Банная суседка

Виорэль Ломов
Банная суседка

(Выбранные главы из романа "Мурлов, или Преодоление отсутствия" http://www.proza.ru/2016/01/17/1837)


В зимнюю сессию на втором курсе Наталья досрочно сдала экзамены и, пользуясь оказией, на военно-транспортном самолете вместе с отцом улетела в Сургут за два дня до Нового года. В сотне километров от города в небольшом селе доживала свой век ее бабушка, отцова мать. Воинский «газик» довез их до деревни. Кругом, как пух, лежал снег, и на душе тоже было светло, легко и мягко. Отцу надо было завтра лететь обратно, и им повезло, что не было ни пурги, ни заносов.
Наталья вспомнила, как на уроке географии очень рассмешила географа, когда сказала, что в хвойных лесах под Сургутом много леших, а на дне болота живет Сатанаил.
Бабушка едва передвигала ноги, но, готовясь к приезду дорогих гостей, так и не присела ни разу. В ее просторном доме было чисто и тепло. Когда-то в этом доме было много детей. Звуки их голосов еще иногда доносились из разных углов и потаенных мест, где ребята любили хорониться от нее и друг от друга. Беспрестанные заботы, требующие здоровых ног и полного вдоха, продлевали ей век и еще не оседлали ее до потери памяти.
Вечером, когда прихлебывали чай из блюдечка в прикуску с твердым сахаром, бабка, хитро глянув на внучку, спросила:
— Ну, а гадать-то завтра станешь? Девки-то нашенские уже сбили табунок, собираются и на перекресток идти гадать, и во дворе, и по избам. И погода не должна испортиться: вон дым из трубы, как медведь, лезет.
— Это давление, мама. Давление воздуха прижимает дым к земле.
— Ну, по-научному, по-военному пусть будет давление, а по-нашему, по-простому — медведь лезет. Оно так понятней. Плохо только — мороз на нет изошел. В мороз-то и поцелуй жарче! Чего смотрите? Думаете, с ума сошла бабка? Может, у меня вторая молодость, — засмеялась она, — ой, господи, прости! Да будет, будет завтра мороз. Хватит на вас! Что-то перед вашим приездом воспоминания меня одолели. Шел бы ты, отец, в сени курить. Не порти воздух.
Отец вышел, накинув телогрейку.
— Эх, Наточка, не дело это — воспоминаниями жить. Мне просто другого ничего нет, а так... От воспоминаний от этих жизнь какая-то странная получается, как у мерина, как и не жизнь вообще, а одни соображения о ней. Ведь куда лучше: приспичит целоваться — целуйся, приспеет плакать — плачь. Хорошо, когда душа изливает себя, как ручей. Внутри как-то свежо становится. Ты, Ната, запомни мое слово, больше-то сказать некому, мамка у тебя занята очень: придет беда — пусть располагается, не гони ее до сроку, она сама знает свой срок. Сама уйдет и тебя оставит, даже и не вспомнишь о ней; а станешь перечить беде, да упаси, гнать ее начнешь, все равно что себе поперек жить станешь, и беда вернется, не одна, а с подмогой.
В сенях раздались голоса. Зашел отец с румяной полногрудой девушкой. На ней был платок, наброшенный поверх жилетки.
— Помнишь Варьку? — спросила бабушка. — Соседка наша.
Наташа смутно помнила Варю маленькой черноглазой девочкой с тощими косичками, а сейчас перед ней стояла русская красавица с косой и пронзительным взглядом темных глаз. У нее был приятный грудной голос, с завораживающим воркованием.
Варя позвала Наташу на улицу, где познакомила со своими подружками, ничем, в принципе, не отличавшимися от институтских подружек Наташи, разве что более рассудительными и более подготовленными к реальной жизни. Всем им было лет по семнадцать-двадцать, и все они, как сказала Варя, подоспели к замужеству.
— Завтра погадаем, чей срок на тот год выйдет, а второго у меня день рождения — там уж потешимся, — сказала Варя. — Такие вечерки задам, с пирогами, чаем, танцами, песнями. Такого, Наталья, в городе не увидишь даже во сне. А заодно над парнями покобенимся. Ох, отыграюсь кой на ком! Спились вконец от безделья. Хорошо бы на них спячку наслать на всю зиму. Бесполезный народ! А ты тоже черненькая, — сказала она, проводив Наталью до крыльца, — значит, счастливая будешь.
Перед сном бабка долго рассказывала внучке, какие раньше бывали гадания, когда не хи-хи, а самый настоящий черт мог прийти и задушить чересчур рисковую девушку. А сейчас что — церкви нет, и черти куда-то подевались. Раньше-то и слово «черт» боялись вслух произнести, а уж ежели какое богохульное слово — избави, господи! Сейчас распоясались, хулят друг друга, матятся...
