12... знаменитым

Борис Роланд
… знаменитым.
                1
       «О, если бы записаны были слова мои, если бы в книге были записаны!» - воскликнул Иова в самый трудный час жизни. * (Иова 19:23)
О, сколько записано слов! Но истиной они становятся только тогда, когда в слове звучит крик души человека, который, отчаявшись в жизни земной достучаться до сердец современников, пишет их в книгу в тайной надежде, что потомки поймут его.
Все и обо всем было сказано в мире. Почему же из века ввек люди не внимают слову избранника Божьего, которому повелевает Он открыть братьям по разуму причины страдания их душ, изболевших в противоречиях жизни, и, не постигнув пути праведного, ступать на дорогу греха. На что он надеется, если люди не внимают и Божьему Слову? В молчаливых ритуальных молитвах ратуют лишь об одном: отпущению грехов своих. А недостойней ли предотвращать грех, чем коленепреклонно клянчить, чтобы снял его Бог с тайников души твоей.
Книги... они в молчании стоят на полках вдоль стен моего жилища, и я с закрытыми глазами могу сказать, в каком ряду томится каждая из них. Всю жизнь я приобретал их, роясь часами в завалах магазинов.
Вот один из любимых в молодости кумиров: Ромен Роллан – четырнадцать уже выцветших темно-бордовых томов. Он стал для меня учителем в жизни, открывал высший смысл ее в слове, как Бетховен в музыке. О, как хотелось иметь его творения в своей библиотеке! Однажды я отыскал их в букинистическом магазине, но стоимость охладила мой пыл: не хватало студенческой стипендии и на утоление постоянного ощущения голода. Вернувшись домой, услышал во дворе разговор жителей его: давно уже воняет переполненная отходами помойная яма, но никто не берется очистить ее. Я выкрикнул, что готов это сделать. Баба Юзя, самая старенькая среди соседей, вглядываясь в меня слепнущими глазами, сказала жалобным голосом: «Такое просто стыдно для интеллигентного еврейского мальчика…» Я настоял на своем – и быстро в один голос раздался вопрос: «Сколько возьмешь за такой труд?» Назвал стоимость этих четырнадцати томов.
Выдался жаркий солнечный день, но я с какой-то усиливающейся радостью выкопал лопатой яму в два метра на дальнем краю огородов, разбивал ломом и грузил вилами завалы этого многолетнего отхода человеческого жилья в тачку и свозил в нее. Баба Юзя несколько раз приносила мне банку кваса и со вздохом произносила: «Угомонись, миленький…Это ж надо, как несправедлива к тебе жизнь». А я спешил сделать работу до закрытия магазина.
Уставший, заполночь шуршал страницами книг – и не было в этот миг счастливей человека. Для меня книга - существующий реально мир: поочередно вживаюсь в судьбу каждого героя и стараюсь постичь, как бы сам поступил на его месте.
Лучшим подарком в моих бродяжничествах по городам и селам была книга. Чудом, нутром своим, отыскивал ее в залежах бумажной продукции, которую издавала власть с единственной целью: прикормленные ею продажные борзописцы своим бездушным пером изводили бумагу, силясь убедить человека, что она, правящая им партия, есть «ум, честь и совесть всего прогрессивного человечества», а ее народ – самый читающий в мире. Честный писатель, избранник Божий, был врагом ее: она гноила его в тюрьмах, убивала и сжигала рукописи. Но слово, сказанное Словом, бессмертно. Оно витает над миром, проникает в тайники нашей души и вселяет веру: жизнь твоя состоится лишь тогда, когда ты будешь следовать изначальному смыслу Слова. И плоть, подчиняясь преображенной душе, всем существом своим отзывается на него: и плачущие ноги, и расцветающая улыбка, и солнечный блеск глаз - все живое ощущает исходящее от него тепло, тянется к нему и принимает откровение чувств, как высшее проявление жизни.
                2
Это озарение явилось мне в раннем детстве, когда привычным стало одиночество в ожидании мамы: не осознавал, что происходит, но чувства обнажено отзывались на бесконечность движения всего, что видели глаза, улавливал слух и касались руки. Мог долго смотреть в окно и представлять весну на улице вместо лютующей зимы, пронизывающей холодом дрожащее тело, мысленно разговаривать с вечно спешащими куда-то с замкнутыми лицами пешеходами – порой кто-то из них оборачивался и с улыбкой махал мне рукой. Сидя на полу, созидал из палок и камней самолеты и танки, винтовки и пушки – атрибуты памяти опаленного войной детства.
Я прежде почувствовал, чем услыхал вращение ключа в замке и взволнованный оклик матери: «Сыночек, как ты?» - и тело взлетело навстречу к ней. Жаркое касание ее губ оживляло душу, измученную одиночеством.
А она, положив сумку на стол, снимает пальто, вешает на гвоздь у дверей и беспокойно приговаривает:
- Извини, сыночек. В магазине была большая очередь, но нам с тобой повезло: теперь есть у нас хлеб и лук, молоко и мясо. Сейчас накормлю тебя. А потом дам конфетку – твои любимые «подушечки». Только потерпи, родной. Я мигом.
Она моет руки под умывальником, я влезаю на табурет, и наши ладони, соприкасаясь, ловят падающие капли воды, и мы улыбаемся друг другу.
Нет ничего вкуснее хлеба - кусаю его и проглатываю так быстро, что не успевает остыть суп в железной тарелке. Мама отламывает от своего кусочка хлеба, сует в мою осиротевшую руку:
- Голодненький ты мой. Ешь, ешь. Все у нас теперь будет хорошо.
Почему будет, думаю я, если мне сейчас так хорошо, и льну всем телом к ней, тепло ее входит в меня и делает самым счастливым на свете. А за окном стынет повешенная луна, дрожат от одиночества звезды – и все они завидуют мне.
- Сыночек, - сказала мама, - завтра надо рано вставать. Нам повезло: я наконец-то устроила тебя в детский сад.
- А почему повезло? – спросил я.
- Когда вырастешь – сам поймешь.
Я понял намного раньше, в чем было везение: мой отец погиб на войне. Мне не пришлось узнать отцовской любви, но в матери находил и ее: даже когда судья на ковре поднимал мою руку, органически ощущал, что это их победа. Наступал момент осмысленности в моем движении по жизни: без их любви не было меня.
А тогда я всматривался в ее лицо, потрясенный, как мгновенно изменилось оно: в замерших глазах заблестели слезы, задергались и сжались посиневшие губы, задрожали стиснутые между собой пальцы. И осознал: задать повторно свой вопрос – сделать ей так больно, что не найдется в мире слов, чтобы спасти ее навсегда израненную душу. Сжавшись всем телом, сполз с ее колен и, не оборачиваясь, побрел к кровати, сам разделся и лег.
- Спокойной ночи, сыночек, - донесся откуда-то издалека голос, потрясший душу такой болью, что она пожизненно стала моей ношей.
Укрывшись одеялом до глаз, впервые так пристально всматривался в человека, который был для меня всем лучшим, что познал в мире.
Мама, убрав посуду со стола, мыла в миске, и волосы ее колыхались на спине в такт подвижным рукам. Я издали наслаждался их знакомым ароматом, который являлся первым по утрам, когда улыбающееся лицо склонялось надо мной - обхватив ее за шею мгновенно проснувшимися руками, прижимался к ней всем телом, и душа полнилось верой, что наступил самый счастливый день жизни. 
Мама выключила верхний свет, зажгла настольную лампу, взяла книгу и опустилась на чуть скрипнувший под ней стул. Как громко шуршат страницы в тишине комнаты, заглушив и шум машины за окном, пронесшейся по затемненной улице. Голова ее замерла над книгой, свет глаз менял выражения лица, они - то радовали, то пугали. Она вдруг заплакала – я вскочил, бросился к ней и, слизывая языком слезы, вопросил:   
     - Книга сделала тебе больно?
          - Боль делают люди, - грустно сказала мама.
          - Мы с тобой вдвоем в доме.
- Книга – дом человека навсегда.
- Какие люди? Где они? – вопрошал я и быстро тыкал пальцами в книгу.
- Ты еще маленький это понять…
- Я большой, большой! – закричал я. - Я человек!
- Человек не кричит, а думает.
- Мамочка, я очень буду думать.
   - Тогда слушай, – она погладила книгу так нежно, что я вздрогнул от ревности. - Когда появились на земле люди, они еще ничего не знали и не умели. И начались между ними вражда и войны: брат убивал брата за горстку зерна. Сила и злоба стали править ими, все - все было подчинено одной животной страсти: насытить плоть свою. Эти существа были страшнее самых диких зверей: они, добывая пищу, не убивают себе подобных. Все меньше людей оставалось на земле, и тогда они возопили: «Боже, если ты есть и создал нас, научи, как жить дальше!» Грянул гром с небес, и все рухнули на колени. С самого солнца по лучам его заскользил камень сверкающий, опустился перед ними на гору Синай, и раздался голос: «Дарую вам Скрижали Завета – они есть законы жизни на земле: исполняя их, станете человеком, каким я задумал его. Есть такой среди вас. Имя ему Моисей. Я дарую ему знание, и он научит вас читать мою книгу. Внимайте всем сердцем своим Слову моему – и вечно жить будете в любви и согласии». И вышел из толпы красивый и сильный Моисей, взошел на гору Синай и сказал: «Слушайте всей душою заповеди Создателя нашего и утверждайте их в мире жизнью своей». 
Мама раскрыла книгу и проникновенным голосом начала читать:
- Да не будет у тебя других богов. Не делай себе кумира. Помни день субботний.  Шесть дней работай. Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле. Не убивай. Не прелюбодействуй. Не кради. Не произноси ложного свидетельства. Не желай дома ближнего твоего.
Голос ее возвышался и проникал в душу таким таинством, что все вокруг преображалось и отзывалось теплом и любовью. Белоснежная кровать звала к себе, даруя спасительный сон, стол манил обильной пищей, и в стуке стенных часов слышалась ликующая музыка счастливой жизни.
- Мама, ты мой Моисей! - радостно воскликнул я.
- Он жил согласно заповедям, - сказала мама.
- И я буду, - ответил я.
А жил ли?
                3
Вот и наступил тот великий час, когда ты должен ответить на этот вопрос. Кто лучше тебя самого знает, что двигало тобой в делах твоих. В детстве все мы живем порывами души. Но с каждым новым мгновением, приобретая опыт ошибок и потерь, все чаще отдаемся житейской мудрости выживания в этом мире противоречий и борьбы - это становится смыслом жизни. Негодуя и браня себя за отступничество от души своей, мы научаемся прислушиваться и следовать тому, что диктуют нам прихоти плоти.
И боль души тонет в глубинах ее, но однажды взрывается такой вспышкой, что теряешь самое ценное – любовь к жизни. Со страхом погружаешься в бездну ее, блуждаешь и негодуешь во тьме, но боишься признаться, что своим отступничеством ты сам создал эти мрачные лабиринты, из которых не находишь выхода. В отчаянии плачешь, негодуешь, ищешь виновника - и проклинаешь весь мир. Из последних сил бросаешься на дотлевающий во мраке ее уголек – все то, что осталось от судьбы, дарованной тебе свыше. Хватаешь его, прижимаешь к сердцу, но не осталось тепла, чтобы вдохнуть в него жизнь: ты мертв. Но этого не дано еще понять ни тебе, ни близким твоим, которые, обеспокоенно, силком, вливают в тебя пищу. А плоть, лишенная веры души, дрожит и иссыхает, не в силах принять ее: утратила основу жизни - движение. Отлетевшая душа взлетает и растворяется навечно в пространстве мира, быть может, прозревая: высшими благами для нее были муки земные.
Это ты осознал только сейчас, на исходе дней своих. А тогда листал страницы книги и пытался услышать в них то, что рассказала мама. Но видел лишь муравейник, замерший на белом поле.
- Почему я не слышу ее голоса? – спросил ты.
