Последний год детства

Людмила Гарни
 (автор - Нина Антоновна Потапова, моя мама)               

…Заканчивался май 1941-го. В шестой класс я перешла без троек. Мама купила мне красный портфель с двумя замками, новенькие учебники, тетради и пенал. Мы с братом Толей радовались – впереди летние каникулы, мы свободны до первого сентября. А 22 июня началась война. Было мне тринадцать лет, Толе – одиннадцать.


…Обычно каждое лето я отдыхала у бабушки Ирины в  Корюшно – так называлась деревня в районе Оредежа под Ленинградом.  Я очень любила и бабушку, и эту деревню. Лес, речка…Красота русской природы во всём великолепии. Нравился мне и деревенский уклад жизни, и подружки у меня там были. Но у моих родителей были другие планы на лето: они хотели поехать со мной и Толей в Белоруссию к другой нашей бабушке.

 Получалось так, что мамина родная сестра тётя Дуся со своими тремя детьми собиралась в Корюшно. Я упросила маму отправить и меня вместе с ними. Отец был на работе, и мама согласилась, не посоветовавшись с ним.  (Ох, как потом он ругал маму за то, что она меня отпустила!). Толик остался дома. Родители с ним вот-вот должны были ехать в Белоруссию. Война разрушила все их планы.


…В любимом Корюшно и застала меня война.  (Немцы сожгли эту деревню – уцелело лишь несколько домов). В первые дни войны толком никто ничего не мог понять. В деревне началась паника. Понаехало много народу из Ленинграда – рыть окопы. Приезжих расселяли по деревенским домам. Кругом плач и причитания – молодых ребят забирают в армию и почти сразу же, толком и необученных, отправляют на фронт. Матери и невесты воют от горя. Тут же играет гармошка, поют прощальные песни.
Нам же, детям, было совсем не страшно, а скорее даже интересно. Это сейчас, когда те события отдалились на целую жизнь, я понимаю, что почти все ребята, которых в де дни призвали в армию, погибли или остались покалеченными душой и телом.


…Итак, уже две недели, как идёт война. Немцы наступают. Когда они стали подходить к нашей деревне, бабушка решила нас отправить в Ленинград: тётю Дусю с её детьми и меня. На подводах мы добрались до промежуточной станции Огорели. На большие узловые станции Оредеж или Чёлово попасть было невозможно – их уже захватили немцы. Что творилось на маленькой станции Огорели! Столпотворение! В основном, матери с детьми. Вместо летнего отдыха им пришлось ринуться обратно в Ленинград, подальше от наступающих немцев.

 Ждали товарного поезда. Он, наконец-то, пришёл…
Что тут началось! Народ ломился в вагоны. Лезли по головам друг друга, кто как мог: женщины, старики, дети. Крики, стоны…Люди не соображали, что делают. Мы с трудом преодолели это испытание. Тётя Дуся тогда была молодой, да и я уже не ребёнок. Мы с ней буквально впихнули в вагон поочерёдно её детей: старшему было семь лет, среднему – пять и маленькому – два годика. Затем и сами кое-как втиснулись. Наскоро сколоченные скамьи, духота и полумрак  (в «телячьих» вагонах окон нет)… Мест, конечно, всем не хватило.  Многие беженцы так и ехали, стоя.


 Полным-полно маленьких детей, они плачут и просят пить. Поезд тащится еле-еле, делая частые остановки. Люди выскакивают на остановках и тут же быстро справляют нужду – эшелон мог тронуться в любую минуту.  Над нами летали немецкие самолёты, эшелон бомбили,  ехали мучительно долго. Но в Ленинград поезд всё-таки прибыл.


…Дома я не застала Толю. Вместе с другими детьми его эвакуировали в Окуловку. Чуть позже, когда немцы усиленно стали подбираться к городу, мама быстро собралась, поехала в Окуловку и забрала его. Остальных детей отправили на Северный Кавказ. Если бы Толю мама не забрала, то, может быть, он бы и остался жив, но тогда потерялся бы, как потерялись многие эвакуированные дети. Мама этого очень боялась, и мы вновь оказались все вместе в Ленинграде.
Правда, без отца – он ушёл на фронт добровольцем.


