ЛИКИ

Геннадий Гончаров 7
                ЛИКИ

                П Р Е Д И С Л О В И Е

     Я с удовольствием рекомендую ещё одну книгу широко известного в Австралии и за рубежом писателя, мастера рассказа и коротких повестей Гончарова Геннадия. В этом году журнал «Австралиада» №68 признал его «замечательным прозаиком, одним из лучших в Австралии». Присоединяюсь к этому запоздалому признанию и поздравляю автора.
     Мне посчастливилось присутствовать при «рождении» Гончарова как яркого, нестандартного писателя обнажено-правдивых, почти документальных рассказов, повестей и горькой публицистики, сострадающей судьбе своей покинутой родины России. И я горжусь, что в 2000 году первые его публикации в Австралии появились на страницах наших журналов «Сиднейское время» и «Окно в мир», редактором которых я был в те годы. И когда в 2003 году вышла первая книга Гончаров «Сумасшедший», я с удовольствием познакомил читателей с автором и с его произведениями в своём коротком предисловии к изданию.
     К сожалению, в творчестве автора случился почти сорокалетний перерыв, когда в 60-ые годы был запрещён к опубликованию в России, в общем-то, честный и грустный рассказ «Тега». Автора обвинили в клевете на геологов, а героев рассказа назвали садистами и антисоветчиками. И Гончарова на родине печатать отказывались. «Я перестал бегать по редакциям и предлагать свои рассказики, да и писать их», как он позже, уже в Австралии, напишет о себе и о том времени. Однако, страсть к сочинительству, точнее, к правдивому отображению нелёгкого, но и жизнеутверждающего быта геологов, оказывается, не пропала.
     И вскоре по прибытии в Австралию он пишет серию жестких и откровенно-раздетых писем в Россию. Неожиданно для него их публикуют на страницах русскоязычных журналов. Привлекательность этих писем ещё и в том, что, пожалуй, в них впервые так подробно и много рассказано об Австралии: буквально от общественных туалетов до Парламента. Автор, вдохновлённый возможностью свободно излагать свои мысли, без цензуры доносить их до читателя, участвует в Литературном Конкурсе в Мельбурне злополучным рассказом «Тега» и завоёвывает с ним первое место. С почти молодым задором Гончаров бросается писать десятки рассказов и коротких повестей. Участвовает в литературных конкурсах и занимает первые места. С 2003 года в Австралии выходят девять книг и сборников художественной прозы и публицистики автора. Как в публицистике, так и  в художественной прозе автор сострадает. И порой не знаешь, кому сочувствует и кем восхищается писатель, то ли многострадальной своей Родине, бесправному её населению, или героям, рассказов и повестей, с которыми он бок о бок прошагал долгий профессиональный путь.
     На день рождения Гончарова редколлегия журнала «Окно в мир» в далёком 2004 году выпустила юбилейный номер, 300 страниц которого целиком были  отданы произведениям юбиляра. Во вступлении к журналу я назвал автора «самым плодовитым писателем Австралии». Гончаров с присущим ему юмором откликнулся в своих письмах короткой ремаркой. «Недавно меня назвали плодовитым писателем. Вот талантливым, правда, не назвали». Теперь я искренне полагаю, что Гончаров не только плодовитый, но и талантливый прозаик.
     В повести «Памятник» один из героев пророчит первооткрывателям гигантских запасов нефти и газа воздвижение им памятного монумента на территории их базы (бывшего лагеря ГУЛага!). Однако памятника не будет установлено никогда. На месте базы (и лагеря!) построят церковь (символично!), как исповедальное место, место покаяния за грехи и забвение перед жертвами. И геологи, и заключённые в повести предстают как жертвы. «Если кто-нибудь взглянул на эти две живописные группы со стороны (на геологов и заключённых), он едва ли бы понял, кто из  этих людей находится за колючей проволокой, а кто – вне неё» (это цитата из «Памятника»). Страшное осмысление!
     Но вот ведь что удивительно! Читая и перечитывая рассказы и повести сборника, ты сталкиваешься с суровым, пусть и романтичным бытом, биографией их героев, жесткостью (не жестокостью!) поступков, и вдруг ловишь себя на мысли, что завидуешь им! Да, да! Завидуешь! Они не знали, не догадывались, что были обездолены, бесправны. Они считали себя счастливыми! Да они и были ими. Они ещё не прозрели. Прозревать они стали позже. И далеко не все. Гончаров один из прозревших. Он сначала задумался, потом засомневался, потом стал жестко, без прикрас показывать и художественным словом, и яростной публицистикой и быт своих героев, и жизнь своего народа. Помнится, автор отзыва в предисловии к первой книге «Сумасшедший», сожалел, что с книгой не могут познакомиться австралийцы, и рекомендовал перевести её на английский язык. И книга вскоре вышла на языке континента. Потом автора опубликовали в Германии, Австрии.
     Книгу надо читать. Рассказы и повести автора это не приукрашенный слепок жизни с узкой группы профессиональных людей. Это слепок жизни с быта России.
     Арнольд Сиротин
            

 О Г Л А В Л Е Н И Е

РАССКАЗЫ               

ЖЕРЕБЧИК                2
ЛОХ                4
ЭМИГРАНТЫ                9
               
КОРОТКИЕ  ПОВЕСТИ

ЛИКИ                14
ПОСЛЕ  СМЕРТИ                29
ПОРОГ                39
УЖАС                53
ПАМЯТНИК                66
ПОД  БОГОМ                72
БЕССМЕРТИЕ                79

РАЗМЫШЛЕНИЯ  ЭМИГРАНТА

ВСХЛИП  ПО  РОССИИ.  ЧТО ВПЕРЕДИ?                85
ОСТАНОВИЛСЯ.  ЗАДУМАЛСЯ.  СРАВНИЛ                91
СПРАШИВАЕМ …  НЕ  ОТВЕЧАЮТ!                97 


                ЖЕРЕБЧИК               

     Жеребёнок внезапно резко замер на скаку и с любопытством, и страхом уставился на густые заросли кустарника. От реки, сквозь почти непроницаемую листву кустов, кто-то не спеша, пробивался. Слышен был треск сухих ломающихся веток. Что-то неведомое медленно, но неумолимо приближалось, и вот-вот должно было выбраться на поляну.
     Жеребёнок, замерший в напряжённой позе на трёх ногах, с вытянутой небольшой сухой головкой не выдержал, наконец, страха ожидания, коротко, тонко ржанул от ужаса, и сорвался с места. В ответ жеребёнку успокаивающе откликнулась, пасущаяся неподалеку от зарослей, молодая кобылка. Примчавшись к своей матери, жеребёнок привычно кинулся под пах матери и начал сосать густое и терпкое молоко кобылицы. Он всё ещё дрожал от перенесённого испуга. Кобылка перестала жевать, подняла голову и тоже с любопытством уставилась на кусты. Через кустарник действительно кто-то пробирался. Наконец ветки зарослей раздвинулись, и на поляну вышел Алёшин. В одной руке он держал короткий спиннинг, в другой – десятка полтора хариусов, нанизанных на рогульку.
     - Что, Зяблик, перепугался? - обратился Алёшин к жеребёнку. - Ты же мужик! Что же это ты такой трусливый?
     Жеребёнок, услышав хорошо знакомый голос, бросил сосать мать и поспешил к Алёшину. Алёшин сунул руку в карман, достал несколько пилёных кусочков сахара и протянул их жеребёнку. Жеребёнок осторожно, одними бархатными губами, смахнул с ладони сахар в рот, и сорвался в намёт, в восторге закладывая круги вокруг Алёшина.
     Алёшин прилетел на гидросамолёте в посёлок Шар-Ю в начале мая, сразу после ледохода, арендовать лошадей. Он уже не первый год брал в этом северном звероводческом совхозе лошадей для нужд геологической партии. Директор совхоза давно его знал и уже не подсовывал, как в первый год аренды, изможденных негодящих меринков. С одной стороны, геологи неплохо платили за лошадей, с другой - работы для совхозных лошадок летом не было. Лошадей Алёшин уже отобрал и третий день пил по вечерам водку с директором, а днём проводил время на выпасах с лошадями, да ловил по перекатам речушек хариусов. Отдыхал, в преддверии тяжёлых геологических будней. Ждал под лошадок баржу, которой давно уж полагалось быть здесь.
     - Хорош, смотрю я, у тебя тут жеребчик. С полгода ему? Породист. От племенного жеребца завели? - спросил Алёшин директора.
     - Ты про Зяблика? Полгода. Да я сам изумляюсь. Кобылки наши. Первогодки. Жеребец тоже местный. Мосластый, работный. Из четырёх жерёбых кобылок, лишь одна удивила. Обратил внимание на голову? А бабки? Бабки! Прямо ахалтекинец. Должно быть, предки жеребчика пошалили когда-то с породой. Вот и аукнулось. Хочу производителя вырастить. Под нож пускать не буду. Меринков у меня достаточно. Директор улыбнулся и снова разлил водку.
     - Ты вот что, - обратился Алёшин к директору, - ты дай мне жеребчика на сезончик. Пускай он у меня на вольных, горных травках попасётся. Покрепче будет. Чего ему вокруг кобылицы привязанной бегать. Загубишь жеребёнка. Я и мать его возьму, вместо меринка. В маршрутах с мамашей походит. Горушки ему полезнее будут, чем ваши гиблые болота. Тут совхознички твои и то мрут, как мухи. Ну, уговорил? По рукам?
     - Да чего меня уговаривать. Я бы сам с тобой на горных лужках попасся. А мужички мои не от болот, от денатурата гибнут. Сопьются тут без меня вовсе. Развалят совхоз, - вздохнул директор. - Давай, забирай.
     Пути геологов в этом сезоне пролегали по западным склонам Северного Урала. Лошадей на ночь не привязывали. Даже не стреножили. Они вольно паслись, среди пахучих высокогорных трав. Далеко от лагеря не отлучались. Жались к палаткам. Их пугали таинственные ночные шорохи. А то и недалекий вой волков, обильных в этих глухих краях. Иногда раздавался и короткий рёв матёрых бурых медведей. На глаза зверьё попадалось редко. Но свежие следы медведей, рыси, росомахи, волков встречались часто. Лошади всё время чувствовали рядом хищников. Тревожно ржали. Однако летом хищники не опасны и редко нападают на людей или домашних животных. В это время они имеют более лёгкую добычу. Тем не менее, геологи были настороже. Ружья держали под руками. Алёшин хорошо помнил прошлогодний случай, когда медведь задрал их лошадь именно в этих краях.
     Жеребчик на вольном содержании, на обильных альпийских лугах, на чистейшей родниковой воде быстро рос, креп, матерел. И уже через три месяца начал проявлять инстинктивный интерес к кобылке. Она злобно и яростно отбивалась от подросшего Зяблика. Меринки тоже не терпели жеребчика. Становились полукругом и взбрыкивали, когда он пытался прорваться сквозь их строй к кобылке. Несколько раз ему крепко перепадало от меринков. Тогда он, жалобно стеная, бежал к матери и, по-видимому, горько сетовал на обидчиков. Кобылица почёсывала ему избитые места, но от меринков не защищала.
     К концу полевого сезона сладу с Зябликом не стало. Даже в маршруте, когда лошади шли под вьючными тюками, жеребчик пытался пристроиться к кобылке со своими ласками. И ни уговоры, ни крики людей, ни крепкие удары плетью, не образумливали Зяблика. Несколько раз его оставляли в лагере. Ему стреножили передние и задние ноги, привязывали капроновой верёвкой к дереву. Однако, каким-то непостижимым образом, ему удавалось избавиться от пут на ногах, и перегрызть толстую верёвку. И он взмыленный появлялся среди мирно пасущихся лошадок в районе работ геологов. Лошади нервно срывались с места пастбища и носились вокруг геологов, преследуемые неутомимым жеребчиком. Алёшин с нетерпением ждал конца полевого сезона, чтобы избавиться от непредвиденной заботы.
     В конце сентября, к договорному сроку, геологи спустились с горных увалов к реке. Пролетал первый снежок. Баржа уже ждала их. На четвёртый день Алёшин свёл лошадей к конюшне совхоза. Жители посёлка ахали, рассматривая и не узнавая, своего жеребёнка. Зяблик за четыре месяца превратился в крупного, породистого жеребца. Он нервно переступал на своих длинных ногах, поводил во все стороны сухой красивой головой, косил недоверчивым лиловым глазом на незнакомые, забытые места, на большое скопление людей, и непрерывно тревожно ржал.
     Вечером, за столом директора, Алёшин живописно рассказывал о своих злоключения сезона, о неистовом жеребчике, о встречах с хищниками.
     - А жеребчика, жеребца, ты побереги, либо продай в район, - наставлял он директора. - Отличная порода от него пойдёт. Помяни моё слово. Не запали коня.
       В первые дни совхозной жизни жеребчик вел себя относительно спокойно. Его поместили в отдельный от лошадей денник. Кобылок он видеть не мог. Но их ржание слышал, и в ответ призывно откликался. Время распутицы миновало спокойно. Лёг снег. Совхоз наглухо отрезало от внешней жизни. Наступило время обучать лошадок первогодок ходить под седлом, в упряжке, в оглоблях.
     Через две три недели весь молодняк уже покорно таскал сани с лёгким грузом и безропотно ходил под седлом. Жеребчик никакого насилия над собой не терпел. Традиционные приёмы усмирить непокорного жеребца не помогали. Директор совхоза пытался лично объездить жеребчика. Не один горшок с горячей пшённой кашей он разбил о голову гордого жеребца. Жеребчик не смирялся. И раз за разом сбрасывал своих седоков, пытавшихся удержаться на нём в седле, и сбегал. Несколько дней скрывался в глухом лесу. Возвращался тощий, голодный, злой, но не укрощённый. Без седла. И тут же начинал ломиться в конюшни к кобылкам. От его мощных ударов задними копытами, двухдюймовые доски стены денников разлетались вдребезги. С трудом, с помощью кнутов и жердей, жеребца удавалось загнать в его стойло.
     Решили оставить пока жеребца в покое. Начиналось время извоза, лесозаготовок, подлёдного лова                трески, кормов для черно-бурых лисиц и голубых песцов. Проторили и накатали почти сто километровый путь до районного городка. Завозили из центра продукты, товары. Однажды, когда обоз лошадей приближался к совхозу, их настиг жеребец, в очередной раз, вырвавшийся из конюшни. Он тут же набросился на кобылок, не обращая никакого внимания ни на сани, ни на оглобли, ни на окрики извозчиков. Жеребец был страшен. Он растоптал, раскидал кладь с товарами, вдребезги разнёс несколько повозок, в кровь разбил себе и кобылкам ноги. И лишь зажжённые факелы, да выстрелы над головой обезумевшего жеребца, укротили буйную лошадь. Прихрамывая, не торопясь, жеребчик нехотя, то и дело оглядываясь назад, затрусил в сторону совхоза.
     Загон и стойло, где содержался Зяблик, дополнительно укрепили толстыми плахами и железом. На вольную, беспривязную прогулку жеребца не выпускали, а только на супонях. На прочных капроновых веревках, на растяжках. Так зиму и пережили. Почти пережили. Казалось, Зяблик угомонился. В стойле он перестал биться. Спокойно принимал корма. Позволял покорно выводить себя на прогулки. Не предпринимал и попыток вырваться из удерживающих рук сопровождающих его конюхов.
      Солнце всё дольше задерживалось на небе. С южной стороны домов появились первые прогалины чёрной земли. С крыш домов свисали ломкие звонкие сосульки. Наступала весна. Снега набухали и со стоном оседали. Забеспокоились молодые кобылки в соседних стойлах. Страстно призывно ржали. Жеребец продолжал вести себя на удивление тихо, покорно.
     В конце апреля Никифор, старший конюх, проходя рано утром мимо загона Зяблика, удивлённо замер. Двухдюймовые доски стойла были выбиты. Жеребца не было. Но ещё больше изумился конюх, когда увидел, что и конюшня, где содержались кобылки, тоже оказалась пустой. Дверь была выбита вовнутрь денника. Следы пяти лошадей прослеживались прямо от конюшни по-над обрывом реки и уходили в сторону соснового бора. Жеребец увел четырёх кобылок не по непроходимой лощине, полной рыхлым многометровым покровом снега, а крутым берегом, по плотному, слежавшемуся насту. Умён, подумал Никифор.
     Первые поиски, сбежавших лошадей, снаряжённые тот же час по горячим следам, успеха не принесли. К вечеру люди и заморённые меринки вернулись.
     «Снега там непролазные, отчитывались вернувшиеся. Тут дивизия нужна, чтоб их разыскать. Да оголодают, возвернутся». Однако табунок не возвращался.
     Появились они ночью на десятый день. Четыре кобылки и жеребец понуро стояли утром у своей конюшни. Морды кобылок лежали на крупе жеребца.
     - Ну, всё! - решил директор. - У нас не коневодческий завод. Нам план по пушнине надо выполнять. Корма не заготовлены. Лес не вывезен. Обоз в город гнать боимся. Всем совхозом полгода жеребца усмиряем. Значит, так. Кобылок угнать к соседям в колхоз. Оттуда и на работы брать. Договоритесь. Жеребца загнать в его стойло. Стойло укрепить. Никаких ему прогулок.
     Кобылок переселили. Но Зяблик словно взбесился. Днем он непрерывно ржал, призывая кобылок откликнуться. Замолкал. Прислушивался. Снова начинал ржать. Кобылки были далеко. Не слышали. Ночью жеребец начинал непрерывную осаду стен своего стойла. К утру часть стены была разрушена. Директор посылал бригаду плотников залатать порушенное. Но на следующий день стены денника вновь нуждались в ремонте. Плотники не успевали на другие работы.
     - Так, - зловеще прогудел директор, когда ему в который раз доложили, что стойло Зяблика надо ремонтировать. - Где ветеринар? Ага, тут. Сегодня же кастрировать жеребца! Нам производители разбойники не нужны. Мне не порода требуется. Мне рабочие лошадки надобны. Приступай.
     Через час всё было кончено. Зяблик стоял тихий, понурый. По телу пробегала мелкая дрожь. Ночью он уже не сокрушал стены стойла. Целыми днями стоял в загоне, опустив голову. Ржать перестал. Вяло жевал прошлогоднее сено. Жадно пил. Задирал свою породистую голову, обнажал крупные белые зубы, морщил ноздри. Непрерывно вдыхал, принюхиваясь к ветерку со стороны колхозной деревеньки, где находились кобылки. Иногда встряхивал головой, словно пытаясь, что-то припомнить. И снова и снова ловил запахи из-за реки. Прошло несколько дней.
     «Спортили коня, рассуждали между собой совхозники. Не надо было его до кобылок допускать,    говорили конюхи. Сразу скопить. Зачахнет теперь мерин. Он же не забудет кобылок».
     Накануне того памятного дня, к вечеру, вдруг запуржило. Последний обоз, с которым приехал в совхоз отдохнуть Алёшин, только успел въехать в село, как сразу же стемнело. Ветер с ураганной силой навалился на дома. Снег залеплял окна, заравнивал дороги. К домам намело сугробы. Даже и показалось будто бы, что небо вспорола гроза. Или это трескался лёд на реке? Или начался ледоход? Всё живое попряталось. Потом рассказывали, будто бы слышали жуткое, прямо звериное ржание. Но это вряд ли. Уж очень рёв вьюги был страшен.
     - Проводи к Зяблику. Хочу глянуть, - обратился Алёшин к директору.
     - Да куда по такой круговерти. С ног снесёт. Утром и сходим.
     Однако к утру ураган не утих. Даже, словно, и усилился. И ещё день неиствовала непогода. К полуночи ветер вдруг обрезало. Резко похолодало. Утром в селе стояла необычная тишина. Даже собаки не взлаивали. Дома занесло под крыши. Директор и Алёшин с трудом выбрались из дома. Расчистили двор. Встали на лыжи и тронулись в сторону конюшни. Со стороны реки конюшню по крышу завалило сугробами. Загон и входы в стойла, с подветренной стороны, почти не тронуло снегом. Однако Зяблика ни в загоне, ни в стойле не было.
     - Неужто сбежал? - изумился директор. - По такой погоде? Пошли. И он увлёк за собой Алёшина.
     Они вышли на обрывистый берег реки и взглянули в сторону деревеньки, где держали четырёх кобылок. Ни одной живой души не угадывалось на противоположном берегу. Лишь над одной избой закурился дымок. Хозяйки не спешили затоплять печи.
     - Что это там под обрывом чернеет? - указал лыжной палкой Алёшин в сторону деревни.
     Они спустились на ровный, будто вычищенный снегоуборочными машинами, лёд реки. Ледовая поверхность была разбита трещинами. Особенно много трещин стало встречаться ближе к левому берегу, под деревней. Излившую по трещинам на лёд воду за двое суток прихватил крепкий морозец. Однако лёд под лыжниками потрескивал.
     - Осторо… - хотел предупредить Алёшин и осёкся. - Смотри!
     Примерно в километре от них, почти у кромки берега, прямо под деревенской конюшней, в позе стремительного аллюра, они увидели Зяблика. Лыжники быстро приблизились к жеребцу. Но, не доходя до него метров тридцати, они, вдруг поражённые увиденным, замерли.
     Почти весь круп лошади возвышался надо льдом. Левая нога жеребца была стремительно выброшена вперёд. Правой ноги не было видно. Она провалилась сквозь лёд. Задние ноги лишь чуть выступали из трещин во льду. Сухая, красивая голова жеребца вытянулась вперёд, как бы стараясь опередить собственный бег. Глаза Зяблика, широко распахнутые, вперились в конюшню на обрыве реки, деревни. Там были его лошадки. Казалось, жеребец стремительно несся к своим кобылкам. Трещины вокруг Зяблика, в которые он провалился, за два дня затянуло крепким льдом. Так он и вмёрз в лёд в неукротимом стремлении к жизни.
     От обрыва, с правой стороны жеребца, намело плотный сугроб. Он возвышался над Зябликом метра на полтора. И на фоне этой снежно-мраморной стены, как барельеф, был распят Зяблик. Как памятник самому себе, как памятник вечному инстинкту непобеждённой любви. Алёшин снял шапку. Чуть помедлив, обнажил голову директор.
     Через одиннадцать месяцев, в марте следующего года, все четыре кобылы принесли жеребят. Трёх кобылок и одного жеребёнка. Породистого, в Зяблика. Директор, нарушив традицию, давать всем уродившимся в этом году лошадям имена на «К», назвал жеребчика на «З» - Зябликом.


                ЛОХ * 
               
     Вода в горловине узкой прозрачной речушки, стремительно впадающей в Великий океан, бурлила и клокотала, как будто её втягивала и поглощала прожорливая пасть мифической Харибды. Стояла заполярная осень. Сентябрь. Приокеанская тундра опустела. Затаилась в ожидании белого безмолвья долгой полярной зимы. У входа в устье ревущего пресноводного потока, в глубине спокойного океанского залива, неторопливо скользили тени нескольких десятков крупных серебристых рыбин. Это была королевская сёмга.
     Великий инстинкт продолжения рода призывал рыбин в места, где они несколько лет назад получили жизнь и скатились в океан крепнуть и матереть. Они смутно помнили это место. Лишь могучий инстинкт подсказывал им, что они вернулись точно в те воды, которые они когда-то покинули.
     В то время они были сантиметровые мальки, нескольких недель отроду. Неожиданно им стало жутковато и неуютно в спокойной, прозрачной, глубоководной покаяме* реки. Внезапно, повинуясь некому кличу, будто бы призыву свыше, косяк, скорее косячок, из нескольких сотен мальков, беспокойно закружился на месте и вдруг устремился вниз по течению бурной речушки. По пути в неведомое мальков крутило в водоворотах, сбрасывало в водопады, било об острые камни перекатов, погружало в омуты покаям. Здесь, в покаямах, к ним присоединялись новые сотни растерянных мальков, ищущих уверенности. Шёл великий исход в океан, в неизвестность. И мальки покорно подчинились инстинкту.
     Река освобождалась ото льда. Еще по утрам появлялись забереги. Тонкие хрупкие стёкла льда пытались усмирить буйства неистовой речушки в местах, где она забывала вдруг проявить свой норов. Но полярный холод отступал. Стоял май. Покаямы освобождались от прозрачного ледка. Истаивали снега по берегам реки. Шум перекатов, да водопадов впереди призывал и сопровождал густеющий косяк мальков, стремящихся к океану.
     Внезапно грохот реки исчез, и мальков вынесло в глубины Великого океана. На мгновение рыбок напугало безмолвием, плотной солёностью воды, громадностью безбрежной стихии. Враждебной средой окружающих их хищных рыб. И косяк рыбок ощетинился. Это уже были не отдельные беззащитные мальки, а некое единое крупное, огромное, почти агрессивное существо, внушающее страх и уважение. И прожорливое окружение отступило. Началась морская жизнь рыбьего племени.
     Прошло четыре года. Могучий инстинкт продолжения рода вновь вернул когда-то беззащитных мальков к устью шумной речушки, месту их исхода, месту рождения. Но теперь это были не беспомощные растерянные мальки, а красивые крупные серебристые рыбины, более полуметра длиной и около четырёх килограммов весом. Среди них плавно скользили и несколько более крупных рыбин. Они уже не в первый раз в своей жизни приходили к устью этой реки, чтобы воспроизвести новое потомство. Некоторые из них достигали метра в длину. А один, лох, самец, достигал полутораметровой длины и более тридцати килограмм веса. Голова самца была вытянута. Верхняя и нижняя челюсти сильно изогнулись и на них выросли крупные зубы. На верхней челюсти возник длинный клык, входящий в выемку на нижней челюсти. «Клыкач», почтительно обращались к нему остальные рыбины.
     Клыкач заслуживал уважения. Самец не суетился, как другие рыбины, моложе его. Он почти неподвижно висел в глубине залива головой по направлению к устью речушки. Легкими движениями могучего хвоста он удерживал свое литое тело на месте. По внешнему виду самца было видно, что рыбина побывала не в одной передряге. Тело рыбины в нескольких местах пересекали тонкие нитевидные полосы – следы от капроновых сетей. Каким-то чудом самцу удалось порвать или вырваться из смертельных объятий капроновой ловушки. В хвостовом оперении рыбины торчал большой, с кулак, трехпалый крючок с куском двух миллиметровой лески. Спиной плавник почти посередине был распорот, либо рыболовным крюком, либо багром. Загубье, с левой стороны морды лоха, было разорвано, да так и не заросло. По всему телу огромной красивой рыбины там и сям были видны старые шрамы. Все это были следы счастливого  исхода от встреч с людьми. В неподвижных зрачках семги светился ум. Да! Да! Рыбьи глаза лоха излучали жизненную мудрость. Клыкач холодно и, казалось, равнодушно наблюдал за юными соплеменниками, нервно суетящимися у бурлящего устья впадающей реки.
     Наконец молодые сёмги не выдержали нудного бесконечного ожидания. Будто по команде невидимого дирижёра, молодняк резко увеличил скорость движение по кругу. И вдруг косяк рыб, набрав максимальный разбег, ворвался во встречный поток впадающей речушки. Рыбин оглушило тугим течением мощной низвергающей реки. Преодолевая упругий встречный могучий поток, семги медленно, но настойчиво продвигались вверх по реке. Еще несколько мгновений и косяк вырвался бы из холодного и равнодушного объятия кипящей воды. Однако скорость продвижения рыб всё более и более замедлялась. Вскоре косяк и вовсе остановился у подножия полутораметрового водопада. Одолеть неожиданную преграду они уже были не в состоянии. Со свежими силами семги легко бы преодолели и двух метровый водопад. Но силы семг иссякли. И рыбин медленно начало сносить обратно к устью. А затем буйное течение реки опрокинуло, смяло косяк рыб и выплюнуло их обратно в океан. Семги обессилено опустились на галечное дно залива. Жабры рыб судорожно закрывались и открывались, как рот у задыхающегося человека. Борьбу рыб с низвергающей рекой никто и не заметил. Лишь мудрый лох, наблюдавший заключительный этап борьбы сородичей со стремительным потоком воды, казалось, насмешливо улыбался.
     Он продолжал неподвижно висеть в прозрачной воде океана, иногда чуть пошевеливая хвостом, чтобы удержаться на одном месте. Точно напротив устья клокочущей реки. Клыкач чего-то ждал. Время текло. Уже отдохнувшие сёмги покинули дно залива и вновь пристроились позади старого самца. Они недоумённо переглядывались, наблюдая за непонятным поведением старого лоха. Клыкач выжидал.
     Внезапно сёмги поняли, что в поведении лоха что-то изменилось. Он оглянулся на стаю молодняка, будто убеждаясь, что все рыбье племя здесь. Потом энергично завибрировал хвостом и вдруг решил «пора!». И несколько десятков молодых сёмг тоже как-то уловили, что да, «пора!». Океанский прилив достиг своего максимального подъёма. Морская вода уже вошла в устье клокочущей реки и усмирила её. Клыкач взмахнул мощным хвостом, взлетел на поверхность впадающей реки и как торпеда заскользил по гладкой поверхности плотного потока. Он больше не оглядывался. Он знал, что весь косяк серебристых рыбин ни на сантиметр не отстаёт от него. Дикая сила приустьевого течения реки была усмирена приливом океана. Соленая морская вода залила приустьевую часть речушки на километры вверх и обуздала свирепую мощь встречной пресной воды.
     Постепенно река опреснялась. Шумные водопады и порожистые места сменялись глубоководными покаямами, местами нерестилищ благородных семг. Молодые рыбины, инстинктивно узнавая памятные места своего рождения, постепенно отставали. Они, после нескольких лет скитания в океане, вернулись на родину. Здесь они будут дожидаться весны, чтобы произвести новое потомство. Клыкач поднимался всё выше и выше по реке, обходя ловушки сетей, хищные жала настороженных людьми крючков на семгу. Вскоре позади него не осталось ни одной рыбины. Тогда Клыкач остановился, передохнул и вновь бросился вниз к устью реки, в океан, за очередным косяком сородичей. Он ещё несколько раз скатывался к океану, а затем возвращался обратно в реку с новой партией юных серебристых королевских семг. Пока не понял, что до следующего ледохода ни одна семга уже не выйдет из океана. И Клыкач заторопился к своей покаяме, к своему нерестилищу, к своим семгам.
     Несколько десятков молодых самцов и самок распределились по обширной и глубокой покаяме. Для них вступало время осеннего нереста. Они уже выбрали места для нерестилищ и лишь ждали предназначенного срока, чтобы вырыть ямы для метания икры. Но как разительно эти семги отличались от своих сородичей, только что пришедших с океана. Океанские семги были резвые, сильные серебристые рыбины и округлые, как бочонки. Семги, приготовившие метать икру, давно уже не охотились, желудки их были пусты. Они сильно отощали и всю свою внутреннюю энергию тратили на воспроизведение потомства, на вызревание икры. Плоские тела брачных семг, грязно-бурого, оранжево-пятнистого цвета с оскаленными мордами, совершенно не походили на своих серебристых сородичей. Будто это был абсолютно другой род рыб. Устрашающий облик рыб, должно быть, служил для отпугивания снующих тут же хищных хариусов, щук, окуней. Бдительные самцы непрерывно клацали могучими изогнутыми челюстями, отпугивая хищников от будущих гнезд. И лишь изредка прихватывали зазевавшегося хариуса или окуня, надкусывали их, и тут же отбрасывали.
     Уже несколько семг вырыли в галечном дне своими хвостами продолговатые двух трех метровые ямы и застыли над ними. Самцы непрерывно освобождали нерестилища от струящегося песка и гальки, да еще успевали отпугивать снующих вокруг хищников. Хвосты самцов и самок были ободраны до костей и кровоточили. Вот уже две или три семги толчками выбросили в вырытые ямы янтарные дольки икры. И тут же самцы залили её кипенно-белыми молоками и быстро заровняли ямы хвостами и мордами.
     Неожиданно спокойная, почти стоячая поверхностная гладь покаямы пошла рябью. Водные завихрения возникали от вёсел резиновой лодки. Рыбы не забеспокоились. Они были поглощены таинством воспроизводства жизни. Сидевшие в лодки люди выкинули якорь, большой камень в мешке на длинной веревке. Лодка замерла на одном месте. Плеск весел прекратился. Воцарилась тишина.
     Вдруг прямо на семгу, замершую над вырытой ямой для икрометания, нагло и стремительно шел хариус или окунь. Самка не разобралась, кто это, но инстинктивно сделала угрожающее движение в сторону хищника. Однако наглая рыбка будто и не заметила угрозы огромной рыбины. Она как плыла прямо на семгу, так и скользнула мимо оскаленной морды рыбины буквально в нескольких сантиметрах. Семга была озадачена странным поведением хищника, но вновь замерла над нерестовой ямой.
     Не успела самка успокоиться, как вновь увидела того же хищника быстро надвигающего на нее. Тут уж семга не выдержала. Распахнув огромную страшную пасть, усеянную острейшими зубами, самка мгновенным броском схватила хищника, сомкнула челюсти, чтобы наказать наглеца. Но острейшая боль пронзила небо рыбины, ударила в мозг, и затуманила его. Семга еще успела испустить крик ужаса, не услышанный никем, кроме ее сородичей. Какая-то неведомая сила поволокла рыбину из воды. И ни мощные удары хвостом, ни энергичные движения тела сильной рыбины не избавляли семгу от нестерпимой боли, не помогали избавиться от непонятной, влекущей ее куда-то силы. Наконец голова семги появилась над водой, она хлебнула воздуха и потеряла волю к сопротивлению. Теряя сознания, рыбина еще почувствовала, что ее грубо подхватили под жабры, выхватили из воды и бросили на что-то твердое. Сделав несколько конвульсивных движений, рыбина затихла. Как вынимали из ее пасти медную блесну с огромным трехпалым крючком, семга уже не ощутила.
     - Первая! – радостно сказал кто-то в лодке прокуренным голосом. – Икряная! Тут их, смотри, десятка два, а то и больше!
     Он указал напарнику в глубину прозрачной воды. Там неподвижно замерли рыбины.
     - Давай! Мечи! Он вновь взмахнул спиннингом. И тут же забросил в воду свою блесну его приятель.
     Мудрый Клыкач, как только уловил вопль отчаянья самки, сразу понял, появилась смертельная опасность, где-то близко люди. Когда он был ещё несмышлёнышем, юным самцом, он попытался отогнать от нерестилища самки наглого, маленького, юркого хищника, похожего на такого же, безрассудно снующего сейчас по нерестилищу. Тогда только случай или везение, может быть, молодость и сила спасли его от смертельного исхода. Он бросился на наглую «рыбку», плывущую прямо на самку, надеясь отпугнуть её. Однако наглец не испугался и пер прямо на него. Но скорость броска Клыкача от неопытности, была слишком велика, и он почти проскочил хищника. Лишь в последнее мгновение он извернулся и ухватил «рыбку» краем пасти. В тот же миг какая-то страшная сила рванула Клыкача назад и огненная боль пронзила челюсть. Клыкач энергично разогнался и свечкой вылетел из воды и затряс головой, чтобы выплюнуть ухваченную «рыбку». Он с шумом упал в воду и тот же час повторил маневр. Взлетев над водой метра на два, Клыкач широко распахнул пасть и вновь сильно встряхнул головой. И в это же мгновение «рыбку» вырвали из пасти самца. Боль затихла. Клыкач подплыл к нерестующей самке и встал, против обыкновения, впереди нее. Когда он вновь увидел наплывающего на них наглого хищника, самец не бросился на него и  помешал сделать это самке. Он понял, что это был не живой хищник. Это была смертельная опасность, та, которую он запомнил на всю жизнь. С тех пор и сохранилась на его морде отметина – порванное загубье. Оно так и не заросло.
     И вот снова те же самые невинные с виду рыбки манили и раздражали легкой доступностью. Было искушение их припугнуть, ухватить, прикусить и выбросить. Но генная память пережитого прошлого ужаса подсказывала старому лоху – это опасность. Он стремительно заскользил по покаяме, по нерестилищам рыб, чтобы успеть предупредить самок о смертельной приманке. Но не все самки ему верили. Да и как тут поверить и удержаться от защиты своего нерестилища, когда прямо на тебя, в пасть нагло надвигался такой маленький хищник. И некоторые семги не удерживались, хватали наглеца. Тут же распространялся по покаяме крик боли, ужаса и самки пропадали, выхваченные непонятной силой из родной стихии.
     Клыкач метался по покаяме, торопясь упредить своих самок об опасности. Но не всегда успевал. Уже несколько нерестовых ям опустело. Самки исчезли.
     Когда очередная жертва, с воплем боли и отчаянья, влекомая мимо лоха, была выхвачена из воды прямо перед его носом, Клыкач все понял. «Лодка! Вот опасность! Там наверху пропадали семги. Лодка хищник! Надо уничтожить, прикусить лодку!».
     - Что-то перестали семги блесну хватать.
     - Вообще-то странно. Вон, сколько их там гуляет в глубине. Как будто их кто предупредил, что нельзя блесны трогать.
     - Может быть, вон тот старый самец? Смотри, как он мечется по покаяме от самки к самке. Может и впрямь объясняет. Ха-ха!
     - Слушай, давай-ка, бросим туда грамулечку тротила в ямку. Там у тебя есть еще несколько динамитных шашечек.   
     - А что? Давай. Только, чуток бы, надо отплыть, чтобы нас не угробило. А то лодка может лопнуть, если близко рванет.
     - Добре. Подай метров на десять туда. Поближе к перекату. А шашечку зашвырни подальше, метров на пятнадцать, в середину покаямы. Бикфорд то обрежь короче, тогда и поджигай, чтобы рвануло не на дне, а как только в воду упадет.
     Один из браконьеров аккуратно положил спиннинг и подтянул к себе рюкзак. Порылся в нем и достал динамитную шашку с длинным бикфордовым шнуром. Второй рыбак неспешно чуть приподнял мешок с камнем, отплыл к перекату и вновь опустил якорь.
     - Пожалуй, хватит? Давай, поджигай.
     Его напарник обрезал шнур, достал коробку с ветровыми спичками, чиркнул, поджег шнур и взмахнул рукой, чтобы зашвырнуть шашку в середину покаямы.
     В то же мгновение могучий лох, раскрыв свою клыкастую пасть с бритвенными зубами, лег на бок и на максимальной скорости врезался в резиновую лодку и пропорол поперек оба ее баллона. От неожиданности рыбак выпустил из руки подожженную шашку, и она булькнула в воду. Тут же за нею рухнули в реку оба браконьера. И в тот же миг раздался глухой подводный взрыв. Вода в реке на месте лодки вскипела и стихла. В глубину реки, на дно покаямы медленно погружались два трупа и лодка. На поверхность реки всплыла огромная пятнисто-оранжевая рыбина, мертвый лох. Едва заметное течение потянуло неподвижного лоха к журчащему мелкому перекату. Там он и застрял. Семги на удаленный взрыв не отреагировали и продолжали метать икру.
     Через одиннадцать дней за браконьерами прилетел тот же вертолет, который высадил их на нерестовой речушке. Прежде чем приземлиться, вертолет сделал несколько кругов над порушенным лагерем. Экипаж с недоумением рассматривал опрокинутую порванную палатку. Мешки с продуктами были разорваны. Кругом валялись остатки макарон, круп. В стороне от лагеря обнаружились два эмалированных ведра. Вероятно, в них была икра. Остатки крупных зерен оранжево-красной икры еще были видны по ободу дна ведер, втоптаны в прибрежный песок. Недалеко от палатки пилоты увидели разрытую песчаную яму. В яме были тушки семг со вспоротыми животами. Вокруг ямы валялись десятки скелетов обглоданных семужьих рыбин. Судя по следам, здесь пиршествовало несколько росомах. Людей не было.
     Летчики, предчувствуя недоброе, молча двинулись в сторону шумящего переката, к покаяме. Обогнув черный базальтовый обрыв по узкой кромке реки, они увидели страшную картину. На мелком перекате реки колыхались два вздувшихся трупа. Между ними находился обглоданный скелет полутораметровой рыбины с пустыми глазницами. 
     Неопытный  терапевт из клиники районного городка установил причину смерти рыбаков от утопления. Куда исчезла резиновая лодка рыбаков, так и не установили. Да и не искали. Покаяма сохранила свою тайну.
     Весной, в мае в нерестовых ямах покаямы проклюнулась жизнь. Через полмесяца сотни мальков королевских благородных семг скатились отсюда в океан - по пути Великого Лоха.


Лох (Lohi, финское) – самец  семги в брачном наряде
Покаяма (мест.) – глубоководная, спокойная  часть порожистой реки


                ЭМИГРАНТЫ
               
     В середине декабре минувшего столетия, накануне вылета из России в Австралию на вечное поселение, зашёл проводить нас старый приятель со своей четвёртой женой. Мы сбегали в эмиграцию, в Австралию. А если бы нам «повезло» крупнее, могли «вылететь» и в Магадан. Жена приятеля с трудом внесла шесть или семь бутылок шампанского, а муж ввалился, обнимая огромную запылённую полупустую бутылку джина.  Дальше ничего не помню. Проснулся – Австралия.
      Очнулся я в сиднейском аэропорту Австралии в белой рубашке. Впереди меня катилась лёгкая тележка с багажом, вероятно, моим, а справа семенила испуганная жена. Окончательно я пришёл в себя от вспышки фотокамеры.
       – На память, – сказал встречающий нас сын, пряча камеру. – Исторический момент.
       Жена глухо зарыдала. Я крепился. Сын выдавливал какие-то пустяки, вроде «чего уж теперь».
       Как ни странно, привычный российский оборот успокоил жену и вселил нам надежду, что, может быть, всё и обойдется. Всё-таки в эмиграцию мы вылетали в первый раз, и с непривычки было неуютно.
       – Поздравляю, – растерянно улыбнулся сын, – и с прибытием тоже.
       – А с чем ещё? – занервничала снова жена.
       – Так у вас Вера родилась!
       – Какая Вера? У кого у нас? – не понял я
       – Так у вас, у деда и бабушки, Вера и родилась! – с изумлённой улыбкой пробормотал сын. – Так мы её назвали.
  – Минуточку, – понемногу начал соображать я впервые после вылета из России, – вы грозили родить нам в марте?
  – Ну, вот она и родилась. Только не в марте, а в декабре. На три месяца раньше.
  –  Вы что, план перевыполняете? А как внука Наталья? – воскликнул я.
      –  А Лена? Вера? – очнулась жена.
–  Вот то-то и оно! – выдохнул сын. – Все нормальны! А!? Хотите внучку посмотреть?
  –  А как же! – хором выкрикнули мы.
  –  Тогда сейчас едем в госпиталь, – заторопился сын, – и убеждаемся. Я  остаюсь здесь ещё на пару дней, а вы на автобусе добираетесь до Канберры. Там вас ждут Наталья и Петр Иванович.
  В прохладном и гулком вестибюле госпиталя было пусто.  Не было даже грозной российской сторожихи в дверях.
  – Нам на третий, – подвёл нас сын к лифту.
  На третьем этаже тоже никого не было.
  – За мной, – пробормотал сын.
  Озираясь и ожидая свирепого окрика «Вы куда? Почему без халатов? А где тапочки?», мы с женой торопливо семенили за сыном, наступая ему на ноги.
  – Сюда.
  И мы вошли в огромную затенённую палату, заставленную какими-то пластмассовыми боксами, пронизанными многочисленными трубками. Присмотревшись, мы увидели в каждой такой коробке по новорождённому синюшного цвета, опутанного резиновыми шлангами.
  – Вот это ваша внучка, – идиотски улыбаясь счастливыми глазами, указал сын на одну прозрачную емкость. – Правда, похожа?
  –  На кого? – криво улыбаясь, растерянно спросила жена.
  – Ну, – неуверенно протянул сын, – на кого-то из нас. И немного помолчав, добавил: – По-моему.
  «М… да, подумал я, а, по-моему, она ещё ни на кого не похожа. Разве на дедушку?».
  А вслух спросил: – Когда она родилась?
  – А вчера и родилась! Как раз к вашему приезду.
  – Какое-то у вас прямо плановое хозяйство. Как в России до перестройки!
  –Увы! – вздохнул сын. – Вера должна была родиться в марте, по плану-то. А появилась в декабре. Шестимесячной. Около тысячи граммов весом. Теперь вот, выхаживают.
  И началась наша жизнь в чужой стране, среди «плохо говорящего по-русски народа», под незнакомым звездным небом, где Большую Медведицу, сменил Южный Крест. Если честно, то наша «Медведица» пошибче будет.
  Уже на следующий день после прибытия в Австралию, мы вселились в отдельный двухбедрумный домик, предоставленный нам правительством. Две спальни и гостиная. Почти в два раза большую квартиру по площади, чем мы имели в России. А ещё через день мы начали посещать двухгодичные курсы английского языка. Нас начали обучать пониманию окружающей среды обитания. Вот тут я в первый раз и посетовал, что не эмигрировал в детстве. Это от зависти. К старшей внучке. Она в свои три года за год научилась говорить по-английски в совершенстве. Во второй раз я скорбел, что не эмигрировал в детстве, через год после проживания на континенте. И скорблю вот уже двенадцать лет по тому же поводу.
  Через два года обучения английскому наречию, я вышел оттуда таким же девственным, как при входе. Греша на свой ветхий возраст, я искренне полагал, что мне уже не хватает «brandy», путая «brandy» (коньяк) с «brain» (мозги). Конечно же, мне не доставало «brain»!
  Прошло почти шестнадцать лет, как мы живём в эмиграции. Нам нравится. Вере в этом году будет тоже шестнадцать лет. Она выросла высокой, крепкой симпатичной девушкой. Заканчивает девятый класс и мечтает уехать во Францию, учиться в университете на дипломатического работника.  Там, вот уже полгода, обучается на хирурга наша старшая внучка. В этом году ей исполнилось восемнадцать лет. Мы стареем, дряхлеем, болеем. Но счастливо доживаем свободными людьми в свободной стране. Общаемся с тремя пятью парами русскоязычных эмигрантов из России. По-российски делимся с ними хилыми сплетнями, редкими проблемами, скудеющим интеллектом и чем бог послал.
Из всего немногочисленного эмигрантского окружения можно выбрать примерно три типа российских представителей, покинувших родину и оказавшихся на «западе». Конечно, это весьма грубоватое, условное подразделение. Но это моё виденье градации эмигрантов. Друзей, приятелей, просто знакомых. Попробую предложить её, градацию, читателю. Но прежде одна фраза, может быть абзац, о себе.
Я несказанно обрадовался, когда неожиданно узнал, что сын с семьёй уже оформили свою эмиграцию в Австралию. По каким-то причинам такой симпатичный факт он, его семья скрывали от нас, своих родителей. Скажу откровенно. Я не был оболваненным патриотом. За исключением двух-трёх эпизодов, оттепелей случившихся на моей родине в 60-ых годах при генсеке Хрущеве, да в 90-ых при президенте России Ельцине, власть, быт, ситуация мне, скажу корректнее, не была понятной. Я, простой советский обыватель, правда, получивший «высшее», так называемое образование. И я искренне не понимал, почему моё государство, моя страна, родина, при её огромных просторах, колоссальных богатствах, не может, вот уже почти век, а до того ещё тысячу лет, предложить своему народу приличную, или, хотя бы, сносную жизнь. Свой народ, даже его мыслящую, задумывающуюся часть, власть довела до того, что он уже не в состоянии задать ей (власти) искренний ответ и получить правдивый ответ. Народ отлучили от собраний, от демонстраций, от честного радио и телевиденья. От всех рычагов влияния на власть. Я знал, что на моей родине есть диссиденты, правозащитники. Даже и сам, не ведая, что творил, перепечатывал и распространял, так называемые, хроники, хотя и не понимал всей ответственности за это перед бдительными органами.   
     Она родилась, как сказали бы в повестушках девятнадцатого века, в семье мелких, но привилегированных клерков. Родители её, напуганные репрессиями времен построения социализма (кто-то из её родственников сгинул в лагерях Гулага), влачили тихое, незаметное, но верноподданническое существование. Послушно вскидывали руки при голосовании на профсоюзных, комсомольских и на партийных собраниях. Первыми подписывались на полный месячный заработок, а то и два оклада Государственных займов. Несли на демонстрациях трудящихся впереди колонны сослуживцев портреты очередного генсека. Осуждали врагов народа, потом диссидентов, позднее, первых эмигрантов евреев. И хотя в их жилах текла изрядная доля кровей потомков Моисея, они всячески скрывали свою принадлежность к гонимому роду. Разумно поступали. Страна, строящая социализм, без рекламы, втихую, но последовательно и успешно «насаждала национализм». Иудеи изводились, или растворялись, затаивались  среди, так называемого, коренного населения. Потому и фамилии у них по паспорту были почти нейтральными, а то и славянскими.
     Внешних признаков, курчавости там, смуглости кожи, миндалевидности или «базедовизти» очей тоже не наблюдалось. Правда, у матери с возрастом, позднее, значительно позднее, уже незадолго до её смерти, чётко проступил явный семитский нос. Но ведь и исхудала она страшно после продолжительной неизлечимой болезни. Отец же вообще был рыжеватым, даже и, как таких людей называют на Руси, конопатым. Так и проживали они тихо, незаметно, покорно, как и положено существовать в стране тоталитарного режима. Явно выраженными талантами бог их не наградил, но преданность, покорность власти, дисциплинированность и аккуратность на работе, бесконфликтность и услужливость с начальством и соседями, ведь это тоже талант.
     Шли годы. Они вдруг обнаружили, что вокруг них стало как-то пусто и гулко. Всё больше приятелей описывали им свою жизнь в Израиле, Германии, Америке. А друзей они остерегались иметь, боясь откровенных общений, что в те годы было чреватым. И они решились. Решились подать заявление на эмиграцию. Отметим, к этому времени в России уже случилась перестройка. Вступали времена всеобщей эйфории демократических перемен. Но и повального равнодушия. Кто-то, пользуясь неопределённостью переходного времени, из-за всех сил делали себе карьеру, карабкались во власть, сколачивали громадные состояния, кто-то пережидал смутные, как они считали, времена, кто-то до времени затаился.
     Наши герои, поверившие в «оттепель», вдруг осмелели и робко заявили, что хотели бы поработать на Западе. И неожиданно для них самих вдруг получили «добро» на выезд. И они оказались в эмиграции.  Напомним – вступило время повального равнодушия не только к судьбе государства, но и к отдельно взятой личности. Народ, люди не считались достоянием государства. Впрочем, на Руси со времени уничтожения новгородского веча, первых демократических свобод, отдельно взятая личность стала тленом, вещью, товаром. Свидетельствуют, а я этому верю, что когда перед мавзолеем завершался военный парад, и уходила техника, генсек Сталин оборачивался к своим «тонкошеям вождям» и заявлял «а сейчас пойдут бараны». Так он презрительно обзывал демонстрацию рабочих и крестьян. Такое уничижительное отношение к своему народу случилось ещё во времена Ивана Грозного. Именно с этого времени и началась вновь борьба за демократию, за свободу, за достоинство человека. И продолжается доныне. В России.
     Девушки в институте, да и раньше, по жизни, были от него без ума. Он напоминал им, уже умершего к этому времени, актера Столярова. Высокий, стройный, с голубыми глазами, со здоровым румянцем на крупном лице, это был превосходный экземпляр коренного населения россов. Его родословная шла от недоистреблённых татарами белокурых русичей Новгорода. Это были единственные представители славянского этноса не затронутые татарским нашествием. При Иване Грозном, от новгородского веча, первых ростков демократии на Руси, почти ничего и не осталось. Как всякий единоличный правитель, диктатор, Грозный звериным чутьём чувствовал, какую опасность для власти, для трона представляет демократия. И любые её ростки, вдруг пробивающие на уже огромной к этому времени империи, незамедлительно искоренялись безжалостно и страшно. Наш герой совершенно не задумывался о своих корнях, о происхождении, родословной. Впрочем, на Руси кто знает своих предков? Отца, мать, может быть деда с бабушкой, но  вряд ли кто-нибудь из опрошенных людей припомнит имя прадеда. Так называемый «простой народ» совершенно не озадачивался своей генеалогической заботой. Родословное древо блюли разве что недоистреблённые октябрьским переворотом редкие представители дворянских родов. Ну да, сами понимаете, до поры до времени сиё опасное действо вершилось тайно, в очень узком семейном кругу. До распада Союза предметом гордости и властных элит, и люмпена было пролетарское происхождение – «я рождён между молотом и наковальней» – звучало! После перестройки вдруг модными стали изыски дворянских корней. «Голубой» кровью начали гордиться, даже и кичиться, те же представители и власти, и населения. И потянули многие из них своё происхождение чуть ли не от Рюриковичей!
Наш герой любил, даже и боготворил советскую власть, которая «ему всё дала». Да и почему ему было её не любить? Он получил среднее образование. Его учили даже иностранным языкам. Но отвратительно и невнятно, боясь, как бы он сдуру не выучил басурманский язык. Он и не выучил. Как представитель бывшего угнетённого народа был легко принят в институт. Получал повышенную стипендию. Окончил его и был направлен директором винного заводика куда-то на периферию советской империи. Конечно же, был членом единственной в то время партии. Служил верно. Перевыполнял план. Дружил с правящей партийной элитой города. В меру был националист. Но не яростный. А как рекомендовала партия. Завёл огородик в пригороде и с удовольствием там копался. И был бесконечно счастлив. Так бы и дожил наш герой до заслуженной персональной пенсии, не задумываясь ни о своей жизни, ни о власти, которая где-то там то и дело менялась, ни о государстве, ни о прозябании большинства населения своей страны. Но преданно уважал, даже и любил очередного генсека, а позже и президентов. Твёрдо знал, что у государства есть враги и внешние, и внутренние. Осуждал врагов народа. Потом диссидентов. Евреев тоже. Эмигрантов евреев ненавидел. Ему и в страшном сне не снилось, что он окажется в эмиграции. У своих идеологических врагов.
Но – дети! Они выросли. Переженились. Получили образование. Даже знали иностранные языки. Государство, наконец, поняло, что какое-то количество широко образованных людей ему просто необходимо для собственного выживания. Но жить в мире (или миру?), и быть свободным от мира, нельзя. Тут и подоспела «перестройка». Нашим детям выделили разрешение на минимум свободы, на чтение запрещённой ранее литературы, даже на право выезда за границу, на работу за кордоном. От ранее сбежавших на «запад», гонимых по пятому пункту на своей родине приятелей, они знали по письмам, что учёным за кордоном платят подозрительно много, а условия для работы и жизни несравнимы по уюту с российскими. Вот тогда они впервые и засомневались в искренности лозунгов своего государства и поверили закордонным письмам. Начался великий исход за рубеж уже учёного народа. И продолжается вот уже более двадцати лет.
Вслед за детьми, а если быть совсем уж откровенными, за внуками, потянулись и деды, и бабушки. Правда, без особого удовольствия, внутренне сопротивляясь. Всё-таки, они, какая-то их часть, были талантливо оболваненными патриотами своего государства. Да и жилось им совсем недурно. Как-никак, а принадлежали они если и не к высшей элите, то к привилегированной касте уж точно. Так наш герой, директор заводика, член партии, патриот оказался неожиданно для себя в эмиграции. Справедливости ради отметим, обе выше упомянутые группы эмигрантов оказались на «западе» не ради свободы и идейных соображений. Они потянулись к сытой жизни. Позднее этот вид эмиграции, по крайне мере, большая её часть, получила название «колбасной эмиграции».
Идейными эмигрантами, конечно же, надо называть первых «смутьянов», первых евреев 60-70-ых годов, начавших активную борьбу за свободный выезд из Советского Союза. Советское правительство, надеясь, что «смутьяны» уедут и активная битва евреев за свободный выезд прекратиться, в 1971 году выпустило около 13 тысяч евреев, «самых яростных борцов», а в 1972 году ещё 32 тысячи. Однако накал движения за свободную эмиграцию лишь возрос. Правительство ввело для желающих эмигрировать непосильную плату за полученное образование в Союзе и резко сократило выдачу разрешений на выезд. Именно тогда в США сенатор Джексон призвал предоставлять СССР режим благоприятствования в торговле в прямой связи с эмиграцией. Правительство Брежнева испугалось, и евреев продолжали ограниченно выпускать. Но число «отказников» росло. И лишь с 1987 года им разрешили свободный выезд. К концу 1989 года уехали почти все отказники, все желающие. На закате советской эпохи именно отказники закладывали основы еврейской общественной, религиозной и культурной жизни в СССР, которая расцвела в годы «перестройки».
Вот от первых, идейных эмигрантов и просачивались, чаще нелегально, письма в Россию. Они смущали умы, оставшихся в Союзе приятелей эмигрантов. И не только евреев. Почти все желающие эмигрировать евреи к этому времени уже покинули Россию и «достаточно хлебно» обосновались на Западе. С начала 90-ых годов вместе с детьми-эмигрантами, побежавшими на «запад» за хорошими условиями труда и жизни, поехали и трезво размышляющие их родители. Этот тип эмигрантов, точнее, только родителей, можно отнести к третьему типу эмиграции. Точнее – выделить их из двух групп эмигрантов. Не путать родителей этого типа эмигрантов с родителями, скажем, второго типа.
Это были люди, которые пережили на своей родине несколько «оттепелей», надежд на демократическое возрождение страны. Первые надежды возлагались на окончание войны, когда народ, наконец, получит долгожданные конституционные свободы. Но их ожидания были сразу же развеяны Сталиным. Освобождённые из нацистских лагерей пленные и вывезенные насильно в Германию люди тут переправлялись в советские концлагеря. В конце сороков годов повелась борьба с космополитами. В начале пятидесятых возникло «дело врачей». Народ вернули к привычному страху тридцатых довоенных лет. После смерти Сталина и разоблачения культа личности в 1956 году наступила, было, оттепель. Но вскоре оттепель сменилась суровыми заморозками. Начались жёсткие гонения на диссидентов, суды над инакомыслящими людьми, высылкой писателей, поэтов, художников за границу.
Следующая эйфория у народа России и возвращение демократических свобод случилась в так называемые «годы перестройки». Пожалуй, это была самая сильная вера, что Россия бесповоротно вступила на путь действительно демократических свобод и стран. Вдруг выяснилось, что духовный голод оказывается более жестокий, чем голод физический. И хотя в конце восьмидесятых, начале девяностых годов полки продуктовых магазинов были ещё по-прежнему пустыми, книжные стеллажи заполнились обилием запрещённой ранее литературой. Знаю по себе, по своим приятелям, друзьям как мы бросились скупать, читать авторов изгнанных или успевших сбежать за рубеж, загубленных в советских концлагерях. Именно в эти годы пахнул на нас ветерок свободы, и мы подписывались на десятки периодических изданий журналов и газет. Жадно смотрели телевизор и слушали радио. Вот не знаю почему, нас не пугало отсутствие продуктов в магазинах, но радовало вдруг громко зазвучавшее слова свободы. Нет! Знаю. Потому что какой-то, пожалуй, и значительной части российского народа, прежде всего интеллигенции, этим дрожжам общества, не хватало при советской власти вот уже семьдесят лет именно духовной пищи: бесцензурной печати, свободы слова, собраний, выезда за границу. Но прежде – отсутствие страха перед безликим словом «государство»!
Поколение, названное позднее шестидесятниками, уже знало, предчувствовало, что и эта эйфория свободы в России временная. И вскоре, очень вскоре полученные, было, права полусвободы начнут урезаться, сокращаться, как шагреневая кожа, сдуются на нет, а народ вновь вернут в привычное состояние страха, покорности, немоты. Нет, это поколение не было диссидентами в истинном значении этого слова. Но оно (поколение) задумывалось, размышляло, делало выводы. И бежало. Бежало при первой подвернувшейся возможности из России, от вступающего страха. И хотело не только размышлять, но и выражать свои мысли вслух, громко, делиться ими с себе подобными, спорить.
И в середине 90-ых годов я эмигрировал.…  Нет! Нет! Сбежал вслед за семьёй сына в Австралию, с абсолютной убеждённостью, что там, среди эмигрантов я буду свой, там мои единомышленники. Иначе, зачем же они бежали, размышлял я? Уточняю время, когда мы с женой покинули Россию – в самый пик демократических свобод, при президенте Ельцине, в 1994 году. Но как принадлежащий к размышляющему поколению, знающий историю Руси за последние тысячу лет, после свободы новгородского веча, я уже предвидел, Россия для свободы, для демократии ещё не созрела. И тысячные митинги людей выходящие на площади городов, ломились не за свободой, они шли за счастьем, и чтобы всем поровну. Они хотели сытости, но не свободы слова, передвижения, избавления от страха. Даже пусть будет страх, но будет тепло, сыро, сыто. Спустя время они это получили. Сытость, взамен свободы, которую они и не заметили, что вновь потеряли.
– Ну, как там, в России евреи правят? – первый вопрос, который мне задали эмигранты по прибытии в Австралию.
– Э… А.… Ну… – стал я заикаться, не соображая с дороги, как должен реагировать свежий эмигрант на простой вопрос бывшего советского обывателя российской империи, тоже теперь эмигранта.
– Родина тебе всё дала, – услышал я упрёк от другого коллеги по исходу, – а ты поплёвываешь в прошлое.
Тут уж я совсем сник и почувствовал себя, как на комсомольском собрании, когда меня отчитывал комсорг за то, что я попытался задуматься в стране, в которой размышлять не полагалось.
Словом, мгновенной любви между мною, только что материализовавшимся в Австралии эмигрантом, и эмигрантской диаспорой, уже акклиматизировавшейся на континенте, не случилось. Я с изумлением бродил от одной кучки бывших россиян к другой и не находил среди них здраво мыслящих (как я понимал) сожителей по социалистическому прошлому. Нет, им всё здесь в Австралии нравилось. Они восхищались огромной, по сравнению с российской, пенсией, которую им платило правительство, они восторгались обилием и дешевизной продуктов, впадали в шок от полученного бесплатного жилища, искренне шалели от возможности свободного перемещения по всему земному шарику, только по предъявлению австралийского паспорта. Но недоумевали от беспомощности австралийского правительства, разрешающего своему народу неприличную, с их точки зрения, свободу поведения, несдержанное выражение мыслей, некастрированного опубликования печатного слова, стихийных демонстраций у парламентов, чем-то недовольного населения. С подобным разгулом «вседозволенности и распоясывания» у жителей континента, как они полагали, эмигранты смириться не могли. Не понимали его, осуждали его, даже хотели бороться с ним. Только не знали, как.
И я понял. Большая часть россиян эмигрантов хотят жить как в Австралии: свободно, безопасно, зажиточно, сыто, путешествовать по всему миру, но по дороге поносить приютившую их страну. Более того, как граждане России, а Австралия даёт им право на двойное гражданство, они голосуют за человека, который за десять лет своего правления лишил россиян права слова, свободного честного голосования, права на собрания, на независимое телевиденье, свободу поведения.
Там, в покинутой России, можно было написать в газету, отправить анонимный донос, даже, выступить на производственном собрании. Тебя поймут, примут меры, может быть, тебе вынесут негласную благодарность. Российские методы борьбы «с антисоветчиками» в Австралии не срабатывали. Газеты писем «бдительных» эмигрантов не принимали, властные инстанции на анонимки не отвечали, «хозпартактивных» собраний и вовсе не проводилось. И сторожкий эмигрант, пытавшийся восстановить «советскую» власть в Австралии, оставался не у дел. Но в генах-то у порядочного россиянина сидел неистребимый семидесятилетний страх, вбитый в него со времён переворота, от октябрьской «революции». Ему хотелось доносить, прислониться к власти, которая «всегда права», думать, как рекомендует ему утренний выпуск только что прочитанной газеты. Ведь эмигранты полагали, что газеты в Австралии это рупор существующей власти, как, положим, «Правда», орган КПСС в России.
Эмигрант не виноват, пособолезнуем ему, даже и пожалеем его. Он же, как размышлял? Весь мир устроен по образу и подобию его родины, России. Вот только народ на «западе» распущен как-то непотребно, непонятно почему живёт сыто, выражается уж слишком резко о своей власти, демонстрации устраивает, да и свободен излишне, а власть их почему-то дубинками не разгоняет. А даже и требования их выполняет: увеличивает зарплаты, сокращает рабочий день, министров изгоняет из правительства! Даже в тюрьмы сажает коррупционеров! Страшно сказать, даже президентов!
Нет! Бывают, конечно, исключения. Вдруг какое-то частное лицо пожурит какую-то популярную газетку, да ещё искренне интуитивно, хотя и правдиво, вот тут-то эмигрант и возликует! Здесь-то и попрёт из него задавленный страх перед властью. А газетку, любую, а иных-то в их бытность на его родине и не должно было быть – все они воспринимали как власть, вещающую от имени правительства, а, стало быть, правдиво. На газету!? Да как он посмел! И набросятся они на бедное частное лицо гуртом и предадут его. Вот для такого, этого эмигранта, российского, такое поведение привычное, норма: «не поленом по лицу, а голосованием»! Я встречался потом с этими эмигрантами. Они не маялись угрызениями совести. Они продолжали жить с чувством выполненного долга. Очень узнаваемо, по-российски.
Я по своей наивности, точнее по убеждённости был абсолютно уверен, что здесь, в действительно свободной, демократической стране, как Австралия, можно безбоязненно, не опасаясь травли и уничижения, высказывать любое своё личное мнение о человеке, организации, газете, даже правительстве. Такая уверенность у меня выковывалась, и всё более крепла с очередным годом бытия в эмиграции. За пятнадцать лет проживания в свободной стране, из меня выдавилось, или почти, выветрилось из памяти рабское сознание, вбитое в меня в России советскими идеологами. Как у еврейского народа, водимого Моисеем сорок лет по пустыням с той же целью: избавить свой народ от памяти рабской психологии. Мне удалось с этим справиться за значительно меньший срок, наверное, и вот ещё почему. За последние семь восемь лет мною были написаны многие десятки, если не сотни писем друзьям, приятелям, знакомым, редакторам газет, журналов, книг. В этих письмах я высказывал своё горестное разочарование всему случившемуся на моей родине, с моим народом. В своих записках я откровенно и свободно рассказывал о жизни и быте Австралии, иногда и резко, и критически. За такие откровения о своей стране меня бы в России назначили диссидентом, сгнобили бы. Здесь, в Австралии, я не получил ни единого замечания, ни одного критического слова в свой адрес, даже после выхода моей книги «Записки эмигранта». И я как-то уверился,  правду говорить «легко и приятно». Но был несказанно удивлен, изумлён, когда здесь в Австралии привлекли к суду человека за то, что он высказал своё мнение. В истории человечества такие случаи уже бывали. «Распни его!» – кричал один народ, которому Он пытался раскрыть истину. «Собакам собачья смерть!» –  вопил другой народ, спустя две тысячи лет. И отреклись, и предали. Через века первый народ раскаялся в своей вине, и склонил головы. А второй? Мы что, снова будем ждать века? десятилетия? Пока «свой Моисей» освободит нас здесь в свободной стране от рабской психологии, вбитой в нас там, в стране «ложного патриотизма».

