Нерекомендованное чтение 8

Алина Скво
***
        К Лешке приходили разрозненные мысли, рисующие в воображении разнообразные картинки. Те в свою очередь оживали и приходили в движение. Наблюдая собственный параллакс,  юный гуманитарий как бы сидел в зрительном зале и смотрел на экран, где он представал столетним карагачом, в необъятной кроне которого клубилась лесная жизнь.  Потом кадр менялся, и вот он – голый дюймовый червь, в морщинке того самого карагача, нагло грызущий плоть великана. Он и палый лист, и новорожденный побег одновременно. Он – мощные корневые насосы, беспрерывно закачивающие сок в торс гиганта, и он же его крошечное семя – невесомая прозрачная крылатка с геномом. Пианист понимал, что противоположности являются обязательной программой его естества и вкупе они составляют наполнение того, чем является он – Алексей Лохнин.

        Он – гипотеза, бездоказательная теорема, и он же – лемма, аксиома аксиом всего земного и неземного. В один и тот же миг он находил себя в блистающем зените и провальном надире. Солнце и луна, вода и огонь, день и ночь, небо и земля были для него, несомненно, понятиями антагонистическими, но также и безраздельно родственными, основополагающими.

        Внутри  него горным кряжем росла самость. Пианист, словно фрукт, неторопливо зрел. Как в  любом музыкальном произведении, в нем шла подготовка к движению во времени. Все знаки акупунктуры уже расставлены,  точки над «и» начертаны. Еще немного и звуки брызнут из-под пальцев дирижера. Здоровый питательный сок, переполненный животворными энзимами, потечет по кровеносным каналам, мозжечку, клеткам организма, который Пианист не переставал ощущать ни на миг.

        Он предчувствовал, что его история с летаргическим сном и круглосуточными метаниями по поселку не просто так свалилась ему на голову. Он знал, что неуклонно приближается к рубежу, за которым рано или поздно, вступив в прежнее физическое существование, уже никогда не будет прежним. Совершенно необоснованно, вопреки всеобщему ожиданию апокалипсиса к нему пришла уверенность в завтрашнем дне.

        Минуя кишащие нечистью пандемониумы, что локализовались в сточных ямах, подворотнях, заброшенных домах, подвальных провалах и зияющих канализационных дырах  Пианист замечал рядом с собою мелькание белесой тени. Он догадался, что это не кто иной, как его ангел-хранитель. Но еще чаще он обнаруживал своего хранителя в собственном уме, где уже давно прижился бес.
 
        Эти двое часто спорили из-за Пианиста. Спор их был вполне миролюбивым и подчеркнуто уважительным. Хранитель доказывал губителю, что Леша хороший мальчик, любящий сын, одаренная личность. В том, что с ним произошла ужасная история – вина взрослых, успевших за период перестройки морально упасть ниже плинтуса. Губитель же с ядовитым смешком ему возражал, заявляя, что на пацане клейма негде ставить. Он утверждал, будто Лохнин строптивец, лентяй, обжора и практикующий онанист.

– Послушайте, – кипятился хранитель,– неужели Вы всерьез считаете мальчугана сложившейся и не поддающейся изменению личностью? Ведь ему всего ничего, тринадцать лет. Созревание его мировоззрения, согласно выведенному Кантом термину «вещь в себе», подвержено множественным внешним факторам. Наряду с домашним развитием ребенка существует превалирующее общественное влияние, которое, собственно, и формирует человеческую личность. Любой предмет или явление выдается в произвольной трактовке кого угодно – родителей, воспитателей, правительственных лиц и прочих умников. Так как познать суть вещей не дано никому, кроме Отца, разумеется, то взрослые трактуют все, что им вздумается и как заблагорассудится. Их измышления преподносятся воспитанникам в виде неоспоримой истины. Зачастую черное выдается за белое. И наоборот. В результате, духовное начало людей, продиктованное практицизмом, эгоизмом, извращенными догмами и лживыми идеалами, имеет темную основу. Истиной же является то, что подрастающее поколение воспитывают не базис и надстройка, как вы утверждаете, а любовь. Да-да, любовь! В последнее время ее стало так мало. Душа человека, особенно ребенка, хрупка, она страдает от грубых вторжений. Тут еще и Вы со своими рогами и копытами без малейшего смущения вламываетесь в нее, как в хлев.
 
