Большепольский Самоделкин

Виктор Юнак
Исторический роман
1.
Семнадцатый век клонился к закату. Русские обыватели двигались все дальше на Восток, врезаясь в исконные земли волжских, уральских, сибирских, северных племен. Впрочем, искони русский люд умел ладить со всеми (воевали ведь князья с царями и царьками за свои владения). Как бы то ни было, но уже в середине шестнадцатого века, после взятия войсками Ивана Грозного  Казани и Астрахани, закончилось господство татарских ханов на Волге, что дало, с одной стороны, возможность разноплеменной «чуди» вздохнуть свободнее (не надо было больше платить ясака ханам), но, с другой стороны, вовсе и не избавило от поборов – разве что дышать стало легче, поскольку, разбавленные русскими, и разделили с ними налоговые тягости.
Таким образом, и здесь, на берегах Вятского притока, живописнейшей речки Ярани, на исконной земле черемисов (по-нынешнему – марийцев) оказались русские поселенцы. Именно в те времена, в 1584 году, на высоком яру на правом берегу Ярани и была заложена крепостица Яранск, долженствующая защитить русский люд от воинственных набегов черемисских князьков (кстати, на марийском языке «яра» означает «хорошо»; может от этого слова и произошло название реки, а затем и города?). Точнее, дело было так: вначале русские ратники перешли через реку в районе современного городского сада, где и обосновались. Однако чуть позже, послав разведчиков через широкий овраг, обнаружили на втором яру (там, где сейчас стоит Успенский собор) небольшое поселение черемисов, откуда пахло молоком и печеным хлебом, и решили перенести крепость туда. А в память о месте первой стоянки вскоре основали мужской Вознесенский монастырь. Крепость же обнесли высоким бревенчатым частоколом (двойными дубовыми стенами с внутренней земляной засыпкой), с запада она, к тому же, была окружена водой, с юга оврагом, с востока густым лесным бором, память о котором до сего дня сохранилась лишь в названии деревни Борок. Крепость была маленькой и выглядела довольно необычно – была треугольной формы, на углах – высокие треугольные башни с бойницами. Одни ворота выходили к реке, другие в сторону деревни Борок. На ночь они запирались. В центре воздвигли деревянную Успенскую церковь, рядом с ней – двор воеводы, служивший одновременно и судной съезжей избой (говоря современным языком, это была канцелярия воеводы), а также и другие служебные постройки. За пределами крепости с юга тут же прилепились посадские избы, в которых жили крестьяне и ремесленники, с запада стрелецкая слобода, которую заселял воинский гарнизон. В нескольких шагах к северо-западу –  построили еще одну церковь – Троицкую, возле которой расположилось кладбище. Рядом с церковью возвели высокую, в тогдашнем стиле шатровую колокольню, которая, в отличие от церкви, сохранилась до наших дней.  На колокольне висело целых десять колоколов разного веса – в 121, 56, 25, 17 и 5 пудов, и еще пять малых колоколов. Стены колокольни очень толстые. Существует легенда, что в них замурован мариец–язычник, который не хотел, чтобы строили христианскую церковь, и мешал строительству.
 В полуверсте же от южных ворот, через овраг, стоял мужской Вознесенский монастырь, имевший 32 двора крепостных крестьян, с небольшой, но весьма живописной домовой Благовещенской церковью, сохранившейся  до наших дней, за которой было свое маленькое монастырское кладбище. Рядом, на площади торговали скотом, и называлось это место скотским рынком.
По старой русской традиции, в большинстве случаев, рядом с мужским монастырем ставили и монастырь женский – это, как инь и янь. Они (мужское и женское начала) не могут существовать один без другого. И Яранск не стал исключением. Весьма быстро, уже в самом начале семнадцатого века начал интенсивно застраиваться левый берег Ярани, где и был заложен Владимирский женский монастырь (до сих пор это место зовется Монастыркой). Через нее проходила государева дорога из Москвы в Сибирь, по которой впоследствии гнали в ссылку каторжан. Из монастыря по топкому левому берегу Ярани к городу был проложен бревенчатый настил (сейчас на этом месте сооружена дамба).
В середине семнадцатого века в Яранске размещались крупные воинские силы: двести стрельцов под командованием сотников, конный отряд служилых дворян и отряд служилых людей из черемисов и других нерусских народностей. Кроме того, здесь же находился небольшой пушечный наряд с семью пушкарями. Общее число войск составляло около 240 человек, что было больше количества всех посадских людей в Яранске, которых в самом городе и на посаде на тот момент насчитывалось всего «23 двора, а людей в них 23 человека, да у них же братьев и их детей 48 человек». Разумеется, при тогдашних переписях женское население не учитывалось вовсе. Зато скрупулезно подсчитывали и бобыльские дворы: двор Захарко Балахонец, двор Однокишко Долгополов, Петрушка Сухоруков, Илюшка Костромитин, Захарко Дыркин, Сенка Борашев, Потешка Лагунов, Сенька Балахонец…
Возможно, эта воинская сила и сподвигла русских царей на то, чтобы сделать город местом, куда ссылали попавших в опалу вельмож и царедворцев. И первыми ссыльнопоселенцами в Яранске оказались представители семьи бояр Романовых. В 1601 году царь Борис Годунов раскрыл заговор, имевший целью свергнуть его с трона, во главе которого и стояли Романовы – Иван Никитич и его брат – Василий Никитич (дядья будущего основателя царской династии Романовых Михаила). Вот именно Василия Романова и сослал Годунов в Сибирь. Но сначала Василий Никитич прибыл в Яранск, откуда, спустя шесть недель был переправлен в Пермь, а затем – за Камень (Урал) в Сибирь. Стрелецкому сотнику Ивану Некрасову было строго наказано, чтобы он сопровождал опального Василия Никитича Романова со слугой «в Яранской на житье». Годунов ему предписал, «едучи в Яранской, везти дорогою Василья бережно, чтоб он с дороги не утек и лиха никоторого над собою не учинил; и того беречи, чтоб к нему на дороге и на станах никто не приходил и не разговаривал ни о чем, и грамоты с ним никто не сослался...». Впрочем, даже полутора месяцев хватило Василию Романову, чтобы оставить по себе память на века: место, где нахо-дился пушкарский двор Никитки Власова, в котором останавливался опальный боярин, и по сей день, называют «Романовской горой»; а место на реке Ярани, бакалда или яма, находящаяся в 150-200 саженях от Благовещенской или, в простонародье, Вознесенской церкви, где по преданию купался «царский ссыльный», – «Романовской ямой».
Но это было только началом. Традицию ссылать в Яранск ставших неугодными приближенных продолжили уже сами Романовы, придя к власти. Так, в 1619 году сюда была сослана невеста царя Михаила Федоровича Романова, невинно оклеветанная боярская дочь Мария Хлопова. Не пришлось ей стать царицей, а то была бы она бабушкой Петра I (разумеется, это шутка, поскольку, возможно, и Петра тогда бы вообще не было). Да и сам Петр Великий отметил Яранск своим вниманием. После одной из побед в войне со Швецией в 1711 году он сослал в Яранск 500 пленных шведов, ландскнехтов, что в переводе означает «наемный солдат». Место, где они жили, яранский люд переименовал в Ланцы.
А в 1670 году яранчане предотвратили в своем городе восстание в поддержку Степана Разина. В самый разгар восстания Разина большой отряд повстанцев под предводительством атамана Долгополова двинулся из Козьмодемьянска на Ветлугу. Яранский воевода Матвей Корин спешно организовал работу по укреплению города и подступов к нему. В лесах по дорогам были сооружены засеки. Воевода привел к боевой готовности гарнизон, в помощь к нему вооружил посадских людей и крестьян, расставил повсюду караулы. Отряд Долгополова до Яранска не дошел, но в следующем году в Яранске были схвачены два разведчика повстанцев. Подвергнутые допросам и пыткам они выдали планы атамана поднять восстание на Вятке.
В те годы воевода (или приказной наместник) не только управлял городом и уездом, но и командовал гарнизоном, обладал судебной и административной властью, собирал подати. Через каждые два года воеводы-наместники сменялись. 
Коль уж в эту глухомань ссылали столь знатных в государстве людей, не могла она остаться незамеченной и в царских хоромах. Она и не осталась незамеченной. Приглядели себе государи российские несколько деревень да сел, и присоединили к своим личным имениям.
Как чуть выше отмечалось, к началу XVII века в западном направлении от яранской крепости возникла стрелецкая слобода, которую заселил воинский гарнизон. С юга же расположился посад, населенный ремесленниками, торговцами, городской беднотой. Отдельная часть города называлась Монастырской слободою. Она располагалась на левом берегу реки Ярани при впадении в нее речки Ламбы. С этой же стороны, по соседству с несколькими черемисскими деревнями появилась и русская деревня с вполне себе говорящим названием – Большое Поле. Вот ее-то и приписали к царской вотчине. То есть, сделали деревней дворцовой. Да и причина тому была – сия деревня Пиштанского волостного правления при реке Ламбе находилась на Московском почтовом тракте, проходившем через Козьмодемьянск. В Переписной книге Яранского уезда Казанской губернии Г.М. Юшкова за 1646 год зафиксировано «...в Еранском уезде государева оброчная деревня Болшепольская на речке Ламбе, а в ней крестьян 10 дворов, а людей в них тоже 10 человек, а детей и пасын-ков у них и бобылей, которые на дворах живут, 31 человек, а 1 двор бобыльский…». Там же названы и фамилии первых поселенцев – Бочкарь, Солоденник, Колесник, Кузнец, Скор-неков, Шамшурихин, Шамшуренков, Залешин. Фамилии, даваемые тогда крестьянскому люду, также были говорящими: бочкарь, кузнец, солоденник, колесник, скорняк – особой выдумки и не нужно было. Чем человек занимался, то и прозвище имел. К сожалению, довольно странным выглядит объяснение двух фамилий из этой описи – Шамшурихин и Шамшуренков. Вообще-то, шамшурой назывался холстинный чепец, или головной убор из красного сукна у лопарской женщины (именно потому и странно, что в этих краях вдруг обозначились следы лопарей). Лопари же – северное племя, которое ныне известно, как саамы. Впрочем, по другой версии, шамшура – также головной убор, но уже замужних женщин у народов Восточной Европы на твердой круглой или полукруглой основе. В любом случае, это – дамские шляпники. И вот именно один из потомков тех самых шляпников нас, в данном случае, интересует больше всего.
Речь о Леонтии Лукьяновиче Шамшуренкове, родившемся в этом самом Большом Поле под Яранском в 1687 году. В той же писцовой книге за 1646 год упоминается некий «Данилко Григорьев сын, прозвище Шамшуренков, детей у него нет, а живут с ним вместе три брата его: Садофко женат, а детей у него нет, Гришка десяти лет, Сенька осьми лет…» Позже у Данилы Григорьевича появился сын Лукьян, а у того два сына – Сергей да Леонтий, у первого, опять-таки родился сын Федор, а у второго – сын Василий. Видать, крепки были Шамшуренковы именно по мужской линии.

2.
Петр Первый, постепенно становившийся Великим продолжал воевать со Швецией. Уже была одержана победа над войсками Карла XII под Полтавой, но до окончательной победы России было еще долгих десять лет. И потому в ходу были не только военные столкновения, но и дипломатические атаки. Одна из них пришлась на герцогство Курляндское, образовавшееся после распада Ливонского ордена на три части, и ныне находившееся в ленной зависимости от Польши, и оказавшееся меж четырех пылающих костров – Россией, Швецией, Польшей и Пруссией. Тот, кто правил Курляндией, собственно, и регулировал бы движение на этом узком европейском перекрестке. Правили герцогством потомки бывшего великого магистра Ливонского ордена Готхарда Кетлера.
После расцвета Курляндии, пришедшегося на период правления Якоба Кетлера (чего стоит одно только завладение островом Тобаго у берегов Южной Америки в 1652 году, куда переезжали не только колонисты из Прибалтики, но и привозили рабов-негров из Гамбии для работы на плантациях кофе, табака и сахарного тростника! Тобаго  спустя два года было переименовано в Новую Курляндию), с приходом к власти его сына, Фридриха-Казимира в 1682 году, начался ее упадок. Фридрих-Казимир без раздумий раздавать казенные деньги направо и налево, лишь бы придать своему двору лишнего блеска. Когда же казна опустела, герцогу пришлось даже заложить несколько своих владений. Но когда и это не помогло, он продал Новую Курляндию англичанам. Это нужно было сделать давно, поскольку остров все равно бы захватили голландцы, по сути его и оккупировавшие. Зато многочисленные порты в Балтийском море у курляндцев никуда не делись и неплохо работали. Именно они и привлекли внимание царя Петра – у России все еще не было выхода на Балтику, зато в казне были деньги, а в голове у молодого царя тонкий замысел.
Прорубание окна в Европу было еще впереди, но пока хватило бы и форточки.
Ранней весной 1697 года из Москвы в Европу отправилось Великое посольство во главе с тремя  великими послами. Первым великим послом был назначен уроженец Женевы, 42-х летний первый русский адмирал Франц Лефорт. Числившийся вторым, 57-летний посол и наместник Сибирский Федор Головин, по сути, играл главную роль. Это был профессиональный дипломат, через некоторое время после возвращения из Европы, возглавивший Посольский приказ. Третьим был Прокофий Возницын, служивший дипломатом еще при отце Петра, Алексее Михайловиче, а также при его брате Федоре Алексеевиче. Человек сдержанный, осторожный, необщительный, он обладал качеством, которое очень ценил Петр I. Кроме них в состав Великого посольства входило еще до 20 дворян и до 35 волонтеров. Дворяне постоянно должны были находиться около послов, сопровождать их во время торжественных выездов, на приемах, «отпускных» аудиенциях, исполнять различные поручения. Кроме того послов сопровождали пажи, разного рода собственная прислуга и прислуга ехавших с ними дворян. Численность сопровождающих превышала 80 человек. Но, самое главное, одним из волонтеров был «урядник Преображенского полка Петр Михайлов», о котором в Европе уже знали, что это есть не кто иной, как сам царь Петр.
Границу России, проходившую по реке Плюса, пересекли у Печоринского монастыря и двинулись дальше. Так Петр I впервые в своей жизни ступил на чужую землю. Но он не придавал этому большого значения. Земли, на которых он оказался, были издревле известны. Более всего Петра влекло то, что сорок лет назад здесь прошло войско его отца Алексея Михайловича. Особый интерес царь проявил к Риге, которая по-прежнему принадлежала шведам и которую в XVII веке русским войскам взять не удалось. Визит в этот город, столицу герцогства Лифляндского, начинался торжественно. Оказанным приемом послы остались довольны. Предполагалось, что в Риге они долго не задержатся, но на Двине не начинался ледоход, и переправляться было опасно. Пришлось задержаться на 11 дней. Мало того, что в Риге Петру приходилось бездельничать, если не считать празднование Пасхи, так еще и отношения с властями становились натянутыми – шведы, хотя и оказали официальные почести вроде пушечного салюта при въезде и отъезде посольства, в целом приняли русское посольство холодно. Более того, губернатор не разрешил царю осмотреть крепость, которую 40 лет назад осаждал Алексей Михайлович. Петр в гневе назвал Ригу «проклятым местом», покинул посольство и 10 апреля уехал в Курляндию. Причем, так и осталось тайной, чем Петр занимался в Курляндии до 14 апреля, пока из Риги в Митаву не прибыло Великое по-сольство.
 16 апреля Фридрихом-Казимиром был устроен роскошный прием русских послов в герцогском замке, а на следующий день их посетил сам герцог. В блеске церемоний, которые устраивал герцог Курляндский, совершенно не видно остающегося в тени Петра. Разумеется, герцог знал о присутствии в составе посольства русского царя, но инкогнито его не нарушал, терпеливо ожидая, когда Петр сам решит объявить о себе. Наконец, дошла очередь и до личных встреч Петра с Фридрихом-Казимиром. Их было три. Ни к чему не обязывающих, но, тем не менее, важных – царь договорился с герцогом об использовании русскими курляндских портов. Митаву царь покинул 20 апреля, а вечером 24 числа был уже в Либаве, на берегу Балтийского моря, которое Петр увидел впервые. 2 мая Петр отплыл на корабле «Святой Георгий» в Кёнигсберг.
А буквально на следующий год Фридрих-Казимир почил в бозе, наследником герцогской короны стал его пятилетний сын Фридрих-Вильгельм, регентом при котором был его дядя Фердинанд, брат умершего герцога (и, между прочим, брат короля Пруссии Фридриха I Гогенцоллерна).
  Петр долго ждал, пока Фридрих-Вильгельм вырастет. У него еще со времени Великого посольства родился план выдать одну из своих племянниц за наследного принца, а затем и герцога Курляндии. Главное было – не опоздать. Наконец, осенью 1709 года, когда Фридриху-Вильгельму исполнилось полных шестнадцать лет, царь Петр решил, что пора. Он призвал к себе царицу Прасковью Федоровну, вдову его старшего брата-соправителя Ивана V, умершего в 1896 году.
- Не засиделись ли твои девицы в девках, Прасковея Федоровна? – без обиняков чуть сипловатым голосом спросил Петр.
- Чай, у тебя женихи появились? – властная и неробкого десятка сноха глядела на царя в упор.
Грозный и своенравный царь был весьма высокого, двухметрового роста, но внешне некрасив, лицо его было слишком бледно и покрыто большими фурункулами. Кроме того, за Петром замечались такие нелепые привычки, как высмаркивание в рукав и дерганье себя за уши в минуты раздумья. У Петра были маленькие усики, волосы на голове от природы вьющиеся, всегда коротко подстриженные. Он и сейчас, по привычке, одет был в простую одежду, стоя перед царицей в стоптанных и латаных башмаках.
- Один имеется! – ответил Петр. – Выдай за него одну, которую пожелаешь.
- И кто же сей жених будет?
- Герцог Курляндский Фридрих-Вильгельм.
- Так он же мальчишка еще! Сколько ему годков-то!
- Семнадцать, как и твоей Анне.
Царица смекнула, что у Петра были виды на Курляндию в его большой политической игре, но курляндская корона – далеко не того блеска, который был бы к лицу ее старшей дочери, свет-Катюшке. И Прасковья Федоровна, после недолгого раздумья, произнесла:
- А вот Анну и сватай.
 - Она же средняя у тебя. А Катерина, старшая, еще незамужняя.
- Для Катеньки подберем жениха получше, – царица дала Петру понять, что она свой выбор уже сделала.
Тот лишь молча пожал плечами.
- Ну, тогда готовься к сватовству. Сей же осенью и обручим молодых.
Тихо скончавшийся в январе 1696 года старший брат и соправитель Петра Иван V, проживший всего тридцать лет, оставил вдовой тридцатиоднолетнюю царицу Прасковью Федоровну, урожденную Салтыкову, и трех дочерей – Екатерину, Анну и Прасковью. Старшей тогда исполнилось лишь четыре года, младшей шел второй год. Семья царя Ивана была принята Петром под непосредственное покровительство, что при крутом нраве царя-преобразователя превратилось в деспотическую от него зависимость. Царица Прасковья Федоровна, выросшая в патриархальных московско-боярских порядках жизни, должна была прилаживаться ко вкусам и требованиям своего деверя, а три ее дочери росли под двумя противоположными влияниями: традициями московских порядков и новыми условиями жизни, заводимыми Петром. Набожная и суеверная, своеобычная и суровая царица-боярыня, мать Анны Ивановны, принуждена была делить время между церковными службами и ассамблеями, между юродивыми и театральными зрелищами и менять свою покойную домашнюю старомосковскую одежду на фижмы и роброны.
Поначалу Петр оставил ее жить в подмосковном селе Измайлове, где она прежде жила с мужем, допустил управлять всем тамошним хозяйством, и сверх того назначил ей оклад деньгами и запасами в том размере, в каком получали другие члены царского рода. Кроме села Измайлова, царица Прасковья Федоровна владела вотчинами, находившимися в краях новгородском, псковском и нижегородском; но постоянным местом жительства ее было именно Измайлово – одно из любимых летних местопребываний царя Алексея Михайловича. Там у нее было множество прислужников, составлявших ее штат: стольники, стряпчие, ключники, подключники, подьячие, конюхи, сторожа, истопники; женский персонал был еще многочисленнее мужского. Царица Прасковья Федоровна была набожна и проявляла это качество сообразно обычаям своего века: она окружала себя ханжами, юродствующими, калеками, гадателями и гадальщицами – подобная челядь проживала в подклетях кремлевского дворца и являлась по зову в село Измайлово. Все это скорее на-поминало не двор, а  госпиталь для калек и помешанных. Из юродствующих пользовался изрядною благосклонностью царицы подьячий Тимофей Архипыч, выдававший себя за про-рока.