- Его слышит тот, кто научился читать. И тогда приходит знание, - ответила мама.
- Я хочу!
- Вот пойдешь в школу…
- Я хочу сейчас!
- Уже поздно, надо спать.
- Я не хочу спать! – выкрикнул ты.
Мама посмотрела так пристально налившимися глубокой синевой глазами, что ты увидел в них небо в сиянии солнечного дня, и поразился ее дару нести в себе весь мир.
- Хорошо, - счастливым голосом произнесла она. – С Богом!
Положила на стол лист бумаги, взяла карандаш, медленно начертала две палочки, примкнувшие друг к другу головами, соединила их третьей и сказала:
- Это буква А. Назови мне слово, в котором есть она.
- Мама! – радостно воскликнул ты. – А вторую букву зовут М.
- Молодец! Вот как она пишется, - она написала ее.
Ты выхватил у нее карандаш и, ловя ее счастливую улыбку, написал первое в своей жизни слово: мама.
С того мгновения буква стала для тебя не муравьем, а звуком.
Однажды вечером мама положила на стол кусок серого холста, ножницы, нитки, иголку и сказала:
      - Завтра мы идем в школу, а у тебя нет сумки.
  Ты, словно в ожидании чуда, крутился вокруг нее и видел, как быстрые руки ее берут ножницы, режут холст, накладывают один кусок на другой, разглаживают. Нитка, зажатая двумя пальцами, с первого раза проходит сквозь игольное ушко, вытягивается из катушки, складывается вдвое – и вот игла быстро вышивает шов за швом на холсте.
      - Мама, я сам, сам! – просишь ты.
           - Сыночек, - улыбается она, - если хочешь чему-то научиться, сначала надо внимательно наблюдать, подумать и запомнить.
      - Я уже знаю, знаю! – нетерпеливо заканючил ты.
           - Знать – это уметь делать, - сказала она. – Послушай историю. В деревню пришел странник. Лишь в одном доме приняли и накормили его добрые люди. Прощаясь, странник вытащил из сумки два крыла, подарил им и сказал: «Захотите полететь, скажите слово «небо», а если вернуться, надо сказать…» - «Знаем, знаем!» - быстро ответили они, взмахнули крыльями и улетели. С тех пор их в деревне никто не видел. Потому и говорят в народе: «Поспешишь – людей насмешишь».
       - Мамочка, я понял тебя, - радостно ответил ты.
               - Нет, - сказала она. – Ты только услышал, но не осознал. Когда будешь учиться в школе, не торопись отвечать на вопрос учителя: продумай свой ответ от начала до конца.
       - Тогда я никогда не буду первым! – заявил ты.
               - Сынок, надо делать свое дело со знанием и по совести – и душа будет счастливой. А время само оценит твою правду. – Она вложила в сумку тетради, карандаши, ручку, надела тебе на плечо: - Нравится?
       - Очень! – ты бросился ее целовать.
       - Теперь дело за тобой, - сказала она. – С Богом.
               Ты положил сумку рядом с собой в кровать, и пальцы сами беспокойно скользили по ее шершавой поверхности. Когда мама выключила свет, ты уже и не мог представить себя без сумки. 
               За окном ярко светила луна, и впервые ты не видел ее повешенной. Вдруг она вздрогнула и превратилась в ярко-серебристого коня. Он расправил сверкающие крылья и, задевая дрожащие звезды, начал спускаться, прошел сквозь стекло в комнату и закачался под потолком, призывно перебирая в воздухе ногами. Прижимая к себе сумку, ты вскочил в седло. Конь взмыл к небесам, и все пространство полнилось гармонией звуков звезд, приветствующих своими лучами – и ответный голос твоей счастливой души стал неразличим в этом хоре.
               Неожиданно звезды начали тускнеть и превращаться в глаза, которые настороженно вглядывались в тебя. И ты начал различать бледные лица детей, застывших угрюмой толпой в тесном коридоре. Дверь широко открылась, и раздался зазывной голос:
       - Деточки, а теперь все пошли в класс.
               Мальчишки и девчонки загудели и, расталкивая друг друга, ворвались в комнату, заставленную партами и залитыми утренним сентябрьским солнцем. Усиливаясь, раздавались крики, стоны, проклятия, на лицах вспыхивали розовые пятна и слезы. У тех, кто захватил место за партой, вцепившись в нее дрожащими от стычки руками, растягивались в победной улыбке ликующие губы. 
               Ты, опустив глаза, с нарастающей обидой потащился между рядами и лбом уперся в стену. Задрожали ноги, тело сползло на пол, спина прислонилась к стене, руки прижали сумку к груди, а из глаз потекли слезы. В наступающем сумраке ты увидел над черными поношенными туфлями дрожащую черную юбку, затмившую пространство, и донесся уже запомнившийся голос:
       - Надо стараться всегда быть первым.
       - А мама сказала, что надо жить по совести, - ответил ты.
          Учительница горько улыбнулась, взяла тебя за руку и сказала:
       - Да, трудно тебе будет жить…
               Она потащила тебя к первой парте, сдвинула широкоплечего мальчишку на скамейке, посадила рядом и объявила:
       - Не обижай его. Он самый маленький среди вас.
              «Самый маленький» - так еще долго дразнили тебя дети. И ты, находясь среди них, всегда сжимался, чтобы уступить им место в этом перегруженном телами пространстве. А на перемене убегал в школьный парк, где тянулись к небу старые тополя, мирно обнимаясь развесистыми ветвями и шурша листвой. Однажды услышал их призывный крик, и, преодолевая страх, вскарабкался на дерево, каким-то чудом долез до вершины, вцепился в нее и увидел совсем незнакомый тебе мир. Заваленные листьями крыши домов, ставшие узкими улицы, по которым с приглушенным рычанием проносились машины, муравьиную суету людских тел, а на окраине города, там, где стоял разрушенный в войну монастырь, серебрящуюся на солнце реку, которая казалась ручьем. Ты ощутил себя большим и сильным, и навсегда перестал откликаться на кличку «самый маленький». В тот день ты пропустил урок, хотя и слышал, как дети бегали вокруг деревьев и хором звали тебя по имени. Тогда ты впервые и солгал: на требовательный вопрос учительницы ответил, чувствуя, как горят щеки, что у тебя очень заболел живот. Не сказал и матери, боялся сделать ей больно, и покорно проглотил таблетки.    
                4
  Наверное, с тех пор зародилось это странное состояние – отчуждение: ты панически не переносишь толпы. Самые счастливые мгновения жизни наедине с природой. Это чувство жило подспудно: когда вы с мамой были беженцами, лес прятал вас от врагов, кормил своими плодами и согревал, даруя безвозмездно ветки для костра – и его аромат стал спасением души. Природа несет свою живую информацию, создает свое поле влияния и определяет во многом не только наше состояние, но и продолжение его в будущем. Она очищает, обволакивая своим чистым дыханием, и помогает пережить последующие дни нашего круговоротного заточения в шумной загазованной суете каждодневного быта. Мы не читаем природу, мы погружаемся в нее - и она сама входит в нас. Весь наш организм участвует в окружающей нас действительности, впитывает ее в себя и хранит. И от степени нашего желания и ума зависит то, что мы выявили для себя главным – оно становится нашей личной ценностью и движущей силой. 
С годами все чаще, втянутый в горячие споры, ты отмечал, что само тело вдруг поворачивается, и какая-то неведомая сила уводит тебя из этого хаоса страстей человеческих, где каждый отчаянно стремится доказать, что он ближе всех подошел к истине. Нет, в споре не рождается истина, а проясняется отношение человека к ней, открывается его характер - и происходит сближение или разбегание душ. Но почему так поздно приходит понимание этого? Не оттого ли, что с детства нас пичкают сказками, в которых всегда счастливый конец. Это органически входит в нас, впитывается в чувства, сознание - и мы научаемся, обманывая сами себя, рассуждать, что такое добро и зло, не замечая, что сами становимся единовременно носителями этого противоречивого плода, хотя никто из нас не сорвал его с древа познания, как Адам и Ева. Своей собственной жизнью мы взращиваем в себе этот плод и, не осознавая, раздариваем всем живым существам на земле, от человека до самой маленькой букашки.
  Когда появилась письменность, этот дар стал достоянием всего человечества: книга – носитель нашей истории нравов. Какой же прозорливой и чистой должна быть душа того, кто пишет их. «Слово не воробей, вылетит - не поймаешь», но заключенное в книгу, оно становится уловом каждого, кто освоил грамоту. Скользя взглядом по буквам, он впитывает в себя его смысл – и происходит реакция души: принимает или отвергает. Слово складывается из букв, буквы – это звуки. И лишь гармоничное сочетание этих звуков рождает мелодию, которую принимает или отвергает душа читающего. Какими бывают противоречивыми отклики на содержание того, что вложил автор в свое творение. Всякому, обучившемуся грамоте, доступно воспроизведение буквами слово – но оно лишь внешнее проявление того, что содержит в себе. Понимание сути – это родство душ. Повезло тому, кто встретил такую в настоящем, когда пребывает на земле его плоть. И никому не дано знать, явится ли она в будущем. А слово, состоящее из букв, есть и пребудет в веках: оно плоть наших мыслей, но лишь чувства придают ему дыхание и определяют его жизненность в мире и влияние на души людей.
                5
- Почему у тебя такие странные буквы? – до сих пор слышу над собой голос        учительницы, и ее красный карандаш скользит по моей тетради. И сквозь выступившие слезы видятся они кровавыми пятнами, которые струились по земле от человеческих тел после очередной бомбежки во время войны.
- Так меня учила мама, - отвечаю я.
         - В классе я твоя учительница, - всем затылком ощущаю колкую тяжесть ее слов.
- Я люблю свою маму.
        - И люби себе на здоровье, но здесь ты должен делать то, что я сказала.
«Как же так? Если я люблю маму – значит, права она!» - кричит обожженная ее словами душа. Всю жизнь так и не смог понять, как может быть не прав человек, которого любишь больше других: любовь создает гармонию мира, которому отзывается душа.
- Запомни, - откуда-то издалека доносится назидательный голос, - есть общие правила для всех людей, и советую подчиняться им беспрекословно. Дома перепиши всю тетрадь - без этого можешь не являться в школу. - Она приколола к классной доске мою искалеченную тетрадь, и объявила ученикам: - Учтите все: так писать нельзя!
Весь вечер я переписывал тетрадь, и звучал ласково уговаривающий голос мамы:
- Делай, как тебе сказали.
Я старался писать, как указывали красные буквы, но не мог понять: учительница правильно называла каждую из них – так в чем же моя вина?
А утром, уже на подступах к школе, я вдруг резко свернул в сторону и побежал по улице, ничего не видя перед собой. Остановился на берегу реки и, поддевая ногой разбросанные вокруг камешки, подумал: «Какие они разные. Но про каждый из них любой человек скажет одно: камень». Я долго слонялся, вглядываясь вокруг – все утверждало мою правду: дома были разные, но носили одно имя, каждая ветка на деревьях имела свои отличимые изгибы, но от этого она не теряла своего названия, и даже телеграфные столбы, обработанные руками человека, сохранили на своей поверхности то, что внесла в них природа.
Я прогулял все уроки – о, сколько радостных открытий принес тот день! Ржавая ручка на дверях калитки блестела в том месте, где каждодневно касалась ее рука хозяина, привязанный к будке цепью пес переставал рычать, когда мой сжатый от страха кулак открывался, и на ладони играли солнечные лучи, всегда пугливые вороны не взлетали при моем приближении, а вежливо отступали в сторону, если я мирно обходил их, угрюмые лица прохожих преображались доверчивой улыбкой, если приветливо кивал им головой. Под каждым кустом таилась жизнь разных живых существ, охваченных своими личными заботами – всем и всему хватало на земле места, тепла и проявления своей индивидуальности, но каждый из них чувствовал меня - и возникала ответная реакция. И впервые я начал осознавать, что всему живому есть в мире свое особое место, время и пространство, и покушение на его свободу вызывает в нем противоборство, до озлобления уязвленной души. 
