Piano

Наталья Кузмина
            Когда есть только ответы, и нет вопросов, движенье жизни невозможно.



  Дверь открыли Галиным ключом. Ключ взяли у соседки, маленькой седой старушки на тонких ножках. Объяснять ничего было не надо. Галя, как будто, предусмотрела и это: у всех её знакомых были телефоны друг друга. Из больницы о её смерти сообщили Тане. Таня позвонила ближайшему кругу сослуживцев, они – школьной подруге, та – соседке. И вот все они пришли в её дом, чтобы взять что-нибудь подходящее из одежды для облачения покойной. Никто не хотел идти один. Каждый был свидетелем друг у друга.
   Квартира небольшая, двухкомнатная малогабаритная, в общем, хрущевка, всем им до мелочей знакомая. Каждой здесь была привлекательна какая-то мелочь. Чистота, порядок, свет. Стиль стоической интеллигентности 60-х годов прошлого века. Из нового века только необходимая техника: телевизор, стиральная машинка, соковыжималка… . В коридоре стоял старый детский стульчик, расписанный под хохлому. Он меня особенно умилял своей живучестью, несмотря на не функциональность.
    Из коридора был проход в маленькую кухоньку. В проходе висели большие фотографии животных и большая фигурная коса из золотистого лука. Две двери из коридора вели в Галину комнату и спальню родителей. Мать и отец умерли друг за другом. Сначала мать. (Долго болела. Была приговорена неизлечимой болезнью. Галя ухаживала за ней и продлила её жизнь на несколько лет.) Остались вдвоём с отцом. Жили по-семейному дружно: готовили, убирались, ездили на дачу. Потом у отца случился инсульт. Галя и за ним ухаживала спокойно, терпеливо. А год назад он тоже умер. Родительская спальня стала просто нежилой комнатой, в которой неизменно было всё, как прежде. Застеленная кровать, трехстворчатый шкаф и книжные полки от пола до потолка. Там же, за стеклом, Галина черно-белая фотография. Ей 16 лет. Волосы светятся, они кудрявым белым пухом рассыпаны по плечам. Голова чуть наклонена набок. Глаз прищурен. Во рту травинка. Сплошной мерцающий свет. Вещи, предметы, изображения долговечнее людей.
     К тому времени, как Галя осталась одна, она уже года два как перешла рубеж пенсионного возраста, но работы не бросала. Архивная работа – особая жизнь. Ей она подходила. Тихо скребёт ручка в кабинете с толстыми монастырскими стенами и маленьким зарешеченным окном. Чем ни келья? Это была её жизнь, тихая, размеренная. Порядок был присущ Гале во всём. И это был особый, благородный порядок, с запахом хороших духов, жемчугом в ушке, шалью на чуть сгорбленных плечах. Галя любила дорогие неброские вещи. Любила называть дачу поместьем, аристократично быть немногословной, никому не открывать душу, и ничего о себе, особенно о прошлом, не рассказывать. Вокруг неё была какая-то тайна, которая создавалась, отчасти, её молчанием и, отчасти, рассказами её знакомых женщин, передававшимися, неизменно, из уст в уста по секрету. Эти рассказы всегда предваряла ремарочка: « Сама я не знаю, это было ещё до моего прихода в архив, но мне рассказывали…». А «рассказывали» немного и не густо. Будто когда-то была у Гали несчастная любовь. Что да как точно никто не знает (мать возлюбленного будто была против). В общем, Галя пережила любовную, если не трагедию, то драму, и больше никакой личной жизни, в смысле отношений с мужчинами, у неё не было. Вся эта «легенда» была ничем иным, как общим местом, как запись в больничной карточке. (Врач спрашивает: «Что чувствуете?» А в ответ – что-то общее, без личностной окраски: «Боли в области сердца, рези в животе, плохой сон».) Из «анамнеза» никакой конкретной картины «болезни» не складывается. И всё же заявка на загадку есть. Ведь что-то когда-то случилось, не могло не случиться. Иначе получается, что женщина прожила жизнь, в которой НИ-ЧЕ-ГО не случилось, нет зачина: « И вот однажды…». Катится колобочек с горочки. И что это за горочка? Ни семьи, ни карьеры, ни любовных приключений…. И только этот намёк на некую трагическую любовь даёт шанс сторонним наблюдателям как-то что-то сложить в чужом ребусе и успокоиться, грубо овладев понятным смыслом чужой жизни.
