Гл. 8 Искусство стегания одеял

Екатерина Домбровская
++++…познай себя самого; и это есть воистину истинное смирение, научающее смиренномудрствовать и сокрушающее сердце и сие самое делати и хранити понуждающее. Если же ты не познал еще себя, то не знаешь и того, что есть смирение и делания, и хранения еще не коснулся, ибо познание есть конец делания заповедей. Всякий познавший себя почил от всех дел, кои по Богу, и вошел во святилище Божие, в мысленное богослужение Духа…+++++
Прп. Никита Стифат

+Никого в мире не было нищее ее…
+История с четками.
+Явление Голубой туники и утрата молитвы.
+«Вот она, робость-то – на поверку!»
+Отдай кровь и прими дух.

Путь Анны в Церкви складывался своеобразно. Господь первоначально давал ей случаи прожить в редких, но предельно ярких мгновениях какие-то высокие точки духовного бытия, чтобы потом отойти, оставив ее только с памятью об этих высоких духовных состояниях, причем с памятью, тающей на глазах, – человек ни умом, ни памятью, ни словом не может задержать духовное откровение дольше, чем изволил Податель сих удивительных секунд. Духовная реальность настолько инакова, что человеческие средства выражения не способны их запечатлеть. Сердце хранит эту память, но не это озарение, не это преображающее всего человека, опаляющее явление Света. Состояние человека, которому было даровано благодатное озарение, таково, что он не способен из-за своей греховной испорченности его вместить и тем более сохранить. Но зато у него появляются некий неотмирный опыт, знание и критерий Божественной правды, который дальше и ведет этого человека по пути преображения души.
Видела? Поняла? Прочувствовала? А вот теперь, подвизаясь, терпя скорби и неудачи, болезни и поношения, самоё себя, негодную; своё, всё глубже и горше для души открывающееся недостоинство терпя, потрудись сама над своим внутренним человеком, чтобы законным путем прийти к тому, что было тебе показано авансом, как мерцающая в безмерной дали цель…

Это пережила Анна еще до прихода в монастырь…
Через несколько дней после кончины сына какая-то могучая сила подняла Анну очень затемно, и она бросилась в ближайший храм. И раньше Анна исповедовалась и причащалась Святых Тайн, но тут было иное дело, и иная сила тогда повлекла ее в церковь. Не отдавая себе отчета в том, почему она это делает именно сейчас и здесь, Анна исповедалась священнику за всю свою жизнь с раннего детства. Исповедалась по отношению к самой себе предельно жестко и даже жестоко, так, как требовало в тот миг ее сердце, а сердце тогда готово было убить самоё себя, изничтожить, взять на себя самую страшную вину; оно требовало, чтобы вся нечистота, какую только она в свете своей ужасающей скорби могла узреть, была исторгнута вон. Ни одного оправдания, никакого саможаления, никаких умягчающих обстоятельств: Анна взяла на себя весь груз всей своей жизни, обвинив себя и только себя в том числе и в самой страшной для нее утрате. Понести это было почти равносильно душевной смерти. Она чувствовала, что убила себя и что жить теперь с этим грузом вины она не сможет.
 
Было утро… Будний день… Люди спешили по делам по тесным тротуарам старомосковской улицы, толкали Анну, отчего она еще пронзительнее чувствовала теперь свое материнское сиротство и беззащитность. Покойный сын всегда поистине рыцарски защищал ее, чтил, бережно к ней относился.
По дороге встретился ей еще один древний храм… Службы там в тот день не было. Анна вошла и – прямо к иконе Богородицы, которую особенно любила; постояла перед ней в каком-то отреченном бессловесии сердца, а потом вышла на паперть… Там сидел на ступеньках нищий. Увидев его Анна, которая всегда всем подавала, было что или не было, вдруг непроизвольно протянула к нему… просящую руку.
Никого в мире не было нищее ее… Он, что удивительно, это мгновенно понял и ответил ей очень глубоким, проницательнейшим взглядом святого. Возможно, это был и не человек, но Ангел-хранитель. Эта мысль мелькнула в сердце Анны, поразившейся его взгляду. Она припала щекой к холодной стене храма (к чему же еще было ей теперь припасть?!), как припала бы к рукам покойной матери, почувствовав идущую от этих стен к ней ответную волну тепла и любви, и тут же наконец полились у нее первые слезы. В тот же миг ее охватил и наполнил дарующий жизнь и необжигающий, никогда еще в такой мере и силе не испытанный ею огонь любви…
Первая мысль изумленной и растерянной Анны была та, что теперь ей оставлено в жизни только одно дело и один смысл – всех любить, потому что все – лучше ее, а она – хуже всех.
 
Она стояла среди потока резко толкавших ее, спешащих на свои дела жизни людей, как изгой; она взглядывала им в лица и вслед и с изумлением и благоговением чувствовала, что впервые в жизни видела таких недосягаемо счастливых, таких прекрасных людей…

