Бумеранг

Георгий Разумов
       Серафим Стольников помирал. Он только что понял со всей отчётливостью: он, Серафим Стольников, помирает в своем зимовье. В голове немного прояснилось, мысли чуток устаканились, и он вспомнил, что лежит здесь  давно, уж точно несколько дней. Лежит один, больной, беспомощный, и никому не нужный. В целом мире нет ни единой души, которая хотя бы немного встрепенулась, вспомнив о нем...если только Танькина. Да и то, где та Танька? И нужен ли он ей?
       Серафим с трудом повернул глаза, пытаясь осмотреться. Да, это его зимовье, точнее его, и закадычного корифана Генки Завалишина. Они вдвоем больше десятка лет тому назад сгоношили его в укромной рёлочке на Марьиной пади для своих браконьерских надобностей. Генка, кореш его и погодок, давно уже служил в местном заповеднике егерем. Огромный заповедник, глухой, людей совсем нет почти, а угодья богатые, вот и пользовались они время от времени всем тем, что произрастало и проживало  в этих глухих и бескрайних угодьях, а чтобы удобнее было скрывать следы своих темных дел, и сотворили они эту уютную земляночку. Замаскировали ее так, что пройди в ста метрах, и не заметишь ничего.
       Серафим, сообразив, где находится, стал вспоминать, как  он сюда попал. В голове гудело и шумело, мысли путались, переплетались, перескакивали с одной на другую. То лагерь, то сетевой балаган его, то дом родной - все мелькало перед глазами, то в серо-белых цветах, то в красках непонятно какого колёру-коленкору.
       Серафим попытался пошевелиться - острая боль резанула по всему телу, огнем полыхнуло в правой ноге, сознание от боли померкло. Очнулся через некоторое время, боль еще напоминала о себе весьма явно. Вспомнилось: он же ногу сломал на мари, на кочкарнике, когда шел сюда, в зимовье, чтобы отдохнуть, переночевать,  добраться на другой день до Генкиного кордона, и там обмозговать сложившуюся ситуацию.
       А ситуация у него, Серафима, складывалась прямо сказать, хреноватая, если не сказать хуже. Вышел он из лагеря, отсидев положенное, справку об освобождении получил, добрался почти до родного дома, но пограничники его в село не пустили. Не положено  без паспорта и пропуска людей в погранполосу, на последние метры земли российской,  пускать,  не положено - так втолковал ему ефрейтор на шлагбауме. Еще он сказал, чтобы Серафим ехал в райцентр, в паспортный стол, хлопотал о паспорте и остальных документах. Говорить то он говорил, да только не знала его пустая военная башка, что ехать в райцентр Серафиму было некуда, не к кому голову преклонить, негде ночлега найти. Пытался ему Серафим это втолковать, да куда там - не положено, и дуй на все четыре стороны, пока тебя на задержали и протокол не составили.
        Шибко психанул Серафим тогда, сгоряча хотел было обмануть погранцов, и пробраться в село в обход пропускного пункта. Знал он одно местечко, где можно было бы преодолеть инженерную систему так, чтобы система не сработала, и направил было стопы свои туда, но по дороге поостыл, понял, что в деревне его моментом вычислят, и уж тогда можно будет точно по новой  в лагерь загреметь. Эти зеленопогонники такие, от них не откупишься, язви их в душу тудыттвоюмать.
        Охолонув от злости, решил Серафим податься к Генке, корифану своему единственному и закадычному, прямиком на кордон. Далековато, оно конечно было, да и время уже клонилось заполдень, поэтому решил он махнуть прямиком через мари к зимовью своему, там переночевать, отдохнуть, а уж поутру направить стопы на кордон. В вещмешке-сидоре валялась у него краюха хлеба, небольшой шматок сала, пара огурцов, и кусок колбасы - с голоду не помрешь.   Выбрал Серафим на обочине дороги в лесопосадке  березку подходящую, срезал ее ножиком, остругал малость - получился добрый длинный посох, без которого путь по кочкарнику невозможен, постоял минутку, встряхнулся, поправил сидор за плечами, и двинул в путь-дорогу.