                КОРОТКИЕ  ПОВЕСТИ


                Л И К И               

     Алёшин с пятёркой лошадей высадился с теплохода в Новоборске рано утром. Его встречал Юра Хорев, рабочий, заброшенный вертолётом с базы. В небольшой деревушке на десяток домов ещё спали. Лишь несколько человек толпилось на дебаркадере – провожали уезжающих. Было зябко. Над рекой плыл туман. Алёшин с Юрой свёли лошадей по трапу и быстро обратали. На жеребца набросили кавалерийское седло, на меринков вьючные сёдла. Удлинили поводья лошадей капроновой верёвкой, и связали их цугом. Споро вскочили в сёдла, и рысью направили табунок по тропинке строго на запад, минуя деревушку. На востоке за их спинами всходило солнце. Длинные тени от лошадей и сидящих на них всадников скользили впереди по начинающей пробиваться траве. На север вступала весна. Была середина мая.
     Вскоре покосные луга закончились. Их окружили кусты смородины, малинника, черёмухи. С высоты жеребца вдали угадывались безлесные болота. Из карты Алёшин знал, что перед Тобишем его ждут верховые заболоченные топи. Здесь начинались истоки нескольких рек, текущих на запад, на восток, на юг. Ему и рабочему, с пятёркой лошадей, надо было выйти к истокам реки Тобиш. Там третью неделю ждали коллеги по отряду со снаряжением, продуктами, надувными лодками, завезённые вертолётом. Пошли налегке. Груз, который вёз с собой Алёшин, решили оставить в кладовой на дебаркадере до попутного вертолёта.
     – Эгей! Отроки! Погодь! – из кустов вышел старик с окладистой бородой и молодым лицом.
     «Старовер, подумал Алёшин». Из записок исследователей он знал, что в этих глухих местах поселились староверы. Алёшин за годы работ по российскому северу ещё заставал нетронутыми цивилизацией старообрядческие устои в редких потаённых поселениях. Именно здесь, в почти забытых богом местах, предстояло работать отряду в ближайшие три месяца.
     – Я слушаю вас, отец, –  ответил Алёшин.
     – Паря, прими мой наказ. Вишь, все лежащие попереди тебя хляби огорожены слегами, шестами. Чтобы неразумные божьи твари, коровы, лошади, ярки не забегали за твередь, за кусты, на свою погибель, во чрево завлекательной зелени. Не заходите за огородь, отроки. Там погибель. Омут. Глыбь. По весне, по лету непроходимая. Зимой разве. Множества скоту и грешного люду нашли там свою кончину. Не ходи туда, паря.
     – Простите, отец, но нам надо пробраться за болота со своими лошадками. Там меня уж давно ждут люди. Я знаю, запоздал миновать омут до оттепели. Задержался. Однако рассчитываю проскочить.
     – Ты вот что, отрок. Там, через хлябь, брошена днями плаха. Метров на десять. При аккурате, можно избежать омута, если не свалишься с доски, не падёшь в трясину. Спасёт Бог, если пожелает.
      –  Спасибо вам, отец.
      –  Я буду молиться за вас.
     Алёшин хотел ещё что-то спросить, но жеребец тронулся и вместе с меринками исчез в кустах.
     Старец осенил знаменем кусты вослед исчезнувшему табунку.
     Километров через десять твердь под копытами лошадей ещё не закончилась, но кусты неожиданно отступили. Что-то зловещее вдруг материализовалось в спокойном солнечном безветренном утре. Тропа исчезла. Жеребец тревожно заржал и попятился от призывающей мирно лежащей впереди зелёной поляны.
      – Ну! Ну! – успокаивающе пробормотал Алёшин, внимательно осматривая c жеребца простирающее перед ним голое изумрудное безлесное и такое мирное болото. Ни следов тропинки, ни вообще никаких следов человека или зверя не угадывалось на ярко зеленеющем протяжённом пространстве меж низкорослых кустарников. Ширина полосы была не более десяти-двенадцати метров, но она ярко выделялась на фоне ещё голых ветвей кустарника и сухой прошлогодней травы. Молодая трава только начинала всходить. Несколько минут Алёшин изучал бирюзовый раздел, секущий свежее зеленеющий мшаник болота, пока не заметил слегка притопленную во мху плаху, переброшенную через изумрудно-зелёную полоску.
     Алёшин спрыгнул с жеребца, привязал его к кустарнику, взял в руки длинную, метра на три тонкую жердь, и осторожно шагнул в сторону замеченной доски. Ноги Алёшина в резиновых сапогах с опущенными длинными голенищами вязли в чавкающей болотной жиже. Сначала ноги утопали по щиколотки, потом по икры, а у плахи почти по колено. Ступни ног ощущали под болотистым грунтом ровную и гладкую поверхность нерастаявшей мерзлоты. Промерзшее за суровую зиму болото ещё не оттаяло. «Сантиметров на сорок, – прикинул Алёшин».
     С помощью жерди он выбрался на широкую плаху. Семеня ногами и опираясь слегой в замерзший грунт, он аккуратно продвигался по доске. Неожиданно палка, которую он держал в руках, вдруг ухнула в омут болота. От неожиданности, не найдя опоры, вслед за слегой начал валиться в пучину и Алёшин. И лишь в последнее мгновение, ему каким-то чудом удалось изменить направление падения, и он боком, отпустив шест, почти плашмя рухнул всем телом на мосток. Выпущенная из рук жердь медленно выдавилась из вязкого месива болота и упала на него, больно стукнув по голове.
     Опершись руками на доску, Алёшин медленно встал на четвереньки. Левую скулу саднило. Он провел рукой по лицу. Рука была в крови. Из углубления во мху рядом с доской он зачерпнул несколько раз грязной болотной воды и ополоснул лицо. Затем осторожно встал, оглянулся на лошадей. Ему показалось, что лошади с тревогой следили за его действиями. Хорев, рабочий, равнодушно наблюдал за ним.
     «Ничего, лошадки, ничего. Бог не выдаст».
     Подобрав слегу на перевес, он, как канатоходец в цирке, осторожно шагнул дальше. Через каждые полметра он медленно погружал шест в омут болота. Дна не нащупывалось. Вероятно глубинные потоки вод, начинающихся здесь на водоразделе рек, уже вскрыли, растопили пучину болот, и трёхметровая жердь не доставала дна трясины. Только в конце плахи слега, наконец, уткнулась в ещё замёрзший грунт болота.
     Алёшин дошёл до окончания импровизированного мостика. Здесь болото оттаяло примерно на тридцать сантиметров. Он ещё дважды прогулялся по проложенному переходу, тщательно определяя ширину бездны омута.
     «Так, – прикинул Алёшин, – топи около пяти метров, куда нежелательно сваливаться. Это пучина, из неё не выбраться. Засосёт. Сгинешь. Но надо рисковать. С каждым днём ширина омута будет расширяться и углубляться. Теплеет. И риск не поможет проскочить».
     Он вернулся к лошадям и испуганно ожидающему его рабочему.
     – Чуть единственный кормилец у матери не загнулся, –  пошутил Алёшин, чтобы снять напряжение у заметно трусящего напарника.
     – Я не попру на явную погибель, – заявил он.
     – Давай так. Сначала пройду я. Затем проведу лошадок. Ты пойдёшь последним, держась за верёвку. И если свалишься с плахи, лошадь тебя вытянет. Только крепче держись за петлю верёвки. Договорились? Первым я сведу жеребца. За ним пойдут меринки. И на всякий случай. Если … со мной что-то … возвращаешься назад в Новоборск и даёшь телеграмму на базу.
     Алёшин с детства имел дело с лошадями. Любил их. Хорошо знал их повадки. Он точно знал, что за вожаком след в след пойдёт и весь табун. И ни сантиметр табунок не отступит от следа копыт жеребца. Именно на тысячелетний инстинкт поведения лошадей надеялся Алёшин. Обречён был. Просто сейчас другого выхода не было. Либо он выведет лошадей к ожидавшим его людям, либо полевой сезон будет сорван. И ответственным за это будет он, Алёшин. Это он спланировал доставку людей и снаряжение отряда в верховье реки. Он доказал дирекции НИИ реальность аренды лошадей в Усть-Сосновске, сплавление их до Новоборска, переход через водораздел к истоку реки, челночные конные маршруты по обе стороны реки Тобиш. Одного не мог предвидеть Алёшин, что он на две недели задержится в Усть-Сосновске, не сможет во время сплавить лошадей до Новоборска. И за эти две недели рано пришедшая весна сломает все планы. Резко потеплеет, быстро сойдут снега, растают болота, разверзнутся от талых вод пучины омутов и станут непроходимыми. 
     Жеребец приветливо и радостно заржал, увидев возвращающего Алёшина. Меринки опустили настороженные головы и стали брезгливо обнюхивать ростки несъедобных болотных хвощей. Алёшин отсоединил лошадей друг от друга. Накинул жеребцу на шею петлю длинной капроновой веревки. Второй конец верёвки с петлёй, свернутой в кольцо, набросил на луку седла и закрепил. Лошади переступали подкованными копытами, с трудом вытаскивая ноги из чавкающего болота. Они нервничали, словно предчувствуя, что им предстоит.
     – Значит так, –  заговорил Алёшин,  обращаясь к лошадям, словно к коллегам своего отряда, –  объясняю обстановку. – Видите плаху поперёк омута? Видите. Помимо плахи не ступать. Там пучина. Погибель. Свалитесь с доски, ухнете в бездну. Сгинете. Первыми мы идём с жеребцом. Вы все за ним. След в след. И не оступитесь, прошу вас, – жалобно закончил Алёшин.
Он расставил лошадей в линию друг за другом, взял в повод жеребца и шагнул на мосток. Вслед за ним на плаху вступил жеребец. Плаха прогнулась, но быстро выпрямилась вслед за переместившим человеком и лошадью. Алёшин внимательно смотрел себе под скользящие по доске ноги, но краем глаза заметил, как за жеребцом к мостку потянулись меринки.
     В конце пути жеребец соскочил с доски, слегка пихнув мордой Алёшина, и остановился, оглянувшись на меринков.
     – Стоять, молодец, –  нежно проговорил Алёшин жеребцу, – потрепал его по шее и посмотрел назад.
     По доске, аккуратно переступая копытами, двигался Кречет. Вот он достиг края доски, спрыгнул с неё и вдруг в восторге бросился в намёт кругами по вязкой трясине болота. Это была молодая лошадка. Первогодок.
     «Надо же, –  подумал Алёшин, –  всё понимает! Я бы сам кинулся в намёт».
     – Ах ты! Куда же вы! – вскричал в панике Алёшин, увидев, как два меринка почти одновременно друг за другом вспрыгнули на плаху и заспешили к стоявшим за омутом лошадкам, Алёшину. Задняя лошадь буквально наседала на впереди осторожно переступающего ногами мерина. И вдруг меринок, не выдержав давления сзади, оступился, свалился с доски и скрылся в болотистой тине омута. Через мгновение он показался на поверхности трясины, приподнял над хвощами голову, коротко смертельно заржал и навсегда исчез в поглотившей его пучине.
     За мгновение перед его исчезновением, шагающий за ним меринок, тоже потерял равновесие и начал заваливаться в омут. Но каким-то необъяснимым телодвижением, он вдруг взвился на задних ногах, и прыгнул на погружающуюся в трясину лошадь. Всё произошло невероятно быстро. Передние ноги меринка лишь коснулись тела тонувшей лошади, тут же вскинулись вверх, выброшенные мощными толчками задних ног от секундной опоры на погибающую лошадь. Меринок буквально пролетел несколько метров по воздуху, крупом ухнув в хлябь топи. Передние ноги лошади ударились о ледовую кромку болота и оперлись на неё. Лошадь начала медленно опрокидываться назад. Её засасывала трясина. Жуткое ржание понеслось из пасти меринка.
     Алёшин оцепенев, целую вечность, как ему казалось, наблюдал за фантастической, какой-то нереальной картиной происходящего. Но уже бросился к жеребцу, выхватил капроновую веревку с петлёй и успел накинуть её на шею гибнущей лошади, за мгновение перед её погружением.
Ухватив жеребца под узду, Алёшин дико закричал «вперед, вперед, за мной!». Жеребец, сильно накренившись вперед, рванул верёвку и заскользил подковами по нерастаявшему ещё грунту болота.
     – Давай! Давай! Милый! –  причитал Алёшин, и из-за всех сил тянул за уздцы скользящего по мерзлоте жеребца.
     Капроновая верёвка натянулась. Жеребец сантиметр за сантиметром продвигался в сторону застывшего в напряжённой позе Кречета. Казалось, Кречет молчаливо понукал, мысленно помогал жеребцу вытягивать меринка из омута. Лошадь на другом конце капроновой верёвки безвольно, может быть, обессилено, завалилась набок, храпела и не делала ни малейшей попытки хоть как-то помочь жеребцу в освобождении себя из трясины. Алёшин тянул и тянул жеребца, пока вдруг не осознал, что уже добрался до Кречета. Он оглянулся назад, увидел, что меринок вытащен из омута, и безвольно рухнул в мутную слякоть болота. Лошадка неподвижно лежала на краю топи, словно бездыханная и не делала ни малейшей попытки привстать. Глаза её остекленели, словно у погибшей. Жеребец и Кречет нервно пряли ушами и недоуменно уставились на лежащую, почти целиком, покрытую грязной водой болота лошадь.
     – Ничего, –  обратился Алёшин к лошадям, поднимаясь из воды и отжимая штаны, –  пускай полежит. Она думает, что утонула. Сейчас сообразит, что жива, изумится, вскочит, прибежит. Лошадки недоверчиво прислушивались.
     Четвёртая лошадь, старая мудрая кобыла, аккуратно вступила на мосток,  постояла в раздумье, затем неторопливо миновала его, и присоединилась к остальным лошадям. Алёшин скинул с плеч лёгкий рюкзачок, порылся в нём, извлёк три больших сухаря и протянул их лошадкам. Они благодарно всхрапнули и захрустели сухарями.
     Меринок, лежащий неподвижно на краю омута, услышав хруст сухарей, шустро вскочил и встряхнулся как собака. Потом оглянулся назад, на пузыри, всё ещё испускаемые трясиной в месте исчезновения лошади, и медленно зашагал к Алёшину, к своим. Что он думал, неизвестно. Алёшин достал ещё один сухарь, подал подошедшей лошади, отвернулся и, не сдержавшись, сдавленно всхлипнул. Он плакал по погибшей лошади.   
     Плач ещё сотрясал Алёшина, но он уже проверял упряжь. Очистил от тины и хвощей вьючное седло меринка. Подтянул подпругу у жеребца, снял с шеи мерина длинную верёвку и прошёл по плахе к Хореву. Молча подал ему петлю и вернулся к жеребцу. Рабочий судорожно вцепился в верёвку и осторожно одолел омут по доске.
      – Пора, ребята, в путь! Жеребец затрусил вперед, теперь уже на юго-запад. Туда, где на крутом изгибе реки Тобиш, должен был ждать отряд из трёх человек, рабочих из Ленинграда. За ним заторопились лошади и Хорев.
     Алёшин поспешал. До встречи с отрядом было около пятидесяти километров. Пять шесть часов доброго хода на лошадях, если не случится непредвиденных ситуаций. Болотистая почва закончилась. Исчезали кустарники. Они въезжали в густой ельник, пихтовый и сосновый лесок. Копыта лошадей уже шуршали по белому сухому мшанику. Вскоре их окружил чистый лес, будто парковый заповедник. «Наверное, в сезон здесь изобилие белых грибов, позавидовал Алёшин». И в это время жеребец вдруг вскинулся на дыбы, чуть не выбросив из седла Алёшина, и тревожно заржал. Прямо перед ними, в нескольких десятках метров, стояла на задних лапах крупная медведица, а рядом с ней два игрушечных, кукольных медвежонка.
     – Спокойно, спокойно, – Алёшин потрепал жеребца по гриве и достал из-за спины двустволку. Взвёл курки, и дважды выстрелил в воздух.
     Медведица рявкнула, и кинулась прочь в чащу. За нею шариками покатились медвежата. Алёшин ещё раз успокаивающе похлопал жеребца по шее. Шея жеребца была мокрой. «От страха, подумал Алёшин. А медведица, наверное, только что покинула берлогу». Кавалькада продолжала свой путь. Жеребец то и дело оглядывался назад, и тревожно призывно ржал. Он всё ещё, должно быть, считал, что один из меринков где-то отстал. «Вот интересно, – думал Алёшин, – вступала ли сюда нога человека? Никаких следов людей. Едешь как по зверинцу».
     Из-под ног часто и шумно взлетали угольно-чёрные краснобровые глухари, заставляя шарахаться лошадей. Пёстрые капалухи, самочки глухарей, прыскали из-под копыт лошадок и, притворяясь подранками, неспособными летать, уводили от своих гнёзд, нежданную опасность. То вдруг прянет прочь, затаившаяся в буреломе поваленного грозой дерева, росомаха. Неслышной тенью мелькнёт иногда с дерева на дерево короткохвостая кошка – рысь. Из редких заболоченных распадков ручьёв с плеском вскинется одинокий лось или лосиха с телёнком, и застынут на месте, провожая непугаными взорами непрошенных гостей. Стайки любопытных рябчиков, посвистывая, сопровождали непонятную группу, передавая её по очереди следующему выводку птах. Иногда возникали и тут же неслышно растворялись в зелёном мареве деревьев серые тени волков. Или нет? Но иногда доносился из глухого леса тоскливый дуэт воя хищников. Жеребец вздрагивал, нервно фыркал и прибавлял шаг. Перед низинами, когда его копыта начинали вязнуть, он отказывался идти через болотистые места, пятился назад. Меринки тоже останавливались. Вероятно, не прошедший ещё ужас перед трясиной и гибель в омуте их приятеля не выветрились из  их памяти. Алёшин изумлялся уму, осторожности лошадок, но соскакивал с жеребца, брал его под уздцы и проводил через звонкие, но не глубокие ручьи.
     Часа через три решили передохнуть, попить чайку, перекусить. На опушке леса, перед ручьём обнаружилась полянка с сочной травой. Алёшин освободил жеребца от удил. «Перекусите». И стал снаряжать костерок. Вскрыл банку тушёной оленины, размочил пару сухарей, вскипятил в жестяной банке воду и круто заварил.
     Пока Алёшин с Хоревым перекусывали, лошади пощипывали траву, но от костерка не отлучались. Они то и дело настороженно вскидывали головы и прислушивались к таинственным лесным шорохам и звукам. Вскоре Алёшин залил костер, собрал мусор, взнуздал жеребца и забрался в седло. Отряд покинул стоянку.
     Часа через четыре лошади остановились у неширокого глубокого ручья. «Это приток Тобиша, – сообщил Алёшин. – Скоро в лагере будем, у ребят». Жеребец, а вслед за ним и меринки, заржали, вытянув головы и принюхиваясь к лёгкому ветерку. «Наверное, дымок почувствовали, – подумал Алёшин, – от костра в лагере». Тут же они увидели взлетевшую впереди над лесом красную ракету. Через десяток секунд до них донесся звук выстрела. «Два три километра до лагеря, – прикинул Алёшин». Минут через двадцать лес вдруг отступил, и лошади вступили в открытую светлую речную долину реки Тобиш, увидели палатку и двух ребят, с приветливо вскинутыми руками.
     В начале пятидесятых годов найти рабочих для геологических отрядов было большой проблемой. Мужское сословие убавила страшная война. Молодое послевоенное поколение ещё не подросло. Геологи вынуждены были нанимать на работу недавно выпущенных по амнистии заключённых. В отряде Алёшина таких было двое. Хорев Юрий, высокий, с длинными руками, крепкий, литой, как говорят про таких парней. Он редко улыбался. Неожиданными были голубые холодные глаза на смуглом, почти чёрном лице под шапкой курчавых угольных волос. Губарев Наум тоже был высоким, но тощим, с впалой грудью, сутулый, с рыжей головой. В отличие от Хорева, Губарев был говорлив, улыбчив, смешлив. Хорёк и Губа, так они окликали друг друга, сидели по уголовным статьям. Хорев сидел за убийство, Губарев за вооружённый грабёж. Отсидели по семь лет и были освобождены по амнистии пятьдесят третьего года. Сейчас им было по тридцать лет.
     После первых рукопожатий, похлопываний по плечам, вопросов и рассказов о трудностях пути, о трагической гибели лошади, Алёшин узнал, что один рабочий, отказался лететь на Тобиш. Он нашёл более выгодную работу на буровой.
      – Жаль, – обронил Алёшин. – Ну да, ладно! Послушайте меня. По реке Тобиш нам предстоит сплавиться около четырёхсот километров до реки Сосновка. С изучением выходов коренных пород и отбором образцов. На лошадях, теперь уже на четырёх, будем совершать маршруты по мелководным боковым притокам Тобиша. Короткие походы, на четыре пять дней. В лагере будет оставаться Алик. Меня будут сопровождать Хорев и Губа, Губарев. Пойдём по Тобишу на малом клипер-боте и понтоне. Всё барахлишко и продукты загрузим на него. И двух человек, управлять. Один на клипере. Кто-нибудь идёт с лошадями по берегу, рядом с лодкой. Завтра сплываем. Первый посёлок, Трифоновское, будет в паре километров от устья реки Тобиш, на реке Сосновка. Кажется, всё. Ложитесь спать, разбужу рано.
     Алёшин встал, и, было, направился к своей палатке… – Да! Вот что ещё, парни. Ружья держите под руками. И жаканы. Будут встречаться медведи, росомахи, рыси, волки. Ну да сейчас они безопасны, кормов у них летом достаточно. Да кто их знает, что у них на уме. Но не убивать. Пугните. Лебедей не стрелять. Маток  с выводками тоже. Уток, гусей на обед – можно, но разумно. Старайтесь подранок не оставлять, чего птахам маяться. И не палите бездумно по лосям. Они здесь непуганые.
     Встали рано. Алик быстро упаковал свой спальный мешок и приступил к костру. Готовил завтрак. Остальные члены отряда роняли палатки, паковали во вьючные сумы продукты, прочий нехитрый походный скарб и грузили его в тонный понтон. На дно понтона уложили решетчатое днище. Быстро позавтракали. Вымыли посуду. Покидали её в суму. А суму – на понтон. Накрыли понтон брезентом и слегка прикрепили его к боковым веревкам лодки. Порогов на Тобише не ожидалось, и опрокидывания не боялись.
     –  Ну, благословлясь, с началом вас полевого сезона, – проговорил Алёшин, и отпихнул лодку от берега.
     Река Тобиш в истоке, где начинали свой путь геологи, выглядела нешироким, метра на три четыре, ручьём и по колено глубиной. Ручей причудливо петлял среди глинистых невысоких травянистых берегов. Повороты речушки порой были настолько крутыми, что трёхметровый понтон иногда с большим трудом вписывался в изгибы реки. Приходилось спрыгивать с лодки и буквально с усилием проталкивать понтон сквозь глинистые берега. Однако с каждым пройденным километром, река становилась шире, мельче. Берега выполаживались. Жёлтая болотная вода становилась всё прозрачнее. В русле реки начали попадаться валуны и гальки изверженных пород. Почти застойное течение реки становилось всё заметнее. Появлялись перекаты.
     На одном из перекатов понтон застрял. Парни вышли из лодки и общими усилиями сдернули его с мели на глубину. И в то же мгновение лодка наполнилась водой. Понтон тут же подогнали к берегу и быстро разгрузили. Сахар промок и потёк. Мука покрылась коркой. Сухари и макароны размокли и слиплись.
     – Быстро раскинуть брезенты и раскидать на них продукты. Сахар рассыпать на вкладышах из спальных мешков, – распорядился Алёшин. – Нам сплавляться ещё более трёхсот километров. Надо успеть спасти хотя бы что-то.
     Когда перевернули лодку, Алёшин и члены отряда ахнули. Днище понтона было пропорото в нескольких местах. От носа до кормы прорезиновое днище было изрезано. Разрезы были различной длинны, от нескольких сантиметров, до метра. По всему дну лодки зияли многочисленные пробитые о камни сквозные дыры.
     – Ну что ж, – вздохнул Алёшин. – Будем ремонтироваться. Здесь работы несколько часов. Заночевать тут придётся. Ставьте палатки. Следите за собакой, чтобы она не подобралась к кормам. Готовь, Алик, обед. А я начну клеить понтон. Хорошо погода солнечная. Плохо, что тьма оводов.
     Все занялись своими делами. Ребята ставили палатки. Алёк разжигал костёр. Алёшин зачистил импровизированной тёркой (крышкой от банки консервов, часто набитой гвоздём) прорванные места и начал зашивать суровой ниткой развёрстые щели днища понтона. Вырезал длинные прорезиновые заплаты. Протёр их и зашитые щели дна одеколоном. Затем нанёс на них тонкий слой резинового клея, сделал пятиминутную выдержку и плотно прижал заплаты к дырам на днище. Небольшие дырки дна понтона заклеил округлыми заплатами. Затем спустили лодку на воду. Вода в лодку не поступала.
     Понтон перевернули и надёжно привязали. Наступил вечер. Ребята разбрелись по палаткам. Где-то далеко выли волки. Лошади тревожно пофыркивали и жались к палаткам.
     Алёшин проснулся до восхода. В соседней палатке было тихо. Ребята ещё спали. Он пробежался вдоль реки по росистой траве. Несколько раз поприседал, помахал руками. Разделся и осторожно зашёл в воду. Комара и овода ещё не было. И вдруг ниже по реке на самом её изгибе увидел лосиху, пьющую воду. Алёшин замер. И тут же из ельника к лосихе выломился лось и лосёнок. Вся семья стала пить воду.
     По долине реки стлался густой туман. «Оседает, отметил Алёшин. Жарко опять будет».
      –  Подъём! – весело крикнул Алешин, осторожно выходя из воды.
     Лоси на противоположном берегу прекратили пить и подняли головы. Коровья семейка посмотрела на палатки, развернулась, и неторопливо скрылась в лесу. «Непугливые. Должно быть с людьми не встречались. То-то здесь не видно следов человека».
     –  Значит так, коллеги, – инструктировал Алёшин парней за завтраком. – Сейчас собираем и пакуем наше хозяйство в сумы и грузим в лодки. Но теперь мы мудрые! Прежде подвешиваем решётчатое деревянное днище внутри понтона на верёвках. Так, чтобы груз в понтоне не выступал ниже баллонов, не давил на днище. Тогда дно понтона не будет касаться дна реки. Баллоны туго не накачивать, чтобы при ударах о камни или берег реки они лишь прогибались, но не пробивались.
     Лодка и лошади тронулись вниз по реке. Скорость течения реки всё более нарастала. Стали встречаться песчано-гравийные перекаты. Однако осадка понтона была не более десяти сантиметров, и он легко проскакивал мели. По левому и правому берегам часто впадали мелкие притоки. Вода в ручьях слева была желтоватой, болотной, справа, с Тиманского кряжа звонко журчали прозрачные ручьи. Тобиш ширился, набухал. Изгибы реки становились плавней. Понтон всё стремительнее скатывался по реке. Появлялись и спокойные стоячие воды, плёсы. Тут скорость лодки падала.
     Сплавлялись почти без приключений. Часто останавливались и отбирали из обрывов реки образцы пород. Иногда подстреливали уток или гусака на обед. Нередко вспугивали лосей, медведей, росомах. Ночами где-то близко подвывали волки, но на глаза не попадались. Через неделю достигли реки Медной. Из записок путешественников Алёшин знал, что Медная начинается в предгорьях Тиманского кряжа. Своё название речка получила от медных копий в её истоках. Медь там добывали ещё во времена Ивана Грозного. Однако исследований по реке не проводилось.
     – Давайте-ка, ребята, подгребайте к левому бережку. Видите, там терраска хорошая. На ней и разобьём лагерь. Постоим тут, может быть и с недельку. В маршрут по Медной сходим на лошадках. Кажется, по ней никто не ходил. Нет каких-либо сведений.
     На следующее утро, оседлав лошадей и оставив в лагере одного Алика, отряд пересёк мелкий Тобиш и тронулся вверх по реке Медной. С собой прихватили закопчённую кастрюлю, чайник, кружки. Из продуктов взяли сахар, соль, несколько пачек чая, сухари, рис.
     – Достаточно, – сказал Алёшин. – Мясо добудем по дороге. Гусей, глухарей, да тех же рябчиков будет в избытке.
     – Смотрите! Зарубки на деревьях. Правда, очень давние. А вон дерево срублено! Тоже давно. Так что добирался когда-то сюда народ.
     Отряд продвигался всё выше и выше по реке. Люди иногда спешивались, когда встречались коренные выходы пород, и брали образцы.
     – Уже тиманские сланцы вскрывает река, – отметил Алёшин. – Ещё денёк поднимемся, переночуем, и повернём назад. Километров на пятьдесят забрались от лагеря.
     И тут они увидели небольшую, добротно срубленную избушку. Невысокая дверь подперта колом. Узенькое окошко было затянуто прозрачной брюшиной коровы или телёнка. Убрав кол, Алёшин с большим трудом приоткрыл дверь. Мешал многолетний травянистый дёрн. Люди протиснулись в избушку. Внутри было почти темно. Фонарик высветил маленькую печь, сложенную из валунов, высокий лежак рядом с печкой, грубо сколоченный стол у окошка и лавку возле него. На верёвках у стены висела полка. На полке несколько свечей, береста, спички. У печки лежала охапка дров. И пыль, точнее паутина, обметавшая окна, стены, печь, всё.
     Ребята зажгли свечу и поставили её на стол в стеклянную банку. Свеча разгорелась и осветила стол. И тогда они увидели вырезанную на доске стола надпись. «Избу срубил Лука Федоров с Трифоновки. Жил здесь и охотился от ноября по апрель 37 года. Добыл пятьсот три векши*, четыре росомахи, две кошки, пять волков. Схарчил одного лося». 
     Внезапно Алёшин почувствовал необъяснимый озноб между лопаток. Он резко обернулся, но в сумеречной тьме избы ничего не увидел. Забыв включить фонарик, он судорженно ухватил банку со свечёй, поднял её над столом, и осветил красный угол избушки.
     –  А…а… – сдавленно просипел Алёшин, и опустился на лавку. Из тёмного подпотолочного угла избы на него смотрели пронзительные, какие-то неземные, мудрые глаза, и яркие лучи света ударили по глазам. Алешин встряхнул головой, на мгновение прикрыл ослеплённые глаза. Когда он открывал веки, он уже точно знал что увидит. Алёшин рассмотрел, как ему приблажилось, в ярких лучах, исходящих из угла избы, икону Божьей Матери, лик Святой Девы Марии с космическими, всё понимающими, пронизывающими очами. Алёшин машинально поднял правую руку и инстинктивно осенил себя прямым перстом, как когда-то в младенчестве благословляла его бабушка. Он и не помнил, когда последний раз перекрещивался.
    – Уф! – выдохнул Алёшин, оглянувшись на своих приятелей. – Видели?
    – Кого? – откликнулись хором ребята.
– Нимб? Яркие лучи? Лик?
– Ну, ты даёшь, начальник! Да там, в углу висит в пыли потемневшая доска. Баба какая-то на ней намалёвана.
– Минуточку, – пробормотал Алёшин, приблизившись к висевшему в углу избы образу, и осветив его фонариком. – Смотрите! Весь угол избы, да и всё здесь в густой паутине. Тенёта забила всю избу, а на лике ни пылинки. Будто что-то её оберегало, очищало. Или кто-то? Кто? Похоже, в избу десятки лет никто и не наведывался. Пылища по всей избе, а лик Богородицы свежий, будто вчера прислонили. Подождите-ка!
     Алёшин взялся за икону и потянул её на себя. Раздался какой-то железный скрип, будто открывали старые заржавевшие ворота. «Интересно, – подумал про себя Алёшин, – только я слышу, или парни тоже? Она не хочет, чтобы её снимали. Боится, что насильно её унесём. Не мы повесили. Мы и не унесём. Ты здесь останешься, – прошептал Алёшин». Ржавый скрежет затих. Ребята безмятежно следили за его действиями и молчали. «Не слышали, решил Алёшин».
     Он перевернул лик и изумлённо охнул.
     – Ты чо, шеф?
     – Что-то в глаз попало, – Алёшин начал протирать веки.
     Однако вскрикнул Алёшин не потому, что засорился глаз. Он явственно рассмотрел на оборотной стороне иконы ещё один нарисованный лик. И хотя Алёшин не был силён в вопросах иконописи, он как-то сразу понял, что перед ним редкость, древность, раритет. Точно такую же манеру письма он видел на образах у своей прабабушки кержачке. Лет десять назад, когда он, ещё подростком, гостил у неё в глухой сибирской деревеньке староверов. Была ли это какая-либо ценность, он тогда не придавал тому никакого значения, икона и икона. Какой-то тёмный лик висит в углу. И пусть висит. Лишь позже, значительно позже, когда уже умерла прабабушка, а он, Алешин жил и работал в Ленинграде, ему сообщили, что икону, его непутёвые сибирские родственники, выкрали и продали за большие деньги. Просто огромные.
     Алёшин повесил образ на место и распорядился. – Палатку не раскидываем. Ночуем в избушке. Утром пораньше возвращаемся. Через пару тройку дней будем в лагере и сплавляемся дальше с работой. Нам ещё пилить и пилить. А сейчас спать.
На следующей ночёвке Алёшин не выдержал и рассказал ребятам о своём открытии. Коллеги насели на него с вопросами. Их, прежде всего, интересовала цена икон, ликов. Они никак не могли поверить, что такие потемневшие доски, висевшие в заброшенных избушках, представляли такую огромную ценность. Они были просто в шоке. Алёшин уже и пожалел, что разоткровенничался с ними. «Ну да ничего. Обратно в избушку они не вернуться. Далеко. Так что лику ничто не угрожает». Если бы он знал, предвидел, как страшно обернётся его откровенность перед его коллегами, рабочими.
Продолжались повседневные, обычные геологические будни. Отряд сплавлялся всё ниже и ниже по реке. Отбирали образцы. Иногда останавливались на три четыре дня на одном месте. Совершали на лошадях боковые маршруты. И снова сплавлялись. Постреливали уток, иногда гусаков. Ловили на спиннинги хариусов, крупных щук, и разнообразили свой скудный стол. Часто встречались белки, лоси, рыси, росомахи, реже медведи. Их не трогали. Иногда вспугивали выстрелами редких волков. Всё чаще стали видны следы людей. По берегам покаям*, спокойным плёсам, торчали крепкие, глубоко вбитые колья. К таким кольям местные жители обычно крепили рыбачьи сети.
– Скоро по левому берегу будет крупный приток, река Лиственная. Там раскинем лагерь и сбегаем в маршрутик на пару-тройку дней, – сообщил Алёшин.
Вскоре они увидели устье довольно широкой речушки, впадающей в Тобиш. Желтовато-мутная, болотная вода Лиственной резко выделялась на прозрачных водах реки Тобиша и долго не смешивалась с нею. Километра через полтора ниже устья разбили лагерь на низкой террасе.
– Ну вот, – сообщил Алёшин, – отсюда до деревни осталось около трёхсот километров. Постоим тут три-четыре дня. Посмотрим, что интересного есть по реке Лиственной. Вряд ли там что-нибудь встретиться кроме глин, да песков. Вот ниже, по правому берегу Тобиша, увидим коренные породы Тиманского кряжа, вулканические породы. А сегодня отдыхаем, рыбачим и делаем баню. Самую трудную часть Тобиша мы одолели. Дальше уже не будет ни мелей, ни перекатов. Сюда люди снизу, должно быть, за день другой на моторных лодках добираются порыбачить, поохотиться. Давайте баньку гоношить, попаримся. Вон, как березки оперились. После пара пригубим по грамульке за прошедший трудный маршрут. «Ура, вскричали парни, и принялись готовить баню».
     Сначала натаскали на песчаный берег реки валунов и сложили их пирамидой высотой около полутора метров. Затем обложили валунную пирамиду со всех сторон сухими тонкими деревьями, сучьями, хворостом и запалили. Часа через два, когда костёр прогорел, оттащили тлеющие поленья, сучья, ветки от каменной пирамиды и тщательно залили водой песок вокруг неё. Рядом установили маленькую надувную резиновую лодку и наполнили её холодной водой. Затем быстро накинули палатку над раскалёнными валунами и лодкой, схватили берёзовые веники, кинулись вдвоём под палатку и запахнули вход. И понеслись из палатки восторженные вопли парящихся парней.
     Несколько минут спустя распаренные Алёшин и Алик выскочили из палатки и кинулись в ледяную воду Тобиша. И тут же бросились обратно в спасительное тепло. Зашипела вода на раскалённых валунах, послышались шлепки веников по телам, довольные крики. «Подайте воду», услышали, наконец, просьбу из палатки. Горячая вода кипятилась рядом с баней на костре в казане и ведре. Вскоре они ополоснулись и выбрались из палатки. «Давайте остальные. Пару там навалом. Не спешите. А я пока чаинчик сготовлю. Где казан?».
Алёшин быстро оделся, отмахиваясь от оводов, налил в казан литр холодной родниковой воды и подвесил над костром. Когда вода начала закипать, он засыпал в воду полкружки сахарного песка и помешивал воду, пока она не закипела. Затем открыл полулитровую бутылку спирта и начал заливать его в кипящую воду. Но до того снял казан, чтобы пары спирта не вспыхнули от пламени костра. Вода в казане буквально вскипела, вспучилась, как лава в кратере вулкана, и на мгновение осела, вязко переливаясь, готовая вот-вот вспухнуть и излиться, как сбегающее молоко на плите. И в этот момент Алёшин всыпал в варево заранее открытую пачку индийского чая, сбережённого именно на этот случай. Кипение прекратилось. Алёшин закрыл казан чугунной крышкой, поставил на чехол от лодки и укутал ватником. Завариваться.
А потом был долгий вечер у костерка на берегу реки. Хороший разговор с начальником. Чаин оказался удачным, и крепким в меру. Закусывали малосольным хариусом, холодной птицей. Было всем хорошо, уютно. Не хмелели. Где-то подвывали волки. Лошади всхрапывали и не отходили от людей, от огня. Парни больше всего интересовались иконами, ликами. Но прежде – ценами. Просили рассказать о староверах. Алёшин припомнил всё, что знал об истории инакомыслия.
     Старообрядчество возникло в середине семнадцатого века, в результате реформ, начатых патриархом Никоном. Реформы вызвали смущение и протест, раскол значительной части верующих. Старые обряды в русском церковном обиходе воспринимались как символы «древлевого благочестия», отказ от которых казался равнозначным отказу от православия. Среди этих обрядов было двуперстие, вместо «щепоти», обычай ходить при крещении, венчании, освящении храма «посолонь», по солнцу, употребление восьмиконечного или шестиконечного креста, а не четырёхконечного и ряда других. Огромное значение для усугубления раскола имел и авторитет старых книг, утверждающих правомерность двуперстия, равно как и написания «исус» вместо иисус» и так далее. Вся книжная правка и внедрение новых обрядов производились поспешно, с крайней нетерпимостью к «еретикам», ревнителям церковной старины. Староверы объявили вероотступниками «никониан», наложивших строгий запрет на привычные обряды.
     На приверженцев старины обрушились репрессии. Многие противники были отправлены в ссылку, другие истреблены физически. Масса староверов погибла в «гарях», пожарах в переполненных избах, где люди, творя молитвы, укрывались от солдат гонителей и совершали коллективные самоубийства. Стремясь сохранить старые обряды, книги, иконы, свой религиозный быт от «нечестья», старообрядцы устремились в мало населенные или совсем безлюдные места, на Север России, в Сибирь, и даже за рубеж. По огромной территории Российской империи возникали мужские и женские скиты, так они назывались, в силу их потаённости, старообрядческие монастыри, сокрытые деревушки. В местах поселения старообрядцев сохранялся быт, уклад и вера предков до семнадцатого века.
– Так что, шеф, эти, как их, старцы…
– Староверы, – поправил Алёшин.
– Ну, староверы! Они что сюда, на север убёгли? И здесь живут? С какого это времени?
– Примерно с середины семнадцатого века, с 1660-70 годов.
– И что, всё своё барахло, кресты там, доски с мужиками, с бабами, всё с собой приволокли? И сколь же это всё может стоить теперь?
– Ну, – уклончиво пробормотал Алёшин, – много.
– Да примерно! Вот та баба, что в избушке висела, сколь потянет в рублях?
Алёшин знал, догадывался, что лик, который он рассмотрел в избушке на обороте «доски», как выражались парни, писан кистью мастера шестнадцатого века, а, может быть, и пятнадцатого. Даже мог принадлежать ваятелям рублёвской школы. Если не самому Андрею Рублёву. Тогда денежного эквивалента этот лик не имел. Он был бесценен! Однако об этом Алёшин умолчал.
– Вы знаете, парни, я не знаток старины. Знаю только, что нынешние иконы, сейчас нарисованные, могут стоить от двух до трёх миллионов рублей.
– Ого! – охнули парни. – Дык тогда доски стариков староверцев вообще на десятки мильёнов потянут! Так что ль?
– Давайте-ка, парни укладываться. Завтра рано разбужу. Сходим по Лиственной в маршрутик на пару деньков, – Алёшин попытался отвлечь ребят от азартной темы денег.
Но ещё долго слышал Алёшин из соседней палатки возбуждённые голоса рабочих. Говорили о деньгах.
Утром, наскоро перекусив, отряд двинулся вверх по Лиственной. Алику было наказано, от лагеря не отлучаться, ружье держать под руками, зря не палить.
Но не успели отъехать от лагеря и двухсот метров, как увидели справа свежесрубленную избушку. Подъехали. Спешились. Недалеко от избы было оборудовано добротное кострище с крюками для подвешивания посудин. От избы, от костра по-над берегом Тобиша вилась едва заметная тропа. К реке прямо от избы спуска не было видно. Чуть в отдалении от сруба видны были потемневшие кресты над прибранными могильными холмиками. Алёшин насчитал двенадцать крестов. Все подавленно молчали.
– Так, парни, – заговорил, наконец, Алёшин, – думаю, что это староверческий скит. Я вам рассказывал о них. Место это святое. Ничего не трогать. Ни к чему не прикасаться. Видно, что люди его посещают. Для них это место поклонения. Сейчас зайдём в скит. Стоять у порога. Только смотреть.
     Замка на двери не было, и она легко распахнулась. Все вошли и столпились у порога. В избе было чисто и светло от двух больших окон. «Однако! – охнул Алёшин про себя». Все четыре стены просторной рубленой избы были завешаны ликами, образами различных размеров. От миниатюрных сантиметровых иконок, до метровых потемневших ликов. На большом столе и на двух полках лежали толстенные древние фолианты в серебряных окладах.
– Всем стоять у входа, – распорядился Алёшин, осматривая ошеломлённо увешанные ликами стены избы. Такого он никогда не видел. – Сколько же здесь икон? Пятьдесят? Восемьдесят? Больше?
Он подошёл к столу, приоткрыл книгу, мельком глянул на пожелтевшие страницы. – Рукописные, – отметил Алёшин. – Не печатные. До Ивана Федорова писаны, дьячками. Пятнадцатый век, не позже. Да им цены нет. В музеях им место. Сколько их? Пять, шесть, восемь рукописей.
Опустив глаза на выдвинутый ящик, он увидел внутри самодельного стола, груду монет и бумажных денег, разного достоинства, и разных времён. Тут были, насколько разбирался Алёшин, и медные монеты времён Петра Первого. Ассигнации и бумажные деньги Екатерины П. И банковские билеты девятнадцатого века. Художественные шедевры, знаменитые «катеньки» и «петруши», выпущенные при Николае П. Встречались и серебряные «ефимки» – русские талеры. Лежали «рулоны» керенок. Много было купюр 20-ых годов: «куски», «лимоны» и «лимонарды» – тысячные, миллионные и миллиардные денежные знаки. Ярко выделялись красные тридцатки и оранжево-серые пятидесятки 30-ых, фиолетовые четвертные и синевато-серые сотенные 47-го года. И … Алёшин даже поёжился, увидев под кучей серебряных, медных монет, золотые царские десятки. Их было, он сосчитал, девять золотых кругляшей. Сотни тысяч рублей каждая! Две монеты из них были выпуска 1902 года! Музейные, раритетные. На чёрном рынке цена их была не менее пяти, а то и десяти миллионов рублей! Отдельно горкой лежала россыпь серебряных полтинников советских времен, середины двадцатых годов. Половину ящика занимала груда потемневших монет неопределённого времени. Их Алёшин не стал рассматривать, чтобы не вызывать нездорового любопытства у рабочих. Он ещё некоторое время постоял в шоке у стола, собираясь с мыслями, что можно сказать парням.
Наконец он повернулся к двери, выпроводил ребят, закрыл плотно за собой дверь, и попросил всех сесть на ступеньки избы.
– В общем, так, коллеги мои, это, как я и говорил, старообрядческий скит. Место потаённое, полагаю, ещё от царских гонений, от властей. По-видимому, и от нынешних. Поскольку не разорён. Почему здесь могилы, не ведаю. Узнаем, когда сплавимся до Трифоновки. Скит этот посещаем верующими, наверное, ежегодно. Может быть, чаще. Это место поклонения могилам, предкам. А до того, может быть, и место сокрытия старообрядцев от притеснений, от властей. Ныне живущие окрест староверы несут сюда образа, лики, древние книги, деньги. Кто что может. Несли десятилетиями. Даже, и веками. По неведомым причинам скит не раз горел. Обратили внимание на пепелища рядом со свежесрубленным скитом? С реки скит неслучайно не виден. Нет и троп к нему от реки. Подходы к нему начинаются издалека, вероятно, за километры. Значит, не хотят, чтобы сюда заглядывали разбойные люди. И нам не след здесь и крохи трогать. Кара может быть за осквернение скита страшной. Алёшин помолчал и тихо добавил, – могут и убить. А теперь по лошадям и в маршрут.
Через два дня отряд вернулся в лагерь после обеда. И тот же час Алёшин приказал собираться и сплавляться. Он опасался, что его рабочие «уголовнички» не избегнут соблазна, забрать из скита деньги, кресты, книги, лики.   
Гребли энергично, почти не останавливались. Алёшин спешил, как можно дальше увезти парней от искушения. Переночевали и ещё сплавлялись день в хорошем темпе. Тобиш всё больше отклонялся к западу и врезался в Тиманский кряж. Понтон тяжелел под отобранными образцами. Река становилась глубже, течение её замедлялось, люди уставали. До села Трифоновки оставалось около сорока километров. Пару дней сплавления.
Через день выплыли из Тобиша в просторную реку Сосновку. Справа в устье на обрыве стояла небольшая ветхая изба. Под обрывом была привязана узкая длинная лодка с мотором. Людей не было видно. Поплыли дальше. До Трифоновки оставалось около двух километров.
Неожиданно сзади взревел мотор и лодка, что стояла под обрывом, мгновенно приблизилась к понтону и зацепилась за него. В лодке сидел старик с седой бородой. Цепким колючим взглядом он быстро окинул наши лица, затянутые брезентом лодки, лошадей. При виде лошадей, лицо его помягчело.
– Откуда сплавляетесь, добрые люди? Скит у Лиственной усмотрели? Ничо не трогали? Не зорили?
– Не зорили, отец, – в тон ему ответил Алёшин. – Идём сверху. Станем под Трифоновкой на три четыре дня. Хотим арендовать лодку до Усть-Сосновска. Там сдадим лошадей и теплоходом до базы…
– Чего лошадей жалкуете? – спросил старец. – Почему кони пустые идут, без поклажи? У каждой божьей твари своё предназначение. Вы рыбу, лося, птицу харчуете, лошадь седлаете, кто-то вас понукает. Так ОН определил каждому…  Гостинец вот, примите. Рыбица. Сема. В Тобиш красна рыбка не заходит, вода там болотная. Сема родниковую водицу любит. В Сосновке живёт.
И старик протянул нам полрыбины семги. – Малосол. Спробуйте.
Старик резво развернул лодку, стремительно вошел в Тобиш, и исчез.
Через полчаса на высоком обрыве реки Сосновки открылись добротные, потемневшие от времени двухэтажные срубы, избы. Под обрывом простиралась обширная песчаная коса, с десятками лодок. На противоположном берегу под низким обрывом виднелись кресты. Должно быть там было кладбище.
Лодки пристали к косе и начали разгружаться. На обрыве в селе было тихо. Ни одной живой души не угадывалось ни в избах, ни рядом. Геологи разгрузили лодки, установили две палатки. Наладили колья для кострища. 
– Ну что, Юра, сходим в село, – обратился Алёшин к Хореву. Может быть, свежего хлеба добудем, молока, а то и сметаны, творога.
– Да есть ли там кто?
– Есть, есть. Всё-таки это староверы. Пуганы они властью и людьми веками. Сторожкие поэтому. Пошли.
И они начали тяжело подниматься по вязкому сыпучему песку в гору, к селу.
Остановились у высокого, без единой щели, забора. Постучали в ворота. Никто не отвечал. Даже собаки не взлаивали. Снова постучали. В это время со стороны устья Тобиша прискакал на лошади белокурый голубоглазый парнишка лет десяти и остановился у ворот. Поздоровался. Ворота тут же приоткрылись, будто его и ждали. Паренёк нагнулся к вышедшему крепкому старику с пегой бородой, и что-то стал ему нашёптывать. Старик покивал головой, ответил ему «добре», и парень ускакал.
Старик повернулся к нам, поклонился и спросил «кто будете»? Мы ответили, что  геологи, ходили по Тобишу. Сплавляемся до Усть-Сосновска. Хотим арендовать здесь лодку. А сейчас бы нам свежим хлебом разжиться, молоком или сливками. И где лошадей приютить. Постоим здесь несколько дней.
– Я Лука Федоров. Все дела порешим завтра. Вот Флор поутру вернётся, – добавил он загадочную фразу. – Молока, сливок разживётесь на сепарате. Старик махнул в сторону. – Только посуду свою прихватите. Лошадей стреножьте на околице, откель сплыли. Жереба привяжите. Не разбегутся. И вдруг спросил «Веруете? Какой веры?».
Алёшин поколебавшись, ответил: –  Крест ношу. Крещённый.
– Перст покажь.
Алёшин сложил двуперстие. Старик удовлетворённо хмыкнул и шагнул за ворота.
Алёшин открыл, было, рот, чтобы спросить старца, не тот ли он Лука Федоров, который срубил избу по Медной, и кто такой неизвестный Флор, и откуда он должен вернуться. Но старик снова поклонился и молча скрылся за воротами. Ребята успели заметить в глубине двора свору коричневых собак гончей породы. Собаки не издали ни звука.
– Давай, Юра, сгоняй за ведёрком. Банку трёхлитровую прихвати. А я поищу сепаратную. Найдёшь меня там. И он махнул в ту же сторону, куда показал Лука Федоров. 
Отряд геологов простоял три дня под обрывом села Трифоновки. Лука Федоров в этот же вечер пригласил Алёшина почивать у него, в избе. «Живу один, с бабой. Да сын с жонкой. Дитёв иных нету. Тебя приму. Робяты твои безбожники. Пусть на песках поживут». Алешин согласился. Понял, отказываться нельзя. Обидишь.
За три дня Лука Федоров рассказал всю свою жизнь. Да, это он срубил избушку на Медной, ещё в тридцать седьмом. Председатель колхоза шепнул тогда уйти, скрыться в лесах. Донос был на меня, неторопливо, спокойно рассказывал Федоров. За кулаков посчитали нас с отцом. А я жениться собрался. На Пелагее. Вон она. Он показал на молодку с веретеном, прядущую кудель у окна. Двадцать тогда мне годков было. Теперь вот сорок. Пелагея на год старше будет. Отца забрали, сгнобили. Хозяйство порушили. Да у многих тут. Потом на войну забрили. Отвоевал. В сорок шестом вернулся. Палаша всё дочек рожала, да бог всех прибрал. Одним парнем разродилась перед войной, Максимом. Этот выжил. Недавно поженили. Но умом убог чуток, увидишь. Не суди. А вас мы проверяли. Флор-то, что с устья, за ночь скатался до скита. Лики стоят. Не тронули. Молись, могли и загубить вас. И концов не сыскали б. Алёшин поёжился.
Скит энтот, который век стоит. Прадеды клали. Поначалу-то большой был. Там и жили, хоронились. Две семьи с жонками, дитятеми. С ликами. Двенадцать человек. Солдаты прознали про них. Они не покорились. Закрылись в скиту и спалились. Лики успели попрятать. Потом единоверцы нашли. Снова скит поставили. Сызнова дознались. Много раз жгли. Погорельцев святыми признали. Двенадцать мучеников. Там и схоронили. Потом гонения прекратились. Скит заново построили. Люди с поселений несли сюда с верой лики, книги, кресты, деньги. Каждый год на поклон христиане сюда сплывают. С окрестных деревень. Но скит в тайне держат. Вы первые из мирян на скит вышли.
На четвёртый день, рано утром, Лука Фёдоров подрулил к палатке. Парни уже упаковали лодки, отзавтракали. Зацепили понтон и клипер к лодке Луки Федорова.
– Ну, с Богом! – проговорил он, и лодки тронулись вниз по Сосновке. Рядом, по берегу затрусили лошади, погоняемые Хоревым и Губаревым. Они тот час о чём-то горячо заговорили.
     Алёшин уже давно, пожалуй, после староверческого скита, стал замечать, что Юра и Наум стали уединяться и вести долгие и жаркие беседы о чём-то. А при его приближении тут же смолкали. Неожиданной Алёшину была и их просьба перед сплавлением из Трифоновки. Они решили возвращаться в Ленинград. Алёшин не стал их задерживать, и даже с облегчением обещал отпустить, как только они помогут загрузить снаряжение на теплоход. Так и договорились.
     Выгрузились на дебаркадере. Лука Федоров задерживаться не стал. Торопился. Наступала сенокосная пора. Выпить на дорожку Алёшин не предлагал. Знал, что вера не позволяет ему оскоромиться. Алёшин с Лукой обнялись на прощание. «Может, свидимся ещё. А скит, Лука, вы уберите с Тобиша. Теперь в ваших краях народу много перебывает. И не всегда верующего. Разорят». Лука молча покивал, но ничего не ответил. Понял ли? Пустая лодка стремительно помчалась к устью Сосновки. Фёдоров не оглянулся.
      – Титыч! – услышал Алёшин за спиной радостный окрик.
     Он  обернулся и увидел Флора Калиныча, начальника пристани. Они радостно похлопывали друг друга по плечам, по спинам, задавая и не отвечая на вопросы. «Как ты? А ты? Всё добром? Здоров ли?».
     Когда первая радость от встречи прошла, Алёшин узнал, что Флора отправили на пенсию вскоре после той истории с лошадями. Это когда он, Флор, разрешил загрузить на пассажирский теплоход пятёрку лошадей. Ну да Флор не особенно расстроился, а даже и порадовался. Теперь время для рыбалки, для внучков осталось. А теплоход сверху прибежит ночью, как и раньше. Снизу возвернётся на третьи сутки.
     Флор достал четверть мутно-розового самогона. – Лучше нет для здоровья, да с дорожки! Пригубим за встречи, да расставания. И он разлил по разнокалиберным кружкам пахучего напитка.
      –  Однако, – у Алёшина перехватило дыхание, – покрепче чаинчика будет! Градусов пятьдесят?
      – Обижаешь, паря, первачок на кислице выгнан. Горюч, за восемьдесят, полагаю. Но от дурных мыслей, болестей, самое то!
     И вот это хорошо, Титыч, – переключился вдруг Флор на другую тему, – что оставляешь мне своих парней. С утра пораньше, как только тебя сплавлю, сбегаю на пару деньков вниз по Печоре сетки проверить. Твои отроки аккурат мне в помощь будут.
     Хорёк и Губа незаметно понимающе переглянулись.
      – Лошадок сдал?
      – Приняли, – ответил Алёшин. – За погибшего меринка экспедиция заплатит. Жаль меринка. Не уберёг. Жить-поживать ему, да …  Алёшин осёкся.
      – У каждой божьей твари своя судьба, своё предназначение. Стало быть, так  ЕМУ угодно было. Мог бы и … Флор, было, замолк, но тут же добавил: – И вас мог, кого потопить, да мысли ваши, должно быть, богоугодны в то время случились … Не тронул. Но знак кому-то из вас дал, … упредил. Мол, мотрите, божьи люди, не согрешите…
Парни снова обменялись взглядами.
– Дык ладно, – проговорил Флор, и снова взялся за тяжёлую ёмкость с самогоном, – пригубим ещё по полнорме, да пошагаем к пристани.
Выпили. Закусили красной рыбкой, диким луком – квашеной колбой.
– Ах, Флор, как я тебе благодарен. Премию бы тебе по экспедиции выдать, так ведь не поймут. А от меня не примешь. Спасибо тебе за всё. И за лошадок, что помог на теплоход пристроить, и за встречи тёплые, и за душу твою редкую. Мне в ваших краях лет десять ближайших работать предстоит. Так что свидимся не раз ещё.
Не знал, не предвидел он, что не свидятся они больше с Флором. Не ведал, что в последний раз обнялись они с Калинычем на дебаркадере перед прощальным гудком теплохода.
– До свидания, Флор, – Алёшин крепко обнял сухие плечи постаревшего Калиныча, –  до свидания. Мы ещё встретимся. Живи долго. Не огорчай меня преждевременным уходом. Проводи, пожалуйста, моих жмуриков. И вдруг почему-то шёпотом добавил: – Ты поостерегись их, Флор, моих уголовничков, понастороже будь с ними. Ну, будь здоров, до встречи.
Тёмная полоска воды между пристанью и теплоходом забурлила, стала шириться, и вдруг успокоилась. Огни теплохода только что яркие, какие-то неожиданные в этих глухих местах, даже и фантастические, начали меркнуть вдали, затуманиваться и исчезли, растворились в ночи, будто и не были. Флор горестно вздохнул, повернулся к парням и коротко обронил «пошли».
Они вернулись в неуютный холостяцкий дом Флора. Бутылка с самогоном так и стояла на столе. И кружки.
– Хотите? Пригубите. Я лягу. Тошно как-то на душе. Мысли какие-то дурные идут в голову, да долго не засиживайтесь. Подниму рано. Затемно выйдем. Километров сто надо пробежать до сеток. Проверим и тут же обрат.
Флор забрался под лоскутное одеяло и захрапел. Парни приткнулись головами друг к другу и начали горячо о чём-то шептаться, то и дело прикладываясь к самогону. Часа через два хмель и усталость сморили и их. Не раздеваясь, они повалились на широкие лавки у стола и мгновенно уснули.
– Подъём, подъём, мужички! – услышали парни как сквозь вату. – Давайте-ка чайку, хлеб вот, рыбка. Перекусите. Да сплыли.
– Сколь времени-то, Флор? Головы раскалываются. Пожалуй, по кружечке твоего напитка примем, и пошли.
Парни с отвращением выцедили по кружке самогона, поковыряли рыбу, но закусывать не стали. В темноте спустились к реке, достали моторы из амбара, вёсла, бачки с бензином. Флор натянул резиновые сапоги с длинными голенищами.  Заставил переобуться в такие же сапоги парней. «Ну, с Богом, и Флор оттолкнул лодку от берега». Завёл мотор, и лодка устремилась вниз по Печоре. Парни задремали.
Часа через полтора они проснулись. Мотор лодки ровно гудел. У мотора, склонившись, под капюшоном сидел Флор.
– Калиныч, сколь отмахали?
– Дык, километров сорок-пятьдесят одолели.
– А сколь до Пустозёрска?
– Это где Аввакума со сподвижниками пожгли? Туда не дойдём. Мои ставки ближе. Под Новоборском.
– За что Аввакума-то?
   – Дык за истину веру бился с Никоном. Старовер был. А город пропадает. Песком затягивает. Народ бегёт оттель кто куда.
– А когда Новоборск?
– Дык, полагаю, через полчаса углядим.
– Калиныч, отдохни. Давай я порулю.
– А и порули, – откликнулся Флор, встал у мотора, потянулся и шагнул навстречу Хорьку.
  Хорь пригнулся, чтобы пропустить его, и вдруг резко толкнул Флора в тёмную воду Печоры.
– Аа… – вскрикнул Флор и исчез под водой.
Развёрнутые длинные голенища резиновых сапог мгновенно наполнились водой и утянули Флора в пучину  холодной воды.
– Ты … ты … ты,  что Хорь наделал? От неожиданности Губа стал заикаться. – Ты же убил Калиныча! А это – вышка.
– А где свидетели? Кто это видел? Да и когда найдут его, если конечно всплывёт где-нибудь, на теле нет никаких ран. Сам выпал из лодки и утонул. Несчастный случай. Да и никто не знает, не видел, что он поплыл с нами. Так что не дёргайся, и помалкивай. При подходе к Новоборску нырнём в одну из многочисленных стариц. Вряд ли туда кто-нибудь заходит. Лодку притопим. Мотор, бачки с бензином, вёсла припрячем, и ходом прём до скита, за иконами, за ликами. Шесть дней до скита, семь, ну восемь – обратно. С досками пойдём, тяжёлые. Грузимся в лодку и вверх – до Ущелья. Часов за двенадцать-пятнадцать управимся. Усть-Сосновск проскакиваем ночью. Чтобы не светиться там. А в Ущелье представимся топографами. Если кто спросит. Они по азимутам вдвоём ходят всё лето. С рюкзаками. Садимся на теплоход и плывём до Печоры. Там на железку и до Ленинграда. Вот такой планчик. Как и оговорили. Усёк?
Губа поёжился, словно озяб. – Но ты же не говорил, что Флора загубишь. Мол, лодку уведём какую-нибудь, и до Новоборска.
– Лодку искать бы стали. А так нас никогда не хватятся. И Флора искать не будут. Один он тут, как перст. Уплыл, и уплыл. На рыбалку, на охоту. На день, на неделю, может быть, на месяц. Да ладно, забыли. Сделали и сделали. Теперь о будущем надо думать. Ты этого хмыря, иностранца в Ленинграде сыщи. Торговаться не будем с ним, если лики оптом возьмёт. Сплавим лики и разбежимся с тобой миллионерами… Ага! Вон красный обрыв. На нём Новоборск стоит. Километра три до него. Давай, ныряем вон в ту старицу. Заходи подальше от реки.
Они подогнали лодку под нависшие над водой густые заросли ивняка. Затем подтянули лодку к берегу и выбрались на топкий берег старицы. Вытащили повыше на берег мотор, бачки, вёсла и всё тщательно замаскировали. Лодку решили не притапливать. Даже если кто-нибудь и проплыл рядом с местом, где они её оставили, никогда бы не заметил лодку.
В рюкзаки покидали сухари, солёную рыбку, кружки и выбрались из кустарника на обрыв.
–  Нам туда, – указал Хорёк, – там плаха должна быть через топь.
Через час Хорь точно вывел Губу к доске через трясину. Они взяли в руки по длинному шесту, и Хорёк первым побрёл к плахе через омут.
«Однако с беспокойством обнаружил Хорь, когда его ноги погрузились в топь выше колен. Более полуметра …, а то и все шестьдесят… Месяц назад глубина болота была в этом месте не более сорока сантиметров. Да и то, последний месяц жара палила». Но своих мыслей Губе не высказал. Они добрались до плахи и с помощью палки по очереди взобрались на неё. Скользящими шажками достигли конца мостка. Здесь Хорь остановился и прощупал глубину оттаявшего болота. «М…м, испугался Хорь, и с этой стороны уже на полметра подтаяло. Если температура не спадёт, то пока мы бегаем до скита и обратно, тут такая трясина станется, … обратно и не проскочишь. Как говорил Алёшин, всё от глубинных болотных потоков будет зависеть. Авось повезёт». Опасными размышлениями Хорь и тут не стал делиться с Губой, боясь, что тот струсит и не пойдёт за ним дальше. Жадность и мираж толстых пачек денег в руках затмили разум Хорька. Он отбросил последние колебания, спрыгнул с плахи и выбрался на сухое место. К нему присоединился Губа.
– Вскоре стемнеет. Давай поспешим до леска и там переночуем. С утра пораньше побежим дальше. До скита нам километров сто пятьдесят, или около того. За неделю надо добраться и тут же обратно. Ещё семь-восемь дней. Под грузом побредём.
На седьмые сутки Хорёк и Губа вышли к скиту. И вдруг загрохотало. Ниоткуда неожиданно набежали низкие грозовые тучи. Молнии вспороли небо, загремели раскаты грома. Огненные смерчи били в деревья вокруг скита, ломали их словно спички. Хорёк с Губой бросились под обрушившимся потоком дождя к избе, вбежали вовнутрь и захлопнули дверь. Вокруг скита и внутри изменений не было видно.
Ни Хорев, ни Губарев не разбирались в ценности икон. Поэтому они покидали по рюкзакам сначала те лики, которые казались им наиболее древними или нарядными. И снова, как тогда в избушке на реке Медной, раздались звуки, как будто скрипели старые заржавевшие петли ворот. Таинственные скрипы прекратились, как только они перестали снимать лики со стен. Но ни Хорь, ни Губа их не услышали. Они отобрали в основном небольшие по размерам доски, чтобы их больше вошло в рюкзаки. Набив плотно два рюкзака, прикинули на вес. Оказалось примерно по двадцать пять двадцать килограммов. Но оставались висеть на стенах сруба, стоять на полу, прислонённые к брёвнам скита ещё сорок с лишним ликов. И фолианты, книги в серебряных окладах. Тяжеленные. Медные кресты, деньги.
– Берём по талмуду, – приказал Хорь, – те, что в серебре. Золотые десятки. Остальное хозяйство покидать в мешки. И лики, и деньги, и книжонки. Оставь два три образа, старые деньги и пошли. Мешок с барахлом отнесём дальше в лес и подвесим на дерево. Вдруг доведётся вернуться, заберём. Перед выходом из скита, Хорь бросил в угол избы подожжённый, заранее приготовленный, пропитанный сосновой смолой, пучок пакли, и плотно притворил дверь.
Метров за пятьсот от скита Хорь остановился под высокой сосной. – Давай, Губа, я подсажу тебя. Подвесь мешок как можно выше на дереве. Вряд ли кто его здесь найдёт.
Они вернулись к скиту. Изба полыхала. Сухая, просмолённая лиственница сруба горела как бумага.
– Хорь, сука. Ты что сделал? Зачем спалил скит?
– Тупой ты, Губа! Гром в скит ударил и всё пожёг. Теперь нас искать никто не будет. Все следы канули, в пепле. Лики, талмуды, деньги. Так что живём дальше спокойно. Доберёмся до Ленинграда и – миллионеры. Внял?
Губарев покорно замолк и стал искать сухое место под деревьями для ночлега.
На девятый день к вечеру Хорь и Губа вышли к водоразделу. Они едва брели. Уже вторые сутки у них не было никакой еды. Жевали созревшую ягоду. Выкапывали луковицы молосных, хрустящих саранок. Изредка подстреливали тощих кедровок. Ели их с отвращением сырыми. Спички промокли. Ни глухарей, ни рябчиков, ни гусей, как это было весной, тогда, с Алёшиным, им не попадалось. Рюкзаки с ликами тяжелели с каждым днём. И они уже дважды отгружали по нескольку ликов, и захоранивали их на приметных деревьях.
– Ну что, Наум, – Хорь уже давно не обращался к Губе по имени, – проскочим трясину сейчас, или отложим до утра?
– Юр, замотался я. Давай передохнём до утра. А утречком со свежими силами переползём топь и до лодки. Там ещё сухарики остались, рыбка. А?
Они выбрали уютное место под развесистой елью, наломали лапника, подложили рюкзаки с ликами под головы и забылись беспокойным сном.
Очнулись Хорёк и Губа одновременно.
– Что это? – настороженно прислушался Хорь. – Слышал?
– Да … нет …  – неуверенно пробормотал Губа.
– Тссс … – поднял Хорь палец. –  Собаки! Собаки лают! По нашим следам идут! Быстрее! За мной!
Лука Федоров с сыном Максимом в неделю управились с заготовкой сена и решили сгонять в верховье Тобиша по лося. Рассказы Алёшина о частых встречах сохатых разбудили у них охотничий азарт. Сельская власть сквозь пальцы смотрела на нарушение закона на отстрелы лосей, ловлю семги, постановку сетей. Не решалась раздражать без особой нужды староверов и лишать их возможности пользоваться подножным кормом. Существовал некий негласный пакт между селянами-староверами и председателем колхоза, советской властью. И как только сено было сметано в стога, Лука с сыном сказались председателю, загрузили в лодку нехитрый скарб, четырёх собак лосятниц и отплыли в верховье Тобиша.
Поднимались не спеша. Рыбачили. На четвёртый день подплывали к скиту.
–  Что-то дымком потягивает? Нет?
Максим принюхался. – Да вроде.
Они причалили, быстро миновали редкий ельник, и вышли на небольшую поляну, где уже исходили на лай собаки. Скита не было. На месте сруба курился лёгкий дымок. Дотлевали головёшки избы.
– Третьего дня была страшная гроза. Может быть, молонья вдарила в скит и спалила? – высказался Максим.
–  Сумления у меня, – пробормотал Лука, – мотри, собаки крутятся. Пускай их по следам. Давай за ними.
–  След, след, – приказал собакам Максим.
Собаки заскулили. Сделали пару кругов вокруг пожарища и вдруг устремились в чащу, уткнув свои чуткие носы в землю. Лука и Максим с трудом поспевали за ними и вскоре потеряли их из виду. Но торопились на их ровный лай. И вдруг спокойный лай собак сменился неистовым злобным хрипом, как будто свора обложила лося. Когда люди выбежали на собак, они увидели своих гончих, которые, задрав головы, облаивали высокую сосну.
– Вона! – указал Лука наверх. – Вона мешки висят. Слазь, добудь.
– Так, – зловеще прошептал Лука, раскрыв мешок. – Разбойные людишки разорили скит. Где-то днями. Всё унесть не смогли. Схоронили. Пошли след искать. Прознать, когда побывали.
Они поспешили назад. На илистом берегу Лиственной отчетливо отпечатались две пары следов.
– Вишь, – указал отец Максиму, – прошли сёдня иль надысь. После ливня. Если б до, дожь бы размыл след. А тут …  Сможем догнать. След глубокий. Идут под гнётом, гружённые. Лики крадут. Погнали …
Отец был прав. Хорёк и Губа опережали их на два дня. Шли они тяжело. Едва передвигая ноги. Избавлялись от тяжести лишних ликов. Следом за ними торопились Лука и Максим. Собаки легко находили схроны с ликами. Преследователи не трогали их. Оставляли на обратный путь. Собаки спешили по следу. Вот лай этих собак и услышали Хорь и Губа рано утром. Лай был далеко. «Наверное, к вечеру тут будут, едва ли раньше, прикинул Хорь. Надо спешить».
– Давай быстро на плаху, но не спеши. Свалишься. Рюкзак-то пока оставь.
Хорёк пропустил вперёд Губу. Он опасался, что за двухнедельное их отсутствие подболотные течения размыли подход к переходу. И там теперь глубь. Может засосать. Сгинешь. Он сознательно направлял туда Губу для проверки.
– Ого! – возопил Губа, – да тут по пояс!
– Шагай, шагай, где там по пояс! У тебя зад ещё сухой. Ты на палку обопрись и выбирайся на плаху. А я тебе рюкзак подам.
Губа вскарабкался на мосток. Хорь с рюкзаком и слегой в другой руке с трудом подобрался к приятелю и отдал ему мешок с ликами.
– Ты иди к другому концу доски и там подожди меня. Я за тобой.
Хорь взял свой рюкзак, выбрался на плаху. И медленно стал продвигаться к Губе. К краю доски, где замер Губа.
«Так, соображал Хорёк, если перед доской болото за две недели оттаяло более чем на метр, то за мостком, пожалуй, уже трясина, омут. Метра два, а то и более. Надо прыгать, чтобы тверди достичь».
– Губа, – обратился Хорь к нему, – впереди трясина растаяла, наверное, уже по пояс. Чтобы легче выбраться из неё, ты зашвырни сначала рюкзак поперёд себя, а затем оттолкнись и прыгни как можно дальше за ним. А потом я брошу лики и за тобой.
Хорёк боялся, что здесь болото уже превратилось в бездонный омут. И на каком расстоянии от доски находится безопасное место, он не знал. Потому-то он и кривил душой, запускал вперёд себя Губу.
– Ну, давай, Губа! Слышь, собаки лают.
Губа раскачал несколько раз мешок с ликами и швырнул его впереди себя. Рюкзак пролетел метра три и шлёпнулся в болото. Затем Наум сильно оттолкнулся от края доски и прыгнул в сторону рюкзака. Не допрыгнув до мешка с полметра, Губа по грудь погрузился в трясину и завопил: «Хорь, дна нет, меня засасывает! Помоги! Кидай верёвку!».
Случилось именно то, что и подозревал Хорёк. И тут он припомнил, как спасся меринок, когда они с Алёшиным шли к Тобишу. Хорь быстро забросил свой мешок с ликами за Губу. Он упал сразу за рюкзаком Наума. Затем левой ногой оперся на плаху, и прыгнул так, чтобы правой ногой опереться на голову Губы, а затем скакнуть как можно дальше, в надежде достичь кромки нерастаявшего болота. Однако Хорёк промахнулся мимо головы Губы. Правая нога Хорька попала на плечо Губы. Наум мгновенно исчез в пучине. Хорь, потеряв ожидаемую опору, булькнул рядом с Губой под самый подбородок. Он дико заверещал, пытаясь дотянуться рукой до спасительного рюкзака с ликами. Пальцы только царапали его брезент, но не смогли за него ухватиться. Хорёк смертельно взвыл в последний раз и погрузился в омут рядом с Наумом. Трясина в местах погружения Губарева и Хорева ещё несколько минут испускала булькающие пузыри.
Вот этот вой Хорька и услышали Лука и Максим, выбравшись из густого кустарника, и обозрев голое изумрудное покойное пространство болота. Но никого не увидели. Лишь за переброшенной через омут плахой они усмотрели на поверхности трясины два белых ободка накомарников с голов Наума и Юры. Рядом с ними лежали набитые ликами рюкзаки.
Собаки завыли. Лука и Максим сняли накомарники и перекрестились. «Бог покарал».
Они передохнули несколько минут, извлекли рюкзаки с ликами и вернулись в лес. Выбрав высохшую окаменевшую лесину лиственницы, принялись рубить крест. К вечеру крест был готов. Затем опалили на костре один его конец и вкопали на сухом месте напротив гибели Губарева и Хорева. К кресту прикрепили медный образ. «Бог наказал, Бог простит», перекрестились и повернули обратно, домой.
Тело Флора Калиновича всплыло недалеко от Новоборска. Там, на крутом берегу его и погребли.
В 1973 году, почти через двадцать лет после этой трагедии, Алёшин высадился в Новоборске, чтобы побывать на скорбном месте. Он подошёл к краю омута, и увидел на той стороне трясины высокий, потемневший крест. Восьмиконечный. Старообрядческий. Через трясину теперь был налажен настил из брёвен. Алёшин приблизился к деревянному кресту и увидел на нём медный образок с распятым Христом. Точно такое же распятие вручил ему Лука Фёдоров в 1957 году. Оно и сейчас висит у него над изголовьем под деревянным ликом Христа Спасителя.
     *векша  – белка 
 *покаяма – глубокая спокойная часть реки