С тех первых прогулов уроков бродяжничество стало лучшими мгновениями жизни. Передо мной открывался мир в своей первозданности – и от моей жаждущей познать души, живо откликающейся на все, что видели глаза, слышали уши, и осязаемо чувствовало обогащающееся ощущениями тело, зависело, что я приобрел. Впитывающая память давала радостную работу недремлющему сознанию – все было в постоянном движении. Пережитое становилось опытом жизни, и я все отчетливее понимал, что многое зависит от меня самого: память ясно хранит то, что стало ее значимыми вехами, они - ее проявление, принимаешь ты или нет, все богатство явлений мира. Все было заложено в тебя изначально: в душу каждого живого существа Бог вкладывает задуманное им разнообразие одного и того же вида. Я начинал видеть и осознавать несхожесть людей, каждого из них, хотя на первый взгляд все у них одинаково: тело, глаза, руки, ноги. Но уже по их движениям, ответной реакции на мир, можно догадаться, чего ждать от человека.
С того священного дня я почувствовал какое-то иное, загадочное и желанное, восприятие втягивающей окружающей жизни. Город, люди, дома, земля и небо виделись и открывались в своей первозданности, и я медленно, но терпеливо и с нарастающим интересом начинал постигать, что поступки и слова людей есть лишь следствие того, что является их причиной. Нежелание, бессилие проникнуть и познать ее принуждает человека, запутавшегося в этом месиве последствий, созданных неосознанными страстями, принимать покорно и устало то из них, на котором хоть на миг явилось обманчивое состояние успокоения, когда сознание запуталось на приемлемом решении, утешающем хоть на мгновенье истомленную от борений душу.
Теперь исхоженная дорога в школу являлась каждый день новой. Она щедро дарила свои богатства, и я поглощал их с нарастающим интересом, переживал и осмысливал, ощущал этот обогащающий меня мир родным и близким – нас связывали и держали на миру тайны, которые я сам, но оказывается с его согласия, открывал.
До школы было минут двадцать ходьбы, но теперь порой, даже выходя заранее, опаздывал на первый урок, иногда и пропускал. Учителя прозвали меня «хроническим прогульщиком». Однажды я попытался объясниться с одним из них, она была учителем литературы и языка – был уверен, что именно такой человек должен понять меня.  Воодушевленно начал рассказывать, как после дождя земля словно начинает дышать: открываются ее поры, и из них весело и стремительно выходят на поверхность насекомые, жучки и червячки, и еще много странных неизвестных существ, и все бойко и радостно совершают такие движения, которые помогают им добыть пищу, чтобы набраться сил для нового дня своей жизни. И, самое удивительное, вдруг, даже жадно поглощая добытую пищу, каждый из них, муравей или жучок, червячок или улитка, замирают на миг, преображаются всем своим существом, и радостно и пытливо вглядываются в происходящее вокруг: любуются солнцем, ловят всем своим телом теплый ветерок, вслушиваются в звуки, оглядываются – и отвечают тебе пристальным понимающим взглядом, когда и ты застываешь пораженный тем, что привлекло их.
- Лучше ответь мне, о чем я вам рассказывала на прошлом уроке, -  услыхал я требовательный голос, остудивший мой порыв подарить ей открытую мной тайну.
И она навсегда оттолкнула мое искреннее желание делиться с ней своими чувствами и мыслями. Когда начинала нам рассказывать о жизни и творчестве очередного программного писателя, с каким-то пафосным подвыванием звучала ее, уже набившая оскомину фраза: «Он – есть краеугольный камень нашей великой литературы».
Я, полюбивший природу и чувствующий себя уже навсегда ее составной частью, прикипел всем сердцем к Пушкину – он стал для меня радостью души. Перечитывая его книги, сразу же входил в мир растений и зверей, лесов и полей, людей и лошадей, ощущал воочию тепло солнечного лета и каждым кусочком кожи дрожал от пронизывающего насквозь осеннего дождя. И как-то невольно подумалось после ее слов: «Как такой человек, ясновидяще, каждым словом проникающий в твою душу, воссоздающей материальное ощущение жизни и вызывающий любовь к ней, может быть «краеугольным камнем»?» Навечно уже стал не словом, а самой природой голос нашего «божественного избранника»: «Мороз и солнце – день чудесный!» Какой же любовью к миру надо проникнуться, чтобы в глубине твоей очарованной души родились именно те слова, которые так тождественно передают все богатства этого материального мира, словно сам мир стал составной частью слова.
                6
Из всей школьной жизни, кажущейся уже миражом, не отпускает сострадательный взгляд мальчика. А имя его напрочь забыто. Он был ростом чуть выше меня, худенький, с белоснежной кожей, на которой ярко проступали розовые пятна, когда вокруг происходило что-то нехорошее: кого-то толкали, били, ругала учительница. Все свободное время он сидел за партой и читал книгу, закрыв уши ладонями. И от всей его фигуры исходили такое тепло и сострадание, что если тебя кто-то обидел, ты невольно смотрел в его сторону и чувствовал, как успокаивается душа. Как хотелось приблизиться к нему и заговорить, быть его другом. Но так и не смог решиться: казалось постыдным это навязчивое желание – и я был рад тому, что он есть, вошел в мой мир, и очищает меня от всего злого, нехорошего лишь одним понимающим взглядом небесно – голубых глаз.
Ярко помнится тот чудный, солнечный майский день, когда после уроков мы вышли из школы, вдруг оказались рядом, и он сам начал со мной разговаривать. Я предложил ему прямо сейчас пойти к реке, чтобы показать много чудес, которые открыл в любимых хождениях по ее берегу. Он, очаровав своей благодарной улыбкой, сразу же согласился. И уже на подходе к реке, вдруг взволнованно произнес: «Подожди меня здесь. Мне надо предупредить маму, чтобы она не волновалась». Он убежал – несколько часов длилось это ожидание. Я вернулся домой обиженный, и никак не мог понять, что же произошло, может, чем-то обидел его. Но его светящийся облик никак не угасал - и даже ночью приснился его всегда добрый сострадательный взгляд.
Утром он не пришел в школу. Учительница объяснила, что он неправильно перебегал улицу, и его сбила машина. И в одно мгновение душу обожгла угнетающая мысль, что я повинен в его смерти: не пригласи на реку – этого не произошло. А это был высший порыв, когда понимаешь, что нашел друга, которому готов раздарить все лучшие откровения души - и он радостно отозвался. Но даже и тогда, когда наши души взаимно потянулись другу к другу, он помнил о самом дорогом для него человеке: не мог позволить себе, чтобы страдала душа матери. А что может быть святее этих чувств. Господи, как же понять все это? Почему и теперь, на закате жизни, не покидает чувство вины перед ним…
Проходят дни, а я живу и чуду этому не верю. Пронеслось полвека с того дня, когда выдали аттестат зрелости - путевку в жизнь, и я оказался на распутье перед выбором: кем стать и как жить в этом загадочном и любимом мной мире.
                7
Единственная на всех правда руководящей партии диктовала всему народу свой, известный только ей образ жизни. Сколько было затрачено сил, чувств, ума у каждого из ее поданных, чтобы сохранить хоть толику того, особенного и неповторимого, что было заложено в душу от рождения! «Кто там шагает правой?» - этот грозный окрик преследовал человека всю жизнь, вынуждал тушеваться под его всевидящим оком. И я ловил себя на том, что пытаюсь, и это выходило все привычней и изворотливей, подлаживать свой шаг под общую для всех походку, хотя чувствую и мыслю по-своему – а это «инакомыслие», за которое, от имени всего трудового народа, последует высшая кара от нашего «ума, чести и совести эпохи». Я пытался подчиниться, но не мог понять, почему душа, следуя своему призванию, противиться этому окрику, а жаждущая продлить свое существование плоть все капризней диктует ей, что она должна сделать, чтобы спастись от расправы. Но когда я следовал ее советам - это отзывалось усиливающейся болью в душе. Долго не мог осознать причины ее, и сам, от страха, волей своей гасил данные ей изначально порывы. На время успокоенный, чувствовал, каким тягостным и лживым виделся мир. Искал и находил виновников: они были все другие. И нарастала злоба: этот мгновенный отзыв - инстинкт на то, что не принимает душа. Но всегда, и в самые неистовые порывы ее, слышал голос мамы: «Зло – начало всех преступлений».
Почему я, когда существуют в мире людей десятки тысяч профессий, поступил в педагогический институт? Есть много видов деятельности, в которых люди, поверив своему призванию, вступают на ее стезю и являют открытия в математике и физике, медицине и астрономии, науке и технике. Почему люди не помнит того, кто изобрел колесо и часы, автомобиль и лекарство, стиральную машину и электрический свет – все то, что помогает им облегчить свою ежедневную бытовую жизнь, без чего не могут уже и представить своего существования. Но поклоняются и хранят имена тех, кто учил их и написал книги. Пусть в них еще не все понято большинством, и в жизни своей далеко не каждый человек следует их учениям и наставлениям, но их имена всегда на слуху. Во всех областях литературы и искусства есть эти святые, памятные имена, и проносятся они сквозь века. Не значит ли это, что душа, а не плоть, есть смысл жизни, ее святость и бессмертие - и люди непроизвольно отдают ей предпочтение.
Сколько помню, восторгался силой слова. Поверил ему, полюбил, чувствовал, сколько знаний и добра несет оно миру людей. Но первое осознание пришло в последний школьный день, когда потянуло попрощаться с моим любимым учителем.   
                8
Утром прошел теплый июньский дождь. Умытые его влагой, виделись новыми дома, блестели тротуары, в лужицах ясно и красочно отражалось синее небо, и купалось в них, пылая всеми красками радуги, солнце. Казались прозрачными чуть дрожащие листья, налитые соками земли. Лица людей были желанными и родными, как и весь город, в своей обнаженности. Все было прекрасным! И, о чудо, величественно возвышался на фоне тихой глади реки разрушенный пять лет назад костел – и, как прозрение, осознавался высший смысл жизни: она есть то, что вобрала в себя твоя восторженная душа.   
Я шел привычным путем в школу, но все виделось в ином свете – это был свет прощания: не оттягивала руку сумка, набитая учебниками и тетрадями, память не была отягощена стыдом за плохо выученные уроки, и не встречались привычные попутчики. Еще издали открылась на фоне синего неба широкая крыша с большими посеревшими трубами, возвышаясь среди близстоящих жилых домов с шаткими заборами, разноцветными калитками, на которых висели самодельные почтовые ящики, сады во дворах уже отцвели, налитые плотной зеленью, среди которой можно было уже ясно различить проклюнувшиеся плоды яблок и груш. Почти у каждого дома росли и благоухали густые кусты сирени, с которых мы отчаянно обрывали цветы, когда шли на экзамены, и по дороге искали счастливое количество лепестков.
Длинный высохший забор школы, с оторванными во многих местах досками – лазы, чтобы коротким путем войти на ее территорию, на ней футбольное поле, с всегда жухлой, истоптанной травой вокруг. На первом этаже здания почти все стены занимали высокие окна, их красили всегда старшеклассники перед началом учебного года. Второй этаж, с маленькими квадратными окошками, находился в чердачном помещении. В этих классах всегда было сумрачно, и первый урок начинался при электрическом свете, зато хорошо была видна из них городская даль, казалось, устланная вся зелеными коврами из фруктовых деревьев, росших во всех дворах. Высокие ворота, как рама, окаймляли всегда один пейзаж: протоптанная дорожка к дверям школы, по краям которой росли кусты. Это зрелище менялось лишь от времени года, от густо зеленого до ослепительно белого в снежную морозную зиму.
И вдруг, таким и запомнился его портрет в этой широкой раме, предстал в ней Иосиф Гелевич в своем стареньком, но всегда хорошо отутюженном костюме, в нагрудном кармане блеснула на солнце авторучка. Большая голова словно давила его приземистое, почти квадратное тело, а сквозь сверкающие очки смотрели на меня его улыбающиеся глаза.