И уж только потом, через какое-то время, когда это чудное действие благодати стало ослабевать, Анна всем своим существом восприняла в себя истину о том, что только последний нищий в последнем смирении своем – только он и способен любить людей. Только тот, кто уже совсем не просто не хочет, но уже и не может любить себя. Кто от себя совсем отрекся и душу свою возненавидел, возлюбив Единого – Того, Кто, будучи Богом Всемогущим, когда-то смирил себя до самой последней на земле черты смирения и истощания, приняв крестную смерть.
Казалось бы, что еще надо познать человеку на пути ко Христу? Это ведь и есть то устроение, ради обретения которого и совершают свои дивные труды подвижники. Но потом пошел отсчет дням и неделям, месяцам и даже годам – и Анна не заметила, как неощутимо утратила то благодатное состояние, хотя забыть его не забыла, конечно. Зато душа ее неощутительно для нее самой забыла, что она хуже всех, и вновь откуда-то из глубин сердца вновь полезли наружу прежние химеры: пусть сдерживаемое, но осуждение, недовольства и раздражения и прочая, прочая…
Тогда-то один молодой, но вдумчивый священник, услышав на исповеди эту жалобу Анны на самоё себя, напомнил ей слышанные и читанные, но еще вполне загадочные для нее тогда слова, сказанные Самим Господом преподобному Силуану Афонскому: «…держи свою душу во аде и не отчаивайся», потому что это единственное противоядие от постоянно оживающего феникса гордости и всех сродных ей страстей. 
«Как это? – недоумевая, переспросила Анна. – Как можно держать свою душу постоянно во аде?» – «А вот так… – неопределенно отозвался батюшка. – Сам я этого не знаю, не проходил… Господь Сам тебя научит…» И она подумала, что, видимо, для нее другого пути теперь не было, коли этот молодой «белый» священник вдруг вспомнил для нее именно эти слова.
 
«Всё почти по закону очищается кровью, и без пролития крови не бывает прощения»(1). О том Духовник говорил часто – и самой Анне, и в проповедях своих. Только как-то мимо слуха сердца пролетало это апостольское слово. Всем в основном казалось, что вот сказал ты на исповеди грехи свои, прочел разрешительную молитву священник, грехи прощены – чего же еще? Зачем же это устрашающее «пролитие крови»? Да ведь и сама жизнь сколько скорбей уже подарила… Анне иногда казалось, а может, это уже родилось в ней по приходе в монастырь и первым годам горячего покаяния устойчивое такое настроение, что она свою меру скорбей уже избыла, а теперь наступает другое: она будет подвизаться на послушании у Духовника, погружаться в поистине райские его церковные службы, исполнять заповеди с любовью и усердием, очищаться… Она уже готова была жить на земле как в раю, а тут ей вдруг предложили вернуться в… ад.

Умом этого было, конечно, не понять… Но вот пошли своей чередой монастырские дни, месяцы и годы, и Анна не могла не убедиться, что всё складывается совсем не так, как она предполагала: что болезнь сменяет болезнь, а в промежутках или одновременно косяками шествуют серьезные житейские неприятности; что усиливаются искушения через людей; что почему-то всё строже смотрит на нее Духовник; и что даже в семье, где она была уверена, что воцарятся поистине святые отношения, напротив, все нити натянулись до последнего предела…

Однажды попалось Анне на глаза письмо преподобного оптинского старца Анатолия о том, как спасительны для нас самые разные скорби, потому что «только скорби выбаливают грех». Но ведь Анна уже прошла через горнило и тяжелейших испытаний, и огненного покаяния! Что же еще она должна была «выбаливать»? И что такое грех? Где они, те грехи, в которых она еще не покаялась?! Она даже попыталась повторно принести Духовнику генеральную исповедь за всю жизнь с младенчества, еще и еще раз смирить себя, сама вновь приставить к своему сердцу спасительный нож, но Духовник не благословил: «Господь принял твою генеральную исповедь», – сказал он. «А что же я тогда буду делать в монастыре? Готовиться к монашеству, к постригу?» Какое счастье! Ведь Духовник первым о том заговорил, посеяв в ней зерно, которое сразу мощно стало прорастать в ней, забирая в себя все соки жизни.

То, что владыка не потребовал повтора полной исповеди, – Анна восприняла по-своему. Что, мол, она очистилась уже в значительной степени и теперь начнется новая, светлая и, возможно, более спокойная полоса ее жизни в Церкви.
А Духовник разумел совсем иное. Но ей разъяснительных богословских бесед не устраивал: ни о грехопадении прародителей Адама и Евы, ни о тотальной греховной поврежденности человека, от них унаследованной, ни о разнице между понятиями «грех» и «греховность», ни о том, почему надо еще и еще проливать эту несчастную кровь.

Такой у него был духовнический принцип: в опыте жизни, в ее живых вопросах и искушениях должен постигать все эти истины человек, в делании, в практике, а не из готовых формул «Закона Божиего» и богословских учебников, пусть даже и вызубренных, но каждой клеткой не усвоенных, потому что из книг всё это и не усваивается, и не становится достоянием человека, если он не живет так, как написано в книгах, и если нет ему руководства в том опытных людей; и не только не очищается его сердце, но, напротив, – все эти знания, вошедшие в человека «через голову», а не ценой пролития собственной крови, добавляют ему самоуспокоенности и самодовольства, иными словами, укрепляют всё ту же самость, гордыню.
Итак, Анна вступала в новую, великую фазу жизни: перед ней открывалась дивная возможность самой войти в воды великой реки – аскетики – веками выношенной уникальной практики спасения и преображения человека для Царствия Небесного – по Евангелию.

Ничего этого Анна в то время не знала и не понимала и рассудить всё так не смогла бы, а потому она не была готова к тому, что ее ожидало. А вот радужных надежд у нее имелось хоть отбавляй…

***

Анна пришла в монастырь с четками. Благословение на четки и занятия Иисусовой молитвой она получила еще до прихода в монастырь к владыке – в том храме, где довелось ей принести свою первую генеральную исповедь. Надо сказать, что она уже давно стремилась к так называемому «умному деланию»(2)  . Первыми духовными помощниками Анны в прохождении Иисусовой молитвы были книги о «сокровенном поучении», «умном делании», которые также совершенно «случайно» пришли к ней в руки в самом начале ее церковного пути: духовных книг в те давние годы издавалось крайне мало, но Анна умудрилась стать обладательницей именно тех изданий, которые во многом на годы определили ее духовный путь.