                Посвящается лётчикам малой полярной авиации
                ПОСЛЕ  СМЕРТИ               

     Возить лошадей и взрывчатку на самолётах малой полярной авиации, было категорически запрещено. Так записано в «Правилах перевозки людей и грузов на воздушном транспорте». Это, так сказать, «де-юре». Однако, «де-факто», свежее написанных правил, придерживалось только начальство авиационных грузоперевозок, да командиры эcкадрилей полярной авиации. Тут сразу маленькое отступление.
     Наверное, не все, не каждый читатель познакомился с почти документальным рассказом «Лошади в самолёте». Напомню содержание. Один из членов геологического отряда уговорил экипаж гидросамолёта АН-2 перевезти в самолёте лошадей. И они перевезли! Но чуть не погибли. Лошадей рискнули перевезти летчики, недавно вернувшиеся со страшной войны.  Вот тогда и появились «свежее написанные правила».
     Бывшие летчики, ассы, прошедшие чудовищную мясорубку войны, а теперь отстранённые врачами по годам и здоровью от полётов, были оставлены при авиации на бюрократических должностях. Они были крепкими, ещё здоровыми людьми от тридцати до пятидесяти лет, но не умеющие ничего делать, кроме как летать. Для них жизненно важно было если и не летать, то хотя бы находиться при авиации, при самолётах. Поэтому они строго блюли предписанные правила, опасаясь увольнения на гражданку за любую провинность. На гражданке их ожидала нерадостная жизнь. Время было суровое, послевоенное, пятидесятые годы.
     Сразу после войны, из авиации особенно активно отправлялись на гражданку тысячи и тысячи военных летчиков, так называемой малой авиации. Как командармы и генералы во время войны не жалели пехоты, и бросали её на минные поля и она сотнями, тысячами гибла, разминировав своими мёртвыми телами проходы для танков и тяжёлой техники. Так и юных школьников и школьниц, выпускников десятиклассников целыми выпусками отправляли в авиационные училища и за три четыре месяца якобы «подготавливали» их воевать c немецкими ассами. За эти месяцы юноши и девушки в лучшем случае овладевали техникой взлёта и посадки своих тихоходных машин Ш-2, «шаврушках», У-2 «кукурузников», да По-2, «полек». После короткого авиационного «обучения» они бросались в бой и тысячами гибли в воздушных неравных боях со скоростными фашистскими машинами, немецкими ассами. Сотни «шаврушек» и «кукурузников» взлетали по утрам с военных аэродромов и часами барражировали в облаках в ожидании  немецких эскадрилий. При появлении фашистских самолётов, они кидались на них из облаков, как гладиаторы на льва, и начинали поливать их плотным огнём. Иногда удавалось подбить одну две вражеские машины. Однако, маневренные, скоростные истребители немецких ассов быстро расправлялись с беззащитными советскими летчиками. Редкой «шаврушке» или «кукурузнику» удавалось избежать страшного избиения. Куда меньшие потери несли авиаторы истребителей, да пилоты тяжёлых самолётов дальней авиации. Особенно со второй половины войны, когда массово стали поступать на вооружение авиации ИЛы и ЯКи.
     Летчикам «шаврушек» и «кукурузников» чтобы выжить в неравных боях приходилось овладевать фантастической техникой боя, изощрённой хитростью и, конечно же, невероятной отвагой. Во избежание неминуемой гибели, летчики при спасении бросали свои машины в узкие лесные просеки, и уходили от преследований «мессеров» едва-едва не касаясь крыльями деревьев. Ухитрялись сажать свои машины на галечные косы рек меж отвесных ущелий. Приземлялись на сельские дороги среди высоких стеблей кукурузы или полей пшеницы и маскировались там. Ныряли на деревенские улицы и проспекты городов, приводнялись даже на реки и озёра. Машины, конечно, тонули, но летчики иногда спасались. А в военную авиацию приходили всё новые пополнения плохо обученных пилотов. Доучивались в бою.
     Когда война закончилась, десятки, может быть, сотни тысяч молодых лётчиков, оставшиеся в живых, вдруг оказались в таком количестве никому ненужными. И двадцати тридцатилетние мужики, умеющие только летать и убивать, были выкинуты на гражданку. И разбрелись они по обширной Российской империи в поисках работы и куска хлеба. Они не гнушались любой работы, лишь бы быть при авиации, при самолётах. И заполнялись, было опустевшие за войну, аэропортики российских окраин на западе, востоке страны, высокогорные взлётно-посадочные полосы южных республик Союза, и, конечно, безбрежные пространства Советского Заполярья и острова Ледовитого океана. Оставшиеся в живых после страшной войны лётчики завели семьи и устремились на работу, которую они только и умели делать. Продолжалась жизнь после смерти.
     Я сознательно посвятил полторы страницы текста рассказа военным лётчикам. Именно им, их бесстрашию, профессиональному мастерству, их мужеству брать на себя решения наших, бытовых геологических проблем, как своих, большинство нас, людей бродячих профессий, и выжило в той ситуации, о которой можно теперь рассказать.
     Алёшин, по долгу своей геологической службы, тесно общался с поколением послевоенных летчиков и на Памире в Таджикистане, и в знойных песках Туркестана, и в гималайских горах Тувы и Монголии. Но самые памятные, лучшие, долгие годы Алёшин плотно, можно сказать, родственно, был связан с пилотами малой авиации Заполярья от Скандинавии до Чукотки. История, которую я вам сейчас поведаю, произошла более пятидесяти лет назад.
     Этот эпизод своей жизни Алёшин не записывал даже в дневники, которые аккуратно вёл лет, пожалуй, с семнадцати. На то были свои очень уж горькие и страшные причины. В советское время любые нестандартные истории разглашать не полагалось. Особенно если эти истории были связаны с авариями, смертями, трупами. С меня и моих приятелей была взята подписка о неразглашении случившейся истории сроком на пятьдесят лет. Алёшин, памятуя о подписке, даже не упомянул об этом страшном событии своей жизни в почти мистической повести «Под Богом», написанной им несколько лет назад. В почти документальном рассказе приведены десятки необъяснимых, с точки зрения человеческой логики, случаев странного, даже загадочного спасения автора и окружающих его людей в почти безвыходных смертельных ситуациях. Только неким провидением свыше, божеским промыслом можно объяснить невероятное, даже и мистическое избавление героев этого повествования от неизбежной погибели в перечисленных случаях. Именно к такому выводу в повести «Под Богом» и пришёл Алёшин, в то время не истово верующий.
     Сегодня минуло пятьдесят лет с тех страшных дней, о которых я хочу рассказать. Снялось вето и с моего молчания, и с участников тех мрачных дней и событий. Остался ли кто-либо в живых из спутников тех далёких лет? Бог весть. Если и живы кто-то, то искать их надо в России. Я в те годы был самым молодым парнем в той компании. Моим тогдашним спутникам в настоящее время уже далеко за восемьдесят лет, а некоторым и под сто. А в России продолжительность жизни …
     – Давай, давай, ребята! В темпе! Закидывайте свои ящики! А снаряжение, тючки, мягкие вещички покидайте сверху, для маскировки. А ну начальник подскочит! Увидит ящики, поинтересуется. С чем, спросит?
     Геологи загрузили в гидросамолёт АН-2 ящик с взрывчаткой и закидали его сверху вьючными сумами с продуктами, посудой, спальными мешками, палатками. В одной из сумм был упакован охотничий провиант. Вот из-за этой сумы и случилась трагедия, о которой я вам расскажу.
     Взаимопомощь и взаимовыручка среди людей бродячих профессий была более чем родственная. Вот и в тот раз, базирующие в поле недалеко от геологов коллеги геофизики, попросили захватить с базы ящик с взрывчаткой, необходимой для проведения геофизических работ. В жестких правилах перевоза взрывчатки специально оговаривалось, что динамит и детонаторы к нему обязательно перевозятся раздельно. Увы! Денег на спецрейсы самолётов по смете выделялось ничтожно мало. И геологи, и геофизики обречены были обходить, нарушать эти правила. Часто ценою жизни. Но что такое цена жизни геолога, летчика, человека в России в пятидесятые годы? Да и всегда! Ничто. Вот самолётики, станки, надувные лодки, палатки ценились! За их гибель, потопление, уничтожение каралось жестко. Вплоть до тюрьмы! На их списание требовалось не менее двух свидетелей, акты в четырёх экземплярах, специально созданные комиссии. На гибель или исчезновение людей ничего этого было не нужно. Даже расследований не проводилось. А до суда дело вообще не доходило. У меня утонуло двое коллег из отряда. Следователи со мной даже не беседовали. И суда не было. И уже на следующий год в полевой сезон я вновь возглавлял геологический отряд. Почему? Да потому, что случись такие расследования, ответственность бы понесли руководители научно-исследовательских институтов, начальники полевых экспедиций. Люди могли бы задуматься и о вине существующей политической системы, государства …
     Если же говорить откровенно, виновной была именно политическая система страны. В тоталитарной, военизированной стране относительно неплохо снабжалась лишь армия. И лишь позже, в шестидесятых годах, когда в армии появилась более совершенная техника, легкие рации, надувные лодки, старое, списанное оборудование стало поступать в полевые отряды исследователей. А в то время, когда случилась эта история, раций в отрядах не было, спасательных жилетов тоже, я уж не говорю об медицинских аптечках. Они были убогими. Оглядываясь теперь назад, я изумляюсь, что при таком наплевательском отношении государства к безопасности служивого бродячего народа, геологов, геофизиков, топографов жертв было куда меньше «чем хотелось бы». Повторюсь ещё раз: взаимопомощь и взаимовыручка спасала нас, наши жизни, людей бродячих профессий, но отнюдь не забота о нас государственных служб.
     Вот и в тот раз, геологи со вторым рейсом отправляли дополнительный груз, и по просьбе коллег геофизиков прихватили для них ящик с взрывчаткой и двух молодых рабочих, Бориса и Якова. Гидросамолёт АН-2 вёл Виктор, командир, второй пилот Семён, и механик Роман. С ними летели Алёшин и техник Игорь. Всего семь человек. Самолёт взлетел и взял курс на север.
     После тяжёлой загрузки все на борту расслабились, облегчённо вздохнули и вальяжно развалились на ящиках, тюках, сумах и закурили. Алёшин, он тогда ещё курил, задымил папиросой беломорины, рабочие скрутили огромные самокрутки крупно нарезанного табака. Лететь до первой посадки на озеро к геофизикам предстояло около двух часов. Но не строго на север от аэропорта до геологов, как было записано  в полётном листе, а с существенным отклонением к западу, к лагерю геофизиков. Об этом экипаж самолёта, по договорённости с геологами, умолчал. Геофизики обещали снабдить экипаж озёрной рыбой муксуном, чиром, сигом, а геологи, они стояли на берегу океана, подбросить лётчикам сёмги, ленка.
     Перекурив, пассажиры самолёта притушили окурки, побросали их в сторону груза, под брезент и заснули. Через полтора часа, когда уже пролетели около двухсот километров, и до лагеря геофизиков оставалось шестьдесят-семьдесят километров, из-под брезента, покрывавшим снаряжение и ящик с взрывчаткой, показался дымок. Вскоре дым заполнил грузовой отсек. Алёшин, первым очнувшийся от едкого дыма, крикнул экипажу: «Горим!». И  тут полыхнуло.
     – Порох в суме с охотничьим снаряжением вспыхнул! – понял Алёшин. – Сейчас патроны начнут рваться! Сдетанируют запалы к взрывчатке, и тут же динамит взорвётся в ящике! Все погибнем!
     – Командир! Горим! Срочно садись! Через минуту-две рванёт! Тут взрывчатки!
     Первый пилот, оглянувшись через плечо, и увидев пожар в салоне самолёта, понял всё. Самолёт уже был брошен им в пике и с рёвом мчался к земле, к озёрам.
     Но до того успел скомандовать: – Все быстро в кабину! Закройте дверь! Это были военные лётчики. Их фантастическая реакция обреталась в войне на смертях друзей, товарищей, собственных.
     Все пассажиры из салона самолёта мгновенно заполнили тесную кабину и каким-то чудом поместились в ней. Алёшин упёрся спиной в дюралевую дверь пилотской.
     – Ну что, ребята, – с каким-то сумасшедшим азартом и почти безумным взглядом в глазах, прокричал командир, – молитесь богу, сейчас вознесёмся! Либо взорвёмся, либо разобьёмся! Озерко-то слишком мелковато для нашего «кукурузника».
     – Вот и не уберёг меня … нас Всевышний, – успел подумать Алёшин за секунду перед падением самолёта.
     Времени на оценку глубины озера, его длину не оставалось. Командир с хода выровнял машину и ударился поплавками о мутную воду озерка и заскользил по ней, задрав нос. Но ещё за мгновение до приводнения он уже понял, глубина озерка слишком мала для приводнения. Через мгновение самолёт скапотирует и перевернётся. «Выживет ли кто, – подумал командир». И в это время рвануло.
     Пламя от вспыхнувшего пороха добралось до снаряжённых патронов, они начали выстреливать, взрываться, тут же детонировали запалы, за ними рванул и динамит в ящике. Мощный взрыв в хвосте самолёта точно совпал с приводнением. Самолёт подкинуло над озерком, и тут же бросило в воду. Взрыв погасил скорость приводнения и спас самолёт от опрокидывания. Хвост дюралевой машины был срезан взрывом, вознесся на несколько метров над водой, на мгновение завис и, как в замедленном кино, булькнул в мелкий илистый грунт озера.
     Осколки забарабанили во вздувшуюся дверцу, отделяющую кабину пилотов от грузового отсека, но не пробили её. Алёшина отбросило на приборную панель самолёта. Передняя часть самолёта с кабиной пилотов на какое-то время замерла в полувертикальном положении, воткнувшись носом в вязкое дно озерка. Винт самолёта срубила вода. Затем искорёженный остов аннушки медленно опустился на поплавки и замер над водой. Люди очнулись и оглядели друг друга.
     – Ну…, – командир хотел что-то сказать, и вдруг нервно расхохотался. – Никак все живы? Вроде, и целы? Ну, давайте, ребятишки, выбираться на берег. Здесь нечего ловить. Может что-нибудь из барахла, из продуктов спасём. Боюсь, нас не скоро найдут. Надо выживать.
     Первый пилот был всё-таки из бывших военных летчиков. Он не растерялся и нашёл нужные и точные слова в этой ситуации. Да, надо выживать. Растерянность и обречённость у пассажиров рухнувшего самолёта отступила.
     – А вот этого я не ожидал, – подумал Алёшин. – Снова Бог оберёг, – прошептал он бабушкины причитания.
     В памяти пронеслась картина давно минувших дней. Он, семилетний парнишка,  лежит на бечевнике мутной речушки. Его только что спасли от утопления. Над ним плачет и причитает его бабушка. Её слова «стало быть, ты ещё угоден богу», он запомнил на всю жизнь. Вот и опять …
     – Где Игорь? – вскрикнул Алёшин. В кабине его не было. Он не услышал команды командира. Спал на куче груза, на взрывчатке. И при взрыве, наверняка, погиб.
     Они с трудом выбили дверь в грузовой отсек. Самолёт просел на хвост, и вода залила салон до самой кабины. По периметру оторванной части самолёта торчали безобразно изогнутые дюралевые края обшивки салона. Груза не было.
     – Вперёд, ребята! У кого сапоги с длинными голенищами? Выходите первыми. Здесь не должно быть глубоко. Холодно – может.
     Алёшин понял, что в создавшей ситуации надо подчиняться командиру. Сейчас требуется единоначалие. И он, подняв голенища резиновых сапог, первым шагнул в воду, держась за причудливо завитую в спираль обшивку бывшего самолёта.
     Озеро в этом месте оказалось мелким. Ила почти не было. Под его тонким слоем прощупывалось гладкое ровное дно. Вечная мерзлота. «Вот поэтому самолёт и не опрокинулся, – подумал Алёшин, – мы как по катку прокатились». Вода не доходил и до колен. До низкого берега было метров шестьдесят, семьдесят.
     – Яш, Борь, – выходите. Отверните голенища сапог. Пошагали к берегу. А вы потом выберетесь. Мы принесём вам сапоги, – обратился Алёшин к экипажу. И они побрели к берегу.
     Вскоре все, оставшиеся в живых, собрались на берегу, поросшим карликовой полярной берёзкой. Закурили.
     – Ну, что ж, – заговорил командир, – ситуация скорбная. Но могла быть и хуже. Не все погибли. Будем надеяться, что нас вскоре найдут. А пока начинаем выживать. Первое. Жёстко экономить спички. У кого они есть?
     Спички оказались у Алёшина, командира и рабочего Бориса.
     – Давайте их все сюда. Они будут храниться у меня и у второго пилота, Семёна. Прикуривать только от одной спички и друг от друга. От костра. Ну да папиросы и махра вскоре закончатся. Так что спички только для костра. А сейчас побродить по озерку и выловить всё, что удастся. Палатки, спальники. Но прежде – любые корма. Хорошо бы выловить какую-нибудь посуду. Чайник, кастрюлю, ведро. Первыми идём мы с Семёном и ты, Яков. Мы в сапогах. Потом нас сменят Алёшин, Роман и ты, как тебя – Борис. Вы трое поднимитесь вон до того песчаного холма, подальше от берега. Кажется, там песцы его обжили. Соберите высохшей берёзки, сухой травы для костра. Вот тебе, Женя, спички. Одна спичка на костёр. Экономьте. Мы пошли. Озерко-то небольшое. Метров сто пятьдесят во все стороны.
     И они шагнули в воду.
     Алёшин, Роман и Борис поднялись на склон холма и начали собирать сухие ветки берёзки, пожухлую траву для костра. Их ноги в ботинках быстро промокли и заледенели.
     Не успели они разжечь костёр, как услышали крик Виктора, командира самолёта.
     – Эге! Эй! Алёшин! Мы Игоря нашли. Мёртв. У него вся голова разбита. Что … делать?
     Алёшин подошёл к кромке воды. Постоял, подумал, потом отозвался: – Вытащите его аккуратно на берег. Там ближе. Надо бы его в мерзлоту положить. Мох чем-то разрыть. Ну, это потом. А пока оставьте на берегу. И Алёшин, опустив голову, вернулся к ребятам.
     Вскоре они разожгли костерок, расселись вокруг и протянули к нему мокрые ноги. На хлипкие ветки берёзки прислонили сырые ботинки. Перед ними на озере представала какая-то нереальная картина. Посередине озерка, задрав нос с обрубленными лопастями, неподвижно застыл остов гидросамолёта. Точнее, передняя часть самолёта. Хвостовой части АН-2 не было. Она лежала полузатопленной метрах в пятидесяти от кабины. Вокруг неё по озеру медленно бродили три человека. Они иногда наклонялись, запускали в воду руки по плечи, что-то доставали со дна озера, брели дальше.   
     Через пару часов командир и парни подошли к костру. У каждого в руках было по вьючной суме с обнаруженными находками.
     – Ну, что?
     Прежде чем разгружать сумы, командир сообщил, что Игоря они оставили на берегу, прикрыв его брезентом. Обнаружить удалось не так уж и мало. Из продуктов, кроме оставленного на противоположном берегу ящика с галетами, извлекли мешок с сухарями, ящик сливочного масла, несколько банок тушёной говядины, даже шесть стеклянных, чудом, не разбившихся банок консервированного борща. Коробку сгущённого молока. Рассчитывали, что найдут ещё что-нибудь. Но и этих продуктов при экономии может хватить на неделю. А через два три дня их наверняка найдут и вывезут.
     Очень обрадовались находке палатки – можно будет от непогоды укрыться. Три спальных мешка тоже нелишние. Огорчались, что не выловили никакой посудины. Ни кастрюли, ни казана, ни чайника.
     – Там, на берегу, – командир кивнул в сторону противоположного берега, – оставили пару брезентов, чей-то рюкзак, ещё кое-какое барахлишко. Помолчав, он добавил: – Сапоги мы с Игоря сняли. И жёстко добавил: – Живым они больше пригодятся. Теперь у нас четыре пары сапог с длинными голенищами. Все помолчали. – И давайте, мужики, переобувайтесь, скоро темнеть начнёт. Побродите ещё часок, поищите. Извлекайте всё, что найдёте. Пригодится. И колья для палатки прихватите. Они там, на берегу. Будем палатку на ночь ставить.
Через час все собрались у костерка. Алёшину с ребятами удалось обнаружить чугунный казан и семилитровый чайник. Колья для палаток приспособили для подвешивания казана и чайника над костром. Заварили пару банок борща, бросили в казан банку говядины. Мисок не было. Поэтому борщ остудили и пили по очереди через край, извлекая, из казана, импровизированными «вилками» из веток берёзки густое содержимое борща. Сухари не экономили. Пока. Рюкзак оказался Игоря. Кроме личных вещей в нём обнаружили фотоаппарат, и пять пластмассовых футлярчиков с фотоплёнками.
     На ночь установили палатку. Растяжки закрепили на валунах, извлечённых на песчаном склоне, изрытым песцовыми норами. На пол палатки бросили подсохший брезент. На нём раскинули три влажных спальных мешка. Уснули, не раздеваясь, тесно прижавшись, друг к другу. Ночью уже было прохладно.
     Утром, часов в одиннадцать, услышали, или показалось, далёкий гул самолёта. После обеда где-то далеко на востоке вновь был слышен отдалённый звук. Самолёт? Самолёты? Нас ищут?
     – Думаю, нас будут, скорее всего, разыскивать по трассе строго на север. Ведь мы пошли к геологам, – поделился вечером командир со всеми. – Так записано в полётном листе. Будут тщательно осматривать местность по пути маршрута, особенно все озёра. Конечно, подсядут к вам в лагерь, – обратился он к Алёшину.  – Слетают и к геофизикам. Но ведь никому в голову не придёт искать нас далеко в стороне и от геологов, и от геофизиков. Мы же по кривой шли к геофизикам. Так что пока тщательно прошерстят всю полосу полёта до геологов, пройдёт пять семь, а то и десяток дней. И уж потом начнут расширять территорию поисков, – закончил командир.
     – Ого! – воскликнули все хором.
     – А сколько километров до лагеря геофизиков? – спросил вдруг Борис.
     Второй пилот внимательно посмотрел на него, и не слова не говоря, потянулся к планшету и раскрыл карту.
     – Мы вот тут, – указал он на голубую точку маленького озерка. – А вот ваш лагерь, – ткнул пилот грязный палец в крестик на карте. – Так что до вас, до вашего лагеря, километров шестьдесят, шестьдесят пять.
     – Не так уж и далеко, – пробормотал Борис, – за день по болотам не дойдёшь, а за пару можно.
     Второй пилот вновь пристально осмотрел Бориса.
     На другое утро солнце ещё не взошло, а из палатки один за другим потянулись парни.
     – Чёрт! Комары зажрали! А холодина! – посыпались восклицания.
     – Смотрите-ка, песцы вон бегают! Да вон, на том берегу озера, – указал командир. – Не … – он быстро присел и стал натягивать резиновые сапоги. – Идём кто-нибудь за мной, быстрее! Алёшин!
     И они торопливо побрели к противоположному берегу.
     – Ты думаешь … – начал было Алёшин.
     – Я знаю, – обрубил командир. – Быстрее.
     Песцы, увидев приближающих людей, привстали на задние лапы, какое-то мгновение осматривали их, и стремительно прыснули в сторону песчаного холма, к норам, огибая озеро.
     – Я должен был это предвидеть! Столько лет летаю в тундре! Да трусливые они, эти песцы-то! Любопытные, но трусливые! Подумал, люди рядом, побоятся они от нор бегать. А у них же щенки сейчас подрастают. Голодные они. … Вот и …
     Всю эту скороговорку командир высказал торопливо при подходе к трупу. И тут, при виде стянутого брезента с  Игоря, они увидели обезображенное его лицо. Песцы сильно обглодали тело Игоря.
     Алёшин всхлипнул и отвернулся. Лицо командира посуровело. На сжатых челюстях забегали побелевшие желваки. Несколько минут они молча стояли над останками жуткого тела.
     – Держись, Алёшин,– наконец тихо промолвил командир, – живым – живое. Надо продолжать жить.
     От тихого голоса и простой фразы «надо жить», Алёшин очнулся и взглянул на тело Игоря.
     – Помоги, Виктор, переплавить Игоря на тот берег, к палатке. Там и погребём, пока нас не найдут.
     Они сняли брезент, перекатили тело на него, и медленно побрели по озеру к палатке.
     С помощью кольев и какой-то дюралевой стойки, выломанной в разбитом самолете, они общими усилиями вырыли яму с полметра глубиной, пока не уткнулись в тысячелетнюю мерзлоту. В яму рядом с палаткой опустили Игоря, закидали тело мхом и накрыли брезентом.
     Со дня аварии прошло четыре дня. Откуда-то издалека, с востока иногда доносились звуки, похожие на гул самолётов. Они жгли дымные костры. Но их не замечали. И хотя в лагере ещё не голодали, у людей накапливалось раздражение. И страх. Страх, что их никогда не найдут. Ночи становились всё холоднее. Уже пролетал снежок. Приближался сентябрь.
     На пятый день за полуголодным завтраком Борис неожиданно вызывающе высказался. – Всё! Нас не найдут. Пока есть силы надо идти к лагерю геофизиков. Ты говоришь, – он обратился ко второму пилоту, – до него шестьдесят километров?
     – Может быть семьдесят, – ответил пилот.
     – За два дня можно добраться. Завтра надо выходить. Кто пойдёт со мной?
     – Пожалуй, я пойду с тобой, – вызвался Яков.
     Все на время затихли.
     – Ну, что ж, я – за, – первым откликнулся командир.
     – Я – тоже, – присоединился Семён, второй пилот.
     – Парни они молодые, за пару дней точно добредут, – согласился механик.
     – Махрой мы вас снабдим, – сказал командир. – Спичками тоже.
     – Возьмите компас Игоря, он медный, не расколете, – предложил Виктор.
     – Продуктишками их надо снабдить, – озаботился Алёшин. – Ножи не забудьте.
     – Давайте-ка мы сегодня ревизию кормов наведём, – высказался Роман. – Пока они до геофизиков доберутся, будем считать два-три дня. Да когда к ним самолёт заглянет. Может быть три, пять дней, а то и больше. Так что узнают о нас суток через десять. На это и надо рассчитывать, и корма растянуть бы на эти дни.
     – Прогуляюсь-ка я вокруг озерка, – объявил Алёшин, – пока вы тут ревизию наводите. Вдруг чего выловлю.
     С продуктами разобрались быстро. Решили, что при экономии их может хватить на десяток дней. Для оставшихся в лагере четырёх человек.
     Часа через два вернулся Алёшин. Он загадочно улыбался.
     – Ты чего лыбишься? – спросил Роман. – Нашёл чего?
     – Никогда не догадаетесь! И он вынул из-за пазухи пластмассовую литровую бутылку.
     – Спирт! – воскликнул Борис. – Это его в лагерь везли. Мы всегда спирт держим в таких бутылках, чтобы не разбились, и в многодневные маршруты легче носить
     – Ура! – завопили все одновременно.
     – А из чего его пить-то? – спросил Виктор. – Не из горла же!
     – Из футлярчиков из-под фотоплёнки, – нашёлся Яков. – Ну, те, что нашли в рюкзаке Игоря. Как раз грамм по тридцать сорок будет. Чего его разбавлять.
     Этот день и вечер были, пожалуй, и самыми счастливыми, и самыми памятными из той сумеречной череды дней, и ночей, которые пришлось пережить участникам минувшей драмы.
     Помню, как поднимали пластмассовые стаканчики за погибшего Игоря. Пили за всех нас, чудом оставшихся в живых. С пластмассовым стуком сдвигали импровизированные рюмки со спиртом за начальников эскадрилий и руководителей экспедиции, чтобы они быстрее нашли нас. Пили за надежду. Буду откровенным, может быть это и кощунственно, искренне поднимали чарку и за Всевышнего, что он спас наши души. За неожиданное выживание пригубили ещё раз, после рассказов Алёшина о некоторых случаях почти мистических спасений, случившихся в его жизни. Выход из этих безнадёжных ситуаций можно было объяснить только божеским вмешательством.
     Это был последний вечер общего единения и людей, и мыслей, и надежд. Позже, значительно позже, когда это время подернулось пеплом забвения, многими годами разобщённости, вступлением старости и, страшным – общими усилиями забыть, вычеркнуть из своей жизни этот эпизод жуткого прошлого. И вот сейчас, когда я решился рассказать о событии нашего общего неправдоподобного пережитого, я не обвиняю в умолчании ни одного из участников того трагического времени. Да я и сам за долгие прошедшие годы ни разу не проговорился о той катастрофе. Почему? Страх. Страх за семью, за детей, за внуков. Напомню: все мы дали подписку о неразглашении. Надо ли напоминать, какие это были годы в нашем государстве? И я прошу прощения у каждого из тех свидетелей, кто ещё остался в живых, и кому вдруг попадётся на глаза моя исповедь, за вновь причинённую боль воспоминаний, которые я вызвал своим повествованием. 
     На следующее утро после завтрака Борис и Яков собрались в поход. Уходящим рабочим отсыпали галет, сухарей с расчётом на три дня. В чистую рубашку из рюкзака Игоря завернули с полкилограмма масла. В рюкзак кинули две банки тушёнки. Семён вынул из своего планшета карту сто тысячного масштаба, указал на ней точку лагеря геофизиков и назвал точный азимут, по которому следует идти.
– Ни в коем случае не откланяйтесь от азимута, – напутствовал  летчик. – Тундра здесь в основном плоская, километров за пять шесть увидите белый флаг на шесте. Это и будет лагерь геофизиков. Ваш лагерь. До него шестьдесят пять, шестьдесят шесть километров. Я уточнил. За пару дней добредёте. Озёра не пересекайте, даже мелкие. Обходите. Бывают карстовые озёра. Нахлебаетесь.
– Парни, при ночлеге выбирайте песчаный холм. Ночуйте с западной или южной стороны, песок за день прогревается. У меня тут капелька жидкости от комаров осталась, возьмите… Я их провожу вот до той возвышенности, – предложил Алёшин. – До неё километров двадцать. И вернусь. К вечеру.
     – Ну, давайте прощаться, – встали парни. – До встречи. Пока. Скоро увидимся.
     Все по очереди приобнимали ребят, похлопывали их по плечам, по спинам.
      С Алёшиным не прощались. И никто не предполагал, не предчувствовал, что с уходящими рабочими все видятся в последний раз.
     Долго ещё были видны на плоской тундре три фигурки людей, уходящих строго на запад.
     Часа через два Алёшин с ребятами поднялись на плоскую невысокую возвышенность. На ней  обнаружили следы от костров, обглоданные кости оленей, примятый круг карликовой берёзки, место от стоящего когда-то здесь оленеводческого чума.
     Среди кучи мусора под примятыми кустиками берёзки Алёшин заметил банку, размером с тарелку. По форме ёмкость напоминала большую пиалу из какого-то серебристого потемневшего металла с помятым боком. «Пригодится, – подумал Алёшин, – с посудой у нас в лагере худо». И сунул находку в карман.
     Километров через десять вышли на вершину довольно высокого песчаного холма. На холме увидели несколько почерневших от времени прямоугольных деревянных ящиков, стоящих на невысоких столбиках. Вокруг ящиков были воткнуты длинные шесты, хореи – остолы для управления упряжками оленей. На них были привязаны разноцветные лоскутки, развевающиеся на лёгком ветерке.
     – Это – хальмеры, захоронения ненцев, или чукчей, – сообщил Алёшин. – Я видел такие домовины, когда работал на оленях, с ненцами. Места эти святые для местных жителей. Видите, – он поднял крышку, – в ящиках кости их предков, старая берданка, копьё, лук для стрел, пучок стрел, топор. В изголовьях у них вещи, предметы быта, которыми покойные пользовались при жизни. Должно быть, здесь захоронен мужчина. И Алёшин приоткрыл небольшой ящичек в изголовье захоронения. Там лежал заржавевший нож, какой-то истлевший мешочек из кожи, непонятный амулет на цепочке, жестяная миска, железная ложка. Под ящиком полуистлевшие нарты. – Видите, – указал Алёшин под ящик, – кости, череп оленя. Должно быть любимый вожак принесён здесь в жертву. А покойничек, судя по копью и стрелам, был хорошим охотником на морского зверя. Может быть, и на кита.
     – А здесь, судя по хозяйственным предметам и украшениям, похоронена женщина. Вероятно, из зажиточной семьи.
     В ящике тоже были кости, прохудевший казан, серебряная миска, ложка. В маленьком ящичке находились серебряный потир-иконка, россыпь иголок, напёрсток. Там же обнаружились  цепочки, брелки желтого металла 56 пробы на замках, золотые. Ещё было несколько блюдец и чашек тончайшего фарфора. 
     – Ого! – воскликнул Алёшин, рассматривая клейма на фарфоре. – Посуда-то братьев Кузнецовых! Бесценная, уникальная теперь вещь на чёрном рынке. Изделия этой фирмы и в девятнадцатом веке высоко ценились. Смотри-ка, и сюда купцы проникали. Выменивали, вероятно, у бедных пастухов меха на водку, на фарфор вон, на бижутерию. На дорогую, однако! Должно быть, не очень надували тёмных пастухов. Видите, на серебряном подстаканнике клеймо 925, высшее качество. А вот ложка, тоже серебряная, 88 пробы и клеймо – женская голова, повернутая вправо. Подстаканники серебряные 84 пробы и клеймо женская головка в кокошнике, повёрнутая влево. Кстати, подстаканники появились в России лишь в конце девятнадцатого века. Так что, всё это девятнадцатый век. Вы вот что, парни. Здесь ничего не трогать. Как я уже сказал, для оленеводов это место поклонения. Заметят, что потревожили, убьют! Поняли?
     – Поняли, – переглянулись рабочие.
     – А кто в этом захоронении? – проговорил Алёшин, открывая ещё один ящик. – Тоже женщина. Видимо ещё более богатой была при жизни. Видите, сколько здесь золотых украшений. И пробы – 56, на замках брошей и подвесок. Пробирная палата в девятнадцатом веке ставила свои пробы только на замках украшений. А вот кулон золотой, 750 пробы, и клеймо – женская головка, повернутая влево. И это девятнадцатый век. Однако! – воскликнул Алёшин, рассматривая фарфоровые чашечки и блюдца. – Да это же посуда мейсенского фарфорового завода Германии! Такого раритета и на чёрном рынке теперь не сыщешь! Только тут и сохранилась. Неужели и немцы здесь промышляли? 
     – Сколько мы от лагеря прошли?
     – Да километров двадцать пять, полагаю. Пожалуй, я буду возвращаться. Давайте прощаться, путь вам добрый, – пожал Алёшин руки парням. – И договорились, парни? Ни к чему здесь не прикасаться. Ничего не трогать. Я вас предупредил. Мертвые вас не тронут. А местные, ненцы … народ серьёзный.
     – Мы решили здесь переночевать, – объявили неожиданно рабочие. – Сухо тут, за ветерком. А завтра пораньше встанем, оставшиеся километры пробежим.
     – Смотрите, вам шагать. Ещё километров тридцать пять до вашего лагеря, если не больше.
     И Алёшин стал быстро спускаться с пологого холма.
     Он вышагивал торопливо, спеша до сумерек добраться до лагеря, то и дело, оглядываясь назад, где остались рабочие. На фоне низкого солнца, спешащего на закат, отчётливо, как на экране теней, были видны силуэты двух парней, могильные захоронения, чёткий контур холма. Километра через четыре Алёшин вдруг изумлённо замер. При подходе к склону, там, где он переходил в плоскую сырую тундру, лежал самолёт! Он быстро приблизился к нему, и с любопытством стал осматривать его со всех сторон.
     – Аппаратик, думаю, тридцатых годов, с гофрированной ещё оболочкой, – отметил Алёшин. – Где-то в эти годы перестали выпускать такие самолёты. Поздние модели стали изготовлять с гладкой поверхностью. А самолётик, наверное, из тех многочисленных пропавших без вести лётчиков в тридцатых годах. Искали его, конечно, но как его обнаружишь на таких огромных просторах. Полагаю, он тогда воткнулся в болото по уши. Его и не заметили. А с годами мерзлота выдавила машину. Костей в кабине нет. Либо пилоты выбросились с парашютами и где-то затерялись, погибли, либо выбрались ранеными после падения, и тоже пропали. Номера самолёта я запишу. Потом выяснится, что за экипаж здесь пропал, и когда.
     Алёшин оглянулся на холм, на оставленных позади ребят и вздрогнул. На вершине холма полыхал яркий огонь. Оставшиеся на ночлег ребята запалили костёр. Один, из отчётливо видных на вершине горушки ящиков, с погребёнными костями, исчез. Алёшин развернулся, и почти бегом направился в сторону ребят.
     «Они что там, с ума сошли, – бормотал Алёшин». И тут он услышал знакомые звуки «хе!», «хе!», и хоркание оленей. На фоне ярко-оранжевого неба, по западному склону холма стремительно мчались две оленьих упряжки. За упряжками с лаем бежали четыре оленегонные собаки. Олени стремились к вершине холма.
     И тут Алёшин испугался. Он присел, чтобы его не заметили оленеводы. Хотя вряд ли они его рассмотрят в нескольких километров от них на фоне желтеющей тундры. Он увидел, как у костра вскинулись две фигурки людей. Должно быть, парни услышали либо восклицания погонщиков, либо хорканье оленей, а, может быть, лай собак. Метрах в тридцати от ребят пастухи остановили нарты и двинулись в сторону костра. В руках у них оказались короткие шесты, остолы для управления оленями … «Да нет, – с ужасом подумал Алёшин, – ружья у них в руках, ружья или карабины!». Алёшин всё понял, и буквально распластался, вжавшись в низкие заросли карликовой берёзки. Всё происходящие перед ним было теперь, как в кукольном театре. 
     Ненцы подошли к разорённому захоронению и с равнодушными лицами осмотрели полыхающие в костре погребальные доски, валяющиеся тут же пожелтевшие кости скелетов предков, выброшенные из ящика. Один из подошедших молча поднял карабин. До Алёшина донёсся сухой звук выстрела. Кто-то из парней упал. Второй парень с криком ужаса бросился бежать. Оленевод одной рукой быстро вскинул винтовку и, не целясь, ударил вслед бегущему парню. Тот тоже рухнул. Ненец неторопливо подошёл к ещё живому парню и выстрелил ему в голову.
     Какое-то время каюры ходили по вершине холма, нагибались, что-то подбирали, о чём-то гортанно разговаривали, смеялись. В похолодевшем воздухе, уже на исходе дня, звуки с вершины погребального холма отчетливо доносились до Алёшина. Потом оленеводы остановились и долго смотрели в его сторону. Но, по-видимому, ничего подозрительного не заметили и подошли к оставленным нартам. Собаки, было, кинулись вслед за оленями, но вдруг остановились, почуяв, вероятно, чужие следы, и даже побежали на запах, уткнув свои чуткие носы в землю. Алёшин обречённо замер. Но тут пастухи громко окликнули их, собаки какое-то время нерешительно постояли на месте, а затем бросились догонять нарты. Алёшин облегчённо вздохнул, привстал на колени и долго смотрел вслед нартам, пока они не скрылись за горизонтом.
     Алёшин выпрямился и заспешил назад, к месту, где только что на его глазах разыгралась страшная трагедия. Прямо на холм Алёшин подниматься не стал, чтобы его силуэт на фоне закатного солнца кто-нибудь из обитателей тундры не заметил. Осторожно поднявшись по восточной стороне возвышенности, он сначала наткнулся на убитого Бориса. На лице погибшего застыл ужас. В нескольких метрах от него лежало тело Якова. Выражение его лица было удивлённым. С трупов были сняты резиновые сапоги. Рюкзаков тоже не было. Фарфоровые блюдца и чашки исчезли. Не обнаружилось и украшений. 
     – Ребята решили, что фарфор, украшения большая ценность. И подумали, что хорошо заработают. Потому и решили заночевать здесь, разграбить захоронения. Предупреждал же я их, … не поверили. … А посуду и цепочки ненцы забрали …
     Алёшин постоял ещё некоторое время на холме, соображая, что делать с трупами. Потом решил возвращаться в лагерь и посоветоваться с ребятами. Не стал ни к чему здесь прикасаться и повернул  обратно. Костёр из досок захоронений ещё дымил.
     Не успел Алёшин добраться до увала, перед которым он обнаружил самолёт, и где он нашёл посудину, как мгновенно, как это бывает на Севере, стемнело. Он поозирался, но нигде не заметил огонька. Брести в темноте было и опасно, и можно было уйти далеко в сторону от лагеря. Алёшин слегка разгрёб тёплый песок на южном склоне холма, улёгся в вырытое углубление, присыпал себя со всех сторон песком и попытался уснуть.
     Когда стемнело, в лагере на озерке у разбитого самолёта запаниковали. Алёшин в условленное время не вернулся. Посовещавшись, решили, что утром Семён и Роман дойдут до холма, до которого Алёшин взялся проводить ребят. С тем и забылись тревожным сном в сырой палатке.
     Утром, наскоро перекусив, ребята собрались выходить на поиски. И тут увидели вдали фигурку человека, спешащего в их сторону. Вскоре рассмотрели, что это Алёшин.
     Уже через час все сидели вокруг него и слушали невероятно жуткую историю гибели Бориса и Якова. Ни одного восклицания не сорвалось из уст слушающих. Лишь некоторые иногда встряхивали головами, не в силах поверить в случившуюся трагедию.
     – Собственно, вкратце вот и всё, – закончил Алёшин. – Но чего-то подобного я ожидал, – продолжил Алёшин. – Ненцы и чукчи, да и вообще народы Севера, тундры не такие уж и покорные, и безропотные. Ненцы, чукчи, эвенки и войны вели между собой из века в век за пастбища, за оленей. А в случаях вторжения в их земли иных народов, объединялись и давали им жесточайший отпор. Из архивов известно, что они со времени проникновения русских, с  десятого одиннадцатого веков и почти доныне, оказывали им упорное сопротивление. Неоднократно походы новгородцев, москвичей в вотчины самоедов заканчивались сокрушительными разгромами русских отрядов. Иногда и их полным истреблением. Схватки между русскими и народами Севера затихли, было, в шестнадцатом семнадцатом веках, но известны и позже, вплоть до двадцатого века. Военные конфликты прекратились лишь в двадцатых годах прошлого, двадцатого века! Почти в это же время было подавлено и сопротивление так называемых «басмачей» в Средней Азии. «Патронов нет, пулемётов нет, как воевать», слышал я от жителей туркмен ещё и в 50-ых годах, когда работал в Туркмении, подытожил Алёшин.
     От себя, от автора и как от жителя 21-го века, добавлю один мало известный и тщательно скрываемый властью в России факт. В 2010 году популярный на Севере югорский поэт, ненец конфликтовал, судился с нефтяной кампанией «Лукойл». И даже выиграл у неё суд, и получил один миллион рублей. Однако позже дело спустили, как говорится, на тормозах, и всё  закончилось ничем. «До прихода русских тундра была чистой», говорят коренные жители Севера. Так что им есть, за что не любить нас, русских. Мне иногда, как геологу, почти пятьдесят лет проработавшему на Севере, приходят в голову страшные мысли. А не с ненцами ли, с чукчами, с коренными жителями надо увязывать не такую уж и редкую пропажу людей, исследователей Севера, иных регионов? Как когда-то без вести исчезали военные отряды Московии, Новогорода, Пскова, посланные на покорение самоедов, народов Севера. Я сам был лично знаком с несколькими ребятами, геологами, геодезистами, пропавшими без вести, как говорится, «на чистом месте», при проведении полевых работ в диких, неисследованных краях. Даже и написал о таком случае исчезновения техника-геолога в одной из своих повестушек.
     На какое-то время Алёшин замолчал, а потом продолжил. Где-то я на стороне оленеводов, местных жителей. Ещё в одиннадцатом десятых веках, когда Русь силой не могла покорить самоедов, она стала с ними торговать. И сюда устремились купцы. Судя по вещам, найденным в захоронениях, обмен товарами между народами был взаимовыгодным. Торговцы поставляли сюда железные изделия, ружья, охотничье снаряжение, даже посуду и украшения. И заметьте, хальмеры, захоронения веками стояли по всему Северу нетронутыми. Их не грабили не только купцы, но и военные отряды царских посланников. А захоронения, хальмеры повсюду опекались родственниками, подновлялись. Когда родственников не оставалось, останки захоранивались в мерзлоте. Имущество покойных честно делилось между живыми. Об этом написано подробно в дореволюционных летописях. Массовый грабёж захоронений начался после переворота 17-го года и продолжается доныне. И их почти не сохранилось. Я сам как-то присутствовал при разорении одной могилы оленевода. Начальник геологического отряда выгреб тогда из захоронения женские украшения, сервиз посуды тончайшего фарфора, тщательно упаковал его и весь сезон возил с собой, а потом доставил в Ленинград. Я был молод, и я не понимал, что это за фарфор. Наверное, начальник поживился посудой фирмы братьев Кузнецовых, а, может быть, и мейсенским фарфором. Теперь, пожалуй, таких захоронений мало сохранилось, разграбили, печально закончил Алёшин.
     Сразу после рассказа Алёшина,  решили идти к месту трагедии и захоронить Бориса и Якова.
     – Я вот что думаю, – задумчиво проговорил Виктор, – почему каюры, оленеводы не пытались узнать, откуда пришли эти двое на  их захоронение? Не будут ли они искать лагерь, откуда они? Выйдут на нас и перестреляют, как куропаток, как свидетелей. А нам и отбиваться нечем.
     – А я полагаю, оленеводы решили, что Борис и Яков из лагеря геофизиков. Они же знают, что там большой лагерь стоит. И он недалеко от захоронения. И людей там человек двадцать, – проговорил Алёшин.
     – Двадцать два, – откликнулся командир, – я их вывозил на озеро. – Мне вот что странно, почему они не боятся ответственности за убийство?
     – Чего им боятся! Они у себя дома. А люди ушли в тундру и пропали. Сколько людей исчезло без вести из нашего брата, бродяг. Кто их ищет? – спросил Алёшин.
     – Но ведь трупы-то остались, убитые, с пулями, – заметил Виктор.
     – А вот это странно, – пробормотал Роман.
     На следующий день вся четвёрка рано утром вышла из лагеря и налегке, с одной лишь дюралевой стойкой, поспешила к месту трагедии.
     Вышли на вершину холма, увидели ящики, ненецкие домовины, колья, увешанные цветными лоскутками, место от прогоревшего костра. Трупов не было!
     – Что за мистика! – воскликнул Алёшин.
     –  Может быть тебе приблажилось? –  спросил Роман.
     – Смотрите, вот здесь лежал Борис, – Алёшин ткнул пальцем на затоптанный мох. – Видите кровищи сколько? И ещё, – он быстро переместился к кострищу и указал на большое пятно крови. – Тут я нашёл Якова. А теперь их нет. Их вывезли! – и он присел над лужицей высохшей крови. – Вот след нарты скользнул через кровавое пятно и смазал его.
     – Пожалуй, ты прав, – согласился Виктор, осмотрев пятно, – следы убийства скрывают. Потому и увезли трупы. Где-нибудь в болоте затопят. И шито-крыто! Давайте-ка быстрее отсюда сматываться, пока они нас не заметили. Ни к чему не прикасайтесь. Пошли.
     И они ушли.
     Опять потянулись дни надежд и мучительные сырые и холодные ночи. Каждый день слышали отдалённые звуки моторов. Палили дымные костры. Но их не находили. Через десять дней вновь возникла идея похода к лагерю геофизиков. Собственно, она всё время витала в разговорах. Однако её отвергли из страха встречи с оленеводами. Решили подождать ещё пять дней и уж тогда рискнуть, уходить всем к геофизикам. Продукты практически заканчивались. Из кусков тонкой проволоки, извлечённых в рухнувшем самолёте,  сладили петли и поймали двух щенков песцов. Их ободрали, сварили и съели. Снова у нор поставили петли. Но песцы поумнели, больше не попадались.
     На четырнадцатый день ожидания вдруг услышали необычный гул мотора с западной стороны, со стороны лагеря геофизиков. Быстро зажгли костёр. К ним приближалась с ревом невиданная ранее машина, зависла над лагерем, и села. Это был вертолёт МИ–4. Никто из четвёрки ранее не видел ещё вертолётов. На базе в эксплуатации вертолёты появились в наше отсутствие. И тут же были направлены на поиски пропавшего самолёта. Из машины выбрались два человека. Один представился вторым секретарём горкома партии, второй – рабочим, сопровождавшим его.
     – Уже вижу, что случилось, – прервал секретарь, начавшего было говорить командира, – позже расскажите. Готовы немедленно лететь? А где ещё люди?
     – Двоих оленеводы убили, а … –  проговорил, за его спиной Алёшин.
     – Тихо! – полуобернулся на него секретарь. – Об этом потом. Быстро грузитесь. 
     Вот тогда в кабинете горкома, столичного города одного национального округа СССР, со всех нас, потерпевших из того злополучного самолёта, и взяли подписку о неразглашении, обо всём случившимся с нами. И вот только теперь я рассказал всю эту историю полно и, кажется, без умолчаний. Каких-либо расследований убийства наших друзей не проводилось. Власть не желала обострять отношения с коренными народами Севера ещё и потому, что вскоре здесь, на их землях,  обнаружились громадные запасы нефти и газа. А наша жизнь? Жизнь после смерти продолжалась. Но остался вечный вопрос: кто спасает, спасал меня и людей, меня окружающих в течение долгой моей жизни?
     Осталось добавить немного. По записанному мною номеру установили пропавший без вести в тридцатых годах самолёт АНТ-20. Искреннюю, хотя и скорбную, благодарность, за эту трагическую находку, я получил от немногих сохранившихся родственников членов погибшего экипажа. А «посудина», которая обнаружилась на стойбище оленеводов, оказалась серебряным греческим кубком. Это дало историкам выдвинуть идею торговых связей греков с северными народами Союза. Теперь кубок выставлен в музее Санкт-Петербурга. И каждый посетитель сейчас может зайти в Эрмитаж, увидеть эту вазу и прочесть, где, когда, кем, при каких обстоятельствах найден в Заполярье этот серебряный кубок из Греции. Но полной правды этих обстоятельств вы там не прочтёте.
         
