Фирс

Владимир Фирсович Шишигин
                ФИРС
                (воспоминания об отце)

Папа родился в деревне Борок, расположенной в среднем течении Северной Двины.
 В первый раз я побывал там у деда Ефима Васильевича и бабушки Ольги Матвеевны в летние каникулы 1947 года. Мне было 11 лет – столько же, сколько было Фирсу, когда он сбежал из родной деревни.
 Увидев в деревне большущие, в два этажа, добротные деревянные дома, в которых размещались и несколько изб (комнат), и поветь (второй этаж половины дома, где хранились корм для скотины, мука, утварь), и хлев под поветью и даже колодец, жарясь на толстенном полкЕ баньки, собирая ягоды и грибы, купаясь в речке Курье (приток Двины), я удивлялся – зачем надо было бежать от этих чудес? Сначала в Архангельск, где его усыновила семья Тыровых, ставшая родной всему нашему клану, а потом – в Ленинград, где он поступил в техникум сценических искусств.
  Что же вытолкнуло мальчишку из родных мест, что повлекло его потом за тридевять земель, аж на краешек России – в Приморский край, где он нашел свою любовь – Лидию Макарову – девчонку с окраины заштатного городишки Никольск-Уссурийска, родившей там, как он признавался потом, его "лучшее произведение"- Володьку, т.е меня?
 Мне кажется, тому была одна причина – жажда самому повидать мир, удивиться ему.
 Чтение книг, народные прибаутки и песни, рассказы видавших виды поморов-стариков и старух на правильном, присущем людям Русского Севера, образном языке с подчеркнутым «оканьем» и с колоритными сравнениями, кураж в веселье и обстоятельность в делах и беседах односельчан – всё это распаляло желание не только увидеть и познать самому все, о чем писалось и говорилось, но и прочувствовать все самому и потом так же, как его односельчане, рассказать обо всем увиденном  другим и, главное, насладиться удивлением слушателей и зрителей, вызванным его рассказами, а также – показами. Недаром, актеры, с которыми работал отец, в один голос говорили, что Фирс умел здорово показывать. Богатая география его биографии (он разве только не побывал на Чукотке и Камчатке) снабжала его образами, точно передающими особенности облика, быта людей и характера природы в разных уголках нашей Большой Родины. А через эти образы приходило восприятие культуры и истории народа.
  Народность. Этим совокупным понятием он определил форму своего творчества. Поэтому ему так удавались в спектаклях массовые сцены, где каждому персонажу были назначены облик и характер живого прототипа и в то же время массовка в целом выступала, как персонаж с характерными чертами то бандита, то плачущей женщины, то купца, то судьи, то премудрого старца, а то становилась чудным мгновеньем пейзажа.
  В спектакле «Алексей Кольцов» (Воронеж) расположенный подковой русский народный хор обрамлял  пятачок сцены , на котором разворачивалось действие, был как бы  ладонями народа, в которых мерцало  сердце поэта. И чем больше бывала массовка, тем большее наслаждение испытывал режиссер, работая с нею.

 Как – то раз на вопрос, «кем ты хотел  стать, если бы родился заново», папа ответил:
-Дирижером.
- А почему?
-Только музыка без слов и зрительных образов может напрямую переселить одну душу в другую. А для полного переселения нужен оркестр с его массой и палитрой актерских амплуа, т.е. разных инструментов и бездной звуковых нюансов.
- А зачем переселяться?
Папа удивился и сказал:
- Ты представь. Коммунизм. Все есть – и еда, и крыша, и долгая жизнь без лишений. Нажал на кнопку – и все удовольствия сбываются. Но чего все-таки будет не хватать человеку? Ненасытными будут два порока – власть и слава и одна добродетель – познание. Именно по отношению к ним объективно будет оцениваться в будущем личность, ее статус в обществе. Но я думаю, все-таки самым главным будет критерий – на сколько одна душа запала в другую душу. И вот в этом - то и будут соревноваться творящие искусство и  самый совершенный его вид – музыку.
    