      Вот так и меня когда-то привлекла Галина особенность. Сначала не то, чтобы я видела в ней некий объект для любопытства. Нет, пожалуй. Просто всем окружающим, кроме неё, я могла дать характеристику. (Я, как молодая девушка, была самоуверенна и, как мне казалось, всех видела насквозь.) Но Галя…. Галя ускользала.
      Она была старше меня на семь лет. Когда мы познакомились, мне было 23, ей – 30. Я пришла на работу в архив из-за романтических взглядов, которые проистекали из моего малого знания места, в котором мне предстояло работать, и жизни вообще. Галя была тогда такой стройной, хрупкой блондинкой с пушистыми, вьющимися волосами до плеч. Она вся была в духе Серебряного века. Ломкий стан и зябкость в архивных казематах будто предполагали необходимость укутаться и надеть теплые тапочки. Точнее, Галя очень органично смотрелась в замшевых тапочках ручной работы из овечьей шкуры и тяжелой шерстяной шали, привезённой из Прибалтики. Эти, в общем-то, уютные, но никак не для делового костюма аксессуары, органично вписывались в образ героини не от мира сего, как бы скроенной не по общему шаблону, с прозрачным взглядом. Снегурочка? Нет, не она. В лице не было ничего аморфного, детских губ и щек. Ходила она, всегда глядя прямо перед собой, не глазея по сторонам, особенно, если чувствовала, что на неё смотрят. Доброжелательность и простоту демонстрировала без панибратства и умаления дистанции. Трудно представить ситуацию, при которой её можно было обидеть словом. В выражении лица было что-то волевое, но не открыто волевое, а скрытое: ничего не требующее, не приказывающее, ни тем более повелевающее и само утверждающееся, а не допускающее приблизиться ближе отведённой всем без исключения черты. Именно так. Вся её воля заключалась в том, чтоб не дать никому перейти черту дозволенной близости. 
       А я была молодая, глупая, самоуверенная, и мне очень хотелось того, чего нельзя.
      Живая натура не бывает однобоко последовательной, и у Гали, при всей её демонстрационной отдельности (а может быть, именно поэтому), всегда была, так называемая, близкая подруга. Одна, потом другая, третья. Возможно, третьей как раз была я. О тех, кто были до меня, никогда в разговорах не упоминалось. Ни обид, ни горечи. Опять только слухи, от других, посторонних, о каких-то предательствах. (Уже не важно.) Галя никогда не подключалась к разговору, в котором что-то говорилось касаемо бывших. Причём, легко и естественно, как бы выпадала из разговора. Итак, я была третьей. Мне хотелось разгадать все тайны, пробудить, расшевелить и даже (о, Боже!) помочь начать настоящую жизнь. Зачем? И кто я такая? Спасительница. От чего? И кто меня просил?
     На самом деле, Галя мне очень нравилась. Она правильно красиво говорила, к месту улыбалась, умела вести себя в любой ситуации. У неё не было комплекса неполноценности, который меня часто приводил в состояние клоунской игры, излишней смешливости, болтливости или наоборот – ступора застенчивости. Я была слишком эмоциональна. Она же вообще не была склонна к внешнему проявлению эмоций. Манеры в рамках образа дворянки-смолянки, то есть того, как мы можем нафантазировать себе смолянку. Всё в ней говорило о воспитанности и породе. И рядом с ней я сама себе казалась воспитаннее и породистее. Что-то там вспоминала я о моих предках – не дворянах, но всё же из зажиточных мещан и шляхтичей. В общем, тоже занималась тайноплетением, связуя правду с вымыслом, и сама уже не отличая одного от другого. Я рядом с ней представлялась в моих наивных фантазиях фавориткой при королеве. ( Ну, что-то в этом роде.) Галя, Галя! Было в тебе что-то, в образе твоём, что-то гениальное, то есть неизбитое, не то, чего много на каждом шагу, а особенное, редкое. Но сразу оговорюсь, я пишу о внешнем, об оболочке, о производимой иллюзии, о том, что представлялось, казалось, домысливалось и питало прикоснувшихся к особенной форме воплощения. Скромная архивистка, бледнолицая, с чувственным увядающим ртом, балетными легкими руками. Хотя пальцы были несколько крупноваты, но, конечно, всегда в порядке, с маленьким колечком на безымянном пальце левой руки….