- Соскучился? – весело поприветствовал он и, перехватив портфель, протянул руку.
- Я к вам! – радостно выпалил я, порывисто сжимая ее.
- У тебя хватка уже не мальчика, а мужа, - засмеялся он, тряхнув пальцами.
- Извините…
- Я полагаю, что-то важное?
- Да, да! Вы можете мне уделить…
- Не торопись, у нас с тобой есть время, - согласно закивал он головой. – Ты хочешь посоветоваться, куда тебе поступать.
- Я хочу научиться писать, - открылся я в том, что сумбурно клокотало в душе.
- О чем? – он посмотрел в упор, склонив голову.   
- О том, что происходит у меня здесь, - я постучал себя в грудь.
- Прежде чем писать, надо жить.
- Я же получил аттестат зрелости.
- Он – всего лишь пропуск во взрослую жизнь, и его выдают каждому, кто отсидел в школе положенный срок.
- Я хочу поступать на журфак, - нетерпеливо выпалил я.
- Вы хотите, - он вдруг назвал меня на «вы», - погубить свою душу.
Брови его нахмурились и замерли, как от боли, глаза. Полдневное солнце обагрило красное, словно обожженное, лицо. В таком состоянии не приходилось его видеть даже тогда, когда он рассказывал нам самые трагические эпизоды из мировой истории. И я приготовился повинно выслушать его приговор.
- Наш разговор должен остаться между нами, - таинственным голосом начал он, пронзая таким взглядом, что я ощутил навернувшиеся на глаза спасительные слезы.
- Честное слово! – порывисто выпалил я. – Я обещаю…
- Не надо лишних слов, - с горькой улыбкой остановил он. – Вы пришли ко мне не по звонку на урок – вас привела душа.
И такое состояние овладело мной, что все вокруг казалось новым, как в день рождения, когда ты, явившись в мир, обнажено видишь предметы и краски, слышишь звуки и голоса, щебетание и шум, но не понимаешь, почему такое происходит.
– Душа принимает мир первозданностью данных ей свыше чувств, - заговорил он исповедальным голосом. - Поэтому она так ранима тем, что происходит в нашем обезумевшем мире людей. И с первых своих обид и поражений человек стремится защитить ее от боли. Но чем чище душа – тем сильнее боль.
Он замолчал. Я, невольно пристраиваясь под его шаги, вдруг начал осознавать: его слова, как камертон, настраивали мою душу, и если в молчании поймешь - тогда и явится гармония ваших душ. Он сказал то, что я чувствовал, но запутался в лабиринте житейского быта, не способный вырваться и понять, что происходит со мной. Он испытывал, созрел ли я принять боль другой души. А для этого надо вырваться из клетки, заточившей твою душу, и увидеть мир с высоты небес - и тогда поймешь, что ты не плоть этого мира, а его душа, без которой весь этот мир несовершенен: ты однажды вошел в него – и движение души твоей созидает гармонию этого мира или разрушает.
И вдруг почудилось, что он словно растворился во мне, но отчетливо слышал его ровные шаги и взволнованное дыхание, оживляющее голос:
- Христос, Сократ, Овидий, Данте, Коперник, Спиноза, Чаадаев – их имена на слуху всего человечества. В чем их величие и бессмертие?
- Они открыто высказывали то, что волновало их души, - с радостным ощущением правильного ответа громко сказал я.
- А что общего было в их судьбах?
- Гонения, издевательства, насильственная смерть.
- Коперник и Галилей открыли и утверждали одну и ту же истину. Коперник остался верен ей и принял смерть, а Галилей отрекся ради спасения плоти своей.
- Но истина все равно осталась жива! – быстро и убежденно высказался я, чувствуя при этом, что спасаю себя самого.
- Вот здесь и кроется то, о чем вы хотите со мной говорить…
- Да, да!
- Не кажется ли вам, что Галилей своим поступком проявил то, что и есть самое гибельное в людях во все времена? Человеку хочется знать истину, всей душой своей он чувствует, что без нее не будет ему счастливой жизни – только она и движет мир людей к совершенству. Но, спасая плоть свою, он идет на компромисс с совестью своей, а она и есть жизнь души, которая дана каждому из нас изначально для встречи с Богом.   
- Так как жить? – вырвалось нетерпеливо из меня.
- Выбор человек делает сам наедине со своей совестью.
- Но так поступают все.
- И вы?
- Скажу честно: все чаще подобное происходит со мной.
- И что?
- Душа этого не приемлет.
- Так почему вы так живете?
- Мне не хочется жить.
- Вот, вы сами ответили на свой вопрос, - спокойно произнес он. - Мы с вами поняли друг друга. И радует, что вы намного раньше меня осознали это…
- Книги…, - после затянувшегося молчания продолжил Иосиф Гилевич, – почему люди не живут так, чему учат они. Писатель ясно отвечает, что произойдет, если ты будешь жить не по велению своей души. Пушкин и Толстой, Чехов и Достоевский, все лучшие среди тех, кого природа наделила этим божественным талантом проникновения в твою душу, открывают причины добра и зла. Мы принимаем, восторгаемся, жаждем следовать их наставлениям. Но в самой жизни люди блуждают, запутавшись в мелочах устоявшегося быта. И я, разочаровавшись, перестал читать. «Ты от них лишь слепнешь», - начал успокаивать меня отец. – «Для чего же их пишут?» - вопросил я. «Чтобы делать деньги. Я тоже своей работой делаю деньги, но совесть моя чиста: моя работа нужна людям – без сапог не выйдешь из дому». – «Разве можно жить без книг?!» - с какой-то виной перед ними выкрикнул я. «Такая книга есть. Вот она, - отец положил на стол Библию. – В ней ясно сказано, как ты должен жить, чтобы душа была чистой перед Богом». – «Все, что в ней написано, было давно, а теперь совсем другие времена. Человечество, благодаря научному прогрессу, давно двинулось далеко вперед», - уверенно заговорил я, и из меня начало выливаться все то, что узнал, читая сотни книг по разным отраслям знаний. «Самая страшная беда человека в том, - остановил отец мой затянувшийся монолог, - что люди не научились читать». - «Как так, - перебил я. – Мы, советский народ, самый читающий в мире!» - «Читать и понимать – совсем разные понятия. За всю историю человечества люди так и не изменились к лучшему. Много ли ты найдешь людей достойных Моисея, который спас свой народ?» - «Маркс, Ленин…» - уверенно начал я перечислять первые на слуху нашем имена. Отец стукнул кулаком по столу и хмуро произнес: «Я не хочу слышать о них в моем доме, тем более из уст родного сына!» До сих пор помню, как я почувствовал в родном отце «врага народа» - первым порывом было пойти и донести на него. А он открыл Библию и проникающим в душу голосом начал читать: «И увидел Господь, что велико зло человека на земле, и вся склонность мыслей сердца его только зло во всякое время. И пожалел Господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце своем». Потом отец читал про потоп и спасение Ноя, как Господь дал возможность явиться новому человеку, но все равно зло исходило из сердца его. Хотел он опять истребить и этот народ, но пожалел его и сказал ему: «Все зло от юности твоей». И дал ему заповеди: в них есть все то, чтобы и самый темный человек научился жить по велению души своей, а не по прихотям плоти, которые губят ее…
Я слушал его, а в голове порой проносились и блекли какие-то мысли, навеянные книгами признанных в мире авторов. Он говорил о том же, что и моя мама, когда я в очередной раз запутался в своих жизненных неурядицах. И как я мог не поверить, когда оба они, самые любимые люди, говорили, словно в один голос: слушай душу свою и живи с ней в согласии.
Иосиф Гелевич начал рассказывать об истории человечества с их царями и императорами, об их хитрой и гибельной власти над людьми:
- Не о народе думают они, а как удержать свою власть. Злой властелин хорошо знает слабости человека и умело играет на плотских страстях его.
Вдруг все пространство передо мной стало мрачным и страшным, и я, усиленно вглядываясь, увидел, как темная туча закрыла солнце.
- У нас власть народная! – не выдержав, выкрикнул я.
- Человек должен подчиняться только одной власти – велению собственной души, - медленно и твердо ответил он.
- Но души бывают разными.
- Души всем людям даны в своей божьей первозданности. Они, как эти река, лес, цветы, травы, птицы.
- Я очень люблю природу. Она всегда хорошая, добрая, красивая в любое время года – все в ней принимает душа моя, - восторженно отозвался я.
- Таким рождается и человек: все ему дано изначально для жизни счастливой. Но когда он изменяет душе своей – весь мир видится чуждым ему, и он вершит преступления. Как ты знаешь, здесь был сооружен прекрасный костел, один из лучших памятников европейской архитектуры. Люди входили в него, чтобы очищать души свои от грехов. Где он? Они сами уничтожили в порыве злобы своей.
- Вот я и хочу написать об этом, - радостно открылся я.
- Власть не позволит тебе этого сделать.
- Почему?
- Потому что она хорошо знает, что без души люди превращаются в послушное ей стадо. Человек - это состояние его души. Жить по ее велению - делать так, чтобы не причинять другому того, что ты не хочешь, чтобы сделали тебе.
- Почему так происходит? Почему? – я засыпал его мучавшими меня вопросами. 
- Если бы я знал об этом, - горько усмехнулся он.
- А кто знает?
- Душа.
- А как услышать ее?
- Ты услышал. И уже не сможешь жить по-другому. Но знай: тех, кто живет по велению души своей, власть сажает в тюрьмы и убивает.
Качая головой и закрыв глаза, отчего стекла очков стали темными, он рассказывал о трагических судьбах этих людей. Были они разных профессий, но большинство из них те, кто выражал свою душу в слове. И мучило страшное непонимание: «Почему современники не заступились, не спасли тех, кто пошел на смерть, но остался верен душе своей?! И только потомки чудом узнают их имена и боготворят их».
Он все чаще снимал очки и утирал платком влажнеющие от слез глаза.
- Знаю, вы уже не сможете жить иначе, - повторил он. – И если ваша душа хочет писать – пишите. Искреннее слово нетленно. Прошу только об одном: не показывайте чужим по духу людям – теперь не те времена.
- А для чего же тогда писать? – спросил я.
Он молчал. И я чувствовал: это молчание было лучшим, что мог сказать он и чем я мог ответить ему. Сжал мою руку и, глядя пронзительно мне в глаза, сказал:
- Вот почему я стал учителем. Единственная возможность спасать души людей – нести им правду. Все в человеке начинается с детства.
Закатное солнце уходило за горизонт, и вода в реке стала густо краснеть, потемнели листья на деревьях, все тише шумели птицы, возвращались рыбаки на лодках, и их дно блестело в рыбной чешуе. Все было знакомым в красках наступающего вечера. И меня охватило такое состояние его незабываемости, что и спустя полвека могу вспомнить любое мгновение, и в каждом из них светит его мудрое лицо и слышится голос, не заглушенный всеми голосами, которые пришлось услышать в жизни – он стал для меня душой этого мира, которая учила нас познавать высшую правду о нем.
                9
Однажды состоялась случайная встреча с человеком, судьба которого показала воочию, что становится с тем, кто изменил душе своей.
- Ты что, и здороваться не будешь, - остановил меня на проспекте возле памятника Победы сильный голос, и мой взметнувшийся взгляд увидел стройного широкоплечего мужчину, с красивыми, блистающими умом, глазами. Он крепко пожал мне руку.
- Добрый день, но извините…
- А я хорошо запомнил тебя, - оживленно заговорил он. – И почему ты не приходишь к нам в редакцию. Так хорошо начал – твой рассказ всем понравился.
- То, что с ним сделали – это не мой.
- Гонорар все же получил, как свой, - усмехнулся он. – А не отметили…
- Вы правы, грешен я. Надо было сначала прочитать после ваших правок, а я, дурак, доверился…
 - Тебе все возможное сделали, чтобы напечатать. У нас и после переделки был спор: давать или не давать.