— Ты завтра непременно Васильевский огарок загодя вечером приготовь. Лучинку обожги в печке на угольках и с собой прихвати. Как гадать начнете, обязательно этим огарком около себя круг очертите против солнца, а после гаданий — в другую сторону, по солнцу, расчертите по тому же самому кругу.
— А чего же страшного было? — спросила Наташа.
— У, чего! Много чего было страшного. Взять хотя бы гадание в бане. В банное окошко девушка вставляет свой зад и ждет, погладит ее кто-нибудь сзади или нет. Голой рукой погладит — будет жених, но бедный, мохнашкой погладит — будет богатей. Хуже, если только ветром одним обдаст — вековухой ходить.
— А если зад в окошко не влезет?
— А такой и гадать не надо — таких купцы любили, сразу безо всяких гаданиев на них женились. Если же какая проваливалась в окошко — мала, значит, рано еще ей гадать, подрастет нехай.
— Ну, и как, гладили кого-нибудь?
— А как же ты думала? Все, кто замуж вышли, — всех гладили. Еще как!
— И что, все гадания сбывались?
— Ну, как тебе сказать. Это смотря с какой душой гадать будешь: с открытой — сбудется, захлопнешься — все наперекосяк пойдет. Ты, Ната, вот что: завтра с девками-то иди, они пусть гадают, они черт-те на чем только гадать не будут — и на перекрестке дорог, и во дворе, и в подполе, и в прихожей, и в спальне, и с подушками, и с башмаком, и с билетиками, и с зеркальцем, и со стаканом, и с иглой и ниткой — с ними не соскучишься. Жадные они все до всего. Им одного мало. А ты на одном погадай. На всем нельзя гадать. Бесполезно. Да и вредно может быть. Кишки еще завернет. Возле крыльца поленица, ты из нее любое полено, не глядя, возьми, а лучше выдерни. И мне принеси. Я тебе по нему все расскажу, что тебя ждет. Хоть и грех это — наперед жизнь знать, да возьму грех на свою душу еще один. Все одно скоро каяться во всех грехах сразу придется. Мне по полену вся жизнь сложилась.
— Прямо как «Буратино», бабушка.
— Не знаю такого. Не наш, чай?
На другой день вечером Наталья приготовила Васильевский огарок, а ночью девки пошли за село, на перекресток. Варя взяла огарок, очертила им круг и, стоя на какой-то тряпке, быстро-быстро проговорила:
— Полю-полю белый снег, выйди в поле человек, за батюшкину хлеб-соль, за матушкино здоровье, где мой суженый-ряженый — там мне и почудься: али голос заговори, али песню запой; быть в чужой стороне — колокольцы загреми, самолет пролети, али машина проурчи, али конь заржи, аль собачка залай; быть мне без дому, без крову — звездочка упади али зорька полыхни; а быть мне умереть — заруби, затеши.
Тишина вокруг была страшная. Девчата не дышали, слушали. Но ничего не было слышно, не объявился никому жених, никому не грозила чужая сторона, никому не строгала судьба еще гроб.
— Что-то не так мы делаем, — сокрушалась Варя. — Не может быть, чтоб всем тишина одна выпала.
А потом завертелась кутерьма с непрерывными гаданиями, смехом, шутками, ужасами. Наталья, как ей и наказывала бабушка, стала гадать только на поленице.
— Осторожная ты, — сказала Варя, как показалось Наташе, с недовольством.
Под утро Наталья заявилась домой. Бабка не спала. Сидела у синего окна в хрустальных разводах и глядела невидящим взглядом вдаль.
— Нагулялась? Выкладывай.
Наташа сладко зевнула. Присела на кровать.
— Спать хочешь? Это хорошо. Сон постарайся ухватить и запомнить. Ну, как погадали?
— За селом тишина-а была — ни звука. Один раз только вроде как нога в снегу огрузла.
— А кому огрузла? Кому огрузла-то? Спишь, что ли?
— А? Не помню.
— Полено-то где?
— В сенях.
Наташа принесла два полена.
— Чего так?
— Да я стала вот это брать, а это — раз — и само мне в руки скатилось. Я решила оба захватить.
— Правильно решила. Скатилось-то вот это? А когда это упало, первое уронила или нет?
— Нет. В руке осталось. А это ударило больно.
— Да, девка, два раза замужем тебе быть. И первый муж не от тебя уйдет, а просто новую жизнь уйдет искать, а тебя он в душе не бросит. А второй свалится — за ним уход и погляд нужны. Отчаянный человек — сам не знает, что от себя ждать. Ну-ка, давай сюда полешки, к свету поближе. Видишь, первый — смирный и кроткий. Парень-то есть у тебя?