               
                ПОРОГ                Памяти трагически погибших
                Марины Минкиной и Юрия Климовского
 
     На высохшей ели перед шумным порогом сидели два ворона.
     Лодку опрокинуло мгновенно. Алёшина накрыло тяжёлым резиновым понтоном. Он чувствовал головой, плечами, руками, как из-под брезента сыпались геологические образцы, баулы с посудой, мешки с продуктами, снаряжение. Алёшин вынырнул, и сипло закричал: «К берегу! Всем быстрее к берегу». Резиновые сапоги, с развернутыми длинными голенищами, наполнились водой и тянули на дно. Алёшин попал в круговорот тяжёлой тёмной воды. Вода не выпускала его. Он попытался достигнуть дна, чтобы оттолкнуться от него в сторону берега. Но дна не достал. Чувствовал, что ещё несколько мгновений и вода поглотит его. Он бешено замолотил руками, пытаясь вырваться из равнодушного, могильного холода реки. Сапоги парализовали ноги. Пошевелить ими он не мог. Алёшин извивался, бился, размахивая непослушными, одеревеневшими руками. Наконец вода, нехотя, с чавкающим звуком выпустила его из своих смертельных объятий водоворота. Алешина буквально выплюнуло на камни. Он выполз на берег и быстрым взглядом осмотрел реку. И вдруг неудержимый понос одолел его. Он едва успел стащить с себя мокрые, прилипшие к телу штаны.
     В тридцати сорока метрах от порога стремительный поток реки ударялся в обрыв левого берега, вскипал, и мгновенно усмирялся. Дальше река текла спокойно, умиротворённо, не торопясь, урча, как бы облизываясь, от вкуса только что поглощённой добычи. Ниже по реке, в сторону правого берега, несло ещё одну перевёрнутую лодку. Небольшой клипер-бот. За него держались Алик и Николай. Понтон у ног Алёшина медленно развернуло, и тут он увидел Малямова Федю. Тот судорожно держался за верёвку понтона. Глаза у него были безумные, невидящие. Артур уже выбрался на правый берег недалеко за понтоном. Марианны и Егора не было видно. «Утонули, - с беспощадной правдой, прошептал Алёшин».
     Он с трудом стянул с себя сапоги, забросил их повыше от воды на обрывистый берег, и нырнул в водоворот. Достигнув дна, Алёшин медленно плыл, пытаясь рассмотреть в мутной воде хоть что-то. Он питал призрачную надежду, что вдруг чудом увидит Марианну или Егора. Едва не захлебнувшись, вынырнул, глубоко вздохнул, и снова ушёл на дно. Он несколько раз выскакивал на поверхность и вновь погружался. Рассмотреть что-нибудь в тёмной воде он не смог. Алёшин рассчитывал на чудо: нащупать руками или босыми ногами своих приятелей. А, может быть, поднять и откачать. То, что они утонули, он как-то понял сразу. И то, что он их не найдёт, тоже знал. Но почему-то механически нырял и нырял в кипящий водоворот воды, пока окончательно не обессилил. Наконец он ухватился за береговой камень, обнял его, и вдруг разрыдался.
     - Маляныч, оттолкнись от лодки-то. Выберись на берег. Он же рядом. Пройдись вдоль реки, посмотри… вдруг. Там, рядом с тобой, крутит пару вёсел. Закинь их на лодку. Я попробую вытащить понтон из водоворота и сплавить его к правому берегу.
     Фёдор с трудом разжал руки и двумя гребками рук достиг берега. Выполз на него, поднялся и медленно, не оглядываясь, побрёл к ребятам. Алёшин соскользнул в воду, доплыл до понтона. Хотел, было, забраться на него, но, осенённый вдруг какой-то мыслью, передумал. Он медленно стал огибать лодку, держась одной рукой за опоясывающую её верёвку, а другой, пытался что-то нашарить снизу понтона. Добравшись до кормы, на которой он сидел, до того, как его выбросило на пороге, он вдруг удовлетворённо вскрикнул, наткнувшись на шланг насоса. Насос тоже был на месте. Он снова погрузился с головой в воду.
     Наконец, Алёшин вынырнул, снова ухватился одной рукой за верёвку, а другой закинул отсоединённый насос на лодку. Затем опять погрузился в воду и продолжал что-то там делать. Закончив подводные манипуляции, Алёшин энергично выпрыгнул над понтоном и вскарабкался на него. Отдышавшись, взял весло в руки, пристроился на корме перевернутого понтона и начал энергично попеременно загребать веслом по обе стороны кормы. Лодка тяжело поворачивалась, сопротивлялась. Густая вода не отпускала понтон. И всё же Алёшин выцарапал лодку из водоворота. Течение реки подхватило её, ударило в левый берег и погнало к правому обрыву реки. На невысоком каменистом обрывчике молча переминались четверо промокших, поникших ребят.
      Алёшин взглянул на часы. Часы стояли.
     - У кого-нибудь часы идут? - спокойно спросил он. И вдруг сорвался: - А рация? Что с рацией?!
     - Утонула, - обречёно обронил радист Николай.
     - Не привязали, - утвердительно покачал головой Алёшин.
     - Да… - заговорил, было, Артур.
     - Время?
     - Пятнадцать минут четвёртого, - ответил кто-то.
     После трагедии прошло всего двадцать минут. И вновь, осознав случившееся, Алёшин судорожно всхлипнул, но сдержался. На него уставились четыре пары мужских глаз. Парни были мокрые, испуганные, безвольные, с потухшими взглядами. Ждали команд. Алёшин по очереди, медленно скользнул взглядом по скорбным, растерянным лицам, пристально вглядываясь в их глаза. Все молчали. Как ни странно, но Алёшину показалось, что у всех его товарищей, несмотря на трагический вид, выражение глаз было одинаковым. Глаза скрывали радость. Животную радость. Вот они утонули, а я живой, спасся. «Должно быть, мои глаза светятся также, подумал Алёшин».
     Он встряхнул головой, как бы пытаясь отогнать наваждение, и жёстким, твёрдым голосом приказал: - Быстро раздеться. Отжать одежду. Вылить воду из сапог. Одеться и бегом пробежать вдоль реки. Если можно перебраться на другой берег - осмотреть и его. Всё, что прибило к берегу, или можно достать из воды, вытащить. Повыше. Кажется, собирается дождь, река вздуется, всё смоет.
     Все быстро начали раздеваться.
     - Да, - вдруг спросил Алёшин, - а где Дружок? Кто видел? Не у… погиб же он?
     Никто не ответил.
     - Дружок! Дружок! - громко позвал Алёшин, выжимая одежду. - Дружок!
     И вдруг сверху, с обрыва раздался радостный лай. Все взглянули на черную вертикальную базальтовую стену. Почти на самом её верху светлело белое пятно на груди Дружка. Он радостно вилял хвостом.
     Всех сразу прорвало. «Дружок, Дружок. Сюда, к нам. Скорее!».
     Собака заметалась на отвесном обрыве. Однако прямого спуска к людям не видела, и медленно, внимательно смотря себе под ноги, запрыгала обратно в сторону порога. Какое-то время все следили за псом, пока он не исчез за поворотом реки.
     - Я пройдусь обратно, к порогу. Там у меня сапоги брошены. Просмотрю берег. А вы прогуляйтесь вниз по реке. Осмотрите оба берега. Ходить по двое. Реку переходить только в случае, если вода не выше коленей. И обязательно держитесь за руки. Но лучше не рисковать. Далее четырёхсот пятисот метров отсюда, от лодок не уходить. Торопитесь. Вон, видите, тучи надвигаются. Если пройдёт дождь, вода в реке мгновенно вздуется. Всё снесёт, что зацепилось за берег. И, ещё, буду честным.
     Голос Алёшина стал жестким. - Сразу предупреждаю. Всё, что мы спасём, может сохранить нам жизнь. Всем. Что сможете найти, достать из воды, тащите на берег. Запомните это. Ну, о прочем у нас ещё будет время поговорить. Разбежались.
     Алёшин, осторожно ступая босыми ногами по камням, зашагал в сторону шумящего порога. Старался держаться поближе к воде. Даже брёл по ней. Выше, необкатанные водой, бритвенные сколы вулканических пород резали ступни ног. Он добрался до узкого оврага, прорезанного невидимым под камнями журчащим ручьём, и оглянулся. Ребят не было видно. Он ещё раз внимательно осмотрелся вокруг. Никого. Лишь на противоположном берегу, на самой вершине высокой высохшей ели по-прежнему сидели два ворона. «Наверное, те же, что каркали нам предупреждающе перед порогом, - подумал Алёшин». Он быстро проскользнул в расселину, снова настороженно оглянулся в сторону парней и достал какой-то предмет из кармана брюк. Затем тщательно осмотрел стену оврага, и засунул что-то в щель между камнями под свисающий мох. Придирчиво изучил место, где только что стоял, не оставил ли следов, запомнил место схрона и спустился к реке.
     Он брёл, внимательно осматривая оба берега. Вскоре он вытащил из воды тюк палатки. Затем увидел два мешка со спальниками. Оттащил их повыше от воды. Потом высмотрел, почти погруженный в воду, фанерный бочонок из-под сухого молока. В нём они с неделю назад засолили несколько рыбин тайменей. Алёшин торопливо выкатил лёгкий бочонок из воды. Рыбу из него вымыло. Лишь на самом дне сохранился кусок рыбины, застрявший в узких стенках бочонка. Подняв бочонок с рыбой повыше, Алёшин заспешил дальше.
     Члены отряда, спотыкаясь на замшелых осклизлых валунах бечевника, торопливо трусили вдоль реки. Они внимательно осматривали берега, куда река могла вынести и выбросить что-то из опрокинутых лодок.
     - А, палатка! Смотри, мешок, вон ещё мешок! Кажется, бидон с растительным маслом?
     - Что? Пустой?
     - Пустой. А крышка рядом.
     - А это? Бумаги какие-то.
     - Отбрось повыше.
     - Смотри! Баул, по-моему, с сухарями?
     - Точно! Сухари!
     - Не тронь! Кому говорю, не ешь! Придави мешком бумаги. Идём дальше.
     - Кажется, здесь перекатик мелкий? - остановился Алик. - Может быть, попробуем перебраться на тот берег. Вон там, вроде, какие-то тючки видны.
     - Попробую. Маляныч, давай руку, - обратился к нему Артур.
     - Да лёгкий я, снесёт меня. Ты с Николаем попробуй, он тяжелее.
     Маляныч явно трусил.
     - Ты длинный, а он короткий. Давай руку!
     Артур ухватил Маляныча за кисть и потянул на перекат. Сделав два три скользящих шага по мелкой гальке переката, парни остановились. Вода забурлила вокруг их ног, вымывая гальку из-под подошвы сапог. Устойчивость терялась.
     - Да нельзя останавливаться, - закричал им Алик. - Это обязательное правило при переходе переката, говорил нам Алёшин. Если видите, что глубина не будет выше колен, смело семените дальше. Лицом держитесь вверх по реке.
     И хотя вода не достигала и середины икр ног, парни не решались двигаться дальше. Они трусили.
     - Не бросай меня! - взвизгнул Маляныч. - Держи меня!
     - Да не пищи, ты! Сейчас вернёмся.
     Они медленно, неуверенно, охваченные ещё не прошедшим страхом перед рекой, неторопливо развернулись и быстро выскочили на безопасный берег.
     - Дальше по бечевнику не пробраться. Круто. Обрыв начинается. Да и вряд ли там, на обрыве что-нибудь из барахлишка задержалось. Пошли обратно.
     Они повернули назад, подбирая по пути к лодкам тюки, свертки, мешки, колья от палаток. Всё, что смогли обнаружить по правому берегу реки. Что могли унести, брали с собой.
     Алёшин уже ждал их. Молча осмотрел находки.
     - Ставим палатку. Повыше. Вот-вот врежет дождь.
     Они быстро растянули большую палатку. Растяжки закрепили на камнях. Раскинули на гальке спальные мешки. Алёшин занёс в палатку фанерный бочонок с рыбой. Алик притащил мешок с чуть подмокшими сухарями.
     - Значит, так, - заговорил Алёшин. - Рации у нас утонула. Связи не будет. Продуктов практически нет. Мы имеем килограммов шесть малосолёной рыбы. Чудом сохранился в бочонке засоленный таймень. Ещё мешок, килограммов пятнадцать подмокших сухарей. Сейчас же их разложить в палатке и подсушить. Иначе замшеют и сгниют. Спичек нет. Но завтра, при солнце, попробуем огонь добыть. Сегодня 22 августа. По плану гидросамолёт должен искать нас числа четвёртого пятого сентября. Если мы не выходим на связь. Это в идеальном случае. Но может быть и десятого, и пятнадцатого.
     Алёшин сделал паузу и беспощадно добавил: - Но может и совсем не искать.
     Он подождал, пока жестокая правда не дошла до всех членов отряда.
     - Почему это он не будет нас искать? - запаниковал Артур.
     - Ты где до нас работал? - откликнулся Алёшин. - Не в охранке? - Алёшин взглянул на Артура. - Что, у вас там так уж всё по плану исполнялось? А тут геология. И бардак у нас беспросветный. На базе никого нет, кроме радиста. Он на связь то не всегда выходит. Водку жрёт, да по бабам бегает. И что мы не выходим на связь, доложит по начальству, дай бог, через неделю. Согласно инструкции. Это в лучшем случае. Пока закажут гидросамолёт из района. Да когда ещё будет свободный борт. Так что, скорее всего, за нами прилетят после двадцатого сентября, когда нас надо вывозить по плану. Или около того.
     - Да мы все загнёмся к этому времени! - вскочил Артур.
     - Сядь, - попросил Алёшин. - Если захочешь - загнёшься. - Ну, сколько там у нас? - обратился он к Алику, который закончил раскладывать подмокшие сухари на брезенте.
     - Значит, так. 243 целых ломтей, 17 - половинок и кусочки вон. Сорок, пятьдесят, наверное.
     - Наверное? «Социализм - это учёт», - горько усмехнулся Алёшин. - Алик, - подели все кусочки на пять равных кучек.
     Алёшин подтянул к себе бочонок с рыбиной.
     - Вот рыба. Кусок рыбины. Килограмм на пять, шесть. Малосольная. Не успела просолиться. Отрезаю всем по кусочку. Сегодня по восемьдесят, по сто грамм. С завтрашнего дня - меньше.
     Все внимательно следили, как Алёшин делил перочинным ножом рыбу и распределял по кучкам сухарей.
     - Маляныч, отвернись. Коль, покричи.
     - Кому? Кому? Кому? - перечислял Николай.
     - А Дружку? - спросил Алик.
     Алёшин взглянул на Алька. - Дружка с сегодняшнего дня переводим на подножный корм, - непреклонно произнёс он. - Пусть мышей ищет. Птиц ловит. Гнёзда зарит. Может быть, ленных гусей достанет.
     - Теперь как раз тот случай, - проговорил Алёшин, - чем тщательнее пережевываете пищу, тем дольше не испытываете голода. Запомните это.
     Жевать стали медленнее.
     - Я прикинул, - продолжал Алёшин, - что мы можем съедать в день по два ломтя сухарей и по кусочку рыбы. В блокаду в Ленинграде меньше выдавали. Если сухари не замшеют, а рыба не протухнет, то при таком рационе, нам хватит их на три, может четыре недели. До пятнадцатого, даже двадцатого сентября. Будем надеяться, что до этого времени нас вывезут.
     - Да раньше вывезут! - выкрикнул Артур. - До десятого, точно. Можно и по три ломтя в день есть.
     - Только по два!
     Последние слова Алёшина заглушил гром. И в тот же миг на палатку обрушился ливень.
     - Ого! - воскликнул Алёшин. - Лодки хорошо закрепили?
     Он выглянул наружу, откинув полог палатки. При свете, распоровшей небо молнии, Алёшин заметил, как вздулась река. Вода уже подступала к палатке. Вероятно, в верховье дождь шёл уже давно. Понтон метался на натянутой веревке. Маленькой лодки не было.
     С криком «помогите вытащить лодку», Алёшин кинулся к понтону. К нему поспешили Алик и Маляныч.
     - Давайте повыше! В овраг. За ветер. Сейчас река снесёт палатку. Быстро соберите сухари. Всё тащите под понтон.
     Они торопливо перекидали в мешок сухари, уронили палатку и потащили наверх. Туда же, в расщелину оттащили тюки, пакеты, мешки. Дождь хлестал лавинный. Река ревела, вспучивалась. Стремительно поднималась. Через несколько минут место, где недавно стояла палатка, залила мутная вода. Люди отступали и отступали под обрыв, спасаясь от наступающего потока воды. Темень стояла чернильная. И лишь при ярчайших вспышках непрерывно рассекающих небо молний, члены отряда успевали рассмотреть друг друга. Инстинктивно угадывали направление к расселине, куда они оттаскивали сохранившиеся вещички.
     - Кажется, всё? - прокричал Алёшин. - Идёмте к понтону. Садитесь на него, теснее друг к другу, и накройтесь палаткой.
     Они уселись на лодку, укрылись палаткой. Все дрожали. И только сейчас почувствовали, каким ледяным был дождь.
     Часа через два дождь утих. Вода не добралась до понтона. Люди, измотанные борьбой со стихией, заснули кто где. Маляныч с Альком уснули прямо на резиновом днище понтона в луже воды. Николай с Артуром спали рядом, откинувшись спиной и головой на бок понтона. Алёшин похрапывал, засунув голову под понтон. Мокрая палатка была их одеялом.
     Уже угадывался скорый рассвет, когда первым очнулся Алёшин. Под боком у него, свернувшись калачиком, пристроился Дружок. Долина реки была затянута плотным туманом. Сквозь него неба было не разглядеть.
     - Ну, что, Дружок, надо жить. Двигаться надо, а то схватим воспаление лёгких. Давай будить парней. Слышишь, как постанывают? Оледенели.
     - Парни, подъём! Окоченеете.
     Алёшин взглянул на русло реки и присвистнул. Там, где вчера был шумный порог, и торчали несколько крупных обкатанных валунов, сегодня бесшумно несся широкий, гладкий, как мутное зеркало, поток воды. Река тащила древесный мусор, обглоданные, словно отполированные трупы деревьев. Пронесло стаю, испуганно гогочущих линных гусей, безуспешно пытавшихся прибиться к берегу. Мелькали и исчезали за поворотом недавно вырванные с корнями, ещё живые берёзы, осины, ели. Они, будто стараясь вырваться из стремительного потока, размахивали ветвями, как пловцы, рвущиеся к финишу, к берегу. Но равнодушная река мяла их, переворачивала, била о чёрные камни, обдирала и уносила прочь.
     Сколько так простоял Алёшин, любуясь и леденея от ужаса перед стихией, он не знал. Очнулся он, когда кто-то кашлянул. Рядом стояли все члены отряда. Они дрожали в своей мокрой одежде от холодного рассвета, ватного тумана, страха, увиденного. Все смотрели на него, будто он мог совершить чудо. Вернуть утонувших людей. Запалить печурку, создать теплый уют палатки. Воскресить беззаботную атмосферу смеха и лёгкого весёлого трёпа.
     Алёшин посмотрел на небо. Туман начал расходиться. - Светает. Через полчасика солнце появится. Сегодня будет жарко. Обсохнем. К обеду вода схлынет. А к вечеру и посветлеет. Ну, что ж, други, давайте суетиться.
     Все подошли к понтону. Оттащили и растянули на камнях мокрую большую палатку. Сухари под понтоном не намокли, но были волглыми. Они вытащили из тюка ещё одну палатку, сухую, двухместную и разложили на ней сухари. Рядом с сухарями оставили Алика, стеречь их от собаки. Бочонок с рыбой накрыли мешком и оставили в тени. Раскидали на каменистом склоне всё, что вчера удалось обнаружить и спасти от прожорливой реки. Оказалось, не так уж и мало. У их ног стелился плотный туман.
     - Ну что, подобьём бабки. Ещё раз, - предложил Алешин. - Имеем две палатки. Большую и маленькую. Спальные мешки есть у всех. Даже один… - он помолчал, и добавил: - запасной. Один понтон. Полуспущенный. Хорошо, что насос не отсоединяли от него. Сохранился. Так что понтон всегда подкачаем. Маленькую лодку унесло. Ну да ниже по реке где-нибудь её встретим. Нам около ста пятидесяти километров ещё предстоит сплавиться… До точки, где нас должны снимать по плану.
     - Я в лодке больше не поплыву, - вдруг заявил непреклонно Артур.
     - И я, пожалуй, тоже, - тихо проговорил Николай.
     - Страшно? - как бы проверяя на вкус это слово, задумчиво спросил Алёшин. - Да, конечно, страшно. Хорошее чувство. Оно убережёт нас от последующих необдуманных поступков.
     - Каких это ещё необдуманных? - вызывающе спросил Артур.
     - Как знать, как знать, - загадочно пробормотал Алёшин. - Ладно, пошли дальше.
     - Алёк, смотри, Дружок сухарь схватил! - закричал Маляныч.
     - Я морду ему сейчас набью, - зло прошептал Артур, привставая.
     - Алик, внимательнее. А ты, Артур, не кипятись. Нам всем теперь надо свои эмоции в узде держать. Давай, Арт, тащи рыбку, перекусим. А ты, Алёк, приготовь пять кучек сухариков. По паре половинок каждому.
     Туман оседал, уплотнялся. У возвращавшего Артура, из-за плотного тумана, была видна только голова. И лишь когда он подошёл совсем близко, стало видно, что он принёс бочонок с рыбой.
     Небо внезапно очистилось, и все увидели яркое, уже с утра, горячее солнце. От мокрой одежды повалил пар. Члены отряда перестали дрожать. Сумеречные лица разгладились. Алик даже заулыбался, показывая пальцем на Дружка.
     - Смотрите, слюну глотает. Думает, его сейчас кормить будут.
     - Фу, Дружок, мышей ищи! Мы тебя теперь кормить не сможем.
     Дружок переступал лапами, поскуливал, и переводил жадные взгляды с исчезающих кусочков сухарей и ломтиков рыбы. Скудный завтрак закончился.
     - Время? Так, восемь утра.
     - Думаю, - заговорил Алёшин, - мы вставать будем попозже. Скажем, часов в десять. Тогда же и завтракать. Ужин, может быть, в шесть часов вечера, или в семь? Хорошо, в шесть. Два раза в день. Остальное время лежать или медленно двигаться. Будем экономить силы. Собирать подножный корм. Ягода почти созрела. Красная и чёрная смородина. Пониже спустимся, малину встретим. Черёмуха попозже пойдёт. Грибы после дождя появятся. С грибами осторожнее, можно отравиться. Перед тем как есть, обязательно показывать мне. Тут у меня опыта больше.
     - Мы что, здесь и стоять будем? Тут же на реку гидрач не сядет. А вертолётов в Суре нет.
     - Здесь мы пробудем трое суток, - ответил Алёшин Артуру. - Слышал… - он помолчал, затем обратился к Алику. - Алёк, следи за сухарями! Опять Дружок подбирается. Слышал, - уже увереннее продолжил Алёшин, - что трупы через три дня всплывают.
     - А если они зацепились за топляк? - высказал сомнение Артур.
     - Могло и валунами завалить. Вон река как озверела, какие камни ворочает! - добавил Николай.
     - Стоять будем тут три дня, - жестко отрубил Алёшин. Сегодня двадцать третье. Утром двадцать шестого начинаем сплавляться. В любом случае. Всплывут ребята, нет ли. Хотелось бы как-то захоронить их. Зверьё может растащить, рыбы обгложут… - жалобным, сдавленным голосом добавил он.
     - Теперь о живых надо думать, - пробормотал Артур.
     - Чтобы остаться нам всем живыми, прежде о мертвых не след забывать, - Алёшин внимательно посмотрел на Артура.
     - Конечно, надо подождать, - хлипкий Алёк виновато посмотрел на могучего Артура.
- Ну, что ж, давайте обживаться. Маляныч, помоги мне палатку поставить. Я буду в маленькой располагаться. Вы четверо, в большой. Дружок будет со мной.
     Члены отряда, не торопясь, выбрали места для палаток и растянули верёвки растяжек на валунах. Затем достали спальные мешки, надувные матрацы. У Алика матраца не оказалось. Он, как обычно, забыл его засунуть в мешок вместе со спальником и матрац затонул.
     - Посмотри мешок Марианны, там должен быть матрац, - предложил Алёшин. - Она девушка была аккуратная.
     Матрац там был.
     Ребята накачали насосом от лодки матрацы, занесли их в палатку и бросили на них спальные мешки. Натянули над мешками полога от комаров. Быт был налажен.
     - Хорошо бы, - обращаясь ко всем, попросил Алёшин, - от палаток далеко не отходить. Ну, метров на сто, сто пятьдесят. В пределах видимости и слышимости. Ходить только вдвоём и чтобы видеть друг друга! С ягодами, грибами ясно?
     После страшного последнего ливня и грозы в ночь после трагедии, установилась сухая и жаркая погода. Река мелела и светлела на глазах. Члены отряда вели однообразный образ жизни. Утром получали по сухарю с кусочком рыбы, запивали их ледяной водой из родника и заваливались в полога. Изредка Артур и Николай после сна отправлялись полазить по кустам, чтобы собрать красной или чёрной смородины. Однако без мази от комаров, долго там продержаться не могли и с проклятиями бежали к палатке и залезали под полога. Алик и Маляныч собирали ягоды по утрам, когда солнце только-только собиралось всходить. В это время, как это бывает в северных широтах, было ещё прохладно, и комар досаждал не так сильно. К Алёшину комарье и гнус не приставали в любое время суток, и он спокойно набирал две три двух литровые банки ягод и делился с ребятами. Вокруг него роилось плотное облако комара и мошки, но на лицо и руки не садились.
     - Я несколько лет назад, - рассказал как-то, усмехаясь Алёшин, - с большого бодуна глотнул утром из чайника по ошибке с пол-литра, наверное, антикомарийной жидкости, диметила! Жажда страшно мучила. К счастью, не отравился. Но, вероятно, с тех пор потею диметилом, и гнус меня не трогает.
     Шутка, конечно, но, факт, Алёшин никогда не пользовался средствами от комаров.
     Заканчивался третий, последний день стоянки на месте трагедии. Алешин и члены отряда внимательно осматривали реку, берега, следили за поведением чаек, воронья. Всё было как обычно. Река не возвращала утонувших ребят.
     Острого голода члены отряда ещё не чувствовали, но о еде думали постоянно. Пара сухарей и ломтик рыбы в день всё-таки утоляли голод. Но не хватало горячей пищи. Огонь ребята так и не смогли добыть. Пили родниковую воду, добавляя в неё раздавленную красную или чёрную смородину. До тошноты объедались ягодой. Двигались мало, только по ягоды, грибы. Целыми днями лежали под марлевыми пологами, растянутыми, от духоты в палатке, на улице. Стояла необычная для севера жара. Река обмелела. Вода в ней стала прозрачной и просматривалась на полтора два метра вглубь. В глубине неторопливо ходили крупные рыбины - таймени. Однако ловить их было не на что. Последнюю блесну с леской, случайно сохранившейся в кармане куртки у Алёшина, при первом же забросе оторвал крупный, килограммов на двадцать, таймень. Его даже было хорошо видно в воде. Он так и гулял по покаяме, по плёсу, с торчащей в губе медной блесной и длинной леской.
     Дружок полностью перешёл на подножный корм. Почти все дни он сновал по прибережным кустам. Когда мошка и комары изводили его окончательно, он с воем несся к реке и бросался с головою в воду. Часто у него изо рта свисала мышь. Так что пёс был сыт. Однако аккуратно являлся ко всем завтракам и ужинам, в надежде, что мы передумаем и начнём его кормить. Собака не понимала, что случилось. Морда Дружка выражала полнейшее недоумение: почему это перестали давать ему миску с вкусной пищей? Когда наша трапеза заканчивалась, Дружок тут же исчезал в кустах. Но, вероятно, он начал понимать, что мы тоже голодаем. И однажды, после охоты, он подбежал к Алёшину и положил к его ногам мышь. Алёшин погладил собаку, и сунул полёвку в карман. Позднее, когда никто его не видел, снял с мышки шкурку, тщательно вымыл её и, с неким брезгливым преодолением, съел. «А что, ничего. Можно, пожалуй, ввести мышек в наш рацион, - решил Алёшин».
     - Ну, что, ребята, завтра начнём сплавляться до места, где нас должен забрать гидросамолёт. Карт у нас теперь нет. Я так прикидываю, что нам осталось одолеть километров сто двадцать, сто сорок. До места, где кончаются пороги, перекаты и начинаются плёсы. Думаю, дня за три, четыре доберёмся.
     - Я в лодке, пока пороги не кончатся, не поплыву, - вновь напомнил Артур.
     - Я тоже, - пряча глаза, отказался Николай.
     Алик и Маляныч промолчали.
     - Мой дед, который был плотогоном, несколько раз тонул на горных реках Сибири. Так вот, он наставлял меня, - начал свой рассказ Алёшин. - Ты, внук, запомни, если чего-нибудь в жизни испугаешься, тут же постарайся переступить через этот страх. А то сломаешься. Я много толковых плотогонов через страх потерял. Свой страх перед рекой они, после того, как тонули, не могли побороть. На плоты боялись всходить. Я несколько раз тонул, но тут же снова кидался на плоты. Иначе ослабеешь нутром, если дашь страху одолеть себя, - закончил рассказывать Алёшин, и замолчал.
     - Я пойду с тобой, - тихо проговорил Алик.
     - Нет, - отказался Алёшин. - Я пойду один. Пока пороги не кончатся. С Дружком. Вы, четверо, подниметесь наверх, на плато, и пойдёте вдоль реки. По-над обрывом я видел тропы, набитые дикими оленями сквозь кустарник. Так что идти вам будет легко. Меня река понесёт быстро. Километров десять двенадцать в час. Вы это расстояние будете проходить часа за три. Так что часа через два три выходите на обрыв, высматривайте меня на реке и машите мне. Возьмите белую тряпку. Отметились, идём, плывём дальше. Через пару тройку часов снова ищите лодку. Примерно километров через тридцать пороги кончатся, река успокоится. Вот тогда, придётся крепко поработать вёслами. А сейчас я за три четыре часа пройду такое расстояние. Вы пешком, по верху, пройдёте за это время меньше, километров двадцать. Срезайте петли реки. Всем держаться обязательно вместе. В пределах видимости каждого. И от реки далеко не удаляйтесь. Да долина реки хорошо сверху видна. Как, говорится, с богом!
     Алёшин видел, что парни напряжены и сильно нервничают. Им впервые, за три полевых месяца, придётся остаться без начальника и, возможно, принимать какие-то решения самим. Они от этого отвыкли, поэтому и страшились предстоящего похода.
     - Обязан сказать вот что ещё. Алёшин с минуту помолчал и затем четко, коротко, негромким голосом предупредил: - Вдруг, если со мной что-нибудь случится, - Алёшин предупреждающе поднял руку, хотя его никто не прерывал, - что-нибудь случится, - Алёшин чуть повысил голос, - спускайтесь к реке, ищите лодку и быстро сплавляйтесь до первого плёса реки, где сможет сесть самолёт. Собака будет возле лодки. Для неё это дом. Она от неё не уйдёт. Если уж совсем нечего будет есть, забьёте Дружка. Это крайний случай. Но за вами обязательно прилетят и заберут. Обязательно. Не вздумайте сплавляться ниже. Обещайте. Только ждать. Старшим назначаю, - Алёшин пристально посмотрел на ребят, - Артура. Теперь всё. Надо выспаться, день будет трудным. Да, Алик, одолжи мне свои часы. У вас вторые есть.
     Алёшин проснулся рано. Плотный туман стелился над рекой. Так всегда бывает в северных широтах после жаркого ясного дня. А все последние три дня стояла необычно жаркая для Приполярья погода.
     Алёшин заглянул в палатку к ребятам. Там было тихо. Он прикрыл вход в палатку и, осторожно ступая, пошёл к оврагу, где три дня назад что-то таинственно прятал в каменной нише подо мхом. За ним неслышно следовал Дружок. Внимательно осмотревшись вокруг, Алёшин засунул руку под мох и извлёк какой-то предмет и быстро спрятал его в карман просторных штанов. Затем туже подтянул ремень и вернулся к палаткам.
     - Парни! Подъём! Дружок, голос!
     Однако Дружка рядом уже не было. Дружок был старой и мудрой собакой. Он собачьим инстинктом почувствовал, что сегодня люди будут сплавляться. И ему придётся целый день, как обычно, бежать за лодкой, переплывать реку, взлетать на обрывы, перепрыгивать трещины. Поесть, половить мышей будет некогда. И он отправился на охоту. В кустах был слышен то ликующий победный взлай Дружка, когда он ухватывал мышь, то жалобный щенячий всхлип от изводящих его комаров и мошки. Иногда Дружок пулей вылетал из кустов, бросался в реку, торопливо проплывал несколько кругов, иногда погружаясь с головой в воду, и вновь, как в омут, кидался в кусты.
     Ребята быстро упаковали спальные мешки, покидали немногочисленные вещички в понтон, затянули лодку брезентом и тщательно, и надёжно увязали снаряжение, на случай, если лодка перевернётся. Под верёвки засунули все выловленные вёсла. На корме оставили место для сидения. Для Алёшина. Затем собрались вокруг Алика, который закончил делить скудный завтрак.
     Ели молча. Всё было оговорено.
     - Ну, поехали! - Алёшин встал, ещё раз внимательно осмотрел реку. - Дальше, - он обратился к ребятам, - по инструкции, как договорились.
     Алёшин подошёл к понтону, столкнул его на воду, придержал. Взял в руки весло.
     - Итак, как говорил мой дед, - ломаем страх через колено! Дружок, в лодку! И Алёшин впрыгнул в понтон, который тут же подхватил стремительный поток. Лодка с Алёшиным и Дружком мгновенно исчезла за обрывистым поворотом. Парни ещё раз взглянули на пустую реку, вошли в кусты, и начали подниматься в гору. На них мгновенно набросились тучи комарья и мошки.
     Плоскодонный понтон был практически не подвластен одному человеку. Только четыре или пять крепких человек могли развернуть и направить лодку в нужном направлении. Почти неуправляемый понтон швыряло от одного берега до другого. Ударяло об обрывистые берега. Крутило в водоворотах. И лишь благодаря низкой воде резиновая лодка билась не о бритвенные выходы сланцеватых пород, а об обрывистые берега, веками отполированные стремительными водами. К тому же опытный Алёшин просил ребят не накачивать лодку туго, чтобы при ударе о скалы борта лодки проминались, а не прорезались.
     Через два часа Алёшин пристал к берегу напротив высокого обрыва и стал поджидать ребят. Они появились через час. Помахали ему белым полотенцем. Прокричали что-то невнятное, и снова исчезли в кустах.
     Еще дважды подгребал Алёшин к берегу реки для свидания с отрядом. И дважды над обрывом напротив него появлялись парни, сигналили и исчезали в кустах. В шестом часу вечера решили заночевать. Река почти успокоилась. Пороги исчезли. Всё чаще появлялись короткие глубокие плёсы, которые сменялись стремительными мелкими перекатами. Берега реки стали много ниже. Мрачные базальтовые скалы и чёрные кремнистые сланцы исчезли. Взамен них возникли обрывы кремовых, розоватых и белых известняков. После мрачных низкорослых елей пошли веселые светло-зеленые лиственницы, стройные осины, берестой забелели берёзки.
     Когда ребята спустились с обрыва и перешли по мелкому перекату к Алёшину, он ахнул. Лица парней оплыли от укусов мошки. Места за ушами, уши, веки и шея были изъедены гнусом до крови. Алик безвольно опустил руки и уже перестал отбиваться от кровопивцев. И только болезненные укусы оводов заставляли его судорожно вскидывать руки. Разбухшие от крови комары покрывали его лицо. Алёшина на реке комарье не досаждало. Лишь изредка налетал надоедливый овод.
     - Ополосните лица и срочно ставим полога.
     Они разгрузили понтон, вытащили его подальше от реки и надежно закрепили. Распаковали спальные мешки, натянули быстро полога и укрылись в них. Дружок бросился в кусты добывать пропитание.
     Через час стало прохладнее. Вдоль реки подул крепкий ветерок, отгоняющий комара и гнус. Парни выбрались из пологов и расположились на валунах у кромки берега. Разыграли привычную пайку сухарей и рыбы. Неспешно жевали, обильно запивая солоноватую рыбу водой из реки. Поглядывали на ещё бурливую, но уже не такую страшную реку. Рядом поскуливал сытый Дружок.
     - Я больше по верху не пойду, - закончив ужин, проговорил Алик.
     - Я - тоже, - присоединился к нему Маляныч.
     - Да, сил, пожалуй, уже не хватит на ещё один тридцати километровый бросок, - добавил Николай.
     - Порогов, вроде, страшных больше не предвидится, поплыву и я, - высказался Артур. - Гнус наверху заел.
     - Хорошо, плывём все, - согласился Алёшин. - Вместе мы быстро до плёсов доберёмся. За два, ну, за три дня уж точно на месте будем. Вон, какое мощное ещё течение. А опасные пороги вряд ли ещё встретятся.
     Берега реки с каждым часом становились всё положе. Исчезли и скальные обрывы. Лишь у самого уреза воды прослеживались маломощные выходы светлоокрашенных известковых пород. Пойма реки становилась всё шире. Течение реки спокойнее. Чаще встречались и совсем застойные, глубокие, но короткие плёсы. Самолёт на них, может быть, и сядет, но взлететь вряд ли сможет.
     На третий день плаванья увидели на обрывчике реки досчатое строение. Пристали к берегу. Это был старый лагерь какой-то буровой партии. Кругом валялись проржавевшие трубы, железные бочки, брошенные железные печурки, разный железный хлам. На дверях единственного сохранившегося ветхого строения была вырезана дата. 1957. Вероятно, это была контора. Внутри было сравнительно чисто.
     - Ищите спички, - попросил Алёшин, и вышел из конторки.
     - Сюда! Ко мне! - закричал Алик, - приплясывая у железной бочки и размахивая правой рукой, в которой он держал чёрный кусок какого-то тавота. - Ты попробуй, попробуй, - тыкал он в нос Алёшину этот ком. - Это же томатная паста! - ликовал Алик. - Она совершенно не испортилась за тринадцать лет. Они её просто бросили. А она не испортилась. Она съедобна! Лизни, нет, ты лизни. Понюхай. И он запихал себе в рот порцию пасты из пригоршни.
     Алёшин недоверчиво осмотрел неаппетитный ошмёток сомнительного бурого вещества, заглянул в бочку, из которой Алик его извлёк. Запаха действительно не было. Но отвращение «лизнуть» было. Взглянул на Алька: не повредился ли в уме?
     - Ты копни глубже, - возбуждённо шумел Алик. - Там же только верхний слой почернел. Годов-то сколько прошло. Тринадцать лет. А под почерневшим слоем томатная паста абсолютно неиспорченная. Тут её килограмм тридцать. Треть стокилограммовой бочки!
     - Ну, хорошо, - смирился Алёшин. - Достаньте пару рюкзаков и загрузите их этим… тавотом. Встанем на лагерь, оценим. Если не отравимся, неплохое неожиданное подспорье в меню будет.
     - Да на мне, на мне и проверите, - кричал в экстазе Алик. - Я прямо сейчас начну её есть.
     - Не сегодня, - запретил Алёшин. - Вдруг что-нибудь приключится с тобой, отхаживай тебя. А нам силы нужны, гребцы. Вот доберемся до стоянки, и начинай пробовать.
     - Ладно, - согласился Алик. - Но ты видишь, теперь, какая она красная? Как будто совсем свежая. И абсолютно без запаха. Он снова набил рот красной пастой.
     Остальные члены отряда тоже потянулись к пасте. Осторожно зачерпнули пальцами подозрительный продукт, пожевали. Прислушались к своим ощущениям.
     - Хватит, - сказал Алёшин, - поехали.
     Река всё более смирялась, успокаивалась. Обрывы реки становились всё ниже. Светлые известковые породы и вовсе исчезли. По обоим берегам тянулись невысокие обрывчики песчано-глинистых пород. Лишь у самого уреза воды из-под них иногда выступали выходы древних красноцветных сланцев. И тут же в этих местах возникали мелкие короткие перекаты. Скорость воды резко увеличивалась. Лодка стремительно миновала мелководье и снова попадала в буквально стоячую воду плёсов.
     Плёсы изматывали гребцов. Лодка едва ползла по неподвижной воде. Людям приходилось прилагать большие усилия, чтобы понтон хоть как-то продвигался. Особенно трудно приходилось парням при встречном ветре. Лодка просто замирала на месте. Пробовали бурлачить - тянуть лодку вчетвером на веревке. Но плоскодонный понтон тут же прибивало на мелководье, к берегу. Удержать его на глубокой воде одному Алёшину не удавалось. Да и сил не было. Парни выдыхались. Шестой день полуголодного существования уже начинал сказываться и на моральном состоянии членов отряда. Парни мрачно молчали. А когда общались, говорили раздражёнными голосами, на повышенных нотах. Алёшину то и дело приходилось успокаивать ребят.
     На четвёртый день сплава понтон стремительно вынесло из протяжённого мелководного переката на длинный и спокойный плёс. Однако для гидросамолёта плёс не подходил. Приводниться на нём экипаж самолёта вряд ли рискнёт. Препятствием были неожиданно вдруг вознёсшие высокие обрывы на реке в начале и в конце спокойного русла.
     Посовещавшись, члены отряда решили сплавляться дальше, в поисках более подходящего, безопасного для самолёта места. Поплыли, равнодушно и механически налегая обессилено на вёсла.
     К вечеру, лодка выползла из-за крутого поворота на широко разлившуюся реку, протекавшую меж низких песчаных берегов.
     - Здесь! Нашли! - раздались радостные голоса.
     - Спокойно, ребята, - остудил их восторг Алёшин. - Надо оценить глубину реки. Сядет ли здесь самолёт. Давайте зигзагами походим по плёсу, посмотрим глубину. Если подходит, то вон там слева, в конце плёса, перед перекатом и поставим лагерь.
     Парни, едва загребая вёслами, направляли понтон от одного берега к другому, внимательно осматривая дно реки. Ровное песчаное русло реки, без единого валуна и с подходящей глубиной для гидросамолёта, просматривалось под скользящей лодкой.
     - Ребята, подгребайте понемногу к левому бережку. Вон там, вроде, подходящее местечко для лагеря. Палатки поставим повыше, на той площадке. А барахлишко можно оставить ниже, пока дожди не пошли.
     Парни, обрадованные окончанию утомительного путешествия, с неожиданно, откуда появившейся энергией, налегли на вёсла. Лодка заметно прибавила в скорости и вскоре воткнулась в пологий берег.
     Солнце торопилось на закат. Смеркалось. Все спешили быстрее управиться с разгрузкой понтона, установить палатки. Правда, былой слаженности, скорости, автоматизма в движении ребят от многодневного недоедания уже не было. Тем не менее, минут через сорок с благоустройством лагеря было покончено, и ребята вопросительно посматривали на Алёшина: «не пора ли уже и перекусить».
     - Ну, поздравляю всех с окончанием сплава, - произнес тихо Алёшин. - Тяжеленько он нам дался. Но вы молодцы. Теперь, если повезёт, и самолёт прилетит по плану, то через недельку будем на базе. Экономию и ревизию сухарей проведём завтра, а сегодня всем по два сухаря, да и рыбки можно больше. Давай, Алёк, награждай народ. Мы это заслужили.
     - Ура! - восторженно прокричали парни.
     Пока Алик отрезал кусочки рыбы и раскладывал сухари, Алёшин спокойным монотонным голосом пытался подготовить ребят к тому, что их, возможно, ожидает.
     - Значит так, друзья мои, выслушайте, что я вам скажу. По плану нас должны снять с этой точки через восемь дней. Пятого сентября. Но вы знаете, как у нас относятся к планам. Могут не прилететь и десятого. Дай бог, до пятнадцатого вывезут. Значит, нам надо продержаться на наших харчах три недели, или около того. Беру максимальный срок. Давайте, сначала перекусим, - предложил Алёшин, принимая от Алика сухари и приличный шматок рыбы.
     - А паста! - воскликнул Алик. - Кто хочет?
     Алик вынул из кармана вырезанную из дерева неказистую ложку, подошёл к рюкзаку и зачерпнул ею кусок пасты. Затем опустил её в жестяную банку с водой и тщательно размешал.
     - У! Вкусно! - проговорил Алик, запивая приготовленным напитком размоченный сухарь и рыбу.
     Поколебавшись, и остальные члены отряда достали свои немудрящие ложки.
     Сейчас, когда я пишу эти строки в уютной комнате, я с грустью посматриваю на свою, потемневшую от времени деревянную ложку, стоящую передо мной в кружке. Прошло почти сорок лет, как я её вырезал из толстой ветки берёзы.
     Потекли скучные, однообразные дни ожидания. После последнего, обвального ливня в ночь после гибели Егора и Марианны, не выпало ни капли дождя. Целыми днями люди валялись под пологами. Выбирались только к завтраку и ужину. Берегли силы. Алёшин пытался изыскать хоть какой-нибудь корм и как-нибудь разнообразить убогое меню. Он приносил из леса грибы. Однако из-за отсутствия дождей, грибы встречались редко и были червивыми. Но грибы ели. Макали в пасту и жевали. Сокрушались, что нет огня.
     Как-то Алёшин заметил обилие мальков на мелководье. С помощью марлевого полога выудил полную пригоршню рыбной мелочи, размером с мизинец. Он взял несколько снулых рыбок в рот и начал жевать. Вкус был отвратительно горьким, как будто он жевал хину. Но с тех пор он каждый день съедал пригоршню, другую мальков и запивал их водой с томатом. Было терпимо. Притупляло голод. И ребят приучил.
     А однажды он разорил гнездо белохвостого орлана. В гнезде находилось два крупных, хорошо оперивших птенца, готовых вот-вот покинуть гнездовье. Один птенец, при приближении Алёшина, вывалился из гнезда и спланировал на неприступную скалу. Второго птенца Алёшин успел ухватить за крыло. Мясо птицы оказалось очень вкусным, и напоминало куриное. Сильно ослабевшие на скудных кормах парни после мяса повеселели.
     Дружок сразу после катастрофы стал инстинктивно чувствовать недобрую опасность, исходившую от парней. Особенно враждебно стал относиться к Артуру и Николаю. Он перестал к ним приближаться. Старался быть от них на расстоянии. Возвращаясь с утренней и вечерней охоты, он затаивался в кустах и высматривал, где Алёшин. Затем стремительно бросался в воду. Долго плавал, освобождаясь от комаров и мошки, отряхивался от воды, и бежал к Алёшину в палатку. Когда парни приближались к палатке, Дружок рычал. Шерсть на его загривке становилась дыбом.
     - Чего это он на вас злобиться стал? - спросил Алёшин парней. - Не угробить ли пса задумали? Животные они чувствуют.
     Повисло недоброе молчание. Лица Артура и Николая стали злыми.
     - Послушай, шеф, давай собаку забьём, - предложил Артур, - а то скоро передвигаться не сможем.
     Остальные члены отряда настороженно замолкли. Но чувствовалось, что они на стороне Артура. Вероятно, эта идея обсуждалась между ними не один раз.
     Алёшин давно уже ожидал этого предложения. - Я вам ещё раз объясняю, - жестко ответил Алёшин.      - Самолёт за нами может не прилететь в срок. Может его не быть и через две недели. Если самолёта не будет двадцатого, двадцать первого мы начнём сплавляться. До ближайшей фактории, до людей, километров шестьсот. В день надо будет проходить по пятьдесят семьдесят километров, чтобы успеть до лёдостава. Хорошо грести. Вот здесь нам мясо Дружка и потребуется. Ясно?
     - А пока, - Алёшин вернулся к теме выживания, - надо продержаться на остатках сухарей, рыбке, мальках, грибах. Кстати, я придумал, как ловить полёвок, мышей. Один канадский исследователь Севера месяц продержался на одних мышах, леммингах. Тоже сырых ел. Томатная паста у нас есть. Будем мышек сдабривать.
     Какое-то время он помолчал, ожидая хоть какой-то реакции от членов отряда. Все молчали.
     - Обратили внимание на узенькие неглубокие дорожки по берегу реки, на полянках, среди кустов? - продолжил Алёшин, не дождавшись ответа. - Такие извилистые, хорошо вытоптанные? Эти тропинки проложили полевые мыши за годы своего обитания. Такие дорожки являются для мышей, вроде асфальтовых шоссе или железнодорожной колеи. В случае опасности, они стремительно мчаться по ним до своих нор и там затаиваются, пока опасность их минует. Не запутаются в траве, не спотыкнутся за ветку.
     - Что, капканы, что ли, будем ставить на дорожках? Так у нас нет капканов, - недобро заметил Артур.
     - А вот и есть! - торжественно заявил Алёшин, улыбнувшись одними глазами. - И я их сегодня уже проверил в действии.
     Алёшин достал из кармана пару мёртвых мышек и показал их членам отряда.
     - Идёмте.
     Алёшин прихватил резиновый сапог и подвёл ребят к полянке, испещрённой узенькими дорожками. Затем приложил раструб сапога на неглубокую тропинку так, чтобы одна сторона голенища плотно прилегала в углубление дорожки. Образовалось нечто вроде тоннеля с одним входом.
     - Так, - удовлетворённо проговорил Алёшин, и повёл ребят в сторону от сапога.
     Удалившись от сапога метров на тридцать, Алёшин расставил парней цепочкой и предложил быстро пробежать в сторону сапога, издавая как можно больше шума.
     Когда все подбежали к сапогу, Алёшин поднял его, встряхнул и приложил к уху.
     - Ага, - довольно пробормотал Алёшин, и несколько раз ударил по сапогу палкой.
     Затем опрокинул сапог. Из сапога выпали три маленьких сереньких комочка. Это были мышки.
     - Их можно есть. Кто брезгует, можно снять шкурку, вычистить внутренности. Тот исследователь, о котором я вам говорил, употреблял мышей целиком. Как волки, или песцы. Поэтому у него за три месяца даже цинги не появилось.
     С этого дня меню отряда обогатилось дополнительным продуктом - сырыми полёвками с томатной пастой. Может быть, и не очень аппетитным, но вполне калорийным блюдом. С помощью сапога каждый член отряда отлавливал по пять десять мышей в день.
     Артур заявил: - Я мышей жрать не буду. Вот Дружка бы скушал.
     Николай, во всём подчинявшийся Артуру, тоже не стал ловить мышек.
     Каких-либо неприятных последствий от потребления томатной пасты, простоявшей под открытым небом полтора десятка лет, не случилось. Через неделю, в результате бесконтрольного истребления пасты, рюкзаки подопустели.
     - Парни, - обратился Алёшин, - пожалуй, надо ещё разок сгонять за томатом, пока силы есть?
     - Я пойду, - вызвался Алик.
     - Добро. С Малянычем и прогуляйтесь, - согласился Алешин. - Погоды пока добрые. Шагайте, не торопясь, по бережку, вдоль реки. Комара меньше. Завтра с утра пораньше, по холодку, и идите. Пару рюкзаков прихватите.
     Утром после завтрака Алик и Маляныч ушли.
     Перед уходом Алик зашёл в палатку к Алёшину и прошептал ему на ухо. «Слышь, шеф, Артур с Колькой твёрдо решили забить Дружка. А если ты попробуешь помешать, они свяжут тебя. Будь аккуратнее»
     - Спасибо тебе, - Алёшин благодарно сжал запястье Алика. - Доброго вам пути. За меня не беспокойся.
     После ухода ребят за пастой, Алёшин, прихватив сапог, ушёл ловить мышей. Вернувшись с «охоты», он наточил о плитку песчаника лезвие перочинного ножичка и сел на берегу потрошить пойманных полёвок. Дружок не отходил от него ни на шаг. Собака сидела рядом и с удовольствием глотала, бросаемые ей Алёшиным, шкурки и внутренности от мышей.
     Закончив чистить полёвок, Алёшин не спеша, тщательно пережёвывая, двух съел. А остальных завернул в лопухи, отнёс в палатку и опустил в прохладную яму, чтобы не испортились на жаре. Дружок зашёл за ним в палатку и лёг у приоткрытого входа. И вдруг злобно зарычал, настороженно прислушиваясь к каким-то звукам за палаткой.
     Алёшин беззвучно приподнялся со спального мешка и быстро выглянул в затянутое марлей окошко на торце палатки. Он увидел Артура с тесаком в руке, крадущегося к центральной верёвке палатки. Подскочив к щели выхода из палатки, Алёшин заметил руку Николая с зажатым в ней финским ножом, готовым перерезать капрон верёвки, натягивающей кол палатки.
     В тот же миг он услышал возглас Артура «давай». Колья палатки начали заваливаться друг на друга, Дружок отскочил в центр палатки, и она накрыла его. Но на секунду раньше Алёшин броском выкатился из-под полотнища палатки. Тут же вскочил на ноги и сунул руку в карман.
     - Не трепыхайся, начальник! Мы тебя не тронем. А вот собачку твою сейчас приговорим.
     Алёшин оглянулся на Артура. В левой руке он сжимал свой знаменитый немецкий тесак. В правой - у него была зажата крепкая дубинка, которой он приготовился забить Дружка.
     - Брось дубину! - тихо проговорил Алёшин.
     - Послушай, шеф, не мешай нам, - проговорил Артур. - А то мы свяжем тебя. Да и порезать можем ножичком ненароком.
     - Псинку мы твою приговорили, чтобы ты нас с голоду не заморил, - улыбнулся Николай и тоже поднял дубину, примериваясь, как бы половчее оглушить извивающегося под брезентом палатки Дружка.
     И в это мгновение раздался оглушительный выстрел. Взвизгнула пуля, срикошетив от камня. Артур истошно закричал, ухватился за окровавленную ногу и повалился на землю, отбросив нож. Николай, взглянув в недоумении на Алёшина, и, увидев в его руке наган, отбросил в сторону дубинку и истошно закричал «не убивай!».
     Алёшин стоял в пяти метрах между приятелями, с опущенной рукой и с зажатым в ней наганом. Он стрелял прямо из кармана.
     - Ты, - он указал стволом нагана на Николая, - подойди к другу и осмотри рану. Видать пуля рикошетом попала в ногу.
     Николай на четвереньках, по-собачьи, быстро переместился к Артуру. С трудом стянул со стонущего Артура сапог и задрал штанину.
     - Ну, что там?
     - Посмотри сам. Что-то я не понимаю…
     Алёшин жестом, махнув наганом, отодвинул в сторону Николая и нагнулся над ногой Артура. Из раны в икре ноги пульсировала слабая струйка крови. Выходного отверстия не было. Пуля на излёте попала в икру ноги и застряла там. Кость ноги, по-видимому, не была задета.
     - Значит так, Артур, если хочешь спасти ногу, а, скорее всего, и жизнь, надо срочно пулю вынуть. Иначе гангрена, общее заражение крови и… в наших условиях… сам понимаешь.
     - Паразит, фашист, надо было тебя раньше зарезать, - взорвался Артур.
     - Ты думаешь только о себе, я спасаю всех, - коротко ответил Алёшин. - И не ори. Надо немедленно вынимать пулю. Без наркоза. Придётся потерпеть. Согласия я твоего, Артур, не спрашиваю. За убийство не хочу объясняться. На мне уже висит ответ за Марианну и Егора. Давай, поднимайся. Дотащимся вон до того выброшенного рекой дерева.
     Алёшин доволок Артура до ободранной ели. Положил его на дерево и крепко привязал к ней его руки и ноги. Николай поднёс в тазу воду.
     - Принеси с десяток листьев подорожника и изорви на полосы чистый вкладыш к мешку, - приказал Алешин. - Пока не позову, не подходи.
     Алёшин вынул перочинный нож, тщательно подправил и так острейшее лезвие на мелком песчанике. Затем ополоснул его чистой водой и вытер подорожником.
     - Прикуси рукав и потерпи. Это быстро. И Алёшин мгновенно сделал короткий и глубокий надрез поперёк входного отверстия раны.
     Артур взвыл и начал извиваться, пытаясь вырвать ногу. Однако нога была привязана намертво. Алёшин погрузил лезвие ножа в рану и почувствовал, как оно задело пулю. Тогда он энергичным движением, как будто почерпнул ложкой суп, скребанул лезвием и выбросил пулю из раны. Пуля звякнула о камни. Артур страшно взревел и затих.
     - Вот и всё. Николай, тряпки, подорожник.
     Алёшин тщательно обмыл кровоточащую икру, обложил рану листьями подорожника и забинтовал ногу.
     - Если всё удачно, через недельку сможешь наступать на ногу. А пока покой. Отдыхай. Чтобы быстрее выздоравливал, будешь получать полуторную норму сухарей и рыбы. Давай, Николай, помоги ему добраться до палатки.
     С помощью Николая Алёшин дотащил Артура до палатки и пошёл искупаться.
     Он добрёл до поворота реки, пока не скрылись палатки. Оглянулся вокруг, убедился, что его никто не видит, и измождёно рухнул на гальку бечевника. Несмотря на середину сентября, солнце палило по-летнему. Вот уже третью неделю стояла невыносимая жара. Даже комар, обычно обильный и неистребимый в это время, куда то исчез и днями почти не досаждал. И мелела река.
     Отдохнув ещё несколько минут, Алёшин покивал головой, как бы утверждаясь в каких-то своих мыслях, и начал медленно освобождаться от одежды. Перед тем, как снять брюки, он снова зорко осмотрелся, вынул из кармана наган и засунул его под лежащую неподалеку песчаную плиту. Затем встал, потянулся, осмотрел своё сильно истощавшее тело, и медленно вошёл в теплую воду.
     Он долго плавал в прозрачной воде, лежал на мелководье, напряжённо о чем-то думал. А задуматься было о чём. Сухарей и рыбы оставалось на пару дней. Какое-то время можно будет продержаться на горьких мальках и полёвках. Пасту ребята принесут. Ещё грибы, ягоды. Но всё сырое. Обрыдло. Через неделю будет ровно месяц, как случилась трагедия. Тридцать дней на голодном пайке. Ребята отощали. Злые. Ненавистные. Вот, не выдержали. Дружка чуть не забили. Хорошо тогда, в день трагедии, о нагане вспомнил. Утаил его от ребят на всякий случай. Не проговорился. Как предчувствовал, предвидел, будто, такую вот ситуацию. Да, пожалуй, и предвидел. Людей хорошо узнал за время в геологии. Видел и общался с разными. Теперь эти двое, Артур и Николай, неопасны пока. На неделю полторы. А что потом?
     Алёшин вышел из воды. Постоял несколько минут на жарком солнцепёке, отмахиваясь от редкого комара, и начал одеваться.
     И снова потекли однообразные дни ожидания. Через три дня закончились сухари и рыба. Перешли на полёвок, мальков, подножный корм. Грибы, ягоды. Обильно сдабривали всё томатной пастой. Но пасту тоже начали экономить. Алёшин забрал рюкзаки с томатом к себе в палатку и установил на выдачу её жёсткую норму. Он понимал, что ещё раз сходить за пастой, сил уже ни у кого нет, не будет.
     Приближалось двадцать первое сентября. День, когда, по обещанию Алёшина, отряд должен был начать сплавляться. К людям. До фактории. Но Алёшин сильно сомневался, что в указанной на карте фактории кто-нибудь сейчас, летом, есть. Карты старые, довоенные. И, как уже не раз убеждался на практике Алёшин, очень часто они не соответствовали действительности. А обозначенные на них населённые пункты уже давно были покинуты, запущены, разрушены. Если в фактории людей не окажется, надо будет сплавляться ещё километров на пятьсот, до посёлка на побережье Ледовитого океана. Наступят холода. Пойдут ледяные забереги. Резиновую лодку тут же пропорет. Нет, им до побережья не добраться. Да и, откровенно говоря, сил уже у людей не хватит, не будет. Что же делать? Сидеть и ждать на месте самолёта! Алёшин был убеждён, за ними обязательно прилетят. Кто-то должен о них вспомнить! Но вот когда это будет? Не задумают ли парни вновь повторить свою попытку напасть на собаку? На него?
     Дни по-прежнему стояли жаркие, душные, без дождей. Но ночами уже было холодно. Две ночи подряд на почву падали заморозки. По утрам трава была в инее. Появились первые ночные забереги. Но с утренними лучами солнца, ледок быстро истаивал.
     Ребята целыми днями валялись в палатках. Спали. Вяло переговаривались. Иногда вдруг без причины схватывались в ссорах. Тогда Алёшин выбирался из палатки, заходил к парням и молча усаживался у порога. Сидел. Ждал, пока парни успокоятся. Ничего не говорил. Когда парни утомлённо замолкали, вставал и прогуливался вдоль реки. С беспокойством замечал, как быстро падала вода. Река мелела. Алёшин опасался, если ещё три четыре дня самолёта не будет, плёс обмелеет, и самолёт здесь не сядет. Придётся сплавляться ниже. Искать более глубокий плёс. А до ближайшего подходящего места, где может сесть самолёт, неизвестно сколько километров. Алёшин, ещё когда встали здесь лагерем, ходил вниз по реке за десять двенадцать километров. И не нашёл пригодной площадки для самолёта. Сколько до неё сплавляться? А сил уже нет.
     Нога у Артура заживала. Рана затянулась. Повязку с ноги сняли. Артур уже самостоятельно выбирался из палатки. Прогуливался, чуть прихрамывая, бросая недобрые взгляды на Алёшина. Алёшин был уверен, что Артур настраивает парней сбежать. Но вряд ли они нападут на него, пока нога у Артура не заживёт окончательно. Это может произойти через два три дня. Двадцать первого, двадцать второго сентября. Ночью, или утром, когда Дружок убегает охотиться на мышей. Тогда можно будет прокрасться к палатке и внезапно напасть на него. Собака не предупредит его своим рычанием.
«Завтракать» и «ужинать» по-прежнему собирались вместе. Хотя сухари и рыба уже закончились три дня назад. Все, кроме Артура, жевали ободранных мышей. Ели горьких мальков, запивая остатками томатной пасты, разведённой в воде. Паста тоже кончалась. Ели в молчании.
     Алёшин старался держаться в отдалении от Артура и Николая, чтобы не спровоцировать их на внезапное нападение. Рядом с ним сидели Алик и Маляныч. Их Алёшин не опасался. Был уверен, они на его стороне. Да и субтильные, к тому же трусоватые.
     - Значит так, парни, - проговорил Алёшин, закончив жевать. Он бросил кусочек полёвки Дружку. - Завтра двадцать первое. В этот день мы планировали начать сплавление. Алёшин помолчал несколько секунд, и быстро закончил: - Но Артур ещё не окреп для столь длительного и опасного сплава…
     - Я готов, - прервал Алёшина Артур. - Если мы сегодня забьём Дружка, подкормимся, то завтра, и уж точно послезавтра, все будем в форме, в силах.
     Дружок глухо зарычал, будто понял о чём идёт речь, и, сузив глаза, уставился на Артура.
     - Дружка забьём на следующий день после начала сплавления, - продиктовал Алёшин. - Артуру, чтобы окончательно окрепнуть, понадобиться три четыре дня. Значит, тронемся не раньше двадцать пятого. Всё! И вот ещё что.
     Как-то мгновенно в руке у Алёшина появился наган. Никто не заметил, откуда он его выхватил.
     - Если вдруг кому-то в голову придёт сумасшедшая мысль повторить… ну, словом, вы понимаете, о чём я. Пристрелю любого. Потому что я хочу, чтобы выжили…
     Договорить Алёшин не успел и повалился на Дружка, едва не придавив его. Из его затылка сочилась кровь. Алёшина оглушил, сидевший чуть сзади от него, Маляныч. Вот этого Алёшин не ожидал. Наган упал рядом, на камни.
     - Кидай, кидай мне, наган мне! - закричал Артур, и вскочил с камня.
     Маляныч опасливо пытался ногой откинуть наган подальше от Алёшина.
     - Наган! - вновь закричал Артур, протягивая к Малянычу трясущие руки, боясь, однако, приблизиться к Алёшину, и опасаясь, что тот очнётся и пристрелит его.
     Наконец Маляныч решился, быстро нагнулся, ухватил наган двумя пальцами и кинул его Артуру.  Тот поспешно ухватил его обеими руками.
     В это мгновение Алёшин, пришедший в сознание, открыл глаза и увидел, как Артур перехватил наган в правую руку и пытается взвести курок.
     - Фас, Дружок, фас! - скомандовал Алёшин.
     Артур не успел ещё взвести курок, как Дружок в стремительном броске взвился и мертвой хваткой вцепился в запястье руки Артура.
     - Аааа! - страшным голосом завопил Артур. Наган выпал из его руки, и фонтан крови ударил из раздробленного мощными клыками Дружка запястья.
     Николай, сидевший рядом с Артуром, подхватил наган, быстро взвёл курок и в упор выстрелил в собаку. Однако лишь сухо щёлкнул курок.
     - Стреляй, стреляй, скорее, - повторял Артур, пытаясь сбросить озверевшего пса.
     Николай вновь и вновь нажимал на курок, но выстрелов не было. Только звонкие щелчки.
     - Дружок, фу, ко мне! - позвал Алёшин. - Николай, перетяни жгутом руку Артуру повыше локтя. А то через пять минут истечёт кровью. Умрёт. И наган, Коля, кинь сюда.
     Николай с недоумением уставился на свою руку с наганом. В барабане не было ни одного патрона.
     - Наган-то не заряженный! Он все патроны вынул.
     - Сука! - взревел Артур. - Добейте его!
     - На любого, кто попробует это сделать, напущу Дружка. Рядом, Дружок! Наганчик-то, Коля, брось мне.
     Николай с ненавистью отшвырнул наган Алёшину и принялся перетягивать руку Артуру.
     Алёшин, сдерживая стоны, приподнялся, устроился на камне, подобрал наган. Затем протянул руку к плоскому камню, рядом с собой, откинул его, собрал шесть патронов и начал методично вставлять их в барабан.
     В это время из-за обрыва реки с рёвом выскочил самолёт и низко промчался над плёсом. Должно быть, экипаж оценивал глубину реки.
     В схватке, только что произошедший между членами отряда, никто не услышал приближающегося гула самолёта. Вожделенного звука, которого они ждали тридцать дней и ещё два часа.
     - Парни! Пока самолёт не сел. Собака кинулась с голоду на Артура. Хотела вырвать еду, мышь. Он дразнил её. Обо всём, что случилось с нами, правду и только правду. Согласны?
     - Согласны, - мгновенно ответили все.
     - Слушай, шеф, ты не говори никому, что ранил меня, - обратился Артур к Алёшину. Случайно, - добавил он.
     - Добре, - согласился Алёшин. – Но если узнают вдруг правду, то ты меня умолял не проговориться никому. Заявляю при всех. Тогда я расскажу всё.
     Гидросамолёт дважды прошёл над плёсом перед лагерем, оценивая глубину реки, безопасность приводнения и взлёта. В третий раз самолёт как бы завис над водой, взревел и плюхнулся прямо перед палатками. Через пару минут подрулил к берегу и щеголеватый механик бросил членам отряда лёгкий якорь. Ребята ухватили якорь, подтянули самолёт к берегу и закрепили его.
     Командир самолёта и второй пилот, в лёгких отутюженных фирменных тёмно-синих костюмчиках, в зеркальных ботинках выбрались из чрева самолёта на поплавки, достали из карманов печенье, и начали, не спеша, закусывать им, с любопытством осматривая наш лагерь и наши измождённые, заросшие лица.
     Алик вошёл в воду, добрёл до поплавка, вскарабкался на него, с помощью подавшему ему руку механика, встал рядом с командиром и выхватил у него из рук печенье. Затем быстро засунул его в рот и начал жадно жевать. Командир изумлённо замер и с недоумением уставился на Алика.
     - Что это с ним? - недоумённо спросил командир у Алёшина.
     - Мы месяц голодали. У нас люди утонули. Двое. Девушка и парень. Двадцати и тридцати лет. Все продукты. И тут Алёшин не выдержал долгого напряжения, отвернулся, и его тело сотряслось в глухом рыдании.
     Пилоты замерли. Вдруг второй пилот кинулся в кабину и быстро выскочил оттуда, держа в руках круглую жестяную коробку, опечатанную сургучной печатью. Сорвав печать, он открыл коробку, соскочил с поплавка в воду, добрёл до берега и высыпал содержимое коробки на прибрежную гальку.
     - Давайте, парни, перекусите. Вот галеты, вот сгущёнка, это мясо консервированное. Даже спирт есть питьевой. По грамульке можно. Только на корма не налегайте. Слышал, худо может быть.
     Все столпились вокруг груды сказочных продуктов, не решаясь прикоснуться к ним.
     - Да вы давайте, давайте, торопил второй пилот. Сейчас я мясо открою. И он профессионально вскрыл мясо в соусе.
     Парни молча набросились на еду. Они хватали руками мясо, галетами черпали сгущёнку, и жевали, давились, жевали…
     Пилот ловко распечатал бутылку толстого стекла со спиртом, взял, тут же находившийся пластмассовый стаканчик, плеснул туда грамм по пятьдесят спирта и обнёс всех ребят.
     И тут все заговорили разом.
     - Вы вот что, мужики, кончайте есть. А то действительно можете загнуться. Посидите, а мы быстренько загрузимся. Вон собачку угостите, видите, поскуливает.
     Пилоты быстро завалили палатки и загрузили их в самолёт. Покидали туда навалом спальные мешки, остальное барахлишко. «Хватит», «хватит», собрали в коробку оставшиеся продуктишки.
     Алёшин взял на руки Дружка, прижался лицом к его голове и последним вошёл в самолёт.
     Через полгода состоялся суд. Алёшина не признали виновным в гибели людей. Администрации поставили на вид, что она не обеспечила отряд спасательными средствами.
     Алёшин написал эту повесть вскоре после случившихся событий. И она ходила по рукам коллег.  Алик ещё несколько лет ездил в поле с Алёшиным. Маляныч ушёл от Алёшина в другой отдел. Спустя пять лет после описываемых событий он умер от туберкулёза. В последний раз Алёшин видел Артура и Николая, когда они получали в кассе института деньги. Они отвернулись, сделав вид, что не узнали его. Они погибнут позднее, в начале чеченской кампании, куда завербуются добровольцами. Но, говорят, повесть эту они перед смертью прочитали, но никак не прокомментировали.
     Алёшин решился опубликовать эту историю спустя почти сорок лет, когда из живых участников этих событий, кажется, никого и не осталось.