 - Так это вы его так изуродовали?
 - У нас в редакции не уродуют, а делают позволительным для публикации, если видят в авторе, хоть крупицу таланта. Писать ты можешь. Но пойми главное: вначале надо чаще публиковаться, чтобы тебя узнали и признали. А вот когда приучишь к себе массы, можно понемногу говорить о том, что хочешь сказать. Так поступают все наши так называемые «народные».
 - У меня так не получится.
 - У всех получается – главное освоить технику. Приходи ко мне…
 - Вы стали редактором?
 - Этого мне никогда не светит. Теперь я заведующий отделом прозы в редакции журнала «Неман».
 - Бывал и там не раз, - кисло произнес я.
 - Ну и что?
 - Вроде хвалят.
 - Приходи – я тебе обещаю пробить.
 - Вы же не знаете меня.
 - Мне важно, что прочитал у тебя: душу из человека не вырвешь…Значит, договорились, - лицо его светилось таким искренним пожеланием мне самого лучшего, что я порывисто двумя руками пожал его сильную руку.
 Через несколько дней я пришел в редакцию журнала. В маленьком коридорчике с облупившейся штукатуркой, как обычно, стояли курильщики: кто-то из сотрудников и его посетитель. И не трудно было определить, кто из них автор: он покорно взирал на говорящего и недовольно дергал плечами, когда звучало: «Поймите, вы у нас не единственный. А мы должны, обязаны…»
 В знакомой узкой комнатушке отдела прозы возвышался слева старый облезлый шкаф со стеклянными дверцами, весь заставленный рукописями, и поверх его огромная стопка в разноцветных обтрепанных папках. За тремя столиками сидели сотрудники, склонившись над рукописями, черкали карандашами по страницам, и лишь дернулись головами на мое приветствие.
 - Ты пришел, - Владимир Александрович вскинул свои вдумчивые глаза, приветливо улыбаясь, поднялся из-за стола и порывисто протянул руку.
 - По вашему приказанию прибыл, - сдерживая волнение и стараясь быть независимым, весело отозвался я.
 - Я не приказывал, а предложил, - спокойно ответил он.
 - Извините, - растерянно произнес я.
 - Не надо лишних слов.  К делу.
 - Здесь три рассказа, - я вытащил из сумки папку и протянул ему.
 - Неделю потерпишь? – подмигнул он.
 - Меня приучили ждать годами.
 - Сам понимаешь: ты у нас не единственный.
 - И этому меня научили, - сдержанно улыбнулся я.
 - Вот и хорошо, - весело засмеялся он. – Через неделю жду тебя. А лучше, конечно, сначала позвони, а то я вдруг на рыбалку сорвусь.
Его большие пронзительные глаза озорно вспыхнули, и все в нем виделось широким и светлым: высокий лоб с глубокими морщинами, над которыми, казалось, улыбались прямые, зачесанные наверх волосы, подвижные губы, крупные уши, плотно прилегающие к большому черепу, осанистые плечи, растягивающие серый пиджак, и распахнутый под галстуком ворот рубашки.
- Ни пуха, ни пера! – воодушевленный таким теплым непривычным приемом в редакции, весело попрощался я, и моя рука сама первой потянулась для пожатия.
Впервые в моих множественных походах по редакциям вся неделя была полна томительного, но радостного ожидания. И, быть может, чтобы продлить в себе это состояние, решил позвонить чуть позже назначенного срока. Но ровно через семь дней, в среду, раздался звонок и густой дружественный голос сказал:
- Я жду. Завтра к двенадцати.
Когда я вошел и поздоровался, головы всех сотрудников оторвались от рукописей, и улыбающиеся губы произнесли хором:
- Привет. Заходи, заходи.
Я, преодолевая смущение и растерянность, впервые видел лица, которым, оказывается, не чужда приветливая улыбка, живой блеск глаз и поднятые для рукопожатия к тебе навстречу руки, освободившиеся от карандашей, которые с глухой обидой покатились и замерли на исчерканных страницах рукописи.
Владимир Александрович поднялся из-за стола, подхватив с него мою папку и, пожимая мне руку, сказал тепло:
- Выйдем. У нас с тобой есть хороший разговор.
Он провел меня через заднюю дверь во двор, мы устроились в беседке на шаткой скамейке, положил папку к себе на колени, открыл, и, поглаживая страницу, произнес каким-то тихим задушевным голосом:
- Все, что прочитал – мне по душе. Конечно, есть неточности, но все это легко поправимо, и я это охотно сделаю.
Я растерянно слушал, все еще не осознавая, о чем говорит он. Впервые в редакции со мной говорили так, что душа желанно открывалась навстречу, готовая выслушать и самое горькое.
- Ты и сам не знаешь, что написал, - повторял он. – А это и есть высшее в литературе. Когда говорят чувства – разум должен молчать, он лишь отзвук того, что познала и выкрикнула душа.
- Спасибо, спасибо за понимание, - только и мог пробормотать я сохнувшими от волнения губами.
- Тебе спасибо, - четко произнес он. – Ты вернул меня в молодость. И какое хорошее название «Что это было» - в нем вся жизнь человека и осознание того, что ему было дано, но он …Ладно, что это я объясняю тебе то, что ты выстрадал.
- Так его опубликуют? – нетерпеливо спросил я.
- Я сделаю все возможное, - бодро ответил он, - даже если мне это будет стоить насиженного места.
В ближайшем номере журнала рассказ был опубликован, и он сам сообщил об этом. Я бросился в киоск, скупил несколько журналов, нетерпеливо устроился на первой же скамейке на улице и начал читать. Казалось, в нем было все, о чем писал, но отметил, что как-то затаенно – сжато сохранились именно те места и мысли, в которых я пытался передать главное. Стало обидно и горько, как однажды уже случилось после публикации моего первого рассказа в газете. Я шуршал страницами, с которых смотрел на меня грустно мой герой, нарисованный художником, и в его взгляде читал то, что именно хотел передать в его судьбе, и это как-то успокоило. А с моей фотографии таращились улыбающиеся глаза, но губы отчего-то застыли в осуждающей усмешке.
Но радость от публикации, конечно же, затмила все эти сумбурно вспыхивающие мысли и чувства. Я получил гонорар и явился в редакцию. Все трое сотрудников поднялись из-за столов, чтобы пожать мне руку – и я невольно ощутил, как все, что терзало меня, растворилось под их одобряющими возгласами.
Когда остались с Владимиром Александровичем вдвоем, я, преодолевая смущение, предложил ему пойти в кафе и отметить это событие.
- Ты считаешь, что это так обязательно? – с луковой усмешкой пристально взглянул он.
- Так все делают.
- А у нас с тобой должно быть по-своему: мы отметим это на природе.
Он быстро собрался, мы вышли из редакции, сели на трамвай и сошли на остановке «Сторожевка». В маленьком деревянном магазинчике купили бутылку водки, колбасы, плавленые сырки.
- Стаканчики я прихватил с собой, - заметно оживляясь, проговорил он, укладывая в свой широкий потрепанный портфель наши покупки.
Был теплый майский вечер. В тихой глади озера ослепительно отражалось заходящее солнце, и скользили лодки с уставшими гребцами.
- Тут есть одно местечко, - кивнул он в сторону узкого мыса, густо заросшего плакучими ивами.
Мы устроились на траве у самой воды, и нарастающий стрекот кузнечиков говорил о том, что они приняли нас в свои владения. Владимир Александрович быстро расстелил на траве газету, выложил на нее пищу, ловко открыл бутылку и наполнил два граненых стакана. В его уверенных движениях чувствовался опыт человека, связанного с природой – он был заядлый рыбак.
- Дело не в улове, хотя он, как и написанный рассказ, говорит о твоих возможностях, - сказал он, - а в состоянии души. И только наедине с природой происходит их гармоническое слияние. А ты как с рыбалкой – на ты?
- В детстве увлекался. У нас в Пинске было три реки, и придти без улова просто позор - мальчишки засмеют.
- А я родился на Днепре, от моего дома метров сто было. Отец меня с двух лет начал таскать на рыбалку…
Он рассказывал все увлеченней. Меня всегда удивляла способность людей пересказывать даже мельчайшие эпизоды с такими подробностями, словно каждый из них был основополагающим в данной истории – так болельщик футбола точно вспомнит позы всех игроков на поле, когда воодушевленно рассказывает про забитый в ворота мяч. В этой наблюдательности и есть способность человека к своему любимому виду деятельности: нет мелочей – есть взаимозависимость движений на пути к своей цели.
- За твой успех! – бодро провозгласил он, протягивая полный стакан водки.
И я невольно подумал о том, что как-то все привычней держу стакан в руке и залпом опрокидываю в себя эту горькую жидкость.
- Так вам точно понравился мой рассказ? – вдруг занудливо спросил я.
- А чего я так желанно согласился на твое предложение отметить это событие, - горячо и дружественно заговорил он. – Тебе удалось заглянуть в мою душу. Чем дольше работаю в редакции, тем острее ощущаю, как костенеет она во мне. Ладно, не будем об этом. Ты сумел показать в своем рассказе, что сам человек вершитель того, что происходит с ним. Спасибо тебе – вот за это и выпьем, - разлил остатки водки в стаканы и произнес таинственным шепотом: - Дай Бог тебе выстоять и идти своей дорогой жизни, чтобы сохранить и развить то, что подарил он.
Его глаза ослепительно засветились отражением в озере заходящего солнца. Он вдохновенно заговорил о литературе, о ее значимом месте в жизни общества, об избранности тех людей, которые честно служат ей: жизнь таких всегда трагедия, но она есть высочайшее в мире проявление души человека. А толпа завидует ему и не может простить, что он говорит вслух о них то, что происходит в их душах: больно и радостно от прозрения, но как мучительно осознавать, что ты продолжаешь жить в хаосе страстей плоти своей. Произошло поразительное в развитии цивилизации: вся желанная жизнь и стремления воплощены лишь в слове. Каких небывалых вершин достигло наше воображение: все самое ценное сводится лишь к будничным разговорам, в слове утонул мир действий, словоблудством, так называемой диалектикой, можно объяснить и защитить все самое страшное в жизни. И люди теряются, не осознавая, где реальность и где вымысел.
Я жадно ловил каждое его страстное слово, и понимал его. И вдруг невольно подумалось: не крик ли это обнаженной души, которая затаенно живет в плену захватившей его удушливой атмосфере наших редакций. Авторы доверяют им откровения своих душ, а они, вроде понимая и принимая их, должны и обязаны обработать их признания так, чтобы угодить власти, которая выделила им место у государственной кормушки.
«Неужели, и он?» - обожгла мысль. И, словно угадав мое состояние, он каким-то угасающим голосом, не опуская своих внимательных глаз, спросил:
- Можешь ты успокоиться и жить нормальной жизнью, как все люди, не писать?
Я растерянно молчал, потому что и при всей своей фантазии, не мог уже и представить себе иной жизни. Спросить такое, равносильно тому, как спросить: ты думаешь жить дальше. Он терпеливо дал мне помолчать, и я под его пронзительным взглядом, четко ответил:
- Пусть и не совершу того, что задумал, но живу и буду писать по велению души.
- Ах, как я тебя понимаю! – выкрикнул он, обнял за плечи и прошептал: - Дай Бог тебе выстоять…
                10
Быть может, этот порыв и стал для меня той силой, которая помогала относиться к нему не так, как я все чаще видел и осознавал, что происходит с ним. В нем была удивительная способность: наедине откровенно высказывал свои взгляды на жизнь, позицию своей души на пути к истине, но силой воли, чтобы создать условия для выживания своей плоти, талантливо выполнял то, что требовали обстоятельства нашей замордованной жизни. Такое откровенное противоречие души и действий мне никогда не приходилось встречать среди служителей печатной продукции. Обычно как-то усмешливо ронялось в разговорах, когда я пытался высказать свою точку зрения: «Старик, ты, что сам не понимаешь? Ты так и умрешь романтиком. А эта болезнь…» У всех была навязчивая потуга загнать тебя в корыто бытующей жизни и обстоятельств. Все мерялось и оценивалось не по человеку, его индивидуальному открытию мира, а по законам искусства выживания, созданного конкретными обстоятельствами жизни. Тебе всегда приводили примеры тех, избранных ею деятелей, чтобы доказать твое несовершенство в главных путях реальной жизни. И надо было учиться противостоять всему этому, чтобы идти своей дорогой.