В числе первых книг ее впоследствии обширной духовной библиотеки встал на полку, а точнее – лег рядом на стол – известный в свое время валаамский сборник под названием «Умное делание. О молитве Иисусовой. Сборник поучений святых отцов и опытных ее делателей» – издание Валаамского монастыря далеких 30-х годов XX века. В нем содержались драгоценные наставления старцев, в основном учение святителей Феофана Затворника и Игнатия (Брянчанинова) об Иисусовой молитве, а также выдержки из «Добротолюбия», и собственно поучения замечательных старцев-молитвенников Валаама. Все пять томов «Добротолюбия» тоже чудесным образом повезло Анне приобрести. Такое вот было начало… Поистине «От Господа стопы человеку исправляются, и пути его восхощет зело»(3)  , – сколько же раз позже слышала Анна это псаломское слово от своего Духовника, а ведь усвоила-то по-настоящему только через годы и поняла – наглядно, что всё решает наша вера – какая она? А вера ведь должна расти, изменяться, становясь совершенной, вместе с человеком. А ведь мало кто это понимает как следует. Мол, имею веру, и взятки с меня гладки. А какая она вера-то?

В первый год в монастыре Анна услышала от того же самого молодого, священника, который ей посоветовал «держать душу свою во аде», и слова о «живой вере», которую редко кто имеет, и задумалась: какая она, эта живая вера? И что же тогда за вера у всех у нас? У меня... Неживая?! Так в чём же сокрыта тайна этой желанной живой веры?

Многие годы для самой Анны незаметно, тихо, подспудно зрели в ней ответы на такие вопросы, открывая перед ее взором бездны сверкающих сокровищ Церкви, бездонные глубины Христова ве;дения, погружение в которые изменяло его глубины, его суть, буквально всё – от первой до последней капли крови… Но это происходило все-таки много позже обретения четок и первых тогдашних Анниных восторгов и самомнений: вот, дескать, у меня четки на руке, и я уже совсем другая, не такая, как все.
Тогда Анну предупредили: не носи четки на руке, не выставляй напоказ, держи в левом кармашке и там тихо и незаметно молись. Не соблазняй людей, и себе духовного вреда не делай. Но что делала Анна? Сидела в метро, в черненьком своем «монашеском» (хотя и не дешевом!) пальтишке; новенькие четки удобно закручивались на левом запястье; рукав незаметно приподнимался, а сердце наивное, если не сказать глупое – сердце новоначальной Анны трепетало от счастья. Могла ли она тогда представить себе, что пройдут годы, даже десятилетия, и она будет прятать от мира свои истрепанные четки в кармашек или натягивать рукав, чтобы их на запястье не видели, потому что будет ощущать в сердце жгучий стыд за свое недостоинство «липовой» молитвенницы…

Но вернемся к повествованию о самом начале Анниного пути…
Любопытно, что еще в студенческие годы, когда о Церкви Анна и не помышляла, когда вблизи нее не было ни единого верующего по-настоящему человека, она по странному, но вполне определенному для ее души влечению, сугубо любя древнерусскую литературу и пытаясь глубже проникнуть в ее духовные основания, занялась исихазмом(4). Благодаря им впоследствии она уже имела какие-то первоначальные представления об Иисусовой молитве и внутреннюю тягу к этому сокровенному молитвенному деланию. Задолго до прихода в монастырь она сама, как могла, пыталась молиться этой краткой и самой сильной в мире молитвой. В таких самостийных занятиях Анну могли поджидать великие опасности, но Милость Божия ее все-таки упасла от попадания в стремнины, – быть может, и ее врожденное здравомыслие помогло интуитивно прочувствовать опасность ложной мистики. Она это понимала и боялась этого пути как огня. Понятно, что из тех занятий толку было все-таки мизер: Валаамский сборник она читала скорее поверхностно, нежели в погружении: почти все главные секретные входы в истинное духовное знание были для нее пока наглухо заперты.

Когда же она приобрела замечательную старинную книжечку «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», которую и по сей день не устают жестко критиковать теоретики-богословы(5), ей открылось нечто сердцевинное, главное. Недосягаемые для Анны подвиги подвижнической молитвенной практики, которые описывались в этой книге, она еще тогда (по какому-то спасительно-охранительному инстинкту) оставила за скобками, но извлекла для себя из этой книги самое существенное поучение: никакие молитвенные занятия не принесут истинной пользы, если человек не встанет на узкий евангельский путь крестораспятия своих страстей и похотей, своей самости, как выражался святитель Феофан Затворник, – во исполнение апостольского слова: «…иже Христовы суть, плоть распяша со страстьми и похотьми»(6).

Первыми духовными помощниками Анны в прохождении Иисусовой молитвы были книги о «сокровенном поучении», «умном делании», которые совершенно «случайно» пришли к ней в руки в самом начале ее церковного пути: духовных книг в те давние годы издавалось крайне мало, но Анна умудрилась стать обладательницей именно тех изданий, которые во многом на годы определили ее духовный путь.