— Есть. Только он веселый и поет.
— Ну, это время покажет, какой он... Смирный будет и лицом чистый.
— Не поняла, бабушка.
— Ох, непонятливая вы, молодежь! Ну, смотри, — она погладила полено. — Гладкое-гладкое, ни сучка, ни задоринки. Вот тут только с верхнего краю изгибается. Тут-то и изогнется у него жизнь, а значит, и у тебя. А другое — совсем другое. И сравнить нельзя. Смотри. Половина гладкая-гладкая, даже глаже первого, а половина — сучковатая и вроде как трещина вглубь идет. Редкое полено. И середка, глянь, вроде как источена чем, а не трухлявая, — она поколупала спил пальцем. — Это на душе его камень какой али еще чего. Но в целом доброе полено. От него жар большой бывает, если, конечно, не сгорит за зря, — бабушка отложила полено в сторону и перекрестилась. — Ты только смотри, оплошность не соверши. Первым мужем не вздумай небрежить — он, может, с тобой всю жизнь проживет; а другой — это так, предупреждение от жизни.

* * *

На день рождения у Вари собрался весь девичий «табунок». Варя напекла пирогов с мясом, рыбой, капустой, ягодой, поставила два самовара; как закипели, заварила чай, отдельно магазинный, отдельно разнотравный. Поставила несколько чашек с моченой брусникой. Как водится, без приглашения явились сперва три парня с вином и самогоном, а потом еще двое с большущим магнитофоном. Изба гудела и ходила ходуном, как живая. Выпили чай — и магазинный, и разнотравный — после него и кровь, казалось, потекла быстрее по жилам; потом, на сытый желудок, вино — и девкам стало хорошо-хорошо. Парни же нагружались по-привычному, чем покрепче, хотя не брезговали и чайком на травах — видно, знали его какой-то секрет, а может, просто разбавляли внутри самогон, чтоб не жег чересчур нутро. Они, правда, не начинали с чаю, а чаем заканчивали. Пироги умели до крошки. Заботливая Варя вынула из печи еще один здоровенный пирог с клюквой, разрезала его, раздала куски. Еще посидели малость, покушали и направились в соседнюю комнату плясать. Танцевали так же, как в городе, кто как мог. Разве немножко попроще и немножко поплотнее друг к дружке.
Варин парень как бросил глаз на Наташу, так и не отходил от нее весь вечер. Сначала он кланялся ей, а потом просто стал протягивать руку. Он предпочитал медленные танцы и танцевал обстоятельно, как будто это была посевная. Наталья трещала в его объятиях. Чувствовалась в нем не только большая сила, но и большая самоуверенность, которой так не хватало ее институтским знакомым. «Интересно, как его зовут. Наверное, Ваня», — думала Наташа. Парень довольно складно и даже интересно трепался обо всем помаленьку.
— Ваня, — представился он после пятого или шестого танца. — А тебя как?
Варя, на правах именинницы — по непонятно кем и когда заведенным правилам — приглашала парней на танец сама, приглашала всех без разбору. Ваню же она обходила, и только глаза у нее расширялись, когда он был совсем рядом с ней. Уже под конец «вечерок» она пригласила и его. Видно было, что у них состоялся неприятный разговор, и, не докончив танца, они вышли в сени. Через пару минут в сенях загремело ведро, и, вертя косу в руке и блестя глазами, вошла Варя. Немного погодя вошел Ваня с поцарапанной щекой.
— Зацепился, черт бы его подрал. Этот крюк», — зачем-то стал объяснять он причину появления царапины. Дружки его ухмыльнулись, а девчата, склонившись друг к дружке, прыснули от смеха.
На следующий день Ваня заявился к Наталье в гости и до сумерек просидел у нее, подметая все, что подавалось на стол, и рассказывая про трактора, лесоповал, охоту, рыбалку на зорьке, про геологов, которых утащил водяной... Смеркалось, и он пригласил девушку прогуляться-подышать по свежему воздуху. Гуляния, на взгляд городского жителя, были немножечко странные: гуляли впотьмах задами села, то и дело проваливаясь по пояс в снег, а из достопримечательностей заслуживали внимание разве что дом эстонца Мооса да сарай-дворец для бугая Жана-Луи (говорят, его привезли из самой Франции, только никто в это не верил; мальчишки, правда, кричали ему издали: «Пардон! Пардон!», а бабы обзывали по-своему).
