Последователь аббата Мишона

Молчанов Вадим
Когда на закате жизни приближаешься к порогу, за которым тебя начнут величать долгожителем, начинаешь понимать, насколько окружающий тебя мир сжался и померк. Тебя постоянно ограничивают привычные стены квартиры. Зрительный доступ во Вселенную только через окна. Чувства не более чем тени былого. Плохо слышишь, плохо видишь, плохо двигаешься. Новости от электронных СМИ не приносят тебе ощущения соучастия и раздражают.
Даже общение с близкими становится по сути формальным. В большинстве случаев тема коротких разговоров однообразна. Тебя спрашивают: «Как ты?». Отвечаешь «Нормально». А потом вроде и говорить не о чем.
Близких не интересует твой изменившийся Внутренний мир. Для них главное, что ты «жив и не болен». Им удобнее «числить» тебя в привычном для них мире. Они либо не ведают, либо не хотят вникать в твои изменившиеся запросы, возможности и интересы. День за днём нарастает душевное одиночество - неразлучный поводырь старости.
И тогда спасительным источником для разума становится твоя память. Из дымки прожитых лет возникают и приходят к тебе «алыми парусами» призраки давно прошедших событий. Они приносят с собой аромат молодости, свежесть восприятия жизни, энергию. Ты оживаешь и продолжаешь творить.

*  *  *

Эта история произошла в 1946 году в первый послевоенный год.
Я тогда был курсантом Военно-морского Училища. Оно располагалось в одной из бывших финских военных баз под городом Сартовала.
Как-то при очередном посещении библиотеки моим вниманием завладела необычная книга. Небольшого формата, менее чем на ста страницах она была издана в 1929 году.
Несмотря на сравнительно преклонный «возраст» книга выглядела скорей лежалой, чем затасканной. Имела интригующее называние: «Почерк и личность». Автор книги Зуев-Инсаров излагал в доступной форме принципы оценки по почерку человеческих характеров.
Можно только удивляться как это сочинение, будучи длительное время «идеологически запрещённым», хранилось в библиотеке воинской части.
Знания в области психологии человеческой личности всегда меня интересовали. Поэтому безотказно сработали свойственные мне любознательность и привычка «жить своим умом». Книга Зуева-Инсарова была не просто прочитана. Я её тщательно законспектировал и решил самостоятельно «заняться графологией». Так назывался предмет, о котором рассказывал автор.
В его книге анализировались почерки многих известных людей: А.В. Луначарского, Н.А. Семашко, А.С. Пушкина, Л.Н. Толстого и др.
О том, что в сталинское время графология была «в опале» я не знал. Лишь спустя шестнадцать лет в Большой Советской Энциклопедии я случайно натолкнулся на официальный вердикт по поводу этой науки: «Графология – лженаучная теория, утверждающая, что по почерку человека можно судить о его внешности и характере… » и т.д. К этому времени у меня уже сложилось иное, подтверждённое собственным опытом, мнение.
Из книги Зуева-Инсарова я узнал, что первая систематизированная работа, связывающий почерк и характер, была написана врачём, профессором Болонского университета Камилло Бальдо (1550 – 1637 гг). Очень давно - триста двадцать четыре года назад (в 1622 г.) он издал свой труд «О том, как по письму можно узнать характер и свойства пишущего».
Однако основоположником эмпирической графологии принято считать французского аббата Жана Ипполита Мишона (1807-1881). Основываясь на работе Камилло Бальдо и собственных исследованиях, он написал научное сочинение «Систeмa графологии» (1871 г.).
«Вооружившись» рекомендациями Зуева-Инсарова я стал последователем Ипполита Мишона  и начал заниматься на досуге «графологическими опытами».
Наибольшего «успеха» в этой области я добился спустя несколько месяцев, оказавшись в Военно-морском клиническом госпитале № 1 в городе Ленинграде.
Навыки любителя-графолога в переломный момент моей жизни оказали здесь востребованными и оказали мне неоценимую услугу.
Воспоминания об этих событиях послужили сюжетом настоящего рассказа.