– Коллега, – с кошачьим мурлыканьем возражал губитель, – и я рассуждал подобным образом до своего отречения. Тогда, помнится мне, мы были с Вами братьями. Хотя, почему были?  Кровное родство еще никто не отменял. Поэтому, хотите или нет, в Вас есть часть меня, а во мне – часть Вас. Как бы Ваши подопечные обретали прочность, которую Отец так от них ждет, если б не было меня? Я и только я не позволяю человеческим экземплярам закиснуть без движения и работы над собой. Иначе их души завоняли бы, как стоячее болото. Если бы я, перекрасившись, не стал тем, что есть, то Отцу пришлось бы меня создать. Признайтесь, что Он при своем молчаливом согласии допустил мое противостояние. А что до Канта, так разве не он утверждает в «Критике чистого разума», что человек уже при рождении обладает моральным кодексом? Почему же очень немногие спешат им воспользоваться и поступать правильно?..

        Пианист припомнил, как однажды ему в руки попала «Критика чистого разума» философа Иммануила Канта. Ее он из любопытства полистал  и понял только то,  что ничегошеньки не понял. Теперь же он слушал собственные мысли, как радиоспектакль, с твердым убеждением, что его ум существует сам по себе и в нем, Лешке Лохнине, нуждается так же, как собака в пятой ноге…

        Внизу, словно  из темного сусла, выступала невзрачная   архитектура Горного. Вдруг, где-то, предположительно в Лешкином микрорайоне, вспыхнуло зарево, весело осветив окружающие дома. Сперва оно было едва приметно, но уже через минуту пышно разрослось и принялось брызгать в небо искрами. В Горном иногда по ночам занимались костерки. Бомжи зачем-то поджигали мусорники – то ли грелись, то ли воевали за сферы влияния. Лохнин включил третью скорость и поспешил к источнику возгорания.

        Удивлению его не было предела, когда в собственном дворе в свете огня  возле груды кирпичей он увидел мать. Она была в бардовых сапожках и коротком черном пальто, в которых теперь ходила постоянно. Взяв самый верхний шамот, она принялась с остервенением кромсать его в клочья. Тогда Лешка догадался, что в куче лежат книги. Лохнина шманала их, сжав губы с такой силой, что они завернулись внутрь, обезобразив лицо жабьей ротовой щелью.
 
        Высококачественные твердые переплеты не хотели сдаваться. Особо упорствующих Ольга Ивановна придавливала сапожком, хватала за обе половинки обложки, точно крылья голубя, и зверски их отрывала. Ей приходилось прикладывать изрядные усилия, чтобы расчленить плотные бумажные бруски. Книги умирали с треском картона и визгом коленкора. Печатное их нутро вываливалось наружу. Его тут же ловили цепкие женские руки,  потрошили и швыряли в костер. Огонь возбуждался, требовал пищи все больше и больше, полнел, набирался объема, ярости и богоподобной мощи.

        К кострищу подползали вездесущие бомжи, бродячие псы и любопытные кошки. Они рассаживались кружком, поближе к теплу и, не обращая внимания на бесчинствующую весталку, зачарованно глядели в огонь. Из тьмы несколько раз выныривала, как призрак, верная Клара с книжными стопками в руках. Она молча сбрасывала их в  купу и снова заныривала в темноту…

        …Когда на голову Ольге Ивановне внезапно свалился Тото Кутуньо, многократно потревоженный Лешкой  и оттого висевшего на одной сопле, она заподозрила неладное. И точно. Ее тайная библиотека оказалась не просто тронутой, а перевернутой сверху до низу. Дикими глазами смотрела Ольга Ивановна на свою литературную кладовую, и ужас кладбищенской плитой расплющивал ее внезапно прояснившееся сознание. Одной рукой схватившись за сердце, другой – за стремянку, она стояла так несколько минут, как пригвожденная к кресту. Спустившись на твердый пол и напившись валерьянки, несчастная мать принялась звонить подруге. Сообща было вынесено безоговорочное решение книгохранилище уничтожить.

