Про Любовь

Владимир О Трошин
Все локальные события и персонажи вымышлены, любые совпадения случайны

        Автор идеи Владимир Мелешко


… Мирела, Талэйта, Стела!.. называй её как хочешь! И возись с ней сама! Чёрт дёрнул связаться с гадалкой трущобной! Говорил: сына, дрянь, родишь мне! И нечего на бога валить! Животное, ни на что не способное!!! – …хлопнула дверь… вышел…
Шанта, заледенев в смятении, сидела, опёршись спиной о жёсткую подушку. Слёзы, бурлившие до того где-то в горле, рванулись к глазам и горячей рекой полились по мертвенно белым щекам. Из-за двери слышались мужские голоса. Оскорбления хрипло, за-тем срываясь почти в визг, врывались в комнату сквозь толстую деревянную дверь, как брызги режущих льдинок:
- Ты что, сумасшедший?! Тебе жена ребёнка родила, а ты как свинья последняя себя ведёшь!
- Вообще, заткнись, идиот старый! Не твоё дело! …Жена!.. Ты приволок эту заразу в дом! Подобрал бродяжку! “Хорошая девушка”. Вот она – “хорошая”… и не девушка, к тому же.
- Да ты что?.. О чём ты говоришь?.. Как язык поворачивается только? Она ради тебя всё оставила! Каждое твоё желание угадывает! Всё для тебя! Ты и накормлен, ты и обласкан…  Да другая давно сбежала бы от такого!
- Х-ха! “Сбежала”. Вот, не успела-то. Вон – всё под нос песенки свои бродяжьи скулит, и только и мечтает, как на “вольные просторы” вырвется!
- Куда?! Куда она побежит?!
- Да! Уж и некуда... Не к кому! Постарались бойцы! Славно постарались!.. Эту только тварь  пропустили! Ты, всё! Прихвостень большевистский! Я тебе ту ночь никогда не забуду! Навек запомнил!
- Убирайся с глаз моих, мерзавец! Видеть тебя не хочу больше! И в кого такой только?!.
- Да уж, не в вас с матушкой точно! Сидели годами в норе своей! Как мыши поганые! Вот и сиди дальше один, жалей погань всякую! …Вон эту “хорошую” себе возьми с выродком её! А меня и не увидишь больше! Но услышишь ещё, убогий!

В памяти Хармана болезненным клеймом та ночь была впечатана навсегда.
Сорокапятилетний профессор крался вдоль тёмной дороги из города к цыганскому посёлку, состоящему из нескольких десятков фургончиков и кибиток. Он шёл туда тайно и тихо для того, чтобы передать бородатому седому цыгану небольшой пакет с деньгами. Услуга, за которую он намеревался расплатиться собранными среди товарищей купюрами, заключалась в укрывательстве двух коммунистов, объявленных в розыск. А лучшее, чем кибитки табора, место для того, чтобы спрятаться, представить было сложно. Как ни расхваливали гостеприимство толпы гадалок товарищи, как ни восхищались их бескорыстием, а любая услуга этой публики подразумевала оплату. Эту-то оплату и нёс Харман Демениту, член Румынской компартии с двадцать первого года, то есть – совсем недавно.
Уже передав сумму и направляясь в обратный путь, он услышал из одной из кибиток раздраженный мужской баритон и трепетно-виноватый голос молодой женщины. Там явно ругались. «…и вообще убирайся!» – хрипловато крикнул пожилой мужчина. Откинулся полог, и на землю спрыгнула заплаканная цыганка. Она побежала в сторону, а Харман нырнул в тень соседней кибитки.
Когда он уже шагал по пыльной дороге, сзади раздались приглушенные выстрелы. Оглянулся.
За несколько минут перед его глазами разыгралась та драма, которая раскалённым металлом жгла его душу всю жизнь. Между, словно по команде вспыхнувших яркими языками пламени кибиток и фургонов, носились с криками полуодетые люди. Тёмные, почти чёрные, фигуры стремительно возникали промеж спасающихся и ,натренированно вскидывая руки, стреляли в разбегающихся людей. Харман ускорил шаг и, потрясённый увиденным, поспешил прочь.
«Куда я?! Почему бегу?! Какой я коммунист после этого?! …Там людей убивают! …Невинных людей…». Ругал себя Харман, но продолжал идти. Ничего не видя перед собой, он нткнулся на неподвижно стоящую и беззвучно рыдающую девушку. Зарево полыхающего пожара освещало её искаженное ужасом лицо.
- Пойдём, девочка! Пойдём отсюда!..

«Сегодня разгоним эту погань! Что хмуришься, Децебал?! Боишься, что ли?! Поджилки трясутся?!». Децебал не боялся. Просто он волновался. Это была его первая настоящая акция.
Проверил револьвер, застегнул куртку. Не получалось разделить с товарищами ту необъяснимую радость, светящуюся на их лицах. Машины оставили поодаль. Бесшумно подбежали к кибиткам. Рассредоточились, действуя в соответствии с планом. Он обогнул одну из кибиток. Чуть не сбив его с ног, на грудь упала молодая цыганка. Она ошарашенно подняла на него полные слёз глаза, отшатнулась и, выкрикнув: «Вот оно! Да! Да! Пусть!», скрылась в темноте. «Красивая… И зачем такая красивая… Лицо не смогла бы разглядеть… Темно… Да и ладно! Всё равно уже!..». Он вытащил револьвер, и как только после первых выстрелов из кибиток начали выскакивать люди, стал прицельно стрелять…

Шанта тоже помнила эту страшную ночь.
Шандор был хорошим мужем. Он был настоящим мастером. Свою молодую жену, доставшуюся ему по старинному договору тринадцатилетней девочкой, не обижал зря, но… она не оправдывала его надежд. За пять лет она ни разу не понесла ребёнка. А он ждал. Он очень ждал дочь. Ни с кем не делясь своими мыслями, он мечтал о том, что его дочь станет настоящей, сильной гадалкой, как и положено истинной кэлдэрарь. Принесёт семье уважение и достаток. Он часто бранил жену за то, что она не способна воплотить его мечту. Хоть она и кротко переносила его брань, стала иногда огрызаться. Получив очередную оплеуху, сидела, как затравленный зверёк, и шептала что-то себе под нос. Это очень злило Шандора. Безутешная женщина ходила даже к бабушке Киззи, и та сказала: «Всё будет у тебя. Всё будет. Будет то, что должно быть. Ты увидишь, кто принесёт тебе счастье. Он придёт, когда придет свобода…». Шанта ждала. Ждала, сама не зная, чего ждёт. Не верить Киззи? Да кто ж не поверит бабушке Киззи?! Она никогда не ошибается! И когда Шандор в сердцах обозвал её “грязной чершеторь”, оскорбив этим, кстати, не её одну, и крикнул к тому же: «…и вообще убирайся!», она в слезах убежала в темноту.
Там и увидела его. Того, кто должен принести ей счастье. Лица она, конечно, не разглядела, но видела глаза. И в этих глазах за мгновение прочитала то, что и должно было, как ей казалось, “принести счастье”. Уже стоя на дороге и смотря на пылающий табор, она почувствовала, что вместе с “ним” пришла и “свобода”. Но, поняв, какова цена этой “свободы”, зарыдала с новой силой.
Добрый человек, невесть откуда взявшийся, увёл её в город, в свой дом. Она не сопротивлялась, а покорно шла за ним, чувствуя, что это судьба ведёт её по дороге неведомой “свободы”. В чужом, но таком тёплом доме, сев, впервые в жизни, в мягкое кресло, она через минуту уснула…

Децебал вернулся домой под утро. Отец не спал. Он молча стоял среди комнаты и смотрел на сына. Оба опустили глаза на покрытые одинаковой рыжей пылью брюки и ботинки друг друга. К горлу подступил ком. И двадцатилетнему террористу захотелось сказать отцу впервые за много лет то, что сейчас особенно волновало его. И он, сдерживая подступающие слёзы, тихо сказал:
- …Там девушка была… красивая… почему-то красивая…
- …Я знаю… – отступив в сторону, ответил отец.
На кресле за его спиной, поджав ноги под себя, спала Шанта. Слёзы потекли по пыльным щекам Децебала.
- Я не скажу ей, что ты был… там… – произнёс Харман.
Несколько дней они не разговаривали, да и не виделись, собственно. Каждый день Харман ждал, что сын приведёт своих товарищей для расправы над девушкой, но тот, приходя домой, шёл к себе в комнату и не показывался до утра.
Через несколько месяцев Децебал женился на Шанте.
- Она родит мне сына! Слышишь, отец?! Уже немного осталось ждать. У меня будет сын!
Харман с надеждой мягко хлопнул сына по плечу…

Стихло. Стихло всё. Она не знала – сколько времени прошло. Не было ни времени, ни света, ни воздуха… была только жгучая боль, которая, растопив онемение, вырвалась рыданиями.
- Не плачь, девочка. Не плачь… Нет… плачь! Плачь!.. Плачь, плачь, – твёрдые холодные руки неожиданно нежно прижимали её к такой же твёрдой груди – плачь, дочка… Плачь, моя хорошая.
- В чём я виновата?! – захлёбываясь слезами, прошептала она – …Почему? Почему всё так?.. Почему он так? Почему, Харман… – всхлипы. – Я же так люблю его…
- М-м-м-м-м, – запел нежно голос тестя. Он пел, как будто, убаюкивая малыша. – Я с вами, девочка! Я с вами, родные мои…
Харман Демениту любил свою невестку, привязавшись к ней с первых дней. Она своим покорным спокойствием и рассудительностью мягко заполнила холодную пустоту в жизни зрелого мужчины, заменив ему собственного ребёнка. Не прилагая к тому усилий, заняла место нежной любящей дочери, которой… у Хармана не было...
В люльке рядом послышалось тихое кряхтение и постанывание. Все сведённые отчаяньем мышцы ожили, и женщина быстро вскочила с кровати.
- Маленькая моя. Доченька. Мама с тобой. …Дедушка с тобой, – оглянулась на вытирающего слёзы  мужчину. – Любимая моя. Любимая… Любитшка! – вопросительный взгляд на тестя, и просительно. – Любитшка?..
- Любитшка! Да, Любитшка! Конечно, Любитшка! – слёзы вновь потекли по морщинистым щекам – Конечно, дочка, внученька Любитшка! …Я не знаю имени лучше! Конечно, как ты решила! …Я уже называл сына по-своему… а он… Любитшка! Любитшка! Любитшка! – торжествующе восклицал Харман.
«Я только что потерял сына. Сына, на которого, с его рождения, возлагал надежды всей моей жизни! И надежды-то возлагал не на него, а на… имя, которое ему дал! Не так! Не так, как я надеялся, имя повело судьбу и ум моего ребёнка …»
Децебал Демениту с ранних лет воспринимал отца как досадную помеху. Считал его мягкотелым, нерешительным стариканом. Cтыдился его перед людьми, которых выбирал себе в друзья. А те просто не воспринимали отца приятеля всерьёз. В семье Демениту уже годами не прекращались стычки между сыном и отцом. Эти ссоры и свели в могилу мать, любившую мужа и сына всем своим нездоровым сердцем.
- Любитшка! Любитшка! – твердил Харман вполголоса и нежно гладил, кормящую малышку Шанту по плечу.

В опустевшем после смерти жены и ухода сына доме профессора вновь затрепетала жизнь. Вернувшись вечером домой, он самозабвенно нянчился с внучкой. А чуть позже с упоением слушал цыганские колыбельные, которые Шанта пела для Любитшки.
Все незатейливые слова песенок тёплой волной омывали израненную душу мужчины. И даже если бы он не понимал слов, а он их понимал, голос жены сына, льющийся ласковой волной, согревал и успокаивал.
«Любимые мои девочки… внученька, дочка… да… да, дочка. Как я виноват перед тобой! Прости, родная, за сына! Прости за нрав его звериный. Не справился я с ним… не смог…», – мысленно повторял Харман и сердце щемило. Но тёплая ручка Любитшки касалась его гладко выбритой щеки, и тепло растекалось по всему телу.
Децебал больше не появлялся в жизни отца, жены и дочери. Только редкие сообщения по радио или в газетах доносили до них, “ненавистных созданий”, весточки об активной жизни Децебала Демениту. Он с головой бросился в политические игры. И вместе со своей мечущейся страной метался из стороны в сторону, под знамёнами сначала Национальной Христианской Лиги, а позже Легиона Архангела Михаила. Самозабвенно боролся то с полицией, то с монархией, то с коммунистами. С последними особо рьяно. Ведь отец был членом РКП, а всё что, хотя бы косвенно, было связано с отцом, приводило его в бешенство. И не коммунисты были для молодого легионера врагами, а его собственный отец.

Политическая обстановка в Румынии, как и во всём мире, всё накалялась. Товарищи по партии всё чаще подвергались как нападениям со стороны “зелёных рубашек” Железной гвардии, так и гонениям со стороны власти, запретившей деятельность РКП. Харман тоже не раз бывал “на приёме” у префекта. Но никаких доказательств его “подрывной деятельности” у полиции не было. Собственно, и деятельности-то не было. Учитель словесности подходил к левой идее весьма сдержанно и философски. Но оставлять партию не собирался!. Даже мысли не допускал.
Давление со стороны всё усиливалось, и Харман стал всерьёз задумываться о побеге в Советскую Россию.
Любитшка научилась говорить, и у дедушки, владеющего почти всеми восточноевропейскими языками, возникла мысль усиленно заняться с внучкой русским языком. Каждый вечер семья усаживалась в гостиной и начинала беседу… по-русски. Обязанности по воспитанию и обучению ребёнка сами собой распределились очень органично. Днём, пока дедушки не было дома, Шанта болтала с дочерью то по-румынски, то по-цыгански. Рассказывала про травы всякие целебные, часто повторяла разные заговоры, пела песни. Девочка с интересом слушала маму и старалась всё повторять за ней, и слова, и действия. Ужин они готовили вместе, напевая цыганские песни. А когда дедушка возвращался домой, девочка с охотой переключалась на русский язык и бегло, порой лучше мамы, рассказывала ему, как прошёл день. Этим она несказанно радовала деда. Шанта, понимая необходимость этого обучения и будучи доселе неграмотной, старательно повторяла русские фразы, читала книги о России, раздобытые Харманом, училась писать.
Любитшка к четырём годам уверенно изъяснялась на трёх языках, и уже владела многими знаниями, которые и взрослому-то показались бы чересчур сложными. Она знала, что дедушка румын и его правильно будет называть Харман Мирчевич, как принято у русских, мама и она сама цыганки – Шанта Петшевна и Любитшка Децебаловна.
Весной двадцать седьмого года Демениту, не желая рисковать своими жизнями, после долгой подготовки получили возможность эмигрировать в Советскую Россию. Харман исхитрился даже получить какое-то подобие приглашения в Советскую республику. Зашил его под подкладку своего пиджака, собрал документы всей семьи в небольшую кожаную папку. Взяв с собой только необходимое, они тихо вышли из дома, и больше никто не видел их там. Долгое время их никто и не хватился.

Любитшке поначалу даже нравилось это приключение. Ей очень хотелось быть взрослой. Она и вела себя соответственно. Поэтому, изо всех сил стараясь не хныкать, девочка стойко переносила все трудности этого “странного путешествия”.
Тяжёлый, почти всю дорогу пеший путь к северной границе Бессарабии вымотал беглецов, но они тешили себя надеждами на гостеприимный приём пригласивших.
«Гражданская война в СССР уже давно закончилась. Советская власть делает успехи. Я пригожусь этой большой стране! Сейчас ей тяжело, нужно поднимать образование, ликвидировать безграмотность. Я пригожусь ей, как учитель… – думал Харман. – А Шанта сможет стать сестрой милосердия. Любитшка, девочка, в школу пойдёт, выучится…», – тешил себя Харман.

- Фамилия?
- Демениту.
-Де-ме-н…-нтьев, – бормотал под нос красноармеец, по слогам вписывая, только что выдуманную фамилию. – Имя?
- Харман.
- Ха… Хар…-лам! – торжествующе заключил писарь. – Отчество?
- Мир…чевич, – нерешительно проговорил дедушка.
- Ми-ро-но-вич, – уже уверенно пробормотал солдат тоном, не допускающим сомнений и споров.
Таким образом “семья румынских коммунистов” стала семьёй служащих Дементьевых. Харламом Мироновичем, женой его Натальей Романовной и дочерью четырёх лет от роду Любовью Харламовной. Харман целиком положился на фантазию полуграмотного писаря и не стал спорить. Сложность была лишь в том, что бы внучке Любитшке запомнить то, что она теперь его дочка и что зовут её Люба, а маму зовут Наташа и… и ни в коем случае не вспоминать о существовании папы Децебела, о котором, как о герое, она так много слышала от мамы. То, что мать рассказывала дочери, конечно, больше походило на волшебную сказку, но… Харман знал, по рассказам некоторых товарищей, что не все командиры ГПУ верят в сказки…

«Затра… Завтра…». И так каждый день. Люди в военной форме со звёздами на синих будёновках то и дело беспардонно вламывались, или с улыбками просачивались в неустроенную, но такую тёплую семейную обстановку, которая окружала Любитшку… Любу. Просто Любу. Девочке понравилось её новое имя. И мама, и дедушка… папа… рассказали ей, что это значит – любовь! И любовь окружала девочку ежечасно, несмотря на то, что кругом всё было в высшей степени не устроено, а взрослые были всё время раздраженными и усталыми. На лице дедушки… папы… часто обнаруживалась колючая щетина. У мамы, под её необычными, большими светло-антрацитовыми  глазами появились блёклые серо-голубые круги. И сами глаза стали какими-то тревожными и всегда грустными. Но сколько тепла появлялось в них, когда вечером, забравшись в кособокую палатку, мама, обняв дочь, ложилась с ней, закутавшись в шершавое колючее одеяло, и целовала, целовала её.