Измайлово для Анны было тем же, что Преображенское для Петра — любимым уголком детства. Сходство бросается в глаза, если вспомнить, что именно в Измайлове Анна в 1730 году организовала новый гвардейский полк — Измайловский, ставший в один строй с полками старой петровской гвардии — Преображенским и Семеновским, названными в честь «малой родины» Петра Великого. С Измайловым у Анны были связаны самые ранние и, вероятно, — как это часто бывает в жизни — самые лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана в 1696 году переселилась вдовствующая царица Прасковья с тремя дочерьми. История как бы повторялась снова — точно так же в 1682 году в подмосковное село Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с десятилетним Петром и девятилетней Натальей. Но если тогда будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для хозяев Измайловского дворца политический горизонт был чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Дорога его реформ прошла в стороне от пригородного дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, штат «царицыной» и «царевниных» комнат. Десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей.
Измайлово тогда и в самом деле было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Идя по пустырю, где некогда стоял деревянный, точнее, «брусяной с теремами» дворец, вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись почти двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады — вишневые, грушевые, яблочные. В Измайлове со времен царя Алексея Михайловича было устроено опытное дворцовое хозяйство. На полях вокруг Измайлова выращивали злаки, в том числе, и из семян, привезенных из-за границы. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец. Алексей Михайлович развел в Измайлове тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце был маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И. Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». При небольшом усилии фантазии легко представить себе трех юных царевен, одетых в яркие платья, медленно плывущих на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (вспомним, что свой знаменитый ботик — «дедушку русского флота» — Петр I нашел именно здесь, в одном из амбаров Измайлова, где он, вероятно, служил царю Алексею Михайловичу для прогулок по Измайловским прудам) и кормящих плескающихся в водах рыб. В Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика.
Петр, не терпевший старомосковского обихода с ханжами и юродивыми, смеялся внутренне над двором своей невестки, и, когда он приезжал в Измайлово, все уроды прятались по чуланам, чтоб не попадаться ему на глаза. Впрочем, он все-таки снисходительно смотрел на неприятный для него образ жизни царицы, потому что она во всем была ему покорна и ни в чем ему не возражала. Петру хотелось, чтобы все члены его семьи показывали, подобно ему, доброе расположение к иноземцам, и царица Прасковья Федоровна по царской воле отправлялась в Немецкую слободу, где присутствовала на двухдневном свадебном торжестве одного из Петровых приближенных. Там все было по-иностранному: устраивались танцы, и в них принимали участие дочери Прасковьи Федоровны, одетые в немецкое платье; царица, постоянно у себя водившаяся с архиереями, паломниками, иноками и юродивыми, в угоду царю преодолела в себе отвращение, какое должно было в те времена возбуждать в благочестивой душе истинно русской госпожи сближение с некрещеною иноземщиною.
Впрочем, вскоре Петр потребовал, чтобы царица с дочерьми (шестнадцатилетней Екатериной, четырнадцатилетней Анной и двенадцатилетней Прасковьей), да и вся остальная его родня – царица Марфа Матвеевна, вдова царя Федора Алексеевича, и царские сестры – царевны Наталья, Мария и Феодосия – перебрались на жительство в Петербург, куда царь уже волею-неволею переселял и именитейших своих сановников с их семьями. И 22 марта 1708 года двинулся из Москвы громадный поезд колымаг, карет и повозок с особами царского дома и с их многочисленною прислугою. По царской прихоти, это путешествие особ царской семьи должно было совершаться наполовину водным путем. Страстный любитель воды, Петр говорил:
- Я приучу семью свою к воде, чтобы вперед не боялись моря и чтоб им понравился Петербург, окруженный отовсюду водою. Кто хочет со мною жить, тот должен бывать часто на воде!
Петр встретил флотилию с членами своей семьи в Шлиссельбурге и 25 апреля вместе с ними прибыл в Петербург. Несколько дней царь возил их по Петербургу и его окрестностям, хвалился новыми постройками, проектированными площадями, улицами, каналами, плавал вместе с царицами и царевнами в Кроншлот, потом приказал им проехать с ним до Нарвы, откуда, продолжая военные действия против шведов, он намеревался ехать в Смоленск. Петр показал своим гостям новопостроенные городки – Копорье и Ямбург, отпраздновал вместе с ними день своих именин в Нарве и уехал в свой предназначенный путь, а царские родственницы воротились в Петербург, где приходилось им оставаться на новоселье.
Царица Прасковья Федоровна получила от царя в дар дом в полную собственность на Петербургской стороне, на берегу Невы, близ Петровского домика. Там была самая нарядная часть города; там жил государь, там были дома его ближайших сановников – Меншикова, Головкина, Шафирова, Остермана и других знатных лиц, как русских, так и иностранцев. Тут же к дочерям Прасковьи Федоровны были приставлены иностранцы-учителя: Иоганн Христофор Дидрих Остерман, брат вице-канцлера, отличавшийся совершенно противоположными ему качествами — бесхарактерностью и бездарностью; барон Гюйссен, просвещенный немец, известный литературный агент царя Петра за границей, и француз Рамбур, обучавший молодых принцесс французскому языку и танцам. Рядом с учителями влияли на сестер юродивые, святоши и разные приживалки, которыми был наполнен Двор царицы Прасковьи. Чуть позже их стали учить чтению, письму и катехизису, приставив грамотных соотечественников из духовного звания.
Нужно сказать, что старшая, Катерина, была ее любимой дочерью, Анну царица не любила, а к младшей, своей тезке, была просто безразлична. Вскоре дом царицы Прасковьи стал наполняться великосветскими петербургскими сплетнями и слухами. Говорили о родственниках, о приближенных царя. О Фридрихе-Вильгельме, доводившемся племянником королю Пруссии Фридриху I Гогенцоллерну, средняя дочь Прасковьи Анна впервые услышала поздней осенью 1709 года, когда ей сообщили о решении государя выдать ее замуж за герцога Курляндии Фридриха–Вильгельма.
Анна Ивановна родилась в Москве 28 января 1693 года. Она была одарена от природы здравым умом, а сердце ее не было лишено чувствительности, но обстоятельства ее жизни сложились столь неудачно, что эти природные качества не только не получили должного развития, но были извращены, изуродованы. Детство и молодость Анны Ивановны прошли в таких условиях, при которых нельзя было окрепнуть воле, невозможно было выработаться характеру; ее ум и сердце не были облагорожены воспитанием и образованием и с молодых лет не получили должного направления. Она еще с молодости отличалась набожностью и, вместе с тем, строптивостью нрава, а впоследствии у нее стали развиваться наследственные черты ее деда, царя Алексея Михайловича, и матери Прасковьи Федоровны. Она так же, как и «тишайший» царь и ее мать, любила церемониалы и торжественные выходы, парчу, золото и драгоценные украшения и отличалась внешним обрядовым благочестием; так же, как и они, любила слушать душеспасительные беседы монахов и благочестивых людей и, вместе с тем, подобно своему деду, до страсти увлекалась охотой, псарнями и зверинцами. Но склонность к забавам у Анны Ивановны выражалась сильнее и оригинальнее, чем у царя Алексея, приближаясь по характеру своему к потехам и затеям Петра Великого: ирония и юмор, хотя в грубой, необделанной форме, часто с большим оттенком цинизма, проявлялись у Анны Ивановны в ее шутках и шутовских процессиях. Она питала страсть к разным курьезам: ученым скворцам, белым павам и обезьянам, карликам и великанам, а в особенности к сказочницам, шутихам, приживалкам, которые ей рассказывали на ночь сказки. Впоследствии при Дворе ее были официальные шуты, составлявшие особый разряд придворных чинов, и русские, и иностранцы, и иногда Анна Ивановна придумывала с ними необыкновенные потехи.
От матери Анна Ивановна наследовала строптивость характера, и проявлением этого качества еще в молодости поражала окружающих ее: один из юродивых, бывавших запросто в доме ее матери, называл ее, шутя, царем Иваном Грозным.
Она была высокого роста (в мать), и в свои семнадцать лет лишь немногим уступала в росте самому Петру, смуглолицая, с красивыми глазами и полной фигурой – почти идеал женщины той поры.
Получив согласие снохи на брак ее средней дочери, Петр тут же отправился в Пруссию, в Мариенвердер, к дяде герцога Курляндского прусскому королю Фридриху I, договариваться о брачном союзе юного герцога с русской царевной. Союзник Петра в войне со Швецией, прусский король, разумеется, возражать не стал, тем более, что регент Курляндии находился здесь же, в Пруссии, сбежав из герцогства, в котором совсем по-свойски хозяйничали шведы. Но для свадьбы нужен был один маленький нюанс – объявить Фридриха-Вильгельма совершеннолетним. Герцог Курляндский не заставил себя долго ждать и через своих уполномоченных попросил руки царской племянницы. Этот брак был выгоден обеим сторонам. Курляндское дворянство сознавало, что герцогство не может существовать без сильного покровительства, Россия же была заинтересована расширить свои владения, а главное – получить важные порты на Балтике – Виндаву (Вентспилс) и Либаву (Лиепаю). В то время в герцогстве была нелегкая ситуация. Хозяйство пришло в упадок, торговля – основной источник доходов – не приносила нужных дивидендов. Значительные убытки причинила «великая чума», разразившаяся в 1709 году. От нее погибла примерно половина населения Курляндии. Да и управление страной не было налажено. И вот, в начале 1710 года Петр снова отправился в Митаву, якобы для переговоров с герцогом о союзничестве в войне со Швецией. На самом же деле, естественно, обсудить вопросы предстоящего бракосочетания. После того, как вопрос о приданом был тщательно обсужден и решен послами герцога с русским правительством, жениха не замедлили пригласить в Петербург, а невеста, по просьбе матери, написала ему по этому поводу любезное письмо на немецком языке:
«Из любезнейшего письма Вашего высочества, отправленного 11-го июля, я с особенным удовольствием узнала об имеющемся быть, по воле всевышнего и их царских величеств моих милостивейших родственников, браке нашем. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне. Со своей стороны уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желаемом, с божией помощью, счастливом личном свидании представляю себе повторить лично, оставаясь, между тем, светлейший герцог, Вашего высочества покорнейшею услужницею». 
Одновременно с приглашением герцогу царь Петр послал приказ фельдмаршалу Шереметеву, чьи войска 14 июля 1710 года взяли Ригу, сопровождать герцога в Петербург.
Фридрих-Вильгельм, разумеется, не заставил себя просить дважды и тут же, в августе, выехал в Петербург, и был принят в царской семье очень радушно. Сам русский царь был к нему весьма благосклонен. Все царское семейство и первые вельможи государства потчевали и развлекали дорогого гостя, как могли: над Петербургом непрерывно загорались фейерверки, не прекращалась пушечная пальба, веселые компании молодых людей и дам передавали Анну и ее жениха из одного гостеприимного дома в другой, а в сентябре в честь герцога были проведены большие маневры военного флота. Петр подарил Фридриху-Вильгельму четыреста кавалеристов, а Меншиков – пятьдесят телохранителей-драбантов, а кроме того – драгоценный сапфир стоимостью в 50 000 талеров и турецкого жеребца необычайной красоты.
Когда же все формальности были соблюдены, началась подготовка к свадьбе, которая была намечена на 31 октября.
Кстати, вот вам еще один любопытный исторический факт: много лет спустя, в 1740 году по доносу одного усердного копииста Колодошина была схвачена и доставлена в Тайную канцелярию посадская баба из Шлиссельбурга Авдотья Львова, которая очень некстати, при посторонних людях, запела давнюю песню о царевне Анне Ивановне. В компании зашел разговор о правящей императрице, и вспомнили, что она была курляндской герцогиней. Тут Авдотья и сказала:
- Как изволила государыня замуж итить, то и песня была складена тако.
И далее Авдотья запела:
- Не давай меня, дядюшка, царь-государь Петр Алексеевич,
 в чужую землю нехристианскую, бусурманскую,
Выдавай меня, царь-государь,
за своего генерала, князь-боярина.
«И потом, — продолжает доносчик, — спустя с полчаса или менее, оная жинка Авдотья говорила, что был слух, что у государыни сын был и сюда не отпущал, а кого сюда не отпущал, того оная жинка именно не говорила». На допросе перед страшным начальником политического сыска генералом Андреем Ивановичем Ушаковым несчастная баба лепетала, что все это «говорила с самой простоты своей, а не ис какова умыслу, но слыша тому лет с тритцать в робячестве своем, будучи в Старой Русе, говаривали и певали об оном малые робята мужеска и женска полу, а кто имянно, того она, Авдотья, сказать не упомнит». Ушаков дал приказ начать пытку, и Авдотью подняли на дыбу. Она по-прежнему стояла на своем первоначальном показании и говорила, что «таких непристойных слов от других от кого, она, Авдотья, не слыхала».
Подследственную пытали еще дважды, но ничего нового выведать у нее не смогли и, наконец,  9 сентября 1740 года было приказано Авдотью Львову «бить кнутом нещадно и освободить, а при свободе сказать, что Ее императорского величества указ под страхом смертной казни, чтоб таковых непристойных слов отнюдь нигде никому, никогда она не произносила и не под каким видом отнюдь же бы не упоминала». Несчастной бабе выдали паспорт до Шлиссельбурга, и она навсегда исчезла из нашего поля зрения. Вполне допускаю, что стареющая императрица, которая регулярно слушала доклады Ушакова практически обо всех делах его ведомства, ознакомившись с делом, могла дрогнуть и указала отпустить певунью, напомнившую песней старую историю ее несчастного замужества. Замечательна не только точность, с которой Авдотья указала время появления песни, но и то, как чутко общество, народ откликались на драмы, происходившие в царской семье.
Свадьба царевны Анны стала, по сути, первым большим торжеством для царя Петра. И, разумеется, ударить в грязь лицом он не мог. Ведь все гуляния и ассамблеи были еще в далеком будущем. Тем паче, на свадьбе присутствовали и иноземцы. Да и повод был погулять и повеселиться немалый – в июне 1710 года русские войска взяли Выборг, в июле – Ригу, в сентябре – Ревель (Таллин).
Началось гуляние во дворце светлейшего князя Александра Меншикова, тот сам предложил это, строя далеко идущие планы, хотя пока для него и ничего не было понятно. Да и то сказать: в Петербурге не было большего по размеру и лучшего по всем прочим статьям помещения для празднования свадьбы, чем дворец светлейшего. Но Александр Данилович злился: ему самому хотелось надеть на свою голову корону курляндского герцога, для чего сам Меншиков, не особенно церемонясь, предложил польскому королю неслыханную взятку в 200 000 рублей золотом за то, что тот закроет глаза на некоторую смену власти в подведомственном ему Курляндском герцогстве. Король, сильно в то время нуждавшийся в средствах, светлейшему все-таки отказал, поскольку по некоторым намекам понял, куда князь клонит. Получив отказ, Меншиков, что называется, утерся.
 Гуляли шумно, пышно и с фокусами.
В девять часов утра сам Петр, выполняя роль обер-маршала, в окружении знатнейших особ отправился по Неве во главе целой флотилии шлюпок и лодок к дому царицы Пра-сковьи. Царь был в алом кафтане с собольей отделкой, с голубой лентой через плечо, орденом Андрея Первозванного, с серебряной шпагой и в пудреном немецком парике. В руке он держал свою шляпу, так как на голове у него был высокий парик.
- Царевна, дозволь сопроводить тебя во дворец по Неве, – Петр слегка поклонился, отставляя назад руку, в которой и держал шляпу.
Та тут же взяла дядю-царя и гордо прошествовала к набережной. Гребцы на лодке тоже были подготовлены, каждый из них был одет в голландские куртки с вышитыми гербами. На втором судне их сопровождали немецкие музыканты. Жених тоже прибыл со всей помпезностью, как и подобало тогда людям высшего света. 50 судов, наполненных дамами и господами, разодетыми в немецкие камзолы и платья, плыли следом за царем. Из дома Прасковьи флотилия двинулась ко дворцу князя Меншикова на Васильевском острове, где и должна была проходить свадебная церемония.
Жених и невеста были одеты в белые одежды, расшитые золотом. Во дворце Меншикова установили полотняную походную церковь, в которой архимандрит Феодосий Яновский и обвенчал молодых. Во время церемонии Петр Первый держал венец над герцогом, а князь Меншиков – над царевной. Затем все пошли обедать, усевшись за столы, накрытые с необычайной роскошью. Тост сменялся тостом, и после каждого следовал залп из 41 пушки, которые стояли на плацу и на большой яхте.
А потом начался бал, в котором немецкие и французские танцы сменяли друг друга.
И лишь в три часа ночи молодые ушли в спальню.
На следующий день с двух часов дня свадебный пир продолжался, как и накануне, в доме Меншикова, только на сей раз гости угощались не за счет царя, а за счет хозяина дома. Выпито было по семнадцать заздравных чар, и каждый тост сопровождался тринадцатью пушечными выстрелами. К концу обеда внесли два огромных пирога, и в каждом из них оказалось по карлице. Как только пироги разрезали, карлицы, одетые в красивые французские платья, начали исполнять заранее отрепетированные номера. Карлица, стоявшая на столе новобрачных, продекламировала поздравительные стихи по-русски, а ее подруга, стоявшая на столе, за которым сидел царь, молча слушала, пока царь не взял ее на руки и не перенес на другой стол. Там обе карлицы под звуки оркестра исполнили менуэт, очень изящно протанцевав его, растаптывая десерт. Это было смешно, дамы хохотали...
После обеда на плотах, поставленных на Неве, зажгли фейерверк. В небе вспыхнули три буквы: A, F и Р – начальные буквы имен Анна, Фридрих и Петр. Потом появились две пальмы, макушки которых переплелись, а над ними вспыхнули слова: «Любовь соединяет». Третьей картиной была сцена, в которой ангелоподобный Купидон сковывал молотом два сердца, лежавших на наковальне. Над этой картиной горели буквы: «Из двух едино сочиняю». Царь сам устроил этот фейерверк и объяснял гостям аллегорический смысл каждой картины. Все были в безумном восторге, а больше всех радовался сам Петр. Действо закончилось тем, что над Невой одновременно вспыхнуло множество ракет, после чего начались танцы, длившиеся до полуночи.
Однако на этом свадебные торжества не закончились, потому что царь хотел и дальше потешать своего нового зятя. И такой потехой стала начавшаяся спустя два дня свадьба любимого карлика царя Екима Волкова с невестой-карлицей.
Петр решил отпраздновать и эту свадьбу с не меньшим размахом. По его приказу из Москвы в Петербург привезли более семидесяти лилипутов и лилипуток, и они вместе со своими петербургскими товарищами и товарками стали героями еще одного – двухнедельного – празднества. Великана Петра забавляло, что он окружен такими маленькими людьми, и царь всячески подчеркивал эту контрастность в шествиях, церемониях и народных гуляниях.
Свадьба двух карликов в точности повторяла только что прошедшую свадьбу принцессы Анны и герцога Фридриха-Вильгельма. Она проходила в том же дворце, за теми же столами, и гости на свадьбе были те же самые, кроме семи десятков карликов и карлиц. И наиболее серьезные и вдумчивые гости видели в новом шутовском действе некую пародию на брак незначительного принца с племянницей великого и могучего государя.
Новоявленная герцогиня Курляндии Анна Ивановна, провела с супругом в Петербурге сладкий медовый месяц и в январе 1711 года отбыла в Курляндию. Немного поплакала – и от разлуки, и от радости...
А потом случилась беда. И сорока верст молодые не отъехали от Петербурга, как герцог вдруг занемог и 21 числа скоропостижно отдал богу душу на мызе Дудергоф. Кто говорил, умер от простуды, кто – от оспы. Но, скорее всего, от неумеренного потребления яствий и, особенно, питий, к чему русский организм с детства бывал приспособленным, а тонкий и еще юный желудок европейца к этому оказался не готов.
В полнейшей растерянности от несостоявшегося счастья и неведомого будущего молодая женщина, повинуясь долгу и этикету, повезла тело супруга в Митаву, положила его там в родовой склеп, поплакала да и заперлась в холодном герцогском дворце – вдовий век среди чуждых ей иноземцев коротать. И так ей тогда домой, в Россию, хотелось!.. Но приказ Петра был суров – Анне следовало остаться в Курляндии. Герцогство должно быть под присмотром. Там было необходимо образовать из курляндских дворян прорусскую партию, чтобы противостоять пропольской партии, главой которой был дядя покойного Фридриха-Вильгельма и бывший регент – герцог Фердинанд. Однако враждебно встреченная курляндским дворянством, она уже вскоре попала под влияние посланника русского царя, назначенного им гофмаршалом герцогского двора Петра Михайловича Бестужева, приехавшего в Митаву вместе с Анной Ивановной, который и стал ее фаворитом. Бестужев, по сути, и стал управлять Курляндией.

3.
Шамшуренковым повезло в том смысле, что жили они в дворцовой деревне. Царь, как говорится, был далеко, а оброк не так уж и велик. Сдал его в государеву казну, и занимайся опосля, чем хошь. В помещичьих и монастырских селах и деревнях так не забалуешь – помещики да попы крепко прижимали  своих подданных – им нужно было накапливать жир, в смысле, капитал. И времени свободного практически не было. Вот и ходили дворцовые крестьяне на подработки (столярничать да плотничать) в город, благо, Яранск был вот он – в нескольких верстах. А некоторые добредали аж до самой Москвы, куда вела прямая дорога, а то и до Петербурга.