…Четвёртый месяц идёт война. В Ленинграде – бомбёжки и обстрелы. Все жильцы нашего дома поочерёдно дежурят на крыше. Мы с мамой – тоже. На чердаке стоял бак с водой, и огромными щипцами надо было хватать горящую фугаску и окунать её в воду. Нам с мамой повезло: во время нашего дежурства снаряды в наш дом не попадали. Бомбёжки с каждым днём учащались. Вечером и днём объявлялась воздушная тревога. Все жильцы спускались вниз и сидели под лестницей, прижавшись друг к другу. Бывало так, что только поднимаемся в свою квартиру после отбоя, как снова начинается вой сирен. Когда оборудовали бомбоубежище в подвале, то иногда мы часами не выходили оттуда. Помнится, что с нами пытались проводить какие-то уроки. Тогда ещё голода не было, хотя все продукты уже распределялись по карточкам.


Разбомбили немцы Бадаевские склады, вот тут-то и началось…Склады горели долго. Из нашего окна  было видно огромное зарево пожара. Люди ходили на пепелище и собирали патоку от сгоревшего сахарного песка. Мы не ходили, так как жили далеко,  на Васильевском острове, и мамочка моя была беременна. Я довольно долго даже не подозревала об этом.


А вокруг всё чаще и чаще шептались о том, что «это» скоро настанет…Как-то сразу и вдруг исчезли все продукты в магазинах, и открылись кооперативные лавки, где по бешеным ценам ещё можно было купить кое-какие продукты.
Под бомбёжки попадали сотни ленинградцев. Трупы складывали в Смоленской церкви. Люди приходили туда и разыскивали своих близких. Мы с Толей бегали смотреть. Было немного жутко и непонятно, но детское любопытство пересиливало страх.  Осень как-то пережили, а ближе к зиме резко уменьшили паёк хлеба.


Первая блокадная зима врезалась в мою память. Отключилось электричество. Замёрз водопровод. За водой ходили по двадцать второй линии к Неве. Лёжа на животе, черпали воду из проруби и везли вёдра на саночках домой, потом тащили их на пятый этаж. Воду расходовали экономно – в основном, для еды, а уж мыться – это, как придётся…


Маме и мне полагалось по 125 граммов хлеба в день, у Толи была детская карточка, на 250 граммов. Мама делила весь хлеб пополам: из одной половины хлеба варили суп, вторую половину делили на три части и съедали с кипятком. Постепенно мы стали пухнуть. Началась цинга. У меня все дёсны были опухшие, а под коленом образовалась дырка до кости, очень глубокая. Я хромала, и дёсны кровоточили. Вот что такое цинга!


…На улице тридцать градусов мороза, в квартире холодно. Иногда протапливали плиту паркетом из опустевших квартир, в которых вымерли все жильцы. Предприимчивые дядьки привозили нам эти «дрова» в обмен на хлеб. Я, бывало, лежу (мы тогда почти всё время лежали) и думаю, хоть бы сегодня этот дядька с дровами не приехал, а то мама отдаст ему наш хлеб. Свечей не было. Жгли лучины, которые, кажется, чем-то пропитывались, потому и горели довольно-таки долго.


Наша коммуналка постепенно опустела: по-разному сложилась судьба наших соседей. Мама, я и Толя обосновались в кухне, так как там была плита. Мы с Толей где-то нашли старый обойный клей. Целая пачка клея! В клей была подмешана отрава для клопов, но нас это не смущало. Мы замешивали клей с водой, и полученное «тесто» наливали прямо на горячую плиту –пекли лепёшки. Они хрустели на зубах, как будто в них был песок, но нам они казались очень вкусными. Вымачивали сухую горчицу и из неё тоже пекли лепёшки. Мама, ещё в начале блокады, купила на рынке плитки столярного клея: из него мы варили студень.


…От холода замерзали вёдра с нечистотами (канализация давно перестала работать). Позже нечистоты вываливались прямо из окон на улицу. Всё это висело страшными замёрзшими гроздьями на подоконниках и проводах.


…В январе 1942 года мама родила семимесячную девочку. Из родильного дома на четырнадцатой линии принесла её домой в нашу кухню. Ребёнок прожил неделю и умер. Ведь у мамы от голода не было молока, да и девочке было холодно. У Толи ещё оставались последние мальчишеские силёнки. Он оторвал три доски от маскировки на лестничных окнах и сколотил ящичек. Положили туда крохотное тельце Валюши (так мы назвали девочку), и мама с Толей отнесли умершую сестрёнку на Смоленское кладбище, где просто закопали.