В той маленькой книжице Анна нашла подтверждение тому, что инстинктивно каким-то образом знала и раньше: Христос избирает и любит меньших, кто ничем не кичится в этом мире: ни происхождением своим, ни дипломами и знаниями, ни книгами и картинами, ни своими талантами, ни своим умением жить – никакими своими добро;тами и приобретениями, в том числе и добрыми делами, явленными на показ миру. Последние какие-то людишки вдруг оказывались у Христа – первыми и близкими: неграмотные рыбаки, жадные мытари, жестокие гонители христиан Савлы, женщины-грешницы… Задолго до монастыря – уже в ранней молодости – для Анны всё это было неоспоримой истиной, ее неколебимым убеждением, ее внутренней душевной природой, сутью ее собственного мирочувствия, и ей казалось, что эти столь простые, не требующие доказательств истины не могут не быть ве;домы абсолютно всем. А потому подлинным потрясением для нее встала встреча с очень многими церковными людьми, которые всё слышали, обо всем читали, только одного этого Христова закона не воспонимали и к себе практически никак не применяли, продолжая и в церковном бытии жить как все, как живет во зле лежащий мир  – гнаться за какими-то внешними приоритетами, вплоть до духовных карьер, кичиться своими достижениями…
Да ведь и Анна не сразу увидела в самой себе, мыслящей, казалось бы, совсем иначе, зараженности сим пороком. Как же она радовалась четкам на руке! Казалось бы, понятная, невинная радость… А на поверку-то оказывалось, что в тайне сердца, при всей ее подлинной богоустремленности, любви к Церкви и ко всему церковному, и ей было бы весьма приятно пребывать среди людей особенной, обрести еще, кроме четок, и монашеские черные ризы, чтобы за одни только эти ризы уже ей воздавались бы честь и уважение и она вылезла бы тогда из необходимости терпеть постоянные унижения и щелчки от монастырских товарок, да, впрочем, тогда и от всех окружающих. Всё это было глубоко запрятано – от себя самой, а слышима была только часть правды (или она и хотела только ее слышать?) – о подлинной любви к Церкви прочем, но что к этому примешивалось, тому хитрая воля человеческая хода не давала.

А что же Духовник? Он сразу же ее осадил, еще при самых первых заиканиях о постриге: «Нам не полезно быть выше других», хотя сам же вскоре и благословил Анне монашество – в перспективе. Всё видел, всё понимал и знал и сознательно «опускал» и «опускал» Анну всё ниже и ниже… А она страдала и сетовала, желая при том и стяжать молитву Иисусову, в то время как это делание ее сытым душам – уважаемым, успешным, умеющим за себя постоять – никогда не давалась. Это ведь Иисусова молитва, а Господь наш, будучи Богом, истощил себя до последней капли крови, претерпев от людей всё, что только можно претерпеть, вплоть до смерти крестной.

В общем, возвращаясь к начальным наметкам нашего рассказа, попробуем всё же себе представить, какой же «вооруженной до зубов» чтениями, книгами и якобы правильными мыслями и намерениями, пришла Анна к отцу наместнику. Главное – пришла она с четками. И он – упокой, Господи, его светлопремудрую душу – четки эти с нее тут же без церемоний снял. Показал, как можно молиться по пальчикам, отсчитывая молитвы по суставам. Анна расстроилась страшно. Но что было делать? Сбили спесь. Изгнали хоть на время тщеславного беса. И нет чтобы подумать о том, отчего уж она эдак сильно расстраивается да хорошо ли это, правильно ли? – понять то, что много позже с немалыми трудами и боями с самой собой все-таки поняла, Анна теперь пасла и раскармливала в себе одну только неотвязную мысль: как вернуть четки?!

***

Прошел год. На все свои тихие, «смиренные» вопрошания Духовника о четках слышала она в ответ холодное, насмешливое и убийственное для нее: «Четки? А на что они тебе?..»
Но вот однажды, в праздник Богоявления, когда Духовник после литургии и великого водосвятия сиял и ликовал и явно не сердился на Анну (впрочем, и не мог он в тот момент ни на кого сердиться!), она пристала к нему с вопросом о четках, и – о счастье! – неожиданно получила благословение вернуть их на руку. «А правильце четочное?» – тут же, исполненная неустрашимости, ковала железо захлебывающаяся от счастья Анна. «Ну, правильце тебе такое будет, – отвечал благосклонный Владыка, – три четки, а остальное – читай без счета и сколько хочешь».
Бедная, наивная и неопытная Анна! Она не знала, что слово «четка» в единственном числе употребляется для обозначения сотницы узелков, а потому не поняла, что ей благословили читать по четкам перед иконами три сотницы молитв. Она думала, что слово «четка» в единственном числе обозначает один… узелок. Но на радостях она смирилась и с правилом «о трех узелках», о которых, правда, ей что-то не приходилось раньше читать. Зато Анна уже знала, что, когда что-то делаешь по самочинию – постишься, молишься, сам себе правила набираешь, – всё выходит прекрасно и легко, так же и поклоны люди некоторые чуть ли не тысячами могли класть, а когда за послушание, то и пять поклончиков в день даются с превеликим трудом: самочиннику бес тщеславия помогает, а послушнику он – напротив – изо всех сил мешает. Так что она смиренно и с великим счастьем приняла эти три драгоценных благословленных узелка.
 
…Теперь, когда все в доме спали, она устраивалась у икон – что-то читала из своих обычных правил. Потом как-то особенно молитвенно готовила себя к произнесению этих трех священных молитовок, и, наконец, наставал самый ответственный момент: она усаживалась на низенькую скамеечку или чаще становилась на колени, собиралась вся в комок и медленно-медленно произносила эти три молитвы, вкладывая в них всю себя, в этот комок собранную…

Продолжалось так почти полгода. Ведь отец сказал, что вот, мол, когда три четки освоишь, приходи, дам еще. Наконец в июне, когда Анна вот так же изо всех сил, в крайнем напряжении и даже не без признаков подступающего отчаяния (она уже начинала сомневаться относительно «трех узелков»: может, Духовник имел в виду все-таки триста?) готовилась к молитве, она почти непроизвольно возрыдала, взмолилась ко Пресвятой Богородице: «Помоги, Родимая! Изнемогаю!» А дальше ничего особо не ожидавшая Анна не успела ни осознать, ни понять, но вдруг сердце ее отверзлось, и в нем забил ручей молитвы – тихий, мерный и при этом несказанно живой… И эту молитву она, потрясенная, могла слушать как бы со стороны, сама, словно не она и не ее воля причина той молитвы и ручеек молитвенный колготится и бежит сам…