  Музыкальность и артистизм передались Фирсу от отца, моего деда – Ефима. Ефим, служа в лейб-гвардии Преображенском полку, играл на балалайке в самодеятельном полковом оркестре народных инструментов, руководимом знаменитым Андреевым. Он играл и на гармошке и пел глуховатым голосом с душещипательной «дрожжинкой» протяжные народные песни и … светские романсы.
 
--Фирько-то был горазд к музыке – вспоминала бабушка -- о шести годков он порато терзал балалайку на сцене и две струнки-то и оборвались. Доиграл на одной, допел «Светит месяц», а потом грохнул балалайку об пол, топнул ногой, поклонился и с ревом сбежал со сцены, голубанушко. Ни в жисть не буду больше! Ан, нет. Покуражился, а в театре и  нынче…
 
 В этом эпизоде проявились зачатки будущего артиста, чрезвычайно щепетильного, строгого, иногда даже жестокого по отношению к себе и коллегам, творца. Во время репетиций он переселялся в души актеров и сурово выворачивал их наизнанку, чтобы обнажить распознанный им в актере образ действующего лица. Но зато, когда удавалась мизансцена, он на репетиции  стремительно вбегал из зала на сцену и со слезами на глазах целовал и говорил актрисе, только что беспощадно обруганной, «Ах ты, моя мерзавка. Прости. Умница!»

  Вера в свою правоту, в задуманное и одержимость в работе над его воплощением становились, если не религией для него и коллег, то по крайней мере, суеверием, нарушение или пренебрежение которым, считалось страшным грехом.
 
  Многими суеверными табу и привычками он окружал себя вне театра, в домашнем быту и на отдыхе. Он все время играл с судьбой, заранее предугадывая результат в цепи самых разнообразных событий.
Иногда он при этом «делал ставки».
-- Вот если, эта бочка, превратится в ложку, то премьера будет успешной – и показывал рукой на небо, где кувыркались облака, в том числе одно, в виде бочки, вдруг разделилось на две части и действительно превратилось в … ковш.
  Образность была не только сутью его мышления, но и средством самовыражения и инструментом обработки актера, художника, костюмера, дирижера, бутафора – всех специалистов театрального дела.
 
  Как-то на рыбалке, поймав подряд 3-х больших линей, папа в каждом из них увидел особый образ.
Первого, очень красивого и вертлявого он назвал героем-любовником. Второго – самочку -- он назвал за ее вкусную внешность – любовницей, а третьего – обстоятельного, вальяжного и ленивого – приставом, милиционером. «Вот тебе и конфликт, вот тебе и драма в садке.» И он долго смотрел уже не на поплавок, а на метания трех рыбин в садке.
 
  Понятие «образ» я воспринял от отца, когда он однажды, и это, пожалуй, был единственный раз, поинтересовался, как идут мои школьные дела. Нам задали писать сочинение на тему «Образ Митрофанушки в пьесе Фонвизина «Недоросль» Название темы было шаблонным. Эти «Образа» мы нагло списывали из различных статей литературных критиков и гордились тем, кто из нас, учеников, больше проштудировал «подсобную» литературу. Прочитав мое сочинение, папа сказал «Шулер, симулянт и врун! Ты мне скажи просто, своими словами, как выглядит Митрофанушка, какие на нем башмаки и кафтан, как он ходит, каким голосом говорит, как и на кого глядит, как дышит и т.п. и т. д.» «Ну ведь в пьесе об этом не написано» - обиделся я. «А ты вообрази по словам, которые он произносит, и  по тому, что говорят о нем».   
  Два дня я сопел, перечёркивал свой труд и получил пятерку, не смотря на три орфографические ошибки. Особенно понравилось учителю, что у моего Митрофанушки на большом пузе не застегивался кафтан, а на носу была бородавка, и что он не выговаривал три буквы и … здорово сопел… После этого мне полюбились в книгах «лирические отступления» в прозе, метафоры в стихах, а радиоспектакли с музыкой стали пробуждать в моем воображении конкретные образы, большей частью не совпадающие с теми, что воплощались в поставленных по книгам кинофильмах и спектаклях.
 