                УЖАС               
                Он меня пугает, а мне не страшно.
                (Л. Толстой о творчестве Л. Андреева)

     Я не случайно привёл в эпиграфе перед началом своего рассказа злые слова Льва Толстого из его дневников о творчестве Леонида Андреева. Меньше всего я бы хотел напугать своего читателя. Обратить его верящего в мистику. Настаиваю на здравом смысле. И всем моим историям, случаям, фактам есть, конечно же, вполне материалистическое, житейское объяснение. Это я, свидетель и очевидец минувших событий, не смог дать тогда, а некоторым из них и доныне, ясного объяснения неясным фактам. Может быть, кто-то?
     Если вы читали какие-нибудь мои опусы, рассказики, ну хотя бы парочку, то правильно решили – все мои повествования, во-первых, из быта геологов, во-вторых, в них нет вымысла, в-третьих, они почти документальны. Собственно, это обычные дневники, замаскированные под рассказы. Доверительно вам пожалуюсь, я пытаюсь свои рассказики как-то чуть приземлить. Подать свои истории достовернее,  чуток художественнее. Увы! Вероятно, я не обладаю необходимым качеством хотя бы худущего рассказчика. Потому мои воспоминания-истории получаются какими-то мистическими, несмотря на все мои усилия придать им содержание обыденности, реальности, меньшей сказовости, большей достоверности. Случаи, изложенные в моих повествованиях, кажутся, почему-то, читателям скорее фантастическими, вымышленными. Но.… Но! Когда те или иные события, ситуации случались в моей жизни, то поначалу я их и сам принимал как некий парадокс, нереальный случай, неожиданное совпадение, каприз природы или ошибку восприятия. Но почему при этом меня охватывал озноб и нисходил явственный необъяснимый ужас? Вот тут я и сошлюсь на эпиграф, предваряющий эти воспоминания. Пусть вам не будет страшно. Не хочу вас напугать.

     Я вспоминаю геологию пятидесятых-шестидесятых годов – дела обычные: продукты в отряде закончились. Вертолёт с заказами в запланированное время с базы экспедиции не прилетел. Так это было, и, увы, есть. Боюсь, и будет, на моей Родине, в моей России. Подножных кормов – уток, гусей, даже рябчиков не было. Не встречалось ни лосей, ни оленей, ни капалух. И рыба не ловилась. Четверо членов отряда разошлись по обычно обильно рыбной реке и часами прочёсывали спиннингами вдруг опустевшие воды.
     «Хотя бы какой-нибудь щурёнок попался», думал Алёшин, швыряя и швыряя  занемевшей рукой блесну в прозрачные воды. И вдруг блесна с трёхпалым крючком застопорилась. «Чёрт, зацеп, решил Алёшин. Блесну жалко, если оторвётся».
     Неожиданно блесну «повело». «Однако! Да там крупная рыбка!».
     Алёшин был опытный рыбак, и он начал привычную игру с рыбиной, попавшейся на блесну. Если рыба не сопротивлялась, Алёшин энергично сматывал леску на катушку. Вдруг жертва пыталась уйти, Алёшин тут же ослаблял натяжение лески и отпускал рыбу в свободное плаванье. Затем игра продолжалась, повторялась. Коллеги по отряду, поняв, что начальник зацепил приличную добычу, бросили хлестать реку и окружили Алёшина. Все с вожделением ожидали, вот сейчас шеф извлечёт рыбку, и они приготовят обильную уху и, наконец, до отвала наедятся. Когда в очередной раз Алёшин с трудом, но достаточно быстро выбирал леску, подтягивая добычу к берегу, сопротивление рыбины неожиданно исчезло. Натяжение лески прекратилось, и она легко и быстро смоталась на катушку. На конце лески не было ни рыбины, ни блесны. Общий стон разочарования разнёсся по долине реки. Обидно, но при рассмотрении установили, что леска просто отвязалась от блесны. А медная блесна с трёхпалым крючком осталась в пасти неустановленной добычи. Семги? Щуки?
     На третий день, когда с утра уже доели последнюю горстку манной крупы без соли и масла, прилетел, наконец, вертолёт. Конечно же, устроили пир! Наварили казан макарон с тушёнкой. Заварили крепчайший чай со сгущёнкой. Вскрыли ящик пресных галет. И всё это изобилие поглощали под профессионально сготовленный напиток – чаин. Если кто ещё не знает, что это такое, объясняю. Это нечто вроде пиратского грога, состоящего из, крепко заваренной чаем, кипящей воды, растворённым в ней сахаром и смешанной со спиртом. В соотношении один к трём. Лучше – к двум. Литр воды на пол-литра спирта. В такой пропорции, уверяю вас, напиток превкуснейший. Пить его лучше горячим, или тёплым. Попробуйте. Счастливое состояние гарантирую.
     Следующие четыре дня отряд быстро сплавлялся вниз по реке. От того места, где была упущена рыба, и куда к нам прилетал вертолёт, мы сплыли более чем на сто километров и встали лагерем. Привычно раскинули палатки и приготовили стандартный ужин – рисовая каша на сгущёнке.
     После ужина Алёшин взял спиннинг, отошёл метров за двадцать от лагеря к перекату, и зашвырнул блесну в буруны. Тот же миг спиннинг рвануло, леска натянулась, и из воды свечой взвился огромный пёстро-оранжевый лох. Стояла осень, и королевские сёмги уже сменили свой серебристый океанский облик на брачный грязно-маскировочный наряд. К своему удивлению, лох почти не сопротивлялся и Алёшин легко извлёк метровую рыбину на пологий галечный берег. Странно, но самец, судорожно глотая воздух раскрытой пастью, лежал спокойно и даже не стремился сбежать в спасительную ему среду, рядом струящуюся воду. Он будто чего-то ждал.
     Алёшин склонился над рыбиной, чтобы извлечь свою блесну из хищной зубастой пасти лоха и отпустить его в реку. Но от неожиданности ахнул! И тут же вдруг почувствовал, хотя стояла жара, как озноб охватил его тело, и, почему-то, страх, даже ужас. 
     –  Парни, – вскричал он, – бегом ко мне!
     – Смотрите, – показал Алёшин на спокойно лежащего лоха, – видите?
     – Хорош! – плотоядно восхитился Ерема.  – Во, нажрёмся!
     – Да вы не на размер сёмги смотрите, на его пасть гляньте!
     – Вот это да! – изумилась Марина. – Смотрите! У рыбки две блёсенки с крючочками во рту! Где она их взяла? И Марина осторожно стала трогать острейшие жала мощных крючков. – Какие остренькие!
      – Ты что делаешь! – испуганно вскричал Алёшин. – Убери руки! А ну лох взбрыкнёт!? Насквозь ладонь твою пропорет! А, в самом деле, чего это он так мирно развалился? – пробормотал Алёшин. – Уж не помощи ли от нас просит? Избавить его пасть от нестерпимой боли, от рыболовных крючков?
     Алёшин присел над рыбиной, прижал левой рукой морду лоха к береговой гальке, а правой рукой стал осторожно извлекать блёсны из бритвенной пасти сёмги. Удивительно, но рыбина не сделала ни единого движения, пока он не освободил распахнутые челюсти от обоих крючков. И только тут самец взвился мощным рывком вверх, застыл на мгновение в вертикальном положении на хвосте и – прыгнул. Но не в сторону реки, в воду, а к обрывистому берегу, и упал в песок в паре метров от воды. Капельки мраморных молок прыснули из рыбины.          
     – Мы не браконьеры, – проговорил Алёшин, и нагнулся над замершим самцом. Казалось, рыбина смотрела на него всё понимающим, немигающим оком. Подсунув обе руки под плоское тело десятикилограммовой рыбины, он с усилием приподнял лоха и швырнул его в прозрачные воды реки. Самец на какое-то время замер в воде, потом глянул на нас с благодарностью, улыбнулся нам (ей богу!), взмахнул мощным хвостом, и исчез в глубине.
     – М… да, – разочарованно пробормотал Ерема, – пойду ловить щук. 
     Самое странное в этой истории то, что никто из моих коллег по полевой палаточной жизни не отметил одной маленькой, прямо-таки, мистической странности. А ведь мы уже третий месяц жили бок о бок в одних палатках, ели из одного котла, вместе переживали общие радости и огорчения не очень уютного геологического бытия. Мистическая странность заключалось в том, что вторую блесну с трёхпалым крючком, которую Алёшин извлёк из пасти отпущенного самца, у него оторвала и утащила рыбина, которая сошла со спиннинга неделю тому назад в ста с лишним километрах выше по реке! И это была блесна Алёшина! Сёмги шли на икрометание в верховье, а самец ушёл вниз!? Зачем? Почему?
     Алёшин узнал блесну по характерной отметине – выцарапанной на блесне букве А. Все свои блёсны он метил таким клеймом. Его приятели даже не высказали какого-либо удивления, изумления или, хотя бы, вопросительности такой странности. Поймать рыбу со своей блесной через семь дней в ста километрах от места, где она оторвала эту блесну! Это достойно изумления! Алёшин  и изумился. Но не очень. Случай и случай. Бывает. А озноб и ужас? Но когда позже в его жизни стали происходить случаи, чем-то напоминающие вышеописанный рассказ, а, с точки зрения законов математики и здравого смысла необъяснимые, удивляться перестал. Он сначала задумался, потом насторожился. Когда же их число всё более нарастало, стал впадать в тревогу, даже и панику, искать каких-то логических объяснений, иногда потусторонних, или религиозных. Может быть, Алёшин как тот первочеловек, отмеченный Буддой? Или помеченный христианским Богом индивид? (Бог отметил). Непонятные истории, ситуации, может быть, предупреждения(?) накапливались. Расскажу  ещё о некоторых, в том порядке, как их припомнил.

     Последний (последний ли?) случай из серии невероятных, фантастических случился с Алёшиным в эмиграции. Алёшин с женой и внуками семи и десяти лет отдыхали на море, на восточном побережье Австралии. Внуки безмятежно полоскались на отмели, я периодически заплывал на сто пятьдесят сто метров от берега. Жена лишь изредка заходила в море по грудь остудиться. Вблизи берега то и дело с ревом пролетал некий механизм, типа водного мотоцикла. Алёшин запамятовал, как он назывался. Но рёв и волну он производил изрядные. Появлялся он всегда неожиданно, вспугивал детей и женский пол, и тут же мгновенно исчезал.
     Алёшин с внуками перекупались. Он строил вместе с ними крепость из песка. Девочки по мере своих сил ему помогали. «Окунусь, объявила жена, и встала». «Угу, ответил он, и продолжал сооружать стены крепости из песка».
     Прервала его увлекательное занятие жена. – Я темные очки утопила, – сообщила она Алёшину. – Этот безумец на своём аппарате промчался буквально рядом со мной, и волна сорвала с меня очки. Хорошие очки были. Итальянские.
     – Так, погодьте, девочки. В каком месте ты стояла в море, когда этот гонщик сбил у тебя очки?
     – Да прямо напротив вас и зашла. Стояла в воде, как обычно, примерно так. Жена показала на грудь.
     – Ага, – сказал Алёшин, – мне будет вот так. И он, не убирая рук от своей груди, зашел в море, пока вода не коснулась его рук прижатых к груди.
     Жена со скепсисом, а внуки с интересом стали наблюдать за перемещениями Алёшина в воде. Выражение лица у Алёшина было отрешённым. Он топтался будто на одном месте.
     – Ты что делаешь? – крикнула жена
     – Дед, а что ты делаешь? – хором спросили внучки.
     Алёшин приподнял указательный палец вверх, и неожиданно замер на месте. У него на лице появилось сначала выражение удовлетворённого человека, которое тут же сменилось гримасой испуга. Он мгновенно погрузился под воду. С минуту его не было, а когда он вынырнул, то в правой руке у него были тёмные очки жены!
     – Не может этого быть! – воскликнула жена. – Невероятно! Найти очки в океане!
     – Да, невероятно, – пробормотал Алёшин, приблизившись к жене и дрожа всем телом.
     – Ты чего трясёшься? Жара же!
     – Это нервное, – ответил Алёшин, – такое со мной уже бывало. Давно, ещё в молодости, когда я работал. Вечером расскажу. И вновь волна необъяснимого ужаса охватила сознание Алёшина и тут же исчезла.
     Всё, что он припомнил и рассказал жене, Алёшин позднее попытался записать в форме связного повествования. В памяти высветилось несколько странных, даже жутковатых случаев. А когда Алёшин изложил их все на бумаге, они показались ему не только жутковатыми, но и невероятными, даже фантастическими, а может быть и мистическими. Не знаю, случалось ли нечто подобное, необъяснимое у читателей, вот что бы я хотел услышать. Это нужно мне. Для личного успокоения. Я устал жить в вечном ожидании страшновато-внезапного пугающего случая. Может быть, если я разделю свои странноватые истории на многих, меня перестанут охватывать озноб и волны ужаса? А случаи? Вот они. Изложены они не в хронологическом порядке, а как припомнились и записались Алёшиным.

     Это событие начиналось в том же году, в том же месте и, даже, в тот же день, когда Алёшин фантастическим просто образом извлёк из океана тёмные очки жены. Но сначала чуть предыстории.
     Накануне эмиграции Алёшин навещал родные места, Сибирь. Попрощался с родиной, редкими, оставшимися в живых и на свободе приятелями по прошлому, но прежде с мамой. Мать и слышать не пожелала о возможном переезде в Австралию. «Буду умирать на родине, ответила она сыну на его предложение». И действительно, после его отъезда она прожила лишь два года, и похоронена на деревенском кладбище своей родины, где и родилась 88 лет назад. Там же она вышла замуж, там родила единственного сына, там же в 22 года потеряла мужа, там же 66 лет вековала одна, посвятив свою жизнь сыну, Алёшину. Перед прощанием с сыном мать вручила ему серебряный крестик – его завещала внуку любимая бабушка Щеглова Любовь Васильевна. Через четыре года Алёшин прилетел из Австралии в Россию и вновь наведывался в Сибирь. Но матери уже не застал. Он навестил её на тихом сельском погосте, где она успокоилась за год до его приезда. Не дождалась. Алёшин запомнил мать честной, прямой до резкости, верной наследным домостроевским заповедям. И работящей. Он не помнил, чтобы мать просто бы сидела и отдыхала. Терпеть не могла бездельников. Она так и умерла на грядке, пропалывая сорняки. Свои качества она передала и Алёшину.
     Алёшин вырос в советской школе, в советском обществе, в окружении безбожия. Идеологическая машина советской власти работала превосходно. Его всячески отвращали от веры в Бога. И отвратили. Бабушка и мать были людьми верующими, но мудрыми. Они не ломали Алёшина, не навязывали ему свою веру. Понимали, что ему жить, расти, успевать в ином обществе, чем выросли они сами. Единственное от чего его успешно отговаривала бабушка – от комсомола. Он вступил в комсомол лишь на восемнадцатом году жизни. На своей первой работе, в геологии. Вероятно, она не смогла забыть, как власть в тридцатых годах сгнобила отца Алёшина, яростного и идейного комсомольца.
     Надевая крестик сыну на шею, мать взяла с него слово никогда не снимать его. Алёшин обещал. Накинув на себя крест, Алёшин почувствовал некую дополнительную щемящую нежность и к матери, и к покойной бабушке. И креста больше не снимал, но не потому, что сразу же уверовал в Бога, нет, а носил его скорее как символ, как память о своих бедных предках.
     В тот день они купались и загорали на океанском пляже Австралии к югу от Сиднея в устье небольшой речушки Брули. Вдоль побережья проходила автотрасса, которая пересекала речку по высокому мосту. В часы отлива речушка страшно мелела, и детишки бродили по её ложу во всех направлениях. Однако во время прилива река вздувалась, уровень её поднимался метра на три четыре. И в это время не было лучшей забавы для детворы, как прыгать с моста в её воды. Высота моста над рекой в прилив составляла пять шесть метров. Самые отчаянные смельчаки забирались ещё выше метра на два, на перила моста, и бросались оттуда.
     – Дед, а ты сможешь прыгнуть с мостика? – обратились ко мне внуки.
     – Конечно! – отчаянно ответил Алёшин, изрядно струсив. Всё-таки ему было далеко за шестьдесят.
     – Оставайтесь с бабушкой и посмотрите, как ваш дед нырнёт.
     С моста один за другим сигали пацаны. Кто смелее и старше – с перил, кто осторожнее и дряхлее – с моста. Алёшин подлез под перила моста, минуту постоял, держась за них, и прыгнул ногами вниз с шестиметровой высоты и солдатиком с шумом вонзился в упругую воду, которая на мгновение оглушила его. Он вынырнул, парой взмахов достиг берега, выбрался на него и подошёл к внукам.
     – Дед, а где крестик? – спросила старшая внучка.
     Алёшин инстинктивно хлопнул себя по груди – креста не было! Вероятно при прыжке в реку с высокого моста, вода сдёрнула с него крест, и теперь он покоился где-нибудь на дне бурливой речушки. Часа через три, когда начался океанский отлив и вода из реки начала стремительно скатываться в океан, Алёшин надел маску для подводного плаванья и погрузился в речушку у моста. Он не менее часа плавал под водой в месте своего вероятного вхождения в речку, но креста не обнаружил. Вскоре река настолько обмелела, что её пересекали вброд даже детишки. Алёшин без надежды обречённо бродил и бродил по обмелевшей реке. Крест сгинул. На следующий день за ними приехал сын и вывез их домой, в Канберру.
     Прошёл год. Как обычно, на школьные каникулы сын вывез их с внуками на море, так здесь легкомысленно без почтения называют Тихий океан. Алёшин снова купался и загорал с внуками на пляже в устье злополучной речушки, где ровно год назад утопил наследный крестик от бабушки. Как-то в конце дня он рассеянно бродил в отлив по обмелевшей реке. «Ну, что, девочки, пора домой. Переодевайте мокрые трусишки». Внучки выбрались на берег у каменистого бережка. И вдруг Алёшин почувствовал тот самый озноб, который нисходил на него в преддверии необычной ситуации. И – страх, даже ужас охватили его. Взгляд зацепился за стебель какого-то растения, торчавший из трещины кремнистого бечевника. Ужас вскоре пропал. Стало тепло. Алёшин ухватил необычный коричневый стебелёк и потянул. Стебель вдруг легко подался его усилиям, и в руке Алёшина оказался коричневый капроновый шнурок. На шнурке висел потемневший серебряный крестик. Крестик его бабушки! Вероятно, в часы мощного отлива река увлекала стремительным течением всё, что опускалось и покоилось на её ложе, и сносила в океан. Подхваченный быстрым потоком крестик был с силой вбит в трещину осыпающего каменистого берега и там застрял. А Алёшину повезло(?) заметить коричневый стебель и извлечь крестик! Спустя год! Случай? А может быть?! 

     «Пора вымыть машину, решил Алёшин». Обычно, когда Алёшин мыл машину, он пылесосом чистил квартиру и салон машины. Почистив ковры, полы и потолки комнат, пропылесосив коврики в авто, Алёшин  очистил пылесос от обильной пыли, а внук отнес мешок с мусором и вытряхнул его в бак. Дела обычные, рутинные. Потом вернулся в дом, уютно устроился перед телевизором и стал смотреть футбольный матч. К вечеру вернулась жена, и с порога пожаловалась на «трагическое» событие – она потеряла бриллиантовую вставку из кольца.
     В прошлом году его жена на свою почтенную дату рождения получила от сына роскошный ценнейший подарок – кольцо с многокаратным бриллиантом. Надевала она колечко в редчайших случаях. На заметные семейные даты в походах к сыну, да на «девичьи» посиделки своих приятельниц ветхих пенсионерок. Вот и в тот день, когда Алёшин с утра укатил по своим пустяковым возрастным делишкам, жена собиралась на послеобеденную «сходку девичника». Надела колечко с бриллиантом, юбку, кофточку с узким рукавом. В то время, когда она с трудом проталкивала правую руку сквозь рукав кофты, зубцы, держащие бриллиант, зацепилась за тесный обшлаг, разогнулись, и камень выпал из колечка. Жена надела туфли, подкрасила губы, осмотрела себя в зеркало, глянула на правую руку с кольцом и … ахнула. Бриллиантового камня в кольце не было. «Я его потеряла, когда продевала руку с кольцом сквозь тесный рукав кофточки, решила она». Жена вернулась на место, где одевалась, встала на колени, и стала внимательно осматривать возможное место на ковре, куда мог упасть бриллиантик. Огранённый камешек был размером не более полутора двух миллиметров. Стоимость же золотого кольца, вероятно из-за бриллианта, превышала несколько тысяч долларов! Но ни внимательный осмотр, ни тщательное ощупывание предполагаемого места падения камня, результатов не принесли. И жена, скинув осиротевшее кольцо, заспешила на встречу с подругами.
     Муж ни на гран не огорчился, когда узнал о потери камня. И даже усугубил страдания жены.  Рассказал ей, что после её ухода он тщательно пропылесосил квартиру, потом машину, а весь мусор из пылесоса ему помог внук выбросить в общественный мусорный бак. А вот в какой? Их там стоит пять или шесть. Жена застонала.
     – Так, сказал Алёшин, – успокойся! Ты же знаешь, со мной часто происходят некие необъяснимые случаи. Прямо, на грани мистики! Доставай простынь, а я притащу мусорные ящики. Перешерстим все баки. А ну, чудо?
     – Да брось ты! В мусорных общественных ящиках, куда за целый день соседи скинули горы отходов, ты рассчитываешь разыскать камешек размером не более двух миллиметров!? Не смеши меня! Жаль, конечно, сын расстроится, ну и деньги приличные! Да там ли камешек? Я уж теперь и не знаю, может быть, он где-то раньше потерялся.
     – Ты что, не обратила внимания, когда надевала кольцо?
     – Кажется, обратила.… В ванной, когда я смотрелась в зеркало, и глянула на руку, камня в кольце уже точно не было. Я думаю, что бриллиант выпал, во время продевания руки сквозь тесный обшлаг кофты. Это было в комнате, на ковре. 
     – Скоро стемнеет, а при электрическом освещении вряд ли увидим что-нибудь. Отложим поиски до утра. Как говорится, утро вечера мудренее, – улыбнулся Алёшин.
     Утром при ярком солнечном свете, при ясной тихой погоде они раскинули во дворе простыню. Алёшин притащил ящики и высыпал на неё содержимое первого мусорного бака.
     – Договоримся так, – обратился Алёшин к жене, – ты мне не мешаешь. Ищу я, один. И Алёшин присел перед мусором.
     «Ага, вот мусор из моего пылесоса. Значит, бак этот. Вот листья, это мусор из машины, вот фантик от конфеты с ковра, … помню, вот … ааа …
     – Нашёл! – взревел Алёшин, – и вскочил с колен. – Вот он! Вот он твой бриллиантик!
     И вновь Алёшина обдало холодком ужаса. Точно такой же озноб и страх он испытал впервые лет сорок назад, когда выловил на спиннинг сёмгу со своей блесной у неё в пасти. Вот опять, этот капельный бриллиантик. Ну не должен, не мог он его найти в горах мусора, да ещё при таких обстоятельствах! Но нашёл же! А нисходящий на него неожиданный необъяснимый озноб, ужас, это что? Кто и Что его напускает? Может быть это плата? Предупреждение? Тогда за что? От чего? Алёшин уже знал, что нахлынувший ужас вскоре пройдёт. Но в мозгу останется застрявшая мысль, заноза «что это было? как такое могло случиться?». Таких заноз накопилось уже несколько. Они вдруг неожиданно проворачивались в мозгу и остро кололи сознание. 

     А вот этого мы не ожидали. Стояли последние жаркие дни, как это бывает в конце августа на Севере. Я эту дату запомнил навсегда – 22 августа 1959 года. Резиновый надувной понтон с полной загрузкой, наверное, не менее шестисот семисот килограмм и пятью молодыми жизнерадостными парнями, вдруг мгновенно перевернулся. Лодка на скорости десять двенадцать километров в час врезалась в пересекающую поперёк реку «плотину» – подводный порог вулканических пород. Люди, тюки с посудой, спальными мешками, палатками, продуктами по инерции буквально «выстрелились» из лодки и поплыли по реке. Это был очень коварный порог. Алёшин слышал рассказы коллег о подобных ловушках на реках севера. Но сам впервые встретился с подобным, хотя внутренне всегда был готов к таким капканам. Даже и ожидал их. Но вот же … Ни перед «плотиной», ни за ней ничто не упреждало о замаскированной опасности на спокойной, хотя и стремительной реке. С дореволюционных времён по этой реке исследований не проводилось. И в записках географического общества первые землепроходцы либо забыли упомянуть об этом пороге, либо в полном составе утонули здесь.
     Но вот это и непонятно. Может быть, мои предки, коллеги по бродяжничеству, не умели плавать, и не выплыли? Или, не сочли нужным упредить своих потомков о таком пустяке, как вознесение через утопление, либо верили, что последующие поколения окажутся более мудрыми, чем они сами? Не хочу, да и не имею право грешить на предшественников. Река, после незамеченного порога, текла спокойно, без перекатов, порогов, неожиданностей. Люди, кто умел плавать (а умели все), и тюки, которые сразу не ушли на дно, были (хотел сказать «как на ладони», однако это штамп!), были как на поверхности реки. Это точнее. И всё это, всех их река быстро несла за поворот.
     Алёшин мгновенно оценил раскинувшуюся перед ним трагическую, можно сказать, картинку, но тут же и успокоился. Все четыре человека, находящиеся с ним в лодке, уверенно держались на воде и выгребали к берегу. Роман уже выбирался на левый берег реки, трое парней подплывали к правому берегу. Алёшин несколькими взмахами рук приблизился к ним и, прихватив вьючный мешок с каким-то барахлишком, оказавшимся рядом, выбрался на берег. Большинство тюков, плывущих по реке, струйные потоки выносили на левый берег, и там они застревали на мелководье.
     – Парни, – прокричал Алёшин, – ловите сумы и оттаскивайте от воды повыше. Кто видит понтон? Надо поймать его.
     – Я вижу, – откликнулся с левого берега Роман. – Сейчас выловлю и привяжу его. Все выплыли?
     – Все! – откликнулся Алёшин. – Извлекайте тюки, пробежитесь по бечевникам! И он поспешил за тремя парнями, оказавшими на берегу раньше него. Впереди всех быстро вышагивал на своих длинных ногах Николай Черников. Эдик и Федот отстали от него метров на тридцать. Они задержались, пытаясь ухватить пару тюков, медленно приближающихся к берегу. Когда Алёшин подошёл к ним, они несли выловленные сумы подальше от воды. Все посмотрели вслед Николаю.
     – Что-нибудь там видно? – крикнул Алёшин Николаю.
     – Да вон, два тючка прибило к бережку. Сейчас отнесу их повыше, – и он скрылся за поворотом.
     Минут через пять Алёшин с коллегами завернули за обрыв реки, за которым только что исчез Николай. Перед ними открылся длинный и ровный отрезок реки. Впереди метрах в тридцати они заметили два тюка, о которых, вероятно, и сказал Николай. Однако его они не увидели.
     – Куда он делся? – без тревоги произнёс Алёшин. – Здесь и укрыться-то негде. Берега без карманов, да и ниш в обрыве не видно. Отвесные скалы, на них вот так сразу и не влезешь без снаряжения. Тючки, ребятишки, подберите повыше, и пройдём по бережку. Может быть, там есть пещерки какие-нибудь, укрытия, где он мог затаиться. Для чего? Для нуждишки? Неожиданно Алёшину стало холодно и тревожно. И тут он сразу понял, что всё, Николая они больше никогда не увидят. Тот же час озноб и ужас исчезли.
     – Да чего ему прятаться? Для нуждишки! – повторил Фёдор вслед за Алёшиным. – Он что, баба, от нас укрываться?!
     – Наверное, он по расселине взлетел на обрыв, и оттуда обозревает бережок в поисках раскиданного имущества, – предположил Эдик, – и закричал: Колян! Коля! Где ты?
     Все замолчали, прислушиваясь. Но только тихо журчала вода в реке. Повисла звенящая тишина.
     – Что случилось!? – услышали они голос Романа с левого берега.
     – Роман, ты Николая оттуда не видишь? – уже для порядка, без надежды в голосе, откликнулся Алёшин.
     – Вас вижу! Две сумы с чем-то вижу на кромке бечевника. Берег просматриваю. Пустой. Больше ничего и никого! – сообщил в ответ Роман.
     – О…го…го! – прокричал Алёшин. – Коля! Кончай валять дурака! Вылезай! Где ты? Но какое-то чувство ему подсказывало, что Николай уже не покажется.
     В ответ они услышали лишь шелест воды. Парни пробежали по всей длине прямого отрезка реки. Алешин с Эдиком вскарабкались по крутой расщелине на поверхность речного обрыва. На прибрежной равнине плоской тундры не могла укрыться от взора даже куропатка. Но они прочесали болотистую тундру на пару километров вдоль реки и на сотни метров от реки. Пусто! Ребята спустились с обрыва и цепочкой прошлись по мелкой неширокой речушке вниз по её течению на пару километров до следующего поворота. Никаких следов Николая!
     Уже начало темнеть, когда Алёшин предложил ребятам прекратить поиски. – Чертовщина какая-то! Давайте разбивать палатки. Их выловили? Ночуем здесь. Завтра пораньше я сбегаю до посёлка. Тут недалеко. Километра три. Вызову вертолёт, чтобы и нас вывезли, и Николая сверху поискали. Жителей попрошу прочесать место, где мы опрокинулись. Берега, речку, тундру. Мистика какая-то!
     На следующий день Алёшин привёл из фактории четырнадцать человек. Двух пастухов оленеводов с упряжкой оленей и школьников старших классов. Два дня с утра до вечера они прочёсывали тундру, берега реки. Ложе реки исследовали от подводного порога на три километра вниз до мелкого переката. На третий день прибыл вертолёт. Алёшин с пилотами несколько часов барражировали на минимальной высоте возможные места, где мог затеряться Николай. Тщетно! Трёхдневные поиски ни к чему не привели. Николай таинственно исчез!
     Оставив настоятельную просьбу жителям и властям фактории сразу же сообщить, если появятся, любые сведения или какие-либо следы исчезнувшего Николая, отряд загрузился в вертолёт и покинул проклятую речку. Ни в ближайшие дни, годы, десятилетия никаких вестей из мест загадочного вознесения(?) своего юного коллеги, приятеля Алёшин так и не получил. И вот уже пятьдесят лет, как каждый год 22 августа Алёшиным овладевает некий мистический ужас. Озноб охватывает всё тело. Находился ли он в знойных каракумских песках Туркмении, по делам геологической службы, на пляже ли средиземноморской Ривьеры на отдыхе, на пикнике ли с приятелями пенсионерами у костра на берегу речушки в Австралии. И каждую ночь после дня 22 августа к нему приходит юный Николай, куда-то манит, что-то говорит. Алёшин силится понять, куда его зовёт Николай, что хочет сказать.… Вот и в последний август 2009 года, пятьдесят лет спустя после того случая, как он сгинул, Николай снова появился ночью, и что-то пытался ему сообщить. Алёшин видел, как шевелились губы Николая. Что он хотел сказать ему? Алёшин не понял. Может быть потом? Когда?
    
     Событие, которое я вам сейчас расскажу, нельзя, пожалуй, отнести к таинственному или мистическому случаю. Ему теперь, спустя почти три десятилетия, есть вполне реальное прозаическое объяснение. Но тогда, когда это случилось, я испытал настоящий шок и испуг. Но – по порядку.
     Полевой сезон заканчивался. Оставался последний маршрут на пару недель. И в начале сентября отряд был высажен с вертолёта на галечную косу стремительной речушки Цицвы. Мы быстро раскинули лагерь, накачали резиновые лодки и приготовили ужин. Нам предстояло проплыть по реке около ста километров и отобрать образцы пород из береговых обрывов. Кроме того, мы должны были осмотреть скальные берега ручья Пузлы, находящего в восьми девяти километрах от места лагеря за водоразделом.
     Утро выдалось хмурым. Даже солнца не было видно. Но Алёшин был опытный геолог, с более чем десятилетним стажем работы на Севере. Он превосходно ориентировался и в горах, и на ровной, как стол, тундре. Даже ненцы, местные каюры, с восхищением отзывались о способностях Алёшина находить прямой и кратчайший путь к местам назначения среди однообразных тундровых увалов.
     – Дождя, вроде, не предвидится, так что давайте сегодня завтра отработаем соседние обрывы. Тут напрямую к ним часа два, максимум три часа хода. Тронулись?
     Они выкарабкались по невысокому песчано-глинистому обрыву наверх и оказались среди безбрежной тундры, поросшей карликовой берёзкой. Алёшин достал компас, засёк азимут, «нам туда, на север», и быстро зашагал впереди трёх парней по полого поднимающему водоразделу. Минут через двадцать он снова достал компас и взглянул на стрелку. «Что за чёрт! Пробормотал Алёшин. Мы отклонились налево почти на девяносто градусов!». И он решительно повернул направо. Примерно, через полчаса он снова глянул на компас. «Да что это со мной, мысленно воскликнул Алёшин. Меня вновь увело налево». И, ничего не говоря коллегам, он незаметно, стал заворачивать круто направо.
     – Который час? – через некоторое время справился Алёшин.
     – Да уже десять, – ответил кто-то. – Два часа почти шагаем.
     – Через полчасика должны долину реки узреть, – сообщил Алёшин, и опять посмотрел на стрелку компаса, который он уже не выпускал из рук. Стрелка показала, что они по-прежнему отклоняются к западу.
     Прошло ещё с полчаса. Водораздел уже не задирался вверх. Они шагали по ровной поверхности тундры. «Почему же мне кажется, что мы не одолели водораздел, думал Алёшин. Спуска не было. И подъём на него, будто, слева. Но стрелка-то показывает на север!».
     – Вон долина реки! – крикнул один из парней.
     – Точно, река там! Но почему мы идём параллельно ей?
     И они дружно повернули направо прямо к реке.
     – Что за дьявольщина! – изумлённо произнёс Алёшин, когда они вышли на кромку невысокого песчанистого обрыва к реке. – Вы видите, – указал он ребятам на воду, – река течёт на запад, как и тот ручей, на который мы шли. Но почему мы оказались на правом берегу!? Ведь мы должны были выйти на левый берег ручья! И привычный озноб, а потом и немотивированный ужас вновь овладели Алёшиным. Такое, за полную приключениями геологическую жизнь, с ним случалось уже не раз. При редких, но совершенно необъяснимых ситуациях. Он зябко повёл плечами, не представляя, как объяснить всё случившееся окружившим его парням. Вид у всех был растерянный.
     – Смотрите! – выкрикнул Эдик, – видите, за поворотом реки лодка резиновая выглядывает. Там люди.       
     – Не может этого быть, – стараясь не показать испуга, пробормотал Алёшин. – Если мы вышли точно на ту речушку, то по ней нельзя сплавляться. И лодки там не должно быть. Это даже не речушка, так, ручеёк.
     – Я спущусь, гляну, – предложил Эдик и, не дожидаясь ответа, как слаломист заскользил по песчаному обрыву вниз, к лодке.
     Парни с Алёшиным прошли с десяток метров по кромке обрыва и вдруг замерли. Внизу стояли две палатки. Большая и маленькая. У берега были привязаны две резиновые надувные лодки. Людей не было видно. В нескольких десятках метров от палаток застыл в остолбенелой позе Эдик. Алёшин и парни заскользили вниз по склону к Эдику.
     «Что? Безмолвно вопросил Алёшин Эдика».
     Эдик глянул на Алёшина, как ему показалось, каким-то растерянно-безумным взглядом. Потом поднял руку, вытянул указательный палец в сторону палаток и сдавленно, охрипшим голосом просипел: – Это наши палатки!
     Алёшин дёрнул головой, будто ему врезали в челюсть. Затем опустился на галечный берег, прислушался к себе. Страха не было, ужас тоже пропал. «Это что же? Значит, я элементарно заблудился. Что-то я такого случая и не припомню с собою. Вот уж воистину, бес попутал! Леший завёл!».
     – Ну что ж, парни, похоже, я заплутал. И вас замотал, закружил. Поэтому сегодня отдыхаем. А завтра снова сбегаем на Пузлу, на ручей.
     Следующие дни были солнечными. Отряд без проблем добрался до ручья без компаса, и в два дня справился с работой. К концу сентября они завершили работу и по Цицве и были вывезены на базу.
     Алёшин по окончании полевых работ много и долго размышлял о случившимся с ним конфузе. Но объяснений не находил. И только в Ленинграде, когда он заканчивал отчёт о полевых работах, ему в голову пришла сумасшедшая мысль. При защите отчёта он посвятил этой идее небольшой абзац. Несмотря на фантастичность ряда событий, случившихся с ним, Алёшин, конечно же, был материалист. Просто некоторым невероятным событиям, свидетелем которых ему случалось быть, не находилось пока научных объяснений. Всё-таки, Алёшин был учёным. И как учёный он высказал совершенно безумную в то время, в шестидесятые годы, мысль. При защите отчёта в зале Учёного совета он заявил, что на водоразделе рек Цицвы и Пузлы под тундровым покровом залегает неглубоко кимберлитовая алмазоносная трубка. И если государство хочет быстро заработать миллиарды долларов, надо срочно провести геологоразведочные работы на этом пяточке. Научные изыскания будут стоить несколько десятков тысяч … рублей. В зале раздался шум и смех. 
     В общем, идею Алёшина не приняли всерьёз, коллеги отторгли её, и она забылась на долгие годы. Однако его выводы основывалась пусть и не на строго научных фактах, но на вполне конкретных сведениях. Так, в древних рукописях упоминалось, что на севере России ещё в 9-ом веке находили по некоторым рекам алмазы. А идея о кимберлитовой трубке в месте, где он ходил по кругу со своими приятелями по отряду, оформилась у него после веселого прощального застолья с летчиками. Они поведали ему, что при пролёте через водораздел между Цицвой и Пузлой, их компас в вертолёте шалит, скачет как бешенный, и страшно зашкаливает. Вот после сопоставления фактов ненормального отклонения компаса в этом месте, случая своего блуждания на водоразделе и данных о встречающихся сильно магнитных кимберлитовых трубках, Алёшину и пришла в голову эта мысль.
     Спустя почти тридцать лет в районах работ, где когда-то работал Алёшин, обнаружили несколько глубоко залегающих алмазоносных кимберлитовых трубок. На разведку, разработку и добычу алмазов требовались миллиарды долларов. Таких средств у России в это время не было. Был привлечён стратегический инвестор – всемирно известная компания «Барс». Она быстро провела наземные исследования и в районе водораздела Цицвы и Пузлы обнаружила под моховым покровом на глубине одного метра кимберлитовую трубку с богатейшим содержанием ювелирных алмазов. В девяностых годах началась их открытая выработка. Ежегодный доход компании с этой трубки составлял десятки миллиардов долларов. Из них Россия по договору получала в свой бюджет лишь семь процентов.
     О том, что в районе, где в молодости заблудился Алёшин, нашли богатейшие залежи алмазов, он узнал уже в эмиграции, в Австралии. Алёшин только вздохнул: «Воистину нет пророка в своём отечестве». Но ни о чём не пожалел. А даже и обрадовался. Один из мистических случаев, когда им овладевал озноб и накатывал необъяснимый ужас, нашёл, кажется, некое вполне материалистическое объяснение. А другие? Кто объяснит?

       Случилось это в восьмидесятых годах, на той же реке, на которой Алёшин, лет двадцать назад, выловил лоха сёмги со своей блесной. До окончания полевого сезона оставалось около двадцати километров водного пути по бурной, северной речушке, да пары тройки нудных дней ожидания вертолёта, который вывезет небольшой отряд на базу. Нервное состояние членов геологической группы было понятным – на грани срыва. За плечами остались почти сто двадцать дней и ночей изматывающего, каторжного  труда. Отряд преодолел две трудно проходимые горные реки, около двухсот километров каждая. Только чудо или везение спасало иногда членов отряда от смертельных исходов при одолении водопадов, порогов, неожиданных камнепадов, при прохождении сквозь ущелья, сжимающих ревущие реки. И ещё. Люди до чёртиков надоели друг другу. О подобных ситуациях Алёшин часто слышал и от своей братии, бродяг геологов, и от друзей психиатров. Даже бывали случаи убийства, в группах, живущих несколько месяцев в узком кругу, в замкнутом пространстве. До убийства в среде геологов не доходило, не слышал, а вот до ненависти, бывало.
     До крошечного заполярного поселения, фактории населением человек на пятьдесят, промышляющих отловом семги для государственного рыбозавода, геологи рассчитывали попасть засветло. Резиновые лодки стремительно неслись по быстрой реке меж высоких отвесных известковых берегов. Порогов и перекатов не ожидалось. Но вдруг надувной понтон чиркнул правым бортом по невидимому под водой камню и пропорол оба своих баллона. Лодка завалилась на правый борт, её завертело и выбросило на узкий бечевник реки. Люди быстро разгрузились и осмотрели лодку. Починить подручными средствами понтон было невозможно. И до посёлка с грузом не добраться. Необходимо срочно сообщить о происшествии на базу. Надо чтобы за отрядом либо не присылали утром вертолёт, либо забирали позже, когда люди доберутся до фактории или до места, где сможет присесть вертолёт.
     – Значит так, парни, я налегке сбегаю до посёлка. Напрямую это семь восемь километров. Пара часов. Оттуда связываюсь с базой и с аэропортом. Заказываю вертолёт на завтра, после обеда. Кто-нибудь из местных жителей подскочит к нам на моторной лодке и заберёт нас. Договорюсь. Вернусь сегодня же. Часов через пять шесть. Вечер будет ясным. Полнолуние. Звёзды. Не заблужусь. Ложитесь спать. Не ждите. Сейчас четыре часа. Алёшин сунул в карман горсть сухарей, завернул в кальку пару ломтей семги и ушёл, захватив компас и фонарик.
     Выбравшись по крутой расселине из ущелья реки, Алёшин засёк по компасу азимут и уверенно зашагал почти строго на запад в сторону заходящего, но ещё высоко стоящего солнца. Километра через три он спустился в довольно глубокий лог, по дну которого под зарослями тундровой берёзки журчал невидимый ручеёк, и стал тяжело подниматься на противоположный борт долины. Поднявшись наверх ложбины, Алёшин посмотрел на часы – без десяти пять, окинул взглядом ровное пространство ярко окрашенной по-осеннему тундры и вдруг испуганно присел, почти упал.
     «Не может этого быть!». От необычайности увиденного, Алёшин от ужаса похолодел. Было ещё тепло, но по телу поползли мурашки, озноб охватил тело, будто его голым выставили на снег. И страх.
     Алёшин осторожно приподнял голову над кустиками берёзки и глянул в сторону озерка. «Да, – прошептал он, – точно! Это я и увидел, поэтому и испугался. Я что? Сошёл с ума? Ведь этого не может быть!».
     В тундре трудно определить истинное расстояние до предмета. Но примерно, метрах в ста, в ста пятидесяти от него, в небольшом округлом озерке купались две голые девушки! Алёшин знал, что температура тундровых озёр даже летом, в самое жаркое время, не поднималась выше шести восьми градусов тепла. Озёра располагались на вечной мерзлоте. И никто не рисковал окунаться в ледяные воды заполярных озёр. А тут, прямо перед ним в озерке плескались две юные девчушки, хохоча и брызгаясь водой! Вели они себя так, будто окунались в знойный летний день в море где-нибудь на чёрноморском побережье! Но под ногами-то у них в озере лежал ровный, как стол, грунт тысячелетнего льда, вечная мерзлота! А они звонко жизнерадостно смеялись!
     Алёшин сполз ниже по склону ложбины и замер. Ни одной здравой мысли не появлялось в его голове. До него по-прежнему доносился смех, плескание воды, невнятный говор двух живых, конечно же, живых существ! В этом он не сомневался. Как долго бездумно пролежал Алёшин, он не знал. Очнулся, когда плеск и говор купающих женщин затих. На каком языке разговаривали купальщицы, Алёшин не смог уловить. Он осторожно выглянул. Девушки накинули лёгкие халатики, перекинули через плечи полотенца, поднялись по пологому подъёму от озера, и скрылись за холмом. Вероятно, там был спуск? Куда? В долину? К посёлку? В …!?
     В голове был полный сумбур. Глянул на часы. Время остановилось. Без десяти пять. Точно в это время он и увидел голых девиц в озере. «Подожди-ка, сказал Алёшин самому себе. Что я делал с этого времени, когда заметил их? Ага! Лежал. Пытался о чём-то думать. Достал сухари, кусок рыбы. Закусил. Выглядывал. Они плескались. Снова грыз сухари. Жевал рыбу. Но время-то шло! Почему же снова около пяти!?».
     – Чёрт! – выругался громко Алёшин, – и испугался. – А! – взревел он. – Не верю я в мистику! Не было этого! Не должно быть! И Алёшин встал во весь рост, оглядел лежащую перед ним ровную спокойную тундру с пятнами небольших озёр. Всё было как обычно. Гудели редкие осенние комары. Противными голосами кричали и пикировали на его голову северные крачки, птицы похожие на чаек, но мельче их и нахальнее. Спешило на закат оранжевое светило. Алёшин достал компас, засёк азимут, и заспешил к посёлку, стараясь ни о чём не думать.
     Через час он уже разговаривал с базой. Объяснил ситуацию. Договорился о времени прилёта вертолёта. На завтра, после обеда. Местный житель старовер, предки которого поселились здесь ещё в семнадцатом веке, взялся вывезти отряд на своей моторной лодке из ущелья. Печально, но староверы восьмидесятых годов уже были «испорчены» цивилизацией. Старики ещё блюли некоторые заповеди старой веры. Не курили, творили молитвы перед обедом, носили бороды. Увы, их дети веры отцов не придерживались. Лба не осеняли, курили, сквернословили, и пили по-чёрному. Старшее поколение тоже стало оскоромливаться, прикладываться к бутылке. Однако летом, в путину – время повсеместного в Заполярье заготовления рыбы – власть объявляла «сухой» закон. Магазинчик в фактории отпускал местным жителям только продукты. Алкоголь продавали лишь гостям, геологам, геофизикам, летчикам, редким туристам. Хозяйка магазина, дочь ссыльных, выдала Алёшину три бутылки спирта. Одну бутылку он отдал в уплату старику староверу, одну сунул в рюкзак, распить с оставшимися в лагере ребятами, а третью пригубил с радистом фактории, хозяином лодки и продавщицей.
     Начало смеркаться, когда Алёшин встал из-за стола. – Мне пора, а то мои гаврики начнут беспокоиться. А что это у вас молодняка не видно? – обратился на прощание Алёшин. – Девок совсем нет?
     – Так бегут отроки от нас! Кто в область, кто и далее, – словоохотливо ответила продавщица. – А тут надысь, да уж третьего дня, две молодки незамужние пошли по морошку, да и сгинули. Поискали, было, да следов нетути. Медведь инда досюда доходит, да и серые забегают. Эти чаще. Могли и схарчить девок. Ты аккуратнее держись, на обратном пути-то. Волк он стаей ходит.
     Алёшин настороженно выслушал женщину. Понял, что днями из посёлка ушли две молодые девчушки. И следов не нашли. Но Алёшин-то помнил, что когда он спустился к озерку, где полоскались две юные девицы, он обнаружил чёткие отпечатки двух пар маленьких узких голых ступней. Девичьих? Он не сомневался, следы на вязком иле берега озерка принадлежали таинственным купальщицам. Он промолчал. И попрощался, напомнив староверу, что ждёт его поутру в лагере.
     «Задержался, подумал Алёшин, определяя направление по компасу. Мне точно против заката, и повернулся спиной к заходящему солнцу».
     Через час вдруг подул резкий холодный северо-восточный ветер. Похолодало. Неожиданно, как это бывает в Заполярье, небо заволокло тучами. И тьма поглотила окрестности. За спиной ещё светилась узкая оранжевая полоска в просвете туч. На востоке, куда шёл Алёшин, образовалась чернильная беспросветность. Он посветил на компас. «Правильно иду, мне туда»… И вдруг шорох…
     – Кто там? – испуганно вскрикнул Алёшин и включил фонарик.
     Свет осветил чью-то мелькнувшую тень. И топоток. Будто по тундровой берёзке скользнули лёгкие лапки песца или леммингов? Слух Алёшина обострился. Тундра наполнилась звуками. За спиной кто-то взвизгнул, потом кто-то будто клацнул зубами. И… всхлип или вой? Волки! Понял, наконец, Алёшин. И успокоился. Страх отступил. Таинственность, мистика, охватившая его поначалу, исчезли. «А ну я вас, повысил он голос, и повёл вокруг себя включенным фонариком, рассчитывая распугать волков». Он ещё раз осветил лимб компаса и прибавил шагу.
     Неожиданно впереди него, как раз по пути следования, раздались хрюкающие звуки. Далеко. Будто перегоняли по тундре большое стадо свиней. Алёшин, ни на минуту не останавливаясь, посветил впереди себя фонариком. Свет упёрся в стену кромешной тьмы и ничего не высветил. Хрюкающие звуки  усиливались, приближались. Сзади подвывали волки, их осторожные шаги были всё ближе. Алёшин почти уже бежал, низко опустив голову и не озираясь по сторонам. Вскоре он задохнулся и остановился передохнуть.
     Он поднял голову и увидел слева от себя, будто высоко и далеко, колеблющийся отблеск пламени. Костёр? С той же стороны неслись всё более усиливающиеся хрюкающие звуки. Как это бывает в жизни, когда человек сталкивается с чем-то загадочным или страшным, он либо бежит из-за всех сил от непонятного, либо, наоборот, поворачивается и идёт навстречу страху, чтобы избавиться от него, или понять, кто и что его испугало…. Алёшин был смелым человеком. Он минуту поколебался, затем решительно повернулся в сторону огонька и зашагал к нему. По дороге он достал перочинный нож и раскрыл его. В правой руке зажал фонарик.
     Хрюканье, как показалось ему, раздалось буквально рядом и … дыхание … прерывистое дыхание, идущее из многих глоток. Алёшин судорожно включил фонарь и отшатнулся… огненные глаза, волосатая заросшая морда и… рога! А! Вскричал он, и тут же понял… Стадо! Оленье стадо! Это олени хрюкали! Как же он не догадался! Ведь слышал же раньше, как хоркают северные олени. И видел их. Правда, это было днём. А тут ночь, напряжённые нервы.… И… купальщицы! Отсюда и ужас! А отсвет, это от костра. Там на возвышении, конечно же, пастухи, ненецкий чум. Он несколько раз включил и выключил фонарик, направив его в сторону огонька. И тут же там взвилась в воздух горящая ветка. За ней ещё одна. Его поняли. Вскоре он вошёл в круг света костра и увидел нескольких ненцев. Они сидели на нартах у огонька и таскали голыми руками оленье мясо из котла.
     Отведав для приличия оленины с пастухами, он справился о направлении к реке. «Однако, четыре километра до воды. Волк много. Осторожно будь, начальника». И они распрощались. Стадо крутилось у чума, вокруг костра.
     «Четыре километра. Часа через полтора буду в лагере». И он быстро заспешил в указанном направлении, освещая иногда компас.
     «Где-то вот-вот ложбина должна быть, прикидывал Алёшин. От неё спущусь прямо к лагерю».
     Однако Алёшин не учел, что он далеко отклонился влево от своего маршрута, когда заходил к ненцам. И теперь спешил почти параллельно ложбине, которую он ждал. И тут впереди снова послышались лёгкие шуршащие шаги. Кто-то торопливо пересёк его путь. Он включил фонарик. Луч света выхватил из тьмы пару неясных силуэтов. … Ни то волчьих, ни то … Ему опять померещились две голые фигурки девушек. Но испугаться Алёшин не успел. Его правая нога вдруг не встретила опоры. Он вытянул руки, чтобы опереться на них при падении. Руки тоже встретили пустоту, и он куда-то полетел. Казалось, он парил вечность, вытянув в стороны руки и ноги. Затем удар, мгновение боли, и он потерял сознание. 
     Как долго он был без памяти, Алёшин не знал. Очнулся. В правой руке он судорожно сжимал фонарик. Компаса в левой руке не было. Он осветил циферблат. Часы разбились. Осмотревшись с помощью фонаря, что его окружает, Алёшин понял, что он, вероятно, свалился с обрыва реки. Она оказалась значительно ближе, чем сказали ненцы. Они расстояния не оценивали. Не понимали. Он об этом забыл и не ожидал обрыва так рано, и в темноте схода улетел с него. Однако упал, как понял, очень удачно, на разлапистую ель. Осветив пространство вокруг себя, Алёшин ужаснулся. Слабосильный луч фонарика не высветил ни верхнего края обрыва, откуда он свалился, ни расстояния до бечевника, до берега реки, шум течения которой до него доносился. «Действительно повезло, сообразил, наконец, Алёшин. Я же при падении случайно зацепился за ель, и не свалился в обрыв, не рухнул со стометровой высоты на известковый берег. Не разбился. Руки почему-то липкие. Он посветил на них. Они были в крови. Лицо, похоже, тоже. Переломов, как будто, нет». 
     Алёшин пошевелился, пытаясь поудобнее устроиться на ёлке. Ель под ним закачалась. Из-под неё посыпались камни, и где-то внизу, через некоторое время, как в бездонном колодце, они булькали в воду, ударялись о бечевник. Ель, наверное, выросла в кармашке, в выемке обрыва, куда дождевыми потоками, ветром нанесло земли и попало зёрнышко ели или росток ёлочки. Он понял, что дерево чудом держалось на хлипкой основе наносного грунта в нише отвесного стометрового обрыва. Алёшин замер и приготовился ждать утра, когда его, возможно, обнаружат коллеги по отряду.
     На какое-то время он, вероятно, забылся беспокойным сном. Проснулся от лучей восходящего солнца. И только тут понял, насколько он окоченел. Тело, руки и ноги онемели. При попытке размять их, ель вновь угрожающе начала раскачиваться. Загрохотали камни. Алёшин затаился. По долине реки стлался туман. Река и берег не просматривались. Но вскоре туман начал редеть, истоняться, стала видна река, берег. И тут он увидел палатку и рядом поникший понтон. Он обрадовался неожиданной удаче.
     – Эгей! – во весь голос закричал Алёшин. Но только сиплый звук вырвался из его рта.
     Внизу было тихо. Все ещё спали. Он снова отключился. Очнулся Алёшин от звона посуды. В лагере проснулись. Чтобы привлечь внимание приятелей, он слегка качнулся на ёлке. Вниз посыпались камни. Он увидел сверху, как Настя задрала голову и стала внимательно осматривать скальный берег. «Ребята, на нас обрыв не обрушится?». Из палатки выползли двое парней и тоже стали смотреть наверх. Алёшин понял, что они снизу видят только густую хвою ели на обрыве, но не обнаруживают его. Он попробовал ещё раз крикнуть, но лишь просипел. Тогда он с усилием размахнулся и швырнул в сторону ребят электрический фонарик. Фонарь звонко разбился почти у ног Насти. Она какое-то время тупо смотрела на разбившийся вдребезги фонарик, и вдруг закричала: «Там Алёшин! Там наверху, на обрыве Алёшин! Смотрите! Видите, его нога!?». Парни разбежались по берегу в разные стороны и вскинули свои головы вверх. «Точно! Вон он на ёлке лежит!».
     Парни быстро посовещались, и решили, что вниз Алёшину никак не спуститься. Надо поднимать его на верёвке наверх, на обрыв. Свой план они и прокричали ему. Затем связали вместе несколько кусков капроновой верёвки и поднялись на обрыв, к Алешину, до которого сверху было метров десять–двенадцать. Несколько раз они бросали ему верёвку с петлёй на конце. Наконец, Алёшин ухватил её, с трудом накинул петлю на себя и крикнул «тяните!». Ребята выбрали верёвку и потащили его наверх. Алёшин оттолкнулся от ели, которая в тот же миг рухнула вниз вместе с обвалившейся многотонной грудой камней и землистого грунта. Облако известковой пыли взвилось рядом с палаткой. Вскоре обессиленного Алёшина с большим трудом вытянули на мшистую поверхность обрыва.
     Чуть позже, уже в палатке, в ожидании моторной лодки из фактории, Алёшин с юмором рассказывал о своих злоключениях, о волках, об оленях, о пастухах ненцах. Но ни словом не проговорился об увиденных им юных девицах, купающихся в озере. Не хотел, чтобы его приняли за сумасшедшего. Бутылку спирта они распили до прихода лодки. И вот уже почти тридцать лет минуло с той поры, когда Алёшин встретился с необъяснимым, но реальным (?) видением. Что это было? Он не знает до сих пор. Может быть кто-то? 