Томительное ожидание на пограничном пункте обернулось, в конце концов, для семьи бедой.
«Завтра!» – уверенно сказал в очередной раз молодюсенький, “совсем мальчик” –  как сказал …папа, красноармеец без квадратиков в петлицах.
«Паулу можно верить. Приличный молодой человек, вежливый, любознательный, старательный. Всё на лету схватывает. Сам попросил поучить его языку. «Мне очень нужно хорошо знать русский!» – говорит. И как такой мальчик попал в ГПУ? Взяли ведь. Ну, им сейчас нужны надёжные люди! …Да, ещё и бессарабский мальчик…  странно… Тяжело ему ещё придётся. В языке иногда до сих пор, путается. Хотя парень умный. Старательный юноша», – часто повторял Харман.
«Да. Вежливый… воспитанный…», – соглашалась Шанта.
А семнадцатилетний Паул Гросу, точнее, Павел Николаевич Грошев, оформлявший свои документы, видимо, у того же писаря, что и Харман, смешно морщил свой коротенький нос, посаженный между круглыми и румяными, несмотря на общую худобу, щеками. Поочерёдно вздёргивал густые брови и, хлопая длиннющими ресницами, рассказывал Шанте про прочитанные на русском языке книги, наизусть читал Пушкина, восхищался красотой пения птиц, распускающимися цветами … и обещал помочь семье Дементьевых в предстоящей дороге, «…если не дадут приказ выдвигаться в другом направлении! Служба!».
Люба с “папой” улеглись в палатку, а мама пошла к колодцу, “принести для доченьки свежей водички”.
…Этим страшным вечером и ночью мама не обняла дочку… Люба проснулась у Харлама на руках. Он крепко прижимал её к себе, быстро ходил между палаток, и у каждого встречного спрашивал: не видели ли они “его жену”. Он оббегал все окрестности, но безуспешно. Люба осторожно хныкала. Поняла, что с мамой что-то случилось, но боялась спросить.
Харман страшно волновался. Искал “вежливого” Павла Николаевича, чтобы тот помог в поисках. Потом оставил Любу с женщиной из соседней палатки “на пару минут” и убежал с двумя военными, сказавшими: «Грошев недавно получил приказ выдвинуться в южном направлении вместе с отрядом. …Граница – есть граница!».
Только после полудня, бережно неся на руках “жену”, Харман вернулся к своей палатке…
Вскоре пришёл врач. Девочку не пустили сразу же к маме. Только к вечеру она мельком услышала тихие слова доктора, прогремевшие в голове: «Повреждения серьёзные… Кто ж её так? Что за зверюга? Вокруг ведь никого чужого… Мы же под охраной…  И среди военных все люди приличные… И здесь все рядом… кроме тех, что утром на юг ушли… Спали они после караула. При мне их будили! Да и не позволят ни за что себе красноармейцы так обращаться с женщиной!»

С места снялись на следующий день. Пришли подводы и, забрав всех ожидающих, обоз двинулся на восток.
Люба сидела рядом с мамой, между грязными узелками с имуществом переселенцев. «Мама Шанта… Мама Наташа. Мамочка Наташечка», – повторяла шёпотом девочка, ей нравилось новое мамино имя. Но мама не отвечала. Она большую часть времени была без сознания. А когда приходила в себя, прятала до неузнавания, истерзанное лицо, и тихо стонала. И только иногда, с трудом протянув руку, слабо, но нежно-нежно, гладила дочкину ножку.
Путь лежал через исстрадавшиеся, ещё не восстановившиеся от войны и голода земли. Даже нарядная зелень деревьев и кустов не могла порой скрыть страшных следов разорения. Местами полуразрушенные деревни недружелюбно встречали измотанных дорогой путников. То и дело из-за упавших заборов мрачно выглядывали остовы сгоревших хат, …изб. Ехалось голодно. Только изредка какая-нибудь женщина или старушка, подойдя к краю телеги и увидев девочку, прижавшуюся к неподвижно лежащей матери, начинала причитать, и совала в детскую ручку то корку хлеба, а то и кусочек сахара… Какое это было вкуснейшее лакомство! Бывало, что и весь следующий день Любитшка с наслаждением чувствовала во рту этот волшебный вкус. Наслаждение “сказочным“ вкусом она запомнила на всю жизнь.
Городки встречались всё чаще. И в каждом они останавливались у дома с красным флагом на крыльце. Площади перед ними несли печать нарочитой парадности. Мужчины с винтовками подолгу изучали документы и внимательно разглядывали лица каждого пассажира. Любитшка относилась к ним с большим подозрением, помня красивые глаза Паула, обещавшего помочь, но не сдержавшего обещания.
Харман во время каждой проверки сильно нервничал. Он как будто что-то искал, похлопывая себя по одежде.
- И куда она могла запропаститься?! … куда пропала?..
- Что ты ищешь? – тихо спросила как-то уже пришедшая в себя Шанта.
- Папка… Моя маленькая кожаная папка… там наши документы из дома!.. Вдруг им понадобятся!
- Ты же показываешь им документы, которые нам дали. Всех они устраивают. Зачем этим солдатам наши румынские документы, какой им интерес? Разве что арестовать нас, как шпионов… – Шанта заплакала. Она очень часто плакала с тех пор, как очнулась. Плакала по любой причине… и без причины…
- Украли что ли? – не унимался Харман. – Жаль, Паула нет рядом. Паул бы помог найти вора!..
- Паул?! – почти вскрикнула Шанта, и глаза её, моментально высохшие от слёз, широко распахнулись и вспыхнули гневным, страшным огнём. Опешивший мужчина даже отшатнулся от неожиданного потока ненависти, который, казалось, зримо вырвался из мгновение назад тусклых, безжизненных глаз женщины.
- Шанта… – недоуменно прошептал он.
- Паул?! – выкрикнула снова она и через секунду обмякла, повалившись в изнеможении. – Паул… это… – взмахнула слабо рукой, проведя ею в воздухе вдоль тела. – Это… Паул… – проговорила она, и потеряла сознание. Харман окаменел. А Люба поняла, что это “вежливый дядя” Паул сделал маме очень больно. Тогда она и решила, что никогда не простит этого злого человека! Больше об этом не говорили. Но девочка помнила о своём решении всегда.
К середине лета семья профессора Дементьева оказалась в Нижнем Новгороде. Город только восстановился после прошлогоднего наводнения и принял приезжих неприветливо. Харлам Миронович, хоть и был небезызвестным учёным, не смог получить место преподавателя в университете по причине закрытия медицинского факультета “ещё в прошлом году”, как ему было обещано.
Ещё три тяжёлых года до восстановления факультета и его реорганизации в Нижегородский мединститут он перебивался любыми, почти случайными, заработками. Стране оказался не нужен “учитель словесности с сомнительным прошлым”. Его опыт коммунистической деятельности в подполье, на который очень рассчитывало партийное руководство, не мог пригодиться за отсутствием такового. Первое время Харлама Мироновича конечно, приглашали на партсобрания, на собрания комсомольских ячеек. Он рассказывал о терроре, который развязало в Румынии правительство против коммунистической партии. О том, как по несколько дней укрывал в своём доме товарищей, которым грозил либо неминуемый арест, либо жестокая расправа правыми террористическими группами, которым сходили с рук все бесчинства. Не любил он рассказывать об этом. Всякий раз перед глазами являлся образ сына… крепкого парня в зелёной рубашке и кожаной куртке, с револьвером в руке… Не любил об этом рассказывать. И спасение нескольких десятков жизней не внушали особой гордости. Хвастаться не хотелось… “Мог укрыть товарищей”… укрыл, рискуя жизнью собственной семьи… А как иначе?! И всё, собственно!.. Какие аплодисменты, какие похвалы?.. Так постепенно и сошли на нет его лекции. Вызывать стали всё реже и реже. «Плохой я коммунист… – говорил порой он. – Коммунист должен быть активным! А я… что?.. Надо почувствовать, что ты готов… а я… поторопился…».
Вступление в ряды КПСС Харлам Миронович “спустил на тормозах”… так и оставшись “румынским коммунистом в эмиграции”.
О семье Дементьевых стали понемногу забывать. Это, в общем-то, их устраивало. Теперь, когда у …папы была работа, а Люба успешно начала учёбу в школе, они могли не беспокоиться о подстерегающих их смертельных опасностях. Завершив дневные дела, мужчина и девочка могли посвятить время любимой жене и маме.
Здоровье Натальи Романовны не улучшалось. “Повреждения внутренних органов” влияли не только на её физическое здоровье, но и на душевное состояние. Люба всячески пыталась поддержать маму, отвлечь её от мрачных мыслей. Порой ей это удавалось. Харлам Миронович был счастлив, когда заставал дома смеющихся и весело болтающих о всяких маловажных мелочах Наташу и Любу. Такое состояние могло длиться несколько дней. Но постепенно женщина мрачнела, начинала поговаривать о своей бесполезности, морщась от подступившей боли. Потом всё нервознее сетовала на то, что “дальше рынка-то и не доплестись”. И постепенно впадала в глубокую депрессию. Люба нашла способ ободрять её. Ласково обняв неподвижно сидящую маму, девочка начинала, почти шёпотом, напевать цыганскую песню. Потом просила её рассказать “про лечебные травки”. И когда мама приободрялась и начинала рассказывать дочке о всевозможных старинных рецептах и заговорах, Люба повторяла маме какой-нибудь “чудесный заговор”, который запомнила накануне, чем очень радовала её.
Так проходили дни, недели, месяцы и …годы.
Отучившись день в школе, Люба торопилась домой, чтобы помочь маме по хозяйству и, завершив все домашние дела, приняться за изучение “волшебных” трав и “чудотворных целительных” заговоров. А поздним вечером возвращался папа. Накормив его ужином и пожелав спокойной ночи маме, они усаживались за изучение польского… или болгарского… или даже венгерского языка. Папу это очень радовало. «Какая ты у меня умница! И маму лечишь, и по хозяйству управляешься, и учишься старательно. Девочка моя хорошая! Весь дом ведь на тебе держится!» – часто говорил он. И был прав. Наталья ни за что не справилась бы с домашними делами без Любы. Состояние здоровья её никого не могло порадовать. Ей становилось всё хуже. То и дело открывались всё новые осложнения и “скрытые раны”. Медицина расписалась в своём бессилии.
 «Доченька моя славная! Какая ты молодец! И языки учишь, и ботанику с мамой изучаешь!» – Харлам Миронович уже несколько лет называл Любу только дочкой, а она его только папой. Они, не сговариваясь, пришли к такому решению. А “ботаникой” он называл все те древние знания, которые старательно передавала дочери цыганская гадалка и знахарка Шанта. Она всё чаще вспоминала своё имя. А дочь повторяла ей:
 – Наташа. Мамочка Наташечка. Ты моя любимая мамочка Наташечка, – говорила это так ласково, так нежно, что постепенно теряющая рассудок мать успокаивалась, соглашалась с дочерью и шептала, прижавшись крепко к ней:
– Я так люблю, когда ты так говоришь, доченька! Мне так хорошо, когда ты так говоришь! … Только о дедушке заботься, когда меня не станет!
– Не говори так, мамочка! Ты у меня поправишься. И будешь здоровой и красивой! – негодовала девушка, повторяя это каждый раз… Повторяла, но уже не верила в свои слова…
Врачи не могли сказать ничего утешительного и не скрывали от родных то, что их горячо любимой жене и маме “остаётся… с полгода…”, “…пару месяцев…”, “…с месяц…”
Весной тридцать четвёртого Шанта как-то вечером тихо заплакала, подозвала к себе Хармана и Любитшку, обняла дочь… И умерла …Без единого звука. Любитшка затряслась от беззвучных рыданий и зашептала слова старинного заговора “на исцеление тяжело больного”, который всегда помогал маме… потом осеклась… и, продолжая беззвучно рыдать, бережно опустила маму на подушку. Бросилась в объятия плачущего Хармана… Так они неподвижно просидели до утра.

«Мы так много плакали… Так много… Не буду больше плакать!.. Никогда не буду!» – уговаривала себя Люба, и сдерживалась. Сколько могла, сдерживалась. Похоронив маму, она всецело погрузилась в каждодневные “заботы об отце”, как говорили окружающие, и в учёбу. Училась она самозабвенно. Рьяно начала готовиться к вступлению в комсомол, будучи “идейной пионеркой”. Это не мешало ей внимательно изучать знахарские знания. Вот только учебников и учителя теперь у неё не было. Не решалась она искать среди “неблагонадёжных старушек” себе нового учителя. В первую очередь, чтобы не нервировать отца. Он часто предостерегал её от подобных занятий. «Не буди лихо, пока оно тихо…» – повторял он, имея в виду то ли воинственно-атеистическое, то ли… знания, которые впитавшая с молоком матери девочка, старательно приумножала.
Несколько раз Любе встречались страдающие от болезни. Как-то на рынке одна, торгующая овощами женщина, явно изнемогающая от нестерпимой боли, тронула сердце Любы. И та, как бы невзначай зайдя ей за спину, тихо нашептала над ней свой любимый заговор. Через несколько минут, вновь подойдя к ней “за морковочкой”, девочка с огромным удовлетворением отметила, что на лице посвежевшей женщины нет и следа страдания.
- Я хочу исцелять людей. Хочу помогать им. Не хочу, что бы кому-нибудь было больно! Ладно, папа?!
- Не надо, доченька… не надо так, как ты умеешь… Подожди. Закончишь школу, поступишь к нам в институт, выучишься на врача… Будешь всех лечить… Ну уж если средств медицины не- достаточно будет – так и пошепчешь… тихонько… А по другому не надо. Церкви вон взрывают, не жалеют… А человека-то подавно не помилуют… – замолчал. Неподвижный взгляд его упал куда-то в пустоту – …Жаль… …Так ведь начали хорошо…
Люба послушалась. Только тайком пробиралась за спину кому-нибудь, у кого боль на лице читалась, и шептала тихонько. Потом санитаркой в больницу пошла. Ухаживала за больными. Да шептала тайком над ними. Это своё занятие Люба превратила в строжайшую тайну. Она понимала, что если хоть кто-нибудь узнает о её “проделках” – тут же вся размеренная жизнь её и отца закончится. И закончиться может страшно…

Люба старательно изучала всё, что было связано с комсомолом. И, пожалуй, не по идейным соображениям, а как-то по инерции. “Коммунист должен быть активным, – вспоминала она отцовские слова. – Надо почувствовать, что ты готов…”. Заполняя нишу активности и твердя себе мысленно: «Я ещё не готова… Не готова!», стала членом ОСОАВИАХИМа, успешно выполнила все нормы комплекса ГТО, завоевала звание “Юный ворошиловский стрелок”. Не жалея себя, она тренировалась, тренировалась, посвящая тренировкам всё время, свободное от учёбы, работы и домашних бытовых дел. Жертвовать бытом она не могла себе позволить – вечером дома её ждал резко постаревший после маминой смерти отец!
“Идейную, политически благонадёжную” девушку постоянно выдвигали на руководящие комсомольские посты, но она скромно заявляла самоотвод, объясняя это необходимостью ухаживать за нездоровым отцом. Ложью это не было, но тормозило её продвижение по политическим рельсам.
Отец и вправду сдавал. Сильные головные боли мучили его ежевечерне. И в начале осени тридцать девятого года “способная” медицинская сестра, комсомолка, спортсменка, ворошиловский стрелок Любовь Дементьева услышала от пожилого опытного врача страшные слова: “…в любой момент… он не предупреждает…”. Весной дедушки Хармана не стало. “Удар“, его сразивший, больно ударил и Любитшку.
Девушка окунулась в самообразование и тренировки. «Не думать… ни о чём больше не думать… не думать… не думать… не… плакать!» – и она не думала. Не думала ни о маме, ни о дедушке. И не плакала! Совсем. В институт, как мечтал дедушка, поступить, с первого раза не получилось. Она вновь с головой  бросилась в тренировки. Через полтора года всё, к чему подсознательно она себя готовила, обрушилось на всю страну. Война.