К ночи ударил морозец, и снег стал поскрипывать, а ночь посинела и посветлела одновременно. Ваня вначале помогал Наташе вылезать из снега, потом стал поддерживать ее под руку, дальше — больше: обнял ее, и то и дело жарко целовал и лез горячими сильными руками под шубку. У нее ток бежал по спине и слабли ноги, а после нескольких долгих поцелуев у нее сорвалось дыхание и закружилась голова. Она не чуяла под собой ног, а целовалась, целовалась и куда-то потихоньку шла, шла...
Очнулась она возле какого-то темного пятна на фоне звездного неба. Ей вдруг показалось, что вот то глубокое-глубокое звездное небо — это вся ее будущая жизнь, а темное пятно, которое было еще глубже самого неба, точно уходило куда-то коридором вглубь, — был ее сегодняшний путь, сегодняшний выбор. И уводил он вроде как в сторону от этого неба... Но все это пронеслось в голове ее быстро и не оставило следа.
Ваня не сильно, но настойчиво тянул ее за руку и повторял:
— Пойдем... Пойдем...
— Что ты? Что ты? Зачем? — говорила она, но ноги ее не слушались. Наталья потихоньку шла, глядя то на ставшее вдруг серьезным и незнакомым крупное лицо Ивана, то по сторонам, словно в поисках защиты, в которой, в общем-то, и не особо нуждалась. Она, как все благоразумные девушки, надеялась, что в самую последнюю минуту все это отложится, хотя бы на завтра, а там видно будет. О том, сколько девичьего благоразумия поспешно скомкано в кустах и на сеновалах, девушки узнают уже задним умом, когда лишаются ума переднего.
— Идем, идем, — говорил Ваня. — Не пожалеешь...
Он затащил ее в сарай, сильно обхватил руками, а ногой, пяткой, прихлопнул дверь. Наташа обмякла в его руках и закрыла глаза. Она как-то один раз была пьяная, так вот сейчас чувствовала себя точно так же, только еще всю крутила сладкая истома. Ваня целовал ее в шею, отчего было ужасно щекотно и томительно, и она тихо смеялась и взвизгивала, и не узнавала свой голос. Она почувствовала, как ее кладут на что-то мягкое и шуршащее, как его руки хозяйничают на ней...
Но тут послышался скрип и треск распахнутой настежь двери и возглас:
— А-а! Здесь они! Я так и думала! Ты что же, пес бесстыжий, на моем месте всех девок решил делать?
Ваня вскрикнул, так как Варя огрела его по башке увесистым дрыном, вскочил и по-женски закрылся руками. Но Варвара не стала бить его по лицу, а точным движением ноги сильно ударила в кобелиное место. Иван взвыл и сел на пол.
— И ты туда же! Господи! Да ты титьки сначала нагуляй, а потом уж...
Наташа выбежала из сарая и, не помня себя от страха и сгорая от стыда, побежала по сугробам, не разбирая дороги. Над нею распростерлось огромное синее небо, все в звездах, как в грядущих светлых надеждах, и под ним было совершенно все равно, куда бежать. На ее счастье бабушкин дом был на пути, а так и спросить было некого, везде уже спали. Она не стала ничего есть, сразу же залезла в постель. Ее всю трясло, хотелось и плакать, и смеяться. А когда бабушка спросила ее что-то, она, заикаясь, сказала, что замерзла.
— И девчата тоже все замерзли, — почему-то приплела она девчат, хотя бабушка сама проводила их из хаты, пока не совсем поздно стало.
— Ванька не приставал? — проницательно взглянула на нее бабушка. Эхе-хе, проницательность наша, проницательность! А ты-то — не детище ли наших грехов?
— Не-ет.
— Смотри, девка, этот парень почище Жана-Луя будет. Да и не его опасаться надо — Варьку. Ох, глаз у ней! Прошлым летом Никодим Кудыкин чем-то ей не угодил, так она на двух его свиней и на всех курей порчу навела. Ох, сердечная, как тебя трясет-то! Отвыкла в городе от наших просторов. Вот тебе чаек успокоительный, попей и спи. А завтра, живы будем, баньку истопим. Чай, давно не парилась? Ну, спи-спи...
Утром пришла Варя и, как ни в чем не бывало, посидела, покалякала, не отказалась от чаю и вообще чувствовала себя как дома. А Наташе было и стыдно, и страшно глянуть ей в глаза.
— Ну что, Варя, париться будешь с нами? Я баньку ближе к вечеру истоплю. Наташе я плохая напарница, а вдвоем вам славно будет.
Варя серьезно посмотрела на бабушку, потом на Наталью и согласилась. И голос ее стал вновь воркующий и завораживающий.
— Ты, бабусь, может, и плохая, а я — хорошая на-парница, — сказала она.
