казался зловещим шорох листьев на деревьях.
- Что с тобой, сынок? – спросила мама.
- Хочу блины, - ответил я, боясь встретиться с ней взглядом.
- Сейчас приготовлю, - охотно отозвалась она.
Я залез на печь, привычно взял книгу, которая всегда ждала меня там, но буквы сливались в длинные черные нити и заволакивали паутиной глаза. И всем своим обессиленным от позора телом чувствовал, как исчезает из души все то, родное и привычное, что связывало с жизнью, а сознание нестерпимой болью пронизывал стыд.
Мама поставила передо мной на печь горку блинов на тарелке, мгновенно затмившие все запахи лежанки, банку с любимым клубничным вареньем и тихо сказала:
- Поешь, и все будет хорошо.
И, жадно поглощая блины, я тогда, наверное, впервые задумался, что она всегда, даже в моем молчании, понимает настолько прозорливо, что никогда не мог позволить себе сказать ей неправду, солгать. Даже, если пытался утаить, чтобы не сделать ей больно, она промолчит – и я, пусть и запоздало, каясь, открывался ей. Она, обнимая и целуя меня, скажет: «Вот и хорошо, что ты очистил свою душу…» И я чувствовал, как все терзающие меня боли растворяются в ее, любящей самозабвенно душе. Как же она могла принимать еще и мою боль, если вся жизнь ее была переполнена страданиями: поголовная смерть в войну всех родных людей, нерастраченная любовь к погибшему мужу, убившая и ее молодость, постоянные волнения за меня, хилого несмышленого существа, всей душой жаждущего добра и справедливости - и с каждой новой неудачей теряющего эту веру. Видимо, таинство материнской любви зарождается еще в плоти ее, когда она выносит в себе новую жизнь – и она неподвластна разрушению всех катаклизмов мира. Все беды человека начинаются тогда, когда он строит свою личную жизнь, ломая ее основу: насильно рвет эту божественную связь, материнское чутье, провидяще к любой беде, которая грозит ее созданию.
    Наевшись маминых блинов, согретый ее лаской, вниманием и пониманием, я лежал на печке и, сдерживая слезы, чтобы не причинить ей боли, тупо и бессмысленно смотрел в потолок, как паук, перебирая быстро мохнатыми лапами, закручивает в паутину божью коровку, свою очередную жертву. Не было ни сил, ни желаний спасти ее – все обреченней чувствовал себя сродни ей. Паук вдруг начал распухать, расти на глазах, облачаться в спортивное трико – и я ясно увидел перед собой тренера и услышал его насмешливый голос: «Иди на печь блины есть».
      И вдруг какая-то сила сорвала меня с печи. Я выскочил во двор, кинулся к ближайшей яблоне на огороде, подпрыгнул, ухватился за ветвь и начал подтягиваться, дергаясь всем телом и дрыгая ногами. Но, как и в спортзале, блины не помогли. Обреченно рухнул на землю, прижался спиной к дереву, обиженно ощущая его колючую шероховатость коры, и тупо уставился на мир перед собой. На телеграфных проводах весело чирикали воробьи, над ними стремительно проносились ласточки, по дороге вальяжно расхаживали, насытившись на помойках, вороны, тащила перегруженную макулатурой телегу лошадь, и сквозь ее натянутую от напряжения коричнево-блеклую кожу отчетливо выделялись напрягшиеся от груза мышцы. Все они, осознавал я, находились в движении, привычном с рождения – от этого и было все в них сильным и слаженным. И явилось прозрение: доступно лишь то, что вызвано потребностью быть в целенаправленном действии. Я хожу, бегаю, читаю и считаю потому, что день за днем повторяю одно и то же – и это уже стало естественным состоянием моего существа. Научился же я, как обезьяна, лазить по деревьям.
       Я возбужденно вскочил, ухватился за ветку дерева, прижимаясь к стволу и обдирая кожу на ладонях, вскарабкался на самую вершину. Она угрожающе склонилось и треснула, но я привычно успел ухватиться за другую ветвь и повис, раскачиваясь, с радостью осознавая, что надо сделать, чтобы доказать тренеру свою правду. И когда спустился на землю, вдруг явилось странное, но благодарное чувство к нему: он своим презрением лишь придал мне силы поверить в себя. Я побежал на мусорку за городом, отыскал кусок ржавой трубы, прикрепил в сарае между стойками двери. В тот вечер, отправившись перед сном в туалет, подпрыгнул и подтянулся два раза. Наутро, когда подошел к турнику, обнаружил, что на нем нет ржавчины, руки желанно и цепко держались на его блестящей, гладкой поверхности. Когда вернулся домой, мама, улыбаясь, спросила:
- Так было лучше?    
- Это ты?
- Прошлась наждачкой.
И я рассказал ей все, что случилось в спортзале. С тех пор, когда у меня что-то не получалось, она шутливо говорила:
- А не поесть ли нам блинов на печи.
    Через месяц я подтягивался пять раз. Чувствовал, как наливается силой тело, и удивительно: это сдерживало применять ее в мальчишеских ссорах и стычках – видимо, в моем ответном порыве являлось такое, что заставляло противника ретироваться.
    Валерка настойчиво предлагал мне вернуться к ним в секцию бокса. Но какое-то странное чувство заставило отказаться: как-то стыдно было увидеть глаза взрослого человека, которому ты, щенок, доказал его неправоту. И я записался в секцию фехтования: жизнь «Трех мушкетеров» являла лучшие качества мужских достоинств – сила и смелость, честь и преданность в дружбе.
Я понял святую истину жизни. Для того, чтобы защитить себя и быть в ладу с людьми, надо не умение бить в морду, а стать таким, чтобы в тебе были силы, знания и терпение, которые вынуждают твоего невольного врага, заблудшее существо, почувствовать и понять, что добро и прощение есть высшее проявление и назначение человека в мире.