  Истоками образности мышления и выражения отцом с её помощью своих мыслей и чувств явились образность, красота речи односельчан в деревне Борок, где прошло его детство. Но у бати образность была значительно расширена знаниями. Он удивительно много читал и запоминал сходу. Ворох журналов, газет, пьес с россыпью сигарет и окурков около его «ленивицы» - узкой кушетки, где он отдыхал дома между репетициями и спектаклями – фундамент его знаний, убеждений, доводов, показов.
 Удивительно, но мне казалось, что батя мог на равных рассуждать с любыми специалистами о проблемах науки и техники, строительства и сельского хозяйства. Мой каждый учебный год начинался с того, что батя за неделю прочитывал (и запоминал!) все мои учебники. Я каждый раз удивлялся и тому, что папа мог здорово точно показывать актерам, как держать в руках простой и отбойный молоток, или как держать и крутить штурвал корабля, или как класть кирпичи и заострять топором кол. Удивлялся потому, что дома он не мог (или не хотел заниматься бытом!?) даже забить гвоздь в стенку для картины. Он вообще не терпел в людях «вещизм», т.е. желание обладать материальными «радостями жизни» - модной мебелью, домашней утварью, автомашиной и т.п. Из всего домашнего уюта он уважал только письменный стол, стеллажи с книгами, репродуктор и отчасти («Вести», «Время») – телевизор да свою серебряную стопку. Но при всем при этом он никому не доверял творить окрошку и фарш для пельменей и этой вкуснятиной удивлял каждый раз дома не только родных, близких друзей, но и важных гостей.
 
  Застолье и, тем более с интересными собеседниками, было не только для него одним из любимых занятий, но и лишним поводом для меня погордиться отцом. Ведь именно во время застолий я услышал от него рассказы о его детстве, о совместной учебе с корифеями нашего театра и кинематографа – Чирковым, Черкасовым, Меркурьевым, Толубеевым, о дружбе с Шостаковичем, о встречах с Маяковским, Маршаком. Благодаря домашним застольям и встречам с батей в ресторанах мне довелось побывать в одной компании с Твардовским, Луговским, Лукониным, Чирковым, Царевым, Константином Симоновым, Б. Горбатовым и другими известными деятелями искусства и литературы. Особенно мне памятны застолья, когда батя на спор сочинял и писал на коробках из-под папирос «Казбек» на заданную тему стихотворения и побеждал своих именитых сотрапезников, а на поздравления отвечал словами Маяковского «Сочтемся славою! Ведь мы – свои же люди и пусть нам общим памятником будет построенный в боях социализм!» Как ни странно, но именно при таких встречах часто зарождались у бати и новые идеи и формы их воплощения на сцене.
 Помню, как батя, поедая окрошку и дочитывая за столом последнюю страницу книги воронежского писателя В. Кораблинова «Жизнь Кольцова», воскликнул: «Это готовая драма! Это – песня! Я буду ставить спектакль – песню!». Так родился образ знаменитого спектакля.

  И еще два примера внекабинетного, за трапезой  зачатия спектаклей.