*  *  *

В Училище мне хронически не везло со здоровьем. Сказывалось постоянное недоедание в годы войны, совпавшее по времени с периодом отрочества и юности. На первом и третьем курсах я побывал в госпиталях. Меня «преследовал» экссудативный плеврит. В 1945 г. - левосторонний (лечился в Москве), а в 1946 г. — правосторонний (лечился в Ленинграде).
Каждый раз я надолго застревал в госпиталях.
Хочу сказать, что в госпиталях того времени с особой остротой ощущалось дыхание недавно завершившейся войны. Здесь она всё ещё проявляла себя в незаживающих ранах, в памяти лежащих на госпитальных койках людей, в их залечиваемых увечьях, в душевном отчаянии, которое было здесь частым гостем.
В Военно-морской клинический госпиталь № 1 я попал в начале декабря. В палату терапевтического отделения меня привела дежурная сестра. Она первая вошла в комнату и громко объявила:
- Принимайте «лежачего»! Теперь у вас полный комплект. Пять человек.
Я поздоровался. Мне невнятно ответили постояльцы палаты, продолжая заниматься своими делами. Лишь сосед по койке оказался более разговорчивым. Он назвался Фёдором и поинтересовался кто и откуда я.
Фёдор был лет на пять старше меня. (Но как много значили для меня эти годы!). Был он невысокого роста, коренаст, блондинист. Его широкое добродушное лицо украшали любопытные голубые глаза и курносый нос. Печать  мужественности придавал его веснущитому лицу косой шрам, протянувшийся через всю правую щёку. Увидев мой взгляд Фёдор потрогал шрам и назвал его «подарком фрица».
Потом я узнал, что эту рану он получил во время Моонзундской десантной операции.
В настоящее время он обследовался в связи с тяжёлым ранением легкого, полученным в 1942 году при обороне Ленинграда.
Узнав, что я курсант, поинтересовался:
- Значит учишься на офицера? - и не дожидаясь моего ответа, пояснил — А я был и останусь трактористом. С учёбой как-то не сложилось. Перед войной остался на флоте на сверхсрочную. Стал боцманом на малом охотнике. На нём и воевал.
Здесь все - он имел в виду находящихся в палате — с чем ушли на фронт с тем и вернулись. Если не считать ран и увечий. - добавил он вздохнув.
Он не мог знать, что находясь рядом с такими как он, я мучительно стеснялся своей сугубо «гражданской болезни», «тыловой» биографии, отсутствия боевого опыта и бросающейся в глаза молодости. Мне было 19 лет.
Физически ощущая свою ущербность и неосознанную вину перед фронтовиками я не навязывал им своё общество. Больше слушал и смотрел. Имя моё им почему-то не понравилось и они звали меня более привычным словом «Курсант».
Нужно отдать должное этим людям. Они относились ко мне, как правило, доброжелательно. Жили в своём обособленном мире и не спешили посвящать меня в его тонкости.
Только самый молодой из них, Глеб Соколов, старшина взвода разведки в морской пехоте, иногда срывался и пытался боднуть меня без всякого на то повода. Часто старался унизить словом - «салага». Мою увлечённость художественной литературой, называл сочинительством, а стенографией и графологией - «хренью».
Казалось, что он в чём-то завидовал мне. Я отмалчивался. За меня всегда заступался «Батя». Так звали в палате и на терапии сорокапятилетнего мичмана Лобуха Пётра Сидоровича. Он был самый великовозрастный из нас и пользовался непререкаемым авторитетом. На отделении Лобух был старожилом, периодически попадая в госпиталь из-за обостряющегося ранения лёгкого.
По возрасту Пётр Сидорович, годился мне в отцы. Он одобрял мою тягу к знаниям. Презирал матершинников, грубиянов и лжецов. Его всегда поддерживал молчаливый сосед тридцатилетний старшина первой статьи Соколов Глеб Фёдорович. Глеб комиссовался на инвалидность по поводу потери правой ноги.
Первые дни моего пребывания в госпитале были безрадостными. Одолевали тяжёлые думы о плохо поддающейся лечению болезни, возможной демобилизации, перспективах жизни «на гражданке», судьбе бедствующих родителей.
Я как мог пытался сопротивляться хандре и душевной слабости. Это нашло своё отражение в сохранившихся дневниковых записях того периода. (Тех, кто будет их читать прошу простить девятнадцатилетнему юноше его максимализм).

«7 декабря 1946 г. ….был на рентгене. Жду пункции. Врач удивлена моим «замечательным» субъективным самочувствием. Если бы она знала, чего оно стоит. Креплюсь. (Всё возможное и невозможное должно закончиться так, как я хочу)».

«9 декабря 1946 г. Буквально минуту назад сделали пункцию. Стоит только закрыть глаза, как я представляю себе, узкую комнату перевязочной. Глазок электрической лампочки немигающим светом наполняет всё помещение. Я сижу на операционной койке. Угловатая уродливая тень моей головы чёрной лужей шевелится на полу...
Шипит как пиво, наливаемая в банку жидкость. Где-то там, под дугами вздрагивающих рёбер, она стоит ржавой, болезненной настойкой.
Опять наваливается слабость. Мучительной тошнотой противится организм насилию. С трудом выдавливаю просьбу о прекращении пункции.
Теперь лежу на койке, а где-то там, в перевязочной, колеблется бредовая пелена призраков.
Суточную норму жидкости снижаю ещё на кружку.
Жажду сумею побороть. Нужно поправляться».