        Тяжелое это дело, скажу я вам, идти по мари, по кочкам. Скорость движения  бывает, порой, не больше километра в час, а то и того меньше. То там вода, то там бочага, обходить надо, осмотреться, выбирая ту кочку, куда следующий шаг направить - кто не ходил никогда такими дорогами, тот счастливый человек, доложу я вам. Наш герой - человек бывалый, и марью этой ходил не раз, поэтому шел не торопясь, обстоятельно. Так прошло часа два-три.               
       Притомился Серафим, решил передохнуть малость,выбрал кочку посуше, да побольше, присел, переобулся, дал ногам на воздухе освежиться. До зимовья оставалось уже недалеко, даже рёлка заветная  виднелась, и тут, то ли от усталости (ноги с непривычки уже дрожали) то ли от переоценки своих возможностей, и допустил Серафим свою роковую промашку. На пути увидел он какую-то корягу, довольно большую, а перед ней была небольшая бочажинка, вот и решил Серафим ее перепрыгнуть, да вместо прыжка нога предательски с кочки по мокрой траве  соскочила, провалилась вглубь, голень аккурат на кочку попала, и услышал он хруст кости, ощутил боль острую. Вдобавок, на коряге той,  сук был острый, бедро правой ноги напоролось на него точно и аккуратно. По горячке, заматерившись, и еще не осознав, что случилось, дернулся он было, да и осел тут же. С сучка бедро соскочило, кровь ручьем хлынула в черную болотную воду, а голень беспомощно согнулась в месте перелома, отчего боль огнем полоснула по всему телу, и на какой-то миг Серафим потерял сознание.
       Очнувшись, понял он всю незавидность своей ситуации и принял решение ползком добираться до избушки - иного пути не было. Там можно было отлежаться, и что-то придумать, как, каким макаром добираться до Генки. Сполз с коряги, пошарил руками вокруг, чтобы подобрать свой посох, но увидел, что далеко до него, отлетел он, когда Серафим, падая, инстинктивно его выпустил, пытаясь упасть на руку. Плюнул с досады, потом решил, что не нужен посох теперь ему, только обуза лишняя будет, и пополз. Каждый метр давался ему с огромным трудом. Каждое движение сопровождалось огненной болью, рана на бедре была довольно большая, кровь не останавливалась, и тянулся за Серафимом кровавый след. Через каждые два-три метра ложился он отдыхать. Очень скоро во рту все высохло, мучила жажда.
       Преодолев брезгливость, начал пить черную  воду из болота. Становилось легче - Серафим полз. Заплечный мешок намок, все там, видимо, превратилось в кашу, поэтому Серафим его скинул. Сил оставалось все меньше. Радовало одно: землянка приближалась. Несколько раз впадал он в забытье, что-то ему мерещилось, мелькали обрывки мыслей и видения  из прошлой жизни. Очнувшись, продолжал ползти. Наконец, уже почти затемно, дополз  до землянки, толкнул дверь, вполз вовнутрь,  хотел было забраться на топчан, но сил не хватило, так и остался, наполовину на топчане, ногами на полу.
       Сколько он в этом положении пролежал, Серафим не помнил. Когда очнулся,  было темно. В землянке стояла тишина, даже комары не гудели - видимо, все уже напились досыта его крови, и висели на потолке, или еще где, почему-то подумалось Серафиму; хорошо, что он как-то по привычке, автоматически, закрыл дверь, и новых не добавлялось: оставь он дверь открытой - вряд ли бы очнулся - всего бы выпили - опять подумалось Серафиму. Мучительно хотелось пить. Язык распух, и не помещался во рту. Начинался жар, в голове все кружилось, путалось. Ощупав место, где лежал, руками, Серафим сориентировался, и из последних сил перекатил тело полностью на лежанку. Стало удобнее, но боль в ноге опять отключила ему сознание.  Так и лежал он, то впадая в забытье, то приходя в себя. Потом, как ему помнилось сейчас, он как бы не впал в забытье, а заснул. Сколько спал или лежал без сознания, опять не понял, но когда очнулся в очередной раз, в оконце заглядывало небо, снаружи был день.