  В послевоенный год (в начале 50-ти десятого) в Сталинграде во время домашнего застолья с почетными гостями, в том числе с поэтом М. Лукониным, зашла беседа о Маяковском и кто-то сказал, что есть не ахти, но все-таки довольно сносная пьеса А. Липовского  о поэте. Луконин не очень лестно отозвался о пьесе, но батя твердо заявил, что он ее поставит и непременно под названием «Грозное оружие». У него созрело тогда точное видение роли великого поэта - роли умелого обладателя «грозным оружием» - словом. Во время работы над спектаклем в нашей квартире не было свободного места от мемуарной литературы, писем от сестры Владимира Владимировича и от людей, с ним встречавшихся и хранящих о нем как светлую, так и темную память. Режиссер заставил Константина Синицына – исполнителя главной роли и Наума Соколова -- исполнителя роли Саванского, главного врага поэта – чиновника от РАПА, да и исполнителей остальных ролей, прочитать и вызубрить имевшие место в жизни поэта диалоги. Он будто предвидел и намеренно  шел к воплощению спонтанного вхождения зрителя на равных с актёрами в действие, в диалог поэта с народом, в роли которого должен был  выступить зритель. Батя, как всегда он делал не только с молодыми, но и маститыми драматургами, заставил Липовского переработать пьесу.
 В первом акте, повествующем о диспуте двух известных поэтов – Маяковского и Кичанова (прототип – Кирсанов) режиссер рассадил в зрительном зале от партера до галерки артистов, играющих роли представителей разных слоев общества – от солдат и рабочих до интеллигентов и нэпманов. По ходу диспута они задавали поэтам вопросы и кидали реплики. Зрители, видя такую вольницу, думали, а почему бы и им не спросить и не высказаться. Вот тут то и пригодилась проработка мемуаров и артисты соответственно своим ролям отвечали зрителям подлинным историческим текстом. Первый акт вместо 15 – 20 минут растягивался к общему удовлетворению до 40 минут, а то и до часу. По окончании акта и особенно в финале спектакля зал становился похожим на стадион в момент  гола. Все кричали, кричали, а я со своими однокашниками, которых по два-четыре человека проводил в зал на каждый спектакль, хулиганили от восторга, во все горло скандируя «Браво! Браво! Браво! Бля буду, браво!» и наш вопль утопал в общем восторженном вопле. После этого старшеклассники стали относиться ко мне, как к одному из наиболее уважаемых пацанов – классному футболисту или владельцу «Диаманта» - заграничного велосипеда.

 Другой пример – спектакль по пьесе Островского «Правда хорошо, а счастье лучше». Этот спектакль также поставлен в Сталинградском театре в 50-тых годах прошлого века. В то время свою артистическую карьеру начинал  Иван Лапиков. Я помню его в быту и на сцене до этого спектакля каким-то нескладным, обиженным, робким, но в то же время раздражительным, пьющим «горькую» молодым неудачником. Он рвался играть героев – любовников, да еще с гитарой или аккордеоном, хотел играть каких-то франтов. При его сутулости, худобе, голове грифа на тонкой шее с большим носом – клювом, с прямыми отлетающими назад, как перья, желтыми волосами, он в этих ролях казался нелепым и жалким. Жена у него  Юлия Фридман была стройной красавицей, необыкновенно женственной, любящей Ивана и страдающей по поводу его несостоятельности как актера. Всех удивляла их взаимная любовь и еще удивительнее она стала, когда выяснилось, что Юля давно глухая и может взаимодействовать с артистами на сцене только в прямой видимости их лиц, она читала реплики по губам. Эта беда и собственная профнепригодность подкашивала Ивана все больше и больше. Каким образом, по каким приметам Фирс разглядел в Иване Лапикове признаки таланта великолепного артиста можно только предполагать. Я думаю, что и тут папу не подвела его интуиция, а, может быть, и неуемное желание сотворять не только спектакли, но и делать актеров. Пожалуй, вторая страсть во второй половине его жизни превалировала над всеми остальными , особенно в Ярославле, где он возглавил театральное училище, а потом выпестовал из него ВУЗ.   Как-то раз Лапиков, провожая Фирса с утренней репетиции на обед, дошел до подъезда и сказал:
-Фирс Ефимович, ну поговорите со мной откровенно. Вот… я парочку с собой прихватил (он показал две поллитровки). Актер я или не актер?
Я со своим однокашником Вовкой сели за один стол с батей и гостем. Пили, ели они обстоятельно. Говорили горячо. Мы собрались уходить, как услышали отца:
- Володька, и ты, Вовка, идите сюда! Вот этот мерзавец в который раз спрашивает: актер он или нет? Он ничего не понимает! Он не верит, а я ему говорю – актер!.. Я для тебя специально спектакль поставлю и дам тебе такую роль, что весь город будет ходить на Ваньку Лапикова!
- Как….у…..у…..ю? – протянул Иван.
- А вот дай зарок, что если так случится, то ты бросишь пить. Ну? Ну… разве только со мной и то … по большим праздникам. Ну?
- Нет, Фирс. Я хочу услышать сначала, какую роль?
Фирс схватил его ладонь и эту сцепку протянул нам:
-Бандиты, (это его любимое обращение ко мне и моим друзьям) разбейте наше рукопожатие и запомните сию минуту. Делается Актер с большой буквы! Ну, даешь клятву, мерзавец, или я всем заявлю, что ты говнюк и бездарь. Ну?
  Иван выпрямился насколько мог, задрал голову, выпятив кадык, зажмурился, а потом трезвым – трезвым взглядом поглядел на Фирса, сжал зубы и процедил:
- Клянусь.
Последовали три подряд тоста за урожай, Иван больше не пьянел. Ожидание чуда действовало как мощная антихмельная защита. Наконец, батя хитро прищурился, а потом громко и четко, как армейскую команду отчеканил:
- Си- ла! Ерофе - ич! Гро – знов!
С каждым ударным слогом Иван вздрагивал, а потом вскочил и заорал:
- Чур! Чур! Нечистая! Ты сошел с ума, Фирс. Ведь он - старик, этот унтер! А я - то …Что скажет моя Юлька? Тьфу!.
Он потянулся за стопкой, но батя смахнул ее со стола:
- Ты же поклялся, мерзавец! Вот свидетели. Ты мужик или слюнтяй? …