«11 декабря 1946 г. Вчера первый раз за все вечера была нормальная температура. Может быть это перелом.
Пока не скучаю. Необходимость я принимаю спокойно и терпеливо. Против «рожна» бунта не делаю.
Так и есть, предчувствие не обмануло. Это -  перелом. Начало выздоровления. По крайней мере, врач сказал мне, что жидкость рассасывается. Наконец-то.
Трескаются губы (мало пью). Чувствую себя на месте странника в Сахаре. А рядом булькает вода, холодная и сладкая. Что же, пускай булькает. Она не для меня».

«16 декабря 1946 г. … Сегодня пью воду!
Врач удивлённо разрешил («Давно бы надо»).
«Напьюсь в доску» (так бы сказал пьяница). Ну а я «напьюсь до отвала».
О будущем не думаю. Зачем. Если оно будет плохое — мучиться буду потом. (Отдуваться вдвойне не желаю).
Написал четыре главы своего детища (повесть о пограничниках), долговязого и неуклюжего. Осталась последняя. Самая ответственная и трудная. Самому уже всё не нравится — приелось. Утешает лишь одно. Критически взирая на исписанные страницы, прихожу к мысли, что писать могу лучше. Значит это не всё.
До какого же уровня поднимется «барометр моего умения»?
Жизнь это проявитель человеческой натуры. Поживём увидим. Надо «допроявиться»».

«17 декабря 1946 г. Был на рентгене. Жидкость ещё есть. Немного успокоительно то, что её очень мало.
На улице оттепель. Приглядываюсь к людям, но уже не с точки зрения  беспокойного любопытства, а как к интересным «говорящим книгам». Пока не скучно. Начал читать «Фрегат «Паллада»», наконец-то поймал.

«20 декабря 1946 г. Вчера стремительно скакнула температура (или грипп, или возобновление плеврита).
Получил от матери телеграмму. Апатия».

«23 декабря 1946 г. Теряю бодрость. Температура не спадает. Налитая свинцом неработоспособная голова … Вновь набирается жидкость. Опять откажусь от воды.
К плевриту и гриппу прибавилось какое-то заболевание слизистой оболочки рта.
Теряю веру в скорое выздоровление, а главное в себя. Жалкий общипанный цыплёнок, лежащий с всклокоченными коротенькими волосёнками.
Неожиданно приехала мать. До позднего вечера сидела рядом, какая-то постаревшая и озябшая. Не помню, что ей говорил и что она мне говорила, но подзабытое чувство («чувство родства и крови») томило меня мучительной радостью. Я ещё не осознал это состояние разумом. И, впрямь говорят, что чувство поворотливей разума. Как всё-таки хорошо иметь близких людей, тем более родных!
Сейчас провожали (в палате) одного главного старшину на курорт. (Речь идёт о Григории Булавине). Он не подошёл ко мне попрощаться («Молодой ещё!». А сам старше меня только на три года) и это уязвило меня».

«26 декабря 1946 г. Вечером была мать. Прощались, но кажется ещё увидимся.
После 24 таблеток в день «салицилки» и огромной температуры тела, ибо пота не было, температура стала нормальной. Только бы эта нормальность не была ненормальной.
Опять кормят «салицилкой». Лежу и принимаю».

«29 декабря 1946 г. Прочёл стихи о родине А.Блока. Начал читать «Кромвеля».
 Кажется стало лучше. Температура вечером 37,5».

«30 декабря 1946 г. Моё состояние всё улучшается. Уже пью воду. Много читаю. Прочёл «Бетховена» Р.Ролана. Написана книга торжественным, восторженным языком. Это — гимн сверхчеловеку, который в несчастье своём создал счастье.
Начал читать «Горячий цех» О.Форш. Бездарность чувствуется на каждой странице. У неё не стиль, а какой-то гермафродит творческой фантазии — реализм, разбавленный символизмом. Действует не хуже «ерша» (смесь водки с пивом)».

«31 декабря 1946 г. Сегодня должен наступить Новый год. Не знаю, стоит ли говорить о прошлом или думать о будущем. Это ломка на рубеже двух лет сейчас для меня самая неопределённая и неприятная. Я болен и будущее моё сомнительное и неизвестное.
Что даст мне 1947 год, старый же наградил меня плевритом, причём повторным. (Хватит об этом, ибо это самая неисчерпаемая и тоскливая тема).
Не плевритом запомню я наступление этого новогодия, а тем, что впервые за 19 лет сбрил «усы и бороду». И так, Новый год - «год моего мужества».
Читаю Толстого «О Шекспире» и «Что такое искусство».