 Очарованный его пониманием, я начал приносить ему рассказы и повести. Он читал, хвалил, объяснял, что уже не раз мои рукописи показывал редактору, а тот отвечал ему, в зависимости, о чем была повесть или рассказ: «Есть установка: о войне не печатать…Сейчас у нас борьба с алкоголизмом…А где наше счастливое детство…»
- Причем тут это? – не понимал я.
- Ты что – хочешь, чтобы меня выгнали с работы.
- Уж лучше видеть вас здесь, чем других, - однажды шутливо отозвался я.
- Почему? – выставился он.
- Вы не только понимаете меня, но умеете честно открыть свою душу.
- Да, видно, ты так и умрешь романтиком, - горько усмехнулся он. – Вот что, а ты не пробовал посылать в Москву?
   Я рассказал, что отправлял рукописи в Москву, в журналы «Знамя» и «Новый мир». Получив положительные рецензии, примчался к ним. Встретили приветливо, хвалили, и, как уже я привык в редакциях, первым заговаривали о загруженности журнала рукописями, сложности печатать неизвестных авторов, интересовались, почему меня не печатают в своей республике, желали творческих успехов, а на прощанье был один и тот же вопрос, с вариациями: «Кто вы по национальности? Как ваша настоящая фамилия? Почему подписываетесь псевдонимом?» Однажды я не выдержал и резко ответил: «Если решитесь напечатать – можете подписать моей настоящей фамилией, или просто «жид». – «А вы зря так про нас думаете, - вскипел сотрудник редакции. – Для меня лично это не имеет никакого значения, у нас печатались… - и назвал несколько фамилий. «Это псевдонимы» - усмехнулся я. «Ну и что – видите сами: мы их напечатали». – «Для вас они «свои евреи», - сказал я. «А у вас в республике разве не так?» - «Все республики в нашем великом интернациональном Союзе рьяно исполняют постановление руководящей партии: процентное отношение в национальном вопросе, которое ввел еще Александр первый», - ответил я и ушел.
   - Как я тебя понимаю, - качая головой, затаенно ответил он. – Думаешь, ты один у нас такой…Со скрипом, но порой печатаем, - и он назвал несколько фамилий. – А ты, мало того, что принадлежишь к этим отверженным, но пишешь такое, что у нас никогда не напечатают. Понимаешь, о чем я тебе толкую уже столько лет. Видишь, - усмехнулся он, - сколько грехов за тобой. И все же не теряй надежду, пиши…   
   Когда я принес ему очередную повесть, он сам позвонил мне, пригласил срочно придти и горячо заговорил:
- Ты думаешь, вверху как посмотрят на твою повесть: что за разлагающаяся интеллигенция! Ведь пока ее дочитаешь до конца – а у них слабая логика, но эмоций предостаточно. В твоей повести много поводов для эмоций. Принимаю твою логику памяти: все в ней точно - человек может помнить то, что он не должен, кажется, помнить. Все – убедительно! Физиология выписана точно. А там, где идут конкретные места, материальность быта – это просто прекрасно. Я бы сравнил это с «Жаном Кристофом». Но вот в стране найдется, быть может, всего 10 тысяч читателей, кто это прочитает и поймет, кто будет иметь удовольствие… А, может, так и надо писать. И такой массовый читатель придет лет через 50. Это проза будущего. Все, что я читал, отзывалось в моей душе, выворачивало меня, понималось. А я думал о тебе немного по-другому, что ты практичней. Печатать эту вещь надо! Но как? У нас не пойдет. Может «Новый мир»? Сейчас – не думаю. Послать Катаеву – опоздали. Может, Трифонову – прямо от редакции. Ее надо, надо печатать!
Потом, как обычно, шумно ввалилась в комнату группа людей с безумной жаждой выпить. И понеслось! Мы еще о чем-то пытались беседовать, но жажда мучила всех. Пили, выкрикивали, перебивая друг друга, каждый старался высказать свое, при этом теряя не только всякую тактичность, но и совесть. Для многих из них литература – это нажива. Они приходят сюда, как стадо в стойло – первым делом заглянуть в кормушку, чтобы пожевать, хотя только что вернулись с зеленого луга природы. Заспорили, кому раньше будут собирать на венки. Умница Михаил Стрельцов, с лучистыми глазами на багровеющем лице, понимающе бросал на меня взгляд и что-то пытался сказать, не выпуская из рук опорожненный стакан. Кто-то забрал его по очереди.
Владимир Александрович шепнул мне: «Знаешь, какая у него эрудиция! Мы считали Брыля и Лужанина самыми эрудированными среди их братии - а он в раз десять больше их знает. И ни в одной работе этого не выпячивает. Возьми любого французского поэта 19 века, начни любую строчку – и он продолжит». Стрельцов, уловив паузу в общем шуме, рассказал, как Юрий Олеша стариком пришел в литфонд и сказал: «По какой категории вы будет хоронить меня? По первой или второй?» Отвечают ему: «Конечно, по первой. Вы у нас родоначальник». – «Так вот, - морщась, перебил Олеша, - похороните по третьей, а разницу выдайте мне сейчас». 
Высокий пожилой мужчина, уже порядком одурманенный, с розовыми, словно от ожога, пятнами на морщинистом блеклом лице, подскочил к Стрельцову, весь надутый созревшей в нем шуткой и начал настаивать:
- Михась, ты будешь давать на мой венок? Пять рублей, да?
- Это я еще посмотрю, Юра, может, и тройки хватит, - не глядя на него, отшутился тот.
- Нет, только пять рублей, - он обиженно выпучился на него осоловелыми глазами. - Так вот. Венок я тебе прощаю, а пять рублей дай сейчас, - опорожнив карманы, зазвенел в ладони последней мелочью, встав в позу, безрезультатно пытался рассказать какой-то пошлый анекдот. Его никто не слушал, и он попеременного дергал каждого за рукав и канючил: - Хлопцы, хлопцы, ну хлопцы…
Суетился Михаил, высокий, с узким черепом, высохшим лицом с куцей бороденкой и пухленькими розовенькими губами. Он все куда-то звонил и периодически обносил всех работников редакции налитым стаканом водки, умильно заискивающе вглядываясь им в глаза: при его высоком росте, да еще перед сидящим человеком, весь как-то сжимался, словно где-то под его широким пиджаком складывались, входя друг в друга, кольца его позвоночника (есть такой набор стаканчиков для шестерых), и держал на протянутой руке кусочек бутерброда. Потом, вытянувшись, стоял и молча ждал, внимательно наблюдая, как переливается у того жидкость из стакана в открытый рот. Какие-то двое молодых парней с наглыми глазами копошились вокруг закуски. Он взял стул, пододвинул к одному из них и сказал: 
- Садись, садись – ты же будущий народный писатель.
Зашел замредактора Ялугин, многозначительно оглядел всех и вышел.      
Владимир Александрович сидел растерянно среди этого гама и, делая грозный вид, пытался всех утихомирить, и мне показалось, что это происходило с ним от моего присутствия. Каждый заискивал перед ним, но все уверенней давил на него: уважая его знания, знал и его слабость. Он вытер губы после очередной стопки, закурил и сказал:
- Черт возьми! Почему талантливые люди не пишут так, чтобы их у нас печатали! Надо осознать время, в которое тебе выпало жить. Да и на читателя рассчитывать. Я понимаю величие Жана Кристофа, но мне больше по душе Кола Брюньон…
Дальше делать здесь было нечего - только что наблюдать. Но как все это уже было знакомо мне за годы хождения по редакциям. В душе нагнеталось одно чувство: пустота и обида за тех, кому Бог даровал талант, а они продают душу – и все гасло… А, может, это вовсе и не талант у таких людей, а так, способность, мимолетный дар. Талант – это совесть человека на пути к достижению своей цели.
               
                11
Я пришел к нему через несколько дней. Он извинился передо мной за очередную их попойку в редакции и сказал:
- Писать ты можешь. Но когда ты научишься писать так, чтобы тебя печатали. Ты бы уже давно имел дачу, машину, и тебя бы возвели в «народные».
Перелистывая мою рукопись и зачитывая в ней те места, где были поставлены им восклицательные знаки – это было его высочайшее одобрение, он вдруг поник лицом и, заставив себя прямо смотреть мне в глаза, обреченно выкрикнул:
- Был бы я редактором журнала, из номера в номер печатал тебя, пусть бы это и стоило мне лишения своего сытого места. Но печатание зависит не от меня…не от редактора - ты пишешь такое, да еще с такой фамилией.
- У меня псевдоним, - натянуто усмехнулся я.
- А у них – нюх…
              Я положил перед ним два новых рассказа, он взял, демонстрируя, что делает это охотно и сказал:
              - Прочитаю быстро – видишь, кладу на самый верх, под руку, - прочитал название и тут же заметил: - Я как раз только что прочитал в этом же духе.
               И зачитал отрывок о том, почему не было видно евреев в борьбе с фашизмом: все другие нации создавали партизанские отряды, воевали, а вот евреи…
                В редакции начался спор.
                Я сказал: 
               - А вы знаете о том, что в начале войны евреев не принимали в партизанские отряды - и они начали создавать свои.
               – Не знаю, как в начале войны, а в конце их было опасно принимать – из них делали провокаторов и засылали в партизанские отряды, - сказал он.
               -  Такую версию я уже слышал – и вы охотно в это поверили. Но есть ли в этом логика? - ответил я.
               Он тут же замял разговор. Хотелось доказать, отчего все так пропитано в нем таким отношением к евреям: не только потому, что об этом существует общегосударственное молчание и обман, но и не хотят знать истинную правду - такой подход устраивает российское государство, пропитанное антисемитизмом уже на протяжении многих веков – под рукой его кровавой и запутанной истории есть всегда козлы отпущения. И эта идея вошла генетически в сознании народа на одной шестой части суши. И несмотря на то, что в последние годы появилось много иной информации, но она не интересна им: путает карты и мешает привычному настроению узких умов.   
После десятилетнего мытарства по редакциям, я теперь точно знал, что хотят они от меня услышать – но этого не принимала душа. Смело выдерживая его скорбящий взгляд, ответил, и меня самого на миг покоробило, как пафосно прозвучали слова, хотя высказал всю затаившуюся боль свою:
- Литература – это совесть. А деньги я зарабатываю на шабашке.
- А что такое – шабашка? - раздельно, словно смакуя неведомую пищу, спросил он.
Я поднял перед собой открытые ладони, на которых с годами все больше темнели, ставшие уже навечно их покрывалом, мозоли.
- А ну-ка, просвети! – воскликнул он тем самым, незабытым еще голосом, который поразил своей искренностью, когда он сам пригласил меня на встречу в редакцию журнала, случайно прочитав в газете мой первый рассказ, и пропел дифирамбы, притягивая своими блестящими умными глазами: «А ты вот оказывается какой!»
И я воодушевленно, напрочь забыв все наши беседы о жизни и творчестве, в которых открывалась трагическая судьба этого талантливого человека, начал вдохновенно рассказывать о своих друзьях, людях разных профессий, которые, не изменяя своему призванию, добывают деньги для выживания своих семей в трудной работе: от темна до темна строят дома и коровники, прокладывают дороги в знойной степи, работают грузчиками на железнодорожных станциях. Это всегда была поездка в неизвестность: нередко начальники этих объектов, принимая нас на работу по досрочному выполнению пятилетних планов руководящей партии, обманывали – и приходилось случайными подработками зарабатывать себе билет на обратную дорогу домой, в свои семьи, которые радовались тому, что вернулись вы, слава Богу, живехонькие.
