Дети войны. Бабуля

Анатолий Силаев
               
  Нищему было лет двенадцать, то есть он мог быть даже моим ровесником. И сидел он не там, где все они сидят, а особняком, у церковного ларька, на поломанной корзине, и на груди его висел не крест, не иконка, а табличка «я есть хочу!», и был он таким грязным, что казался чуть ли не негритёнком, слегка обелённым, чтоб, значит, местный народ от него не шарахался. Более того, он и милостыню не просил, а просто сидел, уронив голову на грудь, тихо качаясь, то ли читая молитву, то ли поражённый давней, неизлечимой болезнью.
  Был тогда вроде праздник какой, и, странное дело, на рынке народу тьма, возле церковного ларька ни души, а в жестяной таз пацана звонкая мелочь всё же падала. Мы с бабой посмотрели да и ушли, денег - то у нас не было. Вернее, они были, но только на хлеб, по ломтю на обед с кипятком, а на завтра совсем не останется. Баба помолчала, помолчала, да и говорит: 
  - Стой, дорогой, а ну сообрази, почему тому пацану так божественно подают?
  Я сразу–то с ответом и растерялся, а баба продолжала:
  - Да потому, миленький, что сам–то он молчит, как уже ослабевший, а табличка   так и умоляет "Помогите! Помогите! Я есть хочу!"
  - А ведь мы тоже так можем, - тут же сообразил я, - и сажи в печке у нас навалом. Только надо не здесь сидеть, а по домам ходить. 
  – Да-да, пожалуй, пожалуй. - согласилась баба. - Тогда надо прямо сейчас, сейчас пойти, может и на ужин насобираем.
  Сказано – сделано, и помчались мы на радостях домой, уже представляя несметные богатства в наших ветхих брезентовых сумках, которые ещё мамка шила.
  Пока я переодевался и мастерил табличку, баба наскребла в печке сажи, приготовила лежанку. Ручки у неё мягкие, ласковые, вместе с тем проворные, как у мамки - не успел опомниться, как она из меня такую чёрную тварь слепила, я даже испугался. Ну как таким соседям-то показаться... А баба меня прямо из сеней, по крапиве, по огородам, на улицу Щорса, где наверняка никто меня не знал.
  В первом дворе пёс на меня так уставился, что, похоже, и гавкать забыл. Хозяин же смотрел, смотрел, затем сплюнул, выругался да и ушёл. А я всё стою, как баба велела. Гляжу - возвращается, суёт мне сквозь заборные прутья пол-ковриги хлеба и... целый бумажный рубль. Слёзы у меня так и брызнули. Я тут же - к бабе, в кусты. Глядя на меня, и она всплакнула.
  К вечеру пол-сумки насобирали - хлеб, сухари, картошка, семечки, горсть монет, куски тыквы, капуста, огурцы, яйца, свёкла... Удача, ещё и какая!
  Кто бы подумал, что везение наше продлится аж до самого конца войны, когда бабуле наконец-то назначали пенсию за погибшего мужа. Более того, меня только к тому времени и осенило, что табличка моя никакого отношения к этому везению не имела - всем было голодно, и люди подавали даже не мне, не настоящему негритёнку, а именно поддельному, умилявшему их до невозможности.
  Что же касается таблички со словами «Я есть хочу!», так она до сих пор висит за стеклом над моим рабочим столом, не давая забыть об отчаянном, местами слёзном, военном детстве.