       Осторожно, стараясь не шевелиться, Серафим осмотрел себя - картина безрадостная. Весь в высохшей болотной грязи,  одежда скукожилась коркой, тужурка жестким воротником терзала шею. Хотелось есть. Серафим вспомнил о сидоре, пожалел, что выкинул его, но близок локоток, да не укусишь.
       Правая нога распухла, горела огнем, но боль как-то немного притупилась.  Попытался чуток приподняться, ощупать ногу - кинжальная боль пронзила все тело, в мозгу что-то вспыхнуло, и Серафим  в очередной раз провалился в черную пропасть.
       Сколько так продолжалось, Серафим сказать не мог. Сейчас вот, придя в сознание, вынырнув из очередного провала, он и понял, что время жизни его сочтено, никто сюда не придет, сам он выбраться отсюда не в силах, и если полезет куда-то, то подохнет еще быстрее, чем останется здесь лежать - такие вот невесёлые  мысли бродили в голове нашего героя.
       Мучительно хотелось пить, мучительно хотелось есть. Нога горела, жар полыхал во всем теле, голова время от времени наполнялась какой-то волной, и все плыло как в тумане. Вот Серафим вспомнил вдруг, как  за его отцом, местным попом, приехали  на катере чекисты. Хмурые, неразговорчивые, они быстро и привычно-сноровисто провели обыск в избе и церкви, все, что им глянулось, забрали, и уехали, прихватив с собой отца, враз как-то поникшего, и ставшего сгорбленным и маленьким мужичком. Больше его Серафим никогда не видел. Мать его к той поре уже померла, измаявшись животом и антоновым огнем. Докторов из района отец не велел вызывать, сказав, что на все воля божья, и что не допустит он, чтобы безбожники вмешивались в провидение господне. Перечить отцу сын не мог.
       Оставшись один, Серафим, волей-неволей пошел работать в колхоз. Село его стояло на большой реке, и колхоз в основном занимался рыболовецким делом.  С народом Серафим не особо якшался, не любил этих табачников и пьяниц, всегда их сторонился. Он хорошо умел плести сети, поэтому никто практически не возражал в правлении, когда он предложил такие свои услуги - специалистов по сетям всегда было раз-два и обчелся. Когда дело с работой определилось, наш герой за колхозной рыббазой соорудил себе приличных размеров балаган из жердей и корья, где и плел свои сети, развешивая их на вешалах. Так было подальше от народу, никто ему не мешал особо, и он работал себе, и работал. В селе уже все привыкли к такому положению, никто к нему особо в душу  не лез. Более или менее водился он с Генкой Завалишиным, покуда того не призвали в армию. Серафима в армию не взяли - не прошел комиссию из-за отсутствия указательного пальца на правой руке, который ему еще в детстве нечаянно отрубила топором мать, забивая курицу, которую Серафим держал.
       Года через полтора, как власти умыкнули отца неведомо куда, Серафим женился, взяв в жены неказистую, большого росту и некрасивую на облик поповскую дочку из соседнего большого села. Что некрасивая - не страшно, с лица же не воду пить. Зато молчаливая, покорная и работящая, да и силушкой бог не обидел, не всякий мужик с ней в работе тягаться мог. Дом-то у Серафима большой, огород, то, се...хозяйство..нужна, ох нужна была ему хозяйка.  Так и зажил он тихо, спокойно, незаметно. Дети пошли. Первенец, Алексей, рос  покорным и тихим, как мать его, а девки выросли непутевые, слабые на подол. Старшую обрюхатил ефрейтор-пограничник, но Любка, девка боевая,  буквально заставила его жениться, надавив на то, что парень партийный был. После службы он увёз её к себе на родину, куда-то на Урал.