        Лохнина получила образование библиотекаря, наисвятейшая обязанность которого заключается в хранении книг. Казалось, бережное отношение к печатному слову было воспитано в ней еще в зародыше. Загнутые углы или жирные пятна на страницах она воспринимала, как преступный  вандализм, не говоря уже о более серьезных повреждениях. Книжные травмы Ольга Ивановна, преданная библиотечному делу, переносила болезненно, словно то были ее собственные раны. Пострадавшие от нерадивых читателей тома она сразу же бросалась лечить – подклеивать, разглаживать, чистить теркой, обновлять обложку и пр. Все это она проделывала с тщанием и усердием, как будто дело касалось не паршивых женских романчиков, зачитанных невзыскательными абонентами в прах, а мастодонтов, заслуживающих восхищения, таких как «Война и мир» или «Тихий Дон». Хотя, последние в починке не нуждались. На них никто даже не смотрел.

        Лешка, который привык к материному трепету перед книгами, никак не мог поверить собственным глазам. И, хотя зрение его с момента телесного преображения оставалось прежним, и даже лучше, чем в очках,  Пианисту чудилось, что эта нервная особа только похожа на его мать, но ею, на самом деле, не является. Не могла она так безжалостно рвать новенькие тома, а тем более жечь их в огне.

        Разглядывая даму и так и эдак, Пианист убедился, что перед ним его дражайшая родительница, и она совершает то, что в ее же понятии является преступлением – уничтожением литературного наследия. Вместе с узнаванием родного лица пришло внезапное озарение. Леша понял,  насколько мама ценит его, своего сына, превыше всякого литературного наследия, если решилась покончить с тем, что портит ее ребенку жизнь. Он подумал: «Может это вовсе никакое не наследие, если мамуля так безжалостно с ним расправляется?»

        Пианиста осенило: он для своей матери самая важная часть ее жизни. Хотя раньше он считал, что произведения великих писателей, как ни крути, важней. Перед ними почитательница литературы преклонялась, словно жрица перед стопами Осириса. Она так прямо и говорила, указуя рукой на сервант, забитый классиками: «Вот они – божественные творения гениев, истина и сердцевина жизни».
 
        Сейчас Лохнин понял, вернее, почувствовал, что сердцевина его родительницы – он сам. Было очевидно, насколько она несчастна без своей сердцевины. За какие-то шесть дней в ее внешности произошли печальные изменения. Из ворота, ставшего не по размеру широким, торчала тонкая шейка. Личико истаяло и выглядело до предела изможденным. Глаза были потеряны, скулы натянуты, нос заострен и прозрачен, как восковая свеча. Юркие ямочки на щеках исчезли, их место заняли два коротких статичных морщинистых шрама. На исхудалой фигуре короткое черное пальто неэстетично обвисло, под ним топорщились коленки, в голенищах бардовых сапожек образовались пустоты.

        Леша ощутил абсолютно физически, как сжалось у него сердце. Он в который раз заплакал, бросился к матушке, надеясь, что если она его не видит, то, возможно, почувствует сыновнее присутствие. Ольга Ивановна на минуту замерла с макулатурой в руках, оглянулась по сторонам, вздохнула и продолжила свой антисозидательный труд.
 
        Прибыла Клара с последней порцией жратвы для костра и с кухонным ножом. Работа заспорилась, все зашевелились, заерзали. С оперативностью секьюрити девушка раскраивала толстые тома и подбрасывала  половинки бомжам. Те, не задавая вопросов, с удовольствием общипывали их, как резаных кур. Огонь мгновенно проглатывал наполовину пережеванную пищу.
 
        Пианист вознесся и смотрел на совершаемое кощунство сверху и немного со стороны, заняв позицию где-то на уровне каштановых верхушек. Все копошащиеся внизу в совокупности – вонючие бродяги, умная Клара, бедная мать, шныряющие собаки, внимательные коты походили на клан умалишенных нибелунгов, уничтожающих в огне свои сокровища…

        С литературным наследием было покончено. Без подпитки костер быстро потух, и бесновавшееся вокруг него схотбище разбрелось во все четыре стороны. Коты отошли ко сну, собаки помчали к воротам рынка и дверям ресторанов, бомжи уползли в щели, Клара в свою живописную квартиру – строчить очередную статью, Лохнина с портфелем в руках - в больницу.