  Затем уже в театре свершилось одно из тех незабываемых чудес в моей жизни, когда искусство мне, так же как и актерам, выворачивает душу наизнанку и заставляет вытряхнуть из нее мусор обид, неудач, плесень неуверенности, разочарования и наполняет ее радостью, благоговением, любовью к жизни и добротой ко всем и всея…

  Старой, властной купчихе понадобился для охраны яблоневого сада внушительный, грозный сторож, какой-нибудь отставник «унтер, при регалиях». Ей привели высокого но согбенного с суковатой палкой в руках старого солдата в длиннополом сюртуке с георгиевскими крестами на груди. Могучие бакенбарды, борода и особенно,  как стреха крыши, брови закрывали почти все его лицо, за исключением картошки носа. Вид старика действительно был грозным под стать его фамилии, но в то же время казалось: тронь его и он рассыпится как усохший гриб - дождевик. Но глаза! И как они только были видны из-под бровей?! Будто распахнутые двери теплой избы в холодную ночь. Весь диалог между купчихой и Грозновым сопровождался перестрелкой взглядов. Старуха интересовалась, какую он запросит плату и справится ли с работой. Ответы вызывали у нее сначала смех и раздражение, а затем почему-то жалость, подозрительность и настороженность. Наконец, она узнала в старике бывшего своего возлюбленного, которого забрали в рекруты и которому она поклялась в верности по гроб жизни. и стала слёзно просить снять с нее эту клятву. И вот тут то и заблистал Ваня Лапиков. Приглушенный было голос и произношение слов с мягким «оканьем»  превратились вдруг в зычный голос командира, подающего все слова, как предварительные и исполнительные команды, которые и следа не оставили от спеси и важности купчихи. Грознов - Лапиков поймал кураж и  вволю потешился над старухой, а затем, высморкавшись в носовой платок размером в полскатерти, сурово пообещал:
- Клятву твою сняму, сняму и … другую возьму.
Купчиха, уже поднимающаяся с колен, тут же рухнула на них обратно. Смех в зале. А Силушка – Ванечка Лапиков – Грознов как-то очень участливо, бережно поднял ее, нахмурил брови и дрогнувшим голосом, как ребенок у матери, не то попросил, не то извинился:
- У…у…угол… мне нужен…
Комок в горле. Слезы не только у всех зрительниц, но и у мужчин. Я всхлипываю, не стыдясь. Такой переход от смешного к трагедии одной небольшой фразой, мизансценой могут выполнить только великие артисты. И Иван Лапиков стал им...
  А выпивал он потом только с Фирсом при их редких встречах, на которых Иван играл на баяне или гитаре и они пели свою любимую       «Пятьсот километров тайга, где бродят лишь дикие звери, не ходят туда поезда, бредут, спотыкаясь, олени…».