Анна успела почувствовать, как полностью ушло привычное напряжение, голова словно опустела, и только один этот божественно-веселый ручеек в ее сердце был жив и слышен. И тогда, наверное, в тот же миг Анне, заворожено смотревшей только внутрь своего сердца, вдруг привиделся – очами духовными – край голубой туники…
Вскоре Анна наведалась к Духовнику. Сказала, что, мол, помните, вы мне правильце давали: три молитовки по четкам и остальные без счета – вот я почти полгода всё делала. А как дальше?
Отец наместник еле сдерживал смех, кривил рот, чтобы как-нибудь не показать вида: кто мог ожидать такую наивность от Анны? Он, видно, был и растроган тем, что она вот так безропотно молилась полгода тремя молитовками по четкам. И тут же невзначай, как бы в сторону, небрежно благословил ей исполнять полное монашеское правило.

Счастливее Анны не было на свете человека! Но вот беда: ей в те же дни предстоял очередной переезд с квартиры на квартиру. То были трудные начальные годы 90-х, безработица, а на руках дети, еще и вдова сына с маленьким внуком – вот и спасались частыми переездами с квартиру на квартиру – всё дальше от центра, чтобы на полученную разницу можно было бы жить. Вот и в этот раз Анну ожидали огромные физические нагрузки, связанные с переездом, треволнения с документами: в то опасное время нетрудно было остаться и без денег, и без квартиры… Всё это разом навалилось на Анну. И даже вполне ужасное с ней случилось приключение, которое она восприняла как месть бесов за молитву (и только поэтому как-то выдержала)…
Особу, приобретавшую их квартиру, видите ли, возмутил Аннин черный послушнический платок (владыка благословил Анну ходить в черной одежде), и она потребовала освидетельствования Анны у психиатра. Анна пыталась защититься, просила родных помочь, но всем важнее была надежность сделки, и ей пришлось поехать…

Представить даже трудно, какие унижения она претерпела тогда, как над ней издевался «врач», также явно не выносивший ни черных платочков, ни упоминаний о Боге и Церкви: «Посмотрите, какая вы в паспорте на фото молодая и симпатичная, и в какую же уродину вы теперь себя превратили! Старуха, форменная старуха!» – изливал он свою сатанинскую ненависть. Но Анна выдержала и хоть в тяжелом состоянии, но вернулась к своим домашним заботам. Когда же наконец все вещи были грудами свалены на новом месте, только тогда Анна, похолодев, поняла, что молитвы, еще недавно самодвижно журчавшей в ее сердце, у нее больше нет…
Она бросилась к книгам. И очень скоро ей открылась вся безмерность ее утраты, ее великое горе. Та благодатная молитва теперь могла никогда к ней не возвратиться. Святые подвижники, с кем случалось подобное, описывали пережитое как самую страшную духовную катастрофу. Получить такой дар, который выпадал, может, одному из тысяч, и утратить его за житейской суетой – как это было пережить: не пасть, не сломаться, не отчаяться... Да и деваться-то куда было? Выход Анна видела только один: смириться и начать всё сначала.

Теперь у нее было правило – большое правило, и она вновь начала заниматься по четкам, что называется, «трудовой молитвой» – то есть той, что совершаем мы сами, кто устно, кто уже и умом в сердце, но своими усилиями. Страдала ли Анна из-за утраты великого дара? По правде сказать, она спрятала свое горе на самое дно сердца. От самой себя спрятала. Или самоё себя от правды случившегося, и не только этого, спрятала… И стала жить дальше.

Так бывает; человек, как грустно говаривал один митрополит, «хитрая скотинка», лучше всего он умеет пользоваться разнообразными приемами самообманов и самообольщений: «закрывать глаза» на какие-то собственные нежелательные делишки-мыслишки, на словеса и поступки, куда-то как-то быстро упрятывать и даже почти совсем стирать о них память… Мол, иначе жить тяжело. Грехом забвения, которое «сильнее всех помыслов, родитель всего худого и разоритель того, что каждый час созидает в себе человек»(8)  , называли этот грех святые отцы. В матерях этого греха они признавали праздность, а у старательно подвизающихся в духовной жизни – чаще всего малодушие, трусость, боязнь боли. А за боязнью боли стояли свои причины: вот такая длинная цепочка, звена из которой, как из песни сло;ва, не выкинешь…

По этим-то причинам и Духовник о том, что стряслось тогда с Анной, так никогда и не узнал. И она себя за это, хотя далеко еще не в силах была одолеть эту цепочку, корила много лет, каялась, конечно, и на исповеди, но никак не обретала ни покоя, ни утешенья, покуда – спустя немалое время – она вдруг не увидела в самом неприглядно-ярком свете первопричину своих утрат (а лишилась-то она не только благодатной молитвы, но главное – и спасительной пользы от неполученного ею научения Духовника).