— Вечно ты все слова исковеркаешь! — махнула рукой бабушка. — Ой, девоньки, вы тут сидите, а я прилягу. Наколготилась, моченьки моей нет. А полчасика-часик полежу, можно будет и баньку начинать топить.
— Я помогу, — сказала Варя.
— И я, — поддержала Наташа.
Бабка, кряхтя, улеглась и, похоже, тут же задремала. Варя взяла Наталью за руку и, глядя ей в глаза, сказала:
— Я на тебя, Наталья, зла не держу. И ты на меня не обижайся. Наше дело бабье: ведут — не брыкайся, бросают — не цепляйся.
— А что же сама в Ванюшку вцепилась?
— Нужен он мне сто лет! Он, паразит, вздумал мне за Никодима мстить! Я ему покажу месть! Ты только не лезь меж нами. Потерпи, тебе мало осталось. Уедешь скоро. Там... сколько тебе влезет.
— Я сама не думала, что так выйдет.
Варя изучающе поглядела на нее.
— Ладно, схожу за квасом, он у меня особенный, после него и баня, как любовь, и любовь, как баня.
Банька была небольшая, с крохотным предбанником, с маленьким окошком, размером с девичий зад, и парилкой на двоих, от силы на троих не особо толстых посетителей. Жар материально и равномерно охватывал все тело, и из него материально и равномерно проступал гладкий пот, изгоняющий из тела и души всю гниль и сажу болячек, болезней и тревог.
Бабушка сделала один заход, покряхтела, попричитала по годам своим, ополоснулась, передохнула в предбаннике и, укутавшись в одеяло, засеменила домой «понежить кости». Девушки продолжали париться, радостно и по-молодому упруго и ненасытно. Квас и правда был особенный: после него тянуло в парилку, а после парилки тянуло к нему.
— Эх, Натка, вот сейчас самое то — завалиться на перину с каким-нибудь Жаном-Луём. Не пробовала? Ну, какие твои годы! Испробуешь еще. Обязательно после баньки спинкой попробуй. Ох, продирает! Дай-кось покажу, как веничком париться надо. Не просто махать да бить, а чтоб жар до нутра доставал, чтоб кожи не обжигал и следов не оставлял.
Варя показывала, как это все надо проделывать, пересыпала свою речь всякими байками весьма вольного содержания и в самых причудливых выражениях, и ее голос действовал на Наташу почище веника и кваса, разжижая в ней все, что стыло годами, что будоражилось разве что девичьим, неадекватным реальному процессу, воображением.
Напившись квасу, зашли в четвертый раз. Наташа легла на живот, расслабилась, горячая волна прошлась по спине, по бокам, по ногам до пяток и обратно. Жар доставал до таких сокровенных глубин ее организма, о которых она и не подозревала. Собственно, тело ее уже парило в воздухе и представляло собой как бы воздушную массу, созданную из двух встречных потоков: жара парилки и жара организма.
Над ней ворковал приятный голос Вари, он будто обладал, как пар, материальной силой и гладил ее, успокаивал, усыплял... У Наташи вдруг поплыло перед глазами, тошнота подступила к горлу. Она с трудом приподнялась и села, уронив голову на колени, не в силах встать. Тут ее как бы обдало жаром. Она встрепенулась, глянула — в парилке она одна, Вари нет, и вообще вроде как ничего больше нет, только эта слабость и желание упасть на пол и забыться в приятном сне. Наташа встала, сделала шаг к двери и потеряла сознание…
Очнулась она в предбаннике. Она сидела на полу, прислонившись к стене, а бабушка брызгала на нее изо рта водой и крестила, шепча что-то. За ноги хватала струйка холодного воздуха, просачивающегося в дверь бани.
— Ох, слава тебе, господи, очнулась! Нет и нет вас. Думаю, случилось что, и сюда. Глядь — ты лежишь на порожке. Видно, как свалилась, так дверку-то и раскрыла. А то там спеклась бы без всяких сомнений. Варька-то где?
— Не помню. Кажется, помылась и ушла, а я еще ополоснуться захотела...
— Не бреши, — бабка покачала головой. — Ой, повезло тебе, что дверка была открыта, ой, повезло. Подозревала я Варьку, но как-то все несерьезно. Вот дура старая! У нее, у Варьки-то, бабка точно с чертями хороводилась, помирала долго, мучилась, а как Варьке гребешок свой отдала — так и померла сразу. А Варьку точно враз подменили. Не иначе как она банная суседка. Я о них много чего знаю, а вблизи ни разу не видала. Думала, они круглые и мохнатые, а они вона какие. Как это она тебя до конца не придушила? Видно, и впрямь у тебя с Иваном ничего такого не было. А так бы не жить тебе. И милиция ничего не нашла бы. Какое там! Будешь помнить нашу баню! — засмеялась она.