С первых дней войны, Люба пыталась добиться отправки на фронт. Но несколько раз, получив отказ и увидев количество поступающих раненых, согласилась с постоянно повторяемыми словами: “Война не женское дело. Вы нужнее здесь!”
Потянулся тяжёлый, голодный, бессонный военный год… Люба очень редко покидала госпиталь. Она полностью отдалась спасению раненых. Мужчины, которым суждено было остаться в живых, складывали и рассказывали вновь поступившим, легенды о чудесных руках сестрички Любы. «Ни при чём здесь руки», – говорила девушка, зная и веря в то, что не руки её приносят облегчение и исцеление воинам, а слова… тот шёпот, который тайком рассеивала она над головой каждого тяжелораненого. Свои медицинские умения “опытная медсестра” старательно передавала менее опытным девочкам. Получила воинское звание младшего сержанта медицинской службы. Эта дополнительная ответственность не только не подорвала Любиных сил, но и придала уверенности и осознания собственной необходимости там, где она была нужнее. Однако мысль о фронте не покидала девушку. «Убегу на фронт… убегу на фронт… – стучало, порой, у неё в голове, но, войдя в палату, Люба беспощадно прогоняла эту мысль. – Я нужна здесь! Я нужна здесь! …что я, мальчишка, что ли, которых кучами снимают с военных эшелонов? Я должна оставаться здесь! Тут я нужнее!».
Однако фронт сам подобрался к ней, “не с той стороны”, с которой она могла бы ожидать…

- Люба! У тебя, наконец, будет несколько часов, чтобы отдохнуть. Тебе же на дежурство только в три часа! Приходи сегодня ко мне на именины! Ты же неделями из госпиталя не выходишь! – щебетала Надя, девчонка, которую Люба особо “обхаживала”, готовя себе в помощницы.  – У меня и кавалеры будут! Офицеры молодые! Такие бравые воины!
- Офицеры на фронте все, – хмуро проговорила Люба.
- Это не фронтовики. Это офицеры НКВД. Замечательные ребята! Молодые красавцы, все как на подбор! …У меня и спиртик есть… чуть-чуть… Нет! Не из госпиталя! …Так, по случаю раздобыла, весной ещё… – поймав укоризненный Любин взгляд, продолжала настаивать девушка.
«…А… какого чёрта?! Всё равно, ведь не усну! – пронеслось у Любы в голове – У неё и патефон наверняка есть… …потанцую… Не танцевала, ведь… …никогда…»
- А-а, ладно! Переоденусь только. А то как от ведра с бинтами воняет… – уже вслух сказала она. – Только я в два убегу! И спирт… не буду…
- Спирт мужчинам! А то они смелость теряют всю, как девушек видят! – смеясь, продолжала именинница. – Жду тебя в десять! Не опаздывай!
«Надо же! Дочего милое личико. И как это получается?..» – рассуждала про себя Люба, сняв шинель и остановившись перед большущим, пыльным по углам, зеркалом. Судя по раздающимся из комнаты голосам, “спиртику” оказалось не чуть-чуть, как говорила именинница. «Мужчины прихватили. Наверное», – раздумывала Люба, любуясь своими “мамиными“ глазами, точёным прямым носом, “манящими, прямо-таки” щеками. И изящно выгнутые брови, и подбородок с лёгкой ямочкой посередине, и густые, почти чёрные волосы, пусть и подстриженные до плеч, но тоже так напоминающими мамины.  Всё это неожиданно понравилось Любе. Она долго стояла у зеркала, разглядывая своё отражение. Задавала себе вопрос: «Как это лицо, похожее на физиономию “дикой лесной ведьмы”, смогло стать таким “чёрт возьми, красивым” после всего лишь умывания тёплой водой “с довоенным мылом”? И запах!.. ещё мамино мыло…». Её приятное времяпрепровождение прервал голос хозяйки:
- Ну где ты, Люба?! Красавица прям такая! Мужчины заждались!
Из комнаты доносились мужские голоса. «…Музыка, просто… – подумалось Любе – «…Вот этот только… “пригубил” изрядно, наверное, уже… Привизгивает даже как-то… где я его?..».
За столом сидели медсёстры, свободные от дежурства – «…Не опаздывайте только завтра, девочки…» – промелькнула мысль. И человек пять молодых офицеров с сочно-синими петлицами. Один, постарше, поднялся на ноги, слегка качнувшись, и Любу парализовало ужасающее чувство…
- Что это мы, товарищ младший сержант, опаздываем? – наигранно строго произнёс нетрезвый, знакомый голос.
 «Паул!» – взрывом пронзила мысль. У Любы закружилась голова, похолодели щёки, дикий, уже почти забытый, гнев встал в горле, не пуская к лёгким воздух.
- Вы очарованы, красавица? Дыханье даже спёрло?! – ухмыляясь, продолжал Паул.
Его покруглевшее лицо было раскрасневшимся от выпитого спирта. На румяных щеках поблёскивали мелкие капли пота.
- Что же вы, девушки, прятали от нас командира? – продолжал ехидничать лейтенант внутренней службы Грошев. – Вы заслуживаете наказания! – все засмеялись.
К Любе подскочила слегка хмельная именинница и, пользуясь тем, что собравшаяся публика занялась пододвиганием кружек к разливающему, зашептала ей в ухо.
- Он у них командир! Не упускай его! На фронт он не уйдёт. Всегда рядом будет! Жених-то завидный! Это ж НКВД! Знатный жених-то!
Люба, беззвучно задыхаясь, стояла у края стола и ничего не слышала. «Это… Паул… – сверлил мозг мамин голос. – Это… Паул…».
Любовь усадили за стол, пододвинули кружку со спиртом, положили на тарелку варёную картофелину, кусочек какой-то ветчины, принесённой лейтенантом. Она выпила со всеми, не почувствовав не крепости, ни вкуса. Мамин тихий голос неотступно твердил: «Это… Паул… Это… Паул…». Перед глазами побежали картинки расправы над маминым… убийцей. «Убийца! Конечно – убийца!» – стучало в висок. С детства нарисованные воображением картинки сменяли одна другую. Все страшные раны, виденные за последний год, показались бы царапинами по сравнению с картинами расправы, снившимися ей еженощно. Эти кошмары преследовали Любу большую часть её жизни, и сейчас вновь всплывали в мозгу одна за другой. Сначала они походили на страшную сказку. Потом опыт дорисовывал фрагменты реальности. Потом… снова сказка… «…сказка… сказка…»
- Уснула, что ли? Проспишь счастье! Потанцуй с ним, что ли… – не унималась Надя.
Люба начала слышать окружающие звуки. Нетрезвый шёпот просочился сквозь мелодию вальса:
-…Была у меня одна такая красавица!.. Поразвлёкся тогда!.. Жаль разок только!.. Вот эту бы сейчас на перинку!.. Да покуражиться вдоволь!.. Щ-щас устрою! Поплыла уже баба со спиртику-то! Убегать хотела часа в два. А тут, во хмелю-то, не суетится. …Я тут часики-то чуть подвинул, чтоб не суетилась!.. – и громко: – Аксаков! Быстро к коменданту!
Один из военных вскочил, опрокинув стул, посмотрел на стенные часы с маятником, потом на свои карманные, еле заметно пожал плечами и уже спокойно, хоть и не очень твёрдо, зашагал к выходу. Спорить с командиром он не стал, хоть и не видел причины торопиться. Следом в прихожую выскользнула Надя. Хлопнула входная дверь. Хозяйка с широкой улыбкой на лице прыгнула назад за стол.
«…сказка… сказка… сказка…» – продолжало стучать у Любы в голове – «… сказка… Аксаков… …Аксаков?.. … сказка?..» – девушка посмотрела на часы… Бросила взгляд на окно…
Свет, падавший из-за шторы, вернул младшего сержанта Дементьеву в реальность! «Рассвет уже вовсю!.. Как?!. ..Сволочь!» – ударила страшная мысль. Она вскочила с места, и кинулась к выходу. В прихожей влетела прямиком в объятия растопыренных рук лейтенанта Грошева. Он прошипел какую-то пошлость и резко схватил её за грудь. Люба вывернулась из его рук и с размаху хлестнула ладонью по лицу. Крепкий мужчина схватился за левую щёку, грязно выругался, но девушка была уже на улице. Задыхаясь ,она неслась к госпиталю, но в момент, когда вбежала в двери, первый луч солнца упал на стену здания. «…Сказка…» – пронеслось в голове.

…На сказку это было похоже мало. За последний час в госпитале умер раненый. Позже, по свидетельствам лейтенанта Грошева, допрошенного следствием, выходило, что: «…Младший сержант медицинской службы Дементьева, будучи в состоянии опьянения, нанесла оскорбления офицерам. Не явилась на дежурство в медицинскую часть, что привело к гибели раненого фронтовика…». Это каким-то загадочным образом обернулось для Любы “десятью годами лагеря”… «Паул постарался…» – поняла она. Написала несколько рапортов с просьбой изменить это наказание на отправку в недавно сформированную  штрафную роту, на фронт. Приговор военного трибунала в три месяца штрафной роты, конечно, не был тем случаем, который рисовала себе в мечтах Люба.
«Дементьеву Любовь Харламовну за недостойное поведение, саботаж выполнения боевых заданий, дезорганизацию работы подразделения лишить присвоенного звания “младший сержант”, направить в штрафную роту сроком на три месяца», – гласил приговор, ею услышанный.
Она, как и хотела давно, оказалась на фронте.
...Вынеся раненого с передовой и “уничтожив несколько фашистских захватчиков“, она  бросалась ассистировать военврачу на операциях. Спала здесь же, сидя в углу операционной палатки.
Месяца через полтора Люба сделала для себя неприятное открытие. Оказалось, что ни одной из девушек, прибывших с ней, нет в живых. Что среди пополнения “быстро редеющей” роты ходят рассказы о “заговорённой” санитарке, которую “ни пуля, ни бомба не берёт”.
- Почему “заговорённой”? – спросила она как-то у совсем ещё девочки, получившей месяц за опоздание.
- Ты шепчешь всё время что-то. Как будто заговор твердишь, когда с тяжелораненым возишься… Вот и “заговорённая”. Они ведь, через одного, поправляются. Дальше воевать идут. …Вон: врачей при мне только троих убило. А ты – вот она! Живёхонька!
 Люба и сама не могла понять – как в этом пекле из обстрелов и бомбёжек её уберегло что-то от неминуемой, казалось бы, гибели.
Ещё в Нижнем, она встречала каждую бомбёжку как последнюю. Извинялась мысленно перед недоспасёнными солдатами, перед неотомщённой мамой, перед дедушкой, так гордившимся ею, она была готова к смерти. Но каждый налёт заканчивался для неё, если вообще можно так выразиться, счастливо. Она была жива!
«Заговорённая – так заговорённая!» – думала Люба и снова вызывалась идти на передовую выносить раненых из-под обстрела.

Сквозь непрерывный треск автоматных очередей Люба услышала... Даже не услышала, а каким-то неведомым чувством ощутила тихий стон раненого. «Наши… уже сзади… Или спереди ещё?.. …Он там где-то… где-то впереди» – мелькали обрывки мыслей. Люба ползла, бережно подкладывая предплечье под автомат – «…Понадобится ещё…», – стучало в голове. Ползла долго, время от времени роняя лицо в жидкую, холодную грязь. Мимо, чуть не топча её, пробегали солдаты. Пробегали и вперёд, и назад. И среди этих серых фигур, то почти набегающих на неё, то стремглав убегающих, она различала и своих, и врагов. Атаки и контратаки чередовались, казалось, ежеминутно. Пули то спереди, то сзади вонзались в землю по сторонам, разбрызгивая глинистую жижу. После секундного затишья девушка услышала издалека сзади раскатистое: «Вперё-ё-д!», и сразу после всем телом ощутила приближение десятков топающих ног. Она снова резко уронила голову в коричневую жижу. А когда подняла глаза, увидела сгорбленные спины, убегающих людей. «Бегут гады… гадёныши!» – “гады” показалось ей чересчур уважительным по отношению к врагам. «Всадить бы пару пуль… так, не по спинам же…». Одна из удаляющихся фигур взметнулась вверх, неестественно вывернулась и шлёпнулась в грязь. Через минуту Люба была уже рядом с подкошенным только что солдатом. Он катался с боку на бок, зажимая правой рукой левое плечо. Из-под ладони напористо хлестал кровяной фонтанчик. «Иди сюда, сволочь! Не дёргайся, скотина!» – кричала санитарка, подтягиваясь за ногу раненого, к нему поближе. «Was?!. Was?!. Wie?!.» – лепетал …мальчишка в немецкой форме, продолжая кататься в грязи, и забрызгивая всё кругом кровью. «Лет двадцать уж гадёнышу, а пищит как младенец!..» – зло подумала Люба, и ещё раз с силой рванула на себя ногу раненого. Он бросил на неё какой-то панически-растерянный взгляд и, продолжая орать: «Was?!. Was?!.», перестал крутиться. Люба выдернула из сумки жгут, и захлестнула его за руку врага. Подползла ближе. Обмотала жгут вокруг руки. Убедившись, что кровяной фонтан прекратился, она ударила вражеского солдата наотмашь, в лицо. Крикнула: «И не трепыхайся, гадёныш!». Зацепила рукой его автомат и быстро поползла дальше. «Подходит ему это “звание“, как раз!..». Она не слышала ни стрельбы, ни причитаний раненого “Гансика”. Различала… даже просто чувствовала стоны своего. Те стоны, которые и погнали её под перекрёстный огонь. Почва под руками поехала, Люба ощутила быстрое скольжение вперёд, и… скатилась в воронку.
Он лежал на самом дне, в грязной луже, и то и дело, пытаясь встать, издавал мучительные невнятные звуки. Вновь валился. Похоже, продолжалось это уже долго.
- Не дёргайся! – рявкнула на него Люба и, стащив, снова на дно, принялась искать рану.
«Голова… Может, контузило?.. Крови не вижу… Сейчас, родной, потерпи. Разберёмся!» – она не знала – говорила это вслух или думала. Но раненый перестал вскакивать и послушно подчинялся Любиным требованиям. Ранений она не увидела. «Точно – контузия!». И, крикнув:
- Сейчас я! – поползла вверх, к краю воронки, пытаясь выглянуть.
- Осторожно. Сестрёнка! – простонал мужчина, но не стал ей мешать.
Ноги всё время соскальзывали. Любе никак не удавалось зацепиться за край. А когда удалось, она увидела стройно бегущих вражеских автоматчиков метрах в тридцати от себя. Она подтянула свой автомат. Снова попыталась ухватиться за край. Но опять начала скользить вниз. Ещё несколько раз попыталась закрепиться. Безуспешно. В самый край воронки вонзились несколько пуль. Её заметили. По ней стреляют. А она не в силах ответить врагу тем же. Вопль гнева и отчаянья вырвался из пересохшего горла… Тут нога ощутила твёрдую опору. Потом и другая. Люба уверенно заняла боевое положение. Прицелилась и выстрелила. Ноги бегущего впереди остальных автоматчика взметнулись, и он, опрокинувшись назад, с плеском упал. Через секунду за ним последовал второй… третий… «…Последний… больше нет…» – с горечью подумала Люба, дослав оставшийся патрон и отправила пулю в грудь врага.
Она уже ждала жгучего удара, сожалея только о том, что не успела помочь контуженному бойцу. Удара не последовало. Автоматчики прекратили атаку и попадали в грязь. «…Ещё минуты две жизни… – подумала Люба, – Автомат! Ещё же его автомат…» – машинально протянула руку вниз и с удивлением ощутила ладонью холод стали. Контуженный, как будто читая её мысли, вложил в ее руку шмайсер. «…Темнеет ведь… может, не разглядят…». Ещё с десяток вражеских автоматчиков повалились в кровавую жижу.
«…Танк…» – только и проревело в мозгу. Из-за маленького холмика впереди выползал с рокотом металлический монстр.
- Танк! – прокричала Люба и начала было скатываться вниз. Но почувствовала какой-то заговорщицкий, как ей показалось, лёгкий удар по ноге. Она опустила голову и увидела перед собой противотанковую гранату в трясущейся руке.
- Спасаешь, лейтенант! – крикнула она и схватила грозное оружие. Танк, раскачиваясь из стороны в сторону, медленно подкрадывался к воронке. «Замесит, ведь, сволочь! Вот уж нет, гад! Ну-ка, отведай нашего угощения!» – успела подумать Люба и запустила гранату под “левую лапу” гусеничного чудовища. Раздался оглушительный взрыв. Плотная волна горячего воздуха ударила поверх Любиной головы. Минуты через две сзади раздалось громкое: «Ур-р-ра-а-а-а-а!!!» – и …опора под ногами исчезла. Всё опять поехало, и «Ворошиловский стрелок» Любовь Дементьева оказалась в холодной луже на дне воронки рядом с потерявшим сознание, подставлявшим ей только что плечи офицером. По краю воронки пронеслось несколько стремительных теней. «Наши пошли!» – подумала девушка, и тоже лишилась чувств от напряжения.
Бой ещё продолжался. А быстро очнувшаяся Люба уже вытягивала на край воронки неподвижного мужчину вместе с тремя пустыми автоматами.
Только через час после того, как выстрелы стихли, бойцы услышали пение… заметили движение в густой мгле. Люба пела. Пела знакомую с детства песню, которую они пели с мамой в самые тяжёлые часы жизни. Она не переставая пела, временами заразительно ругалась и тащила на своих девичьих плечах взрослого мужчину, и целый ворох оружия.
К санитарной части были доставлены контуженный офицер НКГБ из заградотряда и санитарка.
Ещё две недели Люба ходила на передовую. Выносила раненых. А вместо отдыха ассистировала врачу. За ранеными ходила подолгу. Офицера того, что из воронки выволокла, к отправке в тыл готовили, долечиваться. «Без госпиталя никак! – говорил военврач. – Контузия нешуточная!». И лейтенант Валентин Старопрахов добросовестно слушался медперсонал и очень радовался, когда видел Любу. Она шептала над ним свои заговоры. А он, плохо слыша ещё, всё спрашивал:
- Что ты все шепчешь, Любушка? Спой, родная! Спой, как ты под пулями пела, Любушка.
Говорил он пока с трудом, неразборчиво. Поэтому Любе очень нравилось, когда он называл её так. “Любитшка” – казалось ей. И она с горечью и с наслаждением вспоминала своё настоящее имя и, сдерживая слёзы, тихо пела весёлую цыганскую песню. «Спасибо Вам, товарищ лейтенант, за шмайсер и гранату!» – смущённо прошептала на ухо Валентину Люба и пошла на передовую выносить раненых.

