Иван да Марья. Ольга Ланская

– Ты знаешь, Солнышко, – негромко говорит Мария,– всю ночь, когда вы спали, а я проверяла тетрадки, дом постукивал.

– Кто… «постукивал»?! – неторопливо-протяжным спокойным своим московсим "акающим" говором, по которому в любом краю мира распознавают люди москвичей,  переспрашивает Иван и смеется, чтобы заранее отвести от Марии ее тревогу, ее ночные, неизвестно перед чем, страхи.

Он сидит у стола, накрытого к завтраку, аккуратно нарезает ровными ломтиками хлеб – он все делает основательно, не спеша, и все у него всегда получается добротно и красиво, - кроет ли тесом крышу, мастерит ли из Бог весть, какой рухляди, радиоприемник, починяет ли детям валенки, или готовит ружье к охоте.

– Дом, – тихо произносит Мария. – Дом ночью постукивал. По углам что-то там странно стучало, потрескивало…

Она стоит спиной к теплой печи, маленькая, строгая, руки на большом, заметном уже животе – через пару месяцев появится малыш, – в лице ни кровинки, светлые волосы откинуты назад, серо-янтарные глаза смотрят прямо, пронизывают, словно экзаменуют.

За окном – декабрь, раннее утро, зимнее багряное солнце еще не пробилось сквозь закуржавленные инеем стекла – сегодня минус пятьдесят по Цельсию.

– Морозы, – пытается пошутить Иван, негромко, добродушно посмеиваясь.- Морозы это, Маинька.

Он протягивает руку к синей стеклянной сахарнице, всегда стоящей в центре кухонного стола рядом с керосиновой лампой, которую тоже не убирают – на случай, если погаснет электрический свет.

Он часто гаснет, и весь заснеженный поселок на берегу замерзшего на многие месяцы Алдана погружается в темноту…

Осторожно, огромными руками, Иван снимает с сахарницы хрупкую, тонкого стекла, крышку, неспешно кладет ее рядом с вазочкой на стол – Мария любит хрусталь, но откуда ему здесь взяться в послевоенном доме, за тыщи верст от родной Москвы, в первом их своем доме, который и купили-то они в рассрочку, продав все, что могли.

– Не к добру это, Солнышко, – возражает Мария. – Не к добру. Надо уезжать.

За стеной, в соседней комнате что-то громыхнуло, послышалась ребячья возня, смех.

«Уезжать! – думал Иван. – Уезжать…»

Они и за дом-то еще не расплатились, всего-то пяти полных лет не прожили, после того, как пришлось им перебираться сюда, в Эльдикан, с золотых приисков, из Аллах-Юня, по зимникам и наледям…

* * *

В тот, первый их переезд Иван уехал на несколько недель раньше, чтобы подготовить на новом месте все к приезду семьи, а Мария осталась на прииске. Она должна была доработать до весенних каникул: не оставлять же школу посреди четверти…

… Конец марта выдался тихий, солнечный. Из поселка грузовики с людьми и вещами выехали рано утром. Стояли ровные морозы – минус 25-30, не было ни заносов в горах, ни торосов на замерзших горных реках, воздух был ледяной, неподвижный, и за день машины должны были успеть добраться до очередного  зимовья.
 
Единственно, что было по-настоящему опасно, так это желтые, дымящиеся наледи – вода, выжатая морозом из-под толщи якутского льда, вода, ступив в которую, человек моментально обувался в ледяные «валенки».

Но на это не обращали внимания – важно было только то, чтобы не заледенели колеса машин, чтобы караван не примерз посреди безлюдья и холода к мертвым зимой ледовым рекам.

Весь долгий день пути они сидели вчетвером в кузове грузовика, прикрытого брезентом, среди немудреного скарба – Мария и трое ребятишек, мал-мала меньше: двое – его, Ивана, оставшиеся после умершей от родов его жены, и третья, средняя по возрасту, шестилетняя дочка Марии и погибшего на фронте ее мужа, военного летчика, которого ждала она и тогда, когда война уже закончилась, и поистерлась похоронка, а письма с фронта, однажды оборвавшись, так и не возобновились…

Из кузова машины видны были  заснеженные горы, ослепительные и четкие, словно вырезанные из светящегося мрамора, и небо над ними было той невероятной мартовской синевы, по одной которой, не глядя ни в какие календари, чувствуешь, что близка весна, что Земля уже повернула бочок свой к Солнцу, и оно, хотя и не умея еще согреть, восполняет эту немощь свою яростью света.
 
Мария кутала лица детей в толстые шали, растирала чуть побелевшую щечку, не давая замерзнуть, и думала только о том, чтобы до темна успеть довезти их к зимовью.
Ее радовала их молчаливая терпеливость, им не надо было объяснять, что на морозе нельзя разговаривать или капризничать.
 