Засмеялась и Наташа, слабо и тихо.


* * * 

«Образовалось все, слава богу!»

Страшная слабость и тошнота. Поднимаешь голову — стены начинают плыть и качаться, потом складываются и раскладываются, складываются и раскладываются, будто собирается взлететь белая птица с квадратными крыльями. Кладешь голову на подушку — стены снова занимают вертикальное положение, зато вновь подступает к горлу тошнота. Холодный клюквенный морс еще как-то спасает от жара и дурноты. В краткие промежутки времени между сном и полудремой смотришь в расползающиеся строки на желтых страницах старых книжек, без обложек и оглавления, без вырванных страниц из середины, пошедших на растопку печи или бог знает какие иные хозяйские нужды еще в те времена, когда не было всеобщей грамотной повинности, и только-только начинаешь вникать в ночные кошмары огромного пустого итальянского дома с заколоченными окнами и жуткими оборотнями, прячущимися во мраке его бесчисленных комнат, как строки снова расплываются, исчезают, слышно, как глухо падает книжка на пол, приятное оцепенение сковывает все тело, и снова строки приобретают четкие контуры, и оказывается, что это никакие не вампиры, а беспечные горожане съехались на дачу и треплются по пустякам о любви и печенье, или бред смертельно раненого солдата, лежащего то ли в камышах, то ли в краснотале, превращается незаметно в любовное признание непонятно кого какой-то пустышке с золотистым пушком на ушке, дрожащими опущенными ресницами и румянцем на провинциальных щечках... Тут же проехала карета, кучер жалуется на жизнь своей старой кобыле, слышится скрип половиц... Не открывая глаз, смотришь в щелочку и никого не видишь, а половицы сами собой прогибаются, скрипят под невидимыми ногами, и даже в свечечке на столе огонек замигал от движения воздуха, и белую занавесочку на синем окошке вроде как отодвинул кто-то и снова задернул.
Бабушка заходит, куда-то уходит, дверь за нею захлопнулась, снег под окошком проскрипел, глядь — а она никуда не ушла, лежит на своей койке и дремлет, а потом — прыг, как и не дремала, шурудит уже у печи и в то же время лоб ей ладонью трогает, и шепчет что-то, вроде как «спаси и помилуй», а то вдруг с барыней какой-то разговаривает о рюшечках и фестончиках, и гусар тут же, румяно-кучерявый, с черными усами и блестящими глазами-сливами, сверкает белыми зубами... Вроде как Варя сидит на скамье, и глаза у нее то в щелку сжимаются, то расплываются пятном, и вроде как они припухли от слез. А то вдруг подушка возле головы начинает мурлыкать, изгибается горбом, зевает и запускает когти в перину...
Нет, и не Варя, а женщина молодая с печальным лицом и испуганным взором сидит на табуретке в расстегнутом полушубке, платок спущен с головы, покрывает плечи. Платок черный, в черных кружевах. Бабушка говорит, что это подруга ее, Наташина, Ольга Васина, и у нее вроде как муж три с половиной дня как помер, вчера схоронили только, двое детей осталось, и трудно ей, сердечной, сейчас одной и с хозяйством управляться, и за детьми смотреть, и с самой собою быть, в своем одиночестве ночи коротать. Муж умер-то неожиданно, кто же думал, в бане попарился, квасу ледяного густого попил — и нету мужа. А с каким удовольствием квас пил! Ох, страшно Ольге ночами в холодной просторной кровати одной засыпать! Прикрывается уж она и одеялом, и подушками, и «Отче наш»-ем, а все кажется, что стоит над ней кто-то, наклонился и сдерживает дыхание, чтобы она не услышала раньше времени. Мучается так Ольга до полуночи, а сил нет откинуть одеяло и посмотреть. Ведь тот, кто наклонился над ней, того и ждет, когда она одеяло откинет. Так в страхе Ольга и засыпает. Один раз вроде как присел кто-то сбоку на кровать, еще заскрипела сетка и провалилась перина. И очень уж просит бабушка за Ольгу, так просит Наталью, чтоб пожила она у Ольги какое-то время. Наталье так и хочется сказать: «Ну как же, бабушка, у меня сил нет встать с постели, слаба я еще». Но, взглянув на Ольгу, ей совестно стало — та, бедняжка, осунулась вся, почернела, глаза ввалились и блестят нездоровым  сухим блеском.