К весне мама немного оправилась и стала работать на Балтийском заводе. По рабочей каточке ей было положено 300 граммов хлеба в день. Мама еле ползала на работу, больная и опухшая, и свой паёк отдавала нам с Толей. Утром в шесть часов я поднималась и шла через весь Средний проспект, потом по Тучкову мосту в булочную на Петроградскую сторону. Нам казалось, что там хлебный пайки больше по весу. Заблуждение голодных людей…Скорее всего, хлеб был более объёмный, потому как его выпекали с примесью бумаги. От хлеба, выпеченного хлебозаводом на Васильевском острове, он отличался белесым цветом.


В марте стали выдавать клюкву по карточкам. Мы-то с мамой ещё как-то копошились, но Толя слёг и больше не вставал. Лежал он на столе в кухне. За день до смерти попросил, чтобы мы его помыли. Я потащилась за водой к Неве, привезла на саночках два ведра, а перед самым домом одно ведро у меня опрокинулось в снег. Вылитая вода быстро замёрзла. Пришлось идти заново.


Мама нагрела воду, и мы стали мыть Толю. Я как посмотрела на него раздетого, то ужаснулась: это был полуживой скелет, обтянутый серой кожей. До сих пор забыть не могу его вымученную улыбку с оскаленными зубами. Кое-как помыли его, но он был счастлив и доволен. Уложили его, а на следующее утро вместе с хлебом я принесла и клюкву. Прихожу и вижу: Толя дышит тяжело и часто, а мама плачет. Мы ему намяли клюкву и стали кормить. Он уже не реагировал – так и умер, с клюквой во рту…Мы с мамой перетащили его в ватном одеяле на балкон – увезти его сил не было, а морозы не прекращались.


Смерть моего братишки совсем подкосила маму. Но она держалась, ведь оставалась ещё я. Мысль обо мне её мучила. Словом, мы решили, что я отвезу её в больницу. В приёмном покое больницы им. Ленина (ныне Покровская) маму отказались брать без направления. Тогда очень трудно было попасть в больницу – слишком много людей было больных и истощённых от голода.


Мама сказала мне, чтобы я здесь же и оставила её, а сама бы шла домой. Вот таким путём мама и попала в больницу. Она лежала потом в палате на двадцать человек.
Через неделю, когда я в очередной раз пришла к ней, мне сказали, что мама умерла. У неё ко всему оказалось и воспаление лёгких.


Началась моя жизнь без мамы. Мамину карточку у меня не успели забрать, и я так же вставала по утрам и шла за хлебом. А потом сидела одна на плите, голодная и холодная, да и вши появились: мало того, что они были в моих косах, так ещё и вся одежда была полна ими. Всё тело было расчёсано до крови. Позже я перестала обращать на них внимание: после смерти мамы меня с каждым днём всё больше и больше охватывало тупое безразличие ко всему…А мёртвый Толя по-прежнему так и лежал на балконе…


Наконец потеплело, и началось весеннее таяние льда и снега. Те, кто ещё мог двигаться, должны были выйти на уборку дворов и улиц. Снег лежал горами, вперемешку с замёрзшими нечистотами. Мы ломами и лопатами складывали его и грузили на машины.
Так я и жила…В апреле по квартирам стали ходить девушки с красными повязками на рукаве. Дошла и до меня очередь. Узнали, что отец на фронте, мама умерла, а я совершенно одна…


…Попросили простыню, чтобы завернуть Толю и отвезти его туда, где складывали  всех умерших. Мы его отвезли в Стеклянный рынок на Среднем проспекте, за время блокады превращённый в морг. Мёртвые лежали прямо на стеллажах. При мне подъехал грузовик, и Толю погрузили на него вместе с остальными трупами. Я тогда не догадалась спросить, куда его повезут (конечно, мне бы и не сказали!). Ведь только сейчас, в начале нового тысячелетия, когда рассекретили тайну Кирпичного завода, на территории которого после войны ленинградцы заложили Парк Победы, я вдруг поняла, что в этой земле есть прах и моих родных.


…На следующий день опять пришли те же девушки (я им благодарна и по сей день) и сказали, чтобы я собиралась в детский дом. Я отчаянно рыдала – так не хотелось мне в детский дом. Наверное, моё подсознание противилось тому, что счастливые дни довоенного детства никогда не вернутся…