Даже младшенький – трехлетний Витек – молчал, а вскоре заснул у нее на коленях, и теплое дыхание его, вырываясь из-под пухового платка, закуржавило инеем по-девчоночьи длинные белые от рождения ресницы.

Ближе к полудню наледи участились.

Она видела, как спрыгивали из кузовов мужики, бежали по мокрому льду к застрявшей было машине, но вскоре движение возобновлялось, и она облегченно вздыхала: пронесло…
К зимовью подъехали, когда еще не стемнело, но тайгу уже раскроили длинные синие тени, и вершины гор, чуть отдалившиеся за день пути, уже окропило розовым, предзакатным заревом.

Машины остановились на широком склоне у приземистой черной избы, над крышей которой вился печной дымок.

Мария ждала, когда скомандуют: «Приехали», но шофера не торопились, о чем-то переговариваясь.
 
Наконец, они подошли к ее грузовику:
– Вы, Мария Варфоломеевна, оставайтесь здесь, а мы передохнем чуток и поедем дальше, до следующего зимовья… Тут места для ночлега на всех не хватит, битком… Мы поедем, а вы оставайтесь. Детям ночной дороги не выдержать. Утром подойдет почтовая машина с Аллах-Юня. Возьмет вас…

Мария понимала, что дети ночной поездки по зимнику не перенесут.

Слишком холодно в якутской тайге мартовскими ночами, слишком опасны наледи, слишком ненадежен наст в горах…

Она не представляла, как выдержат эту дорогу и они, крепкие, каленые русские мужики, но они, хоть и были так же молоды, как и она, они лучше знали, что делать в таких случаях, потому, что если ее стихией были дети, и никто лучше нее не знал, что они могут, а чего нет, что для них лучше, а что – невозможно, то их мужской стихией был этот тяжкий изнурительный труд, эта адская дорога по таежному закованному в нечеловеческий холод пространству, их стихией было преодолевать его, доходить до цели, оставаясь живыми.

Каждый из них понимал это без слов, и их: «Оставайтесь» было для нее приказом.

Мужчины помогли ей выгрузить из кузова ребятишек, и она пошла с детьми к зимовью, неся на руках только что проснувшегося младшенького.
 
Вошли в приземистую дверь, внеся с собой густое белесое облако мороза, а когда оно осело, Мария увидела, что вдоль нар и вокруг них – всюду, где только мыслимо, лежали люди – обросшие, угрюмые мужики.

Никто не поднялся, никто не задержал на вошедших взгляда, словно и не стояла у входа молодая женщина с тремя детишками.
 
Мария опустила младшего на пол и молча принялась распутывать его из одежек.
 
А когда Витек, маленький синеглазый белоголовый крепыш, остался наконец только в валенках, свитере и толстых рейтузах, Мария раскрыла свою крохотную сумочку, в которой хранила самое ценное – документы и пачку «Казбека», прибереженную для мужа.

Она достала пачку папирос из сумочки, раскрыла и подала сыну:
– Иди, угости дядечек!

И он, широко улыбнувшись, пошел по кругу, не очень уверенно ступая в толстых рейтузах и валенках, потому что пошел поздно, так как долго болел без материнского молока, и в тяжелое повоенное время выходили его с большим трудом.

И оттого, что ноги его ступали не очень уверенно, чуть заплетаясь, он все крепче держал руками раскрытую пачку «Казбека» – царский дар во времена махорки и самокруток! –  все выше поднимал ее и все шире улыбался, протягивая дорогие тонкие папиросы, и басовито приговаривал:
– Закурим, дядя!

Потянулась к пачке с лихим горцем на обложке одна рука, затем другая…
 
Мужики, просыпаясь и видя такое удивительное явление посреди хмурого зимовья, светлели лицами, покачивали головами, тянулись к раскрытой пачке, бережно вынимая из нее неловкими тяжелыми руками тоненькую папироску, благодарили.
 
Зимовье ожило.
 
Непостижимым образом освободился вдруг передний угол нар.

– Проходи, мать, располагайся, – обратился один из них уважительно к Марии, и она засветившись благодарной радостью, стала раскутывать детей, что-то стелить им, усаживать.

Откуда-то появилась и хозяйка зимовья с огромной миской дымящихся пельменей.

– А вы ведь учительница с прииска, правда? Муж ваш проезжал, говорил, что поедете с детками вниз, в Эльдикан... Покушай-ка, милая, а вы, деточки, вот сюда, вот сюда...