       Вторая дочка, Настасья, пошла по стопам первой: ей большой живот подарили сразу после окончания школы, и опять помогли пограничники. Парень, правда, оказался  порядочный, женился сразу же, и сразу же и увез ее к себе в Татарию. Года через полтора к ним уехала третья дочка - Нэлка, как все ее звали в селе, где вскорости вышла замуж за брата мужа  Настасьи. Поначалу что-то писали, потом ручеек писем иссяк. Леха, первенец, из армии вернулся каким-то дерзким, супротивным, неузнаваемым. Не успел прийти, как спутался с бойкой бабёнкой, фельдшерицей, которая была старше его лет эдак на пять. Бабёнка была себе на уме, разбитная, за словом в карман не лезла. Поговаривали, что нечиста она на руку, и занимается темными делишками, творя подпольные аборты, но не пойман - не вор.  Роман их, однако, оказался недолгим, впутала фельдшерица Леху в темное дело с воровством икры на рыббазе, обставила все так ловко, что весь барыш достался ей, а Лёху  "поехали"  по суду на пять лет в магаданские края, где и сгинул  он без вести. Ходили слухи, что он якобы, в тех краях и живет после лагерей с какой-то тамошней бабой, да путём-ладом никто так ничего и не сказал, а слух - он и есть слух!
       Как-то вот так, промелькнула жизнь, разлетелись дети из отцовского дома. Остался Серафим со своей Пелагеей, да самой младшенькой - Танькой. Старшие девки были на вид неказистые, незавидные, малость кобылоподобные что с лица, что с тела. Работу любую, как черти дуроломили, уёму им не было, гульнуть по ночам любили. Однако, хваткие получились к жизни, и все себе устроили по своим представлениям.
       Танька же, последыш Серафимовский, родилась неведомо в кого. Еще в малом возрасте все дивились на ее красоту, а уж как в пору вошла - глаз от нее нельзя было отвести.   Не сказать, что высокая, но и не маленькая, стройная, быстрая, длинноногая. Кожа на лице чистая, с каким-то вроде малость шоколадным отливом и бархатная на ощупь, глаза - два черных бездонных полтинника царской чеканки.  Не в пример своим старшим сёстрам строго себя блюла, по клубам-танцам не шастала, все больше, когда от школы свободная была, матери помогала или ему,  Серафиму, с сетевым хозяйством управляться. Летом же, когда школы не было, с самого утра с матерью в огороде копалась, а после обеда всенепременно шла к отцу, сети плести училась, хотя и не бабское это дело.
       Мысли Серафима сбились. Вспомнилось вдруг, как он, пацаном еще будучи, изловчился и оседлал коня - покататься ему вздумалось, а конь-то был не верховой, к всаднику не привыкший, возьми, да и понеси. Ухватился он тогда за гриву, страшно стало, земля стремительно неслась внизу. Буквально всей кожей ощутил тогда Серафим, как тонка она, стеночка, жизнь и смерть разделяющая. Неведомо, чем бы его затея кончилась, не окажись на пути бешеного коня здоровенный увалень Егор Шестаков: прыгнул он ему наперерез, ухватил за узду, и повис на ней, голову лошади набок сворачивая, Остановился конь, другие мужики подскочили, еле-еле оторвали Серафима от гривы - так намертво он в неё вцепился. Отец дома поставил его в угол коленями на горох и заставил сто раз читать "Богородица, дево, радуйся". Вспомнил, и прямо ощутил, как горошины в тело гвоздями калеными впились, хотел было стряхнуть наваждение, шевельнулся, да опять полыхнуло огнем в ноге, опять провалился во мрак.