     Не могу утверждать, как видели её мужчины, но у поэтичных женщин нашего архива Галя была на ролях прекрасной дамы. Правда, я слыхала, что потом, ближе к пенсии, когда меня уже давным-давно не было ни в архиве, ни в уютном родном городке, Галя у молодёжи, новой поросли, не вызывала интереса. Скорее, её избегали, обходили, уклонялись от общения с чем-то, возможно, непонятным, но никак не загадочным. Видимо, оболочка обаяния, как какой-то вид энергии, с возрастом истончается, испаряется, улетучивается. Человек ещё есть, вот он, а ареола, света, притяжения нет, и человек как бы уже не существует в общем поле хотя бы любопытства. Впрочем, в своём кругу Галя марку держала и, подобно ритуалу, до самого конца встречалась со старыми сослуживцами, школьными подругами и приближёнными соседками. (О родственниках я ничего не слыхала.) Своему кружку Галя была верна. Это был её мир, её правила.
   Когда же это было? И что это было? И было ли что? Почему меня не оставляет чувство утраты?
   Я помню один из вечеров в начале нашей недолгой дружбы. Мы идём с работы до перекрёстка, где наши пути разойдутся. Говорим мало. Я веду себя несколько скованно, неуверенно. Мы мало знакомы, а Галя может держать паузу, сколь долго она бы не длилась. Мою совершенно излишнюю, вялую болтовню она слушает с чуть проявляющейся улыбкой. Итак, на перекрёстке мы прощаемся, но Галя, неожиданно для меня, просит позвонить ей часов в девять. Я говорю: «Хорошо», не задумываясь и без уместного, возможно, вопроса: «Зачем?». И ровно в девять я иду на улицу в телефонную будку, так как дома у меня нет телефона, и звоню Гале, точно не зная о чём говорить. Я начинаю и веду разговор ни о чём:
     - Привет.
     - Привет.
     - Что делаешь?
     - Да, так, ничего.
     - Я тоже.
    Длинная пауза.
    Опять я говорю первой:
     - По телику мрак. Родители завтра едут в Москву по путёвке.
     - Давай встретимся.
     - Сейчас?
     - Сейчас.
     - Давай.
     Я сажусь в трамвай и еду в другой конец города, чтобы встретиться с Галей. Мы ходим с ней по улице. Темно, сыро, конец сентября. Я, пугаясь неловкости молчания, пытаюсь о чём-то откровенничать, а это значит – изливаю душу, жалуюсь, вздыхаю и чувствую себя полной дурой.
     - Пошли ко мне, я тебя чаем напою, - приглашает Галя.
     Я впервые в её доме. Свет, чистота, домашний уют. Мама и папа выходят в коридор знакомиться. Потом мы пьём чай по-советски, на кухне в сближающей тесноте. С родителями Галя как бы обретает законченную гармонию притягательного обаяния. Их фразы чередуются с её, и я обретаю в их сплетении одного приятного собеседника в диалоге. Сервиз болгарский из глины, домашнее мамино печенье и особенная, повторюсь, чистота и порядок во всём. Ничего лишнего и всё необходимое…. 
      Галя умела жить в ладу со своим внутренним миром. Поэтому она не нуждалась в душевных привязанностях, скорее они тяготили её. Когда-то, в молодости, у неё в близком круге кроме родителей была мохнатая болонка Муся. Ей удалось то, что не удавалось посторонним людям – влезть в Галину душу. Я помню, как Муся болела и потом умерла. Галя больше никогда никого живого, требующего постоянного душевного внимания не заводила.