Леонтий Шамшуренков до новой столицы еще не добирался, но в Москву уже хаживал неоднократно, несмотря на молодость. И весьма успешно подрабатывал по плотницкой части: его умственные интуитивные догадки помогали ему, порою, придумывать нечто новое в, казалось бы, уже давным-давно изобретенной телеге или коляске. Вот и сейчас буквально намедни вернулся из старой столицы. И теперь помогал брату, Сергею по хозяйству. А мимоходом починил и колесо колодезное – вставил новый шпон.
- Ну, Леонтей, и руки у тебя золотые, – восхищенно произнес брат. – Жаль, батюшка не дожил.
- В плотницком деле не токмо руки, но и догадка нужна, – Леонтий сам любовался на обновленное колесо, покручивая его.
- И то верно! У меня, вона, тоже руки имеются, и вроде работа всегда спорится, токмо не выходит, как у тебя.
Из избы, стоявшей на самой окраине Большепольской деревни вышла румяная, дородная, покрытая чепцом, жена Сергея.
- Куда? – спросил, глядя на нее Сергей.
- Пойду за Феденькой на луг, – бросила жена на ходу. – Пора уже корову загонять.
Некоторое время оба брата смотрели ей во след.
- Обрюхатела снова, никак, твоя Марфа? – спросил Леонтий.
- Есть малость, – хмыкнул Сергей. – Не зря же наш поп толкует: «Что есть жена? Сеть, созданная, чтобы прельщать человека и иметь над ним власть, светлым лицом вкупе с большими очами мигаючи, ногами играючи, дела убиваючи, многих из попавшихся низложи, тем же в доброте женской многие прельщаются и от того любовь яко огонь возгорается. Что есть жена? Святым обложница, покои змеиные, убежище диавола, без цвета болезнь, поднечающая сковорода, спасаемым соблазн, неизлечимая злоба, купалище бесовское». Как обнимет меня, как прижмет к себе, так никакого сладу с нею нету – давай ей и все тут.
Леонтий лишь рукой махнул.
- А чего ты машешь? Тебе тоже надобно жениться. Я, как старшой, уже и невесту тебе приглядел.
- Да ну тебя! – снова отмахнулся Леонтий. – Небось выбрал-то, котора поплоше, или из черемисок кого.
- Ну, ты, братан, за кого меня принимаешь? Варьку Кузнецову не хошь?
Леонтий даже покраснел. Неужто Сергей следил за ним? Откуда тогда знает, что Леонтий и сам уже присматривался к кузнецовой дочке?
- Ей уж, почитай, пятнадцать-то годков. Еще год и перестаркой станет. Оно в самый раз и замуж девку брать.
- Ты, что ль, и свататься ходил?
- Пока нет. Но после Ивана Купалы обязательно пойду. Коли сладим, так зимой и свадьбу сыграем. Так что ты на Купалу следи, куда она венок-то направит. Чтоб другой какой не подхватил.
В те времена на Руси девицы выходили замуж рано – в тринадцать-четырнадцать лет. А в шестнадцать уже рисковали и в девках на всю жизнь остаться.
  Стоял жаркий июль. Самая макушка лета. Не за горами страдная пора, но назавтра в ночь главный праздник всего лета – Иван Купала. В эту ночь наружу вырывались языческие корни русского народа. Загодя к нему, конечно, не готовились, но все жили его предчувствием. Умные люди сказывали, что в ночь с 6 на 7 июля деревья переходят с места на место и посредством шелеста листьев разговаривают друг с другом; беседы ведут между собой животные и даже растения, наполняющиеся в эту ночь чудодейственной, особой силой тщательно сохранялись…
Давным-давно в одном селе жил некий статный молодец по имени Купало. И была у него сестра. Но их еще в детстве разлучили, а когда они выросли и встретились через много лет, то не узнали друг друга и полюбили. Когда же они поженились, им рассказали, что они, на самом деле, являются близкими родственниками. Они погоревали, но решили все же не расставаться. Оба пришли на берег реки и утопились. С тех пор народные купания и являются одной из традиций Купалина дня.
На травянистой поляне на берегу Ламбы был изготовлено большое деревянное колесо – символ солнца, рядом с которым собрали кучи хвороста и дров. Две стихии – вода и огонь – две основные составляющие этого праздника. Вода – вот она, целая речка, а огонь ждал лишь прикосновения факелов. Костры в ночь на Ивана Купала имели очень большое значение. Матери на таких кострах сжигали одежду больных членов своей семьи. Опять же, по рассказам старых людей, вся нечисть в этот день покидает водоемы, и с этого дня можно купаться. Да не просто купались, а еще и старались облить водой всякого, кто в ту ночь встречался на твоем пути. Молодые девушки плели в ту ночь венки, украшали себя цветами, а потом, войдя в реку, пускали венок по течению: к чьему берегу венок прибьется, тот и станет суженым.
Связана с купальской ночью и еще одна легенда о папороть-цветке, который расцветает лишь на одну ночь в году – как раз в ночь на Ивана Купала. И  тот, кто найдет его цветок, приобретет нечеловеческие способности и сможет заглянуть в будущее. Поэтому многие в эту ночь ищут это загадочное растение.
Дочь большепольского кузнеца Варвара была невысокой, но довольно статной девушкой, о каких говорят – кровь с молоком. В этом она пошла в отца. Она была младшим ребенком в семье и ее баловали не только родители, но старшие братья. Баловали в том смысле, что не особо перегружали работой, пока ей не исполнилось десять лет. Потом она стала помогать матери по хозяйству, и на ее маленькие плечи легло много новых забот. Разве что в кузне отцу не помогала – это было заботой сыновей. Когда же одна за другой подружки однолетки стали выходить замуж, Варвара и сама стала присматриваться к молодым мужчинам, но такого, от которого бы сердце заныло, все же не встречала. Впрочем, девушка понимала, что от ее выбора будет мало что зависеть – выйдет замуж за того, на кого укажет отец. А чтобы понравиться будущему жениху, по обычаям того времени, подвешивала к мочке уха грузик, вытягивая уши – мужикам в семнадцатом столетии нравились длинноухие женщины.
Зато к нынешнему Купале готовилась, как никогда прежде. Сплела большой тугой венок из ромашек, надела его себе на голову, так и ходила целый день. Когда же стало смеркаться и зажгли на поляне, наконец, купальские костры, вся деревня переместилась к реке. Прежде, чем началось собственно действо, девушки стали пускать в воду по течению венки из разнотравий с зажженны-ми свечами. Чем дольше плывет венок и горит лучинка, тем счастливее жизнь будет. Начались пляски вокруг костра, молодые парни прыгали сквозь огонь, оставляя в прошлом все свои невзгоды и неудачи, очищая себя от нечисти и всяческих грехов. Да еще и соревнование устроили – кто выше прыгнет. Народом замечено, что у того, кто прыгнет выше над костром, не коснувшись пламени, у того осенью и урожай богатый будет. Матери бросали в огонь специально принесенные с собою сорочки больных детей, чтобы вместе с сорочками сгорала и болезнь.
 Женщины и девушки водили хоровод. Стоя в одном месте, они притопывали, вертелись, расходились и сходились, хлопали в ладоши, выворачивали спину, подпирались руками в бока, махали вокруг головы расшитым платком, двигали в разные стороны головою, подмигивали бровями. Все эти движения сопровождались звуками бубна, который находился в руках старика Никишки.
Когда догорало колесо-солнце, вся гуляющая масса полностью сбрасывала с себя одежды и дружно с выкриками, смехом и шутками бежала к реке. Ламба в такие мгновения выходила из берегов. Всё естество человеческое брало верх над искусственностью человеческих законов. Не потому ли церковники и не любили такие гуляния?
Леонтий Шамшуренков шел к берегу из воды и вдруг  почувствовал, что к его ноге сзади что-то прикоснулось. Он оглянулся – это был тугой ромашковый венок с уже еле теплившейся лучиной. Он нагнулся и взял венок в руку.
- Варька, глянь-ка, не твой ли венок поднял Леонтий Лукьянов? – толкнула в бок подружку Акулина, когда они уже выходили из воды.
Варвара глянула в ту сторону и тут же узнала свой венок. Спасибо, что было темно, и подружка не увидела, как она покраснела. А чтобы успокоить забившееся учащенней сердце, она развернулась и снова бултыхнулась в воду. Все понявшая правильно Акулина, засмеялась и побежала на берег, выжимая на ходу толстую косу.

4.
Указом царя Петра Первого всем дворцовым крестьянам полагался небольшой клочок земли во владение, с которого в воеводскую канцелярию необходимо было ежегодно платить оброчные деньги. У дворцовых крестьян, несмотря на всю их внешнюю свободу, относительно монастырских и помещичьих, была зато как бы двойная подчиненность – с одной стороны, они числились за местными дворцовыми конторами, которые не зависели в своих действиях ни от губернских, ни от провинциальных, ни от уездных властей; с другой стороны, за ними присматривала воеводская канцелярия, куда и приносили крестьяне оброчные деньги. Наказывать дворцовых крестьян за всякие уголовные провинности могли лишь смотрители дворцовых контор, но тамошним чиновникам недосуг было наблюдать за каждым мужиком, и городские воеводы зачастую этим пользовались, самодурствуя в отношении одних и прикрывая преступления других.
Получил свой надел в 1715 году и брат Леонтия Шамшуренкова – Сергей, о чем и выдали ему в воеводской Яранской канцелярии (съезжей избе) владенную выпись. Бумагу выписал канцелярист Иван Корякин. 
- С тебя, Сергей Лукьянов причитается за такой надел. Почитай, самый лучший во всей деревне.
- Не боись, Иван, за мной не залежится! – заверил канцеляриста Сергей Шамшуренков.
Разумеется, первым делом Сергей зашел в деревянную Троицкую церковь с высокой каменной колокольней, построенной в шатровом стиле и возвышавшейся в те годы над остальными постройками Яранска. Сергей поставил свечку, несколько раз осенил себя крестом, приложился к образам и с радостным сердцем вновь вышел на улицу, пройдя мимо строившегося здания ратуши, постоял, поглазев на нее некоторое время, затем направил свои стопы в Большеполье, спускаясь вниз к реке с Романовой горы.
Но, как водится, это был праздник, в первую очередь, самого Сергея Шамшуренкова и его близких. Леонтий по такому случаю, соорудил новый плуг и сам же, для проверки провел первую борозду, запрягши Сергееву корову. Самогонная водка, самодельный сыр, яйца, картошка, соленые огурцы с квашеной капустой да каравай хлеба на столе – угощали всех окрестных, включая и черемисов. Вот только до Яранска Сергей не добрался – не налил стопарик Ивану Корякину. А тот, вроде бы, и не обиделся. Может, и забыл – сколько в уезде таких крестьян, как Шамшуренков.
У Корякина уже в тот момент были другие мысли. Задумал он поставить винокуренный заводик. Для того и деньги копил, а где-то и приписками занимался, для того и заводил дружбы с воеводами городскими. Вот только одна беда – этих воевод сменяли каждые два-три года. Кабы знать, что и этого куда-то переведут, перетерпел бы Иван, переждал, дождался бы другого. А коли не переведут? Вот и приходилось тратить деньги на ту самую дружбу и благорасположение к нему воеводы.
А тут еще и царь Петр затеял денежную реформу. Пришлось привыкать к новым монетам. Да к тому же запретил и счет на старые деньги и алтыны.  Если прежде в ходу были только копейки да деньги (одна деньга стоила полкопейки), то теперь в ход пустили медные денежки, полушки, полуполушки, а из серебра – рубли, полтины, полуполтины, гривенники, пятачки, трехкопеечники, а рубль приравняли к ста копейкам. В результате деньга просто исчезла из оборота. Пришлось старые монеты сдавать в приказы, а оттуда они перевозились на Денежный двор, зато когда вернули деньги обратно в приказы, то каждому рублю прибавили по целой гривне.
В Яранске в то время начал развиваться винный промысел. Поставили казенную винокурню. На двух городских площадях в воскресные дни устраивались многолюдные базары, где торговали продуктами сельского хозяйства, изделиями из бересты, ивы, тканями. Немало товаров Яранский уезд поставлял даже для продажи за границей, хотя городок был крохотный – в нем проживало всего-то немногим более пятисот человек, среди которых было 66 купцов и 243 мещанина.
Был у Ивана Корякина младший брат, Михайла. Он и хотел его ввести в съезжий двор вместо себя – лишние-то люди при воеводе не помешают. Но до этого пока дело не дошло – Михайле надобно сначала осилить грамоту и счет, да и каллиграфией овладеть, как следует – это не последнее дело для писца-копииста. А пока сам Иван Корякин не собирался уходить со службы. Зачем? Служивому человеку всегда проще оправдаться перед воеводою или другим каким начальником. Тем более, ежели есть в Яранске человечек, сильно обязанный Ивану Корякину, да к тому же с головой, и давнишний его дружок – также Иван, по прозвищу Голенищев. Вот его-то руками и можно жар загребать.

5.
За те десять лет, что прошли после первого нашего знакомства с Иваном Корякиным, последний раздобрел, заимел густую, но аккуратно стриженную каштанового цвета шевелюру, правда, еще с царя Петра пошло, что чиновникам запрещалось носить бороды. Вот и приходилось ему до сих пор ходить гололицым, хотя с радостию давно отрастил бы окладистую, с лопату, такую же каштановую бороду. Пузо было, конечно, еще сравнительно невелико, но и не чета тому, десятилетней давности. Одевался по последней тогдашней моде, дом отстроил, правда, не в самом центре посадской (торгово-промышленной) части города, но и отнюдь не на отшибе – на самом берегу реки, а рядом стояла теплая, вместительная банька и хозяйственные постройки. И все это за плотным, высоким забором из дубовых досок. Да и то сказать – положение обязывало. Ведь Иван Авксентьевич нынче был не просто Корякин, а купец Корякин, да к тому же еще и хозяин винокуренного заводика в селе Липовском, который был не чета казенному яранскому – и развивался быстрее, и работало на нем людишек поболе. Правда, все это было нажито не совсем честным и не-посильным трудом, но кто теперь его за это осудит, коли в его баньке нередко парились и настоятели обеих церквей, и городской воевода, и управитель ратуши – ратман, в ведении которого были и судебные, и казначейские дела. К тому же, и сам Корякин отнюдь не торопился уходить из городской канцелярии – будучи служивым человеком, при казенных бумагах, гораздо проще и ловчее в этих бумагах совершить какой подлог, подмену, или и вовсе ее куда удалить. Разумеется, дорого стоило купцу Корякину сохранить за собой стул канцеляриста. Но ведь игра и стоила свеч! Потому и пришлось бородой пожертвовать.  А за самой винокурней ежеденно и еженощно следили глаза корякинского компаньона Ивана Меньшого Голенищева.
Корякин был доволен вчерашним днем. Приказчик Степан Костромитинов принес ему уже оформленную купчую на покупку для завода крестьян в двух деревнях – Алпаево и Тольгельдино. Он читал и перечитывал строки, держа документ дрожащими руками: «… деревню Алпаево с пашнею, с лесы и да по отказным книгам… крестьян 110 человек, земли 80 четвертей…». Впрочем, надо бы сходить проверить, как нынче работают на его винокурне, а там и гостя дорогого дожидаться – сегодня ближе к вечеру в корякинскую баньку попариться собирался сам городской воевода.
Винокурня корякинская стояла на берегу Липовки, маленькой речушки, притоке Ярани. Да и само село Липовское было невелико. Зато там, помимо собственно винокурни, где и проходил весь процесс, Корякин выстроил два барака – как раз для посессионных и выкупленных крестьян, работавших на заводе.
Начало октября в вятских краях – почитай, что начало зимы. Нередко снежный пуховик в такую пору укрывал уже матушку землю, да и морозец за уши щипал. Оно и теперь подмораживало, но не так, чтоб сильно, да и снег пока еще не выпал. Корякин надел на себя шубу соболью, да шапку-малахай и направил свои стопы на завод. Винокурение производилось с сентября по май, так что работа только началась, и было ее непочатый край. Склад пока еще ломился от закупленного у ближайших помещиков зерна.
 Едва Корякин вошел в заводские ворота, к нему тут же подбежал, загодя уведомленный и прибытии хозяина, другой приказчик – Матвей Базунов. Пока бежал, ткнул кнутом двух дроворубов, которые, как ему показалось, рубили дрова для печей не так интенсивно, как тому хотелось бы.
- Иван Авксентьевич, доброго здоровьица! Как спалось ночью?
- Да, слава богу, бессонницей пока не мучаюсь, Григорий. Где Иван Иванович? – спросил он про Голенищева.
- Так, в Казань за товаром подался.
- Тогда ты мне скажи, как новых работников устроил? Всем ли места хватило?
Они шли, не останавливаясь, разговаривая на ходу, прошли дроворубов, обошли бочкарей, выкатывавших со склада две большие дубовые бочки.
- Много ли им места нужно, Иван Авксентьевич? Кто на полатях, а кто и под полати, – хихикнул приказчик.
- Ты мне, Матвей, того, гляди не простуди тех, кто под полатями, – с виду грозно, но на самом деле вполне дружелюбно ответствовал Корякин.
Приказчик привык к такой манере разговора хозяина, и потому ответил ему в такт:
- А я их к жиганам погреться отправлю.
На сей раз Корякин позволил себе улыбнуться.
Самая сложная, пожалуй,  на винокурне работа была как раз у тех самых жиганов, то есть кочегаров, обязанных подкладывать дрова в печь и, стало быть, целые сутки стоять у огня в тесном подвале, среди нестерпимой духоты, около удушливого печного жара. Работа – каторжная, и многие здесь долго не выдерживали, заболевали, а то и того хуже – помирали.
Впрочем, на винокурне в те времена легких работ не бывало. Так, зимою, во время холодов, заводская винокуренная каторга всею тяжестью налегала на так называемых заторщиков – тех, кто занимался замесом под выгонку водки, обязанных чистить квашни, промывать в них прилипшее к стенкам этого огромного ящика тесто, когда намоченные руки знобило едким, невыносимым ознобом, когда рабочий от пребывания в пару, постепенно охлаждаемом, успевал даже закуржаветь, то есть покрыться инеем, до подобия пушистой птицы. Последствия всего этого были печальны: заторщиков сопровождали постоянная дрожь во всем теле, отсутствие аппетита и лихорадка, на которую сначала больные не обращают внимание, а оттого вгоняют ее в тело глубоко и приближают последнее к гробовой доске. Нередко последняя накрывала рабочих, опущенных в лари, где бродила брага, прежде чем выходил оттуда весь углеродный газ, накопившийся во время брожения браги; рабочие эти там задыхались, и их на другой день выносили оттуда уже мертвыми и холодными трупами. Зато в теплую погоду тяжело бывает ледоколам и ледорезам (первые мельчат льдины для охлаждения чанов с дрожжами и суслом на реке, вторые – на заводе). Постоянная сырость, всегдашняя мокрота, влажное платье приводили в результате почти к тем же болезненным припадкам, портили и ослабляли самый крепкий организм.
Наконец, вошли в собственно винокурню и Корякин, остановившись, привыкая к полутьме, хозяйским глазом охватил сразу весь цех, почти половину которого занимали огромные деревянные бражные кубы, похожие на лесные шалаши. Опытный глаз мог бы заметить щели в спаях досок, в которые улетучивался спирт, а это требовало большего количества сусла и зерна.
- Сколько ведер выкуриваешь из четверти хлеба? – поинтересовался Корякин.
- Шесть с половиной, – развел руки в стороны Базунов. – Больше не получается, Иван Авксентьевич.
- Мало! Я же говорил, что хотя бы семь ведер должно быть.
- Так у казенных вообще не более шести идет. А у нас мастер новый, пока еще не пообвыкся.
- Я же тебе, Матвей, неоднократно говорил – мне казенные не пример. У меня свое хозяйство. И я, кстати, плачу тебе поболе, нежели имеет казенный приказчик… Стой! А почему ты сказал, что мастер новый, – вдруг сообразил Корякин. – А где же Никитка?
- Так засекли, Иван Авксентьевич.
- Как засекли? За что и почему без моего ведома? – Корякин замахнулся кулаком на приказчика. – Сам мово кулака давно не пробовал?
- Прошу прощения, Иван Авксентьевич, ни тебя в тот день в Яранске-то не было, ни Ивана Иваныча, вы в Свияжске бумаги справляли, а мы Никитку, почитай, с поличным поймали – воровал спирт и полугар, просверливая дыры в трубах, по которым шло вино.
- Вот она, холопья благодарность! – воскликнул Корякин, остановившись. – Я его, можно сказать, из коровьего говна вытащил… Э-эх! – Корякин зло рубанул рукой воздух и сплюнул себе под ноги.