*  *  *

В первый день Нового года в нашей палате царило оживление. Шулепова навестила сестра. Она работала продавщицей в продуктовом магазине и поделилась с младшим братом выданным к Празднику «доппайком».
В нашем распоряжении оказался кружок краковской колбасы, банка солёных огурцов, банка кильки в таматном соусе и поллитровая бутылка водки. Наши ходячие больные Фёдор и  Глеб (передвигался на костылях) раздобыли к столу хлеб.
И когда в отделении наступила тишина (все кто мог ушли в клуб смотреть кинофильм  «Мы из Кронштадта»), «плеснули» водку по кружкам.
- Скажи что-нибудь, Пётр Сидорович! - обратился к "Бате" Фёдор.
- Ну что, друзья-товарищи, с наступившим Новым годом! - я первый раз увидел как красиво улыбается «Батя» - Пусть для всех он окажется удачным.
Тебе, Глеб, вернуться на родной Балтийский завод.
Фёдору удачно жениться, сеять и убирать пшеницу.
Тебе, курсант, одолеть болезнь и остаться служить на флоте.
Пусть это сбудется!
Вскоре после «второй» и «третьей» нас охватило настроение, свойственное русскому застолью. Начался «разговор по душам».
- Батя, ты говоришь «удачно жениться». Как эту удачу поймать, если невесту нашла мне мама. - Фёдор обескураженно изучал тёмный квадрат ленинградского неба, запечатлённого в оконной раме. - С Любой я никогда не встречался. На фотографии она симпатичная и молоденькая. Написала мне письмо. Называет героем, гордится мной и обещает быть хорошей женой.
Но как поверить в эти слова, если мы не знаем друг друга?
Пётр Сидорович, долго рассматривал фотографию Любы. Потом молча протянул её Фёдору.
- Я здесь не помощник тебе, Федя! Решай сам! Это твоя жизнь. Впрочем, задай этот вопрос ему. - он указал на меня — Может быть по почерку «Курсант» расскажет что-нибудь о твоей невесте. Это всё, что я могу тебе посоветовать.
Очевидно от безысходности Федя уцепился за эту мысль. Он с надеждой уставился на меня.
- Братишка, выручай! Если можешь, сними камень с сердца. Я не знаю, что ответить Любе и матери.
 В его глазах вспыхнула надежда. Фёдор протянул мне фотографию и письмо девушки.
- Помоги, «Курсант»!
Меня охватили сомнения. Кто я такой, чтобы решать судьбы других людей. Но в голосе Фёдора звучала такая мольба, что я не смог отказать ему.
 - Хорошо. Попробую. Мне потребуется какое-то время на графологический анализ.
- Я подожду.
Фёдор был готов на любые условия.
Наличие фотографии облегчило мою работу. Похоже, девушка ответственно отнеслась к своему «фото» и прибегла к помощи профессионала. Лида снялась в полный рост на фоне белого полотна. Она была миловидна, ладно скроена и очень молода. По выражению лица, одежде и позе можно было заключить, что девушка не пыталась произвести выгодное впечатление. Выглядела она естественно и тем самым показывала, что в жизни является серьёзным, требовательным к себе человеком. Это предположение подтверждали текст письма и результаты моего анализа почерка Любы. С точки зрения «Гармоничности», «Геометрической выдержанности» и «Графологичности» письма неожиданностей не возникло. По мере изучения почерка Любы в моём воображении вырисовывался образ простой, скромной по запросам и сдержанной в эмоциях девушки. Главным её достоинством были доброта в сочетании с твёрдым характером. Судя по всему она не из тех, кто «ловит журавлей в небе», знает чего хочет и способна стать надёжной женой Фёдору и хорошей матерью своим детям.
Немаловажен и тот факт, что кандидатура Любы в качестве невесты Фёдора, была предложена матерью Фёдора, т.е. будущей свекровью. А как известно,  свекровь к снохе всегда предъявляет завышенные требования.
И так, общий вывод таков: Люба не одарит Фёдора страстной любовью. Её чувство к мужу будет глубоким и прозрачным как лесное озеро. Его никогда не замутят вешние воды, не всколыхнёт ледоход, не увлечёт за собой стремнина. Но оно будет надёжным и продлится всю жизнь.
Такой ли  мечтал Фёдор увидеть свою будущую жену?
Это мы сейчас узнаем.
Я позвал его и вполголоса стал втолковывать всё, что «удалось узнать» о Любе. Парень терпеливо слушал меня, периодически поглядывая на фотографию суженой.
Похоже он поверил моему графологическому портрету. Когда я закончил и ждал от него уточняющих вопросов, он растерянно улыбаясь признался:
- Знаешь, «Курсант», слушая тебя, я словно познакомился с Любой.
Она мне очень понравилась.
Спасибо тебе.
Теперь я знаю, что ей ответить.
У меня сразу отлегло от сердца. Очень не хотелось огорчать ни Фёдора, ни Любу.
Так с помощью аббата Мишона мне удалось соединить их сердца до очного знакомства.