Пуля догнала “заговорённую сестричку” в скором времени. Ранение, ею полученное, оказалось тяжёлым, и пришла в сознание Люба только на полпути глубоко в тыл, в санитарном эшелоне. В госпитале, Люба, считавшая своё ранение “самым лёгким” из тяжёлых, как всегда, с головой бросилась на помощь персоналу. Неустанно писала рапорт за рапортом с просьбой об отправке на фронт. Но врачи не отпускали “неугомонную”. Вскоре пришли документы об “искуплении вины перед Родиной”, о “возврате воинского звания”, и … «…красноармеец Дементьева Любовь Харламовна при прорыве второй оборонительной полосы противника, в боевых порядках пехоты, под сильным артиллерийским, минометным и пулеметным огнем противника, оказала первую помощь 7 раненым, сделала перевязки и сопроводила в безопасное место. Вынесла с поля боя тяжелораненого офицера с его личным и трофейным оружием. Уничтожив около двух десятков фашистов, вывела из строя танк противника, что имело решающее значение в отражении танковой атаки на линии переднего края. Будучи раненой, не ушла с поля боя, а продолжала оказывать помощь раненым. Приказом по частям представляется к награждению орденом Славы 3-й степени».
Любе ещё не удалось добиться выписки из госпиталя, а … медаль “За отвагу” уже была торжественно вручена ей, недавно ещё “штрафнице”, перед строем выздоравливающих раненых. Не посчитало нужным командование наградить её орденом. Однако поправляющиеся фронтовики особо тепло поздравляли её.
Мобилизации не последовало и после выписки. Люба услышала знакомое: “Ты здесь нужнее”, и добросовестно была зачислена в штат госпиталя. Она была, пожалуй, самой старшей из санитарок. Ей уже исполнилось двадцать лет, и будучи командиром отделения, она, как заботливая мама, руководила своими шестнадцати-семнадцатилетними подчинёнными. Раненых меньше не становилось, особенно по прибытии эшелона с фронта.
В середине весны она обратила внимание на изменившийся “боевой дух” в своём подразделении. Всегда бодрые, активные и разговорчивые девочки-санитарки ходили как в воду опущенные, молча и как-то машинально исполняя свои обязанности.
«Он ведь в городе должен быть, а не в госпитале отираться! А ещё – старший лейтенант. А ведёт себя, как петух в курятнике… И не пожалуешься ведь никому…» – услышала как-то Люба, зайдя в кабинет, где девушки отдыхали после дежурства.
“Петухом в курятнике” оказался …тридцативосьмилетний военюрист Грошев… Вскоре, увидев круглощёкое красное лицо с “телячьими” ресницами на припухших веках больших, некогда красивых глаз, Люба остолбенела. Первым её желанием было выстрелить в это лицо. Сделать этого она не могла по причине отсутствия у неё, медсестры в окровавленном халате, какого либо оружия.
Он сначала с ужасом уставился на неё, словно увидел призрак. Потом, прищурившись, заблеял наигранно-сладко:
- Кого я ви-ижу! – и зашипел дальше, подойдя почти вплотную. – Не пристрелили тебя, “попрошайка” бухарестская, на передовой! Опять фронтовиков режешь? Вот щ-щас-то прихватить бы тебя за вредительство! Я тебя ещё в Нижнем узнал, змея цыганская! Пойдёшь у меня “за измену”, чтоб наверняка! – и после паузы – …Или договоришься со мной? – опять сладко простонал Паул, с размаху больно ухватив Любу ниже спины своей пухлой пятернёй.
Вокруг никого не было и он, выругавшись и опасливо оглядевшись, резко повернулся и зашагал прочь, небрежно бросив, не оборачиваясь:
- Думай! Думай, сука!
 Люба ещё несколько минут не могла пошевелиться. Она потрясённо, смотрела в конец пустого коридора, где скрылась массивная фигура врага, и губы её мелко дрожали.
«Откуда? Откуда он знает, кто я? Документов ведь нет. …Мама не могла рассказать. Дедушка тоже… Дедушка и так… Дедушка! Дедушкина папка! …Он… мог успеть! Мог зайти в палатку, пока мы искали маму! Сволочь!». Она всё поняла. У Паула были неопровержимые доказательства того, что Любовь Дементьева, русская, уроженка Харьковской области… не является таковой. А учитывая степень “порядочности ”, и должность Павла Грошева… ничего хорошего Любу не ждало. И никого не будет интересовать то, что ей было всего четыре года. Ведь она всегда, как по-заученному, повторяла: «Национальность – русская… Место рождения – Харьковская область… Мать – Наталья Романовна… Отец –  Харлам Миронович…». Этого, с применением показаний Паула, с лихвой хватило бы на “вредительство”. Такие мысли одолевали Любу ежеминутно и она не знала, как ей быть дальше.
Получив приказ явиться к военврачу, Люба обмерла: «Вот. И началось!» – пронеслась мысль. Она сбросила халат, схватила из шкафчика гимнастёрку и, спешно натянув юбку, гулко застучала каблуками по коридору.
Командир предупредил её о скором прибытии большого количества раненых с фронта, выслушал доклад о степени готовности и, накидывая уже на ходу китель, побежал к выходу.
- Вы прямо красавица, Любовь Харламовна! – защебетали юные санитарки, встретив Любу в коридоре. Им нечасто доводилось видеть её в форме, с медалью и с жёлтой нашивкой “за тяжёлое ранение” над карманом.
Улыбнувшись девочкам, Люба промаршировала до столовой. Она вспомнила, что не ела со вчерашнего утра. Бросив взгляд на сгущающиеся сумерки в окне, опустилась на стул. Санитарка, дежурившая по кухне, засуетилась, оставив мытьё посуды.
- Только это сейчас есть… – виновато проговорила девушка.
- И хорошо. Я не очень голодна, – ответила Люба и принялась за кашу.
Санитарка продолжала суетиться. Выглядывала в коридор, на стенные часы. И явно нервничала. Протёрла соседний стол. И вскоре появилась с кружкой чая и кусочком сахара в руке. Быстро поставила всё на вытертый стол, выглянула в окно и встала между Любой и чаем, пытаясь, казалось, загородить его собой. Бросая осторожные взгляды на слегка успокоившегося командира, девушка время от времени нервно улыбалась одними губами.
- Что тебя беспокоит, Ирин? – спросила, заметившая эти метания Люба.
- …Он… сейчас прийти должен… сказал, чтобы… чай…
 Люба поняла о ком идёт речь. Она встала. Подошла к соседнему столу, и зло выговорила:
- Да пошёл он! – взяла сахар и бросила кусочек в рот. “Божественный вкус” “прекраснейшего лакомства” не произвёл ожидаемого впечатления. Какое-то неистовое головокружение чуть не свалило её с ног. Перед глазами плыли мутные круги, в груди клокотал гнев.
- С… сахара… нет больше… – лепетала девушка – Он… ведь… – она не договорила, замерев, и в ужасе глядя на дверь.
Дверь распахнулась и на пороге выросла грузная фигура военюриста Грошева. Люба раскусила сахар. Звонкий хруст гулким эхом разнёсся по помещению.
- Что припёрся, ворюга?! – неожиданно для самой себя, гневно проговорила она.
- С… сахара… нет больше… – дрожа всем телом, тихо повторила санитарка и со смятением во взгляде посмотрела на мужчину.
Он молча подошёл к столу, взял кружку, отхлебнул, картинно поморщился.
- Нет, говоришь, больше? …Странно, странно… – посмотрел, в упор на жующую остатки комочка Любу. – Как это так?! – и ехидно. – Как так, товарищ младший сержант? …А хорошая мысль! …Ворюга… Это, получается… получается… “хищение народного добра”, получается… “в военный период”… выходит! – он схватился за её грудь, чуть не оборвав медаль, бросил взгляд на жёлтую нашивку сверху кармана гимнастёрки, и прошипел:
- И не добили ведь… – протёр рукавом три квадратика на петлице и хищно заулыбался. 
Онемевшая от ужаса санитарка ни слова не могла вспомнить потом, она и не поняла ни слова. «Они… ругались…» – только и могла произнести она, отвечая на вопросы следователя. Следствие закончилось быстро, моментально, можно сказать. И в итоге Люба снова услышала: “десять лет”. Но снова “провидение” позаботилось о ней. Без видимого постороннего вмешательства, она была лишена звания и… опять фронт.

Опять “не тем путём”. Как и в прошлый раз – все три месяца жидкая грязь, взмешанная сотнями сапог на поле боя. Опять кровь. Опять смерть на руках. Опять круглые сутки повторяемый шёпот над головами раненых, опять обстрелы, опять бомбёжки, и не возможность как-либо повлиять на ситуацию…
Потом два лёгких ранения. Вновь: «…об искуплении вины перед Родиной… Представление к награждению орденом Славы… восстановление в звании», и… продолжение войны.
Разгребая мокрый колючий снег и волоча за собой разлапистую еловую ветку, Люба ползла к дымящимся остаткам блиндажа. «Там кто-то есть! Они там! Я должна их вытащить!» – твердила себе она и без остановки приближалась к цели. Руки немели от холода, но она старалась не обращать на это внимания. В голове снова звучали слабые стоны раненого, которые не могли заглушить ни треск пулемёта, ни разрывы мин и снарядов. «Они там… он там», – снова и снова повторяла “заговорённая санитарка”. И ползла в самое пекло.
Он был там.
- Вы?! – только и вскрикнула Люба, развернув к себе лицом издающего слабые звуки старшего лейтенанта, одетого не в полевую форму. – Вы на балу, что ли, были?! – нашла в себе силы пошутить она, обращаясь в наступившей тишине ушедшего на запад боя к открывшему глаза Валентину Старопрахову.
На этот раз контузией не обошлось, но когда она закончила с перевязкой, он ласково провёл ладонью по её лицу и, улыбнувшись, прошептал:
- Снова ты меня спасаешь, Любушка!
 Эти слова придали Любе каких-то сказочных сил. Захотелось петь. И она снова, как в прошлый раз, запела. Запела весёлую цыганскую песню. Чуть ли не добежала до своих, волоча ветку, на которой привязала раненого. Она то и дело хохотала, очередной раз провалившись в глубокий снег. Такого прилива душевных сил Люба давным-давно не ощущала. «Спасла! Спасла! Спасла! – торжествовал мозг. – Ну что же ты опять? Как это тебя угораздило? Непутёвый!» – шептали губы. А он пытался отталкиваться ногой, помогая продвижению, и улыбался. Улыбался как-то виновато, как нашкодивший ребёнок. И эта улыбка взрослого мужчины стояла перед глазами у Любы ещё долгое время.
Она опять не успела ни о чём расспросить спасённого ею офицера. Его сразу же отправили в тыл, а она осталась со своими мыслями. Мыслями приятными и неприятными.
Утешало её сознание того, что десятки спасённых ею солдат и офицеров смогли продолжить борьбу с врагом. Врагом страны, приютившей её. Страны, которую она любила, как свою Родину. Пусть не давшую милых детских воспоминаний, но воспитавшую её сильной. И ещё сотни тысяч людей, которые готовы были отдать за неё свою жизнь, и жизни которых выпало ей, советской девушке Любе, спасать.
Часто думала о том, как это чувствует, необъяснимым образом, смертельную угрозу, нависшую над слабо знакомым, но ставшим таким почему-то родным Валентином Старопраховым. Ощущение того, что именно она дважды спасла его от неминуемой гибели, согревало душу, придавало сил и оптимизма, и желания жить. Жить для других. Быть нужной.

«Здравствуй, Любушка!..» – затаив дыхание, читала Люба ровные строки письма. Его час назад осторожно сунул ей в руку молодой лейтенант, который “настойчиво искал её уже несколько дней”. А найдя, передал конверт… Конверт! Не треугольник… И заговорчески прошептав: «Прочтёте – уничтожьте письмо!», исчез в неизвестном направлении неожиданно, как и появился.
Целый час Люба мучилась вопросом: почему “…уничтожьте письмо”? Но, усевшись к толстому стволу каштана и распечатав конверт, поняла всё с первых строк:
«…письмо передаю через друга. Сожги его, пожалуйста, как прочтёшь. Не для военной цензуры пишу эти слова! Хорошо, что знаю, где ты теперь! Береги себя, сестричка ты моя заговорённая! Мы ещё увидимся с тобой обязательно, как эту нечисть фашистскую изведём! Увидимся, и в гости ко мне ещё съездим. Я побывал у своих! Их на Урал эвакуировали, с заводом вместе. Благодаря тебе, повидал и Люсеньку мою любимую, и сынишку! Как вырос он без меня! «Возвращайся скорее, папочка!» – говорит – «Тётю Любу в гости зови обязательно! Пусть она и мне песню споёт волшебную!» – Это я ему сказал, что ты песни поёшь волшебные, сказочные! Люда тоже тебе беречься велит! «Не успокоюсь! – говорит – пока Любовь, спасшую мою любовь, не отблагодарю! У них всё хорошо. Люда у меня знатный токарь – паёк хороший…»
Многое ещё прочитала Люба в этом длинном письме от старшего лейтенанта НКВД Старопрахова. И много ещё чего узнала… И о том, как он добивался того, чтобы представление к награде прошло все инстанции, и о скорейшем возврате воинского звания, и о… «присосавшейся к нашей армии лярве Павле Грошеве», и его стараниях, по поводу ужесточения наказания “расхитительнице народного добра” «Девчонок жаль только! И Надежде, и Ирине потом несладко пришлось… Этот падонок злопамятный! Про твой-то приговор я похлопотал, несложно было. В грязный бред этого мерзавца никто и не верил. Но мне-то всех никак не выручить было. Большой мерзавец этот Паул! Как земля такую гадость носит?!.».
Нового для Любы в этом рассказе было немного. Она и так знала, что это Паул, посланный ей как проклятие за что-то, появляясь в её жизни, несёт с собой беду. «Так и знала: с девушками этот гад “поквитался “ грязно, наверное! Живы ли?!. …Из-за меня ведь!.. …Простите, девочки!». И гнев её рос с каждым прочитанным словом. И жажда мщения усиливалась. И не могла она, как ни старалась, отогнать эти тяжёлые мысли. И слёзы бессилия и злости лились ручьями, когда в её руке догорал аккуратный листок письма. Но откуда мог знать Старопрахов про “расхищение народного добра”? «Воистину, есть у меня и злой гений, и ангел-хранитель!..»
Ещё почти час она сидела под каштаном и, глядя в густую листву, пыталась отвлечь себя другими воспоминаниями. Ей не хватало белых ароматных свечек соцветий в этой листве. Ведь именно таким она помнила, может быть, даже именно этот, каштан. Только её память открывала весенние картины. А сейчас был конец лета. Город, в котором она родилась и который почти не помнила, только что был освобождён от врага. И вокруг простирались пейзажи, запавшие в память, как “странное путешествие” в неизведанное.
А дальше были ещё полгода обстрелов и марш-бросков, в которых сержант Дементьева чувствовала какую-то свою, личную заинтересованность. Что-то личное, не менее важное, чем защита Родины и “освобождение братских народов”, давало ей силы. И не сама она “береглась”! Она чувствовала какую-то великую силу, которая уберегает её от пуль и осколков для неведомой важной цели. И она шла вперёд. Шла, не страшась ничего, ощущая эту силу, и будучи готовой к исполнению долга. Того долга, необходимость исполнить который увела её уже так далеко.