В этот момент в цех вбежал запыхавшийся Михайла Корякин, служивший в канцелярии воеводы копиистом.
- Ванькя, братан, срочно возвращайся. Воевода к тебе направляется. Злой чегой-то.
- Как злой! Не говорил причину?
- Не! Но у него с собой какие-то бумаги. Слыхал я про тебя чтой-то.
Иван Корякин тут же развернулся и пошагал скорым шагом вслед за братом в направлении своего дома.
- Баню приготовили? – спросил старший Корякин.
- И не сумлевайся, все сделал.
- Девок нагнал?
- Все чин-чином! Уже парятся. И стол в доме накрыт. Но что же будет, коли воевода зло осерчает, Иванко?
- Не осерчает, – хмыкнул Иван Корякин.
- Почем так думаешь?
- Михайла, сам думай! – Иван Корякин даже приостановился и ткнул младшего брата указательным пальцем в лоб. – Ежели б воевода на меня какое зло замыслил, неужто он бы ко мне в Липовское приехал? Он бы, небось, за мной послал бы.
- И то верно! – согласился Михайла.
- То-то и оно!
Братья Корякины снова двинулись вперед. А вот уже и дом купеческий показался.
Иван Корякин и в самом деле сразу определил, что воевода на него сердит – смотрел как-то искоса, длинными, холеными пальцами оглаживая свой бритый подбородок (таков порядок для чиновников завел царь Петр, введя пошлину на бороду), и, даже не пожелав хозяину здоровья, сразу бросил ему хрипловатым голосом:
- Жалобы на тебя пришли, Иван Авксентьевич.
- То враги мои, видать, стараются, Димитрий Олсуфьевич, черной завистью изо рта так и брызжут, – заискивающе произнес Корякин, кланяясь стоявшему на пороге воеводе.
- Вот и пришел я  к тебе разобраться, черная ли то зависть, или же твоя вина в тех челобитных верно изложена.
- Присаживайся, Димитрий Олсуфьевич, за стол. Или же сначала в баньку?
Воевода прошел на середину горницы, сел на лавку и положил перед собой свернутые в рулон пергаменные челобитные. Корякин тут же сделал жест слуге и мужик, понимающе кивнув, исчез за дверью, чтобы через некоторое время вновь появиться с подносом, на котором пышел еще жаром запеченный поросенок. Воевода как будто бы и не обратил на это никакого внимания. Взял одну челобитную, развернул пергамен и ткнул в нее указательным пальцем левой руки.
- Вот, гляди, староста из Борока пишет: «… А сей заводчик Голенищев, под разными предлогами не платит поденных денег, а лес на дрова и строения того завода рубит в наших борокских дачах без найму от него…».
- Димитрий Олсуфьевич, побойся бога! – воскликнул Корякин. – Ты токмо сказал, что на меня жалобы, а читаешь челобитную на Ванькю Голенищева.
- А ты тогда, чего здесь делаешь, ась? Отчего не в канцелярии свою работу справляешь? – воевода не злобно, но назидательно посмотрел на купца-канцеляриста, и погрозил толстым указательным пальцем. – Ежли я тебя, собаку, из служивых не выгнал, а покрываю, то совсем не значит, что ты мне можешь в глаза струю пускать. Кто такой Ванькя Голенищев я не хуже тебя знаю, но коли его здесь нет, то и ответ тебе держать. Что скажешь на сию челобитную борокского старосты?
Воевода  приблизил свое лицо к лицу Корякина. Тот заметил явное недовольство воеводы и слегка побледнел, что, впрочем, в полутьме горницы осталось незамеченным.
- Так брешет, собака, Димитрий Олсуфьевич! – Корякин даже случайно слюной брызнул едва не на самого воеводу. – Ну, посуди сам, как бы я мог без твоего ведома в дворцовой деревне распоряжаться. Мне еще шкура дорога, чтобы в дорогу за Камень собираться. А что денег не видел, так и то верно – не со старостой же мне расплачиваться. Деньги, чин по чину в казну дворцовой канцелярии легли.
- А коли проверю, и брехня твоя окажется? – воевода устремил взгляд на лицо купца-канцеляриста.
- Вот те крест, Димитрий Олсуфьевич, – не моргнув глазом, перекрестился Корякин. – Хошь проверяй, хошь на слово поверь.
 Купец знал, что рисковал не многим. Он уже окончательно успокоился. Дворцовая канцелярия в Яранске, как и в других городах, не подчинялась городскому голове, а потому и проверить финансовые отчеты воеводе было бы трудно.
- Допустим! – кивнул воевода. – Но что ты скажешь против челобитных помещиков – алпаевского и тольгельдинского? Оба пишут, что, на сей раз именно ты, Иван Авксентьев сын по прозвищу Корякин, хитростью опоив их, подсунул им для подписи купчие на их крепостных, тем самым ополовинив их поместья?
- Ну, сам посуди, Димитрий Олсуфьевич, как можно опоить человека хитростью? И потом, они же сами ко мне в дом пожаловали – я их что, также хитростью к себе завлек? Деньги они от меня за своих крепостных получили сполна, а ежели и считают, что оно не так, так, возможно, по пьяни и растратились излишне. Но в том не моя же вина.
- Ай, хитер ты, Иван Авксентьевич! На все случаи у тебя отговорки имеются, – воевода улыбнулся и погрозил купцу пальцем.
- Так в нашем купеческом деле без хитрости толку не будет, – улыбнулся в ответ и Корякин.
- Ну ладно, чего у тебя там для застолья приготовлено?
- Вот это уже и веселей разговор пошел.
- А отведай для началу первачка, Димитрий Олсуфьевич, – купец-канцелярист взял в руки серебряный кувшин с мутной жидкостью и наполнил кубки, сначала воеводе, затем и себе.
Тот от удовольствия крякнул и придвинул к себе поднос с поросенком.
А потом была баня с легким паром и сисястыми упитанными девками. Банщик массажировал  белое тело воеводы березовым веничком, тот аж кряхтел от удовольствия. Когда его разморило,  за дело, по кивку Корякина, взялись девки, окружившие массивное тело воеводы. Тот от удовольствия аж духа едва не лишился. Когда же цапнул за ляжки стоявшую ближе всего к нему круглолицую, рыжеволосую, та лишь взвизгнула, а потом захохотала. Воевода зажал ладонями ее голову и, наклонив к себе, поцеловал в губы.
- Пойдешь ко мне? – спросил он негромко, заглядывая в ее зеленые глаза.
- Отчего же не пойти, коли позовешь, – не раздумывая, ответила та.
Наблюдавший за всем этим Иван Корякин улыбнулся и незаметно потер руки. Все было в порядке. Челобитные с жалобами на него можно было незаметно взять, да и бросить в печь, что он и приказал потом сделать брату Михайле. А пока…
- А не окунуться ли нам в Липовке, Димитрий Олсуфьевич? – предложил купец.
- И то правда, – тут же согласился воевода, – а то от пара аж дыхание застывает.
С веселыми визгами и громким хохотом вся компания, включая девок, голышом выскочила из бани и бегом помчалась к берегу речки.

6.
Герцогиня Анна Ивановна, даже прожив в Курляндии полтора десятка лет, так и не стала своей для местной знати. Она не только была далека от правления страной, но и не имела никаких юридических прав на собственность герцогства. Не могла она распоряжаться и казной, которая по-прежнему оставалась в руках Фердинанда, престарелого дяди ее покойного супруга, которому уже было далеко за семьдесят. Находясь же в крайне стесненных материальных обстоятельствах, Анне постоянно приходилось обращаться к российскому двору и к своим родственникам в России с униженными просьбами о помощи, для чего иногда наведывалась в Петербург или Москву. И, конечно же, герцогиня Анна не могла не чувствовать, что в Митаве она второстепенное лицо. Все знаки оказываемого внешнего уважения не могли скрыть истинного к ней отношения митавского общества. Немцы-курляндцы не проявляли любви к русской царевне-иноземке, присланной им в герцогини. Для устрашения и покорности пришлось в Курляндию ввести русские войска под командованием Петра Ласси.
Высокого роста, смуглая, с красивыми глазами, но испорченным оспинами лицом и полной величественной фигурой, герцогиня уныло ходила по залам Митавского дворца. Анна любила красиво одеваться, умела хорошо держаться. Основным ее занятием была верховая езда да еще стрельба в цель: к ней она пристрастилась, охотясь в лесах Курляндии. В ее комнатах всегда стояли наготове заряженные ружья: у Анны была привычка стрелять из окна в пролетающих птиц, и стреляла она метко.
В покоях герцогини стояли клетки с птицами, перед которыми она частенько останавливалась в раздумье, словно ощущая себя в том же положении, что и они. А тут еще и сменивший Екатерину I, внук Петра, тоже Петр II, юный царь, отозвал из Курляндии Петра Бестужева, скрашивавшего серые будни герцогини, в том числе и в ее ложе. Ей стало совсем тошно. Только и развлечений у нее оставалось, что охота.
Впрочем, была у Анны Ивановны и любовь, и попытка второго замужества, но кознями императрицы Екатерины I и светлейшего князя Меншикова, снова пытавшегося надеть на свою голову герцогскую корону, свадьба сорвалась.
Нельзя сказать, что царь Петр совсем не беспокоился за судьбу своей племянницы (точнее, судьбу ее герцогства) и несколько раз пытался ее выдать замуж. Сама Анна Ивановна была согласна на все. В 1716 году к ней сватался герцог Мекленбургский Карл-Леопольд, желавший присовокупить к своей короне еще одно герцогство – Курляндское. Но это не входило в планы Петра и он, дабы отвадить от Курляндии такого жениха, повелел своей снохе, Прасковье Федоровне, выдать за Карла-Леопольда свою старшую дочь Екатерину.  При этом, в брачном договоре герцог обязался обеспечить своей жене свободное отправление православной службы, выплачивать по 6 тысяч ефимков шкатульных денег в год и закрепить за ней, на случай своей смерти, замок Гистров с 25 тысячами ефимков ежегодного дохода. Со своей стороны, Петр обещал дать ей 200 тысяч рублей приданого и передать отнятые у шведов Висмар с Барнеминдом, отошедшие от Мекленбурга по Вестфальскому миру, а также обеспечить племянницу экипажами, гардеробом и прочим.
 Пристроив старшую племянницу, Петр снова обратил взоры на Анну. В декабре 1717 года Петр даже подписал с саксонским двором договор, где обещал руку принцессы и не принадлежащее ей наследие герцогу Иоанну Адольфу Саксен-Вайссенфельдскому. Когда этот план расстроился, Берлин предложил в 1722 году принца Карла Прусского. Затем наступил черед принца Карла Александра Вюртенбергского, который уже за два года до того старался привлечь на свою сторону русского посланника в Вене, подарив ему драгоценный перстень. Этим посланником был не кто иной, как Ягужинский, и принц не мог сделать более неудачного выбора. Постоянно соперничавший с Меншиковым и вытесненный им, авантюрист в минуты откровенности за чаркою вина, сам признавался, что Россия ему надоела; он мечтал поселиться в Польше и стремился укрепить свои связи с Варшавой и Дрезденом. Ягужинский принял перстень, но не исполнил поручения. Затем фигурировал еще один из принцев Гессен-Гомбургских, вызванный Петром в 1723 году в Петербург с намерением убедиться, не окажется ли он подходящим для одной из его племянниц, и, на-конец, владетельный князь Ангальт-Цербтский, Иоганн-Фридрих. Но по тем или иным причинам, до новой свадьбы Анны Ивановны при Петре дело так и не дошло.
После смерти же Петра I в 1725 году осмелел король Польши Август II, пожелавший восстановить свое влияние в Курляндии. К тому же, и Франция зашевелилась. Дело в том, что французский король Людовик XV был женат на дочери свергнутого Августом короля Польши Станислава Лещинского Марии. И сейчас обе партии объединились, ради возврата Курляндии. Довольно быстро нашли устраивающую обе партии кандидатуру – графа Морица Саксонского, незаконнорожденного сына короля Августа и красавицы Авроры фон Кёнигсмарк. Графу Морицу в то время исполнилось двадцать девять лет, и он пользовался репутацией самого блестящего и легкомысленного офицера. Ведя в Париже рассеянную жизнь, предаваясь безумной игре в карты, он, однако, сумел получить немецкий пехотный полк, находившийся на службе Франции, и по тому, как он им командовал, не трудно было предвидеть будущего полководца. Во время пребывания Анны Ивановны в Петербурге, в сентябре 1725 года, одна из ее приближенных, по поручению Лефорта, заговорила с ней о прекрасном кавалере, чьи галантные похождения шумели от Парижа до Варшавы. Не требовалось большого труда, чтобы возбудить воображение, жаждавшее пищи. Мориц, предупрежденный, тоже не колебался ни минуты и, вырвавшись из объятий Адриенны Ле-куврер, поспешно направился в Польшу. Он уже раз был женат по расчету на Виктории фон Лёбен, и, запутавшись окончательно в долгах, после громкого развода давно мечтал о богатой невесте.
В Варшаве его встретила депутация курляндского дворянства, по-видимому, уже получившего приказ от вдовствующей герцогини, и предложила ему без всяких замедлений корону. Но в Петербурге Лефорт неожиданно изменил свое намерение. Как раз в это время приближенные Екатерины I были заняты приисканием жениха для ее средней дочери Елизаветы, и изобретательного дипломата осенила мысль заменить некрасивую дочь Ивана прекрасной дочерью Петра. Он поспешил послать Морицу ее портрет, сопровождая его соблазнительными комментариями: «Хорошо сложенная, прекрасного среднего роста, круглолицая и очень хорошенькая, с искрящимися глазками, прелестным цветом лица и красивой шеей». Он клянется что, она так же, как и сестра ее, «без ума от него» и ждет его, «сгорая нетерпением» и уверял, что «желания русской женщины достаточно, чтобы взорвать город».
Очутившись, таким образом, между двумя невестами, соблазнительными каждая в своем роде, граф Мориц сначала колебался в выборе. Елизавета была привлекательнее, зато Анне принадлежала Митава. Наконец, он решил, что всего надежнее там укорениться с помощью герцогини, чем впоследствии возвращаться. И его стратегический глаз указал ему, что базой задуманного предприятия должна скорее служить Варшава, нежели Петербург, и первые шаги доказали справедливость его предположения.
Это как раз полностью совпало с желанием короля Августа и совета саксонских министров, который в апреле 1725 года решил, что Морица следует назначить коадъютором старого герцога курляндского. Король же своим декретом разрешил созыв курляндского сейма, где должно было произойти это избрание.
Вначале все, казалось, шло как нельзя лучше. Один из курляндских депутатов, состоявший в то же время комиссаром при польской армии в Ливонии и, по приказу командующего войсками, поддерживавший сношения между Варшавой и Митавой, ручался за благожелательное настроение своих соотечественников. Даже сам ливонский гетман Потей, под влиянием жены, предлагал свои услуги, чтобы поддержать кандидатуру всей си-лой своего влияния. Жена королевского великого маршала, Биелинская, побочная сестра Морица, естественно проявила столь же большое усердие. Она уступила графу свои сервизы и даже графа д’Астеля для некоторого надзора за ними. Даже недостатка в деньгах не было у этого баловня судьбы. Правда, мать Морица Аврора Кёнигсмарк напрасно добивалась от короля, чтобы он выкупил три больших жемчужины, весивших каждая до двухсот гран и заложенных за семь тысяч у одного ювелира. Больше ей нечем было поделиться с сыном! Август, уже выкупавший их однажды, пообещал, но слова не сдержал. Тогда Адриенна Лекуврер продала часть своих драгоценностей и прислала сорок тысяч ливров. Жена Потея тоже позаимствовала из мужниной шкатулки, и Мориц устроился вполне прилично.
Он уже собирался в путь, когда отцом неожиданно овладели сомнения и тревога, вполне понятные при настроении умов, царившем в Варшаве. Легко себе представить, что, раз в дело вмешались дамы Потей и Биелинская, оно получило широкую огласку и вызвало всеобщее возбуждение и единодушное негодование. Итак, не удовольствовавшись тем, что породнил своих незаконных дочерей со знатнейшими фамилиями страны, Август собирался теперь оделять своих побочных сыновей благами, составлявшими народное достояние! Поднялся крик и шум. Коронный канцлер Гимбек, отказавшийся приложить печать к указу о созыве сейма, заговорил суровым языком; все саксонские министры единогласно советовали своему монарху отказаться от задуманного намерения, и 21 мая 1726 года, в день, назначенный для отъезда Морица, перед ним предстал граф фон Мантойфель, со смущенным видом давший понять, что король желает, чтобы сын его оставался в Варшаве.
- Это приказ? – спросил Мориц.
- Разумеется, – подтвердил Мантойфель.
- Я не желал бы ослушаться короля, но, если я не поеду, то все пропало.
Мантойфель понял, что Морица не удержать и поспешил к королю, но Август уже удалился в свою спальню и не пожелал никого видеть. А Мориц в ту же ночь в компании ливонских драгун, которых ему в качестве конвоя выделил гетман Потей, отправился в Митаву, где остановился в доме барона Бера, располагавшегося неподалеку от того места, где Анна Ивановна проводила лето. Он сумел добиться аудиенции у герцогини и своими манерами, а также красивой внешностью вполне очаровал заскучавшую было Анну Ивановну. Впрочем, граф Мориц действовал не только на любовном фронте: он создал собственную милицию, которая своими решительными действиями и воинственными манерами расположила к себе курляндское дворянство, надеявшееся, что Морицу удастся выгнать русских. И, пытаясь предвосхитить ход событий, он 1 июля написал своему приятелю графу фон Фризену: «Я вас слишком люблю, дорогой граф, чтобы не поделиться с вами всеми своими новостями. Я избран наследным герцогом Курляндским, и мне поручено управление, пока герцог Фердинанд получит уведомление от короля».
Анна Ивановна и в самом деле влюбилась в Морица, и тут же написала письмо Меншикову и Остерману, прося у обоих разрешения выйти замуж за графа: «Прилежно вашу светлость прошу в том моем деле по древней вашей ко мне склонности у ее императорского величества предстательствовать и то мое полезное дело совершить». А кончалось письмо так: «И оной принц нам не противен». Что в переводе с придворного на обыденный означало: влюбилась я, пропадаю... Но это не могло не встревожить Петербург по причине вредительства интересам российским. Анне дали понять, что герцогиня не может выйти замуж за незаконного сына, и 16 мая 1726 года Верховный Совет отклонил кандидатуру Морица и выбрал нового кандидата на курляндский престол – Карла-Августа Голштинского, епископа Любекского, и родственника супруга Анны Петровны, старшей дочери царя Петра. Вдобавок, сама императрица Екатерина I вдруг выдвинула и еще одну кандидатуру – светлейшего князя Меншикова.
И будто бы в подтверждение сказанному, неожиданно прокололся и сам граф Мориц. Дело в том, что Мориц поселился во дворце своей невесты, в одном из его крыльев. Ожидая благополучного исхода сватовства, пылкий кавалер не оставлял без внимания и молодых придворных красавиц. Одной из его пассий оказалась фрейлина Анны Ивановны, которую граф Саксонский среди ночи пошел провожать домой. Это случилось зимой, во дворе замка лежал глубокий снег, и Мориц понес свою любовницу на руках. Внезапно кавалер обо что-то споткнулся, поскользнулся и упал, выронив фрейлину на снег. И вдруг он услышал пронзительные женские крики. Это кричали испуганная фрейлина и еще кто-то. Оказалось, что Мориц упал, споткнувшись о спящую пьяную кухарку с черной дворцовой кухни, где готовили для конюхов, кучеров и младших слуг. Она лежала на снегу, и граф, не заметив ее в темноте, запнулся, упал и уронил на нее свою любовницу. Обе женщины, страшно испугавшись, стали пронзительно и громко кричать. Во дворце возник переполох, проснулись все его обитатели, в их числе, разумеется, и Анна Ивановна, получившая очевидное доказательство того, каков ее жених.
Понимая, что ситуация сложилась весьма для него неблагоприятно, Мориц все же проявил упорство и остался в Митаве. В его подчинении находилось уже более сотни вооруженных человек. Желая лично присутствовать на заседании курляндского сейма, в Митаву прибыл сам Меншиков. Разумеется, сейм принял сторону графа Саксонского, что ничуть не устраивало Россию. Это и дали понять курляндцам. Из Петербурга один за другим прибывали высокопоставленные курьеры во главе с Василием Лукичом Долгоруковым, еще одним из птенцов «гнезда Петрова», а обиженный Меншиков, не желая участвовать в переговорах, удалился в Ригу. Там же произошла и личная встреча двух претендентов на герцогскую корону: графа Морица и князя Меншикова. Сначала проходившая довольно бурно и с выяснением отношений, закончившимся грубым вопросом Меншикова:
- Кто ваши родители?
- А кто были ваши? – не менее грубо ответил незаконный сын польского короля.