                ПАМЯТНИК               

     – База! База! Я Геолог! Не слышу вас!
     – Геолог! Геолог! Сдвиньте стрелку на пару делений впра... Нее…!  Кажется, влево! Черт! А может быть вправо? Вы куда сдвинулись-то? Побудьте на связи. Мне надо сбегать тут. Приспичило!
     Радист быстро закутался в простыню от тучи назойливых комаров, злобно жужжавших за дверью радиорубки, и кинулся из дома, как в пропасть, в досчатую будку с намалёванными оранжевой краской двумя нулями.
     Об этой будке необходимо сказать отдельно несколько слов. Как только группа изыскателей из интеллигентного города Ленинграда появилась на территории бывшего тюремного лагеря, она обнаружила её страшно загаженной. Туалетов за колючей проволокой не предусматривалось, как и во всём приполярном городишке, бывшем чукотском поселении на десяткок чумов. Геологи тот же час вырыли выгребную яму, поставили над ней наспех сколоченную будку и начертали на ней два нуля. Успех сего заведения был оглушительным и несколько неожиданным. Правда, не сказать, что очень уж ваятелям приятным. Так как вскоре к сооружению выстроилось, чуть ли не всё население городка, месту невиданному в этих местах, раритетному. Даже, регулярно навещающие городок оленеводы, в поисках горячительных напитков, толпились заглянуть сюда, как на некое чудо. Через малое время в будке не было места, куда бы могла ступить нога человека. И один из доморощенных экспедиционных поэтов повесил внутри означенного уединения взывающую надпись: «Товарищ! Прежде чем начать, свой зад не позабудь отцентровать!». Лозунг помог, но не так уж, чтобы продуктивно. Вероятно, не все посещающие Заполярье были обучены кириллице. Однако прибывшие из бывшей столицы изыскатели нефти и газа гордились: первые шаги на пути цивилизации контингента окрестного народонаселения были сделаны.
      – База! База! Вы пропали! Когда рейс будет? Продукты? Мы мышей начали есть! Горьких мальков. Вы меня слышите или вы меня не слышите?
     – Геолог! Геолог! Отлично слышу вас! А как же? Но рейса в ближайшие дни не будет. Послушайте лёгкую музыку.
     Пять человек геологического отряда, окружив чёрный ящик рации, сидели в темноте палатки, за триста километров от базы и слушали джаз с унылыми лицами. Вот уже неделю повторялась одна и та же картина. Геологи умоляли базу срочно забросить им продукты, а в ответ получали по рации только порцию лёгкого джаза. На дворе стоял июль 1952 года. Восемь геологических отрядов были раскиданы по обширной территории Западной Сибири. И только у двух отрядов имелась связь с базой – были рации.
     – Ну что ж, – виновато пробормотал начальник отряда, – давайте в маршрут собираться. Далеко заходить не будем. Экономим силы. Несколько минут стояла тишина, прерываемая огорчёнными вздохами членов отряда.
     – Чёрт! Третью ногу обуваю, и всё не свою, – раздалось в сумеречном мраке палатки.
     Раздался хохот.
     В эти же часы на огромной территории Севера Западной Сибири от Уральских гор на западе и р. Енисей на востоке, а на севере до побережья Карского моря выбирались из сырых палаток члены партии №777. Они занялись своим профессиональным делом – поиском признаков нефтегазоносности.
     «Скорый» поезд Москва-Воркута, отправляющийся по расписанию в 15 часов 33 минуты с третьего пути Ярославского вокзала города Москва, как обычно задерживался. Постоянные пассажиры до Воркуты никогда не спешили занять свои места в указанное время. Они неторопливо подходили к своим вагонам часа через три-четыре после указанного времени отправления. И всегда успевали. Не опоздали они, и на сей раз. Поезд покинул Москву где-то после 19 часов. Из двенадцати списанных, разбитых вагонов поезда один был багажным, ещё один вагон назывался почему-то мягким, с потёртыми, а местами даже и в дырах сидениями в пяти купе. В остальных купе мягкие начинки полок были аккуратно срезаны. Два вагона считались купейными. Из восемнадцати купе обоих вагонов, двери закрывались только у пяти. У четырёх купе дверей вообще не было. А на месте дверей висели кисейные бязевые шторки. Остальные купе не прикрывались и бязью. Семь вагонов «скорого» считались спальными, но без туалетов. Двери клозетов были заперты и наискосок них висели пугающие бумажные наклейки с надписями «ведётся следствие». Двенадцатый вагон числился общим, правда, с действующими общественными заведениями. В него на пятьдесят четыре места уже было продано около ста билетов, и продолжали продавать всем желающим, однако, без указания места. Хотя все места в этом вагоне ещё месяц назад были зарезервированы для группы изыскателей, геологов из Ленинграда.
     Вот эта-то буйная артель геологов и прибыла из Ленинграда в Москву рано утром с грудой рюкзаков, сумм, мешков, ящиков и сразу же устремилась на Ярославский вокзал. По единственной табличке Москва-Воркута, прислонённой к колесу багажного вагона, они и определили в тупичке свой мирно спящий состав, и загрузилась в общий вагон. Оставив несколько человек охранять загруженное барахлишко, члены разношерстной бригады бросились грабить город, пообещав охранникам вернуться к отходу поезда. И вернулись, боясь опоздать, точно к обозначенному в расписании часу отправления, держа в руках, в карманах, за пазухой по две, а то и по три бутылке водки. Они ещё не ведали точно узаконенного времени отправления скорого поезда Москва-Воркута. Пассажирский состав геологи случайно обнаружили на третьем пути вокзала. Указательной таблички у колеса багажного вагона уже не было. А пьяные машинисты паровоза на прямой вопрос «в Воркуту?», неопределённо ответили, что «может быть и на Воркуту».
     Ватага геологов пошла вдоль состава, разыскивая общий вагон. И нашла. Впритык к вагону-ресторану, почему-то забитому живым блеющим грузом – овцами. Всё барахлишко было на месте. Трое охранников мертвецки спали. Рядом с ними похрапывали трое незнакомых мужиков и валялись пять пустых бутылок водки. «Московской». С большим трудом разбудили одного из охранников.
     – Где водку взяли?
     – А мы тут мужичков пустили до Асбеси. По пути же. Вот они и рассчитались водкой.
     Мужиков изгонять не стали. Но предупредили сидеть тихо в пустом купе для проводников вплоть до указанного ими станционного разъезда. А поезд на Воркуту – «пятьсот весёлый» – убыл из Москвы, как и было сказано выше, ровно после девятнадцати часов московского времени. Проводники в общем вагоне поезда так и не появились. Вероятно, запили и опоздали.
     – Ну-с! За начало полевого сезона! – провозгласил, зажатый с двух сторон молодыми девицами, гладкий парень.
     – Ура! – взревела юная компания вагона, переполненного купе.
     На нижних лавках купе общего вагона ухитрилось разместиться по девять человек. Некоторые угнездились на коленях приятелей. С верхних полок купе свисали чьи-то головы. В проходах меж полками вагона поезда толпились остальные члены геологической партии. После третьего или четвёртого тоста в шумной компании уже никто никого не слушал. В вагоне было весело. Все пятьдесят четыре полки вагона занимали юные и очень юные люди, вдруг освободившиеся от рутинных семейных забот. Не бегать после работы по магазинам в поисках кормов для семьи, не забирать детей из детского садика, часами не стоять у плиты, а вечерами не заниматься уже привычной, стандартной любовью с мужем или женой. И вдруг – свобода! Тамбуры вагонов, ползущего на северо-восток поезда заполнялись парами, вдруг потянувшихся друг к другу, молодыми юношами и девчушками, мужчинами и женщинами, жаждущими бесконтрольных сладостных острых ощущений прикосновения. И мужья, и жены, и дети, оставались где-то в другом мире, о них думалось как-то отстранённо, будто их и не было, и никогда не будет. Водочный запасец туманил головы, освобождал от соблюдения верности, нашёптывал предвкушения какой-то иной, нестандартной, удивительно счастливой жизни.
     На вторые сутки к вечеру поезд добрался до станции Асбесь и застрял тут до поздней ночи. Мужички, заплатившие за свой проезд водкой, прокричали в проход вагона слова благодарности и сошли. Но их никто не услышал. Компания молодёжи беспричинно хохотала, шумела, произносила речи. И когда поезд, наконец, тронулся, кто-то достал гитару, и нестройный хор взревел «раз пошли на дело, я и Рабинович, Рабинович выпить захотел…». Колёса вагона застучали на стрелках железнодорожных путей, поезд резко повернул на север и скрылся в ночи за полярным кругом. Стрелочник испуганно присел, оглушённый рёвом уголовной песни. «Опять арестантов повезли на погибель, – подумал он. – И куда их столь гонят?».      
     К утру достигли станции Сайды. Здесь общий вагон с протрезвевшими пассажирами отсоединили от «скорого» поезда. Два маломощных паровозика зажали его с двух сторон и потащили в ночь через уральские хребты на восток. Паровозики из последних сил сучили колёсиками, карабкаясь на перевал Уральских гор. Скорость транспортного средства не превышала и скорости пешехода. Иногда какие-то призрачные подозрительные фигуры возникали вдруг из тумана белой полярной ночи. Они неспешно шагали рядом с составом, по обе его стороны, иногда и цепляясь за него. Проехав два три километра, бесплотные тени спрыгивали с подножек вагонов и растворялись в сумрачной белёсой неизвестности безжизненных безлесных гор. Откуда они пришли, куда уходили, неизвестно.
     Ранним утром паровозики, астматически задыхаясь, дотащили вагон до конечной станции с чукотским названием. Из вагона на прокисшую землю быстро высыпалась толпа молодых людей и стала принимать из окон и тамбуров вылетающие тюки снаряжения. На слякотной «платформе» образовалась гора груза, который было необходимо доставить за три километра на речной причал и загрузить на хилый катерок. До пристани никакого транспорта не было. А по одноколейной железнодорожной ветке поезда до берега уже давно не ходили. Рельсы проржавели, шпалы прогнили, а колею перегораживали досчатые козлы с пугающей надписью «проезд категорически запрещён!».
     – Один момент! – обратилась к унылой толпе геологов высокая плоская девица. – Я сейчас!
     И она быстро поднялась по ступеням паровозика к молодому машинисту, с любопытством выглядывающему из паровозной будки.
     – Тебе чего?
     – Тсс! – прошептала девица, приложив палец к губам паренька, и скрылась вместе с ним в чреве мрачной кабины паровозика, наследника Стефенсона.
     Минут через двадцать из кабины выпорхнула девица и, вытирая паровозную копоть с лица и шеи, весело закричала: – Быстро грузите барахло в тендер.
     – Быстрее! Быстрее! – подбадривал молодой машинист, с любовью следя за высокой девицей.
     – Жорик! Уберите тот заборчик, – приказала девица, указывая на строгую надпись. – Поехали!
     Она встала перед паровозиком и, пятясь задом, поманила машиниста кокетливым жестом, как кучера на облучке кареты. Поезд медленно тронулся по прогибающимся рельсам, переваливаясь из стороны в сторону, как телега на разбитой сельской дороге. На тендере паровоза взревели песню «если б я был султан, то имел бы…».
     Через полчаса паровозик таки ухитрился доковылять до тупичка разобранных железнодорожных путей за сотню метров до причала. И ранней весной этого же года орда геологов и груз через пять часов были на базе в приполярном городке Западной Сибири Обдорске. Начинался великий нефтяной бум – геологическая разведка огромных болотистых пространств с целью обнаружения признаков нефти и газа. Спустя полтора десятка лет эта территория, равная по площади пяти Францией, станет резервуаром огромных запасов углеводородов. Но это будет позже.
     – А это что?
     Группа геологов, техников, шоферов, рабочих геологической партии, уже переодетая в одинаковые, не по размеру энцефалитные куртки цвета хаки и болотные сапоги 60-го размера, с любопытством столпилась у колючей проволоки, огораживающей унылые приземистые ветхие бараки. Со стороны бараков из-за ограждения на них с изумлением, раскрыв рты, взирала толпа, в таких же зелёных одёжках. Единственным отличием этих групп было то, что среди членов геологической партии было несколько женщин, и ещё – все они, мужчины и женщины, имели причёски. Среди толпы за проволокой не просматривалось ни одной женщины, а люди, с открытыми ртами, были наголо острижены. Если кто-нибудь взглянул на эти две живописные группы со стороны, он едва ли бы понял, кто из  этих людей находится за колючей проволокой, а кто – вне неё.
     Мужчины без причёсок были арестантами, приговорённые к различным срокам. И находились они внутри четырёх стороннего каре, охватывающим двойным рядом колючей проволоки мрачные полуразвалившие бараки. На углах колючего квадрата высились свежее отремонтированные сторожевые вышки, на которых находилось по два часовых с автоматами, а под ногами у них, на помосте, пулемёты. У единственного входа в эту цитадель прогуливалось и сидело на лавочках ещё с десяток солдатиков в униформах цвета полевых кузнечиков с автоматами за спиной. По обе стороны ворот свирепо лаяла и рвалась с поводков свора крупных злобных овчарок. Среди заключённых, находились, в основном, политические, сидевшие по ёмкой 58-ой статье. Около десятка процентов арестантов отбывало сроки по уголовным статьям – убийцы, насильники, воры. И все они ещё не знали, что им осталось находиться под дулами автоматов меньше года.
     – Гы! Бабцы! А вы, по какой статье забриты? А чо это вы вместе с мужиками тянетесь? Пошто хахали-то не стрижены?
     – Извините, ребята! Вы нас, не за осуждённых ли полагаете? – вежливо откликнулась на вопрос заключённого высокая широкоплечая девушка.
     – Дык лагерница и есть! В наших же бараках  стоишь. С неделю как нас оттель выгнали.
     – То-то мы все чешемся! Поразвели блох…
     Геологи, а это были геологи, располагались в точно таких же угрюмых низких бараках с узкими оконцами. Только вне колючего заграждения.
     Ещё до весны, в феврале месяце, в Обдорске появился невысокий, плотного телосложения армянин по фамилии Асадов. По происхождению он был всё-таки Асадян, но поскольку в последние годы проживал и прописан был в Баку, в Азербайджане, то и считался по паспорту азербайджанцем Асадовым. Целью его налёта на Обдорск была забота арендовать помещения, базу для геологической партии номер, почему-то, семьсот семьдесят семь, которая должна будет появиться в Обдорске в июне месяце. «Три семёрки», по марке ходового в те времена отвратного портвейна, окрестили тот же час жители приполярного городка, эту партию. Да и сами члены партии вскоре привыкли к этому необидному прозвищу и охотно откликались на него, и даже на кличку «пол-литра». Но будем откровенны, юный состав партии, не превышающий в большинстве своём и 20-25 лет, в некоторой степени и соответствовал по поведению, сему ярлыку. Однако, не все, далеко не все. Так называемый, инженерно-технический состав (ИТР) пригублял, конечно, но в меру. И был крайне честолюбив, азартен, и нацелен на открытия. Но о них позже. А пока об Асадове.
     Этот Асадов, или Асадян был не только ловким, но и сообразительным малым. Северный полярный круг географически проходил как раз по северной окраине города. Все живущие и работающие южнее полярного круга, получали надбавку к окладу 0,6, выше – 0,8. Однако, севернее полярного круга никаких поселений или организаций не было. Кроме десятков лагерей ГУЛага, контингент которых строил, якобы, так называемую, транссибирскую полярную железную дорогу. По причине мировой конспирации эти лагеря носили во времена СССР официальные названия строек – стройка №503. Понятно, что заключённый в них люд никаких надбавок к окладу не получал. Да и оклада не получал тоже. Служивый же народ, охранники, имели стандартное довольствие, которое положено солдатику и офицерам в советской армии.
     Да, так вот, этот Асадов мгновенно сообразил, что если он будет работать заместителем начальника партии №777 по хозяйственной части, то иметь надбавку 80% значительно приятнее, чем 60. Однако полярный коэффициент шёл только в Заполярье, севернее полярного круга. Там же, как прояснил потенциальный хозяйственник, кроме лагерных бараков, ничего и не было. Стало быть, чтобы заполучить вожделенные процентные надбавки, необходимо договариваться об аренде помещений для партии с начальством тюрем севернее полярного круга. Как только эта мысль посетила голову армянского азербайджанца, Асадов тут же пробился к начальнику 503-ей стройки (тюрьмы!), не забыв прихватить бутыль мутного самогона, выменянного на два апельсина у местной старухи самогонщицы. Такое слово приполярная самогонщица слышала, кажется, но всегда полагала, что апельсин это керосин высокого качества. Однако, получив в руки невиданный в этих краях оранжевый солнечный предмет, бабушка решила, что она крепко нагрела странного маленького чёрненького чужестранца с неродным акцентом. Старушка приглашала заходить ещё, Асадов обещался. Так что расстались они взаимно довольные совершённой сделкой и друг другом.
     С начальником стройки, то бишь лагеря, Асадов договорился как-то подозрительно легко и быстро. Для сотрудников, прибывающей в июне месяце партии №777, он выговорил у начальника тюрьмы два барака, в которых пока размещались заключённые, двухэтажный сруб, из-под семьи начальника лагеря и огромный достчатый сарай, служивший холодным карцером для заключённых. Тут же за хмельным столом был заключён договорчик об аренде вышеозначенных строений сроком на шесть месяцев, с возможным продлением аренды в последующие годы на те же сроки и за те же суммы. Арендодатель, начальник тюрьмы, обязывался к июню месяцу вынести арендованные помещения из-за ограды колючей проволоки – тюремной зоны, передвинув колючий заборчик лагерной территории к югу. И ещё облагородить и освободить бараки от двух этажных нар и разгородить каждый из них (бараков) на четыре помещения, комнаты. За арендованные строения арендатор (Асадов) обязывался уплатить двадцать четыре тысячи рублей (или по четыре тысячи в месяц). Для начальника лагеря это были фантастические деньги – его зарплата за, примерно, десять лет беспорочной службы отечеству. Правда, Асадов выговорил у хозяина лагеря крохотное условие – включить в договор за аренду тюремных помещений семьдесят тысяч рублей, вместо оговорённой суммы. После согласия Асадов вручал начальнику тридцать тысяч. Тюремный начальник настолько был оглушён полученными пачками денег, что только позже, значительно позже, понял, он впервые оказался взяточником. А тогда, за весёлым застольем, после рассовывания купюр по карманам, он тут же предложил Асадову сдать в аренду весь лагерь вместе с жителями колючего каре. Асадов пока отказался.
     Через недельку, шустрый хозяйственник, заключив ещё несколько криминальных договоров на якобы очистку арендованной территории, сооружение общественного туалета и на утепление теплых жилых строений, отбыл на нынешнюю родину, в Ленинград. Закрывшись в отдельном купе пассажирского поезда, Воркута-Ленинград, он несколько раз пересчитал сэкономленные от аренды банкноты – выходило ничего себе. Затем Асадов встал коленями на коврик, рассеянно помолился в сторону хвоста поезда, якобы на восток, и спокойно заснул сном праведника. В Ленинград он прибыл из Азербайджана подмолотить шальных денег для содержания в Баку четырёх жен и,  кажется, тринадцати детей.
     Через четыре месяца весёлая орда юных покорителей бескрайних безлесных пространств заполярной тундры вселилась в арендованные бараки. Здесь побывали все! И бывшие студенты, только что получившие свежие дипломы об окончании университетов и институтов. И студенты, впервые попавшие на практику в места, где не ступала нога человека, кроме северных оленей, да чукчей. Почему-то зачислялись в партию шофера, где не было машин. Оформлялись балерины на время своих каникул. Зачем-то принимались поэты, механики, погонщики собак и оленей на должности геоморфологов и геологов. Даже взяты были два тенора из ленинградской консерватории, о чем позже крепко пожалел начальник партии: они потом, в долгие белые полярные ночи, оглашали тундровые окрестности руладами распевов. Мешали спать. Вскоре их без объяснения причин уволили.
     Однако новоявленные жители бывших тюремных бараков продолжали спать дурно. Окна бараков с завидной периодичностью ослеплялись ярчайшим неоновым огнём прожекторов со стороны лагеря – охрана опасалась регулярных побегов контингента. Кроме того, сторожевые овчарки всю ночь не прекращали облаивать «свои», как они полагали бараки с геологами, оказавшие почему-то вне зоны их охраны. Вокруг проволочного ограждения лагеря мимо бараков геологов всю ночь крались часовые с лающими собаками и громко перекликались «Свои?» – «Свои!». 
     Юные девушки и молодые парни встречались здесь, влюблялись и создавали семьи. Одни, из мальчишек превращались в мужчин, если им повезло, и избранницы их полюбили. Другие пары, отмаявшись, распадались. Третьи сталкивались с «правдоподобной» ложью ловких донжуанов, имеющих по три-четыре любовницы, рушили свои и чужие семьи навсегда. Некоторые как-то подштопывали семейные отношения, припомнив первую любовь, или щадя детей, и, настороженно вздрагивая, не веря больше никогда друг другу, продолжали изображать счастливую семейную жизнь. Дела обычные, и не только в геологии. Ну, это так, лирическое отступление...
     Вечером у входа в контору партии стояла упряжка северных оленей, нервно отбивающихся от назойливых комаров. Каюр, хозяин упряжки, сидел в конторе за столом напротив Асадова. Между ними стояла наполовину опустошённая бутылка спирта.
     – Значит, так! Ты, Пяк, перешиваешь нам собачьи и оленьи спальные мешки на нормальный размер  метр восемьдесят два метра, взамен метр сорок метр пятьдесят, – строго наказывал Асадов, хлебнул из алюминиевой кружки неразбавленного спирта и захрустел солёным огурцом.
     – Мешок сшит нормальный человек, больше не бывает – отбивался Пяк, вставая, обозначив свой полутораметровый рост, и залпом опорожнил полкружки спирта и закусил сырой оленьей печенью.
     – Как ты такую гадость ешь? – поморщился Асадов. – Тамара, – крикнул он в открытую дверь, – пригласи нормальный человек.
     Через минуту в комнату вошли Тамара, бухгалтер экспедиции, двух метрового роста, и начальник отряда Рахиль Ивановна, ростом ровно два метра и три сантиметра.
     Пяк вскочил с табуретки и забегал вокруг женщин, восхищённо и с завистью приговаривая: – Бывает больше нормальный человек! Бывает!
     Вскоре Асадов и Пяк договорились. Пяк, поозиравшись, передал Асадову связку выделанных шкурок неблюя – нерождённых оленят. Шапки, пошитые из неблюя, пользовались в то время за Уралом, в Европе громадным спросом как у мужчин, но, особенно, у женщин, и стоили баснословно дорого. 
     Два мира, лагерный и, как мы тогда думали о себе, свободный, сосуществовали рядом, разделённые только двумя рядами колючей проволоки. Вечерами, со стороны тюремного лагеря неслись заунывные, безысходные напевы «по тундре, по широкой дороге, где мчится скорый Воркута-Ленинград, мы бежали с тобою, от проклятой погони…». Постояльцы бараков, недавно освобождённых от зеков, члены партии №777 из геологического лагеря, откликались на зону ещё более грустной мелодией «нас по самолётам раскидали, сунули авансы в зубы нам, доброго пути не пожелали, и забросили ко всем чертям…». И Алёшин вдруг подумал, что и люди за колючей проволокой, и они, поселившие сейчас в их бараках, бывших ещё вчера пристанищем зеков, находятся, в общем-то, в огромном общем лагере, охраняемым солдатиками на вышках с автоматами и пулемётами.
     – Всё-таки мы, бродяги, геологи, – продолжал горько размышлять Алёшин, – имеем, хотя бы, по три четыре месяца видимость свободы. Хотя бы в палатке. В своём отряде на четыре пять человек можем говорить и размышлять на любые темы, даже антисоветские, не опасаясь доносов, стукачества.
     – Чёрт! Сколько мужиков за колючкой гнобят! – проговорил Асадов хмельным голосом, входя после Пяка в барак, где за длинным столом собирались по вечером почти все сотрудники партии. – А у нас рабочих в отряды геологам не хватает. Придётся вылетать на точки в неполных составах. Геологини сами шурфы будут рыть. Зато свободы хоть отбавляй! Говори, не оглядывайся!
     Алёшин даже вздрогнул, будто кто-то подслушал его тайные мысли. За столом притихли. В начале пятидесятых годов на эти темы разговаривать не полагалось. И почти у всех, сидящих сегодня за столом, кто-нибудь да был арестован, обвинён по 58-ой статье и сгинул в лагерях ГУЛага, говорить об этом в коллективах не смели. Опасались. И никто за столом ещё не знал, что в марте месяце следующего года скончается самый страшный диктатор двадцатого века. Не знали этого и все сидящие за колючей проволокой, да и никто из многомиллионных жителей российской империи. В тот же год, после его смерти, начнут освобождаться огромные лагеря ГУЛага, густо нашпигованные в тело России. Уже не будет недостатка в рабочей силе у геологических отрядов. Почти в каждом отряде партии № 777 появятся по одному, а то и по два бывших лагерных заключённых 503-ей стройки. Политических, или уголовных. Присутствие уголовников в отрядах изыскателей сказывалось по-разному, но иногда заканчивалось и трагически, но это тема для отдельного повествования.
     Со стороны досчатого сарая, бывшего лагерного карцера,  вдруг донёсся пронзительный визг.
     –  Что это? – прислушались члены партии.
     – А! – успокоил всех сидящих за столом Асадов. – Это, должно быть, прибыли из Ленинграда механик Костя с радистом Потапом. Кажется, поросят привезли с собой. Обещали. Наверное, сторож показал им сарай, куда их пристроить.   
     – Зачем поросята-то?
     –  Осенью и откушаем.
     – А кормить-то чем?
     – Остатками от ресторанных блюд, – проговорил весёлым голосом в приоткрывшую дверь столовой невысокий жирный парень с глумливым лицом, похожий на кота. – Договорюсь.
     – Только из ресторана! – подтвердил, возвышающий над котообразным парнем, высокий могучий мужичок с огромной лысиной, тёмным лицом и сверкающей во рту золотой фиксой. – Я и буду привозить.
     И они ввалились в комнату.
     – Механиком буду у вас на базе. Зовите Костей. Я Костя и есть. Сидоров. Буду лечить машины и вездеходы. Свиней разводить.
     – А я радист. Потап. Можно Шурой.
     – Вообще-то, Шурой меня кличут, – откликнулся из-за стола Виктор, тоже изрядно облысевший. – И я радист. Вот у неё в отряде, – показал он пальцем куда-то за спину.
     Потап взглянул на молодую пышную женщину с миловидным лицом. Она сидела, тесно прижавшись к  невысокому парню с лицом жуликоватого деревенского ухаря. Женщина повернулась к Потапу, не успев убрать с лица счастливого выражения влюбленности. «Влюблена, как кошка, – решил Потап. – На меня никто так не смотрел». С другой стороны «ухаря», тоже тесно прислонившись к нему, выглядывала высокая стройная девица с интеллигентным красивым лицом. «Надо же, – подумал Потап, – и эта влюблена в него. Уж больно одинаковые выражения на их лицах».
     Он был прав. Они не только были влюблены в него, но и являлись его любовницами. Ещё одна любовница сидела напротив, по другую сторону стола. Это была невысокая рыхлая коренастая женщина с широким красным лицом, с любовью смотревшая на парня, зажатого двумя девицами. Все трое были подругами, но тщательно скрывали свои отношения и с женатым парнем, и друг от друга, и от окружающих. Однако холодок в их отношениях уже наступил. Жена парня и ещё одна пассия оставались в Ленинграде. Жуликоватый ухарь был не только ловок, но и скрытен. О его разгульном образе жизни не догадывались не только приятели и любовницы, но даже чуткая жена. На полевых работах он каким-то ловким образом ухитрился убедить начальника партии отправить его вдвоём с любовницей в какой-то ненужный для нужд изыскателей маршрут.
     Ну, это так – отступление. Интересное лишь только обманутым мужьям, жёнам, да прозревшим, значительно позже, любовницам. На открытии нефтегазоносных богатств личные истории наших героев никак не сказались. Пострадавшие (ли) обошлись стандартными упрёками «ты же говорил, что любишь меня». А спустя тридцать сорок лет, бывшие любовницы, окружённые внуками, с удовольствием вспоминали невинные свои шалости, как им теперь казалось, своего молодого прошлого. Лишь утраченное здоровье, да потерянная искренность в семейных отношениях омрачали исходные годы.
     А поросята подрастали. Под непрестанной опекой механика Кости и радиста Потапа они как-то быстро превратились в две крупные свиньи. Механику и радисту делать на базе было решительно нечего. Машины в ремонте не нуждались, поскольку на них почти не ездили. А радист, кроме получасовой утренней беседы с полевыми отрядами, вообще целыми днями дурел от безделья. Они бегали по местным девицам, пили водку, да прожигали время в единственном местном ресторане. Служители ресторана радовались постоянным дневным клиентам, всё-таки доход – а днём ресторан был пуст. Костя же с Потапом тоже были довольны – они имели от заведения целые вёдра отходов от блюд клиентов для своих свинок.
     Как-то осенью, в начале октября, допоздна засидевшись в ресторане, друзья уже начали, было, напевать «нас по самолётам…», как их почтительно вывели и усадили в машину, на которой они приехали. Рядом поставили вёдра, наполненные остатками пищи. Приятели, не прекращая петь, чудом добрались до базы. Смутно соображая, что они делают, друзья с трудом доковыляли до сарая, открыли его и вывалили всё содержимое вёдер в корыта для свиней. Потом, поддерживая друг друга, доспотыкались до своих лежанок в доме и обрушились в обморочный сон.
     Утром кладовщик Рау, открыл сарай, где был склад со снаряжением, и содержались свинки, охнул. Одна свинья лежала дохлой рядом с переполненным пищей корытом. Вторая свинья, похрюкивая, лениво ковырялась пяточком в корыте.  С криком «Кось», «Петро», кладовщик кинулся в комнату, где спали механик и радист.
     – Свинья подохла! – закричал Рау.
     Костя и Потап вскочили с кроватей, и тут же ухватились за головы.
     – Чёрт! Как голова болит! – запричитали оба.  – Что случилось там, Рау?
     – Так я же и кличу – свинья омертвела!
     Потап, а за ним Костя, забыв накинуть штаны, бросились к сараю. Потап встал на колени и ткнулся носом в пятачок свиньи.
     – Не дышит! Что будем делать, Костя?
     – Теплая?
     – Да вроде, – ответил Потап, пощупав ладонью свинью.
     – Обкормили мы их вчера по-пьяни. Рау, убери корыто, а то и вторая обожрётся, подохнет.
      Костя поднял левую переднюю ногу свиньи, достал с полки длинный охотничий нож, и с силой погрузил его в тело хавроньи. Из раны медленной струйкой потекла тёмная кровь. Через несколько минут течение крови прекратилось.
     – Потап, быстро потрошим животину, кидаем её в машину и везём сдавать в ресторан. Они же хотели прикупить у нас свинину.
     – Так она же подохла!
     – А кто узнает?
     – Спросят, а почему мясо розовое?
     – Скажем такой сорт, голландская, мол, свинья. Грузим быстро. Поехали.
     Через час хохочущие Костя и Потап, довольные сделкой, вернулись на базу с бутылками водки и толстой пачкой купюр. Подохшую свинью они выгодно сбыли. А ресторан почти месяц кормил своих посетителей розовым свиным «голландским» антрекотом.
     Осенью на базе за общим столом собрались почти все геологи и геоморфологи, радисты и поварихи, рабочие и каюры, вся разношёрстная компания юных изыскателей. Они впервые после полевых работ, спустя четыре месяца, увиделись друг с другом. Все были возбуждены, довольны успешными результатами изысканий.
     – Я хочу сказать тост, – встал, сопровожающий наши отряды, писатель, корреспондент, архивист наших деяний Мечтальский.
     – Предлагаю поднять рюмки, стаканы, бокалы, кружки за всех вас. За первопроходцев. Вы свершили великое деяние. Уже ясно, на территории, по которой вы прошагали, проползли, теряли здоровье, приятелей, друзей есть нефть, огромная нефть и газ. За вас, за погибших товарищей мы выпьем сегодня этот спирт, разбавленный шампанским и нашими слезами, наше «северное сияние», кем-то остроумно названный этот напиток. И я уверен, лет через пятьдесят, на этом месте, где мы с вами сейчас сидим, на месте лагеря №503 воздвигнут памятник, монумент, вам, как первооткрывателям коллосальных залежей углеводородов. За вас, за предстоящие успехи в грядущих полевых сезонах!
     Все выпили.
     – Ага, – отреагировал Алёшин, прожёвывая малосоленного хариуса, – такой монументик, типа как Екатерине П или Крылову в Ленинграде.
     – Во-во! – откликнулся радист Потап, – наверху памятника будет стоять наш шеф в коротеньких штанишках с геологическим молотком, и, приложив руку ко лбу, смотреть в хмурое дождливое небо.
     – А ниже вокруг него наши фигуры, отлитые в бронзе! – выкрикнул кто-то.
     – Потапа, радиста, – надо обязательно высечь на памятнике отдельно, в простыне, как он торопится до ветру! – беззлобно высказался начальник отряда, сидевший без продуктов почти две недели
     – Обязательно Кудрееву поместить на обелиск, как она тянет паровоз на пристань, – предложил Виктор, прозванный Шурой, и захохотал.
     – Нас! Нас тоже надо поставить на монумент, – хором заявили двое бывших уголовничков. – Мы же соучаствовали!
     – Да и лошадок бы надо показать! Они вон как страдали! И в болотах гибли.
     – Ещё там же Костю с Потапом поместить, а между ними подохшую свинью, – засмеялся Шура.
     За столом хохотнули.
     Снова разлили по разнокалиберным емкостям чистый спирт, смешивая его в различной пропорции с остатками шампанского, воды, и пригубили. Становилось весело.
     Вскоре все изыскательские отряды собрались на базе. И уже к середине октября она опустела. Жены возвращались к своим мужьям, покинув сезонных возлюбленных. Мужья вернулись к своим верным жёнам. Изматывающий каторжный труд остался позади. Геологи заполучили радикулит, язву, сердечные болезни. Кто-то из них по-возвращении выехал на море с семьёй или с детьми, кто-то засел за канцелярские столы рисовать прогнозы нефтегазоносности исследуемой территории. Через десяток лет заговорили о фантастических нефтяных и газовых запасах Западной Сибири. А в 70-ых годах уже качали из её недр стратигическое сырьё.
     И никто из них не знал, что никакого памятника им в Обдорске не поставят. Ни через несколько лет, ни через двадцать, ни через пятьдесят. Никогда. Город, правда, вознесётся многоэтажными домами, прорежется асфальтированными проспектами между ними, обзаведётся современным аэропортом и уютным речным вокзалом. Из двадцати семи юных в пятидесятые годы геологов, геоморфологов, палеонтологов, молодых изыскателей нефти и газа Западной Сибири до пятидесяти лет не доживёт и половина. А к шестидесяти-семидесяти годам в живых не останется уже никого. За несколько лет буквально каторжного труда на просторах северной тундры они подорвут своё и здоровье и веру. Кто-то приобретёт язву желудка после длительного голодания. Работающие на побережье Карского моря попадут под радиоактивные осадки от проводящихся на полярных островах ядерных взрывов, без предупреждения населения, и истают они до срока от рака крови. Другие погибнут на порогах горных рек, не обеспеченные равнодушной властью ни спасательными жилетами, ни рациями, ни транспортом, ни топографическими картами. Некоторые захлебнутся в болотах. Нескольких изыскателей будут кем-то убиты, а убийц не найдут. Будут и сгоревшие в падающих вертолётах, и разбившиеся в лёгких самолётиках. Канут без вести. А все выжившие уйдут буквально нищими, молодыми, не добравшись и до пенсионного возраста, успокоившись на окрестных погостах вокруг Ленинграда. На смену им придут хваткие, здоровые, наглые чиновники и воспользуются всеми их трудами. Вот они будут жить долго. Они станут миллионерами и миллиардерами. Они – вяхиревы, черномырдины, сечины, миллеры ни дня не поживут в рваных сырых палатках, ни метра не прошагают по гиблым болотам, не попадут под радиоактивные дожди, не пропадут без вести. Они даже не вспомнят о нас, о первых первооткрывателях золотого запаса России. А уж поставить памятник … И, всё-таки, Мечтальский оказался прав! Через пятьдесят лет на месте геологической партии №777 и лагеря №503 памятник вознёсся.
     Бывшие заключённые 503-ей стройки, и политические, и уголовные, и редкие оставшиеся на тот момент в живых первооткрыватели сибирской нефти соберут с трудом меж собой по крохам деньги и поставят на месте своей тюрьмы, на месте бывшей геологической базы православный храм-памятник. Основной вклад на возведение храма внесут бывшие заключенные. В 80-90-ых годах они стремительно сделают головокружительные карьеры, чаще всего криминальные, и станут богатейшими бизнесменами России. Политические в своей массе не преуспеют. Верующие приполярного городка и редких окрестных деревушек и теперь посещают эту церковь, но редко кто обращает внимание на висящую справа от входа в храм скромную надпись: ХРАМ ВОЗВЕДЁН НА СРЕДСТВА БЫВШИХ ЗАКЛЮЧЁННЫХ 503-ЕЙ СТРОЙКИ И ПЕРВООТКРЫВАТЕЛЕЙ СИБИРСКОЙ НЕФТИ. 



               
                ПОД  БОГОМ               


Эти истории-исповеди или, скорее всего, притчи, я написал несколько лет назад. Но не решался публиковать по одной, почти что мистической, для меня, причине. Если у вас достанет терпения и любопытства дочитать эти притчи до конца, вы поймете, возможно, мои промедление и нерешительность.
Почему притчи? Может быть, потому что всё, что здесь изложено, чем-то напоминает мне Евангельские притчи. В конце жизни, долгими бессонными ночами, обычно перед рассветом, когда мучительно тянутся бесконечно-резиновые часы, начинаешь листать-перелистывать свою жизнь, своё прошлое, мгновения минувшего. Чаще всего в памяти всплывают события совершенно необъяснимые, как если бы они были предопределены свыше. В самом деле, происшествия, которые сопутствовали мне в моей долгой, неспокойной и полной приключений, и даже трагедий, жизни, никогда не удавалось объяснить здравой логикой рядового обывателя...

Случалось ли со мной что-нибудь необъяснимое в беспамятном, младенческом бытие, где я мог быть на грани жизни и смерти, о том я не ведаю, не рассказывали. Зато хорошо помню себя лет шести-семи, когда я впервые оказался в странной, критической ситуации.
На летние каникулы меня отправили к родственникам в глухой таёжный сибирский лесхоз, где было всего полтора десятка бревенчатых изб. Всё лето я жил в семье у дяди. Он был начальником по заготовке леса. У дяди была жена и двое детей – мальчик, моложе меня, и девочка лет десяти-одиннадцати. В конце лета приехала за мной моя бабушка, чтобы увезти меня в город – я поступал в первый класс. В тот день мы купались в глубоководной, неширокой мутной речушке. Плавать толком я ещё не умел, но нырял хорошо.
Помню, я перебегаю по раскачивающемуся мостику на другой берег речушки, разбегаюсь, ныряю, и долго, как мне кажется, плыву в мутной воде, пока не упираюсь в противоположный крутой берег. В восторге я выныриваю перед испуганной бабушкой и, не обращая внимания на её увещевающий окрик: «Немедленно вылазь! Пора ехать», снова тороплюсь на другой берег, и вновь ныряю. «Последний раз», – кричу я бабушке, затем опять разбегаюсь и – поскальзываюсь. Но... ныряю. Однако скорость набрать не могу и долго плыву под водой, пока хватает дыхания и, наконец, выныриваю. И вижу, что до берега ещё метров пять шесть: мне не доплыть! Несколько раз я выныривал... Глотаю грязную мутную воду, теряю сознание и – погружаюсь на дно... Очнулся я на берегу. Помню, меня рвет водой, и я безвольно замираю. Только слышу – плачет, причитает надо мной бабушка: – «Видно, ты для чего-то ещё угоден Богу, раз Он тебя спас».
     Спасла меня тогда одиннадцатилетняя двоюродная сестра, которая сама только что научилась плавать. Несколько раз ныряла она в мутную воду реки, пока не ухватила меня за трусишки и не вытащила на берег. Но слова бабушки я запомнил на всю жизнь.

Мне исполнилось восемнадцать лет. Весна. Только что, закончились полевые геологические работы в Туркмении. Члены отряда возвращаются домой в Ленинград, через Баку. Я отпрашиваюсь у начальника отряда на пару дней, чтобы заглянуть к родственнику в Тбилиси, где он служит в чине офицера. Приобретаю билет на автобус Баку–Тбилиси; качу по серпантинам кавказских дорог и – засыпаю.
Проснулся я от сильного удара по голове. Через мгновение я чётко и ясно понимаю, что наш автобус перевернулся и катится под откос; больше ничего не помню. Очнулся я на носилках: меня поднимают по крутому склону горы и помещают в одну из многочисленных машин скорой помощи. Опекающий врач рассказывает мне, что наш автобус на скорости слетел с дороги, перевернулся несколько раз, но... в пропасть не свалился: задержали деревья перед обрывом! Есть много серьезно пострадавших; одна девочка лет пяти – погибла; у меня же – ничего серьёзного.
Через некоторое время, когда меня выписали из больницы, я вспомнил свою бабушку и подумал: – «Да… под Богом ходим».
   
     Видели ли вы, как горят геологические палатки? В тот день, уже в сумерках, мы остановились лагерем на берегу реки. Быстро установили палатки, развесили над спальными мешками полога от комаров, и спустились к реке ополоснуть лица. Начальник отряда зажёг свечу в палатке и – тоже сбежал к реке. Когда мы умылись и поднялись по обрыву к лагерю, то увидели, что одной палатки – палатки начальника – нет: она вспыхнула от свечи и сгорела мгновенно. Вот уж, воистину, сгорела «как свеча». Лишь легкий дымок курился по периметру палатки – тлел спальный мешок и походное барахлишко. Снаряжение мы быстро затушили, а начальник перебрался в нашу общую большую палатку.
Я не случайно припомнил эпизод со сгоревшей палаткой. Потому что три года спустя, когда я уже сам работал начальником отряда, произошёл случай, который иначе как чудом и назвать-то нельзя. И будь в то время жива моя бабушка, она наверняка сказала бы: – «И опять тебя Бог уберёг...»

В тот год мы работали на севере Западной Сибири, в бассейне реки Оби, на лошадях. Ныне – это богатейшая нефтегазоносная кладовая России – пустыня, равная по площади шести Францией. Озёра загажены радужными пятнами луж нефти. Тундра изрезана траками вездеходов, с выжженными язвами ягельника. Реки отравлены, и берега смердят от погибшей рыбы. Некогда хрустальные броши озёр мёртвенны. Брошены ржавеющие трактора, вездеходы, трубы, металлические и пеньковые тросы, бесформенное, искорёженное железо. И страшное: спившийся, бездеятельный, бездельный, погасший, вымирающий коренной народ. И, как реквием, звучат над тундрой редкие жалобные вскрики чаек.
Тихо стало здесь в семидесятых годах. Гомоном птичьих базаров звенела моя тундра в начале пятидесятых! И пробирались мы по её просторам, как среди зоопарка. По краю непотревоженных птиц и зверей. Распугивая лосей, оленей, медведей, гусей, куропаток, уток, лебедей. Не говоря уж о рыбе, которую наши женщины черпали буквально подолами. Господи, прости нас... Нет нам прощения.
Мы были вооружены двустволками и, по мере надобности, черпали из этого «зверинца» наш подножный корм. Зря не палили. Пороховой запас, патроны, заряжённые дробью и жаканами, хранились в нескольких прорезиненных мешочках и тщательно оберегались от воды и влаги. «Огневой» запас находился в моей вьючной суме, которую я на ночь укладывал под голову вместо подушки. К этому времени я был уже «старый, закалённый бродяга». Мой опыт не раз позволял избегать неприятностей, а в критических ситуациях и трагедий. Бродяги, туристы, охотники и, уж конечно, геологи знают, что непредвиденные трагедии возникают куда чаще, чем об этом догадываются люди «сидячих» профессий.
По-видимому, только необычно тяжёлым, вымотавшим силы, днем можно объяснить то, что я в тот вечер потерял свою обычную предусмотрительность и педантичность.
Уже в сумерках решили мы раскинуть, наконец, лагерь. Быстро поужинали. И нырнули в палатки, под полога. Перед сном я решил просмотреть свои геологические записи: зажёг в изголовье свечу, достал записную книжку, карандаш...
Проснулся я от сильного удара в голову, от какого-то хлопка. Распахнул глаза и мгновенно сообразил: сгорела палатка! – тлеет мое имущество! А под головой полыхнул порох – вот-вот начнут взрываться патроны, начинённые дробью и пулями...
Это я теперь, не спеша, излагаю мгновения тех событий. Но в описываемое мною время, вероятно, мне хватило и доли секунды, чтобы вылететь из спального мешка, ворваться в соседнюю палатку и завопить:
– Лежать!!! Сейчас рванет!!!
И в этот момент рвануло. Потом посыпалась беспорядочная пальба: тлеющий огонь добирался до капсюлей патронов. Они запалялись, как от спущенного курка, и патроны выстреливали. Иногда раздавались одиночные, глухие выстрелы, или сыпалась почти пулемётная дробь, а то свистели рядом с палаткой, иногда прошивая ее, пули от патронов, снаряжённых на оленей и волков. Через некоторое время раздался особенно сильный взрыв.
– Взорвался железный ящик с ракетами! – решили все.
Минут через пятнадцать канонада стихла.
– Всем лежать! – приказал я, а сам осторожно подполз к изголовью своей постели.
То, что я увидел, ужаснуло меня. Впервые, с тех пор как бабушка водила меня, еще ребёнка, в единственную, сохранившуюся церковь в глухой сибирской деревушке, я чуть было не перекрестился. От вьючного мешка, где хранился охотничий провиант, и лежали мои личные вещи, ничего не осталось! Верхняя часть спального мешка – там, где покоилась бы моя голова – была оторвана. Её куда-то унесло. От резинового надувного матраца сохранилась лишь нижняя половина. А в том месте, где лежала под головой вьючная ума с порохом и патронами, и на ней – моя голова, образовалась приличная яма... В эту яму легко поместилась бы верхняя часть туловища и моя голова, вместе со шляпой. «Господи, – взмолился я, – ты снова сохранил меня для чего-то! Стало быть, я тебе ещё нужен? Стало быть, мне предначертано что-то в жизни ещё совершить?..»

Мы закончили полевые нефтегазоносные изыскания на полуострове Ямал. Мне с рабочим отряда предстояло перегнать четвёрку лошадей по гиблой тундре к реке и загрузить их на баржу. Но в тот год неожиданно рано выпал снег, и гнать лошадей по заснеженной тундре было смертельно опасно – это понимали все.
С одним из последних гидросамолётов, пока озёра ещё не прихватил ледок, мне привезли радостное сообщение о рождении сына. И ещё предписание: «лошадей забить, а мясо вывезти самолётом на звероферму». Вот тут я пошёл на авантюру. Я уговорил командира вывезти лошадок на гидросамолёте: «командир, я уже возил лошадей на самолётах!».  Хотя никогда этого не было. Лошадок было жалко.
Первую пару лошадей мы отвезли спокойно. А вот оставшихся лошадей мой напарник перекормил овсом, и они в самолёте буквально взбесились: сорвались с привязи, скатились в хвост лёгкого самолётика. Мы начали падать. Только метров за пятьдесят до земли нам удалось подтянуть лошадок к кабине, и самолёт благополучно дотянул до совхоза, где мы арендовали их.
В падающем самолёте, помимо меня, находились также три члена экипажа и мой напарник по отряду. Я подчёркиваю это обстоятельство потому, что некая Высшая Сила оберегала не только меня, но и людей попавших вместе со мной в безвыходное положение, в такую же смертельную опасность. Скептики скажут: – «Везение»... – «Но, помилуй Бог, – раз везение, два везение, но ведь есть и некий рок во спасение. Кому-то же было угодно спасти нас! Вот только – кому?».

Сыну было уже три года, когда я, волей судьбы и геологических планов, был заброшен со своим небольшим отрядом в Восточную Сибирь, на один из правых горных притоков реки Енисей. Гидросамолёт с трудом выбрал на озере свободное от льдин пространство, высадил нас на мрачном берегу, и улетел.
На Север вступал май. Почки на кустах и деревьях только начали набухать. Связав попарно четыре перегруженные надувные лодки, мы, по двое, устроились на них и оттолкнулись от берега. Но, не отплыв и десятка метров от берега, мои лодки вдруг разошлись и благополучно перевернулись. Напарник и я с головой ушли в ледяную воду. Мы мгновенно вынырнули, ухватились за веревки наших перевёрнутых лодок, и потянули их к берегу. Вскоре к нам пристали и другие лодки. Пришлось сушиться, ночевать.
– Парни, как-то неудачно, началось наше путешествие, – сказал я, когда мы сидели вокруг костра и сушили походное имущество. – Не худое ли это предзнаменование?
Если бы я прислушался к собственному пророчеству! Если бы только я не так истово уверовал в топографические карты, выданные нам I-ым секретным отделом НИИ! Тогда, возможно, не случилось бы того, что произошло на следующий день...
Утром мы вновь прочно связали парами свои тяжёлые лодки и начали сплавляться по озеру к истоку реки, на которой нам предстояло работать в предстоящие месяцы. Сплавлялись уверенно и довольно быстро, лишь иногда обходили или отталкивали вёслами редкие льдины, которые несло медленное течение. Вскоре мы услышали гул воды.
– Вероятно, озеро переполнено тающей водой, и она с шумом вытекает из озера? – поделился я своими предположениями с приятелями.
–  Похоже, – неуверенно ответили они.
– Давайте-ка, пристанем к берегу, – предложил я, – облегчим одну лодку. А я проверю вход в реку, оценю обстановку. Потом вернусь к вам, и тогда решим, как нам сплавляться дальше.
Мы пристали к берегу. Освободили один клипер-бот от лишнего груза, надёжно увязали его. И я оттолкнулся от берега.
Шум, пока ещё невидимого истока реки, всё более нарастал. Скоро он перешёл в ревущий грохот. Неожиданно мою лодку подхватило стремительное течение и потянуло к истоку. Я с трудом управлял непослушной резиновой лодкой. Мой клипер-бот быстро вынесло из-за поворота обрывистого берега, и я с ужасом увидел впереди – не вход в реку, а … провал! Река не вытекала из озера, она выпадала из него. Впереди меня ждал водопад!
Возможности избежать водопада не было – я на своей лодке всё стремительнее скатывался к нему. Рёв падающей воды возрастал. Лодку уже несло как глиссер. И вдруг я оглох. Отключился. Перестал слышать неистовый гул низвергающейся воды. «Интересно, какой высоты этот водопад?» – было последним, что я успел подумать, прежде чем моя лодка на огромной скорости как бы взлетела над водопадом, замерла, паря какое-то мгновение над провалом, потом вдруг переломилась и – рухнула вниз...
От удара об воду баллоны лопнули. Лодка сразу затонула. А вместе с ней и наше имущество. Когда я вынырнул из кипящего котла воды и посмотрел вверх, то с ужасом увидел, что на меня летит огромная льдина. Только мгновенно погрузившись в воду, мне удалось избежать неминуемой смерти. Вероятно, льдина упала плашмя – звук обрушившегося льда был такой силы, что на какое-то время я оглох. Если бы льдина вошла в воду ребром, она размозжила бы мне голову. С невероятным трудом, выбиваясь из последних сил, я поспешил выбраться из-под падающего потока ледяной воды и низвергающихся глыб льда.
Я выполз на берег. Быстро скинул с себя отяжелевшую одежду, резиновые сапоги. И в одних трусах поспешил к оставленным ребятам. Когда мы потом прикинули высоту водопада, я изумился своему спасению: высота его была не менее одиннадцати-двенадцати метров. На карте этот водопад помечен не был. Карты составлялись по аэрофотоснимкам, на которых его просто не видно. А люди бродячих профессий из озера на реку до нас, по-видимому, не выплавлялись.
Как же удалось мне избежать погибели, мощного, парализующего удара падающей воды, летящих кусков льда? Уже не первый раз какая-то неведомая сила сохраняла мне жизнь...

На следующий год мой отряд из семи человек попал в ещё более трагичную ситуацию. Несчастье случилось на порожистой реке в центральной части всё той же Восточной Сибири. Вероятно, мы не оценили коварства порога, показавшегося нам не опасным. И обе наши лодки, сначала клипер-бот, с двумя парнями, а затем и понтон, со мной и четырьмя членами отряда, перевернулись. Два человека из моей лодки, девушка двадцати лет, и мой лучший друг тридцати лет, погибли. Один юноша выплыл. Другой парень ухватился за понтон и спасся. Почему я остался жив, до сих пор не понимаю. Меня долго било о камни в водовороте бешеной воды, пока не выбросило на берег...
Но самое страшное началось позже. Все наши продукты утонули. Мы не могли добыть огонь. Целый месяц жили на подножном корму. Ели сырых мышей, горьких мальков, грибы, ягоды. Сырую еду сдабривали случайно обнаруженной томатной пастой из бочки, брошенной буровиками пятнадцать лет назад на берегу реки. Доведённые голодом и отчаяньем до потери человеческого облика, члены отряда чуть не поубивали друг друга. И только кто-то, свыше, позволил мне справиться с этой ситуацией, помог избежать взаимного смертоубийства. С тех пор я не верю, что после страшной трагедии на пороге, после нашего месячного голодания, лишь «случай» сохранил жизни членам отряда.
По окончании трагического полевого сезона, я осенью навестил в Сибири маму. Она передала мне серебряный крестик, который завещала мне покойная бабушка. С тех пор я ношу крест. Нет, я не стал фаталистом. Но стал спокойнее и увереннее, как на полевых работах, так и в повседневной жизни. Я просто уверовал, что кто-то опекает меня, бережёт для чего-то или для кого-то в этом мире. И не только мою, грешную душу, но также и людей, которые меня окружали. Несколько случаев чудесных избавлений от смерти окончательно убедили меня в этом...

Я рано начал возить своего сына с собой на геологические полевые работы. С базы на места работ нас обычно забрасывали вертолётами или гидросамолётами, если вблизи работ имелись озёра. В очередную экспедицию нас должны были перебросить из одного района работ в другой вертолётом. Наш отряд – я, двое рабочих и сын – стоял в глубоком каньоне речушки на Северном Тимане, вблизи побережья Баренцевого моря. После обеда недалеко от палатки приземлился вертолёт. Командир вертолёта, не буду называть его имя, был, как это с ним стало уже обычным, слегка пьян. На малой полярной авиации такое с пилотами случалось. А у упомянутого командира вертолёта была даже «простительная», трагическая причина заливать своё горе. Месяц назад он вернулся с юга, куда летал отдыхать с женой и двумя девочками-близнецами четырёх лет. На одной из автомобильных трасс южного побережья они с женой вышли из машины полюбоваться на открывшееся море, оставив девочек спать на заднем сиденье. И вдруг они услышали страшный удар и визг тормозов. Оглянулись, и увидели два мертвых тельца своих детей. Девочки открыли дверь машины в сторону дороги, неожиданно выбежали на асфальт, и их сбил грузовик... С тех пор отец запил.
– Не очень уютное место для взлёта! – сказал командир.
– Может быть, мы сплавимся на километр-два, – предложил я, – а ты через часик подсядешь к нам?
– Да времени нет. Грузитесь! Выкарабкаемся.
Мы загрузились. Вертолёт начал взлетать вдоль реки, меж вертикальных стен каньона. Мы поднимались всё выше и выше, но никак не могли выбраться из отвесных обрывов реки, стиснувших вертолёт справа и слева. Неожиданно река сделала крутой поворот, и мы полетели прямо на чёрную базальтовую стену обрыва! Вертолёт заревел, завис на месте, затем начал почти вертикальный подъём, пытаясь вырваться из каменных объятий. Метр, другой, третий, – вертолёт полз и полз вверх. Вот уже миновали скалистые обрывы. Осталось преодолеть с десяток метров северных низкорослых елей. Однако мощность мотора иссякла, и вертолёт – перед тем как рухнуть – замер на месте у стенки мрачного леса...
«Всё, – подумал я, – вот Всевышний и не уберёг нас... Не уберёг меня...» Но в это мгновение командир бросил свою машину в неожиданно образовавшийся просвет между ёлками. Где-то вверху раздался глухой удар, и мы воспарили над лесом. Вертолёт начало раскачивать, мотать из стороны в сторону…
– Верхнюю лопасть погнули! А может, и все четыре, ... – выругался командир. – Дерево срезали! Садится здесь сейчас нельзя. При посадке, при форсаже, винты могут полететь: гробанёмся, и никто нас в этой глухомани не разыщет! Летим до ближайшего посёлка... оттуда сообщим в аэропорт, … если при посадке не разобьёмся…
И мы полетели. Вертолёт, как пьяный, шёл на максимально низкой высоте, на минимальной скорости. Садились мы на окраине села – вдали от изб, чтобы вдруг при взрыве не было лишних жертв. Командир с хода сажал машину, почти не форсируя мотор. Тем не менее, этого «почти» хватило: за метр до приземления одна из лопастей вылетела, и вертолёт опрокинулся. Нам повезло: отделались лёгкими ушибами; и вертолёт не загорелся...
Первое, что с улыбкой сказал командир, выкарабкавшись из кабины разбитой машины:
– Ну, мужики, кто-то из вас под Богом ходит! Я человек неверующий, да и то, когда мы выскочили из трубы каньона, пообещал в церкви свечку поставить: думал, труба нам! Ладно, пошли звонить в аэропорт.
Кажется, никто из моих коллег, ни мой пятнадцатилетний сын, так и не поняли, что мы только чудом избежали смерти. Один я знал, почему мы спаслись: я начинал веровать. А тот командир вертолёта, который пообещал поставить в церкви свечку, через день разбился насмерть: он летел, чтобы перевезти нас из посёлка в другой район работ. Второй пилот, летевший вместе с ним, остался жив.