- Ах, какая хорошая тема! – постукивая кулаком по столу, восклицал он. – Обязательно напиши об этом. Не сомневаюсь - у тебя получится отлично!
- Напишу! – обрадовано отозвался я. – Я уже собрал большой материал.
- Верю, он достоин будет романа. Пиши – и приноси лично мне. Кровь из носа, но добьюсь его публикации. Я знаю, ты сможешь: все, что читаю твое, мне по душе.
- Так в чем же дело? – протрезвев от его уже ставших привычными похвал, усмешливо спросил я.
- Легко тебе так говорить, завидую таким людям, как ты.
- Зачем завидовать. Надо просто жить по велению души.
-Так ты считаешь?! – на его нахмурившемся лице с углубившимися морщинами на высоком лбу выпукло застыли темно-синие глубокие глаза.
- Если бы я так не считал – давно перестал ходить к вам, - взволнованно проговорил я, стараясь выдержать его вдруг ставший растерянным умный взгляд.
- Пойми меня…- тихо, словно больной, произнес он.
- Понимаю, но не принимаю. Вы уж простите за откровенность…
Захотелось выговориться до конца. За годы наших встреч я с болью осознавал   сломленную судьбу человека, изменившего душе своей, который, лишь наедине с тобой, позволял себе так открыто говорить о жизни. Тяжко было видеть и слышать, что происходило с ним в кругу своих собратьев по журналу: ломался язык, нехорошо кривилось лицо, гас его необыкновенный в понимании взгляд, дрожала рука со стаканом, в который кто-нибудь, борясь за судьбу своей рукописи от его программной правки, заливал очередной дозой водки. Он спивался на глазах, но сменяющиеся редакторы журнала, все чаще злясь на него и при сотрудниках своих, терпеливо сносили пьянки на работе, потому что ценили его способность сделать из бездарной рукописи чинуш от литературы удобоваримое чтиво: он обладал уникальным даром поставить слова в предложении так, чтобы оно стало мелодией, чаруя душу, и не осознав смысла его.
                12   
     Воодушевленный его оценкой, за полгода написал повесть о шабашниках и принес ему, напрочь забыв о своих прозрениях за десять лет хождения в редакцию с рукописями, которые он всегда одобрял и приговаривал: «Ты словно вывернул мне душу! Но если я буду добиваться ее публикации, знаешь, что со мной сделают – ты этого хочешь?» - глаза его начинали дергаться и заплывали слезами.
- Все у тебя здесь – наша жизнь, - скользя дрожащей ладонью по рукописи, медленно заговорил он. - Сюжет, характеры, наша реальная действительность со всеми ее противоречиями. А мы все ее причесываем – но суть от этого не меняется, ее не скроешь всеми постановлениями и указами правительства. Видимость можно скрыть на время, но в будущем это противоречие взорвется с удесятеренной силой: чем меньше правды в настоящем, тем сильнее взрыв в будущем – и вся эта беда рухнет на плечи наших потомков. Для того, чтобы этого не случилось, должно быть полное откровение и понимание между народом и правительством. Народ мудр, он вечно побеждающая сила, ему дана способность выживания в любых условиях. Но вера на обещаниях не держится. От морали народа, его психологического настроения зависит благосостояние государства, его жизненность. У тебя получается, ты отобразил так, что социалистическая экономика несет в себе разрушение личности и государства в целом. … Да ты понимаешь, о чем ты написал?! Хотя все у тебя так убедительно.
- Я писал то, что видел, испытал, то, о чем говорят в народе, - растерянно ответил я, быть может, теперь и сам, наконец, осознавая, что у меня вышло в процессе осмысления нашей жизни.
- Да ты понимаешь, что со мной сделают, если я буду добиваться ее публикации? – выставился он на меня расширенными глазами и ладонью прикрыл их.
На этот раз я ответил шуткой:
- Не надо таких жертв. На этом месте лучше видеть вас, чем любого из ваших сотрудников.
- Это почему же?
- В вас я ценю главное достоинство: обостренный художественный вкус – и вы всегда говорите правду.
- А им разве нужна эта правда! - ткнул он в пространство дрожащей рукой.   
- Правда – жить по велению души своей.
- Так ты считаешь, что и я? - выкрикнул он, дергая головой.
- Мне ваше мнение дороже публикации в любом даже самом престижном        журнале, - сказал я.
- Это почему же?
- Когда вы в движении к истине – моя души принимает вашу душу.
- Так ты хочешь сказать, что я… - он пристально выставился своими вспыхнувшими обидой глазами.
- Все остальное суета сует, - быстро и твердо проговорил я.
- Ты так и умрешь неисправимым романтиком, - ехидно усмехнулся он.
- Приятно слышать от вас такое. Романтизм – и есть бессмертие души. И я бы очень хотел, чтобы наши души встретились в загробном мире.    
- А давай-ка рискнем! – вдруг азартно выкрикнул он.   
Он предложил повесть редактору журнала Кудрявцу. Потянулись привычные для меня месяцы тревожных ожиданий. Когда звонил Владимиру Александровичу, был уже знакомый до тошноты ответ: «Оне еще читают». Через год пошла вариация на заданный мной вопрос: «Обсуждают на коллегии». Несколько раз, не выдержав напряжения, я приходил к нему в редакцию, он отвечал: «Читают, делают свои замечания. Учти, тебе предстоит большая правка. Но все это мы с тобой сделаем. Поверь, говорю честно, мне очень хочется, чтобы тебя напечатали». Однажды он признался: «Им не нравится твоя фамилия». - «У меня же подписано псевдонимом». - «У них на это хороший нюх», - язвительно усмехнулся он.
Через два года я решился и сам пришел к редактору Кудрявцу. Он встретил меня, как своего хорошего знакомого, и разразился монологом:
- Все, что читал ваше, мне нравится: все это правдиво, здорово, есть художественные достоинства, и надо обязательно подготовить рукопись и напечатать ее так, чтобы ты сразу стал знаменитым. Для этого мы в редакции сделаем все возможное - это и в наших интересах. А для тебя необходимо одно: терпение.
Когда прощались, он встал, пожал мне руку, проводил до дверей и, всматриваясь в меня своими выпуклыми глазами, театрально возвышенно произнес:
- У вас такая красивая фамилия! Почему бы вам не подписываться ею – вы что, стесняетесь своей национальности? А это значит, не уважать своих предков. Вот я, скажу вам откровенно: горжусь тем, что я белорус! Я живу на своей земле…
- Для меня в мире существуют лишь две национальности, умные и дураки, – перебил я. - Патриотизм - это самая дешевая гордость…
- Так вы хотите сказать, что я…, - лицо его покрылось самыми темными цветами радуги.
- Выбор человек делает сам, - ответил я и вышел.
 В редакции журнала вся «четверка» в сборе. При моем входе – общее молчание. Я, поздоровавшись, молча ждал. Рылись в шкафу, что-то торопливо искали – стопки пожелтевших рукописей. «Редактору отдали мою повесть?» - спросил я у Жиженко. «Еще нет, его уговорили взять другую. Он читает месяц, будем ждать нового зама», - все это говорилось в пространство. Потом он сел за стол и обратился к Кудинову, тот уже одетый сидел за столом: серые растрепанные волосы, маленькие бегающие за толстыми стеклами очков глазки, взгляд на меня искоса и кивок: «Так что решили с его повестью?»  - «Ну, что решать…. Мрачно у него все: и этот отец, и эта грязная очередь за водкой, - отмахнулся Жиженко. – Чтобы ее напечатать – надо много убрать и переделать». Я сказал: «Нет, нельзя переделать – только испорчу. В этом я хорошо убедился». Кудинов: «Ну ему Ялугин уже дал отказ». Жиженко: «В том-то и дело, что нет. Да еще вспомнил его военную повесть – удивился, что он не несет ее редактору». – «Это ты серьезно?» - «В том-то и дело». – «Тогда я ничего не понимаю». – «Я ему говорю: дать редактору – похоронить ее». Они говорили так, словно не замечая меня. И я вступил в разговор: «Дайте – пусть будет, наконец, ясность». – «Ну, смотри же» - настороженный взгляд Жиженко обжег меня.
Мы вышли с Жиженко на улицу. Он шел молча, вобрав голову в плечи. «Пусть зарежут повесть, - сказал я. – Но подборку моих рассказов можете дать. Сами говорите, что вам нравятся они». Он посмотрел на меня как-то испуганно и приостановился: «Нравятся? Я такого не говорил». – «А что же?» - «У тебя написано интересно, злободневно, подняты нужные вопросы. Но все это не художественная литература» - «А что такое художественная?» - «Это когда эстетически, красиво. А у тебя этого нет». – «Чего нет?» - «Ну, как тебе объяснить. В моем понимании художественная литература – это эстетика в первую очередь» - «Как же тогда понимать все, что вы говорили о моих вещах раньше?» - «Да….это есть…но это …все же не то, - он помолчал, и вдруг, нахохлившись, сердито добавил: -  Вот ты какай! Хочешь, чтобы мы за тебя сделали. Ты не хочешь смириться. Ты хочешь остаться нравственно чистым. Не тебе, а мне влетит. Пойми: литература – это всегда политика, это государственная установка на все времена!» - «А как же Достоевский, Толстой, Чехов?» - «Еще неизвестно, чтобы с ними были сейчас, в наше время». – «Они остались и в наше время. И останутся навсегда». Он замолчал, засуетился, пошел как-то бочком, прижимаясь к стене дома. Я понял, что трудно ему продолжать этот разговор - он хочет побыстрее смыться, и сказал: «Оставим этот разговор. До свиданья». – «Ладно, подумаем. Может, действительно дадим подборку рассказов», - и резко свернул в подворотню. 
Через полгода я зашел в редакцию забрать все свои рукописи. Владимир Александрович сидел, головой утопая в плечах, заметно одрябшие руки распластались на столе, когда-то живые умные глаза не светились, а болезненно блестели, как после похмелья. Он лениво вел разговор с каким-то неизвестным мне автором, которого, видимо, знал давно. Подобострастно улыбался, произносил расплывчатые фразы, выработанные годами превращений из честного, порядочного человека в приспособленца, дорабатывающего до пенсии: вроде открыто, всем своим видом, доказывал, что он за автора, но сам ничего не может сделать, потому что уж такая атмосфера не только в журнале, но и во всей стране – такие настали времена. Видя его кривую усмешку и подергивающиеся пальцы, я искренне жалел его: на моих глазах погиб умный и сильный мужчина.
Когда он показательно вежливо попрощался с автором, я сказал ему, что пришел забрать свои рукописи. Он вдруг преобразился в уже полузабытого мной человека и горячо заговорил:
- Ты не подумай там чего. Я всегда за тебя. Знаю, тебя надо регулярно печатать в нашем журнале. Но почему-то тебе всегда так не везет? Как неудачно складывается твоя судьба. Но лично я завидую свободному художнику: как сладостно писать то, что Бог на душу положит! Но я - то тут причем?
Подобных разговоров между нами было уже не счесть, и отвечать не просто не хотелось, а было неприятно. Я сказал сдержанно:
- Спасибо за все. К вам последняя моя просьба – верните все мои рукописи.
- У тебя, наверное, появилась возможность печататься? – заговорщески произнес он.
- Я просто хочу освободить место на вашем перегруженном столе.
- Так тебе прямо сейчас отдать? – суетливо подскочил он. – Надо будет долго искать, сам знаешь, какой у нас завал рукописей – по двадцать лет лежат. Может, все же оставишь, сам знаешь, я всегда за тебя…
- Знаю, - стараясь быть спокойным, ответил я. – Но после моего разговора с редактором, просто противно стало…
- Сам виноват, - вдруг дернулся он, выпячивая на меня потемневшие глаза. – Знаешь, что ты не приобрел от своего народа: искусства терпеть.