В ночь с 11 на 12 июля 1726 года произошла так называемая «молниеносная война» между сторонниками графа Морица Саксонского и русскими войсками под командованием генерала Петра Ласси (а это по два полка пехоты и кавалерии против всего нескольких сот курляндцев и ливонцев), который предложил саксонцу удалиться, если тот не желал отправиться в места отдаленные. Граф предпочел для начала место не столь отдаленное – озерный остров Усмайтен (который до сих пор называют Мориц холм) и попытался вступить в переговоры. Но Ласси ничего не желал слушать и окружил противника. Поняв, что шкура дороже чести, Мориц 18 августа, переодевшись в простое рыбацкое платье на обычной рыбачьей же лодке причалил к берегу в одной из ближайших гаваней. А его солдаты просто предпочли сдаться и вскоре русскими были переданы полякам на их усмотрение.
Впрочем, вскоре граф Мориц Саксонский очутился в Петербурге. Где, кстати, познакомился с юной, стройной и красивой царевной Елизаветой Петровной, и ту также сумел в себя влюбить, в результате чего также некоторое время числился и в ее женихах. А потом, от греха подальше, уехал вон из России во Францию. И правильно сделал, поскольку именно там он снискал себе славу неплохого полководца и дослужился до звания маршала.
 Рыдавшая и клявшая свою несчастную судьбу Анна Ивановна нашла утешение в белокуром курляндском дворянине Эрнсте Иоганне Бироне, которого еще в 1818 году ввел в свиту Анны не кто иной, как сам обер-гофмейстер герцогини курляндской Петр Михайлович Бестужев-Рюмин. Кстати, за интимную связь с Бестужевым, мать Анны, Прасковья Федоровна, прокляла свою дочь. Сначала Бирон исполнял должность секретаря герцогини, а с 1720 года – управляющего ее имением Вюрцау. Там он и показал все свои замечательные качества исполнителя и управленца, и уже спустя два года был назначен сначала камер-юнкером, затем в 1726 году обер-камер-юнкером. Исполняя поручения герцогини Анны, а также сопровождая ее в поездках, несколько раз бывал в России, где получил известность при императорском дворе, в том числе, как знаток лошадей. Постепенно Бирон занял почетную должность фаворита герцогини. В 1723 году она женила его на собственной 20-летней фрейлине – Бенигне Готтлиб фон Тротта-Трейден. После отзыва в Петербург Бестужева-Рюмина и разрушении свадебных мечтаний, Анна сама бросилась в объятия Биро-на, быстро повысив его до камергера своего двора. Поговаривают, что матерью младшего ребенка Бирона, сына Карла-Эрнста, была Анна Ивановна. Разумеется, официально матерью была объявлена Бенигне Готтлиб, тем паче, что у семейства Биронов уже было двое детей – старший сын Петр и дочь Гедвига Елизавета.  Кстати, нужно отдать должное Анне – девочка у ее фаворита родилась уродливой – она была некрасива, дурно сложена, горбата, но получила для своего времени блестящее образование под руководством выписанных с этою целью из-за границы учителей и под наблюдением ставшей к тому времени уже императрицей Анны Ивановны и своей матери.

7.
Яранск, утративший свое значение, как крепости, и не имевший ни торгового, ни промышленного значения, возможно, ожидала бы судьба многих и многих российских городишек, разбросанных по необъятной России, которые потеряли изначальное свое предназначение и, расположенные в стороне от каких бы то ни было значимых дорог, потихоньку захиревали в рутине быта и обыденности, а потом, будучи выведенными за штат, и вовсе прекращали свое существование, превратившись, в лучшем случае, в село, в худшем – в руины, покрытые пылью. Но в конце семнадцатого столетия ему неожиданно подфартило – через город прошел коммерческий тракт от богатой слободы Кукарки к Волге на Царёвококшайск и Мариинский посад, а затем и почтовый тракт на Козьмодемьянск, а оттуда и на саму Москву. Очутившись в узле удобных путей сообщения, Яранск начал быстро расти во всех отношениях, привлекая из окрестных деревень ремесленников, кустарей и рабочих.
Леонтий Шамшуренков к тому времени перебрался с семьей в Яранск (разумеется, оставаясь приписанным к дворцовому Большеполью), поселившись на окраине у самого выезда из города. Слава же  об этом странноватом крестьянине, который земледельческому труду предпочитал любой другой ремесленный, уже гуляла по не только по городу, но и по его окрестностям. Он не брезговал никакой работой, которой на оживленном тракте было достаточно: ковал лошадей, шиновал колеса повозок, исправлял экипажи и коляски. А в свободное время, вечерами, а иногда засиживаясь и до поздней ночи, давал волю своему воображению, как он сам говаривал – догадкам, подсмотренным им во время каких-то действий, и сочинял различные технические проекты.
Вот и на сей раз, подковав захромавшую было лошадь ямщика, везшего казенную почту в Козьмодемьянск, Шамшуренков едва успел передохнуть да перекусить принесенной сыном Василием картошкой с луковицей и крупным куском недавно испеченного женой Варварой хлеба,  как к нему во двор прикатили тарантас. Кучер спрыгнул с козел и махнув в сторону тарантаса рукой крикнул:
- Ну-ка, Леонтей, глянь-ко, что там с осью случилось.
Леонтий подошел к коляске и, обойдя сначала ее со всех сторон, присел на корточки, пытаясь рассмотреть ось, на которую ему указал ямщик.
- Много работы, Леонтей? – спросил тот.
- Не, думаю, часа за два управлюсь.
- А ты не торопись, дурень! Делай дело не спеша, а я пока в кабаке с мужиками покумекаю. Как сделаешь, вон, малого свово пришли за мной.
- Ладно, Лексей, иди с богом, а утром приходи.
- Вот, совсем другой разговор, – довольно ухмыльнулся ямщик и, распрягши коня, отдал поводья Василию.
- На, малой, поди, задай лошадке овса.
 Вася взял коня под уздцы и повел вглубь двора, привязал к коновязи и принес большую охапку овса. Леонтий тем временем стал разворачивать коляску.
- Батяня, можно я подмогну вам, – подоспел Василий.
- Подмогни, сынок.
Леонтий стал выбивать стержень из оси, а Василий придерживал коляску, чтобы она не очень ездила взад-вперед. Шамшуренков машинально делал свое дело, а сам в это время мыслями был в своих задумках. Хорошо изучив своего отца, двенадцатилетний Василий улыбнулся.
 - Папанька, опять чтой-то придумали.
Леонтий в ответ кивнул головой.
- Погляди-ко, Василей, кака у меня догадка есть. Вишь, вращая одну пару колес, можно двигать коляску, а поворотом второй пары давать коляске нужное направление.
- И чего? – не понял Василий.
- А того, что можно сделать так, чтобы катить коляску токмо силой одних рук, без всякой лошади.
- Без ло-ошади? – Василий недоверчиво покачал головой. – И как же это будет?
- Вот пока еще не придумал, как. Но обязательно докумекаю.
Леонтий закончил работу, вытер руки охапкой соломы, подтянул тарантас поближе к лошади, и похлопал сына по плечу.
- Пойдем в избу, Василей.
Изба Шамшуренковых ничем не отличалась от остальных курных изб того времени. Главное место в доме, разумеется, занимала большая русская печь. Недаром даже слово «изба» происходит от слова топить, истопить, истба – такое слово можно встретить у Нестора-летописца. Печь – это очаг, он дает тепло, на нем готовят еду, на печи спят. Даже сильно замерзнув зимой, крестьяне отогревались лежа на печи. Правда, был у этой печи и недостаток: топилась она по-черному, у печи не было трубы, и дым выволакивался через маленькое оконце. Потолок и стены оттого были закопченные, зато это позволяло экономить тепло. В красном углу, обращенном к юго-востоку, куда первым дело и заглядывало солнышко каждое утро, висели лампада и икона. Перекрестившись на образ, Леонтий подошел к стоявшему в этом углу столу и сел на лавку. В избе практически никакой мебели не было – в другом углу стоял сундук, где хранили вещи, да лавки с полатями вдоль стены.  На широких полатях не только хранили посуду, но и спал Василий. 
Когда вошел муж, Варвара зажгла вторую лучину, закрепила ее в светце, подставке, и тут же направилась к печи. Достала из печи горшок с овсяной кашей, поставила на стол. Другой горшок дымился, распространяя аромат свежих постных щей из квашеной капусты.
- Щи да каша – любовь наша, – закряхтел Леонтий, отламывая большой кусок черного хлеба, беря в руку деревянную ложку собственного производства и придвигая к себе лоханку с дымящимися щами.
Варвара с Василием ждали, пока Леонтий первым отведает щей, затем и они приступили к вечере. Впрочем, не успел Леонтий покончить с ужином, как в окно избы постучали. Леонтий встал, взял в руку один светец с лучиной, подошел к окну, отдернул занавеску, придвинулся поближе, но сквозь бычий пузырь, служивший вместо стекол, ничего было не видать. Леонтий открыл одну створку и спросил в темень:
- Кто здесь?
- Леонтей, послезавтрева готовься на работу в Москву, в дворцовые мастерские.
Это был писарь из дворцовой конторы. В Москве снова требовались лишние руки для разных плотницких и столярных дел.
- В Москву, так в Москву, – вздохнул Леонтий и закрыл окно.

8.
Кто бы мог подумать, что вступивший всего лишь два года назад на российский престол, юный император Петр II Алексеевич, внук Петра Великого, простудится на Крещенском параде 1730 года и скончается в ночь на 19 января в Москве в Лефортовском дворце всего пятнадцати лет от роду. Казалось бы, ему предстояло долгое царствование. Ан, нет! Судьба распорядилась иначе. К тому же, на нем оборвалась мужская ветвь династии Романовых.
6 января 1730 года, несмотря на сильный мороз, юный император появился на параде московских полков, который принимал вместе с недавно возведенным им в фельдмаршальское звание Минихом и своим наставником, канцлером Остерманом. Возвращался Петр в толпе придворных невесты, княжны Екатерины Долгоруковой, следуя во дворец за ее санями. Дома у Петра начался жар. Врачи констатировали у императора черную оспу и стали ждать кризиса, не без оснований полагая, что молодой организм справится с болезнью. Но лейб-медики ошиблись. Когда о том доложили вице-канцлеру Долгорукову, он оказался в шоке – рушились все его надежды на всевластие, как царского тестя. Да и его сын, Иван Долгоруков не мог смириться с потерей влияния при дворе, которое должно было неминуемо случиться в случае, если на императорский престол взойдет некто пока неизвестный. И молодой князь, один из ближайших приятелей Петра Алексеевича, который нередко, шутя, в забавах с тогда еще царевичем Петром, подделывал чужие почерки, в том числе, и почерк самого Петра, решился на страшный подлог – подделать почерк императора на завещании, где была бы зафиксирована последняя воля императора, которая предусматривала бы передачу власти его невесте (сестре князя Ивана Долгорукова), свадьба с которой была назначена на 19 января. Но сложность в данном случае, заключалась в том, что подпись должен был заверить духовник царя, а также доверенное лицо, которым являлся Андрей Иванович Остерман. Но последний в течение всей болезни не отходил от постели больного, не давая Долгорукову ни единого шанса остаться наедине и с императором хотя бы на несколько минут.
 В час ночи 19 января Петр пришел в себя и слабым голосом попросил:
- Заложите лошадей. Я поеду к сестре Наталии.
Но это были его последние слова. Императора не стало буквально за несколько часов до назначенной свадьбы. На Ивана Долгорукого, стоявшего у дверей царской опочивальни, казалось, нашло помутнение ума. Он выхватил из ножен шпагу и, подняв ее над головой, закричал:
- Да здравствует императрица Екатерина Вторая Алексеевна!
К нему тут же, по указанию Остермана, подоспели гвардейцы, охранявшие дворец, и арестовали. Но порыву брата поддалась и Екатерина, которой только злой рок помешал стать императрицей Екатериной Второй. Прощаясь с покойным женихом, она вдруг вскочила с безумным взором и, подняв руку, на которой сверкал его именной перстень, объявила:
- Петр Алексеевич только что нарек меня императрицей.
И ее тут же арестовали, правда, посадили всего лишь под домашний арест. Чуть позднее ее  отправили в пожизненную ссылку в Сибирь, и она разделила судьбу первой невесты юного императора – Марии Меншиковой.
Долгорукие просчитались. Незадолго смерти Петра II, когда уже стало ясно, что императору не выжить, они собрали фамильный совет, на котором князь Алексей предложил принять подложное завещание умиравшего Петра, якобы передававшее верховную власть его невесте княжне Екатерине, дочери князя Алексея Владимировича. Однако его брат, фельдмаршал Василий Владимирович на это возразил:
- Неслыханное дело вы затеваете, — говорил он родственникам, — чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницей! Кто захочет ей подданным быть? Не только посторонние, но и я, и прочие члены фамилии — никто в подданстве у нее быть не захочет. Княжна Катерина с государем не венчалась.
Князь Алексей на это лишь рукой махнул:
- А я, напротив, вполне уверен в успехе дела. Сам посуди, ведь ты, князь Василий, в Преображенском полку подполковник, а князь Иван – майор, да и в Семеновском против того спорить будет некому.
Князь Алексей Долгорукий понадеялся на помощь гвардейцев. Но оказалось, что прав был не он, а его брат Василий. В чем вскоре и смогли убедиться оба брата: когда князь Василий Владимирович Долгоруков потребовал от гвардейцев Преображенского полка присягнуть государыне и Верховному тайному совету, то они отказались это сделать. Причем довольно твердо заявили фельдмаршалу, что если он будет настаивать, то ему они ноги переломают.
К тому же, в самом многочисленном семействе князей Долгоруких произошла нешуточная распря. В то время, когда одни Долгорукие хотели выставить особу своего рода с правом наследовать престол, другие Долгорукие были против этого и готовы были обличить плутню первых.
В момент смерти Петра II, около двух часов ночи на 19 января, во дворце было уже полное собрание правительственных персон и синодских иерархов, потому что перед тем совершалось елеосвящение над умирающим сразу тремя иерархами: Феофаном (Прокоповичем), Георгием (Дашковым) и Феофилактом (Лопатинским). Сначала член Верховного тайного совета Василий Лукич Долгорукий просил всех подождать, а потом он же от имени верховников просил всех собравшихся разойтись и вновь собраться во дворце на утро в 10 часов, и тогда уже всем членам Синода вместе с почетными членами столичного духовенства. Этим все неверховники исключались из тайного совещания, которым и начался следующий день.
Будущее России определяли восемь человек: канцлер Головкин, четыре представителя многочисленного рода Долгоруких (князья Василий Лукич, Иван Алексеевич, Василий Владимирович и Алексей Григорьевич) и двое не менее многочисленного рода князей Голицыных (Дмитрий и Михаил Михайловичи). Вице-канцлер Остерман уклонился от обсуждения. Вопрос был непростой — не осталось прямых потомков дома Романовых по мужской линии.
 - Милостивые государи, – начал свою речь канцлер Гаврила Иванович Головкин на правах старшего. – У нас трудная задача, не имея завещания почившего императора Петра, выбрать ему наследника на престол российский. Мужская линия оборвалась, и среди наследников романовской династии. Не хотелось бы здесь упоминать о завещании Екатерины Алексеевны, которая назвала свою среднюю дочь, Елисавет, наследницей трона в случае смерти Петра Алексеевича бездетным. Мы имеем как раз тот случай, но Лизка весьма юна и, к тому же, слишком ветрена и непредсказуема.
- Добавим к тому, что Лизка – дщерь бывшей служанки Петра Великого, не царского рода, к тому же и иноземки, – вставил старший Долгорукий, Василий Владимирович, которому Петр II два года назад присвоил чин фельдмаршала.
По завещанию Екатерины I, при которой, кстати, в феврале 1726 года и был создан Верховный тайный совет для помощи императрице в управлении государством, этому Совету предоставлялась власть, равная власти государя. И только в одном вопросе – о порядке престолонаследия – Совет не мог делать перемен. Но последний пункт завещания в ночь смерти Петра II, как раз и был оставлен верховниками без внимания.
- Не забывайте, господа Совет, что у нашего батюшки Петра Алексеевича жива еще его первая супруга, Евдокия Федоровна, – снова взял слово Головкин.
- Не трогайте святую душу инокини Елены, Гаврила Иванович, – перебил канцлера фельдмаршал Долгорукий. – К тому же, есть обручница Петра Второго, княжна Екатерина.
- Не бывать Долгоруким на престоле! – жестко произнес молчавший до сих пор князь Дмитрий Голицын.
- К тому же и прав на престол у вас нету, князь, – поддержал брата Михаил Голицын, еще не забывший, как его родственник фактически правил Россией при царевне Софье и Долгорукие были не последними, кто тогда посодействовал падению Голицыных.
- Но кто тогда, по-вашему, может еще претендовать на трон? – вставил слово и еще один из представителей Долгоруких. – Неужто вы имеете в виду герцога голштинского, супруга Анны Петровны?
И тут впервые заговорил, возвысив голос, князь Дмитрий Голицын:
- Преждевременная кончина государя Петра Второго есть истинное наказание, ниспосланное богом на русских за их грехи, за то, что они восприняли много пороков от иноземцев: за то господь лишил нас молодого государя, на которого, по всей справедливости, мы возлагали великие надежды. Ныне, господа, угасло прямое законное потомство Петра Первого, и мужская линия дома Романовых пресеклась. Есть дочери Петра Первого, рожденные до брака от Екатерины, но о них думать нечего. Завещание, оставленное Екатериною, не может иметь значения. Нам надобно подумать о новой особе на престол и о себе также.
- Покойный государь оставил завещание, – отозвался кто-то из Долгоруких.
- Завещание подложное! – произнес князь Димитрий Михайлович Голицын. – Невеста покойного государя не успела еще стать его женою, и потому на нее не может переходить никакого права на престол. Император не составлял завещания, предоставляющего жене своей наследство престола, потому что и жены еще у него не было.
Князь Василий Лукич Долгорукий собрался было возражать, как вдруг фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгорукий резким движением остановил его и энергично произнес:
- Да, да! Это завещание подложно! Никто не вправе вступать на престол, пока еще находятся в живых особы женского пола, законные члены императорского дома. Было бы всего справедливее и разумнее провозгласить государынею на престол царицу Евдокию: ведь она – бабка покойного императора!
- Я воздаю должную дань уважения вдовствующей царице, но она только вдова государя, –ответил князь Дмитрий Голицын. – Есть прямые наследницы – царские дочери. Я говорю о законных дочерях царя Ивана Алексеевича. Я бы не затруднился без дальних рассуждений указать на старшую из них, Екатерину Ивановну, если б она уже не была женою иноземного государя – герцога Мекленбургского, а это неподходящее для нас обстоятельство. Но есть другая сестра ее – Анна Ивановна, вдовствующая герцогиня курляндская! Почему ей не быть нашей государыней? Она родилась среди нас, от русских родителей; она рода высокого и притом находится еще в таких летах, что может вступить вторично в брак и оставить после себя потомство. Нам всем известна доброта ее и пре-красные качества души. Говорят, будто у нее тяжелый характер: но столько лет она живет в Курляндии – и не слышно, чтобы там против нее возникали какие-либо неудовольствия.
Верховники даже опешили от такого поворота. Они и вовсе позабыли, что Петр Первый почти десять лет царствовал совместно со своим братом, Иваном, считавшимся, к тому же, пусть и номинально, старшим царем. А потом все выдохнули с облегчением. И в самом деле, хотя и по ветви Ивана не осталось мужских наследников, зато среди дочерей можно было выбрать кандидатуру, которая бы устроила всех членов Верховного тайного совета, ибо дочери Ивана, хотя и числились при дворе, но были далеки от всевозможных интриг и группировок.
Несмотря на то, что Екатерина Ивановна еще в 1722 году добилась у своего царственного дяди разрешения вернуться в Россию вместе со своей четырехлетней дочерью Анной Леопольдовной из-за того, что Карл-Леопольд оказался слишком деспотичным и сварливым, она все еще продолжала оставаться герцогиней Мекленбургской и потому, разумеется, после восшествия своего на российский престол, ее супруг, Карл-Леопольд, автоматически становился бы императором Российской империи.
Фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий первый подал голос согласия.
- Князь Димитрий Михайлович! Сам бог тебе внушил такую мысль. Она исходит от чистосердечной любви твоей к отечеству. Виват императрица Анна Ивановна!
К нему присоединился и другой Долгорукий – князь Василий Лукич. Он был когда-то близок к герцогине и теперь надеялся снова сблизиться с нею.
Вслед за Долгорукими и другие стали изъявлять одобрение выбора на престол Анны Ивановны.
- Так, так! Нечего больше рассуждать, выбираем Анну, – в один голос зашумели верховники.
- Ваша воля, выберем, кого изволите, господа, только во всяком случае надобно себе полегчить, – тут же добавил Дмитрий Голицын.
На это никто бы из верховников не согласился, поэтому Головкин снова спросил:
- Как это полегчить? 
- А так, полегчить: воли себе прибавить! – отвечал князь Голицын.