*  *  *
Мой госпитальный дебют в роли графолога получил неожиданное продолжение с далеко идущими последствиями.
Возможно от избытка нахлынувших чувств, или под воздействием поднесённой мензурки «шила» (спирта) Федя проболтался о моих «необыкновенных способностях». Иначе каким образом объяснить неожиданный интерес медицинского персонала к моей скромной персоне.
Первой обратилась ко мне «за помощью» упомянутая ранее сестричка Вера.  Испытывая смущение и «выкая», она попросила посмотреть почерк её знакомого и определить, что он за человек.
В моих руках оказались коротенькие, «нацарапанные» карандашом записки.
Почерк карандашом существенно осложнял мою работу. Плохо просматривались нажим, конфигурация букв и другие показатели.
Текст записок был лаконичен. Их автор очень хотел встретиться с Верой, но был сдержан и скуп на обещания.
По результатам графологического анализа вырисовывались контуры весьма неблаговидной личности.
Судя по «нажиму», «направлению строк», «наклону», «характеру букв» и другим показателям, её знакомый был неуравновешенным, импульсивным, раздражительным человеком. В своих желаниях нетерпелив и непоследователен. В нём преобладали чувственные влечения. В поведении отсутствовали сдержанность и сердечность. Он был вспыльчив и самолюбив. Не терпел возражений и не умел идти на компромиссы. Был склонен к обострению отношений, к проявлению необъяснимых и неконтролируемых приступов ярости.
Уже этого было достаточно чтобы посоветовать девушке получше приглядеться к своему знакомому.
Я не знал таким ли он родился или это психические последствия войны.
Вскоре Вера, не вдаваясь в подробности, подтвердила, что я был прав.
Мой успех с графологической оценкой её знакомого подвигнул других соискательниц «женского счастья» прибегнуть к моей помощи. Этому способствовали и объективные обстоятельства.
Война внесла трагические коррективы в демографию страны. Десятки миллионов молодых мужчин сложили свои головы и остались в братских могилах на полях сражений и на подвластных нацистской Германии территориях.
Оставшихся в живых женщин было намного больше. Встретив Победу в качестве вдов или незамужних девиц, они мечтали устроить свою личную жизнь. Поэтому в первые послевоенные годы «спрос» на мужчин был неимоверный.
Хочу отметить, что некоторые представители сильного пола беспардонно пользовались сложившейся ситуацией.
Я же, волею случая (как графолог-любитель), оказался бескомпромиссным защитником женских интересов.
Вначале ко мне обращались только медсёстры различного возраста: от девчонок, только что сидевших за партой, до хлебнувших лиха молодых вдов. В числе последних была старшая сестра нашего отделения Ангелина Ивановна Кружилина.
К ней сватался один из лечившихся на отделении фронтовиков. По моим графологическим догадкам он был хорошим человеком, о чём я поспешил сообщить Ангелине Ивановне. Нужно было видеть, как зарумянилась, похорошела эта ещё молодая женщина. По моим прикидкам ей было чуть-чуть за тридцать.
Не скрывая радости она поблагодарила меня:
- Спасибо, «Курсант»! Дай Бог тебе хорошую, любящую невесту!
Это пожелание было очень кстати.
В свои девятнадцать лет, активно влияя на «амурные дела» других людей, я был полным профаном в вопросах любви.
Все мои познания в этой области были подчерпнуты из художественной литературы и мизерного личного опыта, приобретённого в школьные годы.
В 14 - 15 лет меня волновала «игра» ровесницы, соседки по лестничной площадке, подруги дворовых игр Зинки Кобелан. При встрече без свидетелей она проникновенно говорила:
- Ваденька, миленький, хорошенький! Можно я поцелую тебя! - и делала попытку обнять меня. При этом глаза её искрились смехом и лукавством. Было видно, что её забавляла моя реакция. Я был похож на рассерженного кота, ибо фыркал «Дура!» и шарахался в сторону. Однако в глубине души было приятно.
В такие мгновения я почему-то чувствовал себя лермонтовским Печёриным.
Но вскоре игра в «любовь» прекратилась.
Зинка стала появляться на школьных мероприятиях в обществе старшеклассника по прозвищу «Жан». Он считался в школе «блатным», яшкался за её пределами с какими-то сомнительными личностями. Среди ровесников Жан казался переростком. Был очень худ и бледен. Обладал длинноволосой, рыжеватой шевелюрой. При разговоре слегка шепелявил. «Украшением» его хмурого лица был бросающийся в глаза золотой зуб.
У меня тоже появился объект для преклонения. Звали её Галя. Она была подругой моей старшей сестры.
У Гали были чёрные глаза, пышная коса, которую она постоянно теребила и певучий украинский акцент. Находясь в её обществе я старался понравиться. Умничал, придумывал забавные истории, старался казаться взрослым.
Как это не странно, но между нами что-то возникло. Меня «тянуло» к ней. В свою очередь, Галя подолгу задерживала на мене свой черноокий взгляд.
Я любовался её точёной шеей, длинной косой и нежными губами. Вторым зрением видел как легкая ткань сарафана облегала при вдохе выступавшие холмики девичий груди.
Как и следовало ожидать из наших «гляделок» ничего не получилось. Мне не хватило смелости сделать первый шаг, а  время размыло то, что по неведомым законам могло возникнуть между нами.
Вот собственно и весь мой «любовный багаж», коим располагал я в те госпитальные дни.
Голодные, тревожные годы Отечественной войны и последующие болезни отодвинули на второй план эти яркие эмоции, с ароматом пробуждения и весны.
Поэтому своих «клиенток» в госпитале я воспринимал не как «влекущих к себе женщин», а как подруг и сестёр, которым искренне хотел помочь в непростой жизненной ситуации.
Между тем моя болезнь понемногу отступала.
В целях самообслуживания мне разрешили ненадолго вставать с койки. Но от этого настроение не улучшилось.
Похоже, что за десять месяцев до выпуска из Училища возникла реальная угроза распрощаться с военной службой.
Моё настроение в те нелегкие для меня дни отражает следующие дневниковые записи:

«2 января 1947 года. Первый раз за время болезни ужаснулся.
Призрак «ТБЦ» глубоко «засунул» в моё сердце «Палочку Коха».
Был рентген. Делали два снимка..., шептались..., и всё это в зловещей темноте, в зелёном облаке просвечивающих лучей.
Неужели я «туберкулёзник»?
Вот с чего начался для меня Новый год!
Будущее для меня стало ещё туманней и не понятней, чем до этого дня.
Но надежду не гоню, с ней легче.
Читаю Горького «Избранник»...».

«7 января 1947 года. Прочёл «Доктор Сергеев» С. Розенфельда. Когда окончил последнюю страницу, то было ощущение недовольства и неудовлетворённости, словно после обеда,  испорченного неумелым поваром.
Просмотрел свою «Историю болезни». В ней противоречивые данные. По данным рентгена «ТБЦ» есть. По анализу мокроты «палочки» отсутствуют.
Такое же противоречие в моей душе.
Возможно переселение в другой госпиталь, но как не хочется делать этого. Сколько я потеряю: всё, вплоть до Училища, отпуска и спокойствия».

*  *  *

«Историю болезни» по моей просьбе показала на дежурстве Ангелина Ивановна. Она пошла на должностное нарушение в благодарность за моё графологическое «заключение».
Тем временем мои акции самоучки-графолога продолжали расти.
Поток просьб не иссякал.
Через Кружилину на контакт со мной стали выходить женщины врачи.
Как правило это не афишировалось. «Встречи» происходили «тет а тет» в помещении «Сёстринской».
Моими «клиентами» стали лечащий врач капитан медицинской службы Ольга Сергеевна Машина, главный терапевт нашего отделения подполковник медицинской службы Вероника Витальевна Кулакова и некоторые другие врачи из отделений хирургии, ухо-горло-носа и др.
Представляю как нелепо выглядели мои встречи с ними.
С одной стороны смущённые подробностями своей интимной жизни образованные женщины, с другой — самоуверенный юнец-недоучка, советующий им «как жить дальше».
По возрасту я годился им, если не в сыновья, то в младшие братья.
Тогда это не сдерживало меня. Я уверовал в науку аббата Мишона и, как говорится, «закусил удила».
Хочу заметить, что доверительное знакомство с Вероникой Витальевной сыграло в моей жизни существенную роль. Она оказалась тем маяком, благодаря которому я не сошёл с намеченного ранее курса.
Муж Вероники Витальевны был высокопоставленным офицером. Служил в штабе N-ской армии.
Она «забила тревогу» во второй половине 1945 года после его продолжительного молчания.
В сердце женщины закралось подозрение, что у него появилась «фронтовая подруга».
Попытка мужа объяснить перерыв в переписке стратегической необходимостью (имелась в виду «скрытая» переброска войск с Запада на Восток - назревала война с Японией)  её не убедила.
Передо мной стояла нелёгкая задача. Не зная фактического положения дел, я должен был принять ту или иную сторону.
В моём распоряжении были только письма мужа Кулаковой до «размолвки» и после неё.
Но «наука» аббата Мишона и мой личный опыт не подвели и в этот раз.
Результаты графологического анализа позволили мне представить личность мужа Кулаковой.
Это был положительный во всех отношениях человек. Прямой, откровенный, постоянный в своих суждениях и поступках, лишённый дипломатичности и необходимой для этого скрытности. Он был не способен пойти на обман.
Порядочность таких людей, как правило, остаётся вне сомнений.
И, если бы каким-то образом «его попутал бес», он бы давно признался жене в содеянном.
Я уверенно выдержал напряжённый взгляд запутавшейся в своих подозрениях женщины.
- Вероника Витальевна, Вы должны верить мужу. Он очень порядочный человек и Вас не обманывает. Нужно набраться сил и ждать его возвращения. Как никак, он «прошёл» через две войны и очень соскучился по жене и дому.
Она долго не могла поверить мне. «Пытала» почему я так думаю. Потом, под напором графологических аргументов, согласилась с моей оценкой.
Когда мы прощались, было видно, что она испытывает неловкость. Видимо, за то, что пыталась «очернить» мужа в глазах постороннего человека.
- Не переживайте! Всё будет хорошо и останется между нами. - успокоил я её.
Я не знал тогда, что Кулакова была членом Комиссии, определяющей судьбу выписываемых из госпиталя больных. Естественно, не помышлял воспользоваться этим обстоятельством.
Когда решается твоя судьба ожидание становиться суровым испытанием. Моё настроение было пакостным. Одолевали грустные мысли. Не взирая на них продолжал заниматься привычными делами.
О тех днях лучше всего «расскажут» дневниковые записи — свидетели реальных событий.
Есть в них упоминание и о графологических опытах.