«Прагу спасли от разрушения… Власова взяли … Целую армию в кольцо… Американцев видели. Обычные мужики, только говорят не по-нашему… И ведь Победа же. Победа!..» – гудели неведомые голоса во сне. Люба открыла глаза и сначала удивилась. До того непривычно было просыпаться лёжа в постели, под одеялом, на подушке. Она уж и забывать стала – как это “на подушке”. В комнату осторожно вошла девочка и, увидев, что у гостьи открыты глаза, смутилась. «Доброго утра Вам!» – робко проговорила она и, поставив на табуретку кувшин с водой, из которого поднимался пар, выскользнула обратно за дверь. Люба встала, сладко потянулась и, улыбаясь, подошла к табуретке, рядом с которой на полу стоял большущий таз. Мыло было тоже ароматное, почти такое же, как “мамино ”. Люба с удовольствием умылась и с гребнем в руках подошла к сверкающему чистотой зеркалу. Это прогнало мрачные воспоминания, набежавшие было от запаха “довоенного” мыла. Она, как и несколько лет назад, долго любовалась собой, не переставая удивляться – как это её лицо может быть таким красивым. Потом внимательно осмотрела свои ноги. Ничего, кроме бледного шрама от пули, чуть выше колена на правой ноге, не испортило впечатления. Рельефные мышцы только украшали изящные икры.
Люба была почти счастлива. Война закончилась. Она выспалась. Она женщина. Она красивая! Сегодня никуда не надо бежать, а скоро придёт приказ о назначении. И может быть, скоро она может оказаться дома… Дома… Только… Есть ли у неё дом? Но! Сегодня не надо об этом думать. И старший сержант медслужбы Любовь Дементьева быстро оделась, позвякивая медалью и орденом на гимнастёрке.
День выдался солнечный. Люба их увидела! Белые свечи соцветий каштана. Она медленно и осторожно, как будто опасаясь помять, прошла по свежей траве. Подошла к толстому дереву и обняла ствол. Услышала журчание воды и залюбовалась широко разлившимся ручьём ниже по склону. Кругом висела мирная тишина. Тишина такая, что не журчание бы ручья, можно было бы подумать, что она оглохла. Несколько минут Люба бродила меж стволов.
Внизу у ручья послышался резкий всплеск и брань. Мужской голос досадливо перебирал богатый список русских ругательств. Чуть скрытая кустарником, Люба наблюдала, как нетрезвый офицер пытается “форсировать” тихий ручей. Она не могла сдержать улыбку. Уже вышагнула на открытое место, и… разглядела форму НКВД. Противоречивые чувства распирали грудь. Она пригляделась. Уже собиралась снова скрыться за ветвями, но не успела. До боли знакомый голос:
– Э-эй, красавица! Не прячься, дорогая моя!
Всё очарование этого весеннего утра было разбито вдребезги.
«Почему?! Почему опять?!» – взрывами гремела в голове мысль.
- Э-э-э! Да это не просто красавица! Это же желанная моя! Вот уж не ждал встретить сейчас! Да при полном параде, как я погляжу!
Словно ватные, ноги отказывались шевелиться. Припухшая красная морда Паула, словно отдельно от неуклюжего тела, наплывала снизу по склону.
- И чего это мы такие нарядные?! – уже ближе прошипел пьяный голос.
Она была готова прямо сейчас привести в исполнение “смертный приговор”, который вынесла этому человеку много лет назад, но в мозгу роились предательские мысли: «…хватит смертей… и так всюду смерть… не надо больше смертей… я – не для того, что бы нести смерть…». Она стояла неподвижно, а враг приближался всё ближе и ближе. Густая стена кустарника отгораживала их от ближайших строений, где могли быть люди. Они были здесь одни. «Убей его! Убей! – продолжался спор в мозгу, – Ты никогда не простишь его! Он загубил не только твою жизнь. Избавь мир от этого зла…». Люба не шевелилась. «Хватит смертей…» – робко прошуршало в голове.
Паул подошёл вплотную. Громко высморкался в зеленеющую траву. Сплюнул. И, растопырив ладонь, прицелился для того, чтобы, по своему обыкновению, схватить Любу за грудь. Остановился, заметив орден, и начал глумливо хихикать.
- Да мы герои! Вот погляди-ка! И это ж чем мы так отличились?! Больше обычного бойцов порезали?! А, сестра милосердия? Ну-ка, прояви и ко мне своё милосердие!
Паул с размаху ударил её по лицу. Онемевшие ноги подкосились, и Люба упала в траву.
- Из-за тебя, потаскуха, натерпелся я! Потравила крови моей! – Паул всей своей тушей свалился сверху. – О! И поранили девочку басурмане! – прорычал он, разглядев нашивки ранений. Люба ощутила ползущую по бедру пятерню, услышала треск рвущейся по шву юбки. Второй рукой Паул схватил-таки её за грудь, но отдёрнул руку, попав ладонью на лучи звезды Славы.
- Это нам помешать может! – проревел он и, оторвав орден с гимнастёрки с новой силой навалился всем своим весом. Тело Любы ожило. От онемения не осталось и следа. Она вёртко перехватила его руку, выхватила звезду и с размаху полоснула ею по пухлой щеке. Кровь брызнула, казалось, во все стороны. Паул взревел диким животным рыком и слегка обмяк. Люба согнула ноги, упёрлась в грудь нападавшего и с силой распрямила их. Такого толчка не ожидала и она сама, не только Паул. Чуть не кувыркнувшись в воздухе, он отлетел и покатился с воплями вниз по склону. Люба поднесла к глазам руку со звездой ордена, и в её голове вновь загремела мысль: «Добей! Добей эту падаль!». Она не послушалась гневной мысли и уронила голову в траву.
Где-то у ручья ревел и извергался проклятиями враг. Из кустарника сначала робко выглядывали гражданские. А потом выскочили военные с гневно озабоченными лицами. «Ну вот… опять…» – только и прошелестело в голове.

Формулировка “…грабёж местного населения” была исключена трибуналом за недоказанностью. “Попытка убийства офицера” тоже не прошла, несмотря на все старания Паула. Но к середине лета 1945-го года Любовь Дементьева была “этапирована” почти на берег Ледовитого океана для отбытия десятилетнего срока в лагере.
Везение, если это можно так назвать, продолжало сопутствовать “заговорённой” медицинской сестре.  «Не от смерти только “заговорена” я, оказывается!» – думала часто она. Во-первых, через год тягания камней на строительстве шахты и существования, иначе не назовёшь, в общем бараке, на полутора квадратных метрах площади, она чудесным образом была амнистирована. Её срок был сначала сокращён, а затем заменён на мобилизацию в “трудармию”, и конституция 36-го года оставила за ней права советской гражданки, за исключением “права на свободу передвижения и выбора вида деятельности”. Это, неофициально, означало, что срок ее наказания превращается в “бессрочный”, однако повлекло и смену места проживания. Теперь Люба была определена на жительство в землянку вместе с другими тремя девушками, которые эту землянку и копали года четыре назад. Их четвёртая подруга умерла в конце зимы, и на её место поместили Любу. Во-вторых, позже она не была отправлена в лазарет Речлага, где содержались осуждённые к каторжным работам. Впрочем, даже после отмены каторжных работ одиннадцатичасовой рабочий день мало чем отличался от каторги.
Люба была определена для работ в лазарет лагеря. По своей многолетней привычке, она “наступила на горло” всем своим обидам и чаяниям, тихо порадовалась переселению, и принялась за лечение больных.
Больные попадались разные. Выздоравливали, кому было суждено поправиться, быстро. Рады ли тому были?.. Но Люба поставлена была на своё место, и лечила… как могла лечила. Проходили месяцы… годы…

Как-то зимой сильно заинтересовал её обожжённый в кузнице молодой “то ли эстонец, то ли, вообще, финн”, своим исключительно хорошим владением русского языка и присутствием духа. Это был, пожалуй, первый мужчина в её жизни, вызвавший интерес,как “мужчина”. Да и не многих мужчин встречала Люба. Дедушка – был… дедушкой. Паул – был врагом! Да и уж никак не мужчиной, с его визгливым голосом, телячьими ресничками и подлейшей натурой. Валентин Старопрахов… Не воспринимала его как мужчину Люба. Он был другом! Просто хороший, верный друг. Пожалуй, даже немного больше, чем просто друг. Он был для неё ангелом-хранителем. В этом она была уверена. Особенно после её частичной амнистии. А с чего бы, вдруг, по чьей воле, её “беспрекословный” десятилетний срок превратился пусть и не определённую жёстким сроком, но службу… “службу”… в “трудармии”? Вот и выходило, что в жизни ей встретился всего один мужчина.
Она сразу почувствовала это. Необъяснимо. Совершенно по-иному. …Даже весь её организм подавал какие-то неведомые сигналы. Ни один, пусть даже самый статный и красивый парень или мужчина, даже просто виденный ею, не вызывал такого… жгучего… интереса. В силе духа и убеждённости их Люба могла разглядеть лишь… инфантильность, замаскированную под “характер”. Необъяснимо как-то… Этих, готовых пожертвовать своей жизнью “во имя идеи”, людей Любе хотелось как-то защитить, уберечь. Не более того.
Как же этот, практически “враг народа и Родины”, смог вызвать такое, неведомое раньше чувство?! Позже ей рассказали про этого загадочного парня истории, заинтересовавшие её ещё больше. Никто не мог толком сказать даже, как его зовут. Многие звали его Олафом. Поговаривали, что он где-то на финской границе вытащил из-под обстрела десяток раненых красноармейцев. И отволок их из болота на сушу. А когда наши войска продвинулись с полсотни километров вглубь вражеской территории, выяснилось, что этот “герой”, без военной формы, является стрелком белофинской армии, призванным на фронт буквально на днях… Больше никто не знал о кузнеце ничего. Официально считавшийся “заключённым”, он, по специфике своей деятельности, редко покидал рабочее место. Уже лет пять, а то и больше, он и дневал, и ночевал в импровизированной кузнице. Этот забитый от снега и ветра местами, по бокам, навес, как говорили, он сам и построил, и оборудовал. Принося “ощутимую экономию” шахтострою и отличаясь “немысленной” трудоспособностью и хорошим поведением, по решению руководства этот “Олаф” практически не охранялся и не конвоировался никуда. «Копошится себе в кузне… Выдаёт задание, с лихвой…» – докладывали начальству, и положение его не менялось. Только недавно сильная травма на рабочем месте вынудила поместить его в лазарет.

- Болит, Олаф? – спросила Люба, подойдя к обожженному.
- Угу – подавляя стон, ответил тот.
- Сейчас, погоди… – сказала санитарка и, обойдя койку со стороны изголовья, остановилась и почти беззвучно зашептала.
- Ты чего это, сестричка? Плачешь там, что ли?
- Нет. Я никогда не плачу. …Давно…
- Тебя как звать-то?
- Люба. Просто Люба, – ответила она и продолжала нашептывать.
Повернуться и посмотреть на неё он не мог.
- …Просто Люба… – тихо повторила она и уже хотела отойти, но…
- Н-нет. Не просто Любой зовут тебя…
- Ну да! А как ещё-то? Умник тоже! – насторожилась она.
«С чего это он взял?.. Да что он может знать?..» – успокоила она себя и повернулась.
- Да уж – не просто Люба! Не похожа ты на просто Любу. Уж “не просто”. Это-то точно!
- А тебя как звать, “Олаф”? Или тоже: просто, “Олаф”?
- …Д-да нет… не просто…
- И?!.
Недавно обездвиженный сильной жгучей болью человек резко повернулся на живот. С лёгким удивлением обернулся на больную ногу. Уверенно кивнул. Привстал на локтях и, подставив под подбородок кулаки, внимательно и серьёзно уставился на Любу. От его взгляда по всему телу побежали мурашки, руки мелко затряслись, а в груди раздулся какой-то плотный, но очень тёплый и мягкий ком, подступив к самому горлу. Глазах защипали слёзы. Но не те слёзы, которых, “реки пролив”, она обещала себе не пролить больше ни капли. Эти слёзы были какими-то незнакомыми, новыми… приятными. Но и их она сдержала. Поймала глазами взгляд мужчины, и долго, старательно держала его. Чуть позже поняла, что и особых стараний не нужно. Она чувствовала себя необъяснимо уютно в этих глазах. Отрывать взгляд очень не хотелось.
- …Ты как это умудрился так ногу покалечить? “Такой мастер…”, говорили все, “…наш Олаф…”. А “мастер” собственную ногу не уберёг.
- Да прислали в помощь урку безрукого… Уронил на меня… Я сказал им, что сам опростоволосился, чтоб парня не мучили допросами…
- …Так и не скажешь, как звать-то тебя?.. Ладно… не говори.
- Скажу. Никому не говорил, а тебе скажу! У тебя глаза такие… не страшно тебе сказать! Олави меня звать. Отец назвал. Мама предлагала ему русским именем назвать, а он: «Нет!» – говорит – «В Финляндии рождён – пусть имя носит, которое земле родной милее будет». “Потомок” – это просто по-русски получается. Мама лапландка у меня, отец русский… Братишка с сестрёнкой ещё… Хорошо – война кончилась. А то б и брата призвали воевать. Повезло б ему как мне? Кто знает?..
- Ничего себе: “повезло”! Это ты наш лагерь “везением” зовёшь?
- Да ты сама-то добровольцем, что ли, сюда пришла?..
- Не вертись! Нога-то…
- …Нога?.. Нога ... как нога! – проговорил Олави, приподнимая ногу, – …не зря говорят: «волшебные руки у Любы…» …Так как имя твоё, кудесница?
- Никакая я не “кудесница”! Просто… получается так, – засуетилась над Олави, – …Любовь… Любовь и зовут меня… Любитшка… “Любовь “ и есть…. Мама так назвала. «Любовь всегда должна быть рядом! Любви немного на свете, пусть любовь всегда с тобой будет!» Цыганское это имя… Никому не говорила ведь!.. А  ты… Тоже… и сказать не страшно почему-то!.. Только другим!..
- Не скажу ни кому! Не надо это никому знать! Это чувствовать надо! …А остальным всем – что за дело?.. …Красивое какое имя… и ты…
- Не вертись! Дай посмотрю. …О-о-о. Перевязать надо. Разодрал вон как! Не вертись, говорю!
После этого неожиданного разговора Любитшка с Олави разговаривали каждый день подолгу. Даже не говорили… Не договаривали. Слово одно скажет кто из них, а другой уж отвечает. Да и слова-то не нужны стали скоро. Сядет санитарка на край койки и смотрит больному в глаза, и он… И сидят так полночи, молчат…
«Что это?.. Что со мной?! Как с ума сошла!» Не понимала Люба, что с ней происходит! Незнакомое чувство кипело в ней с силой вулкана. Каждую свободную секунду ноги сами несли её в палату, где лежал Олави. Его взгляд встречал её в дверях. Казалось, что с момента последнего расставания он так и лежал неподвижно, глядя на дверь.
- Я чувствую, когда ты придёшь! Я твои шаги слышу, ещё когда ты из своей землянки выходишь! – объяснял он это явление.
Когда Олави поправился, а поправился он на удивление быстро, Люба места себе не находила. Два раза чуть не наткнулась на конвойных, когда пыталась сама до кузницы добежать. Впервые за три с половиной года она только и думала,: как скрыться из-под круглосуточного надзора. Как проскользнуть в дальний конец лагеря, минуя три барака и пустырь, отделяющий от них кузницу Олави, и при этом не попасть в зону обзора вышек. А зона их обзора была везде. И не станет караульный задумываться: «Зачем это понадобилось кому-то ночью в кузницу, где находится осужденный». И не было бы, может быть, этих размышлений, если бы и её саму, и Олави везде сопровождал, как и всех остальных, конвой. Но поблажка “кузнецу-мастеру” и “незаменимой медсестре” только рвала душу на части. Ведь можно и время выкроить, и пойти самой, без сопровождения, но “не положено” – так “не положено”! И караульный это знает, и ни-чего другого знать и ему не положено. И видит он всё…
Эта зима была не теплее предыдущих. Может, потому, что Любина жизнь наполнилась новым для неё, сказочным теплом, она ужасно, непривычно мёрзла. Впервые с того времени, как не стало мамы и дедушки, ей непреодолимо хотелось прижаться к кому-то, погрузиться в его объятия, раствориться в них. И этим кем-то был Олави. Незнакомый практически человек, на уме у которого может быть что угодно. Но чувство того, что только в его объятиях она сможет ощутить ту защищённость, которую чувствовала лишь в детстве, с мамой, под колючим одеялом, всё сильнее поглощало всё её существо. Названия этому чувству она не знала. И не нужно ей было название. Только Олави, волшебным образом сам чувствовавший её, был нужен Любе.