Были ещё несколько необъяснимых случаев, как в моей жизни, так и в жизни моих ближайших родственников. И объяснить их я не могу ничем, кроме как вмешательством в нашу судьбу, в нашу предназначенность, неких высших сил. Кто-то избавляет нас, не даёт прежде времени уйти в вечность...
Вертолёт медленно скользил над высоким обрывом реки, выбирая место для посадки.
– Здесь, – показал командир на галечную косу.
– Пожалуй... – ответил я.
В это время машина дернулась, легко соскользнула вниз, зависла над косой и – села.
– Рыбка здесь водится? – спросил командир.
– Навалом, – ответил я.
– Пятнадцать минут на рыбалку, и пошли дальше! – обратился командир к экипажу.
Пилоты захватили спиннинги и поспешили на перекат.
– Шеф, – громко окликнул командира механик, – смотри! И он указал на задний винт вертолёта.
Командир оглянулся и присвистнул: концы лопастей заднего винта были аккуратно – сантиметров на двадцать – срезаны! Вероятно, когда наш вертолёт шёл над обрывом, он задел задним винтом камень. Оттого и лопасти были так чистенько срезаны; потому машина и дёрнулась перед приземлением. Только никто не обратил на это внимания. Если бы задний винт выбило, мы свалились бы со стометровой высоты: вертолёт бы взорвался, и вряд ли кто-либо из нас выжил.
Нашли нас через три дня. Рации в отряде не было, а связаться по вертолётной рации с земли было невозможно...

Сын окончил институт и уже работал. От их отдела несколько человек были приглашены на научную конференцию в Киев. Билеты на самолёт были куплены, через день сотрудники отдела должны были лететь.
Каким-то чудом моя жена уговорила нашего сына поменять билет и вылететь раньше, чтобы перед конференцией навестить её сестру, которая жила под Киевом. Сын теперь редко слушался наших советов. Но тут, вдруг, согласился и улетел на день раньше. А самолёт, Ленинград-Киев, на котором он и сотрудники его отдела должны были лететь, разбился. И все пассажиры рейса погибли.
     Вы ещё сомневаетесь в существовании неких высших сил, судьбы? После всего пережитого остается только уверовать в некие потусторонние силы. Я не мистик. Материалист. Но кто-то уберёг моего сына. Отвел от него смерть, сохранил его для чего-то, как не раз хранил и меня. Может быть, для моих будущих внуков? Ещё для чего-то? Нет ответа.

Я поведал далеко не все странные, необъяснимые происшествия, которые случались в моей жизни. И все они заканчивались для меня, и для людей, окружавших меня, в общем-то, неожиданно счастливо. В заключение расскажу о последнем, действительно чудесном случае, который завершился бы моим исходом из мира живых.
Заканчивался полевой сезон. Оставался последний маршрут на побережье Ледовитого океана. Мы летели туда вдвоём с рабочим.
Не хотелось лететь. В тот сезон меня мучили сильные боли в желудке, вероятно, результат давнего месячного голодания после трагедии на реке.
При подлёте к месту работы я заметил на берегу пустынного океана одинокую палатку. Людей не было видно. Жил ли там кто-нибудь, и почему, для чего она там затерялась, бог весть. Километров через двадцать пять – тридцать от таинственной палатки нас высадили. И вертолёт улетел. Рации у нас не было, но через пару недель нас должны были забрать обратно...
Первые дня два я работал, сгибаясь от нестерпимых приступов боли в животе. На третий день, утром, я попытался поднять тяжеленный мешок с образцами и вдруг рухнул, сражённый кинжальной болью. Я сразу понял, что со мной случилось: произошло прободение желудка! И если мне не сделать срочную операцию, я могу умереть в любое время от болевого шока, либо через шестнадцать-двадцать часов от перитонита.
Но страха почему-то не было.
– Слушай меня внимательно, – обратился я к рабочему, – у меня прободение желудка. Если меня не вывезут отсюда через десять, максимум пятнадцать часов, я умру. Ты видел при подлёте сюда палатку? Вдруг там кто-то есть... А ну, чудо, и у них есть рация? Тогда они могут связаться с Большой Землей, объяснить им нашу ситуацию. Иди, попробуй... Поторопись!
Рабочий ушёл. А я, исходя нечеловеческим криком, катался по мокрому, холодному мху, чтобы хоть как-то унять кинжальные боли. Когда мой напарник вернулся, я был без сознания...
После прободения прошло часов девять. Как-то коллега привел меня в чувство. В палатке, куда он ходил, жили два парня, профессиональные радисты. Их палатка была одновременно чем-то вроде радиомаяка для проводки судов, идущих по северному морскому пути, и метеостанцией. Они имели связь с судами и, раз в сутки, с базой в Мурманске. Нашу бедственную телеграмму они уже передали на все суда. Оттуда пообещали срочно сообщить в санитарную авиацию города Нарьян-Мара.
Эти парни работали здесь каждый год, с весны до осени; но навигация заканчивалась, вскоре их должны были отсюда вывозить.
Вдруг мы с напарником услышали звук вертолёта.
– Ракету, быстро!
Рабочий выскочил из палатки и, одну за другой, выпустил три красные ракеты: сигнал бедствия.
Вертолёт приземлился вблизи палатки, не выключая моторов. Командир и второй пилот заглянули в палатку. Я был без сознания. Как мне потом рассказывали, командир просто струсил, побоялся брать меня на борт: вдруг я умру! Его же отдадут под суд. И к тому же их вертолёт залетел в этот район нелегально: он и второй пилот вывозили браконьеров с рыбой, с семгой...
Вертолёт улетел. Наступили сумерки. Прежде чем окончательно впасть в беспамятство, я очнулся ещё раз, – по-видимому, я бессознательно отреагировал на незнакомый голос: из далёкой палатки пришёл один из радистов; спрашивал, чем помочь. Я попросил его делать мне как можно чаще массаж спины, рук, ног, – у меня всё время каменели мышцы, тело и конечности скручивало, словно в параличе.
Как на другой день ранним утром прилетел санитарный вертолёт, как меня доставляли в Нарьян-Мар, как мне делали операцию – ничего этого я уже не помню.

Очнулся я от женского плача и мужского голоса.
Мужчина успокаивал женщину, говорил, что операция прошла удачно и всё будет хорошо: оперируемому зашили в желудке маленькую дырочку, и теперь надо ждать; но у пациента сильный перитонит...
– Ваш муж, после прободения, находился без операции двадцать шесть часов. Даже после шестнадцати-двадцати часов в таких ситуациях не выживают. Это чудо. Но у вашего мужа крепкий организм и могучее сердце: есть надежда на выздоровление. Дня через три будет ясно окончательно...
Женский плач усилился. Я открыл глаза и увидел напротив свою жену: она сидела на голой металлической сетке кровати. Рядом с ней стоял мужчина, хирург, который оперировал меня.
Прошло три дня. Состояние моё не улучшалось. Температура росла. Она уже достигла сорока градусов, и не падала. Врачи по нескольку раз в день собирались у моей кровати: прослушивали меня, прощупывали, перекидывались непонятными терминами. Наконец, на исходе третьего дня решили сделать рентген.
Изучив снимки рентгена, хирург объявил, что мне надо делать ещё одну операцию. После перитонита у меня в правой верхней полости живота образовался большой нарыв.
Через час я уже лежал на операционном столе.
– Мы удалим вам ребро, почистим вас и заштопаем, – говорил хирург, – это быстро. А сейчас – наркоз...
– Вы особенно-то не разбазаривайте мои ребра, – прошептал я, и отключился.
Пришёл я в себя вновь от женского плача. Плакала жена – всё на том же месте, на той же кровати.
– Ну, чего ты? Я обязательно выкарабкаюсь. Я это точно знаю.
Как позже рассказала жена, она плакала от отчаянья. Анестезиолог сказал ей, что я умру, что у меня «мёртвенные глаза»...
Однако я выздоровел. И вот теперь, почти тридцать лет спустя, вспоминая своё тогдашнее состояние, думаю: «Кто же витал над моим обреченным телом там, в палатке, на пустынном берегу океана? И потом, над кроватью – после двух полостных операций?» Таких операций уже не делают, потому что в подобных случаях пациент до них не доживает. И вертолёт... ведь, его успели выслать за мной всего лишь за несколько часов до моей смерти! Но я, кажется, знаю, кто это был...

Всё, что я выше доверил бумаге, было написано мною, точнее, задокументировано, сразу после посещения могил родственников в Сибири семь лет тому назад. Именно тогда, в беседах с сибиряками, – за столом, чуть пригубив и расслабившись, – возникла вдруг неожиданная тема о вере, о Боге. Мои сибиряки, в прошлом истовые староверы, искренне изумлялись, вернее, возмущались:
– Как это нынешние руководители государства – все бывшие коммунисты, кагебисты, т.е., самые яростные гонители и разрушители веры – как все они кинулись после перестройки в церкви! Да что там гонители, разрушители... Убийцы религии, убийцы епископов, священников, да и просто верующих на Руси, – все они вдруг, в одночасье, бросились истово молиться, восстанавливать, строить храмы...
– Президенты имеют своих духовников! Исповедуются! Причащаются! А наших дедов, матерей – отвратили от веры, от церкви! Бабушки наши ещё с оглядкой, опасливо обращались к образам. А вот мы – их дети, внуки и правнуки – мы совсем лишены веры в Бога: вытравили её из нас под страхом уничижения, пресечения карьеры и успеха в жизни, а то и смерти... А ведь, хочется вернуться к какой-то вере. Надо хоть во что-то верить. А рука, осенить себя перстом, не поднимается! Вот ведь, как нас запугали...
– А они, руководители нынешних партий – президент, представители самых карательных организаций, вся правящая элита – они молятся себе, и руки у них не отсыхают! Крест целуют, к образам прикладываются! Я тоже так хочу! – кричит, буквально плачет моя сибирская собеседница. – Но я не могу: выжгли во мне веру!
– Они хотя бы покаялись, что творили непотребное. Прощения попросили бы за свои деяния: за разрушение храмов, за гонения на веру, за расстрелы, утопления, ссылки и заключения в тюрьмы священнослужителей и их паствы... Вековой страх за веру во Христа сняли бы с нас, постановление бы какое-то выпустили: мол, ошибка у нас вышла с гонением веры-то...
Жутко становилось мне от воплей соплеменников: запутались они в этой непростой жизни, потеряв веру не только в Бога, но и в своих близких, в самих себя, да и вообще, во всё. Тошно становилось и от собственных мыслей. «Что же это, получается, – думал я? – Если наши правители, даже президенты так легко и просто бьют нынче поклоны Богу, то, стало быть, у их дедов, матерей, у них самих – вера не иссякала весь двадцатый век?»
– Они, должно быть, одной рукой подписывали указы о расстрелах за веру, а другой – осеняли себя крёстным знаменем? А то ещё тайком, по ночам, таскали крестить своих детей к сохранившимся батюшкам? Или венчались? Отпевали? Исповедовались? Так выходит?
Именно тогда, впервые после комсомола, я серьезно задумался о Вере, о Боге.

Пожалуй, здесь я остановлю свой рассказ. В моей жизни случались и более жуткие ситуации, о которых сегодня я ещё не могу поведать. Давал в своё время подписку о неразглашении. Но через три года, кажется, табу на моё молчание заканчивается … Просматривая эти записки, я подумал вот о чём: наверное, каждый, кто ознакомится с моей исповедью, невольно припомнит свою жизнь и как бы «пролистает» ее. И, конечно же, обнаружит два-три, а то и добрый десяток трудно объяснимых случаев, неожиданных счастливых исходов, или спасение от верной гибели. А между тем, редкий человек, которому довелось избежать смертельной беды, задумывается: «Почему же именно так всё получилось?»
Наверное, поэтому я так долго не решался предлагать свои заметки читателям, считая, что мои происшествия необъяснимы или предназначены свыше. Я боялся, что, рассказав, я потеряю веру в чудо, веру во спасение, веру в защиту...
Но ведь всё, что я должен был совершить в своей жизни, кажется, уже произошло. Я построил три дома. Высадил несчётное количество кустов и деревьев. Родил сына. У меня выросли внуки. Опубликовал несколько книг своих рассказов, воспоминаний и заметок. Хотя вряд ли у меня много читателей – времена запойного чтения минули. А, может быть, я больше не хожу под Богом?
Мы все под Богом. И жизнь наша висит на волоске – в любое время она может оборваться. Но, как говорил Булгаков, устами своего героя: – «Перерезать волосок уж, наверное, может лишь тот, кто его подвесил...»

    

                Б  Е  С  С  М  Е  Р  Т  И  Е                Моим встралийским внучкам
               

     Мягков женился рано, сразу после окончания института. По любви. Однако жена его не любила. И хотя была уже в критическом возрасте, она не страшилась остаться в старых девах. Однако все выходили замуж, вышла и она, приняв предложение настойчивого Мягкова. Но уже через год, после рождения ребёнка, она влюбилась в коллегу по работе, их общего приятеля. В этакого разбитного, хитроватого, даже жуликоватого мужичка с высшим образованием. Высшего образования в те, теперь уже далёкие годы, у кого только не было. Лишь самый ленивый, да дебильный не заканчивал какой-нибудь вуз. Стране нужны были всемирные показатели не только по добыче угля и металла, но и по числу инженеров. Коллега тренькал на гитаре, тогда все тренькали, пел студенческие песенки, в те годы все пели, и был большим бабником. От него прямо таки несло пороком, мускусом. «Мускусным амбре она воняет», показывал один друг Мягкова  женщину, за которой косяком ходили мужики.
     Приятель был не только ловковат, но и не глуп. Процесс соблазнения у него был отработан до автоматизма и шёл как бы помимо него. В общей компании он несколько раз восторженно отзывался об умственных способностях женщины, намеченной очередной жертвы. «Влюблённым» взглядом всё время следил за ней и тут же отводил его, если натыкался на встречный взгляд. При всеобщих застольях, он, будто не в силах больше сдерживаться, несколько раз облапливал женщину крепкой хваткой и тут же отпускал. Всё. Игра на этом заканчивалась. Дальше жертву можно было избегать. Что он и делал. Соблазняемая сама искала встреч. И находила. Неопытная и доверчивая, жена Мягкова была обречена. Но это уже была не игра. Начиналась трагедия. Мягков же был целомудренным, за исключением неумелого единственного школьного опыта с соученицей.
     Несколько лет жена обманывала Мягкова. И хотя до него доходили слухи, что его жена путается с сотрудником по работе, Мягков не то чтобы сомневался, он терялся. Он просто не представлял, что в таких ситуациях должен делать муж. Спросить у жены, не спит ли она случаем с его приятелем, получалось как-то глупо. А ну, если она ответит «сплю, мол». Неловко пробормотать «так, так». Или как? А если ответит «нет». Нелепо пролепетать, «ну и хорошо», что ли? Словом Мягков не знал, как ему поступать.
    Так тянулось, наверное, лет пять. Их сыну шёл уже шестой год. И вот как-то осенью жена неожиданно рассказала Мягкову всё. То ли они там вместе с коллегой надумали, наконец, объединиться в законную семью. То ли жена, женщина в общем неглупая, решилась избавиться от двусмысленного положения и побудить его жениться на ней. Уж, наверное, он и в любви ей клялся, и узаконить их отношения, вероятно, обещал тоже. Мягков всё-таки продолжал думать о жене хорошо, старался как-то оправдать её. Не верил, что она просто в интеллектуальных любовницах походить захотела. «Если жена не любит мужа, она, конечно, имеет моральное право влюбиться. Но не имеет права обманывать, а тут же и уйти от мужа, если она считает себя высоко моральной»,  думал наивно Мягков. Однако и после признания, что-то там, у жены с коллегой, по-видимому, не заладилось. Жена не уходила от Мягкова. Он тоже.
     Одного Мягков не знал. Жена была беременна от любовника. Подходил к концу последний срок, двенадцать недель, когда ещё можно было избавиться от ребёнка. Любовник напрямую и не отказывался от отцовства, но и признать себя отцом будущего ребёнка не спешил. И как жена Мягкова не доказывала ему, что последние три месяца она мужа никак видеть не могла, а была только с ним, коллега уходил от окончательного ответа. Даже и обвинял её, что она лжёт и ему, и мужу. Горькой же правдой было то, что жена Мягкова надоела ему. Он уже давно остыл к ней. Да и никогда не любил её. И искал лишь повода, как бы, без излишних проблем для себя, завершить эту привычную, хоть и неприятную, для него ситуацию.
     Вот потому-то и не заладилось у них. Потому-то и не поспешила жена резко порвать с Мягковым и тут же уйти к блудливому мужичку-гитаристу, как поступали герои, прочитанных Мягковым книг. А как-то всё робко, пряча глаза, втолковывала Мягкову: «Мол, как тебе не стыдно, тебе же говорят, что не любят тебя. Почему ты не уходишь. Почему унижаешься. Цепляешься за меня». Или вдруг неожиданно, к ужасу Мягкова, признавалась в крамольном: «Ты знаешь, я как-то сейчас совершенно равнодушна к сыну. Мне все равно, есть он, нет ли его».
     У Мягкова тогда случилось нечто вроде астмы. Ему на мгновение не стало хватать воздуха, он начал задыхаться. Удушье вскоре отступило. «Нет, подумал тогда Мягков, граф был совсем не гениальный знаток психологии женщин. Влюблённая женщина оставит всех. Она бросит мать, отца, мужа, даже собственных детей, ради любви к мужику. Женщина влюбляется безоглядно. Она инстинктивно не может делить свою любовь между самцом и детёнышем. Вот потому-то, осенило тогда Мягкова, сцена свидания Карениной со своим сыном всегда казалась ему такой фальшивой у Толстого. Такой встречи с сыном не могло быть у влюблённой женщины. И век тут ни при чём. Девятнадцатый, двадцатый. Инстинкты вечны. Как у животных. Тут мы недалеко ушли от них».
     Мягков и в тот раз нашёл оправдание жене. «Она, бедная, надеется, что если я уйду от неё, то коллега тут же предложит ей узаконить их отношения». А Мягков действительно не уходил. И цеплялся тоже. Он-то жену любил. И как не было ему неловко, даже и стыдно, он решился на противный ему поступок. Он навестил жену приятеля, совратившего его жену. Или она его? В любовных играх никогда неясно, кто кого соблазняет. Но так Мягкову, как мужу, было комфортнее, менее унизительно думать. Жена приятеля сказала, что она ничего такого от мужа не слышала и полагает, что он любит только её. И тут же достала с десяток писем от него, написанных в последние месяцы, полных нежности и любви к ней, к первой жене. Хотя да, конечно, конфликты бывают, не без того, скорбно добавила она. Иногда и суровые, но о разводе речи никогда не возникало.
     Мягков выпросил у жены ловеласа несколько писем и показал их своей жене. Жена была в шоке. Даже как бы и окаменела, и какими-то полупарализованными движениями рук вытирала и вытирала чистую поверхность стола. Неподвижный взгляд её упёрся в серую стену кухни, как бы пытаясь рассмотреть за ней нечто невидимое ему, некую опору для неё. Мягков почему-то испугался неожиданной, почти безумной реакции жены, и тихо выскользнул из квартиры. В этот вечер он впервые после свадьбы страшно напился. На другой день он набил морду своему бывшему приятелю гитаристу и тоже напился. Напился он и на третий день. И не прекращал пить, потом, лет двадцать пять.
     Работа ему стала не интересна. Обычный на Руси рецепт лечения душевных мук у всех поколений обманутых мужей до двадцать первого века. Бросить пить Мягков страшился. В трезвом состоянии ему становилось жутковато. Казалось он сходит с ума. Опасался попасть в сумасшедший дом. Инстинкт спасал от распада личности. Следующему поколению такие душевные терзания были уже не понятны. Или почти не понятны. Поколение Мягкова было преданным поколением. Разводы случались редко. Вторая жена была неким исключением. А уж жениться,  развестись два-три раза, случаи вообще исключительные, уникальные. И происходили такие ситуации где-то там, в кругах артистических, писательских, богемных. Чужих жён, да ещё у приятелей, конечно, не уводили, как это стало обыденным позже. Прежде, всё-таки, семьи сами распадались, затем уж заводились новые. Иначе, была трагедия.
     Жена Мягкова? А жена вернулась. Любовник бросил её и от возможного ребёнка отказался. Он сказал ей, «что принимал за любовь нечто другое». Она пережила страшное нервное потрясение от унижения и обмана, полуразвалившей семьи. Долго лежала в нервной клинике. Как-то подлечилась. Правда так и не смогла понять и простить, как это Мягков, если любит, не разделяет вместе с ней её трагедии: «ведь она же была страшно влюблена». Но продолжала жить с Мягковым. Если, конечно, такую жизнь можно было называть нормальной. Обманывала ли она ещё Мягкова, он не интересовался. Как женщину, он продолжал любить её. Как человека, уважать перестал.
     Потерял Мягков и сына. Почти ежедневные выпивки лишали его возможности общения с ним. Сын рос под полной опекой и влиянием жены. Мягков с грустью замечал, что у сына всё более развивается непомерно болезненный, так называемый эдипов комплекс. Но не пытался хоть как-то этому препятствовать. Да, пожалуй, уже и не смог бы. Поздно. И невыразимая печаль овладевала  Мягковым, когда он размышлял о будущей судьбе сына, которую он уже тогда точно предугадал.
     Мягков конечно страдал. Он всегда любил детей. Мечтал, когда жениться, иметь восемь детей. Будучи подростком, часами возился с ними. Мастерил им игрушки, учил их читать, рассказывал им сказки, загадывал загадки, рисовал. Смешил их. Даже как-то, лет в десять заявил, к общему смеху окружающих взрослых, что «я, наверное, буду очень весёлым стариком». Только в командировках, да отпуске, когда Мягков оставался с сыном без жены, он становился с ним нежным, внимательным, общительным, даже каким-то ребячьим, самим собой. Им было хорошо вместе. Но это время быстро заканчивалось, и они возвращались в город. Мягков снова с отвращением запивал. Он с отрочества не любил алкоголя, но этот наркоз защищал его от действительности, от тяжёлых, с ума сводящих мыслей. А сын всё более и более отчуждался.
     Очнулся Мягков, когда сын женился и у него родился мальчик. Мягков почти бросил пить. Гулять с внуком он приходил всегда трезвым, без грана запаха алкоголя. Он спускал с пятого этажа коляску. Затем пеленал и заворачивал в тёплое одеяло внука и выносил его на мороз. Укладывал внука в коляску, запевал какую-нибудь детскую песенку, которых знал множество с детства, и коляска трогалась по скрипучему снегу. Если внук сразу не засыпал, Мягков начинал с внуком разговаривать. Он рассказывал ему басни, сказки, мифы, которые очень любил и помнил. Даже и трудные греческие имена не забылись, не вытравились алкоголем.
     Внук, не мигая, не спускал с Мягкова серо-голубых, как у его жены глаз,  будто пытаясь понять, что ему рассказывает Мягков, и засыпал. Отгуляв часок с внуком, Мягков завозил коляску в какое-нибудь тёплое общественное место. В магазин, в прачечную, а то и в сапожную мастерскую. Привычным движением запускал руку под одеяло и проверял пелёнки. Если мокрые, быстро менял их на сухие и снова выкатывал коляску на мороз. Внук снова таращил глаза, улыбался. Мягкову казалось, что внук признал его за своего, за родного человека, уже полюбил его.
     «Если бы хоть одна женщина сказала бы мне, я люблю тебя», печалился иногда Мягков. В такие минуты вдруг щемило в груди у Мягкова, приходило неясное чувство бесконечной утери чего-то, глаза у него начинало щипать. Он быстро смахивал слезу, улыбался в ответ беззащитному существу в коляске, и на него нисходило ощущение бесконечного счастья. Счастья, которое он переживал только однажды, в первый год после свадьбы. «Ничего, внук, ничего. Мы с тобой вечны, мы вместе с тобой бессмертны». Мягков точно помнит, именно тогда к нему пришло это необъяснимое ощущение, ощущение бессмертия. Не личного бессмертия для себя, а какого-то абстрактного. Бессмертного чувства чистоты, взаимной радости общения, веры, великой любви, понимания. Вечного непреходящего восторга, жизнерадостного смеха. Бессмертия грустной памяти.   
     Внук рос. Начал ходить. Потом бегать. Мягков старался, как можно чаще бывать с ним. Общаться. Рассказывать ему обо всём, что знал сам. Неожиданно вдруг выяснилось, чему Мягков немало изумился, что он знает много интересного, и алкоголь не засушил мозги. «Да мы оказывается образованные люди! Но должно быть не больно ловки, и не шибко бабники», горько улыбнулся Мягков, подумав о жене. Внуку было любопытно всё, что рассказывал дед. И они не надоедали друг другу, не уставали от общения.
     - Дед, - ты всё время что-нибудь мне рассказываешь, учишь.
     - Тебе это надоедает?
     - Да я, дед, как-то и не замечаю, что ты меня учишь. Но вдруг знаю, чего до тебя не знал. Мы были тут в обсерватории, и там спросили: «какая скорость света?». Я сказал: «триста тысяч километров в секунду». А никто из учеников этого не знал. Я и скорость звука знаю, и про световой год.
     - Мы, внук, много чего ещё узнаем, друг от друга, если будем чаще общаться. Меня вот что беспокоит, внук. Ты стал забывать стихи, которые мы с тобой учили. Поэтов. Писателей. Их рассказы. Как определять по длине тени высоту дерева. Сказки, фокусы. Мифы. Многое.
     - Дед, когда я подрасту, я сам буду к тебе приезжать, и мы будем играть с тобой в бадминтон. И ты будешь про всё, про всё мне рассказывать. Хорошо дед?
     Лет в восемь внук вдруг понял, что есть смерть.      
     - Дед, а я умру?
     - Да ты что!      
     - Правда, дед?
     - Ты, что, не веришь мне?
     - Да нет, дед, верю. Ты же меня никогда не обманываешь.
     - Какое-то время внук к теме смерти не возвращался. Но Мягков чувствовал, что внук не забыл их разговора о смерти. Как никогда раньше внук стал с обострённым любопытством изыскивать вокруг себя следы смерти. То увидит раздавленную муху. Или сбитую машиной собаку. Погибшую птицу. Внимательнее, мягче и нежнее стал относиться к своей сестре. К окружающим. К деду.
     - Дед, я всё-таки боюсь смерти, - вернулся как-то вновь внук к мучавшей его теме.
     - Послушай, внук, что я тебе расскажу. Ты себя давно помнишь?
     - Давно, - протянул внук.
     - И как мы с тобой гуляли, и учили первые цифры. И первые загадки. И сказки. Лазили по деревьям. Потом ты ходил в детский сад. После сада пошёл в школу. А в школе, сколько лет учишься? Вон сколько событий уже произошло в твоей жизни. А тебе сколько лет?
     - Ну, восемь, - ответил внук.
     - Видишь, - сказал Мягков, - как много всяких интересных событий произошло в твоей, ещё такой коротенькой жизни. А тебе ещё жить, и жить. До ста лет, а то и до ста пятидесяти. А учёные обещают продлить жизнь людям лет до трёхсот, а может быть и больше. Или даже бессмертие откроют. Ты же живёшь каждую секунду. Раз, два, три... Сколько секунд в минуте?
     - Не знаю.
     - Шестьдесят.
     - А в одном часу сколько минут?
     - М... м...
     -Тоже шестьдесят. И секунд в целом часу получается уже страшно много. Три тысячи шестьсот секунд. А в сутках? А в месяце? В годах? И не сосчитать. И все эти секунды ты будешь жить, жить и жить. Может быть даже, и надоест, как моей бабушке. А твоей прабабушке. Так что не беспокойся, и на эту тему не думай.
     Внук надолго задумался, а потом неожиданно спросил: - Дед, а ты тоже не умрёшь... скоро?
     - Давай я тебе выдам один секрет. Пусть это будет наша с тобой тайна. Дело в том, внук, что мы с тобой бессмертны.
     - Это как, дед?
     - А вот так. Пока мы с тобой думаем, друг о друге, ты не забываешь меня, а я помню о тебе, то мы с тобой всегда есть. То есть, остаёмся бессмертными.
     - Я о тебе, дед, всё время помню и всегда знаю, что ты мой личный дед, что ты есть.
     - Ну а я всегда думаю о тебе, и знаю, что мы с тобой вечны и бессмертны.
     С того времени внук с дедом о смерти не заговаривали. Годы истаивали. Дед старел. Внук рос общительным мальчиком, остроумным, жизнерадостным. Мягков с удовольствием узнавал в характере, в поведении, в неожиданно вырвавшемся остром, а то и язвительном словце внука, себя юного, молодого, да и нынешнего. Жизнь так и не вытравила у Мягкова его природного жизнелюбия, врождённой доброты, любви к людям, животным. Даже в самые трагические времена его жизни, мрачным Мягкова никто не знал, не видел, кроме жены. Да и та очень редко. «Я действительно вырос весёлым стариком», усмехался Мягков, вспоминая своё детское пророчество.
     - Дед, - спрашивал иногда внук, - почему ты всегда весёлый?
     - А тебе нравятся, когда люди грустные?
     - Да нет, дед, мне тогда почему-то плакать хочется.   
     - Правильно, внук, и мне тоже. Мрачные люди портят настроение не только себе, но и другим. Я бы хотел, внук, чтобы ты всегда избегал неправды. Иногда ложь сказать легко, но ты тут же теряешь радость. А дед не хочет, чтобы ты потерял радость. Я  заметил, внук, что лживые люди, люди очень мрачные и недобрые. И они не любят животных. Ни птиц, ни собак, ни кошек. А ты мальчик добрый, любишь наших братьев меньших. Так когда-то назвал всех животных русский поэт Есенин. Мы с тобой его стихи учили. Помнишь?
     - Помню, дед. «Дай, Джим, на счастье лапу мне», «Не жалею, не зову, не плачу», «Когда собачка травку удобряет».
     - Верно, внук. Только про травку, правда, не его стихи. Ну, это ничего. Зато ты уже много чего другого знаешь.
     - Да я, дед, пожалуй, очень образованный.
     - Наверное, внук, ты прав. Я  в твои годы столько много не знал. Но я же вырос в семье, где даже читать, писать не умели. Ни бабушка моя, ни мама, ни родственники. А тебе повезло. Ты первый вырос в семье, где есть и папа, и мама, и даже дед с бабушкой. И все грамотные.
     Первый удар случился ночью, после какой-то пустяковой вечерней перебранки с женой. Но сознания Мягков не потерял. Он попытался встать с постели, чтобы посмотреть который час, и не смог. Правая рука и нога ему не подчинялись. Голову раскалывала невыносимая точечная боль повыше левого виска.
     «Так, - подумал Мягков, стараясь не шевелиться, чтобы не потерять сознания, - у нас паралич, удар. Инсульт, стало быть, выражаясь научно».
     «Бессмертие, бессмертие», пролепетал Мягков одной стороной губ. Другая сторона губ его не слушалась. И он сразу же вспомнил о внуке. Заулыбался.
     По-видимому, на какое-то время он всё-таки потерял сознание или забылся.
     -Ты сегодня вставать будешь? - своим привычным, недовольным голосом спросила жена.
     - Дай мне зеркало, - прохрипел Мягков.
     - Чего это вдруг?
     - Инсульт, - просипел Мягков. - Зеркало.
     Мягков глянул на себя в зеркало. Лицо его исказила гримаса. Но не гримаса страдания, как он ожидал. Гримаса улыбки.
     «Я  стал весёлым стариком. Покойником», поправил он тут же себя.
     - Что? - наклонилась над ним жена.
     - Пускай приедет внук. Хочу увидеть. Врача пока не надо. Быстрее.
     Он лежал и размышлял, что теперь жене будет ещё тяжелее, от одиночества. Он её привычно жалел. Вдруг Мягков неожиданно подумал, как же ей, бедной, было нелегко прожить с ним, с нелюбимым человеком, почти пятьдесят лет. И ни разу она за эти годы не подошла к нему, не обняла, не поцеловала. Мягков горько рассмеялся, представив невероятное, как жена подходит и целует его. А ведь мне повезло. Мне то было легче, я любил. Оба мы были пожизненно приговорённые. Только к разному наказанию. Я  к любви, она... Мягков, было, всхлипнул, но тут же усмехнулся, от внезапно пришедшей мысли. Он подавил неожиданную слабость и заулыбался.
     - Дед, ты заболел?
     - Радикулит.
     - А чего улыбаешься?
     - От боли.
     - Ну, дед! Ты всегда шутишь. Правда, ничего серьёзного?
     - Ты что же, внук, запамятствовал? У нас с тобой, куча мола моя, ничего серьёзного быть не может. Мы же с тобой бессмертны. Всё время забываешь. А что деду обещал?
     -  Да помню я, дед.
     - Это хорошо. И никогда не забывай, о чём мы с тобой договорились. И всегда будь добрым. И... Ну, беги. Поцелуй меня.
     Внук клюнул деда в холодную щёку. Мягков нежно придержал левой рукой ещё угловатые плечи мальчика.
     - Ну, и когда мы с тобой вечны и бессмертны? - почти беззвучно выдохнул Мягков в ухо внуку.
     - Пока помним, друг друга, дед, - откликнулся тоже шёпотом внук.
     - Храни нашу с тобой тайну. И детям своим расскажи. Мальчику и девочке. Правильно?
     - Верно, дед. Но ты же шутил, что сам будешь портить воспитанием и моих детей.
     Лицо деда собралось морщинками улыбки, но он  сделал вид, что не расслышал.
     - Тебе, внук, сны всё ещё не снятся? Когда будут сниться, деда, может быть, увидишь во сне. Ну, прощай. Ко мне пока не приходи. Мне надо долго-долго отсыпаться. Мягков продолжал улыбаться навсегда застывшей улыбкой.
     - Почему прощай? До свидания, дед. Ты только так не улыбайся.
     - Хорошо, я буду громче.
     - Ну, дед!
     Внук  горько и потерянно улыбнулся, поозирался вокруг, как бы запоминая хорошо знакомую комнату. Взглянул ещё раз пристально на замолчавшего, улыбающегося деда, затем тихо вышел и осторожно прикрыл за собой заскрипевшую дверь в спальню.
     Вечером он забрался с головой под одеяло, закрыл глаза и неожиданно для себя вдруг отчаянно и неудержимо разрыдался. Он уткнулся в подушку, чтобы заглушить свой плач, чтобы не услышали родители. И судорожно, сквозь слезы, сдавленно всхлипывая, шептал, и шептал. «Дед, мы же с тобой бессмертны», «дед, ты же меня никогда не обманывал», «дед, ну мой родной дед...». Мальчик заснул.
     Перед утром его горестное, заплаканное лицо внезапно просветлело. Ему впервые приснился сон. Как будто бы он играл с молодым дедом в бадминтон.
     - А мы внука насквозь!
     - Ну-ка проверим деда справа.
     - Побереги-ка, внук, личико!
     - Не летал бы ты, Икар, над морями.
     - Наум Фомич, зачем ты ходишь к нашей маме?
     - Одиссей, Одиссей, не убивал бы ты гостей!
     - Шла бы ты домой, Пенелопа!
     - Посмотрим, какое такое у деда бессмертие!
     - Где там, мой юный Геракл?
     Они весело прыгали и прыгали, хохотали и хохотали. День был солнечным, но нежарким.
     Мальчик повернулся на бок. Он улыбался во сне. И вдруг внятно позвал: «дед!». Потом ещё восторженнее разулыбался, громко добавил: «бессмертие» и ровно задышал. Этой ночью сны мальчику больше не снились.
     В эти же минуты у Мягкова случился второй удар. Страшная боль расколола череп. И тут же отступила. Мягков ухмыльнулся отсрочке и повернул голову к окну. Луна осветила улыбающееся лицо Мягкова. Парализованные губы прошелестели «внук». Потом попытались прошептать «бессмертие», и прошептали. Мягков облегчённо выдохнул. Но вздохнуть уже не смог. На лице у него застыла вечная, навсегда бессмертная улыбка.


                РАЗМЫШЛЕНИЯ  ЭМИГРАНТА

                ВСХЛИП  ПО  РОССИИ.  ЧТО ДАЛЬШЕ?
 
     Раскрыл компьютер, привычно озаглавил «Письмо», засветился – Геннадий Гончаров и – ухмыльнулся. Сколько же это уже лет я не обращался к привычной, некогда для меня форме общения с друзьями прошлого, приятелями, знакомыми, наконец, своими читателями? Сейчас загляну в личный архив, освежу усыхающий мозг. … Однако! Минуло пять лет. Первое письмо-отчет-исповедь я опубликовал в 2003 году! В год выхода своей первой книжки в Австралии - «Сумасшедший». Письмо было опубликовано Арнольдом Сиротиным в издаваемом им в городе Сиднее журнале «Окно в мир».
     По каким же это причинам я почти пять лет бежал наиболее доступной, понятной, пробивной, и, как я тогда думал, доходчивой и ясной манере изложения своих хилых мыслей, восторгов, сомнений, негодований? Наверное, причин подгадало несколько. Прежде, годы с 2003 по 2007 случились для меня неким невоздержанным всплеском «словоблудия». В этот временной интервал я написал несколько десятков рассказов, пару повестей, вышло в печати три томика моих книг, три сборника. Одна из книг была переведена на английский язык. Меня охотно публиковали в полудюжине русскоязычных журналах Австралии. Приглашали на Литературные Конкурсы в Германии, России, Австралии. Издавали мои опусы в Дрездене, Вене, почему-то в Иерусалиме. И времени, вероятно, на ёмкие письма не оставалось.
     Но, не буду лукавить! Попробую честно изложить истинные причины, побудившие меня прекратить излияния на бумаге своих раздето-откровенных размышлений, писаний. До того – краткое отступление на капельный абзац, другой. Полагаю, после отступления, эти причины прояснятся не только для вас, но и для меня. 
     Тут, было, в ноябре прошлого года порадовался за Россию, за родину перед выборами в Думу. Это когда Путин вдруг заявил, что он согласен возглавить список единороссов. Ну, думаю, сейчас выставят-выгонят Грызлова, ещё нескольких «без лести преданных», Путин встанет во главе партии, наверное, появятся ещё две-три крепких партий, и станет у нас добротная, человеческая атмосфера бытия, как в действительно демократических странах. И вот когда зал «заединщиков» вскочил, на заявление президента, и начал биться в падучей аплодисментов, думаю вот-вот, сейчас. Сейчас Путин поднимется и врежет им, скажет «да как же вам не стыдно, это же только при Сталине зал взрывался такими овациями и бесконечно долго стоял, аплодировал, боялся сесть!». И разгонит к чертям собачьим это подобострастие, этот подхалимаж. Увы! Не случилось. Зал неиствововал несколько (много!)  минут, выражая неискреннюю любовь и злобную преданность. Искренняя преданность как-то иначе выражается. Всё! Подумал я, случилось таки. Страна моя вновь вернулась во времена Сталина, и не скоро теперь из них выйдет. И уже появилось в обиходе в российском обществе страшное слово, казалось бы, навсегда забытое – единогласно!
     Я прожил долгую жизнь. И сколько помню себя в сознательном возрасте, меня всегда пугало это слово – «единогласно». В какие-то периоды моей жизни это пугающее слово вдруг исчезало из нашего лексикона. Так было во времена оттепели, в первые годы правления Хрущева. Позже, оно затерялось во времена перестройки при Горбачеве. Потом почти не упоминалось при президенте Ельцине. И, как у всякого интеллигента в России, живущего от надежды к надежде, у меня, во времена правления Ельцина, в который раз возникло стойкое ощущение уверенности в окончательной победе демократических реформ. Увы! С приходом Путина эта уверенность с каждым годом всё более истаивала. И окончательно рухнула, когда вновь набатно прозвучало дурно пахнущее слово «единогласно». Единогласно голосует Государственная Дума, ни одного голоса против не подаёт Совет Федерации, Правительство в полном составе «за». Такое ощущение, что проправительственым организациям совершенно безразлично, за что заедино голосовать. Вчера московская Дума единогласно поддерживает своего мэра Лужкова, а уже сегодня отрекается от него и тоже в полном составе. Мне всегда было страшно жить в такой стране, жутковато и сейчас наблюдать за моей Россией со стороны, хотя я и нахожусь теперь в безопасности. А ведь это «единогласно» зависит на моей родине всё ещё только от воли одного человека. «Бойтесь того, кто скажет: я знаю, как надо», писал-пел Александр Галич.
     Вот поразмышлял в последнем абзаце о роли сомнительного слова «единоглсно» в России, как тут же возникли ассоциации, примеры уже из австралийской жизни. Я много лет знаком с одним редактором толстого русскоязычного журнала. И столько же лет публиковал свои не очень талантливые опусы на его страницах. Там же регулярно появлялись и художественные, и публицистические произведения десятков, если не сотен русскоязычных авторов. Со многими из них я был знаком лично, даже иногда и пересекался на редких литературных посиделках. Случилось так, что он, редактор журнала, каким-то словом, возможно и печатным, либо обидел, либо им показалось, что обидел, неких официальных людей, из официальной газеты. Как интеллигент в первом поколении, я полагал, так меня воспитали в семье, мама, родные, что на слово надо отвечать словом же. Но. Но! На редактора подали в суд. Его начали травить! И не в этом даже дело. Страшное вот в чём. Почти все авторы много лет, десятилетия, охотно печатавшиеся в его журнале, получившие своё имя, известность через свои публикации там, тут же быстренько предали его. И единогласно все отрекшие тут же стали выступать против него. Ничего не напоминает, «милые русскоязычные бывшие россияне и авторы?». Напоминает, напоминает!
     В любой стране мира, правитель, заявивший, что он «работал, как раб на галерах … и всё, что сделал – хорошо, и ни за что не стыдно», и дня бы не продержался у власти. А уж если бы он вышел и заявил «ребята, вы вот что, выбирайте моего дружбана, я его давно знаю!». Да смели бы его к лешему, и его и дружбана. Увы, в России, при оболваненном, распропагандированном, запуганном, обманутом народе теперь всё возможно. Ну а потом события в Руси развивались по много раз пройденному моим поколением сценарию. Уже рейтинг наследника выше, чем у предшественника, уже портреты, ещё хотя и президента, но уже сплавляются на сейлах, распродажах по пониженным ценам. Уже срочно тиражируются новые портреты... лица, которого россияне и не знают, не ведают, не представляют. Кроме головы. Голова, правда, большая, как у ослика. Должен бы соображать с кого делать жизнь. Не доведет ли ново сделанный президент (ли?) до суда своего предшественника? А ну не зря стали появляться статьи в советской (виноват, российской) печати о миллиардере президенте? Отколь деньги, Зин? Я – не удивлюсь. Такое мы уже тоже проходили! Как ново прорвавшиеся во власть генсеки, назначенные лидеры Союза, неожиданно избранные президенты, развенчивали своих благодетелей предшественников. Да и бог с ними. Люди бы начали поживать на уровне народов нормальных стран.
     Вот она истинная причина! Несмотря на свой ветхий возраст, я всё ещё сохранял самокритичное отношение к себе самому. Стыдно, но признаюсь. Свои предыдущие восемь  объёмных писем (это более 130 печатных страниц текста, почти приличный томик!) я писал, публиковал, отправлял друзьям, приятелям, знакомым, даже недругам с единственной целью. Я наивно рассчитывал побудить их всех, моих возможных потенциальных корреспондентов, хотя бы, задуматься. Ведь я как размышлял? Думаю, вот познакомятся все они с моими «раздето-откровенными», буквально, документальными зарисовками с натуры нашей эмигрантской жизни в Австралии, и уж, конечно, тут же начнут примерять, сравнивать быт своей, моей родины, России, с жизнью австралийской. А ведь они все, по крайней мере, большинство, отработали со мной по двадцать, тридцать, даже по пятьдесят (!) лет, выпили со мной не одну канистру душевного напитка, обсудили совместно не одну острую (запрещённую в то время, с точки зрения государства) проблему, и доверяют мне. Я им никогда не лгал! Ну, должны верить! Делать выводы, начать размышлять. А уж мои дорогие соэмигранты по Австралии, которые бежали сюда при первой возможности, а некоторые буквально выскочили, вырвались из социалистического режима, уж точно тут же, тот же час завалят меня восторженными письмами согласия. Ведь они, мои приятели, некоторые и друзьями стали по эмиграции, за тридцать-пятьдесят лет работы в России не только не выбирались туристами за кордоны, познакомиться с иными странами. Но и в собственной то стране, разве что три-пять раз в отпущенный богом отрезок жизни, выкраивали из своего бюджета средства, например, на поездку к морю. Я же много лет наивно полагал, что мои письма хотя бы заронят капельку сомнений в голову российского обывателя, и ОН начнет размышлять. Не начал! Это отдельного человека трудно обмануть. Народ обманываться рад. И я решил, чего же «метать бисер». И мои письма иссякли. Увы!  Восторженных откликов от бывших своих друзей-приятелей я почти не дождался. «Ты предал родину!». «Ты давно не живешь в России, чтобы сравнивать!». «У нас многое переменилось!». «У нас теперь демократия!!». «Ты клевещешь на Россию!!!». И ведь такие вопли-отклики на мои письма идут, я не скажу от большинства, но от приличной, приличной, огорчающей меня части моих коллег по юности, собутыльников, даже диссиденто-мыслящих в 70-90-ые годы и синхронно думающих со мной в то время граждан России. И ведь это не олигархи, которые в настоящее время имеют практически абсолютную и финансовую независимость, и неограниченную свободу перемещения по всему миру, даже проплаченное алиби на все виды преступлений от российского правосудия. Нет! Коллеги по бывшему соцлагерю шлют мне укоры! Многие уже теперь и пенсионеры. Как и я. И, в основном, те, кто и в мои времена стенали «главное, чтоб не было войны». Именно те, что всю жизнь отсидели в нарукавниках за столом и дальше своего садового участка никуда не выезжали. Австралия? Да нет никакой такой Австралии! Всё это происки американцев. И те, кто десятилетиями бродил по гиблым местам России и разыскивал миллионно-миллиардные запасы нефти и газа, захваченные ныне госкорпорациями. А об открывателях тот же час забыли, как о тех  «пешеходах», и их стали давить – «отстёгивая» им несколько купюр от миллиардных доходов, чтобы они не пережили сдуру, отпущенный россиянину пятидесяти шестидесятилетний рубеж жизни. Россиянин и не переживает. Сколько уж десятков моих приятелей-друзей успокоилось на жутких кладбищах вокруг моего города Ленинграда, не дожив, предназначенных им Богом и Природой срок. А вот кому из моего поколения повезло (а до сих пор это считаю несказанным везением), и они вдруг ухитрились оказаться в конце жизни вне России – в Австралии, Америке, Англии, иных действительно демократических странах, живы! Как-то я уже писал об этом. Кто не успел скончаться в России до 50-60-ти лет и бежал в упомянутые страны, продляют здесь свою земную жизнь до 80-90 и более лет!
     И вот тут я решительно не понимаю своих коллег по эмиграции! Такой жизни, какую они имеют в эмиграции, они никогда не имели в России. Свободны, обеспечены, независимы! Летают каждый год два по всему миру и по пути сквернословят на приютившую их страну! Правда, возвращаться в Россию не желают. Более того, взахлёб преклоняются пред правящей, зажравшейся российской элитой! Но – на расстоянии. Мне жутковато. Я побаиваюсь и нынешнего народа в России, опасаюсь и не понимаю эмигрантского окружения. Почему ОНИ не думают? Не сравнивают… Тут мне понадобилось на днях слетать на запад Австралии, в Перт по литературным и приятельским делам. Слетал. Поездка обошлась мне в тысячу долларов. Увы! Для российского пенсионера такие вояжи не по карману. И всё же, в последние год-два я с изумлением вдруг заметил, что мои россияне начали задумываться: кажется нас болванят?! И таких исключений в моей стране становится уже заметный процент. Пора, подумал я, вновь обратиться к письмам.
     Винюсь … винюсь!  Стал я ленив, отяжелел на слово. Почти ничего не пишу, даже и писем. И меня уже никто, кроме «штучных» приятелей из России, не балует. Спасибо им. Что были. Что есть. Что понимают. И даже, не разделяя моих воззрений на окружающий мир, не обижаются (умеют быть интеллигентными? что мне не дано) на мои настырные наезды, на «лица» (рыла! – я имею в виду политиков). Может быть, потому мне и перестало писать множество? А ведь ещё пару лет тому получал до сорока писем в месяц – либо старики никому не нужны (вы чьё, старичьё?), либо я уже чего-то в России не понимаю. Но вот читаю некоторые статьи из ещё не всех уничтоженных демократических российских газет и журналов и понимаю – понимаю! Давайте я вам процитирую некоторые выдержки из статьи Юлии Латыниной в «Ежедневном Журнале» от 20 марта этого, 2008-го года.
     «Путин спас страну от краха! Путин остановил развал! Путин навел порядок! Путин восемь лет молчал, а как только Ельцин умер, тут его и прорвало. При Ельцине была коррупция. Была – члены правительства взяли гонорары за книжку 90 тыс. долларов и их отправили – в отставку! Теперь друзьям Путина открыто раздают кампании, генерирующие миллиарды долларов, – и даже вопросов нет! Мы возродили престиж России. В чем? В том, что наши соседи с перепугу просятся в НАТО?». Эти, и другие статьи, друзья по России, по эмиграции, надо читать сейчас, пока ещё не ввели советскую цензуру. Ну и последняя выдержка из этой статьи. «Каков психологический портрет человека, исповедующего подобную совокупность взглядов – ну насчёт бардака, хаоса, престижа и вседозволенности? Он очень прост: это патологически завистливый, органически не принимающий свободу, крайне ограниченный диктатор. Это человек, который своровал миллиарды и помнит, что свободная пресса даже за 90 тыс. долларов могла снять вице-премьера. И понимает, что свободное, публичное, обсуждение его реальных дел, или что его кто-то может снять за миллиарды, хотя бы заговорить об этом публично, кажется ему подлым и отвратительным». Вы догадались о ком это написано? Да, о нашем (бывшем ли?) президенте – Путине. И ещё. Недавно опубликован внушительный список продуктов, цены на которые подлежат регулированию. Государством! Это что же получается? Восемь лет нам, россиянам, твердили об экономическом чуде Путина, и вдруг вновь возвращаемся в социализм! Как будто вступают времена катаклизма.   
     На минуточку отойдём от политики, поговорим о быте. Хотя я-то полагаю, всё, что изложено выше и есть наш повседневный быт. Как говорят: «Если вы не интересуетесь политикой, то политика придёт за вами!».
     Сейчас сижу на побережье Тихого океана и кропаю на компьютере вот это письмишко. Полтора месяца (с 23 декабря по 5-ое февраля) опекали собаку, отца жены сына и дом родственников, пока они оценивающе перемещались по России. Присаживались в Финляндии, погостили в Праге, Сингапуре, Штатах. Скатали в Норвегию. Они вернулись в Австралию 5-го, а 6-го февраля мы уже съехали на побережье на пару недель. Мы сняли половину (первый этаж) дома: гостиная, две комнаты, кухня, шесть кроватей. Жена просит не раздражать россиян, не оглашать цены – а как сравнивать жизнь, россияне? Таки подчеркну: среднестатистический российский пенсионер, если ему не помогают дети, будет не в состоянии оплатить такую аренду. Пока чуть не везёт с погодой: +23-27, облачно, ветер с юга (Антарктиды), инда моросит. Но такие погоды тут редкость и уже завтра день ожидается без осадков, +30 и более.
     В плюсы нам с супругой, за последний отрезок жизни, ставлю двух недельное посещение Японии. Это – нечто! После Австралии я хотел бы жить и умереть в Японии (перефразируя классика). Японцы из своих островов сделали торт! А народ! – отзывчивый, доброжелательный, заботливый. Спросишь дорогу, адрес, проблему, они бросают свои дела и едут с тобой до надобного тебе места или пока не прояснят вместе с тобой твою проблему. Будь это в метро, автобусе, улице. Доставят, и обратно, по своим делам. А смотреть здесь есть что. Пяти (более?) тысячелетняя предыстория, как новенькая. Сохранены храмы, монастыри, крепости, пагоды. Почти все действуют и доныне! И поддерживаются в порядке и строения, и одежда, и люди, и достоинство, и честь. Будто и не было, нет перерыва меж веками. Тут же задумываюсь и о своей родине, России. Что же предки нам сохранили? А почти ничего, кроме пропаганды. Все уничтожено, низведено, загажено. Редко можно встретить монастыри, церкви, приходы 10-12 веков (единичные!), книги (Пимен – штучный!), озера Байкал – уже загаженный. А здесь, да по всему миру, где я путешествовал (а ведь много, теперь задумываюсь, где я, мы побывали) все сохранено. И опекается, и пропагандируется, и преподносится. Будь это первый домик Кука в Австралии или абориген, Колизей или водопровод, «сработанный ещё рабами Рима», Пиза, животное, Вестминстерское аббатство, растительность. Всё оберегается, передаётся из века в век, бронзовеет! Мы же живём «под ногами не чуя страны». О пище Японии надо писать отдельное эссе! Вкусно – всё! Всё всегда свежее. Хлеб, рыба, мясо, сладости. Как-то я за 75 лет и ни разу не едал с таким аппетитом, разгулом, вкусом. Даже и в Австралии. Пища здесь – культ! (В Японии).
     Превосходны японские гостиницы – по внимательности к гостям. Или всегда? Присутствует обычный стандарт: полотенца, салфетки, шампуни, зубные щётки, бритвы, паста. Но гостиничные службы выдают и кимоно, и сандалии, и ночные колпаки. В номере кроме телевизора, телефона, кофейника, есть уже и компьютер, Интернет, и ты можешь «отемейлить» в любую страну мира свои восторги. Поскольку жена запрещает мне писать – описывать, что и как стоит, не буду. Однако отмечу, для нас, австралийских пенсионеров, цены более чем доступные. Потянут ли их нынешние российские пенсионеры, и даже работающие – я не уверен. Далеко я ушел от быта на Руси. Ещё приятно-удивленное: почти все японцы, от детей до монахов, улавливают наш худой английский, и отвечают нам! Иероглифы везде дублируются английским языком: в метро, автобусах, присутственных местах. Так что и тут проблем не было. Стульчаки в общественных местах подогреваются! Музыка при входе к ним наигрывает! А дети! Не с пяти ли лет они уже с рюкзачками бегут по утрам в классы и после обеда спешат по домам без опеки и сопровождения родителей, дедов! Такого я и в Австралии не наблюдал! Самостоятельны! И лица! Выражение лиц японцев всегда жизнерадостны, улыбчивы, даже более чем у американцев, французов, австралийцев, итальянцев, иных народов стран, которые мне довелось посетить. Не то, что угрюмо-замкнутые, озабоченные лица моих россиян.
     За прошедшие десять лет, я (мы), после исхода из России, я (мы)  много где побывали. Исколесил Австралию, был в Англии (дважды), Франции (дважды). Посетил Штаты, Японию, Италию, Испанию, Новую Зеландию. Присаживался и знакомился с Чехословакией, Германией, Сингапуром, эмиратами. И, где бы я ни бывал, я запоминал быт, окрестности, людей. Дороги, магазины, выражения лиц, всё! Конспектировал! И бывал не только в центрах, столицах, но и на окрестности отвлекался, отъезжал в глубинку. Вот вы, россияне, отъезжали от Питера, Москвы, центра на десяток другой километров? Ощущали-пожинали-видели дороги, деревушки, людей, их лица, магазины, власть, права? Я – видел. Я писал об этом. В Австралии знают об этом, слышат это, понимают это, возмущаются этим. Россия – нет, не слышит, не хочет, боится услышать. Она как черная дыра: все пропадает втуне, люди либо не задумываются, либо – страусы. Мне было страшно, горько, обидно за моих россиян, за их бесправие, нищету, магазины, за их унижения. Во всех странах, где я побывал (скажу одним словом) – все равны. Не принимайте, россы, это буквально. Равны в той степени, в которой это необходимо существу, как человеку! Имеют право и возможности (!) путешествовать (все!) по миру, точно так же как и миллионеры. Может быть, с меньшим комфортом. Магазин в центре Лондона, Парижа, Токио, Канберры один к одному, что и в любом периферийном городке или посёлке. На улочках городка (аналог российской деревеньки) тот же асфальт, абсолютная чистота улиц, газонов, домов, что в столицах, та же одежда, то же гордое, независимое, уверенное выражение на лицах поселян. В ста, в тысяче километрах, на любом расстоянии от столиц, от мегаполисов. В России за 60 лет своего «брожения» по ее просторам я ни разу не наблюдал вот этого, выше перечисленного равенства. Лгал и обещал отец народов, временщики, Хрущев, Брежнев, Горбачёв, Ельцин, теперь вот Путин обещает манну небесную в 2020! Году. Япония через пять лет после 45-го стала страной достойной жизни для существа, называемого человеком. «Трудно, братцы, видно, дети, будут жить счастливей нас» (вещал Саша Черный более ста лет назад!).   
     Свой предъюбилейный рубеж, россияне, я отмечал в узком одиночестве с собакой, женой и Колей (отец жены сына). Штучные, ещё не вымершие коллеги по прошлому в России тепло поздравили меня. Как писал Шолохов: «одному и умирать тошно», но, увы, туда, туда скатываемся. Я откликнулся на поздравления несколькими четверостишьями из полновесной «поэмы» для себя, по случаю:


                Всё впереди. Мы молодые.
                Ещё не ведаем мужей и жён,
                Дерзки, смелы и озорные,
                И ты  ни разу не влюблён.

                Стакан гранённый нам не водка,
                Палатка в поле – дом родной,
                Река, тайга, резиновая лодка,
                И жизни впереди сто лет одной!

                Природа? бог? нас наградили,
                Оптимистичной верою пустой:
                Считать, что мы ещё не жили,
                Всё впереди, а ты уже седой!

                Пусть оптимизма вам достанет,
                На весь отпущенный нам срок,
                Здоровье пусть не подкачает,
                Не поспешит печальный рок.