        Рассвет наступил в семь тридцать. На сепии неба, засвеченной по линии горизонта, четко пропечатались дымчатые горы, восстающие из умбры земли. Пианист, озираясь, засвидетельствовал вокруг сыромятную синель бесхозных полей, строго выдержанную в коричневых тонах. Выше гор весь купол неба был заволочен непрозрачной мутью, в которой плавал белесый балут луны. Час спустя скобяное солнце, пошевеливая ржавым лучом, стало со скрипом выбираться из темного чулана ночи в чахлый зимний денек. До конца света оставалось пятнадцать с половиной часов…

                ***

        …Сидя у больничной кровати, Ольга Ивановна держала пухлую, совсем не музыкальную пятерню сына в своих холодных ладонях. Электрический свет беспристрастно освещал женскую неприглядность. Помада была съедена, тушь с ресниц осыпалась, тонак и румяна облиняли. Теперь, когда лица сына и матери стали одинаково бледны, в них появилось сходство.

        Ольга Ивановна что-то лепетала, прикладываясь скорбными губами к обездвиженным  пальцам. Лешка прислушался. Он различил слова молитвы и покаяния. Мать говорила, вглядываясь в зажмуренные буркалы толстяка, который в некоторой степени имел отношение к нему, Пианисту. Этот мучной червь, налившийся белым цветом и от того, казалось, еще больше раздувшийся, и ухом не ведет. Как будто не к нему обращаются. Родительница распинается перед ним, говорит, как сильно его любит, просит прощения за то, что ругала, наказывала, лупила иногда. Не со зла, конечно, а для воспитания сознательности. А этому чурбану хоть бы что. Дрыхнет себе спокойно без задних ног. Лешка ненавидел и готов был придушить сам себя. Раз уж плачут по нему, так пусть хоть не напрасно.

        Он смотрел, как мать оставила в покое безжизненную конечность и, наклонясь к стоящему на полу портфелю, вынула здоровенную книжищу, экстерьером смахивающую на ту… ту самую. Он почувствовал, что сердце упало, а волосы на голове встали. Он смотрел во все свои стопроцентно зрячие глаза на подозрительную книгу, и все его нутро противилось ей. «Нет! Только не это! Мама, не надо!..», – захлебывалось воплем его сознание. Неописуемый страх отшвырнул его прочь, в дальний угол потолка.

        Ольга Ивановна провела ладонью по шагрени, словно стирая пыль, и раскрыв книгу на закладке, стала негромко читать вслух подвывихнутым, выпадающим из интонационных пазов, больным голосом. С первых же слов Пианист понял, что в руках у нее библия. Он быстро успокоился и опустился вниз.

– Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…

        Лоханкин смотрел на молитвенницу. Она, не поднимая глаз от писания, обращалась сквозь слезы к Богу, как будто Он был величайший профессор медицины и семейный психолог по совместительству.

– Господи, исцели моего мальчика. Спаси его, а вместе с ним и меня, потому что нет мне жизни без него. Разве зря я его растила в вечной нужде, не доедала, не досыпала, лечила, учила, воспитывала изо всех сил? Больше всего на свете я люблю своего сыночка, и вся жизнь моя – ради него.

        Лешка смотрел на плачущую матушку, слушал  тихие причитания и всхлипы. И вдруг ему показалось, что ее слезы и жалобный болезненный голос – это вовсе не тяжкие вериги страдания. Что это – расчудесные краски верховного художника, живописующего все сущее; что в этой картине есть и для него местечко.

        Вдруг он обнаружил себя светящейся каплей в звездной млечности. Потом – виноградной улиткой, прилепившейся к молодому кусту. Из куста картечью выстрелила жменя воробьишек, и один из них – это Лешка видел отчетливо – был его точной копией. Он находил себя повсюду – в ослепляющем солнечном блике, во взболтанной дождевой луже, в струйке парного ветерка, в цветочной пыльце на лапках пчелы…

        Картина жила, каждое мгновение меняла цвета и сюжеты. Любая мелочь была наполнена таинственным смыслом. Так горькие травы, заговоренные ведуньей, бродят соком целебной силы, чтобы просочиться наружу в назначенный срок.