«Чёртов холод! Сил моих нет больше!» – риторически простонала Люба во сне и потянула край тонкого одеяла, чтобы спрятаться под эту сомнительную защиту с головой. Одеяло не поддавалось. «… Вот же! Дьявол!» – потянула сильнее. С тем же успехом. Выругавшись снова, дёрнула изо всех сил. Раздался треск отрывающейся от пола, примёрзшей ткани. Победа над одеялом не принесла тепла. «Зараза чёртова!» – села на деревянном ящике, выполняющем роль кровати. В кромешной, холодной мгле увидела тонкий блик света, там, где была завешанная тряпками дверь. «Кто это?! Взрослые ведь бабы! Дверь закрыть за собой не могут!». Люба начала вставать, с целью поправить тряпки на двери, а может, и разбудить всех в землянке, если тряпки тоже примёрзли. «Сколько это можно терпеть?! Сами не мёрзнут, что ли?! …Или замёрзли?..» – ворчала она, поднимаясь, но замерла, увидев неясную тень, мелькающую в полосках света прожекторов с улицы, пробивавшихся в щель. Она уже была готова закричать и ухватила импровизированную табуретку, готовясь швырнуть её в движущийся объект, но тихий тревожный шёпот остановил её. «Это я, Любитшка! Тише…» – Олави! Это был он. Откуда?! Как?! – Пойдём!..». Занавес из тряпок отодвинулся и Олави вынырнул на улицу. Люба молниеносно последовала за ним, наспех замотав портянки и сунув ноги в рваные сапоги. Грязно-белый снег был расчерчен длинными тенями от сугробов, под которыми скрывались землянки трудармейцев, от бараков и редких столбов. «Я здесь», – послышался шёпот. Люба метнулась в ближайшую тень и очутилась в объятиях мужчины. Она уже не чувствовала холода. Она знала, что это Олави. Тот, о прикосновении чьих рук она уже почти месяц только и грезила. Люба не понимала, что с ней происходит. Сильные руки увлекли её куда-то вправо, потом опять в сторону, потом дальше. Подчиняться воле этих рук казалось ей счастьем, и она подчинялась. От тени к тени. Они были уже далеко от землянки. Только ярко освещённая полоса шириной метров двадцать отделяла их от кузницы. Олави остановился. Люба видела, как он быстро оглядывается по сторонам, бережно поддерживая её за локоть. Прошло несколько томительных секунд, и он уверенно шагнул в полосу света. Шагов через десять до них донёсся чёткий, звонкий металлический щелчок. Люба прижалась к Олави, ожидая выстрела. «Тише. Не бойся! Это Толя Чудин. Он не скажет ни кому…» – прошептал Олави, кивнув головой в сторону ближней вышки. Ещё через несколько секунд Любу, всю войну носившую на своих плечах мужчин вдвое тяжелей себя самой, та сила, которой она беспрекословно доверилась, внесла в дверь пахнувшего забытым за зиму теплом помещения.
- С ума сошёл! – прошептала Люба, плотно вжимаясь всем телом в тело Олави.
Он молчал. Молчал долго. А девушка, как маленькая, вжималась в него всё плотнее и плотнее. Иней, застывший на её волосах, таял. Холодные капли потекли по щекам, по шее, и скатились за пазуху. Люба вздрогнула.
- Что ты?
- Капли…Щекотно… – продолжала шептать Люба.
Он ещё плотнее сжал свои объятия. Потом запустил в её волосы руку и начал бережно гладить. Она осторожно подняла голову. И увидела его глаза, близко-близко. Этот нежный взгляд пронизал её насквозь. Внутри всё затряслось.
- Замёрзла? Да, конечно, промёрзла вся! Любитшка моя!..
У Любы даже мысли не было возмутиться: «С какой стати – “моя”». Она была даже счастлива этим присвоением. Впервые в жизни она была совершенно не против быть чьей-то, принадлежать кому-то. Приподнялась на цыпочки и осторожно поцеловала его в самый уголок губ, приятно уколовшись о щетину. Заулыбалась, пряча глаза, опустила голову.
-Что ты смеёшься? Я смешу тебя?
- Нет, что ты! Я над собой смеюсь… Мне… Мне так хорошо… почему-то…
- Это не смешно. Это очень хорошо! Это здорово! Так здорово, что тебе хорошо! Я… Я просто счастлив!..
Ещё долго они говорили друг другу множество ласковых забытых слов. Когда настало время расстаться, Люба не сдержалась, и… заплакала. Заплакала горько. Ручьи слёз потекли по щекам. Олави принялся вытирать слёзы с её лица шершавой рукой. Люба схватила его руку. Начала целовать. Он покрыл поцелуями её лицо.
- Мы увидимся скоро! – твёрдо сказал он, и у неё не возникло ни-каких сомнений. Они увидятся скоро! Она была уверена в этом. Но уходить всё равно не хотелось.
Так же, короткими перебежками, они добрались до землянки. Крепко обнялись. Олави снова провёл ладонью по Любиной щеке, и тихо, но уверенно прошептал:
- Скоро! Очень скоро! – и исчез в тени.

Следующие три ночи Люба не спала. Она безотрывно смотрела на входную дверь. Ждала,  что тряпка на двери пошевелится и из-за неё покажется тёмная фигура. Тряпку шевелил порой лишь февральский ветер, и ни единой тени не показывалось в дверном проёме.
Никто особенно не обратил внимания на изменения, произошедшие в ней. Умея не думать, как ей казалось, она производила обычное впечатление на окружающих. Они поговаривали меж собой, как и всегда, что “неугомонная санитарка Люба, как заведённая”, сутками может работать, и не есть почти, и не спать. Люба не собиралась их разочаровывать в этом заблуждении, и… действительно почти ничего не ела, отдавая кусок подругам, и не спала в ожидании прихода Олави. Он сразу взял с неё слово, что она и пытаться не будет сама пробраться в кузницу. Люба терпела все трое суток. Мысли предательски терзали мозг. И в тот момент, когда она уже, решившись нарушить обещание, данное Олави, опустила ноги с кровати в готовности бежать сломя голову к кузнице, быстрая тень промелькнула в отсветах прожекторов на тряпке, загораживающей дверь. Она чуть не вскрикнула, ликуя, но сдержалась с трудом.
- Любитщка, – волшебной музыкой, раздался тихий шёпот.
- Я здесь! – в ответ прошептала она и обнаружила, что уже оказалась в его объятиях.
Как и в прошлый раз, они добежали от тени к тени до освещённой полосы, так же, “безнаказанно” пересекли её, раз только вздрогнув от металлического щелчка автоматного затвора Толи Чудина. Нырнули в окутывающее тепло.
Через несколько секунд выяснилось, что они оба совершенно не умеют целоваться. Это оказалось очень мокро и неудобно, но до восторга, сказочно приятно. Они молча в этот раз обнимались почти час. Потом бесконтрольно упали на застеленный ворохом тряпок топчан, служивший Олави постелью последние годы. Продолжая страстно целоваться, Люба в какой-то момент ощутила свои руки на голом мужском теле. Ей непреодолимо захотелось ощутить прикосновение его рук к своей груди, спине, ногам. Шершавые от работы руки Олави не заставили себя долго ждать. Они проникли в самые заповедные уголки её тела. Его губы жадно ласкали грудь, бёдра, живот. И снова, и снова. Она не знала, куда делась её одежда? Что должно случиться дальше? Она только могла чувствовать это, и потакать своим чувствам. Сладостная боль, опознанная ею только по случайно подслушанным рассказам молоденьких санитарок, ещё в госпитале, взрывала всё тело изнутри. Только когда с улицы, откуда-то издалека, послышался редкий приглушённый собачий лай, Люба поняла, что, вероятно, не сдержала, как ни старалась, свой крик. Оба замерли.
Олави тихо встал и, подтягивая на ходу фрагменты своей растрёпанной одежды, подкрался к двери. Приоткрыл щёлку. Выглянул. Лай стих почти сразу, как начался. Только ветер завывал и хлопал слабо закреплёнными деталями окрестных строений. Олави вернулся в Любины объятия. Всё повторилось, по меньшей мере, трижды…

Расставаться потом было в сотни раз больнее, чем накануне. Томительное ожидание новой встречи протекало почти физически больно. Всё её существо рвалось туда, на край углового пустыря, в кузницу. В жаркие объятия молодого, любящего её, она даже не сомневалась, кузнеца. Мужчины, которого, и в этом она тоже уже не сомневалась, она глубоко и страстно любит.
До самого апреля Любовь пыталась прятать лицо, чтобы озаряющая его любовь не вызывала вопросов у окружающих. Вопросы были. Было много вопросов. Она отшучивалась. Но спрятать счастливое выражение лица не получалось. В мире, где боль и тоска правят всем, невозможно скрыть даже малейшее проявление радости. Собственно радости, как таковой, и не было. Тревоги было больше. Уже скоро это светлое чувство начал омрачать страх. Страх того, что в любую секунду всё может закончиться. Закончиться навсегда.
Когда морозной апрельской ночью Люба и Олави встретились, как уже было заведено, в тени соседней землянки, она уловила на лице своего возлюбленного след встревоженности.
- Что-то случилось? – спросила Люба, когда они прикрыли за собой дощатую дверь кузницы.
- Что… что случилось?.. – рассеяyно отозвался Олави.
- Что-то случилось. Твоё лицо… Твоё лицо говорит: что-то случилось. …Я уже очень хорошо тебя знаю, чтобы видеть? что…
- Может случиться…
Она впилась руками в его плечи. Олави мягко отстранил её слегка, посмотрел в глаза и тихо продолжил:
- Любитшка! Случилось так… – он не мог подобрать слов/ – Может представиться возможность… Возможность бежать! Бежать нам обоим! Надо принять решение! Прямо сейчас! Чтобы уже знать.
Какой-то липкий ком подступил к горлу. Тут же Люба вспомнила, как её уже с начала прошлой недели мутит целыми днями. Вспомнила, что уже второй месяц ей не было нужды экономить, а потом совать по карманам вату и бинты. Вспомнила. Подавила тошноту и… приняла решение.
- Беги без меня. Я… я потом…
- Как потом?! Это невозможно! Я четыре года готовился! Другой возможности может не представиться! – сквозь мрак разглядел не допускающую противоречия решимость на Любином лице
- Я остаюсь! Пусть здесь, в аду, но только с тобой! Я не могу тебя оставить!
- Нет! Ты должен сделать, что решил! Ты не можешь отказаться от этого из-за меня! Я потом…
- “Потом” может не быть! “Потом”, каким образом?! Почти никому не удавалось!
- А ты?..
- У меня получится! Но только сейчас! Позже не будет Чудина. Он – скоро домой. …Без него никак!
- Нет… Я всё равно уже скоро… Не может же это вечно длиться! Люба зарыдала. – Без тебя… Без тебя я… – вырывались всхлипы .– Не… Не могу без тебя… Но!.. Ты должен! Должен – как решил! Нельзя из-за меня!
- Любитшка! Любимая моя! Только с тобой! Мы вместе должны! Здесь нет жизни! И не будет никогда! Не верю, что кто-то сделает иначе! Уже не верю…
- Я не могу сейчас с тобой… Я пока должна быть здесь…
Олави вытаращил глаза. Люба не плакала уже. Она спокойным, строгим взглядом пронзила его и бережно провела по его щеке ладонью.
Долгий разговор продолжался до момента сегодняшнего расставания. Люба была непреклонна. Олави сдался. Прощаясь в зыбкой тени перед землянкой, он поцеловал любимую и, растворяясь, как обычно, в пространстве, уверенно проговорил:
- Завтра…
…Мы будем вместе! Обязательно! Я буду с вами!

- Чудин, ты чего это нажрался перед отъездом, что тебя полоскало так?!
- Та чёрт его знает! Так, вроде бы, всё как всегда…
- Не-е. Что-то отведал!
- Да пошёл ты! И так тошно.
Люба остановилась в проходе между койками, услышав этот разговор. Подошла к Чудину. Она сразу узнала его, хоть и видела только издалека, ослеплённая прожектором.
- Он ушёл! – тихо сказал Анатолий Пахомов по прозвищу Чудин. Красноармеец попал в лазарет с элементарным пищевым отравлением. – Просил передать: «всё будет хорошо!» – добавил тот, с таким выражением лица, которое не допускало сомнений в его словах.
- Что ели? – собравшись с силами, чётко спросила Люба.
- Да хрен её знает, эту заразу. Говорили, что только чуть помутит, а оно вон как вышло, – совсем шёпотом сознался Анатолий. – да ничего. Потом – домой сразу! Обещал ведь, что передам. …Берегите себя, чтоб не напрасно всё! – его начало тошнить, и Люба метнулась за судном, которых в лазарете было аж два… Сообщение Чудина её особо не успокоило, но она охотно поверила парню, сыгравшему особую роль в её судьбе.
Её вообще ничто не могло утешить. Пустота и страшный холод сковали душу. Только где-то под грудью, внизу, что-то тёплое старательно напоминало ей о необходимости жить. Некоторое время никого не беспокоил озабоченный и печальный Любин вид. Все посчитали, что он обусловлен тем, что в последнее время были обнаружены в разных местах несколько тел замёрзших за зиму заключённых, пытавшихся бежать. И Люба, ненавидящая смерть вообще, принимала это близко к сердцу. Эти известия и впрямь не придавали ей оптимизма. Но никто не мог знать того, что у неё есть самое главное. У неё есть вера в то, что “всё будет хорошо”. Вера в обещание любимого человека. Тем более, что все тела были опознаны, и Олави среди них не было.
Многочисленные допросы не приводили ни к какому результату. Любовь Дементьева большей частью молчала, еле заметно улыбаясь. Или твёрдо и односложно отвечала, не давая никому из “дознавателей” ни малейшей нити для выяснения личности того, чьего ребёнка носит эта “тронувшаяся” женщина. Её так и считали помутившейся рассудком, и к осени отстали. А сама она была поглощена тем волшебством, тем чудом, которое уже настойчиво толкалось.
На Любиных обязанностях её положение заметно не отражалось. Привыкшая за многие годы к аскетизму в быту и самоотдаче в  работе, она, как и всегда, добросовестно выхаживала всех больных. И они, как всегда, успешно поправлялись.
В конце октября подоспело ещё одно чудо. Каким-то волшебным, непостижимым для почти всех окружающих образом “беременная трудармейка” была “отправлена” на спецпоселение. Это и отправкой не назовёшь. Но уже не за колючей проволокой, а в городе… “Городе”… Люба из снова промерзающей землянки была поселена на пять с лишним квадратных метров с окном и своей отдельной дверью. Таких «хором» было около двадцати в дощатом, засыпном бараке, что стоял в полукилометре от лагеря. Рядом с дверью, в углу, в её комнату проступали сантиметров двадцать печной стенки. Остальная часть печи выходила в коридор и в соседнюю, большую, аж двенадцатиметровую, комнату. Там жила хмурая, ворчливая женщина, которая “с незапамятных времён”, как говорили все, служит в библиотеке. Больше никто ничего не знал о Любиной недружелюбной соседке.
Сама Люба догадывалась об источнике  чуда “помилования”. «Ангел-хранитель! Валентин! Не устаёт ведь следить за моим житьём-бытьём! Вовек не отблагодарить. Конечно – Валентин. Больше не-кому. Да и не смочь никому», – вспоминала добрым словом она дважды спасённого, офицера НКВД. И была права. Валентин Старопрахов, неоднократно побывавший на Урале с семьёй, окончательно осевшей в промышленном городе, внимательно отслеживал передвижения своей спасительницы, где бы ни служил в это время. В меру своих возможностей он пытался облегчить ей жизнь. Он так же чувствовал непередаваемую благодарность ”сестрёнке”, и всей душой чувствовал ответственность за её судьбу.