- Посудите сами, милостивые государи мои. Анна уже девятнадцать лет живет в Курляндии. Ни в Петербурге, ни в Москве у нее нет ни фаворитов, ни даже сторонников. Чем не идеальный вариант? К тому же, уповая на ее покладистый характер, мы можем, воспользовавшись ситуацией, поставить ее перед выбором: или она соглашается стать царицей, но царствовать на наших условиях, или доживать век в своей маленькой Курляндии.
- Хоть и зачнем, да не удержим того, – возразил Василий Лукич Долгорукий.
- Право, удержим, – настаивал на своем Голицын.
Канцлер Головкин обвел взглядом всех верховников, действительно ли ни у кого из них не возникло возражений против этой кандидатуры. Тогда он обратился к князю Дмитрию.
- Вы, небось, условия для императрицы уже имеете, князь?
- Будь воля ваша, только надобно, написав, послать к Ее величеству пункты, которые, ежели их согласится подписать Анна, сведут ее роль к чистому представительству и вос-седанию на троне, а Россией править станем мы, господа Совет.
В это время постучались у дверей и вошел вице-канцлер барон Андрей Иванович Остерман. Прежде, когда его приглашали совещаться о престолонаследии, он указал на свое иноземное происхождение и обещал принять все, что решит большинство русских санов-ников. Теперь, когда ему сказали, что все единодушно изъявили желание пригласить на престол герцогиню курляндскую, Остерман, без запинок, одобрил такое решение.
Князь Голицын почувствовал оживление верховников, они, как один заерзали на своих стульях. И, не желая более оттягивать сей момент, Димитрий Михайлович извлек из кармана своего парчового камзола исписанный чернилами свиток бумаги, запаянный собственной сургучной печатью. Князь прокашлялся в кулак, сорвал сургуч и развернул свиток. Посмотрев на Головкина, затем Остермана, стал читать:
-  Понеже по воле всемогущего бога и по общему желанию российского народа мы по преставлении всепресветлейшего державнейшего Великого государя Петра Второго, импера-тора и самодержца Всероссийского, нашего любезнейшего Государя племянника, императорский всероссийский престол восприяли и, следуя божественному закону, правительство свое таким образом вести намерена и желаю, дабы оное в начале к прославлению божеского имени и к благополучию всего нашего государства и всех верных наших подданных служить могло. Того ради, чрез сие наикрепчайше обещаемся, что и наиглавнейшее мое попечение и старание будет не только о содержании, но и крайнем и всевозможном распространении православной нашей веры греческого исповедания, такоже, по приятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякого государства от благих советов состоит; того ради мы, ныне уже уч-режденный Верховный тайный совет в восьми персонах, всегда содержать и без оного Верховного тайного совета согласия:
1. Ни с кем войны не всчинять.
2. Миру не заключать.
3. Верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать.
4. В знатные чины, как в штатские, так и в военные, сухопутные и морские, выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета.
5. У шляхетства живота и имения и чести без суда не отымать.
6. Вотчины и деревни не жаловать.
7. В придворные чины, как русских, так и иноземцев, без совету Верховного Тайного совета не производить.
8. Государственные доходы в расход не употреблять — и всех верных своих поданных в неотменной своей милости содержать. А, буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской.
- И впредь самодержавию не быть! – закончил мысль брата Михаил Голицын.
Тем временем, в соседнем зале дворца сенаторы и высшие генералы в нетерпении дожидались, какое же решение примет Верховный тайный совет, да, пока суд да дело, строили и свои планы. Было уже четыре часа утра. Бывший генерал-прокурор Сената и зять канцлера Головкина Павел Иванович Ягужинский отвел в сторону находившегося здесь еще одного князя Долгорукого, камергера Сергея Григорьевича, и заговорщически произнес, словно угадав мысли Дмитрия Голицына:
- Мне с миром не убыток! Долго ли нам терпеть, что нам головы секут? Теперь время, чтоб самодержавию не быть!
- Не мое то дело! – ответил князь Сергей Григорьевич. – Я в таковое дело не плетусь, ниже  о том думаю!
Тут в зале, где решения верховников дожидались члены Сената, Синода, генералитета и духовенства, появились все восемь членов Верховного тайного совета.
- Верховный тайный совет положил быть на престоле российском герцогине Курляндской Анне Ивановне! – торжественно, хорошо поставленным голосом произнес Димитрий Михайлович Голицын.
Ягужинский тут же подошел к князю Василию Лукичу Долгорукому и с чувством ска-зал:
- Батюшки мои! Прибавьте нам как можно воли!
- Говорено уже о том было, но то не надо, – сухо ответил князь Василий Лукич, словно почувствовав притворство канцлерова зятя.
По объявлении этого решения Феофан Прокопович, как старейший член Синода, предложил немедленно отслужить молебен, не без умысла, может быть, закрепить в традиционных формулах звание избранной монархини, как «благочестивейшей самодержавнейшей». Явно подозревая в этом предложении некую ловушку, верховники отказались от молебна до получения от герцогини Курляндской ее согласия. После этого верховники в срочном порядке засели за выработку конституционных пунктов и инструкций для посланцев, чтобы те были вооружены на всякий случай нужными аргументами.
К 8 часам утра 19 января 1730 года, после своеобразной всенощной, судьба российского престола была решена, как, впрочем, и судьба Верховного тайного совета. Впрочем, естественно, верховники об этом пока вовсе не догадывались. Таким образом, впервые была предпринята попытка превратить Российскую империю в конституционную монархию.

9.
В Митаву, столицу Курляндии, было направлено посольство от Верховного тайного совета во главе с Василием Лукичем Долгоруким. Кроме него в посольство вошли младший брат князя Димитрия Михайловича – Михайла Михайлович Голицын, а от генералитета – генерал-майор Леонтьев.  Послам вменялось в обязанность внушить Анне Ивановне, что в «кондициях» изложена воля всего русского дворянства. Оставшимся же в Москве верховникам следовало не допустить к герцогине Курляндской иные депутации из России, чтобы лица, не сочувствовавшие их планам «прибавить воли», не успели предупредить государыню и настроить ее против верховного тайного совета: они дали приказание оцепить всю Москву караулами и кругом ее поставить на расстоянии тридцати верст по одному унтер-офицеру с отрядом солдат, чтобы не пропускать из Москвы никого иначе, как только с паспортом, выданным из Верховного тайного совета. Всем вольнонаемным извозчикам, в продолжение нескольких дней, запрещено было подряжаться с едущими куда бы то ни было из столицы.
Верховники, правда, не учли одного немаловажного, и ставшего для них роковым факта: в Москву на, увы, так и не состоявшуюся свадьбу юного императора, съехались многочисленные дворянские делегации из разных концов страны. И когда они узнали о тайном совещании верховников, сразу раскусили их замысел. Благо, Головкин с Остерманом сочли за лучшее дистанцироваться от Долгоруких с Голицыными и подробно живописали о содержании кондиций. С церковной стороны двигателем посольства был Феофан, а с гражданской – Ягужинский, зять канцлера Головкина, обозлившийся на верховников, когда понял, что не бывать и ему самому в Верховном тайном совете, и князь Алексей Михайлович Черкасский, сенатор и действительный тайный советник, бывший еще при Петре Первом губернатором Сибири. С ними заодно был и курляндский резидент Карл Густав Левенвольде, бывший камергер при дворе Петра II. Именно он, пользуясь своей дипломатической неприкосновенностью, и осуществил тайну посольства Ягужинского, Черкасского и Феофана, предварительно направив своего человека к старшему брату Рейнгольду Густаву Левенвольде, проживавшему в своем лифляндском поместье недалеко от Риги. Рейнгольд Густав тут же лично отправился в Митаву и, встретился с Анной Ивановной буквально за пару дней до прибытия депутации верховников, предупредив о том, что в Петербурге есть достаточно сильная оппозиция верховникам. Предложение оппозиции звучало так: если Её Величество пожелает возвратить себе самодержавие, то содействие ей в этом деле будет широкое. Они смогли убедить герцогиню Курляндскую, что «кондиции», предложенные ей верховниками, не являются волеизъявлением всего народа, а лишь затейкой верховных господ. Анна была благодарна противной верховникам партии, но, будучи довольно умной, решила подыграть именно членам Верховного тайного совета. Иначе она просто не заняла бы российский трон.
Когда трое представителей верховников вошли в тронную залу, вся свита герцогини Курляндской тут же вышла вон. Вся, кроме одного – Бирон не пожелал оставлять Анну наедине с депутацией.
- Соизвольте также покинуть залу, – приказал князь Василий Лукич фавориту.
- Я не могу оставить герцогиню ни на минуту, – упрямо ответил Бирон.
Тогда Долгорукий, не говоря больше ни слова, взял того за плечи и просто вывел из комнаты. И только после этого Долгорукий ей вручил кондиции, она внимательно ознакомилась с ними и вечером 25 января дала свой ответ: «Тако по сему обещаю без всякого изъятия содержать». А далее приписала: «Так как во всех государствах руководствуются благими советами, то мы, пред вступлением нашим на престол, по здравом рассуждении, изобрели за потребно для пользы Российского Государства и к удовольствованию наших верных подданных, написав, какими способами мы то правление вести хощем, и подписав нашею рукою, послать в верховный тайный совет, а сами сего месяца в 29 день конечно из Митавы к Москве для вступления на престол пойдем». Удовлетворенный Долгорукий отправился в Москву, куда стала готовиться к отъезду и сама Анна, потребовав от верховников выделить ей из казны десять тысяч рублей подъемных. Кстати, в эту поездку на царство она взяла с собой младшего сына Бирона Карла Эрнста (родившегося 11 октября 1728 года), хотя сам Бирон с семейством остался в Курляндии. Это ли не лишнее свидетельство в пользу материнства Анны?
Она ехала через Ригу, Новгород и Тверь, и везде ее встречали колокольным звоном, везде ее встречали, как будущую императрицу. Сопровождавший ее князь Долгорукий относился к этому спокойно.
В Москве же, тем временем началось брожение дворянства, недовольного неизвестностью – ведь точный текст кондиций им так и остался неведом. Оппозиционеры почувствовали себя оплеванными, но все же не теряли надежды уже в Москве переубедить Анну Ивановну, да и сломить сопротивление верховников своей массовостью.
- Это значит, – толковали одни из них, – что верховники станут настоящими властелинами, и вся Россия подпадет под иго временщиков.
Другие были гораздо агрессивнее:
- Нам бы собраться, напасть на них с оружием и перебить их, если не оставят своих умыслов.
Понимая, что дальше скрытничать просто невозможно, поскольку о содержании кондиций в Москве уже ходили противоречивые толки, 2 февраля был собран сенат и весь на тот момент российский генералитет (три генерал-лейтенанта и шесть генерал-майоров), и документ был оглашен. Зачитав кондиции, уже подписанные Анной и, следовательно, вступившие в законную силу, князь Димитрий Голицын тут же зачитал и письмо Анны Ивановны. А затем, не дождавшись ни от кого из собравшихся комментариев, заговорил сам:
– Видите ли, как милостива наша государыня: какового мы от нее надеялись, таковое показала она отечеству нашему благодеяние! Бог сам подвинул ее к сему писанию! Отселе счастливая и цветущая Россия будет!
Он еще некоторое время разглагольствовал на эту тему, но, поскольку никто разговор не поддержал, он остановился и спросил:
- Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволил бы сказать – кто что думает; хотя и нет ничего говорить, только благодарить той милостивой государыне.
Тут кто-то тихим голосом, запинаясь, произнес:
- Не ведаю! Удивительно, отчего это государыне пришло на мысль так писать.
Не ожидавший ничего подобного, князь Голицын недовольно поморщился, но тут же обратил свой взор на явного-тайного противника верховников Ягужинского.
-  Как вам кажутся кондиции?
Павел Иванович Ягужинский замялся. Тогда князь Димитрий Михайлович попросил его пройти в другую комнату, а там фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий тут же приказал Ягужинского арестовать и посадить в тюрьму.
Оставалось выработать под новые полномочия правителя согласованную форму правления. В этом немедленно приняли самое живое участие множество дворян, съехавшихся в первопрестольную столицу на свадьбу, но угодившие на похороны неожиданно скончавшегося от оспы императора Петра II. Споры о будущей форме правления поднялись горячие. Одни хотели ограничить права престола властью парламента, как в Англии; другие – как в Швеции; третьи предлагали сделать престол избирательным, по примеру Польши; иные же, наконец, высказывали мнение, что нужно разделить всю власть между вельможами, находящимися в государстве, и образовать аристократическую республику. Споры эти были на пользу верховникам, поскольку сочинитель кондиций и остальные верховники все еще никак не могли выработать собственный план переустройства государственного правления в России.
Причем, ни один из семи поданных проектов не требовал восстановления единовластия. Различия же касались технических деталей устройства новых властных институтов и выборной системы. Проект большинства, вошедший в историю, как «Проект 364-х» – по числу подписавших, предусматривал создание «Вышнего правительства» из двадцати одной персоны. Это правительство, а также Сенат, губернаторов и президентов коллегий следовало «выбирать и баллотировать генералитету и шляхетству, ... а при баллотировании быть не меньше ста персон». Но здесь уже заерепенились верховники, поскольку, согласно этому проекту, упразднялся Верховный тайный совет в его прежнем качестве и составе: впредь при выдвижении кандидатов надлежало «более одной персоны из одной фамилии не выбирать». Кроме того, предлагалось создать также еще одно «собрание», которое бы назначало на ключевые должности в системе управления и устраняло от этого «Вышнее правительство». И верховники стали тянуть время, чтобы выработать свой проект. Развили бурную деятельность и приверженцы старой Руси, не желавшие никаких перемен. Этих возглавил опытный петровский пиарщик архиепископ Феофан Прокопович. Агитация была рассчитана на самые разные уровни восприятия. Для слушателей попроще выпячивалось «лакомство и властолюбие» верховников, для более искушенных Феофан прибрал исторические аргументы. Ссылаясь на эпоху раздробленности, он пугал, что утверждение у власти нескольких знатных родов грозит распадом империи!
- И Россия возымет скаредное оное лице, каковое имела прежде, когда на многие княжения расторгнена была и бедствовала.
Аргументы, впрочем, возымели действие только на гвардейскую молодежь, которая и стала двигателем переворота, произведенного 25 февраля.
20 февраля Анна Ивановна в сопровождении Долгорукого вернулась в Россию, и тут же направилась в село Всесвятское, где и остановилась во дворце имеретинского царевича Арчила в ожидании, пока будет подготовлен ее торжественный въезд в Москву для совершения церемонии коронации. Туда же немедленно прибыл почетный эскорт – батальон Преображенского полка и эскадрон кавалергардов. Анна вышла им навстречу с приветствием.
- Здорово, преображенцы! Здорово кавалергарды-молодцы! Хвалю за усердие и верность! – выкрикнула она своим басовитым голосом.
- Да здравствует императрица Анна Иоанновна! Ур-ра! – раздалось в ответ.
Анна тут же, по установленной еще Петром традиции, объявила себя полковником Преображенского полка и капитаном роты кавалергардов. Это уже было нарушением кондиций, но верховники пока смотрели на это баловство герцогини Курляндской сквозь пальцы. Главное действо развернется в Москве!
Впрочем, Анна еще раз проявила свой жесткий характер, когда во Всесвятское пожаловали остальные члены Верховного тайного совета для сопровождения ее в Москву, она встретила их довольно холодно, дав почувствовать, что не боится их и не собирается перед ними заискивать. Когда же канцлер Головкин поднес ей орден св. Андрея Первозванного, Анна Ивановна сказала:
- Ах, правда, я позабыла его надеть!
Она приказала надеть на нее этот орден постороннему лицу, а не одному из членов верховного тайного совета. Государыня этим хотела показать, что она считает за собою право носить этот знак высшего достоинства по своему рождению, а не по чьей-либо милости, так же точно, как и корону получает по рождению, а не по воле верховников.
21 февраля были похороны Петра II, а 25 февраля, в воскресенье, Анна Ивановна торжественно прибыла в Москву и остановилась в Лефортовском дворце. Впереди кортежа ехали верхом фельдмраршал Долгорукий с братом, фельдмаршал Голицын также с братом Димитрием Михайловичем, канцлер Гаврила Иванович Головкин, князь Алексей Григорьевич Долгоруков. Окол сотни лиц знатнейших фамилий во главе с князем Шаховским, кавалергарды с поручиком-сенатором Мамоновым-Дмитриевым, морганатическим мужем Прасковьи Ивановны, младешей сестры царицы. Наконец, императорская карета с гербом дома Романовых, запряженная восьмеркой цугом. Справа от нее ехали князь Василий Лукич и генерал Леонтьев, слева – сенатор Михаил Голицын и генерал-майор граф Петр Шувалов. По всему пути от Всесвятского и по Тверской до Иверской часовни были расставлены восемь пехотных полков, а от иверской на Красной площади и в кремле выстроены два гвардейских полка. Все московское духовенство, черное и белое, ожидало императрицу под сводами и возле Иверской часовни, для чего вход временно был расширен, и образ, вывешенный сбоку, несколько дней оставался снаружи, под дождем и снегом. От лица гвардии Анну приветствовал командир одного из полков, майор Иван Алексеевич Долгорукий. Тот самый, который подделал подпись императора Петра на завещании в пользу своей сестры.
Тут же войска и высшие чины государства в Успенском соборе присягнули государыне во время ее коронации. Назначена была в церкви правительственная присяга, текст которой не был сообщен Синоду. Уже в церкви Феофан потребовал на просмотр заготовленную формулу. Оказалось, что новая формула была хотя и неопределенной, но приемлемой для всех. Формально начался как бы конституционный период. Василий Лукич Долгорукий поселился в комнатах смежных с апартаментами императрицы, строго следя за тем, чтобы без его разрешения к ней никому не было доступа. Разумеется, такой надзор оскорблял и раздражал Анну, и было понятно, что такое положение долго длиться не может. К тому же, невозможно было запретить императрице видеться со своими сестрами – Екатериной, герцогиней Мекленбургской, и Прасковьей, а также с женой вице-канцлера, баронессой Остерман и графиней Головкиной. Все они и составляли узкий круг ее при-ближенных, помогая ей всеми возможными средствами. В это время особенно проявила себя двадцатидвухлетняя графиня Салтыкова, невестка дяди императрицы Семена Салтыкова. Архиепископ Феофан Прокопович преподнес Анне Ивановне в дар часы. Но Салтыкова заранее предупредила ее, что в них она найдет целый план действий, составленный самим Феофаном. Несколько раз в день приносили императрице и маленького Карла Бирона, которому недавно исполнилось 1 год и четыре месяца), и в его одежде ей постоянно передавали письма. Кстати, кроватка Карла Бирона несколько лет стояла в опочивальне Анны Ивановны.
 Но формальные победители чувствовали и просто знали, что Москва, наполнившаяся съехавшимся со всех краев в столицу дворянством, была против них в состоянии бурлящего котла. В тот же день во дворец явилась депутация дворян из 150 человек во главе с генералами Чернышевым, Юсуповым, Черкасским (всего же вокруг дворца собралось до 800 дворян). В принципе, верховники могли и не допустить депутацию до Анны, но опять дали слабину. Императрице вручили челобитную под которой стояли подписи 260 человек, но отнюдь не о восстановлении «самодержавства», на что рассчитывала государыня, подготовленная Феофаном Прокоповичем. Анна Ивановна тут же стала читать ее:
«Всевысочайшая и всемилостивейшая государыня императрица. Хотя ваше императорское величество воссели на престол России по воле высочайшего царя царей и по желанию всего народа, но вашему императорскому величеству угодно было подписать условия, предложенные Верховным советом, чем засвидетельствовали ваше благоволение к сему государству. Мы приносим вашему императорскому величеству всеподданнейшую благодарность за таковую великую милость, и не токмо мы, но и дети наши будем навсегда обязаны сохранить чистосердечную признательность и чтить имя вашего величества.
Несмотря, однако же, на это, всемилостивейшая государыня, в сказанных условиях находятся некоторые статьи, кои заставляют народ ваш опасаться бедственных на будущее время происшествий, из которых враги нашего отечества могут извлечь величайшую для себя пользу. Рассмотрев внимательно условия, мы изложили на письме мнения наши и с достодолжным почтением представили их Верховному тайному совету на рассмотрение, и просили, чтобы после сего, для блага и спокойствия всей империи, была установлена, по большинству голосов, форма правления надежная и твердая. Но, всемилостивейшая государыня, Верховный тайный совет не токмо не рассмотрел представленных от нас различных предположений, но объявил нам, что ничего нельзя сделать без соизволения вашего императорского величества.
Посему, зная врожденное милосердие вашего величества и желание удостоверить всю свою империю в своем благорасположении, мы дерзаем, с глубочайшим почтением, просить, дабы вы соизволили повелеть, чтобы представленные нами различные мнения были рассмотрены генералитетом и дворянством, назначив для сего по одному или по два человека из каждого семейства, и чтобы, по обсуждении всех статей, была установлена такая форма правления, которая изберется большинством голосов, и после сего представлена на высочайшее вашего императорского величества благоусмотрение.