Вроде как снег попал в валенки и приятно холодит ноги. Как клюквенный морс. А в избе жарко натоплено и нет никого. Только она и младший мальчишка. Ольга на работе в смене на телефонной станции, старший пацан в школе. А мужа нет, умер. И младший этот вертится под ногами, как котенок, да так настырно, что Наталья уже и нервничать стала, и злиться, и едва не накричала на него, чтобы он не мешался тут, сел где-нибудь и успокоился. Да он-то вроде не просто вертится, а как сказать ей что-то хочет. Тут она увидела себя в зеркале и очень удивилась: сорочка-то у нее, оказывается, длинная-предлинная, все ноги закрывает, только пальцы видать, волосы распущены и блестят по свежевымытому. Вроде как Иван или кто-то похожий на него промелькнул в зеркале, бледный-бледный. Наташа вздрогнула, уронила зеркало, зеркало бесшумно разбилось. А мальчишка подпрыгнул, чтобы не поранить босые ноги. И еще не все осколки бесшумно упали на пол, спрашивает Наталья у пацаненка:
— Ты мне сказать что-то хочешь? Почему так смотришь странно?
А он ей и отвечает:
— К нам папа каждый понедельник вечером приходит.
— Постой, сегодня же будет первый понедельник, как он...
— Ну и что, — говорит он. — Каждый понедельник приходит. Ни одного не пропустил.
Нехорошо у нее на душе стало. Глядит она обеспокоено в окна, там солнце еще вовсю светит и дети играют под окнами. А мальчишка говорит ей еще:
— Вы бы, тетенька, спрятались куда, а то он не любит, когда у нас чужой кто-то.
Только что солнце светило и дети играли, а уже двор залит лунным светом, и не дети, а тени чьи-то синеют под окнами, а приглядишься — так и не тени вовсе, а так, непонятно что. И в комнате коптит керосиновая лампа, и некому прикрутить фитиль. И тут шаги чьи-то за дверью, ноги кто-то обметает от снега, а дверь не открывает, точно ждет чего-то. Глядит Наталья на мальчика, а тот бледный весь и трясется.
— Ты чего это? — спрашивает она у него, а сама не слышит свой голос, только мороз по коже.
— Тятя пришел, — лепечет мальчик.
Дверь открылась бесшумно и быстро, как картонная. Входит незнакомый мужчина. Странный такой. Она никогда не видела Ольгиного мужа, а тут вроде бы и узнала его. Стоит он посреди комнаты, голова в плечи ушла, а взгляд прямо в перепуганного малыша, тяжелый, недовольный.
— Кто у нас? — спросил и передернулся.
— Тетенька чужая живет, — заслоняется ручонкой от хмурого пришельца ребенок.
А Наталья зажата между шкафом и стеной, и не спрятаться ей, не убежать, боится пальцем пошевелить и знает, что он видит ее, только виду не подает — стоит посередине комнаты и чутко прислушивается к малейшему шороху. Как кот или рысь.
— А кто ее приглашал? — и он вобрал голову еще больше в плечи, втянул носом воздух и резко, как стрелка на уличных часах, повернул голову к ней и пригвоздил ее взглядом к стене. Наталья обмерла — это был Иван!
— Пришла? Пришла — посмотреть на меня? Погоди, сейчас Варвара в гости придет.
Опрометью, не помня себя, выскочила Наталья в сени, во двор, на улицу, за околицу, в чисто поле мимо трех сосен, вбежала в длинный, как чулок, коридор, гулкий и мрачный. Света нет, а вроде и видно что-то, и будто бы со всех сторон смотрят на нее с нечеловеческим любопытством человеческие глаза. Она оглядывается в ужасе назад, крик вот-вот готов сорваться с ее губ, но никого нет позади, далеко-далеко пропадает коридор в оба конца, только тени вдали промелькнули или показалось это. И подсказывает ей что-то, что гонятся за ней, вот-вот догонят. Воздуху не хватает бежать, хрипы в груди. Кончается коридор, обрывается, как тоскливая песня. Площадь перед нею, огромная, покрытая где булыжником, где бетонными плитами, где паркетом каменным, в который, как в лед, вмерзли желтые, красные, черные листья дуба, клена, липы, похожие узорами на причудливые черепа; а где и вовсе ничем не покрытая, простоволосая, утоптанная земля да следы колес от подвод и бричек.
Карета промчалась. Через пять минут — другая, со свитой верхом. Пьяная свита с наглыми рожами сделала круг вокруг нее, другой, третий и, хохоча, пришпорила коней. Еще карета… Кареты останавливались, когда становились величиной с горошину, стояли несколько минут и катили дальше. Там видна большая толпа. Там тоже площадь. Вот и Наталья у того места. Рыцарь стоит в черных доспехах, смотрит на нее, и взгляд его не беспокоит ее, не пугает, а вроде как даже притягивает. Лица вот только не видно. Жаль. Он касается ее руки своей рукой и проходит мимо.