Люба шла по общей палате с подставкой для капельницы, которую несла травмированному  шахтёру. Шла она необычно медленным для неё шагом. Прислушивалась к неясным болям и рывкам в пояснице. Ещё утром она почувствовала первые боли, но по началу не придала этому особого значения. По мере учащения и увеличения продолжительности их в голове ясно всплыли страницы из справочника фельдшера, который она добросовестно и подробно изучала ещё в Нижнем. «Кажется, уже начинается», – подумала она уже в больнице, куда недавно была переведена для работы из лагерного лазарета и… принялась разносить лекарства больным. Через пару минут боль утихала, но вот уже в следующий момент наплывала вновь. «Точно ведь… Пора уже…». Но снова она направилась к одному из больных, и принялась шептать, склонившись над его головой.
- Люба! Капельницу пора. Ты уснула что ли? – услышала она голос фельдшера. – Я скоро вернусь… Остаёшься за старшую!
- Конечно, Прохор Семёнович! Сию минуту всё будет сделано, – и побежала за капельницей.
Далеко убежать не удалось. Её снова сотряс сильный рывок боли. Постояла, оперевшись на стол. Когда боль слегка отпустила, продолжила свою деятельность. Но уже в коридоре боль с новой силой сжала низ живота. Уже в палате Люба увидела под ногами только что образовавшуюся прозрачную лужицу. Тёплая влага струилась по ногам. Она приостановилась между койками, но уверенный поток, как ей показалось, только усилился.
- Вот ведь… – досадливо проговорила она и глубоко вздохнула. Боль утихла, но тут же возобновилась с новой силой. Захотелось натужиться, чтобы облегчить ощущения. Люба напряглась, и… повалилась прямо на больного, лежавшего вблизи. Тот быстро увернулся от падавшей стойки капельницы и, ловко сев на край кровати, поймал Любу. Она и не ожидала такой прыти от этого старика. Хотя какого старика? Ему было лет сорок пять, но это был один из “старожилов” спецпоселения, и выглядел соответственно. Тут же она попыталась встать.
- Не суетись, девочка! Пора ведь. Ты что, сама не видишь? – строго проговорил мужчина. – поверь старому доктору! Эй, Сенька, ну-ка, быстро встань, уступи даме место!
Парень на соседней койке осторожно опустил ноги на пол и, поморщившись, медленно встал, отойдя в сторону. Старик тоже поднялся и бережно положил Любу на соседнюю койку. Медленно распрямился, слегка потянулся и громко крикнул:
- Фельдшер!
- Он ушёл только что. Я за старшую, – зачем-то доложила больному Люба.
- Ну. Теперь, стало быть, я за старшего! Что зенки таращишь!? Кипяток волоки быстро, тряпки! И чистые чтоб! – прикрикнул он на подоспевшую растерянную молоденькую медсестру.
- Я… Я сама… – простонала Люба и зажмурилась от мощного наплыва боли в промежности.
- “Сама”! Куда “сама”!? Лежи, давай, и тужься! Ну где ты там, малохольная! Сеня, “судно” дай. Где-то у окна там, у Фёдорыча, вроде!- скомандовал “самопровозглашённый старший”.
Подбежала медсестра с чайником. Медленно подошёл Сеня с “судном”. Старик подставил руки под струю кипятка, коротко вскрикнул, выругался, замахнулся на санитарку, сдёрнул у неё с плеча полотенце и, подставив руки под струйку холодной воды из, принесённого кем-то из больных стакана, мотнул головой санитарке. Она поняла. Плеснула кипяток на невесть откуда взявшуюся белоснежную тряпку и послушно подала её “узурпатору”.
«Молодцы какие! А послушные-то! Что значит – мужчина командует…» – подумала Люба, почувствовав уверенные, но очень бережные прикосновения тёплых рук к своему телу, услышав треск разрываемой ткани и, тоже подчиняясь активному старику, старательно глубоко задышала. Боли не утихали, но становилось гораздо легче – «…Пуля и та не так рвала всё…».
Суета вокруг почему-то радовала Любу. Все эти люди хлопотали над ней. Такое внимание к ней одной было совершенно непривычно, но до слёз приятно и трогательно.
- Первый раз, похоже. Что тянула долго, не восемнадцать лет ведь уже? – ворчал старик.
- Двадцать семь… Так ведь …война…
- Да, да! Дыши давай, тужься! Всё хорошо получится. Ни один десяток таких “подарков судьбы” встретил я на этом свете! И твоего с оркестром встретим!
- Зачем – “с оркестром”, – простонала Люба. В глазах всё поплыло цветными пятнами. Голова с немыслимой скоростью закружилась. Окружающие звуки слились в единый гомон, всё замелькало. Острая боль, казалось, разьярённым зверем бросилась разрывать Любу пополам. Она начала кричать.
Следующим звуком, ею услышанным, была чарующая музыка крика младенца!


- Шофранка! Ты Шофранка! И будешь у меня Шофранка! Ты должна быть свободной! Я всё для этого сделаю! – шептала Любитшка над драгоценным свёртком, который бережно вложил ей в руки доктор Кидберг.

- Товарищ главный врач! Во время моего дежурства медицинская сестра Дементьева родила девочку!.. – беззвучно смеясь, неуклюже доложил вернувшемуся с посёлка врачу “старик”.
- Не паясничай, Кидберт!
- Кидберг я…
- Уйди с глаз моих! Ещё мороки на мою голову! Сурков! Зайди ко мне! – кричал врач отсутствовавшему днём фельдшеру.
“Старик” Кидберг демонстративно всплеснул руками, провожая взглядом врача и фельдшера, злорадно улыбнулся и сел на свою койку. Люба лежала на Сениной койке, обнимая Шофранку. Малышка спала, тихонько сопя в белейших пелёнках из ситца, припасённого “на всякий случай” кем-то из медсестёр. Люба счастливо улыбалась.
- Ну как ты, девонька? Быстро ты управилась! Хотя ничего удивительного. Ещё б тянула – так средь коридора и разродилась бы! …Нельзя с этим делом шутить!.. Как тебе сокровище твоё? Славная девочка! Малюсенькая только, – участливо заговорил он.
- Малюсенькая?! – беспокойно встрепенулась Люба.
- Лежи, не трепыхайся! Всё правильно. Она ж не молодец-богатырь, а царевна-девица! Такой и должна быть. Не волнуйся, милая мамочка, всё правильно. Не один год я доктором на весь район был. Всякое видел. А эта… Здоровёхонькая девчушка. Какая и должна быть у такой мамочки-красавицы! Красавицы и певицы, к тому же!
- Как так “певицы”? Я пела, что ли? – забеспокоилась Люба.
- Пела, пела! И ещё как пела! Как целый табор пела. Ты цыганка что ль? Да что спрашиваю? И так вижу. Иль отец цыган?
- Мама… была… – чуть успокоилась Люба.
Кидберг привстал, ласково погладил её  по волосам.
- Береги дочку! Счастливой должна быть!

«Не все, всё же немцы – фашисты. …Парнишка тот… не добровольцем, чай, шёл воевать. Выжил ли?.. Страна призвала – пошёл. Как Олави мой…  А эти все и подавно! Верные советские граждане. За что ж их так они?..» – размышляла у себя в комнате Люба, разгрызая кусок сахара, только что полученный “гостинец” от “неприветливой” соседки.
Урсула Карловна Эдле, с самого образования, добросовестно проходила повинность трудармии  на строительстве дороги, в начале сорок шестого была “демобилизована“ и переведена на спец-поселение, получив работу по специальности… библиотекарем. Соседи по бараку недолюбливали Урсулу Карловну за её ворчливый характер. Однако все окрестные дети души в ней не чаяли, хоть она и улыбкой слабой не одаривала ни разу никого из них. Книжной колдуньей звали за глаза, а с ней говорили всегда учтиво. По отношению к Любе она сразу выказала какой-то особый интерес. Ни разу не улыбнувшись, проявляла живое участие в жизни молодой матери. Чуть не каждый день одаривала своими маленькими гостинцами. Все три месяца Любиного отпуска баловала её то сахарком, а то и молочком. Где только брала – одному богу известно. Разговоров много не разводила. Только, когда увидела, что Люба сильно переживает о том, как в больницу, на работу, с дочкой ходить будет, коротко и строго сказала:
- Со мной оставишь, как на работу пойдёшь, пока в ясли не определишь.
- А Вы как же?.. Ведь работа…
- В ночную смену ходить будешь. Главврач-то, поди, не изверг какой. Будешь работать, когда попросишь.
Так и заладилось. День Люба с дочкой была. А вечером возвращалась Урсула Карловна, и Люба бежала в больницу. Редкие дни выдавались, когда обе они дома были хоть полдня. Но Любе особо полюбились эти часы их редких разговоров. Уснёт малышка – соседка тут как тут.
- Пойдём-ка ко мне. Пошепчемся по-женски, – говорит. Люба и рада. Годы ведь, можно сказать, в молчании провела. А тут – “в гости” пошла. Уже праздник.
- Как так. В толк не возьму, таких замечательных людей так немилосердно обижает страна наша?! Ведь всё для Родины! А Родина – вон как…
- Тише, девонька! Чай не вчера родилась. Знаешь, каково оно – лишнего болтать. Родина-то, она тут ни при чём. Понимать надо. Это люди всё… Любая земля сволочь родить может, когда и себе на погибель. Вон, прадед мой чуть не в соседях с прадедом ирода этого, что полмира сгубил, жил. И жил бы так… Но судьба иначе распорядилась.
- Да. Что правда, то правда. Любая земля себе самой врага лютого родить может…
- Сама-то, Любочка, каких кровей будешь? Цыганка, люди говорят. Дочку вон Шофранкой назвала. Наши “пни” непробиваемые регистрировать не хотели. Гадостей наговорили сколько.
- Мама… у меня … Шофранка – свободная значит… – замолчала.
- Хорошее имя! Действительно, очень хорошее! Лучшее из всех, пожалуй! – и больше ни словом, ни звуком докучать не продолжила, чем ещё больше расположила к себе Любу.
Вскоре и ясли стали доступны Любе. Шофранка даже полюбила оставаться с заботливыми нянечками. «У нас, Любовь Харламовна, лучшие ясли! И нянечек таких во всём городе не сыщешь! – говорила заведующая яслями. Люба соглашалась, а сама думала: «Да уж, пожалуй, лучшие. “В городе”. Это точно – из двух на полтысячи километров вокруг, пожалуй, лучшие. С печкой хоть! И то здорово! Да что я?! Барыня, что ли?! Шофранке нравится, и хорошо! Даже плакать меньше стала, хоть и скучает по мне сильно!»
Шофранке и с Урсулой Карловной нравилось очень. Та и книжки девочке читала. И буквам учить начала. Чем брала ребёнка? Люба понять не могла. Ведь слова ласкового от этой женщины не услышать, а девочка охотно идёт к ней на руки, и к маме не рвётся. «Я ей часто про тебя “сказки” рассказываю, как она канючить начинает. Заслушивается – ровно понимает что!»
Так проходил месяц за месяцем. Люба всё в больнице пропадала, день и ночь порой. Всё пыталась заработать хоть чуть больше. Трёх сотен-то на что хватит? Дитё кормить надо получше. Зима по девять месяцев в году. Какой ребёнок здоровым будет, если голодом ещё? Да и откладывала копеечку. Хоть и “не выездной” считалась, а надежда-то всегда живёт! Особенно в сердце такой женщины, как Любитшка. И поучиться ещё мечталось. А то по книгам всё. Хорошо, хоть книги Урсула Карловна с библиотеки носила. Всю медицинскую литературу Люба глотала том за томом. Привычка-то настойчивости никуда не девалась, как бы тяжело не было.

Шофранке четвёртый год пошёл уже, когда снова замаячила беда в их, с мамой Любитшкой, жизни.
Только получив назначение в этот “медвежий угол” и прибыв к месту службы, он, по старому обыкновению, добился допуска в архив и принялся внимательно изучать списки осужденных. Не обнаружив ни одного знакомого имени, принялся за списки спецпоселенцев. Среди нескольких сотен фамилий глаза выхватили одну, приведшую к дрожи во всём теле. Страшные слова: “Дементьева Любовь Харламовна” в первую минуту вызвали приступ панического ужаса, а потом дикой ярости. «Жива ещё, сука! Не сдохла, тварь! Ничто эту гадюку не берёт!» – металась мысль в голове капитана юстиции Павла Грошева.
Календарная весна медленно подползала к своей середине, когда Люба получила не допускающий противоречия приказ руководства выехать в командировку. Командировка была не дальней, но, в связи с недавними сильными заносами, не обещавшая ничего хорошего. Задача старшей медицинской сестры Дементьевой заключалась в осмотре и, при необходимости, оказании неотложной медицинской помощи личному составу небольшой воинской части, располагавшейся севернее, “среди тундры”. Несколько десятков солдат и сержантов получили серьёзное пищевое отравление. Причины этого ЧП ещё не были установлены. В расположении части вела следствие военная прокуратура.
Договорившись с Урсулой Карловной,  Люба, как и было предписано, оделась “тепло, как смогла” и прибыла к месту отправки. Уже подходя к нартам, запряжённым оленями, она увидела уже сидящего в них «не иначе, офицера» в синей с краповым околышем фуражке, которая выглядывала из капюшона накинутой меховой куртки.
- Вот, товарищ капитан, и Ваша спутница. Лучшая наша медсестра. Почти фельдшер. Поставит на ноги всю часть в один момент! – отрапортовал стоящий рядом с санями лейтенант медслужбы.
- Здравия желаю, товарищ капитан, – отчеканила Люба по-военному и, увидев лицо сидящего, словно онемела.
- Здравствуйте, Любовь Харламовна! Присаживайтесь, пожалуйста, – радостно, громко почти прокричал Паул.
Люба покорно села рядом со смертным врагом. Нарты рванулись с места, и пронизывающий ветер проник во все щели её не полярной одежды. Некоторое время ехали молча. Паул пододвинулся вплотную, закинул руку на плечи спутницы, бесцеремонно прижал к себе, наклонился к самому её лицу, и Люба услышала знакомый, заглушённый для ушей кара, ветром и скрипом снега, шёпот:
- Ну, здравствуй, змеюка! Вот и побеседуем с тобой “наедине”. Обсудим должок твой неискупленный. Обсудим цену жизни твоей никчёмной. Подросла, чай, цена. Дитём-то ты кстати обзавелась! Годков через пяток будет у меня и “сосочка”, и “игрушечка” для выползка твоего! – мороз ужаса парализовал все Любины мышцы, в голове не было ни одной складной мысли, был только ледяной страх, только первобытный ужас. – У тебя, дрянь поганая “именины” завтра! Так я тебе подарок припас! Заслужишь – получишь, – прошипел Паул.
Дальше ехали молча.
Наскоро срубленный из тонких брёвен несколько лет назад то ли барак, то ли изба сиротливо торчал среди бескрайнего белого простора, прижатый с боков побитыми солнечными лучами снежными валами. С карниза, грозным оскалом, свисал неровный ряд сосулек. Низкая дверь была до половины заметена снегом. Паул выбрался из нарт, сладко потянулся и извлёк из-под шкуры, покрывавшей сиденья, короткую лопату. Махнул погонщику, рукой указав в обратную сторону. Тот поспешно ретировался. Люба только и успела схватить с сиденья старый громоздкий саквояж с походной медицинской аптечкой. Паул ещё несколько секунд постоял, выпятив округлый живот, лениво повернулся к Любе и бросил инструмент ей под ноги. Она молча начала откапывать вход в жилище.
Проникнув внутрь, Паул повалился на койку, закинув ноги на стальную спинку. Небрежно махнул ладонью по направлению к печи. К счастью, несколько тоненьких щепок лежали у стены рядом с ведром, полным угля. Люба взяла щепки, пододвинула к печи ведро и принялась растапливать печь. Ни совка для угля, ни кочерги она не обнаружила. «Попрятал, что ли! Боится, наверное… …Правильно…»
- Ручками, принцесса! Ручками! – сказал Паул, и заскрипел пружинами койки. Похлопал по одеялу рядом с собой и продолжил – Растопишь – прыгай сюда! Погреешься, попытаешься, наконец, заслужить прощение… и подарок “ценный“! Начнёшь, по крайней мере!
Небольшое облачко едкого дыма проскользнуло в щель топки и упорхнуло под потолок.
- Вот бестолочь дрянная! Ты что, печку впервые увидала?! Начадила, скотина! – визгливо зарычал мужчина.
В дымоходе загудело, и волна тёплого воздуха не спеша разлилась по комнате. Ещё некоторое время Люба, машинально двигаясь по комнате, приводила помещение в жилой вид. Капитан Грошев встал с койки, зябко поёжился и начал рыться в своём объёмистом дорожном вещмешке. Вполголоса, грязно бранясь, он, наконец ,извлёк искомое. Маленькая бутылка с прозрачной жидкостью заняла почётное место на середине стола.
- Маловата тара! Но да ничего. Часам к пяти “гонец” с части подоспеть должен, – торжественно объявил Паул, – пусть только задержится! Я ему устрою “наряд вне очереди”! – объявил он, вылил в кружку полбутылки и залпом выпил.
- А мне к больным когда? Или их сюда повезут? Тут, если не очень далеко, я бы сама дошла. Снегоступы есть вон.
- А тебе без моего личного распоряжения вообще никуда идти не надо! Лучше закуску сделай, не стой зря! – он небрежно кивнул в сторону кучи свёртков, которые вывалил из своего мешка. Тут же, вспомнив что-то, метнулся к столу и выхватил из кучи довольно большой, прямоугольный свёрток – …это сюрприз! Не время ещё! – и глумливо засмеялся. Потом разоблачился до гимнастёрки, будучи экипированным “по-полевому”. Распахнул входную дверь. Поморщился, уродливо играя безобразным шрамом на левой щеке. Вывалил пузо на улицу. Растопырил руки и застыл, опёршись окосяк, в дверном проёме, шумно вдыхая.
Люба хищно улыбнулась, вспомнив причину образования длинного шрама на лице врага. «Такое “украшение” очень подходит к этому рылу!» – злорадно подумалось ей.
- О! Вот и посыльный! Давай быстрей – ждать мочи нет! – крикнул в белую даль неведомо зачем забравшийся в эту глухомань “свежееназначенный” начальник продовольственной службы внутренних войск. – Только за смертью посылать!
«Да, кстати…» – подумала Люба и окинула взглядом комнату в поисках какого-либо оружия. Оружия не было. Не было даже маломальского ножика – «Предусмотрительный, боров!»
Захрустел снег, послышались мужские голоса. Паул вышагнул на улицу. Крикнув, отвечая кому-то: «Завтра! Завтра! Вся служба завтра! Проваливай давай!», вернулся с длинным, пузатым   свёртком в руке. За его спиной послышались удаляющиеся окрики погонщика. Ещё через миг воздух разрезал громкий звон разбивающегося льда.
- Вот зараза! – вскрикнул, резко обернувшись, обладатель “драгоценного” свёртка.
- Что, не попала? – неожиданно для себя самой спросила Люба, глядя на разлетевшиеся от порога по комнате льдинки.
- Поязви ещё, сучка! Щас полезешь сколачивать! – ещё с дрожью в голосе отозвался Паул. Подошёл к столу. Извлёк из свёртка объёмистую бутыль с чем-то мутным. Со звонким хлопком извлёк пробку. Понюхал – Вот ведь банщик! “Самый лучший! Довольны будете!”. Пойло вонючее! А, ладно! Садись давай, именинница! Выпей с “другом старинным” за своё здоровье! – продолжил он, разливая из бутылки по кружкам сомнительную жидкость. По комнате распространился тошнотворный запах сивухи.
- Я не пью ничего алкогольного, – процедила медсестра, догадавшись уже о причине отравления солдат.
- Не пьёшь?! Как тебе угодно будет! Хватай тогда лопату и лезь на крышу лёд сбивать! Да не греми сильно! Чтоб аккуратненько там! И не навернись оттуда, пригодишься ещё… до утра! – раскатисто засмеялся. Бросил под ноги Любе лопату, вытащив её из-под закинутого по койке одеяла. Одним махом опрокинул кружку в рот. По-звериному прокряхтел громко и, бухнувшись на стул, чуть не проломив его, задавал закуской.
Люба отдалбливала примёрзшие обломки досок, стоявшие вдоль стены, и городила из них импровизированную лестницу, втыкая в наметённый почти до крыши вал снега. Осторожно взобравшись к фронтону, отколола лопатой крайние сосульки со ската, зацепилась руками за край карниза и взобралась на крышу. Та была сплошь покрыта подтопленным на солнце и застывшим в лёд к вечеру снегом. Ноги то и дело скользили по насту. Подбираясь к уровню расположения дверей, она уже с трудом видела край в, стремительно сгущающихся полярных сумерках. Скоро стало совсем темно. Гнев переполнял сердце молодой женщины.
- Тэ скарин ман дэвэл! – тихо сказала Дюбитшка. –  Мэ тут уморава! – завершила  она, и сама удивилась. «Да чего удивительного?! Настало время, наверное… Кто, как не этот боров похотливый, заслужил дьявольскую кару? Убью! Сейчас прямо. Спущусь только, и вот этой лопатой – промеж глаз!» – подумала она уже по-русски и со злостью, ударив лопатой в край снежной шапки, с удовлетворением услышала нарастающей щелест снега о металл. Обширный обледеневший пласт стремительно поехал вниз, с грохотом, ухнул на землю. Следом поехала и Люба, пытаясь катиться вдоль крыши, и лишь в последний момент затормозив у самой кромки, почти над дверью. Послышался скрип дверных петель и разъярённый вопль Паула:
- Ты что творишь, сука! Сказал же, чёрт тебя возьми, аккуратнее, без шума! Покоя нет от тебя, скотина! Слазь быстро! Вот, подарок тебе! Иди, заслуживай!
- Осторожно, – машинально проговорила Люба, увидев в свете, падавшем из открытой двери, примёрзшее основание большой сосульки, нависшей над пятном света.
- Ты ещё указывать мне будешь?! – заорал Паул – Ну сейчас ты спустишься, шала…
- …ва, – так же машинально завершила фразу Люба, увидев под своей ногой только раскрошенный кусок льда. Через секунду раздался глухой стук упавшего на деревянный пол тела.
Шатаясь и проваливаясь то в глубокий снег, только что упавший с крыши, то сквозь скользкий наст, Люба брела к прямоугольнику света, падавшего из двери сквозь бледные клубы пара. Паул лежал на спине в комнате. Только каблуки его сапог свисали с  порога. Голова была запрокинута назад. Из широко раскрытого рта торчало толстое основание длинной сосульки. По уголкам  рта слегка сочились изо рта маленькие капли крови. Левая рука, поднятая перед падением, над головой сжимала несколько листков мятой старой бумаги. Люба выдернула листки из руки и увидела перед собой исписанную по-румынски бумагу. Слова: “…Шанта Демениту…”, “…Харман Демениту…”, “…Любитшка Демениту…”, “…1923…”, вонзались через взгляд ей в мозг. «Это был он! Это всегда был он! Он знал! Знал ещё тогда! Это он убил маму! Это он украл папку! Я так и знала! Знала всегда! Почему только сейчас?.. Но ведь… теперь – всё! Паула нет!» – мысли ураганом вились в голове. Она закричала:
- Паула нет! – и с яростью пнула покойника по сапогу. Каблуки ударили об пол. Дверь захлопнулась от порыва ветра.