Анна боялась… Боялась прямого признания в том, что вот так отдавалась суете жизни (это о переездах), и та захлестывала ее часто не только в границах вынужденной необходимости, но и еще и как вполне «оземлененную» на самом деле «подвижницу-Анну»; она боялась прямого резкого слова, какой-то суровой и нелицеприятной констатации, которая больно кольнет сердце; боялась последующей за тем неминуемо брани против Духовника, а затем и са;мой мучительной – с само;й собой. Духовник ведь обличения свои в адрес Анны почти никогда не сдабривал елеем, не посыпал сахарком, не упаковывал в мягкие словесные одежды… Он был с ней неотразимо прям и жесток. Она долго не понимала сути этой прямоты, безжалостности: то ли таков характер был у Духовника, то ли она, Анна, пребывала в таком ужасном духовно-греховном состоянии, что иначе с ней обходиться и нельзя было? Вспоминалось: «Послушание – это больно». И: «Ну, коли готова, – неси плетку». Ведь как красиво и дерзновенно в самом начале пути принимала она это условие, а когда до дела дошло, сразу лодчонка ее течь дала…

И вот что странно: Анна вроде и понимала, что так и надо, читала о том в аскетических книгах, все помнила, а сама в то же время и обижалась, и переживала, и постепенно – опять же не отдавая себе в том полного трезвенного отчета – почему всё это и зачем? – она начинала потихоньку уклоняться от контактов, которые ей весьма редко сулили приятность ощущений, а чаще выматывали душу. А Анна ведь была уже, как ни крути, не верти, изрядно вымотанная…

Например, надо было Анне обязательно о чём-то спросить Духовника, взять благословение на какое-то важное дело… Она звонит, а он трубку не снимает, отвечает режущий сердце вежливо-холодный голос автоответчика. Или снимет трубку и жестко-небрежным тоном неприступного начальника бросит: «Я занят», и сам же первый, не дожидаясь ответного писка Анны, бросит трубку. И так раз за разом; а дело-то ведь важное, – рассуждает переживающая, уже совсем понурая Анна, – а он вот так… И потом просто перестает звонить, сказав себе – по известно чьей подсказке: «Ему, мол, до меня и дела нет, он ко мне плохо относится, мной пренебрегает, я ему уже в тягость, а вон ту же Настю – она «без комплексов» – он всегда принимает, и Лиде той же – красная дорожка, и близким ему семейным парам тоже…

«Выходит, я самая что ни на есть “барыня на вате”? Беда в том, что наглости мне не хватает, уверенности в себе… А воспитание? А представления об “уважительном”, “человеческом” общении? Да ведь и не так он с ними, не слышали они никогда такого надменно-аристократически-ледяного голоса, не терпели таких тонких унижений…»
А если кому-то и приходилась иной раз подобное потерпеть, то и они впадали в панику – да еще почище Анны. Она бывала свидетелем их ужасных в таких случаях метаний и даже истерик…
Или иначе: вначале Анна получает от Духовника самый приветливый ответ и ласку: дескать, дорогая, я сейчас действительно очень занят, но мы обязательно увидимся, поговорим, ты дозванивайся мне, дозванивайся… А потом месяц отвечает таким тоном, словно с докучливой «Мерчуткиной»(9)  дело имеет, или трубку вообще не снимает, увидев Аннин номер на определителе звонков (все знали, что таковой у владыки имеется).
 
И пожаловаться-то было некому… Как-то раз заявилась к Анне давняя подруга, верующая, между прочим. Анна ей, разумеется, с веселой самоиронией рассказывает про свои злоключения в монастыре, про плетку ту самую, что теперь так изысканно ходит по ее спине, а подруга вдруг на полном серьезе и жестко ответствует: «А с тобой иначе и нельзя».

Много позже Анна и с этой якобы спасительной привычкой ограждаться от ударов и уколов мира открытой самоиронией сумела разобраться: оказалось, что и это на поверку – всё та же боязнь спасительной боли, всё то же стремление уклониться от Божественного вра;чества – дескать, вот я ведь сама над собой смеюсь, надо ли теперь другим надо мной смеяться? Но Бог словно говорил Анне: «Не выйдет, дорогая, не получится… Сама ведь решила подклониться под спасительную “плетку” в монастыре, сама хотела обрести чистоту сердца, сама каждый день со слезами молила “сердце чисто созижди во мне, Боже!”(10) – вот теперь и терпи!» И что удивительно: ведь всё-то она про это знала и читала и сама другим не раз повторяла: «Усердно пей поругание, как воду жизни, от всякого человека, желающего напоить тебя сим врачевство;м… считай потерянным всякий день, в который тебя никто не укорил»(11), – как наставлял о том игумен горы Синайской Иоанн Лествичник, да, видать, как-то не так знала…

Вот на таком фоне отношений с Духовником и лишила себя Анна возможности получить действенную помощь и уврачевание в те скорбные дни потери молитвы, оберегая на самом деле не свое душевное здоровье, а, напротив, свою самость, самолюбие от спасительных уколов и ударов унижениями, оскорблениями и даже поруганиями. Одно дело – прочесть в книгах и принять на веру, а другое – исполнить, претерпеть на собственной, так сказать, шкуре. Вот почему никого еще не спасало чтение полезных духовных книг и слышание полезных наставлений, и даже дипломы духовных учебных заведений, полученные за усердие в науках, но только делание – не рассуждения о поруганиях, а терпение во смирении тех самых поруганий, унижений, несправедливостей, оплеух, предательств и всего тому подобного…

***

Но каким же Духовник мог быть – и бывал! – замечательным, добрым, как весело и просто шутил, каким чистейшим ангельским простодушием сиял, вдруг приближаясь к твоему сердцу не как носитель истинного духовного аристократизма и высочайшего в Церкви архиерейского чина, а как простой монашек, послушник, чуть ли не ровня тебе… Как удивительно сам о себе говорил, рассказывая в такие минуты чуть ли не самые заветные вещи, поражая искренностью, открытостью сердца, редким доверием тебе – человеку и близко не такому… А ведь никто среди знакомых Анны в монастыре не бывал так простосердечен и открыт. Разве что сама Анна, которая за свою открытость только по шапке крепко получала. К сожалению, с Духовником как раз почему-то открытости и не получалось. Она недоумевала: что-то, значит, не так? В нем? В ней? Прошли немалые годы, и, когда начали к ней самой за духовной помощью и советом обращаться, она тут сразу заметила, что нередко спешит оборвать ненужные откровения – не потому, что они ей в тягость, хотя и засоряют душу подробностями жизненной суеты, а потому, что они были не нужны. Она и так уже видела и понимала состояние человека, и уж если нужны были подробности, так только из глубин внутренней жизни той личности, а не из перечисления внешних обстоятельств. О внутреннем же рассказывать мало кто умел. И почему это было так, Анна со временем тоже прекрасно поняла, сама пройдя долгий курс в школе самопознания… Вот так однажды, в добрую минуту, Духовник с мягкой улыбкой ни с того ни с сего, провожая Анну до раздевалки, вдруг сказал: «Самой смиряться – дело, безусловно, доброе, да только вот этого, – и он резко ткнул ей в сердце указательным пальцем, – ничто не заменит. Имей, Анна, мужество всё принимать!»