— Кто это? — слышит она за своей спиной голос Рыцаря, но что ответили ему, не разобрала.
И снова гонятся за ней. Хорошо, дверь в стене — открывается легко, как игрушечная, только пальцем тронь. Вбегает она внутрь и замирает у входа, а шаги ее бегут, бегут по залу, гулкому и просторному, пока не ударяются в противоположную стену и не замирают там. Посреди зала возвышение, свечи горят, то ли лампочки, и так горят, что светом своим не освещают, что там на возвышении, а наоборот, как бы маскируют — за колеблющейся завесой огня ничего не видно. И тут дверь открылась, ветром задуло свечи, а темно не стало, и видит Наталья, что на возвышении сидит Иван, свесив ноги, но не тот, сгорбленный и озабоченный, а молодой и беспечный, и зовет ее, рукой машет, возле себя хлопает, садись, мол, отдохни, находилась за день. За жизнь-то. А возле него вроде как баба Марфа, и она это, и не она; стоит возле Ивана, как манекен, глаза закрыла, а сквозь веки нет-нет да и блеснет на диво молодой и пронзительный взгляд. Жутко стало Наталье, оборачивается Наталья, а у нее за спиной Варвара стоит с протянутыми к ней руками, глаза у нее закрыты, а рот так широко улыбается. Вздрогнула Варвара и воркует:
— Ну, что ты, голубка, иди к Ивану, иди, твой он теперь, навеки твой.
Господи! Неужели помощи нет ниоткуда? Рыцарь черный заходит вдруг в зал. Все ему кланяются и отступают перед ним, и дают ему дорогу. Он у них, видимо, главный или боятся они его.
— Отпустите ее, — говорит Рыцарь и протягивает ей железную руку, и, не спеша, как под венец, выводит ее из зала на крыльцо, с которого видны бескрайние зеленые луга, золотые поля, голубое небо с ослепительным солнцем, сверкающая река. — Ступай дальше одна. Тебя не тронут.
— А ты? — спрашивает Наталья.
— Жаль, но мне нельзя, — отвечает Рыцарь.
— Но я тебя увижу когда-нибудь?
— Когда-нибудь — быть может. Но не знаю точно. Увы, это зависит не от меня.
— А от кого? — шепчет она самой себе. — Я найду от кого, найду...
Спускается она с крутого бугра, делает шаг вниз, а Рыцарь отдаляется сразу на два, делает еще шаг, и сердце щемит у нее, и слезы льются из глаз, и солнце слепит, и доспехи на Рыцаре горят, будто это Рыцарь сгорает живьем в небесном золотом огне. Вот и не видно его, только блеск доспехов какое-то время еще заметен, но пропадает и он. От усталости валится Наталья в густую траву и, очнувшись, видит бабушку и отца. Они сидят за столом, пьют чай с пирожками. Баба Марфа рассказывает отцу о внезапной болезни Натальи:
— Второй день, как ей лучше стало. А ведь Варьки нет нигде, никто не знает, где она. Ну, да на поправку пошла. Образовалось все, слава богу! Уж я молилась-молилась... Съешь еще пирожочек, сынок...
Ах, Рыцарь, Рыцарь, Рыцарь черный, светлый мой господин. Твоя я навеки, твоя. Что будет в жизни — не знаю, а там, где была я, там я твоя, там настоящая моя жизнь, с тобой, только с тобой!
И радостно ей, тепло и уютно засыпать под неторопливый тихий разговор родных ей людей, под седьмой стакан чаю с десятым пирожком.
И неведомо ей, бедняге, что только что она побывала там, где никто из ее родных еще не был, заглянула ненароком туда, где все, все-все, от мира сего и никого их нет уже в нем, вдохнула в грудь запах того времени, которое еще только достается из закромов вечности.
«Знаю я, знаю, где Варька. Не проболтаюсь, — улыбается она, засыпая. — А то еще начнете меня спрашивать о нем. Никому о нем не скажу, никому...»
И когда кажется ей, что сейчас опять наступит тот солнечный день и опять черный Рыцарь подаст ей надежную свою руку, вдруг задумывается она и печалится: странно получается — отец за столом сидит, мирно с бабушкой чаи гоняет, а ведь только что на той громадной площади он за прилавком стоял, вроде продавца, молча глядел на нее, и такое отчаяние было в его глазах и одиночество, что она невольно приостановилась, но почему-то прошла мимо, и поняла, что это папа, только тогда, когда было уже слишком поздно и нельзя было вернуться назад.


Рис.
* * * * * * * * * * * * * *

Благодарю за внимание!