«9 января 1947 года. Читаю «Очерки» Гончарова.
Занимаюсь... стенографией, графологией (последняя с успехом продвигается вперёд).
Всё глубже и тоньше мой анализ. В нём появляются подробности неожиданные и удачные и много новых характерных определений личности.
Я должен быть проницательным и я им буду.
Знать душу человека — это знать третий мир (своя душа, чужая душа и окружающая реальность).
Опять наступил перерыв в моей «писанине». Окончив «Необычайное в обычном», я, можно сказать выдохся...
Новых наблюдений нет. И сама жизнь моя, однообразная и скучная, не тревожит воображение.
Иное дело возраст: порой мне хочется написать не о молоте и наковальне (это — реализм), а об искрах, которые порождаются ударом, о ярком, горячем и необычном, героическом, порывистом, романтичном и любимом только в годы юности.
Сегодня немного скучаю. Читать надоело. Заниматься тоже надоело, а от больных людей развлечений ждать нельзя.
Но, всё же поправляюсь!».

«12 января 1947 года. Окончил небольшой рассказ «Эшелон рабов» (неудачен, схематичен, с излишней описательностью)...
...Появилось страстное желание двигаться, работать (физически), разогнать «слежалость» и неуверенность тела».

«13 января 1947 года. Убеждён, что самое сильное средство передачи чувств не литература, ни ваяние, а музыка. Для меня, по крайней мере, это так.
На днях «встану». Это уже официально.
Чаще стал задумываться о будущем, неуверенность в мыслях не на последнем месте».

«15 января 1947 года. Прочитал «Боги жаждут» А. Франса.
Написано просто, с оттенком античного классицизма, но очень образно и ярко.
Целый день хандрил. И это со мной случалось не в первый раз за время болезни. Это — начало тоски и скуки. Закономерные приступы их периодически посещают моё сознание».

«16 января 1947 года. Прочитал «Восстание ангелов». Книга написана очень остроумно и, вероятно, является памфлетом и на Небо и на Землю. Вообще, не в пример литературной стороне, социальную направленность ощущаю слабо. (Плохо знаю А. Франса и его время).
Перевели в другое отделение, что ещё более усугубило мою хандру. По сути она выражается у меня блужданием самоанализа, который потерял старую, установившуюся позицию. Я имею в виду, так называемую, самооценку (свою оценку в собственных глазах).
Это «брожение» от низшего к высшему терзает себялюбие, которое остаётся прежним, неизменным. Вот это пиковое состояние и составляет мою хандру».

«17 января 1947 года. Наконец-то лечебная физкультура.
Прочитал «Город в степи» Сераимовича. Повесть схематична (вообще он пишет «схемами», безжалостно и зло). Это — жизнь того времени, что и хотел изобразить автор.
Может быть «схема» это «тип»? «Схема» - «тип». Странно и несвязно.
Что мне сейчас надо? Только лишь одно — найти утерянное спокойствие и уверенность в себе.
Но хандра проходит и это придёт само».

«20 января 1947 года. От матери получил посылку.
Узнал, что в пятницу иду на комиссию.
Начинаю волноваться, порой без причин».