Великое и страшное и бесценное дело – истинное самопознание. Нет ничего более трудного и полезного, чем, вступив на путь духовной жизни, войти в это состояние, научиться этому драгоценному деланию. Кто поистине познал себя, – говорил преподобный Никита Стифат, – тот половину, если не две трети своего спасения совершил. Вот так не получалось у Анны многие годы ответить на вопрос, почему именно с ней Духовник выбирал такую прямую и жесткую политику, почему ей бывало так больно от, казалось бы, мелких уколов, которые другой бы и не заметил (хотя на самом деле Анна изо дня в день убеждалась, что никто никаких мелких уколов не терпел и все те, которые ей с наивным видом бросали: «Ах, и ранимая ты, Анна!» – сами были как те воспаленные нарывы самолюбия, на которые, по жесткому слову святителя Феофана Затворника, – не дай Бог, ветерок подует, так крик, как вой сирен, начнется: «Режут! Спасите! Убивают!..»

Самолюбие… Самолюбие… Да что оно такое? Как его в себе на ощупь познать? Долго копалась с этим вопросом Анна. Но «ранимость» свою объясняла то чувствительностью (не грех!), то какой-то врожденной робостью… А вот тут-то и надо было вести настоящее расследование…
Надо же: ведь чуть ли не на третьей исповеди у Духовника, в самые первые дни ее пребывания в монастыре, Анна пыталась покаяться, а точнее – пожаловаться на то, что ей очень мешает ее врожденная робость. Но не успела она и слова вымолвить, как отец архимандрит (тогда еще не епископ) буквально срезал ее, как саблей голову снес, безо всяких экивоков и смягчительных средств: «А это – тщеславие твое!»

Анна тогда смутилась и обиделась. Непривычно было такие вещи в прямоте без умягчений принимать. А спустя годы она забыла, почему и как она смущалась и обижалась на просто и справедливо и без малейшего недоброжелательства сообщаемые ей диагнозы духовных ее немощей. И очень изумлялась, когда, разумеется, много мягче и по-дружески пытаясь подсказать кому-то из новоначальных знакомых истинные причины их проблем, она в ответ получала бурю обид и возмущений.
Странная и суперсложная штука – человек, и очень хитро устроенная вещь – настоящий духовный опыт… Вот и владыка, вероятно, уже не помнил тех своих состояний в духовной молодости, когда в ответ на прямые обличения старцев, заботившихся только о святой пользе своих чад, испытывал ураганы обид.
Анна тогда, с самого начала, о тщеславии, конечно, задумалась. Но понять до конца, что это за фрукт такой, была еще не в силах. Это много лет спустя ей стало открываться не как книжное слово, а как живое достояние сердца, что тщеславие – это ведь нелюбовь к Богу; это тяжелейший порок веры, предельная ее немощь, выражающаяся в зависимости от людей и неспособности довериться полностью своему Небесному Отцу; что это – чудовищная несвобода и зависимость человека от людей по причине крайней степени самолюбия (гордости): от их оценок и мнений, от их судов и реакций, а не от взгляда на тебя Единого Бога, от Судии Любимого, как именовали Господа великие подвижники. А ведь каждый день аккуратно читалась Псалтирь: «Не надейтеся на князи, на сыны человеческия, въ нихже несть спасения»(12).

Вот так: приболезненно, на пути проб и ошибок, глубоких и длительных заблуждений и самообольщений, на поистине страдальческом, но надежном пути – постепенно приходило и осознание верных духовных понятий, познание смысла самого пути и обретение твердых опор для дальнейшего следования по стезе духовного очищения и совершенствования.
Но что было делать несчастной, «ранимой» своими же собственными немощами Анне в те дни, в той реальной обстановке? Ведь опускавшиеся руки нуждались в укреплении, а душа – научении тому, как это жить ей во аде собственного греховного сердца… Много слез пролила тогда Анна, умоляя Господа о помощи. И вот тут, как это не раз бывало в самые горькие моменты ее жизни, она ее получила. Причем из истрепанной донельзя, закапанной свечами и слезами книги, с которой Анна почти не расставалась в те годы: из воспоминаний духовных чад великого московского батюшки – святого праведного Алексия Мечева, в храме которого и Анна когда-то делала свои самые первые шаги в Церкви…

Вся его жизнь и пастырство – это был океан любви. И даже одно только погружение в книги о нем, позволяло страждущему сердцу найти и для себя капли благодатного утешения. Особо любила Анна воспоминания о батюшке схимонахини Марии Тимофеевой, которую совсем юной девочкой Манечкой забрал к себе в дом батюшка Алексий. Он видел ее духовную одаренность, ее живость и молодость, ее талант (она стала регентом в храме) и боялся оставлять ее матери, опасаясь, что развлечения и суета мирской жизни погубят ее дары. Манечка, очень непосредственная девочка, однажды пристала к батюшке, чтобы он научил ее Иисусовой молитве (поскольку четки-то он ей давно благословил). На что батюшка сказал, чтобы она сходила в Иоанновский монастырь, что в Китай-городе, к одной пожилой монахине – его духовному чаду, мол, та ее и научит. Манюшка побежала в Китай-город, в монастырь…
Матушка приняла ее радушно. Усадила за чай с вареньем и повела совсем отвлеченный разговор – стала рассказывать про монастырское житье-бытье: мол, у нас матушка очень строгая, и не всегда нас к батюшке отпускает, и какие еще есть в монастыре тяжкие скорби...