       Очнулся, в землянке  уже стемнело, оконце  виднелось размытым пятном, которое было совсем немного светлее окружающих стен. Опять  ощущалась страшная сухость во рту, язык стал подобен кирпичу, щеки одеревенели. Нога отдавала малиновым жаром, который расползался по телу, доходил до головы, вползал в нее огненной лавой. Силился Серафим стряхнуть эту муть из головы, пытался опять вспоминать жизнь свою неказистую и неприметную, в которой, если правду сказать, и пятнышка-то светлого не было.
       Мысли опять вернулись к дому, к Пелагее, к Таньке. В последние года три стал герой наш примечать, что жена его вроде как слабеть начала. Что-то все на немочь телесную жаловалась, Серафима от ложа супружеского давненько напрочь отлучила. Работать стала по дому меньше, всю самую важную  на плечи Таньки переложила. Все чаще после обеда ложилась она в кровать, брала библию, и читала ее, еле шевеля губами. С некоторых пор зачастила к сродственнице своей в соседнее село, тоже  шибко богомольной старухе. Вместе по праздникам церковным ездили в дальний монастырь аж в Приморье, к тамошним святым отцам, воду оттуда святую монастырскую привозила, исцелять недуги телесные. Поездки такие порой больше недели длились. Оставались Серафим с Танькой одни-одинешеньки. Серафим порой и домой-то ночевать не приходил, спал у себя в подсобке на сетевом стане.
       Так и текла жизнь его неприметная, скучно и однообразно. До обеда трудился он в одиночку у себя в балагане, после обеда приходила дочка, молча принималась за дело,  с вопросами глупыми не лезла - смекалки у нее хватало.                Однако, с некоторых пор стал за собой Серафим примечать, что мысли его о дочке не совсем чистыми становятся, и чем дальше время шло, тем чаще ловил он себя на том, что смотрит на нее с вожделением. Гнал он мысли эти греховные из головы, работу, порой бросал, уходил на берег, чтобы остыть, образумиться. Мысли, однако, упорно сидели в голове, и никуда уходить не желали.
        Случилось это тогда, когда он меньше всего ожидал. Танька, как обычно, пришла на стан, стали они вместе сложенные сети под навесы носить, последнюю сеть Серафим сплел по заказу корифана своего Генки, поэтому  занесли ее в подсобку. Когда наклонились, чтобы положить  груз на пол, увидел Серафим приоткрывшуюся голую Танькину грудь и тонкую жилочку, на шее бьющуюся - кровь бросилась ему в голову, застила глаза и разум. Не понимая, что творит, не помня себя от охватившего дикого желания, схватил он дочь, бросил на топчан, и овладел ей так стремительно и быстро, как и сам того не ожидал, да и Танька, ошарашенная таким поворотом событий, просто  не успела никакого сопротивления оказать.
        Когда все кончилось, ужаснулся Серафим сотворенному, вскочил с топчана, увидел наготу Танькину и капельки ее девической крови. Лежала она неподвижная, беззащитная, ошарашенная происшедшим, и тут в сердце Серафима толкнулось что-то щемяще-нежное, мягкое, обволакивающее. Это было чувство, доселе ему неведомое. Он наклонился, обнял дочку и, сам того не желая, сказал ей: прости меня, но теперь ты моя навсегда, до самой смерти моей. Ничего Танька не сказала, смолчала, оделась и ушла домой. Серафим остался  ночевать на работе.