     А со «словом», друзья, действительно случилось печальное – не пишется! Кто-то из классиков сказал: «Если можешь не писать, не пиши!». Я – уже могу. Правда, за десяток лет, что я в Австралии, местное «литокружение», с полдюжины русскоязычных журналов, их редактора к моим опусам попривыкло. И побуждают меня к дальнейшему сотрудничеству, к «творчеству». А я всё чаще перестал откликаться. Одряхлел. Писал ли (запамятовал?), участвовал в октябре минувшего на Литературном Фестивале в г. Дрездене. Место высокое не схлопотал (четвертое из 200 с гаком участвующих – считается приличное!) среди бежавших россиян с миру. Опубликовали в Германии, Дрездене, в Австрии, в Вене, в каком-то эмигрантском листке. Но пока затаились. Приглашали навестить Фестиваль, но я отказался. Тут неожиданно вышли на меня издатели журнала «Млечный путь» из Израиля. Предложили участвовать в их издании своими творениями. Выслал им несколько рассказиков.
     В Австралии литературные Конкурсы на русском языке как-то отмерли, а в английских «скачках» мне участвовать тяжко. Нужны хорошие переводы. А они для эмигранта дороги, хотя и подъемные. Но – зачем? Трижды я пытался навязать им свои переведённые рассказики – но не очень принят. Может быть переводы не качественные? Оценить не могу. Конкурсов на латинице здесь масса. Участие в них приносит известность. Что меня уже, увы, не шибко волнует. Мое время кануло. У меня в Австралии вышло шесть книжек. Публикуюсь (всё реже!) в более чем полудюжине русскоязычных журналах.
     Тут завидую молодым российским приятелям. У них ещё достаточно куража в запасе, да и равнодушие, полагаю, к паблисити не прорезалось ещё. Дай им успеха! Они дожили до иного времени. Нашему поколению не повезло. Нас гнобила советская власть на корню. И сколько талантов окрест в моё время было загублено. Как был загроблен мой хилый – вы знаете, писал. Может быть, сейчас издавал бы 30-ый том, как Бальзак, а не штучные шесть томиков за пазухой, которые имею!
     Но я всегда размышлял, задумывался, несдержанно выражал свои эмоции. Хохотал и радовался, когда гробонули (?) (жаль, если отошел сам!) Кобу. Благодарен был Хрущёву, что он дал миллионам подворотен отдельные квартиры. Ванные! Восхищался Горбачёвым за перестройку. Молился на Ельцина, когда я смог понять, разобраться в своей испохабленной истории, благодарен ему. В его правлении я выписывал более 30!!! журналов, газет и… захлёбываясь читал, читал,… думал. И уж конечно, друзья мои, я благодарен судьбе, времени, случившему. Я, близкие смогли избежать неотвратимо надвигающего (уже!) на Русь страшного времени бесправия, безысходности, грядущей нищеты. Чекистского полковника. Того, чему радуется россиянин, как тот страус. Чем будет жить Россия после падения нефтяных цен, её истаивания, я, тёмный, представить не могу? Чем Япония, Швейцария – могу. Ну, это так, всхлип от безысходности. То, что делается сейчас на Руси: с выборами, прессой, телевидением, с окружающими странами… я об этом даже задумываться не могу, не хочу, боюсь, не понимаю. За десять лет вне России от такого беспредела я отвык: Кения, Уганда, Калигула! При взгляде от антиподов, видим, как у вас вновь вскипает социализм. Надеемся, наших лет не достанет дожить до «новых 37-ых».
     После выше наветной сентенции, вопросик. От моих, ещё не всех вымерших друзей, бывших диссидентов, знакомых вам пенсионеров. От которых (многих) идут возмущённые письма на сложившуюся в России современную, уничижающую мыслящего человека действительность. Они – мои единомышленники. Мне любопытно, а как отзываются, как живут в вашей кастрированной жизни такие внутренне свободные некогда люди, бок о бок с которыми я жил некогда на Руси. А? Спросите. Может быть, они тоже не знают, как живут в мире действительно свободные люди? Или для них сытость теперь – главное? Многие из них уже и побродили  по другим странам, Штатам, например, видели. Так что мы вместе насмотрелись, как надо жить и умирать существу, считающему себя свободным человеком.
     Простите меня за неуютные вопросики. Но так горько, обидно за моих россиян, работающих, кстати, ничуть не хуже австралийцев, что они такие бесправные, нищие. Почему я, бывший совок, получающий здесь только пенсион, могу на него кататься по всему миру, а им на корма не хватает? А? Можете не отвечать, я знаю почему. Нет, нет, есть, конечно, в России процент людей, которые могут скататься и в иные страны, и корма имеют на уровне Политбюро … В Австралии – все! Конечно, кроме тех, кто не хотят ни работать, ни создавать, ни … Неизбежный процент таковых имеется во всех странах мира…
     Почему, россияне, я, как только начинаю рассказывать о своих внуках, детях, себе, тот же час скатываюсь в политику? Нет, коллеги, не в политику, в быт. Ну, как я могу не задумываться, что мои приятели в России почти никто не переступил 70-летний рубеж, а уже в большинстве успокоились вокруг Питера. Я уж не говорю о родственниках, друзьях, знакомых по Австралии. Тут одному в 82 года сделали здесь блестящую операцию (бесплатно! как пенсионеру) простаты, и он побежал-поплыл дальше (любит плавать: четырежды в неделю катит в бассейн и проплывает свой километр за сорок минут!). И это не единичные исключения! А от его поколения в России остались лишь сгнившие кресты. Я заметил (писал?), что приезжающие сюда, в Австралию пенсионеры продлевают свое бытие и предстают пред Всевышним лет на 20-30 попозже отпущенного в России срока. И это факт!
     Ну, вот и заканчивается наш холлидей. Заканчиваю и письмишко до россиян. Мы почернели до… не видно в темноте. Дай Бог, вам всем, родственникам, друзьям, близким по поколению, избегать подольше возрастных симптомов. Будьте здоровеньки, оптимистичны, прощающие(?). Всех целовать, всем поклоны, всем, кто ещё припомнит кто мы. Австралия, побережье Тихого океана, что меж Сиднеем и Мельбурном, в 200 км от Канберры. 
     PS. В Австралии самой почётной, что ли, почитаемой, заметной датой рождения считается 70 лет. Открыток с датой 75 даже и нет в продаже. И вот почему. К 70 годам все работающие уже отправляются в отставку и получают свои миллионы долларов пенсионных накоплений. После этого начинают жить для себя: увлекаться любимым делом, путешествовать, потворствовать своим человеческим слабостям. Любить внуков. Будем считать таковыми и россиян, которые тоже вступили в такую счастливую дату. Улыбайтесь, россияне, улыбайтесь! Австралия, 2008 год.

                ОСТАНОВИЛСЯ.  ЗАДУМАЛСЯ.  СРАВНИЛ          

     Вот любопытно, остался ли кто-нибудь в России из моего поколения в настоящее время в живых? Не обижайся на меня моё прошлое! Мои друзья, мои коллеги, мои женщины! Это, конечно же, вступление-шутка (может быть!) к очередному, десятому по счёту письму в Россию, эмигранта-австралийца, бывшего россиянина. Увы! Я, к печали своей, точно знаю, помню и огорчаюсь, кто сохранился и теплится из моей бесшабашной, разгульной юности, зрелости, старости на моей родной и проклинаемой Родине. Сохранились совсем чуть! Почти никого. С тем большим восхищением я преклоняюсь пред чудом, выжившим моим знакомым, приятелем в России, штучным другом – мои приветы тебе, россиянин от австралийца. Когда я, теперь уж дюжину лет назад, укатил, а, точнее, сбежал при первой подвернувшейся возможности с Родины, мне уже было абсолютно ясно, что «в России не можно жить». Перефразирую стихи Ахматовой «в Кремле не можно жить» человеку задумывающему, и, не дай Бог, размышляющему, анализирующему. Задумываться и свободно размышлять в несвободной стране опасно!
     Теперь уж и не знаю, кому я кропаю это письмишко? В России, кто мог бы меня понять, заинтересованно, или, хотя бы, с любопытством прочитать мои больные размышления, почти никого и не осталось. Уже в 1958 году, когда побывал на родине, в Сибири, после окончания института, и пообщался с прошлым, узнал, что из моих двадцати трёх учеников десятого класса средней школы шесть приятелей сидели в тюрьме, восемь спились – алкоголики, один – комсомольский работник, один – вышел в люди. Где-то во власти, в Москве. Остальные умерли, или затерялись. Такова мрачная статистика. Была. А теперь и усугубилась многократно. Ну, а австралийцу вряд ли будут понятны мои блаженные всхлипы эмигранта. Они не знакомы ни с бедами, ни с образом жизни нынешнего россиянина, ни с его проблемами, ни с воплями эмигранта.
     После первых лет эмиграции, в своих записках десятилетней давности я изумлялся и восхищался продолжительностью жизни россиян в эмиграции. В то время, в начале третьего тысячелетия, век роса не достигал и 60-ти лет, у женщин чуть более. Здесь же, в Австралии, эмигрант живёт до 80-ти лет и продолжает радоваться жизни, путешествиям и дальше! И если в России старость наступает после пятидесяти лет, как жаловался в свои годы поэт М.Светлов: «старость – это половина мочи уходит на анализы», то в Австралии, прошу прощения, мочу начинают сдавать после восьмидесяти.
     Если помните, мои письма отличались весьма рваным характером изложения. Я как тот кочевник на верблюде – еду, не спеша, и «пою, что вижу». Вот и в этом письме, кажется, не получилось связного повествования. А какие-то рваные сюжеты, как мысли, возникающие и исчезающие в ночном во время бессонницы.
     Двенадцать лет, как я (мы) в Австралии. Есть ли сожаление? грусть? ностальгия? Печально, но – нет! Вероятно, мне не хватает какого-то качества, которое заведует патриотизмом. Ну а какой патриотизм может появляться, если с родины, с России наваливаются какие-то кафканианские сюжетки. То увидишь восторженный народ, прибывший на столетие саровких мощей, и вдруг узревший подвалившего сюда же Путина. Народ тут же забыл про мощи и ликует при виде цезаря, заметьте, в скорбном месте, в скорбное время. Ну, повезло! То вдруг пристрелят правозащитника, журналиста или просто порядочного человека. Тут же и спрошу блаженного патриота в России, Австралии ли, за кордоном ли, ну почему ни одного журналиста, политолога, единоросса (Пушкова, Леонтьева, Павловского, Маркова, Жирновского или, хотя бы, Шевченко), поющих осанну, превозносящих нынешнюю власть ни разу не пристрелят, или вдруг не покусятся? А? Убивают, гробят, калечат лишь и только тех, кто словом, намёком, поведением ли проявится хоть чуток критически в адрес существующей власти. Жутовато становится мои симпатичные соэмигранты по острову, когда вы вдруг слышите, что во времена генсека Брежнева во власти находилось около 3% военных, а при популярном у моего народа правителе Путине уже 58%! Не вздрагиваете? Нет? Мне жутковато.
     У меня, эмигранта, в этих случаях иногда появляется страх: а ну меня выдадут России? Вернут, как союзники после войны выдавали пленных, казаков, заключённых концлагерей Сталину. А он их в лагеря, уже свои, советские! Успокаивает меня (нас) и окружающий австралийский быт, и уверенное грядущее (в Австралии же). Например, такие обнадёживающие гарантии. Если я проживаю с женой в двухбедрумной квартире, домике (гостиная и две спальни), то после вознесения мужа или жены, осиротевшего члена семьи не выселяют из занимаемого жилища! Более того, оставшийся в одиночестве родственник продолжает жить по тому же адресу и платить за  те же квадратные метры только за себя одного! Таков капитализм! Поэтому стандартный аргумент «упёртых патриотов», что «советская власть вам всё дала, а вы…», меня не вгоняют в смущение, ни делают виноватым перед советской властью. А сколько отобрала!? Посадила! Загубила! Отстреляла! Особенно обидно за талантливую часть моего общества. Насколько задержался прогресс России, страны? Как далеко отброшено назад интеллектуальное, духовное развитие моего народа, нации? Я лично знаю с добрый десяток моих друзей, приятелей, знакомых, как закоренелых атеистов, но тут же ударившихся в веру, в христианство, как только «разрешили» ставить свечку богу. Вот уж воистину, от безысходности пошли в религию! А лики нынешних правительственных людей в церкви – у них точно такие же выражения (сравните!), как и у царствующей элиты Политбюро, стоящей некогда на трибуне Мавзолея! Постные, елейные, отрешённо-скорбные. Официально церковь отделена от государства. Но посмотрите на патриарха, когда он общается с генсеком, то бишь, с президентом нашим. Он же ведёт себя так, как тот министр, которого завтра приказом могут низвести до заведующего сельским клубом, т.е. патриарха до сельского священника.
     Ну почему мы глухи (я тоже, был!) к убедительным доводам, фактам, мнениям. Только столкнувшись, лоб в лоб (как я с австралийским бытом) – это убеждает! А россиян, даже и умнейших, переубеждает только «лобное место». Когда, сами понимаете, уже поздно. В Испании взрыв электропоезда и гибель сотен людей мгновенно привели в шок миллионы испанцев, и они вышли на улицы. Увы!  В России ни Беслан, ни Норд-оста, ни гибель «Курска», ни пугающие своей регулярностью пожары с десятками и сотнями трупов, ни убийства, ни пропажи людей не трогают душ россов. Тихо! Не меня гробонули! Я-то жив! Времена такие, рассуждают мои россияне. Мысли и поведение народа Советского Союза в 1937 году! – страх, безысходность, равнодушие, безразличие к себе, окружению, к судьбам своих детей. Конечно же, был, был и тончайший слой умных людей. Их всегда бывает немного. Распространялись размышляющими и умными людьми в различные времена, и в самые жесточайшие, листовки, позже их стали называть «хроники». Однако, умные люди во все времена, особенно в России, раздражали не только власть, но и обывателя. Обывателю не хотелось прозревать и прилагать какие-либо усилия, чтобы выбираться из нагретого болота привычно-вековой лености и отказываться от гарантированного клочка «сена». Это он, обыватель, позже узнает, навестив другие страны, что есть иная, не только более сытая, но и более свободная жизнь. Вот тогда он и бросится, нет, не за свободой,  он кинется во всё тяжкое. Через ложь, обман, насилие, даже через убийства, к «сытой» жизни. И образуется ещё один тонкий слой богатых и очень богатых людей, так называемых олигархов. Будут среди них, как и среди любой группы людей, и хищники, и творцы. И лишь время покажет, кто выживет, победит в России. В современных демократических странах творцы таки одолели хищников. Повезло тем странам, во главе которых встали творцы. Грозит ли это России? Ждёт ли?
     Вероятно, я впадаю во всё более дремучий возраст. Всё чаще вспоминается прошлое, юное. Живём в общежитии. Молодые. Семнадцатилетние. Не все имеем работу. Некоторые выживают на дотации родителей. Один из нас как-то восклицает «что давно родители денег не высылают, единственный кормилец загнётся!». Теперь же, в нынешнем возрасте, завидую тем своим коллегам по возрасту, которые не имеют внуков. Такие и не маются комплексом вины перед родственниками, когда те отстраняют их. Или вдруг вкусно становится во рту от сочности случившегося пятьдесят лет назад полевого застолья. После месячного преодоления бурных рек, подъёмов и спусков горных склонов, безнадёжной борьбы с мошкой и комарами, вдруг – отдых. Полевая баня с паром в палатке, сготовленный чаин (спирт, смешанный с водой, сахаром, чаем). Под чаинчик сёмга, грибы, морошка, свежезасоленный хариус, хороший разговор по душам. И – свобода. Геология, одна из редких специальностей, где мы имели видимость абсолютной свободы и могли говорить решительно обо всём, о чём, при возвращении в цивилизацию, даже с женой не могли перемолвиться. Не случайно, вероятно, из геологов, людей бродячих профессий вышли люди инакомыслящие, диссиденты. У нас было время задумываться и мыслить! Это – много, три-четыре месяца, когда власть упускает вас из-под надзора. И я преклоняюсь пред теми, кто в центре надзора, досмотра, прослушивания, доносов, ухитрился выйти на площадь и сказать «нет!». До того, как их изолировали. Вот такую видимость свободы я наблюдал в свои десять двенадцать лет в Сибири среди лагерных поселений политзаключённых. В те, свои годы, я, конечно, не понимал, что именно они говорили, но я чувствовал, это говорили свободные люди. Таков парадокс. При советской власти настоящая свобода была только в лагерях, концлагерях, ссылках.
     Я никогда не мог понять, и вот уже минуло три четверти века, а я остаюсь в том же неведение: кто мне ответит на простой вопрос. Почему мои друзья, приятели, даже родственники, учившиеся вместе со мной, вкусившие вместе со мной безысходность российской жизни, даже вместе со мной возмущавшиеся беспределом и беззаконностью, царившие на моей родине, не восстают, не возмущаются, не разделяют моих взглядов. Почему!?
     Я иногда чуть не сходил с ума, когда встречал своих друзей, приятелей некогда возмущающих вместе со мной, царившим вокруг нас беззаконии, и вдруг теперь – умотворённых, сытых, довольных. Они неожиданно утробно и бездумно принимали выпавшую на их долю жизнь. Многие из них почему-то оставались холостяками. При встречах рассказывали, как они бывали в командировках, спали со встреченными женщинами. На прощание получали от них фрукты, овощи, сало. «По-возвращении от них, рассказывал один, бросил на весы сало – два килограмма!». Или просили меня залезть в их квартирах под кровать с чистым платочком и проверить, есть ли там пыль! Больше я в гостях у таких одноклассников не бывал. Таких, благополучных, гладких, равнодушных людей на моей Руси, было (или стало?) много. Боюсь, что именно на них, к печали, и держится так долго Русь. И власть.
     Да, я сострадаю. Я сатиричен. Вот в России говорят о сохранении народа, населения. Историки, правители, писатели. Но ведь не сохраняют. Помню Сибирь. Моя родина. Во время войны бытовые заводы тот же час были переоборудованы в военные предприятия. Так было заранее задумано? И начали они рваться, взрываться. По неосторожности работающих на них женщин, детей? Может быть, по причине диверсий? Я помню, сколько люда гибло при взрывах пороховых, снарядных, военных заводов. Сгорали в пламени пороховых цехов наши матери, малолетние братья и сёстры, десятки и сотни пожарных, успевших до взрывов забраться на крыши «пороховых бочек» и возносившие при взрывах к богу. Отходы пороховых, военных заводов вывозились на два три километра от цехов и сваливались на полях в огромные кучи некондиционной пороховой взрывчатки. И мы детишки, школяры от семи до десяти лет азартно бегали меж страшными кучами смерти, не ведая о том. Иногда у кого-то из нас оказывались в кармане спички. Он вынимал их, бездумно запаливал пороховую насыпь смерти. В небо взметалось огромное, на сотни метров пламя, и обречённый вой малолетних российских мальчишек, да и девчушек. Потом их обугленные трупики собирали родители, дети которых не вернулись домой, и захоранивали безымянными на всё более распластных кладбищах.
     Я иногда в минуты отчаянья начинаю завидовать сменяющему нас поколению, поколению наших детей, ещё больше – своим внукам. Оно не ведает, не представляет в той степени, в какой это прочувствовали мы – их прадеды, деды, отцы, что такое Гитлер, Сталин. Я неслучайно ставлю эти имена рядом и через запятую. Это – «достойные» фигуры»! Достойные друг друга. Оба палачи. Хищники. И я, как современник их правления, их деяний, прочувствовавший на себе и на своих родителях их мягкую, бархатную когтистую лапу «любви» к своему народу, не могу не ответить им «взаимностью». Оба уничтожали доверившийся (точнее – завоеванный ими) народ. Но наш-то пошибче будет. Гитлер всё-таки, при всей своей кровожадности, уничтожал (успел истребить?) преимущественно иные народы. Сталин за своё тридцатилетнее правление ухитрился сгнобить равнозначное (или более?) число собственного населения!
     И ох не надо писать, говорить, припоминать нам, ныне живущему народу России, что вся страна стенала, плакала и рыдала при смерти Сталина. В Сибири, где я вырос, жил, учился до семнадцати лет, любви, или, хотя бы, трепетного отношения к тирану не было. И пятого марта 53-го года окружающие меня в Сибири люди: деды, отцы, школьники, шахтёры, крестьяне не утирали слёз с лиц. Большинство – радовалось. И я вместе с ними! Может быть, потому, что Сибирь была «тюрьма большая, народу в ней не перечесть?». Я парнишкой, с рождения жил среди лагерей, среди политических и уголовных заключённых, тесно общался с ними, слушал и запоминал их речи, высказывания, утверждения, правду. Всё-таки, правда и ложь распознаются, чувствуются, различаются сразу, как цвета – белый и чёрный. И она (правда) не могла не запасть в мою жадно поглощающую всё детскую душу. А окружавшая меня жизнь крестьян в колхозах, люмпена на заводах, исчезновение родственников и родителей в густо нашпигованных окрест в Сибири лагерях, только подкрепляла ежедневными фактами жесткую правду скотского бытия россиян и высказывания гулаговцев. Почему-то и до сих пор кажется, что и я, и окружавшие меня нынешнее поколение эмигрантов, все мы бывшие политзаключённые СССР. Давайте называть вещи своими именами! Всё-таки, любая эмиграция, в общем-то, как ни крути, это – протест против окружающего бытия на родине! И – исход!
     Но вот что меня, тоже как эмигранта, удивляет в моём окружении. Ведь окружающие меня эмигранты стремились сюда не ради сытости. Не только сытости. Но и (прежде всего!) чтобы понять, ощутить, что такое свобода, демократия. И  побывать, точнее – пожить в таких странах как США, Англия, Франция, Австралия. Однако почему-то всегда находятся люди, сбежавшие от тоталитарного строя, диктаторского режима, и уже вкусившие, что такое истинная демократия, свобода, вдруг начинают тосковать по оставленной ими авторитарной стране, начинают защищать её режим, преклоняться пред её диктатором. И при этом, такие индивиды таки не возвращаются на бывшую родину, не желают, опасаются! Молятся, так сказать, на неё на расстоянии. Пользуются при этом всеми благами, плодами, предоставляемые правительством, новой родиной. Свободой. Товарами. Удобствами. Путешествиями без виз по всему миру. Заметьте, милые россияне, всё перечисленное доступно пенсионерам страны, их приютившей. Ну, а как далеко сможет заехать мой россиянин на свою пенсию на моей родне? Мне не хочется называть таких людей ёмким и гордым словом «эмигрант». Эмиграшки они. Эмиграшка, такой эмигрант
     Пишу это письмо в разгар славословного празднования на моей родине самого кровавого правителя, наверное, со времён появления человечества. Я не могу, не имею права осуждать мой народ за любовь(?) к своему палачу, истребителю их прадедов, дедов, родителей, братьев, сыновей. Так запрограммирован народ России – у него, похоже, генетически заложена природой неистребимая любовь к своим мучителям. Когда Александр П отменил в России крепостное право, мужик, народ взвыл. Он не хотел свободы! Он запросился обратно к помещикам, к крепостнику – возьмите нас обратно! А власть и ныне искусно подогревает любовь народа к своим тиранам. То фильмик многосерийный подбросит, где Сталин великий полководец и добрый отец, то учебник подсунет школярам о великом и мудром менеджере, то партии во власти, совместно со свежее испечёнными пионерами, возлагают цветочки ему на могилку у кремлёвской стены. Не дают погаснуть «неистребимой любви» народа к своим палачам! Тут не могу не припомнить Томаса Манна. В одном его произведении фараон строил себе гробницу. Он уже всё выжал из народа, и когда денег не стало хватать на усыпальницу, он свою дочь отправил в проститутки, а её заработки запустил на достраивание гробницы. Но что восхищает?! Народ после его смерти был ему так благодарен, что передавил друг друга при прощании у гробницы при его захоронении! Ничего не напоминает?
     Да, это правда. В России нет массовых протестов, выступлений народа против власти. Почему? Я полагаю, российскому народу нечего терять чего-то такого, что завоевано людьми в демократических странах: достойной жизни, свободы слова, печати, передвижения, защиты жизни, праведного правосудия и т.п. Они не знают такой жизни. Вот в защиту этих завоеваний и выходит их народ миллионно на улицы демократических стран. А что защищать россиянину? Он лежит и жуёт тот клок сена, который ему подсунуло государство. И – доволен. Как тот абориген в старом анекдоте. «Бизнесмен видит под пальмой в Африке лежит абориген и ничего не делает. Чем зря лежать, говорит ему бизнесмен, залезь на пальму, достань кокосы, продай, найми на вырученные деньги рабочих. Они будут лазить по пальмам, и добывать для тебя кокосы. А ты будешь лежать под пальмой. Так я и так лежу, ответил абориген». Вот. Вот, извечная черта моего славянина, моего росса. Иногда кажется, что россияне единственный в мире народ, который и дважды, и трижды войдёт в одну и ту же воду. Повторяет и повторяет, множит и множит одни и те же ошибки. И не учится на них! В этом случае генетическая память почему-то молчит. Поэтому и стоят во главе предприятий и банков дерипаски и фридманы, абрамовичи и френкели, правят в МВД нургалиевы, в МЧС шойги, в идеологии - сурковы и т.д. И прошу, не заподозрите во мне националиста. Но когда дерипаски и фридманы создают демократическое и свободолюбивое государство Израиль и яростно защищают его, когда нургалиевы и сурковы отчаянно и гордо бьются за свои права и независимость на Кавказе, невольно возникают недоумение и обида за славянский народ, за россов. Почему мы не …?
     Своё очередное письмо в Россию я пишу в конце двенадцатого года своего проживания в эмиграции. Дюжина лет минуло, как я уже не знаю Россию изнутри. Ко времени завершения этого письма, его опубликования (вдруг опубликую!) пойдёт (уже идёт) тринадцатый год, чёртова дюжина. Вот тут я и услышал «глас свыше», вопрос от россиянина, если ему вдруг повезёт, и он уткнётся своим бдительным взором в моё письмишко «ты, конечно, жалеешь, что бросил родину и умираешь в эмиграции?». И я, всё ещё находясь в здравом уме и твёрдой памяти, отвечу, как ваш любимый президент «не дождётесь! – не жалею». Более того, я счастлив, что тринадцать лет тому ухитрился оказаться в Австралии и доживать свои годы свободным человеком в свободной стране. Это для меня – главное! Когда в России впервые потянуло свободным сквознячком (при Ельцине), я впервые за шестьдесят лет своего заключения выписывал до тридцати периодических изданий журналов и газет! В них впервые (не устаю повторять и повторять это слово свободы) на кириллице публиковалось честное слово. Почему счастлив? Познакомьтесь с моими предыдущими девятью письмами в Россию. Теперь уже – с десятью (с одиннадцатью? больше?). Может быть, и поэтому тоже. За чёртову дюжину лет в эмиграции я настолько разложился, что совершенно разучился писать намёками, полунамёками, «между строк», как это было принято в советской России, что не могу ни приукрасить, ни очернить, ни прибавить, ни убавить к своему видению обретённой родины. И доказательства тому, в моих книгах, повестях, десятках рассказов, письмах. Но оборотимся к Австралии.
     А сейчас об Австралии мне хочется поговорить в сравнительном смысле. Сопоставить первые годы нашего восторженного, даже эйфоричного проживания на континенте, со временем, ну хотя бы последних пары лет, когда мы стали уже австралийцами, «обрусели», так сказать. С чего бы начать? Пожалуй, с того, с чем я чаще и больше всего сталкиваюсь в Австралии.
     Известно, в Австралии пешеходов нет. Как нет их и во многих странах капитала, где автомобили заполонили дороги ещё во времена Форда, начале двадцатого века. О превосходных дорогах в Австралии и изобилии авто я уже рассказывал коллегам по прошлому, россиянам, своим читателям глазами эмигранта в своих прошлых письмах. Эмигрант, прибывающий в западную страну, не всегда сразу же прикупает жильё. Но всегда и тот же час обзаводится автомобилем – как навсегда несбыточной мечтой рядового россиянина в 70-80-ых годах прошлого века. Да и в начале 90-ых автомобиль в России считался ещё роскошью, а не средством передвижения. Вот и ваш автор, навязывающий вам сии строки, именно в конце двадцатого века, ухитрившийся избежать на Руси обещанного окончательного счастья, в тот же миг, как материализовался в Австралии, поспешил в магазин и попросил завернуть ему «Тойоту-короллу». И вот уже двенадцать лет своего жития, вне своей родины насильственного патриотизма, я катаюсь по фантастически безопасным дорогам континента без единого ремонта своего «коня». Хотел не ставить кавычки, но, боюсь, россияне меня не поймут. В Австралии машины обожествляют и любят. Больше, чем детей и любовниц. Считается, что машины знают своих владельцев, перенимают их характеры. И долго надо отучать машину от дурных мыслей и поступков, предыдущего хозяина.
     Вероятно, я неслучайно (по Фрейду) предварил этот абзац, прежде чем посетовать. Нет, не так, прежде чем точечно ткнуть себя и моё окружение в некое разительное (ли?) отличие нравов и поведение машинной диаспоры австралийцев(?), эмигрантов(?), а, может быть, наступившего времени(?). Да вот, несколько примеров (освежите некоторые мои письма в Россию 2001-2003 годов). Помните, когда я сдавал свою машину в мелкий ремонт на два-три дня, мне тут же выдавали точно такое же авто (той же марки!) на время ремонта. Я уж не говорю о цене ремонта – она была на порядок ниже нынешней! Или. Выезжаю из паркинга, как говорят в Австралии, и вижу под ветровым стеклом записку «простите, я случайно помял вашу машину, вот мои координаты, я всё оплачу». И оплачивали! Ещё. Пасу внуков. Машина стоит на улице под окном. Звонит и заходит мужик (австралиец) «виноват, я стукнул вашу машину, вот данные моей страховки; все расходы на меня». Это было в 1997-98 годах. Минуло десять лет. В 2008-2009 годах мне дважды мяли мою машину. И я дважды уплатил за ремонт около двух тысяч долларов. И ни одна водительская душа не призналась, что помяла моё авто. Я уж не говорю, о настырных сигналах позади моей машины, чуть стоит мне задержаться на светофоре, или ему, заднему, показалось, что я задерживаюсь. А обочины дорог, трасс? Ещё десяток лет назад они были стерильно чистыми, в пыли и траве. Сейчас они загажены пустыми, а то и битыми стеклянными бутылкам, банками из-под пива, пакетами из-под соков, окурками, салфетками, бумагой. Такое я наблюдал только в России перед эмиграцией. Может быть, россияне, Путин завоевал Австралию? Или максимальное количество эмигрантов из России превысило ту критическую норму безответственного поведения россов в приютившей их стране? И они (или эмигранты иных, не очень санитарных стран) гадят здесь, как и на собственной родине? Или там, на родине, они не …?
     Помните, в одном из своих давних писем из Австралии, я опасался «кто же нас здесь в Австралии защищает?». Не было видно ни одного полицейского, ни одного в «хаки с автоматом». Даже на островах, на которые я залетал с созерцательными целями, не усмотрел ни одной межконтинентальной ракеты, ни подразделения солдатиков в маскировочном одеянии. Меня за десять лет на континенте ни разу не остановил полицейский и не проверил моих документов. Но вот, в 2009, 2010 годах я был задержан один раз за превышение скорости на десять километров в школьной зоне, и второй – на проверку на алкоголь перед перевалом между Тихим океаном и Канберрой. Конечно, это было неожиданно, и даже непривычно для либеральной Австралии. Но дважды в этих случаях я был виновен. Скорость – превысил, вина выпил перед дорогой. Но оба раза не был наказан! И скорость не очень превысил, и вина пригубил чуть. Австралийское ГУВД останавливает автолюбителей не для собственного заработка, но для предотвращения аварийности на дорогах! Но тем ни менее, полиция стало бдеть! Резко возросшее число эмигрантов на континенте не блюдёт елизаветинских заветов. Нарушает всё. И что перечислено выше, и гоняет на авто до двухсот километров в час. Насмерть разбиваются сами, прихватывают невинные жертвы. Борются ли с этим правительственные или приправительственные комитеты? Не знаю. Но вот точно, с чем не борются – знаю. С монополистами.
     Работающие жители Австралии в малой степени, пенсионеры страны чуть в большей, эмигранты –  весьма заметно, отчётливо, явственно, долларово вдруг ощутили, что их зарплаты, пенсии, дотации вдруг стали убывать куда быстрее со счетов, чем ещё десяток лет назад. И вот я, эмигрант с России, который и там уже не уважал, когда его держат за «болвана» и дурят, пока он не прозревает и бежит не в страну сытости, но в страну искренности, свободы.
     И вот после двенадцатилетнего проживания в стране свободы, я решил прикинуть, насколько подорожала, как говорится в России, продуктовая корзина. А то, что она подорожала, стало заметно по банковским накоплениям – наши счета с женой перестали пополняться с той скоростью, с какой они увеличивались в конце девяностых годов. Я зашёл в библиотеку и попросил дать мне газеты за 1996-98 годы для просмотра. Пока милая девушка отбирала мне запрошенные газеты, я прошелся меж каталожных шкафов и – ахнул! При желании я мог получить для ознакомления газеты и журналы всех стран мира, в том числе и русских, российских от 1926 года и доныне! Наверное, доступны и более ранние издания, но я был в таком шоке от увиденного и узнанного, что забыл спросить, с какого года издания у них имеются газеты с иных континентов, стран.
     В России я был завсегдатаем читальных залов Публичных библиотек. И если мне не изменяет память, а уже должна – я достиг счастливого возраста маразма – периодические издания на моей родине (газеты, кажется, и журналы) через два года после опубликования засекречивались! Чтобы какому-нибудь российскому сумасшедшему обывателю не пришло в голову извлечь газеты двух пятилетней давности и не сравнить с сегодняшними публикациями. А объяснения очень простые: власть боится собственного народа! А ну обыватель по глупости поинтересуется, а что говорили их лидеры (генсеки, президенты, премьер-министры) тогда, и что обещают сегодня. Вот сравнения цен наши правители не опасались. Регулярно, почти ежегодно, в России проводились денежные реформы (изменение масштаба цен, изъятие крупных купюр, обмен денег, обесценивание денег и т.п.) с целью «повышения благосостояния народа». И заплели они все извилины в голове своему населению! Народ России при всем своём таланте, уже через год, никоим образом не смог бы вычислить на какой процент упал или возрос в цене тот или иной продукт, товар. В Австралии это возможно. 
     Девушка принесла мне для просмотра видеофильмы затребованных газет, и я выписал из них, какие были цены на продукты в 1996 году, и сравнил их с ценами нынешними, 2009-10 годов. И что же мои симпатичные читатели России? Австралии? Иных стран? Вы знаете, я бы и не заметил, что за последние дюжину лет цены на многие виды продуктов выросли. Иногда и значительно. Но мы на это как-то и не реагировали. По крайне мере, крупно не сквернословили. По-прежнему путешествовали по континентам. С 2001 года побывали в России, Италии, Испании, Франции, Англии, Северной Америке. Путешествовали по Японии, по Новой Зеландии. Не задумываясь о расходах, гостили в Перте, на западе Австралии. Отдыхали в тропиках на севере континента – Кернсе, Бризбане. Регулярно каждый год отдыхали на Тихом океане. Как прикупали себе те или иные продукты и товары, так и прикупаем.
     Наверное, я так бы и проживал в Австралии в неведение счастливого непросвещённого идиота, как и в России. Но там, в России обыватель-потребитель, как мы уже отметили выше, ну никак не сможет установить, на как много его надул ценовой комитет (или кто там регулирует цены?) по известным причинам «заплетения всех извилин у народа». Нет, нет, случаются у моего народа вдруг неожиданные демократические прозрения, вспышки: «Ба! Да его родное правительство надувает! А, может быть, и президент приложил к этому руку?». Но такие «демократические просветления» у российского обывателя тут же и приглушаются (пресекаются!) ежедневными пропагандистскими внедрениями в мозжечок каждому индивидууму: «Через год-полгода вам, братья и сестры, будут увеличены зарплаты и пенсии до окончательного прожиточного минимума. Предвкушайте, ожидайте, возрадуйтесь!». И наркотическое (в смысле под наркозом телевизионного оболванивания) народонаселение россов садится ждать. Дожидается. Получает. Но на утро изумлённо узнаёт, что цены на квартплату, на продукты, на проезд возросли, и «окончательного прожиточного уровня» им вновь не достаёт рассчитаться с государством. Они снова садятся, чешут репу, и начинают выкарабкиваться из-под завалов изощренного телевизионного надувательства. Просветления вступают вдруг во всё большее количество российских голов. И не только интеллигентных голов, которые исторически всегда находятся в оппозиции к власти. Я, конечно, имею  в виду действительно интеллигентов.
     Да, так вот об австралийских рыночных ценах. Если бы не робкие стенания окружающих меня эмигрантов, я бы и не обратил внимания на рост цен на продуктовые товары. Пенсии, начисляемые мне правительством, как-то по-прежнему хватало и на путешествия, и на корма, и на шампанское. И, даже, на складирование каких-то сумм в банк. Однако, сравнение цен на продукты в конце 90-ых годов с ценами нынешними, 2009-10-ых несколько изумили меня. Почти все цены на корма за дюжину минувших лет возросли на 30-40%, а некоторые и в два-три, и даже в четыре-пять раз! Я не буду вам приводить таблицу сравнительных цен продуктов 90-ых и современных годов. Для наглядности и изумления покажу лишь некоторые.
     Первыми я привожу цифры цен в конце 90-ых годов, вторыми – на сей момент. Для примера: сосиски стоили 3 доллара за килограмм, сейчас – 7-12! Говядина – около 5, теперь – от 9 до 25! Баранина – 3, сегодня – 7-15 долларов! Фарш – от 3-4 до 8-10 долларов! От 2 долларов за килограмм винограда до 6! Яблоки – 1.30-1.80 до 3-5 долларов! Помидоры – от 0.80 до 4.00-10.00 долларов. Даже цена бутылки  водки возросла на 30 и более процентов. Самая дешевая водка стоила 20 долларов, сейчас дешевле 30 долларов не найти. Литр сухого вина подрос с одного доллара до 2-3-х!
     Сказалось ли это возрастание цен на жизни и быте пенсионера? Чуть. Потреблять, пригублять меньше не стали, конечно. Может быть, менее разгульно стали навещать закордонные страны, скромнее накапливать вклады в банках, совсем не намного разнообразнее стал стол. И только. Всё-таки пенсии от правительства возрастали тоже, и за последние двенадцать лет пенсионерам стали выплачивать пенсиона на 30% больше. И какие-то продукты правительство нам компенсирует, но далеко не все. Но не это удивляет, настораживает австралийского обывателя-пенсионера: соотношение цен на продукты – пенсий. Возникает вот какой вопрос к правительству: а существует ли ещё при Парламенте так называемый антимонопольный комитет? Или как он называется при правительстве Австралии? Не есть ли так высоко вознёсшая цена на продукт результатом сговора монополий? Для возникшего сомнения приведу маленький пример. Если я выезжаю за 50-100 километров от Канберры на какую-нибудь ферму, я могу там при сборе, например, черешни, прикупить пять, десять, сколько соберу килограмм ягоды по цене не более пяти долларов за килограмм. Сколько я при этом съем, не учитывается. Полагаю, что закупочные цены продуктов у фермеров (мяса, молока, овощей, фруктов) заготовительскими фирмами ещё более необременительные. Почему же эта же черешня (и иной продукт) на рынках городов Австралии столь бешено возрастают в цене (до 20 долларов за тот же килограмм черешни)!? Неужели цена доставки продукта (не только черешни) от фермы до рынка настолько буйно взлетает?
     Мне повезло (или не повезло?), я до эмиграции в конце 80-ых начале 90-ых годов пережил в России переход от плановой экономики социализма к рыночной экономике зачаточного, так называемого, чёрного капитализма. И вы знаете, мне этот переход понравился, хотя и пришлось на время подтянуть помочи. О потреблении мною, и удовлетворении меня духовной пищей, как говорится интеллигента в первом поколении, я уже писал. И переход России в экономике от социализма к капитализму мне тоже понравился. После экономического поверхностного анализа Австралии выскажу в качестве шутливого предположения, вот какую мысль. Если Россия за симпатичный десятилетний отрезок  девяностых годов тронулась от социализма к капитализму, то не попятилась ли она совместно с Австралией за последний десяток лет обратно – от капитализма к социализму? Хочу надеяться, что это такая моя дурная шутка. В отношении Австралии. Но не России.
     В России всё, что происходит, происходит серьёзно и надолго. Всерьёз и навсегда был Сталин. И доныне большинство россиян преклоняется и мечтает о таком «царе». И совершенно неслучайна такая любовь к жесткому правлению Путина. Народ России видит в нём «нового Сталина». Путин играет точно, выбрав на местоблюстителя трона «скоморошного» Медведева. Может быть, я ошибаюсь. Но когда я вижу приведённую за ручку и посаженную за престол неладно скроенную маленькую фигурку с большой головой, произносящую правильные слова, но не производящую отвечающих им дел, я не верю.
     И когда я вижу сейчас в России неправедное правосудие, запрет на любые конституционные выступления россиян, регулярный отстрел свободомыслящих журналистов и правозащитников, контролируемое телевиденье, подогреваемую любовь к Сталину, я начинаю бояться грядущего (в России, естественно). А в будущем россиян ждёт приход к власти Путина на необходимый срок, на тот, за который можно будет вновь вернуть в Россию неосталинизм. Тогда всё, что сейчас вершиться властью с народом в России, становится понятным, ясным, прозрачным. Господи, я не очень верующий человек, по крайне мере, сомневающийся, но тут бы я вступил, помешал бы, и тот же час обратно!


                СПРАШИВАЕМ …  НЕ ОТВЕЧАЮТ!

     Не уверен, что кто-нибудь здесь, в Австралии, или вдруг в России наткнётся на мои размышления, истории, воспоминания эмигранта. Но … вдруг. Расскажу вам пару почти стандартных по содержанию, но отличных по финалу случаев, точнее – фактов. Как-то, прикинув свои финансовые возможности двое друзей-приятелей, пенсионеров зашли в пивнушку и пригубили винца. Прислонившись к стойке, поговорив с часок по душам, пригубив по паре стаканов сухонького, сели в общественный транспорт, добрались до остановки своего дома и разошлись в разные стороны. И надо же такому случится! Приятели наткнулись на блюстителей общественного порядка. Но вот дальше их истории развивались по-разному. Одного пенсионера схватили, грубо затолкали в машину и завезли в вытрезвитель. И как пенсионер не доказывал, что он не пьян, что вон в пятидесяти метрах его дом, там его ждёт жена-пенсионерка, его даже не слушали. Его раздели, сунули под холодный душ, избили, отобрали все деньги, а ночью выбросили на улицу. Второго пенсионера довезли до дома, передали из рук в руки семье, а на следующий день прислали счёт за услуги. И теперь вопрос на засыпку. Где произошли описанные случаи? Верно! Но догадались очень немногие. Случай с избитым пенсионером произошёл в России. А счёт за услуги прислали пенсионеру в другой стране – в Австралии. Вот этот случай, с российским пенсионером, и стал последней точкой в размышлениях бедного россиянина. И он поклялся, любой ценой вырваться из России, при первой возможности бежать с родины … и такой случай представился.
     Нет, конечно, нет, не только по этой единственной причине случившегося эпизода в моей жизни, я решился покинуть свою родину. Причины бегства вытекают не только из биографии жизни, единичной моей судьбы. Они коренятся вообще в судьбе моего поколения, и, выражаясь пафосно, в бесправной судьбе всего народа России. Может быть мне «повезло» расти и созревать среди размышляющего меня окружения? Возможно, к исходу с родины меня подтолкнула судьба, точнее судьбы окружающих меня и близких мне людей, и моих родственников. Но основной «виной» созревшего решения оставить страну, я считаю свою необычную, фотографическую память, точнее, аналитическую память. Моё инакомыслие зрело от критически прочитанных книг, уроков в школе, резких и нестандартных высказываний политических заключённых на поселении в Сибири. Реальная жизнь моих родственников, друзей, соседей в колхозах, заводах, в быту как-то не увязывалась с государственной пропагандой газет и радио. Это ещё один фундамент моего инакомыслия. А участие в перепечатывании и распространении так называемых «хроник», уже по приезде в Ленинград, сделало меня, если и не организованным, то уж пассивным диссидентом точно. Но, вероятно, так бы и доживать мне мою пенсионную жизнь в России, если бы не эмиграция сына. С его семьёй и мы с женой оказались вне родины. А мог бы доживать свой век и в России. Ходил бы на запрещённые властью митинги. Получал бы «дубинкой по голове», как приговаривает наш премьер-министр инакомыслящих. Возможно, пописывал критические статейки, которые бы не публиковали. Наверное, сочинял и рассказики или повестушки. Их бы тоже не печатали. Так бы и завершил своё бренное существование на родине, не порадовав никого, не огорчив.
     А что же в изгнании? Вне родины? В Австралии? Вы знаете (это я обращаюсь к своему будущему – вдруг читателю!?), я, кажется, вполне доволен последними, завершающимися годами моей жизни. Прежде всего, я доволен, что какая-то часть моей жизни, знаний, возможно, примеров для подражания останется либо в памяти, может быть, характере, а то и в судьбе моих внуков. Хорошо это, или плохо, другой вопрос – об этом я не задумываюсь. Что хорошо, что сочтут нужным перенять, взять, исповедовать, нести дальше, мне при жизни было бы, конечно, не безразлично. Нет – я об этом знать не буду. Ну, а пока теплюсь, я с удовольствием мысленно проживаю свои последние годы, которые прошли вне родины, в Австралии. Первые пять шесть лет были полностью и с удовольствием отданы внукам. Они росли, взрослели и всё меньше нуждались в безотрывном внимании деда, бабушки, родителей. Завершение «физического» созревания у внуков, естественно перетекло в «духовное» познавание. Оно, надеюсь, продолжается взаимно у меня, у нас с ними  и доныне. Когда-то неизбежно случилось, что внуки всё меньше стали нуждаться в опеке, и вот тогда я неожиданно для себя вдруг вернулся к своей юношеской мечте – писать. Когда-то, ещё в мальчишеские лета, я стал «готовить» себя к будущей безумной, как тогда казалось, идее. Я стал много и бессистемно читать, чтобы понять, как это можно словами высказать свою мысль, рассказать историю, случай. Я штудировал словари, справочники, расширял запас своих слов и запоминал. Как говорил Горький, «я выучил энциклопедию от слова аборт, до слова ящур». Лет в шестнадцать я написал коротенький рассказ о золотоискателях Сибири, и он был опубликован в местной газете! И я заболел «писательством». С семнадцати лет завел дневник и непрерывно заносил в него свои и незрелые мысли, и случаи своей повседневной жизни, и сюжеты будущих историй, рассказов, повестей. И – таился. Тщательно скрывал и свою мечту, и дневник, и карьерные стремления. Вплоть до женитьбы. Где-то в эти годы посещал писательские кружки. Пописывал рассказики. Даже и опубликовал некоторые в периферийных газетах по месту своей геологической службы, и в паре ленинградских журналов. «Костёр»? «Искорка»? Но запомнилось вот что. Когда я прочитал свои рассказики девчушке, наверное, своей первой любви, она сказала мне – пиши. У тебя есть талант, ты будешь хорошим писателем. Именно с тех пор я начал вести дневник. И вернулся к своему нынешнему словоблудию, когда мне было уже далеко за шестьдесят лет, в эмиграции, в Австралии. В 2001 году мои творения сначала в форме публицистики, писем в Россию, начали публиковаться в сиднейском журнале редактором Арнольдом Сиротиным. Через год там же в журнале, а позже на его портале я опубликовал всё, что насочинял. В том числе и первые свои юношеские незрелые опусы. Такие, как «Пиня», «Сейф», кажется, «Женька».
     Моя мечта закончилась печально. Свои пятнадцать или семнадцать дневников я спалил в минуты личных невзгод и почти тридцать лет не возвращался к своей детской мечте. Полагал, и не вернусь. Но … память! Память сохранила не только «энциклопедию» в моей голове, но и не прошедшую страсть к графоманству, сюжетам ненаписанных историй, острому желанию поделиться неистраченным. Однако годы не сохранили таланта, который, как  я полагал в юности, у меня был. Почему? Когда-то я писал быстро, много, внятно, даже занятно. Теперь – долго, нудно, трудно читаемо. И всё же, с 2001 года я вновь бросился «вытворять»! Не уверен, что я ещё пишу талантливо. Может быть профессионально? На уровне любителя? Не мне себя оценивать. Но с 2001 года меня начали регулярно публиковать в газетах и полудюжине русскоязычных журналах. С 2003 года издали шесть моих книжек. Даже перевели на некоторые языки. В литературных конкурсах Австралии, Германии, Австрии занимал призовые места. Так что остаток своих последних дней я трачу, как мне кажется, с неким, возможно, и призрачным, но смыслом. Продляет ли это жизнь? Бог весть.
     Просматривая свои предыдущие, не сотни ли (?) писем в Россию, я отметил, что у них некий «рваный» стиль повествования – дневниковый, что ли? Да, собственно, это и есть дневники – привычный для меня способ фиксации событий (округ меня, во мне, в других) с юношеских лет. Свои дневники я начал вести с семнадцати лет, ещё до «покорения Ленинграда», в Сибири. И с разной степенью периодичности обращался к ним и в свою счастливую пору бытия, и в самую горькую, запойную, более позднюю. Печально, но мы поколение первой половины 20-го века. И вот теперь, постарев, я с завистью наблюдаю своих наследников по прямой: детей, внуков, и страшно завидую им – у них напрочь отсутствует инстинкт собственника. Они свободны в отношениях, в любви, в браке, в разводе. У них из личных отношений ушла трагедия. И это хорошо. Они научились жить счастливо. Мы – нет. Завидую ли я им? Пожалуй, нет. Я сейчас выскажу парадоксальную мысль: я счастлив был в своём несчастье. Вот на этом изречении и покончим с самокопанием в личной жизни и перейдём к «рваному» стилю изложения своих наблюдений, размышлений, фактов. Точнее – к дневниковым строкам.
     Мне повезло, что я вырос в среде относительно свободных людей – в Сибири, в окружении лагерей и заключённых в них сотен тысяч, может и миллионов людей, и уголовников, и политических. Почему свободных? Да потому, что, освобождаясь из этих лагерей, заключённые оседали, поселялись в тех же районах, где и отбывали свои, чаще всего незаконные сроки. И вращаясь среди этих людей на поселениях, я вольно или невольно слышал такие выражения, такой «понос» властей, какой никогда не услышишь у запуганного оболваненного народа вдали от лагерей и зон поселения ссыльных и освобождённых. Вероятно поэтому, я с юношеских лет и не менял своих ни моральных позиций, ни политических взглядов. А потому за свою, теперь уже долгую жизнь, мне не приходилось перелицовывать свое мнение, приспосабливаться к окружающей ситуации, пытаться сделать карьеру. Я её и не сделал. С сознательных лет, наверное, лет с четырнадцати пятнадцати, окружающая среда, а это крестьянство и политзаключённые, утвердило меня в чётком мнении, что Сталин – палач. И я не плакал, а даже и радовался, когда он умер. Не было для меня шоком и развенчивание, пусть и робкое, культа Сталина. А свой российский, советский фашизм считал равным, даже и более жестоким, чем немецкий: Гитлер уничтожал всё-таки в основном чужие народы, Сталин – свой. Как говорится, почувствуйте разницу! И я высказывал свои запретные, крамольные мысли в конце пятидесятых годах своим приятелям и друзьям. По этой причине спорил с ними, избегал их, даже и опасался их. И то, что не был арестован тогда, в пятидесятые, за крамольные мысли – считаю чудом.
     Может быть, это моё субъективное ощущение, но когда я смотрю и сравниваю лица говорящих, выступающих, да просто молчащих людей во власти и в оппозиции, у меня вызревает о них почему-то различное мнение, впечатление. Я вам сейчас вот так, навскидку, назову несколько пар лиц, современников, так сказать в сопоставлении, а вы мне подскажите, не ошибаюсь ли я. Вдруг в моих ощущениях присутствует определённый элемент нетерпимости, предвзятости, заведомого недоброжелательства, субъективизма, наконец! Посмотрите на предлагаемые пары лиц, наверное, многих из них вы помните, знаете. Абельцев – Шендорович, Грызлов – Минкин, Сечин – Ходорковский, Лужков – Немцов, Марков – Милов, Матвиенко – Альбац, портретную галерею вы можете продолжить многократно. Разубедите меня, а ну я ошибаюсь, может быть, я действительно субъективен, но почему у лиц, названных мною в этих сопоставлениях первыми, какие-то, прости меня господи, глуповатые выражения, такие же изречения, даже и поступки. Не хотел бы приводить более резких выражений о взгляде на этих героев, но не удержусь – даже и уголовные, с «косящими от вечного вранья глазами», как писал М. Булгаков.
     «Советская власть тебе (нам, всем) всё дала» – вот стандартные обвинения, которое чаще всего можно было услышать и на родине, в России, да и здесь, в эмиграции, в Австралии. Наверное, для какой-то части населения этот пропагандистский приём и срабатывает, и, возможно, верен. Для той группы населения, которая не сгинула при чудовищных экспериментах власти над своим народом, сделала карьеру. Они, эксперименты, известны. А об карьерных успехах какой-то части народа при советской власти я говорил (размышлял) в небольшом рассказе «Эмигранты». Так что насчёт «дала» надо крепко подумать и прикинуть – а сколько отобрала? Загубила сколько талантов в лагерях, ссылках, расстрелах, отчуждениях? Так что у меня имеется собственный счёт к своей стране, к власти, которая так долго верховодила в моей многострадальной стране. Сколько гениальных, талантливых, да просто способных людей власть выбила, затравила, унизила, низвела. Я много видел таких людей вокруг себя. Спившихся друзей, приятелей, знакомых, и, в основном, опустившихся. Такое не забывается. И вот теперь, завершая свою жизнь, я абсолютно уверен, что после семидесяти лет непрерывных репрессий, в России осталась, сохранилась, выжила, приспособилась к выживанию, только робкая, серая, не способная к независимому смелому творчеству часть населения. Хочу верить, что сменяющее нас поколение способно уже не только к выживанию, но и к размышлению, критическому осмысливанию, творчеству.
     За свою долгую жизнь я много видел вокруг себя людей, которые никуда не стремились, ни на что не замахивались. Единственной целью их стремлений было никого не обидеть, а особенно власть. Второй их целью являлась сытость. Сытость в застолье, в одежде, в мебели, в машине, в даче. Книги? Скорее, как гарнир к мебели в большой квартире. Их они не читали. Собирали. Коллекционировали. Такие власти были богоугодны. Но если вдруг где-то прорезался индивидуум с «божьей искрой», да вдруг ещё задумывался, и ещё, не дай бог, попытался размышлять, делиться своими мыслями с себе подобными – такой автоматически становился для государства опасным.
     В России считается, что церковь отделена от государства? Но вы посмотрите на патриарха, как он угодливо изгибается перед членами правительственной элиты в церкви! А правительство в церкви стоит с тем же выражением на лицах, что и у членов Политбюро на трибуне мавзолея – у них борзая «готовность исполнения» – мы поддержим любого, на кого укажет президент, заявляет и Грызлов, и Патриарх!
     Что удивляет в любом магазине, кафе, стойке Австралии – всегда есть сдача с любой купюры. Если ты подаешь пятидесятирублёвую долларовую бумажку, чтобы оплатить сорок центов, тебе сдают две купюры по двадцать долларов, одну – пять долларов, две монетки по два доллара, полтинник и десять центов! За годы проживания в Австралии, и при путешествиях по странам мира, мне не довелось услышать извечное российское: сдачи нет, разменяйте или возьмите ещё на сдачу!
     В России появились сообщения, что будет запрещён въезд всем «неуважающих» страну! Боюсь, вскоре запретят и выезд всем инакомыслящим.
     Несколько дней назад (уже недель) у нас в Австралии «подсидели» премьер-министра. Теперь у нас дама в премьерах. Как-то пахнуло «кремлевскими тайнами»: Сталин прошёл по трупам во власть. Хрущев, изящно пораскидал претендентов. Брежнев уже безбоязненно спихнул Хрущева. Ельцин, почти по закону, отодвинул Горбачёва. Без выборов шагнул в президенты Путин, а Медведев был просто назначен поберечь кресло Путину. Вот уж воистину, дурные примеры заразительны! Доколе!?
     Смотрю российское телевещание, получаю из России видеокассеты и аудио. Даже слышу своих (из России) бардов. И все они поют, прямо вещают лагерные песни! Будто вся страна в полном составе перебывала в лагерях. А я помню, что ещё до начала нынешнего века народ, страна десятилетиями помнила и пела песни, прозвучавшие в фильмах или по радио. Песни ещё не были мгновенными, вчерашними. А жизнь казалась вечной. Вот здесь невольно и задумываешься, почему россияне, в общем-то, при гнусной жизни (гнусной, гнусной по сравнению с нормальной демократической страной – Францией, Германией, Америкой хотя бы) боятся потерять «такую» жизнь, и не сбиваются в демонстрации с требованиями к власти. Что они боятся потерять? В упомянутых выше государствах, где действительно «есть что терять», люди не страшатся выходить на проспекты, рискуя иногда и здоровьем, а то и жизнью. Даже мы, интеллигенция России (а я причисляю себя к этой гордой категории), понимающая, что происходит, оправдываем власть, тогда, за что корить народ России? Страшно и жутко, люди!
     А вот об этом знаю из первых рук! Поскольку при своём почтенном возрасте и общаюсь с коллегами погодками – под восемьдесят. Да родственников эмигрантов имею в таком же возрастном интервале. И вот им, таким, в их возрасте делают операции в клиниках Австралии. Вставляют искусственные коленные чашечки, пересадку органов, операции на сердце, почках, головном мозге. Спасают, продляют жизнь старикам. Не дают умереть! В России старики уже никому не нужны. Их не только не лечат – ими просто не занимаются. Избави бог вас заболеть в России!
     Стал ли я по пророчеству хорошим писателем? Вряд ли. Ни муза Мельпомена, ни муза Талия не простили мне предательства, тридцатилетнего их забвения и покарали меня посредственностью. Нет, я что-то ещё творю, иногда сочиню и неплохие опусы. Но пишу трудно, мучительно долго. Талантливой лёгкости в моих сочинениях, свойственной мне в двадцати тридцати летнем возрасте, не стало. Предательство – тяжкий грех.
     Я живу в «чужой» стране – это с точки зрения моих коллег по прошлому в России. Австралия стала мне родным домом. Сижу у телевизора на далёком континенте, смотрю государственные российские каналы и вспоминаю себя, своих сибирских родственников, приятелей, окружение восторженно вперившихся в белый экран, где демонстрируются «Кубанские казаки». Во дворе голодный послевоенный 1950 год. А на экране разворачивается сытая сказочная жизнь свободного народа в советских колхозах. И мы, зрители, тоже народ советского колхоза в Сибири, очарованно завидуем экранным героям, принимая их за реальных жителей сказочной жизни, где-то там, в иных далёких от нас районах. Живут же люди! Вот и сейчас мне кажется, что мои друзья, приятели, коллеги в России, воткнувшие свои взгляды в экраны телевидения, продолжают смотреть «кубанских казаков». И что страшно – думать, что они и живут так. Это я, эмигрант, могу сравнивать современный быт россиянина  с жизнью, ну хотя бы австралийца, где я теперь живу. А подавляющее большинство жителей России, особенно пенсионеры, и представить не могут, какова жизнь пенсионера в Австралии.
     Ещё о сравнительном виденье телевизионных картинок России и Австралии. По телевизору, и Австралии, и России часто демонстрируют сюжеты либо парламентских, либо правительственных заседаний. Контраст! В Австралии главу государства, спикера то и дело перебивают выкриками с мест, а то и свистом. Немыслимо себе представить, чтобы кто-то на российских «посиделках» вставил слово при изречении премьера или президента, или отвлёкся от слушанья. «Слушайте сюда, когда я говорю!» последует окрик. И сидит вокруг Путина-Медведева такое притихшее, мрачное окружение, не смевшее раскрыть рта, что иногда кажется, они бы были страшно довольны, когда бы их пристрелили. Окончились бы их муки. А народ? Народ, похоже, до сих пор считает, что в «гареме» «главной женой», является Путин. И что бы он ни заявил – народ верит. Почему такие высокие цены на бензин, спрашивает народ. Эти цены для олигархов, не покраснев, вчиняет Путин. Зато доход от этих цен идёт народу! Украина крадёт газ, вещает Путин. Но только суд может сказать об этом доказательно. Я лично власти России, да ещё Путину не верю. Нам с 17-го года лгали – почему я должен принимать это на веру? А не кричи «волки»! А вот своим бедным народом я восхищаюсь – ну верит он всей нашей весьма наглой пропаганде!
     Почему такое страшное оружие, как атомное, водородное создают нищие страны за счёт ещё большего снижения уровня жизни своего народа: СССР, Индия, Пакистан, теперь вот Иран? Им что, хочется защищать нищенский уровень своей жизни, своего населения? Ещё могу объяснить атомные бомбы у Америки, Франции, даже Израиля – им есть что защищать…
     Почему людям (что, только россиянам?) нравится, когда все равны в нищете. И если вдруг кто-то богатеет, то их ненавидят, их истребляют, палят. Так было в России с первыми фермерами, владельцами малого бизнеса. Крупный бизнес ещё как-то мог себя защитить, нанимал охрану. У фермеров и малого бизнеса денег на охрану не было. Поразмышляв, я понял, государство, власть боится независимых людей, она не может на них влиять, они становятся независимыми, а, стало быть, готовыми размышлять и объединяться. Вот этого тоталитарная власть допустить не может. Поэтому у нас и нет ни малого бизнеса, да и фермерских хозяйств чуть. И митингов самых даже невинных власть панически боится. Во-первых, потому что народ тут может объединиться, а во-вторых, сплочённый народ начнёт выдвигать и политические требования, и задавать вопросы. Какой власти это понравится?
     Я прожил долгую жизнь. И сколько помню себя в сознательном возрасте, меня всегда пугало слово «единогласно». В какие-то периоды моей жизни это страшное слово вдруг исчезало. Так было во времена оттепели, в первые годы правления Хрущева. Позже, оно затерялось во времена перестройки при Горбачеве. Потом почти не упоминалось при президенте Ельцине. И, как у всякого интеллигента в России, живущего от надежды к надежде, у меня, во времена правления Ельцина, возникло стойкое ощущение уверенности в окончательной победе демократических реформ. Увы! С приходом Путина эта уверенность с каждым годом всё более истаивала. И окончательно рухнула, когда  вновь набатно прозвучало слово «единогласно». Единогласно голосует Государственная Дума, ни одного голоса против не подаёт Совет Федерации, Правительство в полном составе «за». Такое ощущение, что проправительственым организациям совершенно безразлично, за что голосовать. Вчера московская Дума единогласно поддерживает своего мэра Лужкова, а уже сегодня отрекается от него и тоже в полном составе. Мне всегда было страшно жить в такой стране, жутковато и сейчас наблюдать за моей Россией со стороны, хотя я и нахожусь теперь в безопасности. А ведь это «единогласно» зависит на моей родине только от воли одного человека. «Бойтесь того, кто скажет: я знаю, как надо», писал-пел Александр Галич. Разрыв между фразеологией власти, её пропагандой и реальностью, достиг советского масштаба.
     При просмотре телевизионных каналов из России, даже государственных, невольно возникают какие-то негосударственные мысли: может быть, руководители каналов не такие уж послушные? Да вот, например, один два сюжетца, которые заставили меня усомниться. Тысячи, десятки тысяч людей в Германии перекрыли железнодорожные пути, чтобы не пропустить поезд с ядерными отходами! Ну откуда народ, немцы знают, что идёт поезд с ядерным топливом? Мы что, в России кто-нибудь догадывается, какие опасные грузы перевозит наш транспорт. Или. В каком-то южном штате США, население вдруг (!) узнаёт, что чиновники назначили себе зарплату большую, чем им положено по некому там договору. Народ взбунтовался! А чиновники? Чиновники либо резко понизили себе оклады, либо вовсе отказались от оплаты своего труда на несколько месяцев! Вопросик российского обывателя: ну откуда народ Америки узнаёт о зарплатах чиновника? их покаянии? отказе от зарплаты? Подобных сюжетов из «ихней» жизни можно привести десятки. Я шалею от таких фактов, рассказанных по государственным каналам российского телевидения! А народ России?
     Вот поэтому мне не нравится, что наше наследное поколение, да и народ России с младенческим мышлением воспитывают в духе ненависти к западным ценностям быта, демократии… Мне не нравится, что ни одного террориста в Чечне, Ингушетии, Дагестане, да везде, не берут живыми. Боятся, что они расскажут нечто такое?! Расскажут, судя по неосторожному недавнему высказыванию зампрокурора: террористы покупают оружие у российских войск! Мне не нравится, что российский народ всё ещё не может сопоставить два факта непосредственно вытекающих один из другого, как наш предок, неандерталец, который тащил женщину в пещеру, а потом изумлялся, почему у неё появляются дети. Мне не нравится, почему дети отцов при власти и высоко поставленных чиновников наследно(?) получают высочайшие посты руководителей банков, крупных компаний, бизнеса. Вот тогда я начинаю думать, что в России весь народ тупой, пьяный, необразованный. И только дети элиты точно знают, каким образом рулить таким народом, куда и как его вести. Если это так, тогда мне не кажутся странными вопросы моего народа: «Россия только-только встаёт с колен, а вдруг её Грузия завоюет?». Эти изумлённые вопросики вполне сопоставимы по наивности с усилиями моего пятилетнего сына, познать своё будущее: я, когда выросту, кем буду? дядей или тётей?