И тут она начала Мане рассказывать про эти скорби. Говорит: «Вот матушка игуменья меня благословила с одной монахиней шить одеяла. Ну и скорби же я от нее несу. Нашью много, вдруг кричит: «Такая-сякая, пори всё, что тут нашила!» Начну пороть, еще сильнее кричит: «Всё испортила, и что мне с тобой делать! Вон иди!» А сама всё кричит и кричит и ругает по-всякому! Кончится день, так она заставит меня ночью работать. Пла;чу, кричу: «Дорогой батюшка, заступись, помоги!» А один раз и побила, а жаловаться я не смею, так как другие матушки про меня игумении всего наговорили, наклеветали. И вот, дорогая моя девочка, придешь к батюшке, всё ему расскажи».

Жалко Манюшке было Марию. «А молитву Иисусову когда же вы читаете?» – «Она у меня сбоку висит» (указывая на четки, которые висели на поясе). И так, провожая ее, она многое поведала Мане о своих скорбях.
Пришла Манюшка к батюшке. «Ну как, Манюшка, мать Мария-то научила тебя Иисусовой молитве?» – спрашивает батюшка. «Да нет, дорогой батюшка, некогда было. Ее захватили скорби, и она вместо молитвы мне велела вам всё точь-в-точь передать о скорбях. И даже били ее!» – «Да ну! – воскликнул батюшка. – Ну, садись, садись и всё расскажи мне». Маня всё подробно рассказала батюшке о ее жизни, и о послушании, которое она несет, и про злых монахинь.
Батюшка всё выслушал и сказал: «Ну вот, Манюшка, поняла теперь, как дается молитва Иисусова: «Отдай кровь и прими дух». Видела ее смирение, видела ее послушание, видела ее скорби и болезни, а утешения-то нет, кроме отца Алексия, и то когда пустят. Поняла?» – «Батюшка дорогой, – взмолилась Манюшка к нему, – я больше так капризничать не буду, я буду слушаться вас и в монастырь не пойду, боюсь злых монахинь». – «Не будешь проситься к маме, в кино?» – «Нет, нет, больше не буду!»

«…Ну вот, поняла, как дается молитва Иисусова: принимать скорби, смириться до зела, как Христос Спаситель, понести иго Христово, и тогда дается тебе молитва Иисусова. А сейчас вот читай и читай, как я тебе сказал. А творят молитву Иисусову только подвижники, как преподобный Серафим. Теперь поняла, как дается молитва Иисусова? Чтобы полюбить Господа всем сердцем и всею душою и крепостию и ближнего своего, как самого себя, надо принять скорби от ближнего, укоризны, взять его в свое сердце и отбросить эгоизм. Смириться надо до зела пред всеми, считать себя хуже всех и даже хуже всякой твари! Поняла, Манюшка?»

***

...Как всегда, и на сей раз Анна получила здесь и утешение, и настоящую духовную пользу. «А ведь всё не так уж и плохо, – сказала она себе. – Терпенья бы только мне побольше, выдержки… Не торопиться бы с эмоциями… Смириться перед всеми до зела… Как трудно, но, может, если постараюсь, так когда-нибудь и вернет мне Господь ту дивную молитву, если только потружусь за нее как следует в “искусстве стегания одеял”».
Так сказала себе Анна, и сердце ее впервые за долгое время болезнования отпустило в тихом предвкушении – и не только скорбей, но и неизъяснимой радости...

СНОСКИ:
1. Евр. 9:22.
2. «Умным деланием», путем внимания и трезвения, а еще и «сокровенным поучением» в аскетической практике Церкви издревле именуются целенаправленные – во исполнение апостольского завета непрестанно молиться (1 Фес 5:17) – занятия Иисусовой молитвой, которые должны проходить непременно под руководством нелестного наставника и, разумеется, в глубоком погружении в духовную та;инственную жизнь Церкви.
3. Пс. 36:23.
4.Исихазм – древняя практика умно-сердечной молитвы, совмещенной с трезвением (контролем) за всеми исходящими изнутри помыслами и зиждущейся на неукоснительном исполнении евангельских заповедей; единственно подлинный, по свв. отцам, путь к очищению и преображению ума и сердца от страстей; путь, ведущий истинных подвижников к созерцанию Нетварного Света – к Богознанию и Боговидению.
5. Анна не раз поясняла в своих дневниках, что имеют в виду под этим выражением «теоретики-богословы», а именно те, кто обрел это звание не по личным подвигам духовной жизни и не по практике евангельского самоотречения, но лишь по дипломам учебных заведений. Под богословием она понимала «Боговедение», как и учили о том святые отцы Православия.
6.Гал. 5:24.
7.1 Ин. 5:19.
8.Из творений аввы Исайи. Добротолюбие. Т. 5.
9. Мерчуткина – центральный персонаж «шутки в одном действии» А.П. Чехова «Юбилей» (1891).
10. Пс. 50:13.
11.Лествица, или Скрижали духовные. Книга преподобного отца нашего Иоанна (Лествичника), игумена Синайской горы. Сл. 4. О блаженном и приснопамятном послушании. § 85, 124.
12. Пс. 145:3.

ПРОДОЛЖНЕНИЕ СЛЕДУЕТ...