«23 января 1947 года. Был на рентгене. Всё в порядке.
Прочёл «Встречи» Мамина-Сибиряка. Впечатлений почти нет. (Вскоре забуду).
Жду комиссии. Волнуюсь.
Когда противопоставляешь одну женщину другой, то этим самым заставляешь её ревновать (даже без причины)».

«24 января 1947 года. Был на комиссии. Результат неизвестен».
Как не странно, мне вновь помогло увлечение графологией.
На этом событии я должен остановиться подробнее.

*  *  * 

Членов Комиссии было четверо. Два мужчины и две женщины. Лишь один был в военной форме в звании полковника медицинской службы. Остальные были в белых халатах. К моей радости среди них я увидел знакомое лицо.
Это была Вероника Витальевна Кулакова.
Встретив мой удивлённый взгляд, она улыбнулась и кивнула как старому знакомому.
Я вряд ли имел бравый вид. Стоял перед ними исхудавший, в сером госпитальном халате и заношенных тапочках.
Взяв лежащие перед ним бумаги пожилой полковник назвал мою фамилию и впервые посмотрел на меня.
- Курсант … (он назвал мою фамилию) по медицинским показаниям мы хотим освободить Вас от военной службы.
Как вы к этому относитесь?
Эти слова были ожидаемыми, но прозвучали как удар грома среди ясного неба. На кон была реально поставлена моя дальнейшая судьба. Её я связывал только с флотом. И от сидящих за столом людей напрямую зависело моё будущее.
Не знаю как это получилось, но на меня в тот день снизошло вдохновение.
Я с необыкновенным пылом убеждал членов Комиссии, что моё место на флоте. Что без этого не смогу жить. Что последствия болезни не отразятся на служебной деятельности.
Я  не помню дословно свою эмоциональную речь, но готов побиться об заклад, что она произвела должное впечатление на членов Комиссии.
Они не перебивая слушали меня. С их лиц сошло привычное выражение невозмутимой повседневности. Они ожили, встряхнулись под напором моих эмоций.
Кулакова что-то увлечённо шептала своей соседке. Та, с интересом поглядывая на меня.
Председатель не спускал с меня задумчивого взгляда. Он не ожидал от меня такой горячей реакции.
Ещё один член Комиссии, худой, болезненного вида мужчина, не спускал с меня глаз и улыбался.
Я же отчаянно боролся за право остаться военным человеком. В конце своего страстного выступления сослался на то, что фронтовики показали нам молодым примеры героического служения Родине.
- Лётчик Маресьев управлял самолётом и успешно воевал, потеряв обе ноги.
Мои недуги по сравнению с тем, что довелось испытать ему, сущие пустяки. А ведь Маресьев тоже прошёл подобную Комиссию.
Входящие в неё врачи нашли возможность сохранить ему право летать. Летать без двух ног!
Я очень прошу вас: оставьте меня в кадрах ВМФ!
Обещаю, что не подведу вас.
До выпуска из Училища осталось ещё больше полугода. Времени для полного восстановления моего здоровья более чем достаточно.
Да и дальнейшая служба на кораблях или в береговых частях флота не пойдёт мне во вред...
В конце-концов я выдохся и замолчал.
Меня тут же поддержала  Вероника Витальевна:
- Дмитрий Гаврилович, мне кажется мы в проекте заключения перестраховываемся!
Как терапевт считаю, что молодой человек по своему состоянию здоровью может служить на флоте. Тем более он очень стремится к этому. Кроме того, в его лице флот приобретёт толкового офицера.
- Я тоже так считаю! - подала свой голос соседка Кулаковой.
Председатель досадливо поморщился и попытался отшутиться:
- Поздравляю, курсант, Вам удалось взволновать и привлечь к себе женские сердца!
- Почему женские. И моё тоже. - вступил в разговор болезненного вида мужчина — Я солидарен с нашими дамами.
Проект подготовленного нами заключения излишне прагматичен. Он не отражает общих интересов.
Я бы учёл желание молодого человека.
Поняв, что остался в одиночестве, председатель «сдался».
- Товарищ, курсант, Вы свободны.
О нашем окончательном решении Вам сообщат перед выпиской.
Я ещё не успел затворить за собой дверь, как  Вероника Витальевна «бросилась в бой» за моё будущее.

*  *  *

За день до выписки из госпиталя (это произошло 1 февраля 1947 года) в палату заглянула старшая сестра терапевтического отделения Кружилина.
Она шепнула мне:
- Поздравляю, курсант!
Вероника Витальевна отстояла тебя. По заключению Врачебно-экспертной комиссии ты «годен к службе на флоте без ограничений».
Наконец-то и на мою улицу пришёл долгожданный Праздник!
Несмотря на неудачные взлёты и падения Жизнь была прекрасна и продолжалась.
Более того она «шла» по намеченному мною пути!