- Этим искусством, - ответил я, - должен владеть каждый человек в мире. А как этому научится, Бог высек на Скрижалях Завета и подарил всем народам эти святые истины.   

               
 
                13
    Я забрал рукописи и ушел навсегда. Долго бродил по городу, рассматривая людей, и невольно поймал себя на том, что пытаюсь угадать, какой национальности человек. Это со мной произошло впервые в жизни. Вдруг навязчиво вспомнилась слова Чехова из его записных книжек: «Русская литература страдает от того, что в редакциях сидят евреи». И это сказал тот, который дружил с Левитаном и Голдейвезором, преклонялся перед Антакольским, написал один из лучших своих рассказов «Скрипка Ротшильда», и бил себя в грудь, открыто проповедуя равноправие между людьми. А как быть с Шолом-Алейхемом, которого Горький назвал еврейским Чеховым? Гейне и Пруст, Фейхтвангер и Кафка, Иосиф Флавий и Гофман, Спиноза и Монтень… в памяти отчего-то так открыто и навязчиво всплывали именно эти имена, хотя я никогда и не задумывался при чтении о национальности автора. Сам Александр Сергеевич Пушкин – основа великой русской литературы – потомок эфиопских евреев. В Советском Союзе, когда объявили равноправие народов, русская литература обогатилась творениями Пастернака и Мандельштама, Бабеля и Гроссмана, Ильфа и Бродского, которые придали особый свет в формировании русской культуры. Откуда же эти антисемитские выпады среди ее самых великих имен: Гоголя и Достоевского?
Неужели эта зараза так всесильна, что ей подвержены и высшие умы цивилизации, которые клянутся во всеуслышание о своей любви к Богу. А самую великую Его Книгу книг, Библию, явили миру евреи. Познание ее стало для этого народа источником жизни вместе с молоком матери. В этом, и только в этом, есть материальность жизни. Бог создатель нашего мира – значит, каждое его творение должно быть проявлением этой сути во всем его многообразии и богатстве. Все создано Им для развития жизни – главное жить в мире и согласии: «Не делай другому того, что ты не хочешь, чтобы сделали тебе». Редкие периоды мира между людьми и народами этому доказательство. Но почему эти великие мгновения согласия так быстро начинают гаснуть? Не оттого ли, что в этой высочайшей роскоши земного быта начинаются лень сердца и ума. А лень – мать всех пороков. Господь предупреждает нас: не материальная роскошь смысл жизни, а душа, ведомая любовью сердца, создает величие и богатство ума – они и есть истина жизни, которую явил он нам, создав этот мир. Быть, видеть, действовать, осознавать. История человечества не ход событий, а явление твоей души, данной тебе Богом, которая понимает происходящее лично с тобой в жизни, если ты живешь в согласии с его Заповедями.         
Идет жизнь, творцы моего народа обогащают ее во всех отраслях науки и искусства, философии и литературы, а этот вопрос остается вечным. Хотелось не обращать на это внимания, забыться, но я познал на собственной шкуре: стоит на миг закрыть глаза – так саданут по черепу, что посыпятся искры из вскрикнувших глаз…

       ...Однажды, перелистывая свои уже пожелтевшие рукописи, которые возвращались ко мне из редакций, обнаружил.
      
                ЗАКЛЮЧЕНИЕ
                На книгу Бориса Роланда «Повести. Венок рассказов»

         Если говорить о книге вообще, то перед нами явление довольно сложное, неоднозначное. Состоит она из двух повестей и объемного, из четырех частей, «Венка рассказов». Повести, согласно указанных дат, написаны лет двадцать назад, действие же рассказов приближено к нашим дням. И с художественной, и с гражданских точек зрения – повести и «Венок…»  -- вещи разные. Поэтому складывается впечатление, что автор под одной крышей собрал то, что имел в запасе. А таков принцип вряд ли приемлем…
          Повесть «Границы земли» написана в лучших традициях соцреализма, который в «В венке рассказов» подвергается жесткой критике. Получается явная нестыковка с самим собой. Однако мы не склонны саркастически, а тем более презрительно оценивать эту повесть. Невзирая на «метод», относим ее к нормальной реалистической литературе. Повесть представляет собой правдивый, почти с натуры (такое впечатление) рассказа о службе в Советской Армии. А «натура» здесь, безусловно, определенные условия, в значительной степени иллюзорное, сымитированное, ибо за всем стоит логический отбор материала, умение выстроить его в довольно интересный сюжет из диалогов, эпизодов, деталей, направленных на создание правдивых человеческих характеров. Задача непростая, и с ней автор успешно справился. А посему приходится только удивляться, почему повесть не была напечатана двадцать лет назад. Можно лишь предположить, что ее главное достоинство – правда жизни – и явилась причиной не прохождения. Тогда ведь все, что касалось армии, было под строгим цензурным оком. А тут ведь не просто армия, а ее «сверхсекретная» ракетная часть…
Сегодня уже нет ни той цензуры, ни той армии, ни той страны (СССР), которую она представляла и защищала. Появились новые проблемы внутреннего порядка. Одна дедовщина, о которой тут и помину нет, чего стоит! Так что, печатать это произведение под рубрикой «Из литературного наследия», что ли? ...
Если для «Границы земли» характерно верность жизни в ее естественных формах, открытие своего, лично пережитого, то вторая повесть «Страшное расстояние» вторична, литературно-лабораторная. В ней явственно просвечиваются авторитеты, на которых автор равняется, под кого пишет. Например, война, занимающая значительную часть произведения, написана под роман-дилогию, «Хатынская повесть» Алеся Адамовича, Брыля и Колесника «Я из огненной деревни». Что ж, копия есть копия, учеба есть учеба! То, что она был необходима, свидетельствует «Венок рассказов» - вовсе не ученическое и совсем не простое литературное явление.
Насколько мне известно, «Венка рассказов» в мировой литературной практике доселе не было. Автор тут решил быть первопроходцем, что, заметим, органически вкладывается в его общую концепцию о богоизбранности, необычной талантливости еврейского народа, представители которого, если не ошибаюсь в приводимых в «Венке рассказов» цифрах, в пятнадцати процентах были открывателями чего-то не просто нового, но такого, что двигало прогрессивное развитие человечества. Насчет Эйнштейна и прочих великих в этом отношений сомнений нет, что же касается открытия самого Бориса Роланда, то позволим себе высказать сомнение, более того, я просто не верю, что открытая им форма или жанр приживутся в литературе. Она как попытка экспериментально-лабораторного исследования интересна, но не более того…
Автор, создавая жанр, безусловно ориентируется на давно открытую и устоявшуюся в классических образцах \форму «Венка сонетов», перенося в жанр прозы его внешние приметы. В этом плане можно было бы провести литературоведческий анализ-исследование, однако это в мою задачу не входит, поскольку моя цель не теоретизировать, а сделать какие-то практические выводы на предмет возможного издания книги в «Мастацкой литературы». Так вот, избранная, или, точнее открытая автором форма дала возможность продемонстрировать перед читателем свой духовный, интеллектуальный потенциал. Однако насколько она художнически органична и доходчива до этого самого читателя – это уже просто другой вопрос, но не менее важный чем первый. Если не для автора, то для издателя….
Собственно, перед нами не один, а аж четыре «Венка рассказов». В каждом по пятнадцать произведений. Итак, 15 *4 = 60. Шестьдесят рассказов! Это, я вам скажу, о-чень  много. Но рассказы ли это? Одна из примет художественной литературы – ее образность, непосредственность видения и открытия мира через человеческие чувства, характеры. Здесь же в основном рационализм и информационность, отсутствие живых человеческих чувств, страстей, характеров. Исключения редки. К такому отношу рассказ о судьбе известного, пожалуй, всемирно известного художника Бориса Заборова, который, как известно, работал в Белоруссии, да не просто номинально, а как органическое явление этой земли и своего еврейского народа, еврейской культуры. Перед нами живой человеческий характер, трагическая и для Беларуси, и для еврейства судьба, воплощенная без натяжек, надрыва, искусственного возвеличивания лишь только за то, что человек принадлежит к еврейской нации, что в иных случаях навязываются читателю до приторности. Эта же навязчивость характерна и там, где автор расправляется с коммунистами, как извечными врагами еврейства. Но возникает правомерный вопрос: а кто же в первую очередь, как не евреи, навязали эту антинациональную «пошасць» человечеству? Кто были эти марксы, либхнекты, люксембурги, троцкие, свердловы, да в значительной мере, и сам величайший вождь мирового пролетариата Владимир Ильич Ленин. Об этом автор, представитель богоизбранной нации, почему-то стыдливо умалчивает…
Но вернемся к возникшему, а для издательства он очень важный, вопросу о читателе, что непосредственно затрагивает проблему тиража книга. Так на кого она рассчитана? Прежде всего на интеллектуалов, занимающихся литературным творчеством. А много ли таких наберется в нашем, белорусском, Союзе писателей? Ну двадцать-тридцать, с огромной натяжкой пятьдесят человек. Скажем так, потенциальных читателей. Так о них книгу еще надо донести, убедить как-то, что ее надо, стоит прочитать. Ну а если еще и купить. Хорошо, если с пятидесяти останется десять. Допустим, человек двести можно «наскрести» среди прочих, интересующихся литературным творчеством, интеллектуалов «со стороны» …Но все это еще не тираж. 
Правда, возможен солидный резерв из еврейства, как белорусского, так и всего русскоязычного на необъятных просторах бывшего СССР, а также в Израиле, США, других странах, куда евреи в последние годы из «тюрьмы народов» эмигрировали. Однако вопрос – кто этим распространением будет заниматься? Никто, кроме представителей «богоизбранного» народа. Если так, то может этот народ возьмется и покрыть финансовые издержки по изданию книги. Это было бы вполне логично при сегодняшнем бедственном положении народа простого, белорусского, которого, кстати, автор вообще не признает, даже не замечает, везде говорить лишь о России, русских, о велико российской культуре, в значительной мере, созданной, конечно же, евреями. И это при том, что сам Борис Роланд, как явствует из «Венка…» родился на белорусской земле, в Глуске. Где и воспитывался, рос.
Вот и благодарность нам за нашу «памярковнасць» и толерантность. Даже не замечает, не то что не уважает! Сплошным потоком идут имена русскоязычных деятелей науки, искусства, литературы. Исключение, как для «своего в доску» сделано для Рыгора Бородулина, еще для одного-двух белорусов-евреев, безусловно «своих». Так может и давайте скажем «дзякуй за гэта» представителю «богоизбранного народа» и, невзирая на то, что костим в плане крайне необходимые национальной белорусской культуре книги, в первую очередь издадим эту. Но это уже не моя забота, а известного своими симпатиями зав. Ред. Л. Дранько- Мойсюка и более высокого начальства.
                Ведущий редактор «Мастацкай литаратуры» Е. Г. ЛЕЦКО (подпись)


      …Последний раз мы встретились с Владимиром Александровичем спустя много лет, на похоронах Алеся Адамовича. Возвращались с ним вдвоем, он высохший, опирался тяжело на палку, долго рассказывал, сколько пришлось пережить этому талантливому писателю за свое стремление честно говорить правду о нашей жизни. И в заключении сказал:
- Я вышел на пенсию, и теперь спокойно займусь рыбалкой.
- А почему бы вам теперь не написать свои воспоминания о том, что было в нашей литературе, о судьбах людей, изломанных нашей действительностью. Вы, как никто другой, были в центре событий, и, я уверен, все они прошли сквозь вашу отзывчивую душу.
Он сжался, взглянул на меня болезненно, пожимая растеряно обмякшими плечами, и упавшим голосом, приглушенно, оглядываясь, произнес:
- Да ты понимаешь, что тогда будет…. Нет, нет, никогда…
И, усиленно хромая, заковылял и растворился в толпе, спешащей в вечность.