        На другой день пришла она, как ни в чем не бывало, молчаливая, работящая. Ближе к вечеру не стерпел Серафим, и все повторилось. Танька была молчаливая, покорная и холодная. С этого дня Серафим только и ждал, когда он может утолить свое ненасытное желание. Он весь растворился в этом чувстве. Так шло недели две, потом Серафим стал примечать ответную  Танькину ласку, стала она смелее, уже и сама порой торопила этот миг.  С этого времени потерял Серафим всякое представление о греховности этой связи - это новое, неведомое ранее ему чувство к Таньке заполонило все его существо. И дочь его, как обычно, молчаливая, стала такой смелой и горячей в ласках, что забыл наш герой о годах своих, и как молодой  отдавался без памяти утолению страсти неуёмной своей, да и Танькиной тоже.
        Вспоминая это, Серафим и сейчас, больной, умирающий, вновь ощутил во всем теле своем то великое чувство единения жарких тел их, счастье  от трепещущего тельца дочки своей в руках, когда он неистово впивался в нее всем своим существом.
        Говорят, что стены имеют уши. Это, наверное только в городе. Деревенские стены помимо ушей и глаза имеют. Поползли по деревне слухи. Вроде конкретно никто ничего не видал, не слыхал, но шушукались бабенки меж собой, что не все чисто меж Серафимом и дочкой его - красавицей.
       Однако, до наших героев слухи эти не доходили. Были они глухи ко всему. Дошли эти слухи и до Пелагеи. Случилось то, что должно было случиться.  Однажды,в самый разгар их любовных ласк в подсобку вошла Пелагея.  Вошла и встала, как столп укоризны и осуждения. Серафим вскочил, растерянно глянул на жену, и тут случилось чудо, которое навсегда сделало его, Серафима, самым преданным человеком своей Таньке. Она вдруг встала, молча шагнула к Серафиму, властно его обняла, и гордо, с вызовом  глянула на мать. Глянула,  как взрослая женщина, ощутившая свою полную победу над соперницей, и свою полную женскую  власть над своим мужчиной. Пелагея  развернулась и вышла.
        В доме, где и раньше-то особых разговоров не водилось, воцарилась полная тишина. Серафим старался домой приходить реже, а Танька не замечала мать и вела себя независимо и свободно, как человек, не имеющий за собой никакой вины.
        К осени Танька понесла. Ситуация складывалась - не позавидуешь. Серафим хотел, чтобы Танька рожала, та с ним соглашалась, но все планы нарушила Пелагея. Однажды вернувшаяся с работы Танька нашла мать висящей в петле. Сбегала к отцу, поведала о страшной находке. Серафим, придя домой, трогать ничего не стал, вызвал участкового. Тот в свою очередь вызвал из района соответствующие службы. Дело завертелось. Через  день Серафима арестовали. Мертвая Пелагея отомстила и Серафиму и сопернице-дочке. Перед смертью она в одежде своей спрятала записку, в которой поведала обо всем с беспощадной откровенностью.
        На суде Танька вела себя  скромно, но к отцу претензий не предъявила и только сказала:- тятя, возвращайся, я буду ждать тебя столько, сколько нужно.  Суд был выездной, в родном селе. Народ на такую Танькину речь взъярился.                Серафиму дали шесть лет лагерей, отправили  в колонию, в Еврейскую область. Таньке же в селе бабы житья не дали, и она куда-то уехала.
        Серафим, дойдя в своих воспоминаниях до этого места, попытался проглотить комок, застрявший в горле, но поперхнулся, сильно закашлялся, и от полыхнувшего огня в разбухшей, как бревно, ноге опять потерял сознание.
        Так и лежал он, потеряв счет времени, то приходя в сознание, то погружаясь в мрак беспамятства. В очередной раз, очнувшись, почуял он приятное тепло во всем теле, боль куда-то исчезла, откуда-то брызнул яркий свет, и в нем возникла Танька, большеглазая, ослепительно красивая, с развевающимися от ветра волосами. Она бежала к нему, раскинув широко руки. Вот она подбежала, схватила его...свет вдруг погас, учуял Серафим Танькин волшебный запах... и волны реки сомкнулись над его головой...стало ему хорошо и прохладно, огонь исчез... Серафима не стало.