     Круг приятелей, знакомых, людей просто симпатичных и чем-то приятных для общения был у Гали весьма широк. Она поддерживала связь с бывшими одноклассниками-«девочками» и первой учительницей, дочерью маминой подруги, многочисленными попутчиками, с которыми познакомилась, отдыхая по профпутёвкам и т.д. и т.п. Но что они знали о ней, и что она хотела знать о них? Эти люди, никак между собой непересекающиеся, выделяли Галю среди множества своих знакомых, схожих заботами и образом жизни людей. Галя была, если, конечно, допустимо так говорить, старая дева не по истечению обстоятельств и причин, а по призванию. Она производила впечатление человека самодостаточного, не тяготящегося своим одиночеством, взращенного в любви, ласке, и от рождения счастливого и осознающего своё счастье, и потому заботящегося только о том, чтобы его сохранить и защитить от возможного вмешательства. Она была ровна и приветлива в связях с людьми. Но связи были слишком тонки и легки, и как бы, ни касались её души. Дистанция была всегда. Впрочем, это облегчало её жизнь во всех смыслах. Никто не мешал её спокойствию, не хватался за неё и не просил: «Останься!»
      Страдала ли Галя? Я спрашивала тех, кто навещал её в больнице в последние дни. Она была такой же ровной и неизменно несуетливой, без жалоб и излияний. Страдания – это работа не на показ. Нуждающихся во внимании страданий Галя была лишена. Человек погружается в одиночество и находит всё тоже – страдания. О чём жаловаться? Стоическое спокойствие без поиска спасения от неизбежного. Мы все, все-все, беззащитны и одиноки по сути своей. Но бежим, прячемся, хватаемся за то, что попадается на пути. Только бы убежать от неизбежного, забыть своё одиночество и то, что в пространстве Вечности мы – мотыльки с суетной потребностью быть чем-то большим. Нам бесконечность Бытия понятнее мгновенности жизни. Бессмертие и жизнь человеческая – это две параллельные прямые, может быть, где-то пересекающиеся в иной геометрии Вселенной. Все знают, что жизнь предполагает смерть, но кто это помнит? Мне кажется, Галя помнила. Не будучи ни героем, ни принеся никому особой пользы, ни стремясь, преодолевая трудности, занять какое-то знатное место в жизни, она достигла, может, самого трудного – до конца осталась ни жалким, ни маленьким, ни заслуживающим нашего (нас возвышающего) сострадания человеком. Она идеально сыграла свою роль (momento mori), с безжалостной чистотой стиля, достойной греческих трагедий.
      Меня не покидает чувство вины перед Галей. Это чувство сильнее от того, что я не помню причины нашей размолвки, после которой мы перестали разговаривать и впоследствии разошлись окончательно. Как я попала в ранг бывших, на которых было наложено Галей «табу» умолчания? Видимо, моя амнезия сродни Галиному умолчанию. Тишина придаёт значимость мелочным причинам и окончательно хоронит прошедшее. Амнезия памяти во спасение? От чего? Разочарований, угрызений совести, возможно….
     Я – человек обычный, меняющийся вместе с обстоятельствами жизни, и мне сложно, может быть, даже невозможно представить себя той, Галиной подругой, которая пыталась тоже нести крест благородного одиночества, дружеского «монашеского» братства. Но для меня это была одна из моих жизненных ролей, которую я с радостью перестала играть при первой возможности. В душе ещё задолго до разрыва я разочаровалась в том амплуа, которое мне всё чаще казалось прилипшей лягушечьей кожей. Меня уже не прельщал аристократизм избранников одиночества, меня отталкивала холодность образа, холодность и бесстрастность…. Внутри закипал «огонь желаний», и натура боролась с придуманным мной кумиром.
     Случилось то, что должно было случиться. Я влюбилась по собственному желанию и не пожелала отвести этой любви место в той жизни, где была Галя и неспешной жизни никем не принятые, но устоявшиеся правила. И правила эти предполагали полное дружеское участие её в моей жизни. Я пренебрегла этими правилами, поменяла места, заменила героев, и на роль фаворита возвела мою любовь. Ни делиться, ни обсуждать я её не хотела. Она была слишком слаба и беззащитна, и могла не выжить при сильной позиции королевы. Здесь некая история о третьем лишнем. Это было только в моём понимании так. Галя была оскорблена моим уклонением от её участия. В моей новой жизни не было места прежним ценностям. Я избавлялась от старой власти и принимала бремя условностей иной силы, куда менее вычурной, не королевской.