  Способность Фирса вылавливать не только в артисте, но и в любом человеке, зерно его таланта и характера была удивительной. Он был великолепным физиономистом.
 Помню, как при первой встрече с будущей снохой – моей женой Татьяной батя решил подарить ей коробку конфет. Когда улыбчивая продавщица через прилавок протянула шикарную коробку «Ассорти», батя уже было взял ее, но в какой-то миг остановил руку и строго сказал:
- Позовите заведующего.
Продавщица, не переставая улыбаться, постаралась взять у него коробку:
- Я Вам другую дам.
- Нет, оставьте эту и позовите Зава.
Папа прижал коробку к витрине рукой и еще раз повторил свои требования.
То- ли это было сказано очень громко, то - ли завмаг была начеку, но она тут же появилась и с царственной улыбкой положила свою наманикюренную ладонь на батину, а другой рукой попыталась взять коробку:
-Товарищ, не волнуйтесь! Мы Вам заменим товар. Вот эти конфеты еще лучше и без доплаты.
Все покупатели притихли и уставились на эту сцену, как на экран телевизора, передающего посадку «Аполлона» на Луну.
- Я прошу открыть эту коробку – очень жестко и решительно заявил отец и сам ее распечатал и открыл. В коробке больше одной трети гнездышек не было заполнено конфетами…
Мы вышли из магазина с новой, полной коробкой, несколько смущенные и обескураженные. Я поглядывал на Татьяну и боялся, что она подумает  о будущем свекре - какой жадный и зануда. Чтобы поставить точку я спросил:
- Неужели ты почувствовал недовес? Ведь ты ее даже не встряхнул?
- Да ну, ерунда! У этой девки блудливый взгляд, нечестный. Вот я и проверил.
Татьяна с восторгом поглядела на свекра и улыбнулась ему. Эта улыбка не сходила с ее лица при каждой будущей встрече с ним, не сходила и при воспоминании о нем.

  Из всех грехов человеческих папа выделял предательство и ложь. Он говорил, что не прощает эти грехи никому, но на деле выходило не так. Если в начало отношений с кем-либо закладывались восторг, дружба, любовь, то спустя некоторое время после вскрывшегося предательства или обмана батя мог опять вспоминать с удовольствием о былых отношениях, а если виновник истово раскаивался в согрешении, то мог выпить с «мерзавцем» «За урожай». Как он говорил, «зароненное в душу доброе зерно все равно прорастет на зло сорнякам». Наверно, это называется добротой и верой в человека, но только у которого «ложь и предательство - не инструмент, а нежеланная, случайная закавыка в жизни».

  Вера в правду, справедливость, добро сочетались в папе с чрезвычайной щепетильностью, требовательностью в театральном деле, в котором для него не было ни компромиссов, ни мелочей. Начиная от утверждения о виновности осветителя за перегоревшую внезапно лампу в прожекторе, кончая резким протестом против вмешательства в творческие дела театра со стороны партийных и административных чинуш. Его бесила их некомпетентность  и зачастую -- просто их безграмотность. Но были исключения среди стоящих у власти, с которыми у Фирса Ефимовича сложились уважительные, дружеские отношения. Мне особенно запомнились две фамилии – Пегов (Владивосток) и Усачев (Воронеж). Оба секретари обкомов партии. Им батя доверял, к их оценкам и советам прислушивался.
  Он был настоящим коммунистом, я бы сказал коммунаром, в высоком смысле слова идеалистом, борцом за прекрасные идеалы. Не важно, кому адресовались эти идеалы - личности или стране. Он считал, что первым проповедником коммунистических идей был Иисус Христос,  но, увы, где добро, там всегда и зло, где сподвижники, там всегда и предатели, иуды, троцкие, ироды. Он много цитировал Ленина, Луначарского, Плеханова не как начетчик, а как апостол. Он так же, как его отец – мой дед Ефим Васильевич, болезненно пережил разоблачение культа Сталина, от которого сам пострадал в 37-м, но не уподобился «идеологическим расстригам» и, тем более сегодняшним перевертышам.
 
  Вот почему зритель всегда доверял отцу и ходил на его спектакли не как на развлечение, а как на исповедь, где своими аплодисментами он не только благодарил создателей пьесы и спектакля, а признавался, не стыдясь, в том, что здесь и сейчас в нем произошло отрешение от какой-то скверны, поразившей его душу.
***
П.С. Эту статью я написал по просьбе редактора одной Воронежской газеты к столетию со дня рождения папы в 2008 году.