Мы обещаем вашему величеству всевозможную верность и употребим все усилия для утверждения благоденствия вашего, почитая вас, как мать отечества, и хотя это прошение подписано немногими, потому что мы боимся собираться во множестве для подписания оного, однако же большая часть вашего дворянства изъявила на то свое согласие, в доказательство чего многие подписали уже вышесказанные мнения».
По существу это было требование созыва учредительного собрания. Это возмутило стоявшего рядом с императрицей князя Долгорукого.
- Кто позволил вам, князь, присвоить себе право законодателя? – грозно глянул он на Черкасского.
- Вы сами, заставив императрицу поверить, что кондиции, подписанные ею в Митаве, составлены с согласия всех чинов государства. Это неправда. Они составлены без нашего ведома и участия, – последовал решительный ответ.
Слова эти были правильно поняты и самой Анной, и верховниками. Но вспять повернуть уже ничего было нельзя. Долгорукий объявил, что аудиенция окончена, прошение принято и его рассмотрят в свое время.
 Но тут вперед выступили науськанные Феофаном гвардейцы:
- Государыня, мы верные рабы вашего величества, верно служили вашим предшественникам и готовы пожертвовать жизнью на службе вашему величеству, но мы не потерпим ваших злодеев! Повелите, и мы сложим к вашим ногам их головы!
Князь Василий Лукич стал советовать Анне Ивановне удалиться в другой покой и там на досуге обсудить шляхетскую челобитную. Но царица уже его не слушала. Получив петицию шляхетства, Анна Ивановна обратилась к верховнику Долгорукову, искренне изобразив на своем лице удивление:
- Как, разве пункты, поднесенные мне в Митаве, составлены не по желанию целого народа?
– Нет! — завопили вместо Долгорукова присутствующие.
– Так, значит, ты меня, князь Василий Лукич, обманул?
Слова императрицы прозвучали как смертный приговор членам Верховного тайного совета.
Высокая (выше по росту всех, кто в тот момент находился рядом с ней), полная, черноволосая, с напудренным плотным слоем пудры лицом, Анна Ивановна снисходительно улыбалась. Она понимала, что одержала победу на верховниками. А тут еще неожиданную, но весьма своевременную помощь ей оказала старшая сестра Екатерина, герцогиня Мекленбургская. Оценив ситуацию, она протянула сестре перо и чернильницу со словами:
- Нечего тут думать! Вот перо. Извольте, государыня, подписать, а там видно будет.
Анна не заставила себя долго упрашивать. Тут же взяла перо и начертала на листе с петицией дворян: «Учинить по сему». И тут же добавила:
- Сие представление дворянского собрания о будущем правлении мы желаем получить сегодня, а потому совещанию надлежит быть теперь же, в соседнем зале. А дабы его не потревожили, на часах у дверей выставить дворцовую охрану. Всех впускать, но никого не выпускать.
Делать было нечего. Пришлось подчиниться. Совещание шло долго и проходило бурно. А за высокими дубовыми дверями волновались охранявшие зал гвардейцы. И кричали так, что их возгласы были слышны в огромной зале:
- Мы не позволим, чтобы диктовали законы нашей государыне! Смерть крамольни-кам! Да здравствует самодержавная царица! На куски разорвем тех, кто против государыни! Потом, возвративши князю Черкасскому челобитную, она поручила шляхетству обсудить предмет своего прошения немедленно и в тот же день сообщить ей результат своих совещаний. В это время расходившиеся гвардейцы стали кричать:
- Мы не дозволим, чтобы государыне предписывались законы. Она должна быть такою же самодержавною, как были ее предки!
Анна Ивановна уже полностью овладела своей новой ролью и, стараясь укротить волнение, стала даже грозить, но гвардейцы не переставали волноваться, кланялись в ноги императрице и вопили:
- Государыня! Мы верные рабы вашего величества. Мы служили верно вашим предшественникам и теперь готовы пожертвовать жизнью, служа вашему величеству. Мы не потерпим ваших злодеев. Повелите только – и мы к вашим ногам сложим их головы!
Анна Ивановна, оглядываясь кругом себя, произнесла:
- Я здесь не безопасна.
 Потом, обратившись к капитану Преображенского полка, она добавила:
- Повинуйтесь генералу Салтыкову, ему одному только повинуйтесь!
До сих пор начальствовал над гвардией фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий и назначение Салтыкова одновременно означало отрешение от должности князя Долгорукого.
Шляхетство, сообразно повелению императрицы, удалилось в другую комнату для совещания. А Анна Ивановна отправилась обедать с членами Верховного тайного совета.
Под давлением гвардейских крикунов вельможи быстро сочинили вторую челобитную, которую зачитал вслух Антиох Кантемир:
 «Всевысочайшая и всемилостивейшая государыня.
Вашему императорскому величеству благоугодно было для величайшего блага отечества подписать наше прошение, и мы не находим слов для выражения вашему величеству благодарности нашей за сей знак высочайшего ее благоволения. Обязанность наша, как верных подданных вашего императорского величества, требует от нас не оставаться неблагодарными; и посему мы являемся пред ваше величество с величайшим благоговением для изъявления нашей признательности и всенижайше просим соизволить принять самодержавие, с которым царствовали ваши предшественники, и уничтожить условия, присланные вашему величеству от Верховного совета и подписанные вами. Всеподданнейше просим ваше императорское величество соизволить вместо Верховного тайного совета и Высокого сената учредить Правительствующий сенат так, как он был учрежден Петром I, дядею вашего величества, составив его из 21 члена, и чтобы теперь и впредь убылые места в этом Правительствующем сенате, также губернаторы в губерниях и президенты в коллегиях были замещаемы людьми, избираемыми дворянством по жребию, как то было установлено Петром I. Всеподданнейше просим, чтобы, ваше величество, вследствие того, что подписать изволили, благоволили теперь же составить правление так, как оно должно оставаться на будущее время.
Наконец мы, всенижайшие подданные вашего императорского величества, надеемся быть счастливыми при новой форме правления и при уменьшении налогов, по врожденному вашего величества милосердию, и можем спокойно кончить жизнь свою у ног ваших.
Москва. 25 февраля 1730 года».
Верховники при чтении сего прошения стояли как пораженные громом, и никто из них не осмелился сделать ни малейшего движения.
После этих слов офицеры снова закричали:
- Не хотим, чтоб государыне предписывались законы! Она должна быть такою же самодержицею, как были все прежние государи.
Когда Анна спросила одобрения у растерянных верховников на новые условия, те лишь согласно кивнули головами. Победа Анны была полной. Она тут же потребовала принести подписанные ею кондиции и собственное письмо с согласием их выполнять. В четвертом часу пополудни статский советник Маслов вручил Анне требуемые документы. Взяв их в руки, она, не спеша, с наслаждением стала рвать их и обрывки бросать на пол. На следующий день тот же Маслов составил текст присяги на условиях абсолютной монархии, которая и была одобрена императрицей. На последнем заседании Верховного тайного совета 28 февраля правители сами составили манифест о «принятии самодержавства». 1 марта 1730 года народ вторично принес присягу императрице Анне Ивановне на условиях полного самодержавия.
Анна Ивановна все же пригласила верховников к пиршественному столу, накрытому в Грановитой палате в честь ее вступления на российский престол. Во главе стоял малый императорский трон, и, пока собравшиеся устраивались на своих местах, императрица встала и сошла к князю Василию Лукичу Долгорукову. Царица взяла князя двумя пальцами за большой нос и повела вокруг опорного столба, поддерживавшего своды Грановитой палаты. Она остановила его напротив портрета Ивана Грозного и спросила:
– Князь Василий Лукич, ты знаешь, чей это портрет?
– Знаю, государыня, царя Ивана Васильевича.
– Ну так знай, что я, хотя и баба, но как он буду. Вы, семеро дураков, собрались водить меня за нос, да прежде-то я тебя провела…
 Так на российском троне на целое десятилетие воцарилась Анна Ивановна.
«Восстановители» самодержавия — молодые преображенцы и кавалергарды — по-лучили в награду круглым счетом по 30 душ крепостных на каждого. Остальным же досталась Тайная канцелярия. В то время, кстати, это была скромная контора, где служили полтора десятка чиновников и один «заплечный мастер». Почти треть осужденных Тайной канцелярией принадлежала к «шляхетству» — Анна Ивановна хорошо запомнила, кто подписывал проекты в 1730 году. Цель репрессий была отучить дворянство думать о политике, и цель эта была, по видимости, достигнута. Достигнута тем более успешно, что в ход был пущен и пряник — дворянство начали наделять сословными привилегиями, и в тридцать с небольшим лет служилое сословие «государевых холопов» превратилось в «благородное российское дворянство». Да только привилегия — не право. Ни собственность, ни достоинство дворянина, так никогда и не были надежно защищены от самодержавного произвола. В тот же вечер князь Димитрий Михайлович Голицын в кругу своих приятелей произнес пророческие слова:
- Пир был готов, но гости стали недостойны пира! Я знаю, что стану жертвою неудачи этого дела. Так и быть! Пострадаю за отечество. Я уже и по летам близок к концу жизни. Но те, которые заставляют меня плакать, будут проливать слезы долее, чем я!
Уже несколько месяцев спустя, начались настоящие расправы: в середине 1730 года князя Алексея Григорьевича Долгорукого вместе с семьей сослали в Соловки, а его сына Ивана, друга покойного императора — в Березов. В декабре того же года фельдмаршал Михаил Михайлович Голицын, измученный тревогами за свою судьбу, скончался от сердечного приступа. Другой фельдмаршал, Василий Владимирович Долгорукий в конце 1731 года был заточен в Шлиссельбургскую крепость, невзирая на то, что в свое время протестовал против попытки возведения на престол Екатерины Долгорукой. Почти все бывшие верховники были Анной Ивановной казнены или отправлены в ссылку, и только князь Дмитрий Голицын помилован – это ведь именно он предложил Анне занять российский трон. Впрочем, в 1736 году он был брошен в Шлиссельбургскую крепость за заступничество к репрессированному зятю, где и умер на следующий год. Его обвинили в злоупотреблениях по службе, взяточничестве и, самое главное, в «произнесении богомерзких слов». Как выяснил суд, вольнодумный князь однажды заметил, что для пользы дела стал бы слушать советы самого Сатаны. Оставался еще один Голицын – Михаил Алексеевич, никак не участвовавший во всех политических играх по причине своего отсутствия в России в начале 1730х- годов. Но Анна Ивановна приготовила и для него наказание, вполне унизительное для старинной княжеской фамилии – она сделала его своим шутом. Еще через два года началось новое следствие по делу Долгоруких, в результате которого князь Иван Алексеевич был подвергнут в Новгороде мучительной казни «через колесование», а Василию Лукичу, Сергею и Ивану Григорьевичам Долгоруким отсекли головы.
Феофан Прокопович, сыгравший столь удачную для себя роль при воцарении новой императрицы, имел все основания лично, идейно торжествовать. В стиле своего времени и своей школы он даже пустил в оборот написанную им по сему случаю высокопарную оду:
«Прочь, уступай прочь
Печальная ночь!
Солнце восходит,
Свет возводит.
Прочь, уступай прочь
Печальная ночь.
Коликий у нас мрак был и ужас!
Солнце-Анна воссияла,
Светлый нам день даровала...»
Впрочем, справедливости ради, нужно отметить, что была и вторая сторона церковной медали. В 1730 году появилась карикатура на новую императрицу работы некоего монаха Епафродита, который изображал Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения: «А имянно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады», то есть ее перед вступлением на престол здорово побили.

10.
После воцарения Анны Ивановны, первое время проживавшей со всем двором в Москве, в которой она родилась и долгое время жила и любила ее больше, нежели холодный и напыщенный петровский Петербург, древняя столица изменилась, оживилась. Даже Леонтий Шамшуренков, хотя и не так часто бывал здесь, но перемены заметил.
В перерывах между работами в придворных покоях и мастерских, Леонтий гулял по Москве, особенно любил нешумный и компактный кремль. Одет он был в потертое и запыленное московской пылью, но еще крепкое крестьянское одеяние – красный кафтан с глубоким запахом и длинными рукавами, в такую же красную рубашку, опоясанную широким кушаком, да в серые холщовые штаны. На ногах его были онучи – длинные узкие полоски ткани, обмотанные вокруг ног от самых колен и до лыковых лаптей. И вдруг он остановился, пораженный увиденным. Погладил бороду, почесал подбородок. Подошел к одному мастеровому, измерявшему вешкой расстояние от кузницы до глубокой ямы, вы-рытой на Ивановской площади кремля.
- Слушай, милок, это чегой-то здесь происходит?
Мастеровой недовольно выпрямился, глянул на холопа, смерив его с ног до головы.
- Ты разве не слыхал, холопья твоя башка, что матушка-императрица повелела наново отлить  Большой колокол для Ивановой звонницы?
- Да иди ты! Неужто и вправду?
- Ты куды шел-то? Вот и иди туды! – буркнул в ответ мастеровой и снова принялся за работу.
В 1730 году Анна Ивановна и в самом деле приказала отлить заново для колокольни Ивана Великого Успенский большой колокол Григорьева с добавлением металла и довести вес колокола до 10 тысяч пудов. В этом указе от 26 июня 1730 года говорилось: «Мы, ревнуя изволению предков наших, указали тот колокол перелить вновь с пополнением, чтобы в нем в отделке было весу 10 тысяч пуд».
История этого самого большого и тяжелого колокола в мире сколь интересна, столь и трагична. Изначально он был отлит по заказу царя Бориса Годунова еще в конце  XVI века знаменитым литейщиком Андреем Чоховым (автором не менее знаменитой царь-пушки, весом в 2400 пудов, и еще одного колокола – «Реут» для Успенской звонницы весом 1200 пудов). Весил он 2450 пудов, и чтобы раскачать его, нужно было 24 человека. Колокол установили на Ивановской площади Кремля на специальных деревянных опорах. Во время одного из пожаров он упал и разбился. Но в 1654 году царь Алексей Михайлович приказал вместо разбитого Успенского колокола отлить новый, но еще большего размера и веса. В том же году и была произведена отливка второго гиганта, который назвали «Праздничным». Его вес составил 8 тысяч пудов (почти 130 тонн), окружность – 84 фута (25,2 м), диаметр – 18 футов (5,4 м). Для этого колокола был откован железный язык длиной 14 футов (4,2 м). Отливка была произведена известными мастерами-литейщиками Даниловыми – Данилой и его сыном Емельяном.
Вскоре после отливки колокол был поднят на деревянную звонницу у колокольни Ивана Великого, однако при первом же сильном ударе он раскололся.
На следующий год была предпринята новая попытка отлить колокол еще большего размера и веса. Двадцатилетний мастер Александр Григорьев взялся за десять месяцев перелить разбитый колокол. Для плавки металла было построено пять печей, каждая емкостью 2500 пудов металла. Плавка металла продолжалась около двух суток, в то время как на отливку колокола хватило одних суток. Через несколько дней отделили его форму. Для этого была собрана огромная деревянная конструкция, на которой находилось шестнадцать блоков. Освобождение отливки от формы, или, как говорилось тогда, «выбивка из формы», потребовало усилий более тысячи стрельцов, которые с помощью канатов, пропущенных через блоки, подняли форму. Готовый колокол оказался весом более восьми тысяч пудов, окружностью 19 метров. Железный кованый язык весил 4 тонны, а звук издаваемый при его помощи был подобен раскату грома. Для отливки колокола были использованы обломки прежнего колокола Даниловых. Поднимали эту громадину трое суток с помощью грузоподъемных механизмов (полиспастов) и шестнадцати деревянных воротов, каждый из которых приводился в действие 70-80 стрельцами.
Но в 1656 году и колокол Александра Григорьева упал и оставался лежать на земле до 1668 года. Как ни странно, эта громадина при падении не пострадала. В 1674 году иностранный путешественник Иоганн-Филипп Кильбургер, посетивший Москву, увидел этот колокол и описал его уже висящим на «деревянных подмостьях» около колокольни Ивана Великого. Спустя некоторое время колокол был поднят на звонницу.
В 1679 году царь Федор Алексеевич пожаловал подъемщика Иванушку Кузьмина, служившего в должности царского привратника, за подъем и за устройство к благовесту Большого Успенского колокола. Этот колокол служил до 1701 года. Поверхность колокола была украшена изображениями царя, царицы, патриарха Никона и херувимов.
Однако, во время пожара, 19 июня 1701 года, уничтожившего все деревянные постройки Кремля и внутренние помещения зданий, колокол снова упал и на сей раз разбился на множество осколков.
Сыну фельдмаршала Миниха, Иоганну Эрнсту, жившему в Париже при дворе российского посольства, было поручено для отливки колокола отыскать в Париже искусного человека, дабы сделать план колокола купно со всеми размерениями. Миних обратился к «королевскому золотых дел мастеру и члену Академии наук Жерменю, который по сей части преискуснейшим почитается механиком». Этот заказ вызвал у почтенного академика явное удивление, еще более увеличившееся после того, как он узнал определенный заранее вес колокола – 10 тысяч пудов. Он посчитал это за шутку. Однако предложение было принято, и Жермень составил необходимые проектные документы.
Отливка колокола-гиганта была произведена, однако, совсем не по французскому плану. Работы по проектированию и отливке этого колокола были в конце концов поручены колокольных дел мастеру Ивану Федорову сыну Моторину, числившемуся па службе в Московской канцелярии артиллерии и фортификации и отливавшему пушки и колокола еще для самого Петра Великого,  потомственному московскому литейщику, отец которого, Федор, владел небольшим литейным предприятием в Москве, в Земляном городе, в Пушкарской слободе.
Тогда в Московскую артиллерийскую контору из Правительствующего Сената был прислан указ об изготовлении большого Успенского колокола. В деле об этом, начатом в августе 1730 года, говорится: «...колокол лить артиллерийского ведомства колокольному мастеру Ивану Моторину, определив к нему для вспоможения московского Арсенала пушечного мастера одного, учеников 10 человек, а для лучшего вылития того колокола над мастеровыми смотрения и к покупкам всяких к тому литью припасов и материалов определить от полевой артиллерийской команды артиллерийских офицеров двух человек». Впрочем, главным помощником Ивана Моторина был его сын Михаил, который и дотоле помогал отцу лить колокола.
Место для отливки колокола Московская канцелярия артиллерии и фортификации определила и согласовала с графом Салтыковым. Оно найдено было в Кремле во внутреннем дворе между Чудовым монастырем и колокольней Ивана Великого.
Готовясь к отливке, мастер заранее обдумывал и процесс подъема колокола. Иван Моторин докладывал в артиллерийскую контору: «К подъему де оного колокола надлежит быть в покупе припасов: 4 столба сосновых длиною по 12 сажен, в отрубе по 8 вершков, ценою по 6 рублев за дерево; сто бревен еловых длиною по три сажени, в отрубе по 5 вершков, ценою по восемь рублев, четыре ворота со всем убором, кроме канат по 10 рублев за ворот, на те вороты два каната мерою по 60 сажен, весом по 50 пудов, ценою по 80 копеек за пуд; восемь блоков 40 рублев, а ежели нанять – 16 рублев; сани, на чем везти колокол, из дубового лесу 16 рублев, на подъем оного 100 рублев, и того 308 рублев; и по определению Коллегии экономии минувшего февраля 28 дня, велено к подъему того колокола на лесные и прочие припасы с наемным блоком и мастером за работу означенное число деньги 284 рубли ему выдать, и во утверждение взять у него, Моторина, сказку с подписанием взятья штрафа, что ему вышеозначенный колокол на Ивановскую колокольню поднять и утвердить как надлежит, конечно, к наступающему празднику... без всяких отговорок, а при оном подъеме и утверждении никакого повреждения тому колоколу не учинить, а ежели паче чаяния несмотрением его, Моторина, тот колокол может как повредиться, и ему, Моторину, пере-лить в такой же вес и поднять и утвердить как надлежит своими материями и работными людьми, не требуя от Коллегии экономии ничего».
Колокол должны были отлить по чертежам, сделанным в артиллерийской конторе. Но поскольку там не было искусных резчиков для изготовления из дерева различных изображений, украшений и надписи, то из Петербурга, из интендантской конторы пьедестального дела, были выписаны мастера Василий Кобелев, Петр Галкин, Петр Кохтев, Петр Серебряков и формовального дела мастер Петр Луковников. Первым четверым мастерам платили жалованье по шесть рублей в месяц, а Луковникову – пять.