        Все было важным и крайне необходимым для взращивания мира. Фортепианная партия, падающая с пюпитра; подснежник, поднимающий голову от проталины; строительный кран, набычившийся на свой груз; невесомый парашютик, покидающий лысину перезрелого одувана; клубы желтых полозов в одичавших крымских степях; водопады, реки и речушки по всему свету перешептывающиеся между собой, как заговорщики; выпуклые линзы морей и океанов, глядящие внутрь себя; каменная короста на теле земли, называемая городами; трубы водопроводов и доменных печей; лабиринты пещер и подземок; атмосфера земли и ее магма; горы в шубах лесов и шапках льда; все книги, наработанные умом человечества; мозг шимпанзе, как экспонат для изучения происхождения людей; погребенные в слоях веков осколки цивилизаций; разоренные гробницы божественных фараонов; ядро первородного зерна; монада человека; ответственный пенитенциарный служащий с папкой; безответственный подросток с сигаретой в зубах; священный дух Сиона в молитвенных домах; угарный дух похмельного синдрома; сытые стада налитых молоком буренок; стройные стада оловянных солдатиков, марширующие на войну; пеленки трехкилограммового младенца; дождевая пелена, укрывающая ненасытную пустошь; вожди слепцов; слепой музыкант; сады и виноградники; пшеничные поля и цветочные луга; мудрый болид, огибающий землю; земельный кодекс; гнезда галактик в божественной безмерности; гнезда пернатых в хлорофилловом раю…

        Бесконечная картина жизни была для Лешки столь ощутима, словно она брала художественный материал из нейронного электричества и клеточного гидролиза  его собственной плоти. Теперь он не считал себя гражданином пустоты. Вся внутренность была переполнена божественной влагой мироощущения. Муки последних дней выпарились из него и незримым облачком полетели в вышние сферы, в личную Лешкину ячейку космической матрицы. Оттуда же, сверху, ему помахал крылом хранитель. Пианист тоже помахал ему радостно, изо всех сил и, споткнувшись о камень, прикрывающий вход в тоннель, шагнул внутрь.
 
        За его спиной в круглом проеме серел будничный свет. Под ногами желтела дорожка из спрессованного ракушечника. От свода щедро отсвечивала зеленью майолика. Заросли вдоль стен ударили в голову можжевеловым дурманом. Навстречу с хлопаньем, мельканием и жужжанием летели птицы, бабочки, жуки. В конце коридора крошечной светящейся лампочкой манил некий объект. Он, по мере приближения к нему,   постепенно рос и приобретал смутные очертания. Что это такое, Лешка точно не знал.  Но, что без этого самого, неизвестно чего, его существование будет невозможно – знал точно. Это утверждение пришло к Пианисту, как удар грома среди ясного неба. Крышу у него снесло, сердце запрыгало, со всех ног он рванул вперед.

        Несмотря на лишний вес, семиклассник  мчал изо всех сил. Пот заливал ему глаза так, что светящийся объект виделся расплывчато. Лешка чесал к нему безостановочно, но было еще достаточно далеко до финиша. Коридор казался бесконечным, а цель недостижимой. Уже задыхаясь, выбившись из сил, всем телом трясясь от усталости, парнишка продолжал бежать. Ноги заплетались, сердце трепыхалось, как воробей, в голове гремел бой наковальни, что-то булькало в горле. Еще немного. Пятьдесят метров… Сорок… Тридцать… Двадцать… Десять. Мысль прошила пулеметной очередью: «Все… конец… умираю… Ма-а-а-ма-а-а...» Пианист закрыл глаза и рухнул за пару метров до цели. В эту секунду в его мозге раздался щелчок тумблера…

… – Он открыл глаза-а-а! Он просну-у-улся-а-а! – кричала Ольга Ивановна не своим голосом, летя по больничному коридору,  со скоростью торпеды. Уже через три секунды весь медперсонал во главе с Моисеем Давидовичем несся в реанимационную.

        Пианист увидел людей в белом, обступивших его со всех сторон в тревожном молчании, плачущую мамулю у изголовья, бегло ощупал и осмотрел себя, прислушался к урчащему животу и вспомнил, что давненько ничего не едал. И хотя он знал, что мама категорически против неправильного питания,  сказал:
– Ма, можно мне немного чипсов?

        Реанимационная  взорвалась счастливыми воплями, смехом и рыданиями. Разносчица метнулась на кухню. Ольга Ивановна схватила в охапку свое чадо, поливая его усилившимся потоком слез. Все бросились друг друга обнимать, целовать, и поздравлять с победой над недугом, не обращая на Лешку, задавленного объятиями матери, никакого внимания. Громче всех шумел Моисей Давидович:

– Сейчас же, сию секунду всех приглашаю ко мне в кабинет! Такое событие необходимо отметить!

        «Какое такое событие? – думал Пианист, сидя на кровати. С удовольствием еще большим, чем от чипсов, он глотал куриный бульон из сиротской больничной чашки и болтал ногами, – Конец света, я так понимаю, отменяется».

Все совпадения - случайность.
1 июня 2016 г.