Всех рассадила, всех устроила, привычно быстро вытерла тряпкой простой досчатый стол, выскобленный ножом до белизны, и стала рядом, сложив крестом на груди руки и, улыбаясь ясными синими глазами, приговаривала:
– Кушайте, кушайте.

В низкое заледенелое оконце зимовья заглянул червонный закатный луч, задержался, растекся по бородатым лицам, высветил синь в подобревших глазах, лег на черных бревенчатых стенах драгоценным золочением.

Наутро с новым обозом пришла почтовая машина, и они доехали с ней, как и предсказывали Марии мужики, до этого, нового для них тогда места жительства, где купили они с Иваном дом, и где все понемногу обустроилось.
 
Здесь, на берегу огромной реки, было у них все.
 
Огород, охота, рыбалка, тайга, кормящая всю зиму ягодами и грибами, – только не ленись по осени, заготовь загодя.
 
И не ленились, не умели и не знали, что это такое – жить, не трудясь.

* * *

... Как и пять лет назад, по чьему-то приказу опять переводили райцентр на новое место.
 
Тогда надо было уезжать, потому что там, на приисках, не оставалось ни знакомых, ни работы – уезжали с перемещением района все специалисты.

Но теперь, когда впервые – свой дом, и кое-как начал налаживаться их немудреный быт, когда решились они, наконец, обзавестись четвертым, но первым их общим ребенком и до его рождения – совсем чуть-чуть, уезжать сейчас!..

Да и сама Мария говорила ведь, что это невозможно.

И вот, вдруг это – "дом постукивает"!..

– Маинька, – мягко напоминает Иван. – Мы ведь решили остаться. Ты ведь знаешь, если ехать, то немедленно. А я уже отказался.

Он улыбнулся, снова пытаясь отогнать ее ночные смутные страхи, и принялся намазывать на ломтики хлеба ровный тонкий слой масла, так, чтобы оно накрыло всю поверхность, без прорех.
 
Точно так же тщательно он паял проводки для телефонной или радиосвязи – после него переделывать уже никогда ничего никому не приходилось.

– Ох, Солнышко, не к добру это, – вздохнула Мария и позвала:
– Дети, завтракать!

Они ворвались, вкатились в крохотную кухонку, быстро расселись вокруг стола, – легкие, улыбчивые, готовые пить счастье и только счастье – дети, которых не унесла война.
 
Мария отвернулась к плите и резко, до боли, сжала ладонями повлажневшее вдруг лицо.

А через пару дней она разбудила Ивана посреди ночи, позвала на кухню, где проверяла по ночам школьные тетрадки, и рукой показала на стол.
 
Синяя вазочка в центре стола была непонятной силой перерезана пополам, и верхняя ее часть непостижимым образом сдвинулась в сторону, съехала бочком, да так и застыла.

Иван, изумленный, ничего не понимая, оглянулся на Марию, а она едва прошептала, охваченная ужасом:

– Ты понимаешь, Солнышко, это прямо у меня на глазах... Вазочку пополам перерезало. Как ниткой... Плохая это примета. Плохая... Беда будет!..

На этот раз он не шутил и не посмеивался.
 
Ему передалась вдруг вся глубина интуитивного женского ужаса перед бедой – неминуемой, страшной, и неотвратимой.

Было решено – ехать.

Вот только до весенних каникул переждать, чтобы дети закончили четверть. Да и маленький к этому времени уже родится, и будет ему около месяца...

Теперь уже Иван старался подбодрить Марию, словно не было никакого ночного видения, а так, обычное дело – просто надо ехать.

– Соорудим для тебя с малышом теплую кибитку, закутаем покрепче, доедем, Маинька. Ты только не переживай, – говорил Иван. – А старшенькие уже знают мартовскую дорогу. Да здесь она и полегче, не по горам, им это в удовольствие будет. Точно?

Смеялся, подхватывал детишек под руки, поднимал к потолку, кружил.
 
Те хохотали от безмятежной радости, от ощущения полета и непоколебимой уверенности, что отец никогда не уронит, что никогда не подведут его сильные руки.
 
Улыбалась и Мария, радуясь их безмятежному счастью.

...Той же весной, через месяц-полтора после их отъезда, поселка не стало.
 
Его разрушило, искромсало небывалое наводнение, накинувшееся на Эльдикан по первому же паводку.
 
Многометровые льдины сметали, крушили дома.

Переулки исчезли.

Вместо них разрезали землю глубокие, зыбкие, с рваными ненадежными краями овраги.

А дом Ивана да Марии – их первый и последний свой дом, – занесло илом по самую крышу, забило, затромбовало донной грязью под потолок, утопило навсегда в сырой земле...

Ольга ЛАНСКАЯ,
Якутия - Санкт-Петербург


Рецензии