     Любимым Галиным увлечением был балет. Она всё знала о нём, в её доме было много специальной литературы, энциклопедий и проспектов. Это увлечение было ей очень органично. Её жизнь – не что иное, как балет, утонченное и привлекательное для избранных, далекое от повседневной жизни, лёгкое для зрителей, не ординарное искусство. По духу Галя была истинной балериной. А я – нет. Я – нет. Прости меня, Галя. Несколько лёгких «мазурок» мы исполнили с тобой. Это наши путешествия в тёплые виноградные республики. И я там была с тобой как раз на месте: чёрненькая – я и беленькая – ты. Средняя Азия, Армения, Грузия. Очень жарко, красиво и мы молоды, привлекательны и легко можем быть примами в спектакле «Жизнь прекрасна». Мы смотрим на ночной Ереван с балкона номера люкс с высоты восемнадцатого (или двадцать первого) этажа, и перед нами простирается не только пространство огней, перетекающих и струящихся. За этим живым мерцанием мерещится картина какой-то будущей необыкновенной, счастливой без деталей жизни, которую мы чувствовали, хотя не могли ничего о ней знать.
      А та жизнь, которую мы проживали в реальном времени, вмещала многое и многих, но центром её были мы – ты и я. Общие наряды, общие проблемы (легко забытые), один чемодан на двоих. Мы готовы спасать и охранять друг друга с удовольствием. И врём мы вместе в унисон, придумывая байки о нашей жизни. И наслаждаемся мы вымышленным нами миром. Мир, созданный нами, и реальный, нам неподвластный, каким-то образом совпали. На минуты, дни…, мгновения. (Пространство ограниченного времени даже в фантазии не может быть бесконечным.)
      Нас везли в горы, угощали абрикосами и виноградом, пресным хлебом и вином. Нас провожали восхищенными взглядами. Мы входили в гулкие храмы, ставили в песок свечи и загадывали одни и те же желания. Мы влюблялись в одного и того же мужчину и уступали его друг другу. Мы… мы были единым целым в духе Гали. Я первая поняла, что так не должно быть всегда. Это было одно из лучших растворений-воплощений в моей жизни, но это не должно было быть навсегда. Я не умела нести две свечи в одной руке. Я слишком дорожила собой. Ты была для меня «слишком». (Возможно, я заигралась.) С нами из возраста в возраст переходят, остаются навсегда только легкие друзья, с которыми отношения, не обременительны и не страстны и не требуют затрат сердечных, или те, которые нам заранее всё прощают. Я так и не знаю и не узнаю, простила ли ты меня, Галя? Прости. Я любила тебя. Ты была моей последней девичьей любовью.
      Видимо, беда моя была в том, что рядом с тобой я, самоуверенная чернавка, пожелавшая тебя разгадать, теряла своё «я», поддаваясь власти твоего образа, и кружилась уже не по своей, а по твоей орбите. Чувство искреннего любопытства привело меня к желанию сблизиться. Но равными мы не стали. Равенство в родстве душ. Много ли таких совпадений? Сказано: «Не создавай себе кумира». Грех не только в создании, но и в разрушении образа. Смертные слабы и неверны своим кумирам. Верность, искренность, равенство…. Не хочу ли я опять выгородить и оправдать себя?
     Конечно, все мои огрехи не могли быть смертельны для тебя. Все эти драмы нашей жизни стоят ли яйца выеденного?
    Похоронили Галю на третий день после смерти, на второй день после дня рождения, в сером феврале. Ей было пятьдесят девять лет и два неполных дня. Зима в этом году холодная. Могилу вырыли отдельно от места захоронения родителей. (Была какая-то причина, но я её не помню.) Людей при погребении было много, всё женщины в возрасте. Сокрушались, и после ещё долго Галя ни у кого из сердца не уходила. Может, каждый понимал, что кроме него думать о ней некому?
   В гробу она лежала, как сказали мне потом, аккуратно, в повязанном платке, уютно укутанная, как любила укутываться при жизни, чтоб не зябнуть. Кто знает, обрела ли она то пространство свободы, где чужой воле не дано ничего изменить?