За грязным  стеклом брезжил рассвет. «Что теперь будет с Шофранкой? Не доказать, ведь ничего… Не поверит никто! Документы! Да! Документы все здесь!». Люба схватила прямоугольный свёрток, так поспешно схваченный Паулом вечером. На пол посыпались листки бумаги. В них она узнала метрики, свидетельства о браке, листки прибытия и убытия, наградные документы. Она внимательно собрала все листки и засунула их в печь. Пламя моментально охватило собранный за многие годы компромат на десятки людей. «Теперь всё! Вам больше ничего не грозит! Кто бы вы ни были. Вы не заслужили такого Дамоклова меча над головами! …И нам ничего не грозит…» – подумала Люба и принялась старательно вытирать лужи от растаявшей в чреве Паула сосульки. Нечаянно толкнула распростёртое у порога тело. Окоченевшая уже туша качнулась, и перевесившее пузо повалило тело слегка на бок. По”руслу“ длинного шрама медленно потекла кровавая пена. Люба вздрогнула, но, вновь почувствовав тошнотворный запах “напитка банщика”, успокоилась. «Всё правильно! Как по учебнику… Пусть так и будет… О чём я?.. Что я?.. А, ничего! Всё правильно! Я не убивала эту жирную свинью! …Даже жаль… Жаль. Что не я…»
Из-за дверей послышались далёкие возгласы каюров. «Вот и всё… Что теперь». Ноги подкосились. Люба упала на колени перед трупом и заплакала…
В распахнутую дверь ворвался утренний ветер, а за ним люди. Лейтенант в синей фуражке долго кричал что-то. Люба не могла разобрать смысла его слов. Каюры куда-то выбежали. Потом оставшиеся перестали суетиться, и офицер попытался задать ей вопросы. Не возымев успеха, он сел за стол и стал что-то писать.
Примерно через час она снова услышала скрип полозьев и голоса. «Кто это?... Кто они?..». Дверь распахнулась и на пороге возник… Валентин! Люба ошалело улыбнулась и… будто остолбенела.
- Товарищ капитан, она не отвечает на вопросы. С капитаном Грошевым должна быть медсестра Дементьева. А эта даже имени своего назвать не может! Может, она его и…
- Не говорите глупостей, лейтенант! Вы содержимое бутыли нюхали хотя бы? Ничего Вам оно не напоминает?
Дверь снова открылась, и вошёл уже пожилой офицер медслужбы.
- Налицо аналогичное отравление, товарищи офицеры! – сказал он, поверхностно осмотрев тело – Проводите допрос, если требуется. Простая санитарка всё равно не смогла бы оказать необходимую помощь в подобном случае.  Я обратно в санчасть! Надо проверить, как они у меня там. Раз уж такие последствия имеют место. Хотя его организм, – брезгливо поморщившись, продолжил он, – мог оказаться более подвержен отрицательным воздействиям этого “волшебного напитка”. Разберитесь с этим банщиком! А тело… Нет, вскрытие ни к чему, отправьте… родным, если есть таковые. Не будем труп продавать… – сказал и вышел.
- Тело – в город! В морг его. Капитану скажите, чтоб сам сюда не мотался. Пусть тоже в город едет рапорт готовить. Пусть сам отрапортует о раскрытии своего дела. Следствие не я вёл, так пусть и этого, – махнул рукой в сторону трупа, – себе подшивает… без вскрытия! И потом за нами кого-нибудь пошлите! Нет охоты здесь ночь сидеть!
- Будет исполнено, товарищ следователь, – старательно крикнул каюр.
С подоспевшим тут же другим гражданским оленеводы неловко поволокли тяжёлое тело на нарты. Привязали, как тюленью тушу, и через пять минут уехали.

Валентин Старопрахов проводил взглядом удаляющуюся упряжку, плотно закрыл дверь и медленно повернулся к остолбеневшей Любе.
- С днём рождения, Любушка! – тихо сказал он.
Забывшая о своем дне рождения Люба как-то виновато заулыбалась. Начала смеяться. Валентин тоже засмеялся. Они долго не могли остановить свой нервный, не вполне уместный, но счастливый смех. Люба бросилась ему на шею и долго была не в силах покинуть дружеские объятия. Счастливые слезы ручьями текли по их щекам.
- Я по делам в городе был. Думал: «Повидаюсь с Любушкой!». «Уехала, говорят, с начпродом новым». Как узнал, кто начпрод – сразу сюда! А тут вон что!..
- Не я ведь его… жаль – не я! Дьявол прибрал посланца своего! – еще продолжая смеяться и плакать, говорила Люба.
- Понял я уже! А как оно всё вышло, всё же?! Неужто, и впрямь отравился?!
- Сосулькой его “пришпилило“.
- Обидеть не успел?!
- Нет! Шантажировать только пытался… Документы у него, лет уж двадцатьпять были, оказывается… Каких нигде нет, документы… Теперь… Вовсе нет бумаг этих! – сказала Люба и поглядела на печь.
Валентин поймал её взгляд и удовлетворённо кивнул.
Она рассказала ему всё, что приключилось с ней за последние сутки. Про бумаги о других людях сказала то же.
- Туда и дорога и сволочи этой, и бумагам его грязным. Пусть – как и не было этого всего! Не было вовсе!.. Пусть будет дальше так… как стало!
Валентин неожиданно, схватившись за живот, резко нагнулся. Мучительно простонал и, распрямившись, проговорил:
- Вот же зараза! Опять режет рана-то. Всю неделю, раза по два в день! Что б её!..
- В больнице был?! – встревожилась медсестра, знающая, о чем идёт речь.
- Не до того, сестрёнка!.. – и снова согнулся.
Почти до сумерек хлопотала Люба над следователем военной прокуратуры. Подоспевшие большие сани, запряжённые четвёркой оленей, привезли-таки ещё одного следователя.
- Что?! Неужто и Валентин Сергеевич отравился?! Не мог он гадость эту пить! Знал ведь, что это за отрава! – вскрикнул следователь военной прокуратуры.
- Нет! – отрапортовала Люба. – Это ранение его осложнение даёт! В больницу надо срочно!
- Эй, в сани капитана с медиком! И в город быстро! Спрошу с вас, коль чуть помедлите!
Погонщики ловко подхватили Валентина и препроводили в сани. Люба, прихватив свой саквояж, прыгнула рядом. К темноте были на месте. Главврач прибежал через десять минут и, осмотрев больного, приказал готовить операционную…

- Как это ты, Люба, догадалась капитана в город вовремя доставить?! Ещё бы час, и не спасти нам следователя! Голов бы полетело по всему гарнизону!
- Так то не я! Это тот следователь, как его там? Капитан говорил, чтоб он не ездил за нами, а он мало того, что сам приехал, так и “упряжку“ с собой такую пригнал – роту можно хоть в Москву доставить! Ему спасибо! А головы что? Хорошо, Вы спасли Валентина Сергеевича!
- Кабы не ты, не знал бы никто про ранение его!.. А начпрода-то здесь, на месте, кредитовать будем, нет родных у него…

Люба со всех ног летела домой. Вбежала в коридор. Сразу увидела радостно скачущую ей на встречу Шофранку.
- Мама! Я волновалась за тебя! Тебя медведи не обижали в тундре?! Я бы показала им! Пусть бы только посмели мамочку обижать! …Ты что плачешь, мамочка?!
- От радости, доченька! Теперь всё! Всё будет хорошо, как папа обещал! Никто нас больше не обидит никогда!
Урсула Карловна молча, улыбаясь, стояла у своей двери.
- Сама-то не плачь, Шофранка! Мама же говорит, что от радости плачет! Значит мама всё хорошо сделала! – строго сказала она девочке, и та на мгновение оторвавшись от матери, подбежала к ней, крепко обняла и вернулась утешать маму.
Три ближайших месяца Любитшка выхаживала в больнице Валентина. Когда его выписали, она с Шофранкой каждый день ходила с ним гулять по маленькому грязненькому северному городку. Валентин быстро научился управляться с тростью, без которой пока не мог самостоятельно ходить. Вскоре он уже приспособился обходиться без неё.
Зимой он уехал “ненадолго“.
Вернулся Валентин оформлять документы об отставке “по состоянию здоровья“ только к весне, когда только закончились траурные мероприятия по поводу кончины ”вождя народов“.
- Ну вот, теперь перед вами майор юстиции в отставке Саропрахов Валентин Сергеевич собственной персоной! Пора домой ехать, девочки! Вам можно уже! Полную амнистию вам “даровал“ Президиум Верховного Совета! – потряс над головой пачкой бумаг. – Твои документы! Надо быстрей, пока уголовников не отпустили!
- Не надо, Валентин… – отозвалась Люба, принимая драгоценные бумаги. – Нет… у нас дома…
- Дом там, где родня!
- Валь!.. Нет у нас родни…
- Любушка! Сестрёнка! Я ведь помню все обрывочки слов, что ты о Шофранкином отце говорила! И поди ненапрасно я следователем… Я… Не в пустую столько объездил! Я знаю. где он…
Тот взрыв чувств, который вызвали эти слова в душе Любитшки, не-возможно описать словами!
- Он жив?!!
- Живёхонек, здоровёхонек “викинг“ твой блуждающий!
- Где он?!.
- Успокойся! Он же сказал тебе, что всё хорошо будет!
- Где?...
- Дома!
- Валь…
- Не поверишь! Работает с моей Людой в соседнем цеху Онисим Викторович Озёрский! Уж год как там! Я сам сначала не поверил! Хитрец он у тебя! Откуда взялся, никто не ведает, документы в порядке. Я проверил, придраться не к чему! Хорошо, что не враги, друзья, у меня такие талантливые конспираторы! Ударник, стахановец! Знакомств завёл там, где и мне хода нет… Всё вас ищет! Уж дважды письма пытался передать… Не дал я им досюда дойти! Ни к чему вам такие бумаги здесь пока! Ехать надо! Он, ведь, неусидчивый у тебя! Друзья пока приглядывают за ним! А то ведь сорвётся с вами встретиться – испортит всё только! Надо ехать быстрее! Боюсь, не углядят!..

Колёса вагона мерно стучат. Рядом сидит, нежно прижавшись, дочка. Напротив – надёжный верный друг. Там, впереди, ждёт любимый! За одном мелькают сосны… Вдруг свет за одном пропадает, грохот и скрежет режут уши. Девочка вскрикивает и в наступившем мраке  прячет лицо у мамы под мышкой.
- Что это?! – интересуется Любитшка у взрослого спутника.
- Это туннель! Не бойся, Шофранка! Уже совсем скоро приедем, еще и ночь не наступит, а мы будем дома! Вот и кончился туннель! – успокаивает Валентин.
- Мамочка, ты говорила, что путешествие бывает очень длинное и долгое, а мы всего немного дней в поезде поездили. И поезда всего… три у нас было. И “танель” повстречали один всего! И коротенький какой-то…
- Это теперь только твое “странное путешествие“, доченька! Оно не такое, как у меня было… Оно счастливым будет! О! Смотри, смотри! Какое озеро красивое! – вскрикивает Любитшка. – Острова на нем сказочные, наверное! – шепчет что-то на ухо дочке, прижимает ещё крепче к себе и начинает целовать, целовать, как целовала её саму Шанта.
Бравый офицер при “параде” растроганно улыбается, любуясь, как смеются счастливые “милые девочки”.
В открытое окно врывается свежий, благоухающий травами ветер. Забытый, долгожданный ветер свободы!..