Сначала Моторин отлил небольшую модель колокола, весом в 12 пудов. Чертежи, смета и модель колокола, а также две модели механизма подъема колокола, изготовленные лично Моториным, – один механизм с деревянной несущей конструкцией, полиспастной (подъемным механизмом) подвеской и системой воротов и ступальных колес предназначался для подъема тяжелого кожуха литейной формы и для последующего подъема отлитого колокола из литейной ямы, а другой, схожий с подъемником, которым поднимали старый Успенский колокол, – для подъема его на колокольню – в конце апреля 1732 года были отправлены на двух ямских подводах в сопровождении ефрейтора Ивана Соколова и двух солдат Коломенского полка в Петербург для утверждения, куда к  тому времени уже переехали императрица Анна и весь ее двор. Президент Петербургской Академии наук Блюментрост, ссылаясь на приказ государственного канцлера Гаврилы Ивановича Головкина, обязал профессоров Академии Д. Бернулли, И. Лейтмана и Л. Эйлера, а также академического инструментального мастера Виньона освидетельствовать модели и представить письменный отчет. И 4 июля на заседании академической Конференции Даниил Бернулли доложил мнение экспертизы, которое оказалось отрицательным в отношении обоих механизмов для подъема колокола, но не самого колокола. Более того, потомственный математик, Бернулли несложным математическим подсчетом указал на недостаточную величину тяглового усилия, развиваемого исполнительными механизмами второго моторинского подъемного устройства, и решительно возражал против предлагавшейся смешанной системы приводных устройств (воротов и ступальных колес-топчаков), доказывая, что при равных диаметрах и неизбежной разности скоростей вращения не могло достигаться равномерное натяжение подъемных канатов. Пользуясь положением, Бернулли тут же, на заседании предложил взамен машин Моторина свою конструкцию подъемной машины. Но против его механизма сразу же стали возражать два других эксперта – Лейтман и Эйлер, уклонившиеся, таким образом, от подписания готового текста отзыва.
- Сия механизма пригодна лишь в теории, но в практике не применима, – подчеркнул Эйлер.
Подготовка, рассмотрение проекта, утверждение и его, и сметы затянулось на целых два года. И лишь в январе 1733 года началась непосредственная работа по изготовлению формы колокола и постройке печей.
Для изготовления формы колокола были сделаны по чертежам, составленным русскими мастерами, два шаблона: один из них – для внутреннего профиля, другой – для наружного.
Формовку Большого Успенского колокола производили на Ивановской площади, чуть восточнее колокольни Ивана Великого. Для этой цели была вырыта яма десятиметровой глубины, имевшая внизу диаметр больший, чем наверху, на поверхности, где ее ширина определена была также в 10 метров, боковые стороны которой укрепили дубовыми брусьями с металлическими ободьями и обложили кирпичом. На дне ямы вбили  двенадцать дубовых свай, на которые установили железную решетку для большей прочности так называемой постели (нижнего основания формы). Затем приступили к выкладке цоколя болвана, диаметр которого был больше диаметра будущего колокола. В центре этого фундамента высотой 35 см было оставлено отверстие для выхода газов.
На фундамент наложили второе кольцо из кирпича, но уже на глиняной массе. На это кольцо установили шаблон. Затем, руководствуясь шаблоном, из кирпича сделали форму болвана. Всю стопу кладки для прочности укрепили проволокой, потайными полосами и обручами.
После этого на болван слоями наложили глиняную формовочную массу. Выровненная шаблоном, она образовала нужную форму внутренней части колокола. Глиняный слой обмазки обмотали проволокой и прокололи в нескольких местах, чтобы проходили газы. После просушки глину промазали салом, чтобы создать изолирующий слой между формовочным материалом и металлом.
Затем приступили к изготовлению тела (рубашки) колокола. Для этого был установлен второй шаблон, с внешними очертаниями колокола, а на болван в несколько слоев нанесли жирную формовочную глиняную массу. Чтобы при просушке она не потрескалась, в слои рубашки по всей окружности формы закладывали льняные волокна, проволоку и бечеву. Закончив шаблонирование наружного слоя, фальшивое тело подсушили, нанесли слой особой литейной краски, еще раз выгладили шаблоном и дали просохнуть. На поверхность фальшивого тела колокола в соответствующих местах наложили восковые украшения – изображения фигур, орнамент в виде трав, надписи.
После того, как тщательно выверили правильность размещения украшений, приступили к изготовлению кожуха – верхней формы колокола.
С большим искусством на фальшивое тело колокола был нанесен первый слой глиняной массы. При этом особое внимание обращалось на заполнение всех деталей украшения. После подсушки первого слоя кожуха нанесли еще несколько слоев жидко разведенной формовочной смеси, пока не получили слой в 7 мм. После хорошей просушки нанесли более густой слой из той же формовочной смеси, который также просушили.
Чтобы форма лучше просыхала, внутри болвана развели огонь, продолжая в то же время наносить следующие слои кожуха. Между отдельными слоями, как и прежде, прокладывали мягкие волокна, чтобы предупредить растрескивание формы при просушке. Для прочности в тело кожуха вставили изогнутые железные полосы-ребра и обручи, скрепленные проволокой. В результате получился каркас, заменивший опоку (верхнее основание формы). На последний слой глиняной массы кожуха наложили более толстые ребра, верхние концы которых были загнуты в виде крючков (для подхватывания при подъеме), а нижние – подогнуты под нижнюю кромку кожуха. Поверх ребер были поставлены обручи, стянутые болтами.
А пока кожух сох, Моторин, так и не дождавшись ответа из Петербурга по поводу моделей своих подъемных устройств, соорудил по собственным чертежам один из этих механизмов – для подъема кожуха литейной формы.
В то время в московском кремле работал и любимец Петра Великого, механик Андрей Нартов, который вместе с архитектором Иваном Мордвиновым по указу императрицы занимался обследованием и обмером Филаретовой пристройки у колокольни Ивана Великого, куда и должны были поднять Большой Успенский колокол. Занимаясь своим делом, он приглядывал и за литьем. Когда же Иван Моторин стал делать подъемное устройство, Нартов практически не отходил от литейного мастера. И, понимая, что моторинский подъемник слишком слаб для такого веса, лишь головой качал.
- Чего головой машешь, Андрей Константиныч? – недовольно буркнул Моторин. - Думаешь, токмо ты силен в механизмах, а я лишь колокола да пушки лить умею?
- Не серчай, Иван Федорыч, но твоя сделанная махина поднять кожуха не может.
- Ан, может! – заупрямился Моторин.
Нартов лишь рукой махнул и, дабы совсем не обижать мастера, отошел к колокольне, но в голове его уже созревал проект устройства для подъема кожуха.
Но Моторин и в самом деле ошибся в расчетах – выполненный применительно к ранее представленной модели, подъемный механизм оказался слишком слаб. Бревна его опорной конструкции имели в диаметре всего по аршину (т.е. 71 сантиметр) и переломились под тяжестью поднимавшегося груза. По лицу мастера покатились слезы: он боялся, что кожух повредит основную форму. Но сын Михаил, бросившийся проверять и сам кожух, и отлитую форму, сначала сам выдохнул спокойно, а затем и отца успокоил. А тут и Нартов снова подоспел.
- Говорил же я тебе, что не выдержит твоя махина такой вес, – Андрей Нартов похлопал Моторина по плечу.
- Говорить всяк мастак, а ты подсоби, подмогни, – нервно ответил Моторин, скребя макушку.
- А вот и подмогну, – кивнул Нартов и вытащил из-за пазухи рубашки свернутую в рулон бумагу. – Я тут сочинил проект новой махины, профессором Лейтманом засвидетельствованный и одобренный. На-ко, глянь.
Моторин развернул бумагу, поводил пальцем по чертежу, поскреб подбородок. 
- Неужто выдержит семь тысяч пуд? – Моторин глянул на Нартова.
- И боле выдержит.
- Ну, давай. Бог в помощь!
К сентябрю сделали новый подъемник по чертежам Нартова. И, в самом деле, благодаря ему кожух удалось благополучно поднять над ямой. Когда кожух перетащили, Михаил Моторин подошел к отцу.
 - А с механизмой что делать, батяня?
- Оставь над ямой. Пригодится, когда будем поднимать сам колокол.
После того, как кожух просох, форму подняли за крюки при помощи соответствующих приспособлений, чтобы осмотреть и окончательно отделать. Кожух осмотрели, исправили отдельные места формы, покрыли ее краской и подсушили. Мастер теперь окончательно удостоверился в надлежащем качестве украшений, отпечаток которых получился с внутренней стороны кожуха.
Затем приступили к окончательной отделке болвана. Рубашку разрезали по частям и аккуратно удалили с болвана. Выложили из кирпича свод болвана и заделали его глиняной формовочной массой. В своде укрепили железную петлю для языка. Все это подсушивалось огнем, разведенным внутри болвана. После отделки формы на нее вновь установили кожух, с таким расчетом, чтобы он точно встал на прежнее место.
Московская контора артиллерии и фортификации, уполномоченная руководить этими работами, тем не менее была лишена возможности принимать самостоятельные решения. По всякому, даже не очень существенному поводу представители конторы капитаны Глебов и Рух должны были через графа Салтыкова, управлявшего Московской сенатской конторой, обращаться в Петербург, в Правительствующий Сенат. Такой порядок решения организационных и чисто технических вопросов приводил к задержке подготовительных работ. Тем не менее, Сенат, несмотря на затяжку времени с решением вопроса по литью колокола, про него не забывал, и в ноябре 1732 года потребовал отчета о проделанной работе от колокольного мастера Ивана Моторина и наблюдающего за работой инженер-капитана Андрея Руха. Те сообщили, что болван начнут делать 29 июня следующего года, он будет изготовлен через два с половиной месяца, то есть к 15 сентября, потом начнут делать кожух и сделают его в два месяца, к 15 ноября, ровно через год. Окончательно форма будет готова к литью к 13 декабря.
14 ноября приставленный к литью «для смотра и понуждения в работе» артиллерийский капитан Глебов доложил: «Сего де ноября 1-го дня (по старому стилю.- В.Ю.) означенный колокольный мастер Моторин объявляет, хотя де прежним его объявлениям и показательно, что изготовит все к литью колокола к вышеописанному предыдущему декабря 15 числу сего года, но того де исправить невозможно за множественностью тяжелою великою работою. Понеже де надлежит все делать по размеру с опасным аккуратством, и в сушении оного болвана снаружи управиться не мог затем, что продолжение было немалое в сушке болвана, так же за конечною работою за большими скобами и потайными полосами и обручами, ибо и поныне потайные полосы и болван не прирезаны и обручи не положены. И оное хотя происходит не от малолюдства кузнечных и прочих к тому надлежащих мастеровых и работных людей, которых при том перелитии с довольством имеется, но паче означенные скобы и большие полосы и обручи требовали  при сделании немало времени».
Между тем, требуя от мастеров исполнения задания, Сенат не больно-то и заботился о самих литейщиках. Иван Моторин с некоторой обидой писал в Сенат прошение: «При труде обретаюся безотлучно, а жалованья и кормовых денег и никакого вознаграждения не имею, отчего в пропитании моем претерпеваю не малую нужду и скудность...».
Последней операцией технологического процесса формовки мастер установил в специальное гнездо на верху кожуха приготовленную заранее по деревянным моделям форму ушей.
Будучи опытным мастером, Иван Моторин понимал, что теперь для дальнейшей работы главное – правильная конструкция литниковой системы. И он выбрал такую конструкцию, чтобы в форму при ее заполнении жидким металлом не попадали шлак и другие загрязнения. Для этого был устроен особый резервуар, так называемая литниковая чаша, которая при литье была наполнена металлом почти до краев. Чистый металл поступал из чаши в форму, а более легкий шлак держался на поверхности. А чтобы кожух выдержал давление расплавленного металла во время литья, все пространство между формой колокола и стенами литейной ямы засыпали землей, тщательно ее утрамбовав.
25 января 1734 года обер-гофмейстер граф Семен Андреевич Салтыков, родственник царицы Анны Ивановны, получил «доношение» Ивана Моторина, в котором последний сообщал: «...дело Успенского большого колокола к окончанию к литью приходит, и сего января с 28 числа как болван, так и кожух обжигать надлежит... а потом надлежит разлучать кожух от тела и поднять оной кожух к верху, и как подымется, а тело выберется, то уже медлить литьем никак не можно, дабы какой сырости от того медления не возымелось...». Далее Моторин спрашивал, можно ли эту работу, то есть просушку и разъем формы, производить.
Граф Салтыков распорядился отправить «доношение» Моторина срочно в Петербург, в сенат, с просьбой «немедленной резолюции». Однако ответ пришел с опозданием, а мастер Моторин не мог ждать дольше. Как он и сообщал в своем доношении, 28 января Иван Федорович, опасаясь повреждения формы, начал ее обжиг. Об этом сообщил в столицу капитан Глебов.
Таким образом, наиболее трудоемкие работы по изготовлению колокола были закончены. Дальнейшая работа заключалась в том, чтобы высушить верхнюю форму и болван, вытопить воск, снять верхнюю форму, очистить ее от скоксовавшегося воска, исправить возможные случайные повреждения, удалить глиняную рубашку (тело) колокола, «озолить» болван, засыпать пространство, где была топка, песком, а затем снова опустить верхнюю форму (кожух) на болван, скрепить форму с железными брусьями, положенными на фундамент под болваном, и укрепить на ней форму колокольных ушей, которые были изготовлены отдельно.
Моторин на все про все просил шесть недель. А дальше следовало сложить каменную стенку вокруг всей формы, чтобы во время литья не было никаких неожиданностей, и высушить эту кирпичную кладку.
Плавка металла для колокола производилась в четырех плавильных пламенных печах, установленных вокруг литейной ямы. Каждая печь вмещала до 50 т металла. Расплавленный металл поступал в литейную чашу формы по кирпичным желобкам. Но тут возникли другие, непредвиденные ранее трудности – металла старого Успенского колокола, предназначенного к переливке, естественно, не хватило. Моторин потребовал еще до трехсот пудов английского олова и до тысячи пудов персидской меди. Однако в Москве не нашлось нужного количества олова, и его пришлось выписывать из Петербурга. А взамен персидской меди ему доставили медь сибирскую красную.
26 ноября 1734 года, после получения из Петербурга разрешения на все важнейшие работы, состоялась торжественная служба в кремлевском Успенском соборе. А затем, в четыре часа пополудни были растоплены все четыре печи, в которые было уже положено 5723 пуда 4 фунта (93 т 744 кг) больших кусков меди от старого колокола. 27 ноября в двенадцатом часу дня было добавлено еще 1276 пудов 36 фунтов (20 т 915 кг) меди. В тот же день была развешена и загружена в печи красная медь весом 4 тысяч пудов и 200 пудов олова. 28 ноября были загружены в печи 2 тысячи пудов (32 т 760 кг). Таким образом, полная первоначальная загрузка всех плавильных печей составила около 13 тысяч пудов (или около 210 т). Но менее, чем через двое суток Моторина ждала еще одна неприятность – основания у двух из четырех печей (поды) подняло и медь ушла под печи. К тому же, в результате этого, сгорел оставленный над литейной ямой нартовский деревянный подъемник.
Озадаченный Иван Федорович стоял, почесывая затылок. Сын испуганно смотрел на отца. К Моториным подошли пушечные мастера Андрей Степанов, Андрей Арнальт и подмастерье Степан Копьев.
- Что делать будем? – спросил Моторин-старший.
- Я так думаю, плавку продолжать надобно. Оставшийся металл расплавить в двух оставшихся печах.
- Однако же, меди не хватит, – добавил Арнальт.
- Не только меди, но и олова добавить надобно, чтобы получить нужный исходный вес – 14 тысяч пудов, – прикидывал в уме Моторин. – Пудов шесть с половиной тысяч, не менее.
- Согласен! Две печи должны принять весь подготовленный металл, – кивнул Степанов, глянув на Арнальта.
Тот промолчал, но и не возразил.
- Мишка, надобно Глебову доложить об том, – обратился Моторин к сыну.
- Уже бегу, – кивнул головой Михаил и понесся искать капитана.
Мастера же с Копьевым в это время принялись переливать остаток меди из двух испорченных печей в пригожие. В первом часу ночи капитаны Рух и Глебов вместе с Моториным сообщили о принятом решении графу Салтыкову. Сам же Моторин-старший добавил:
- Ежели повелено будет впредь тот Успенский большой колокол лить, то надобно прежде сделать и привести в совершенство сгорелую подъемную машину, ибо в том неотменная нужда обстоит.
Однако, не известно, по каким причинам, но эту просьбу Моторина оставили без внимания, что, возможно, и аукнулось впоследствии на судьбе самого колокола. Андрей Нартов, будучи о том извещен мастером, затаил обиду на Артиллерийскую контору. Сейчас же, ради такого непредвиденного случая с Пушечного двора к печам срочно привезли 600 колоколов общим весом 1663 пуда (27 т 240 кг). Кроме того, было приказано отпустить с Пушечного двора 4137 пудов (67 т 764 кг) пушечной меди и 700 пудов (11 т 466 кг) олова.
Но неудачи продолжали преследовать мастеров. 29 ноября, через 75 часов работы, выяснилось, что еще в одной из двух оставшихся печей в пламеннике потекла медь, и чтобы не допустить большой утечки, мастера решили выпустить оставшийся расплавленный металл в запасные печуры, потом все печи починить, и лишь после этого продолжать плавку. Однако, когда металл уже выпустили, вдруг заметили, что загорелась машина, предназна-ченная для подъема кожуха формы колокола. Несмотря на присутствие артиллерийских и полицейских офицеров с командами, снабженными противопожарными инструментами, быстро распространявшийся огонь сразу погасить не удалось. Сгорела подъемная машина, наполовину обгорела кровля. Обгоревшие дубовые бревна обрушились на приготовленную колокольную форму.
- Надобно разобрать форму, проверить ее состояние и все исправить, – сказал Степанов.
- То до завтрева подождет, пущай остынет, – возразил Моторин. – Ныне же надлежит, по исправлении над колокольною формой кровли, попорченные печи разобрать и, выбросив из них медь, те печи по-прежнему сделать и наилучшим способом утвердить, а потом разобрать колокольную форму до фундамента и осмотреть, не имеется ли в той форме повреждения, и для того надлежит ее с болвана поднять, и буде той форме повреждения не явится, то ее надо немного подсушить, а потом, спустя, по-прежнему забутить и к литью колокола медь в печах растоплять и литьем оканчивать.
Но неприятности на этом не кончились. В недостаточно просохших «печурах» раскаленный металл дал несколько вспышек. В момент выпуска металла из печей произошел взрыв, в результате которого сгорели устроенная для подъема кожуха деревянная конст-рукция и частично кровля над литейным амбаром. Часть деревянных деталей упала на кожух формы.
О причинах повреждения печей и утечки меди Моторину пришлось 30 ноября 1734 года подать «сказку» с подробным изложением всего происшедшего.
Напряженная работа и периодические неудачи подорвали здоровье пожилого колокольного мастера. 19 августа 1735 года, прожив около семидесяти пяти лет Иван Федорович Моторин умер, не доделав своей главной работы, не долив главного в своей жизни колокола – большого Успенского, прозванного в народе Царь-колоколом. Впрочем, дело его не пропало втуне. Эстафету отца принял сын, Михаил, тоже уже достаточно зрелый и опытный мастер колокольных дел.   
23 августа 1735 года, через несколько дней после смерти отца, Михаил Иванович Моторин писал в своей докладной: «По смерти отца его остались при нем, Михаиле, крепостной его человек Гаврила Лукьянов сын Смирнов да Огородной слободы посадский человек Андрей Федоров сын Маляров, которые при отце его Иване Моторине были при колокольных литьях, также при деле к перелитью Успенского большого колокола колокольной формы были же подмастерьями и колокольному делу искусны».
Помощниками при литье были назначены пушечные подмастерья Степан Копьев, Кирилл Полыхании и заподмастерье (то бишь ученик) Семен Петров.
Кроме литейщиков, к работе были привлечены также каменщики, кузнецы, слесари, пильники, столяры, плотники, вспомогательные рабочие, которые подносили кирпич, воду, известь, разводили и мяли глину, носили воду, дули мехами. Всего было занято 83 человека мастеровых и рабочих людей. Различные работы, связанные с отливкой, выполняли скульпторы, пьедестальные и формовальные мастера, резчики. В общей сложности Царь-колокол создавали около 200 человек.
Для восстановления плавильных печей, поврежденных при первой плавке, Моторин дополнительно к прежним материалам запросил красного гончарного подового кирпича четыре тысячи штук, кирпича красного городового донского тридцать тысяч штук, кирпича гжельского белого пять тысяч штук, глины белой гжельской 200 пудов, железа брусчатого и полосного сибирского 200 пудов, соснового и елового угля для сушки печей и массу еще других необходимых материалов. Всего же для отливки колокола было израсходовано одного кирпича 1214 тысяч штук, из этого числа только на одну печь пошло 330 тысяч штук, на основание, облицовку – 300 тысяч штук, на выкладку болвана и укрепление кожуха – 250 тысяч штук.
На этот раз были приняты особые противопожарные меры. Было затребовано четыре сотни полицейских с пожарными трубами.
Снова началась отливка. 23 ноября 1735 года зажгли литейные печи. Через 36 часов, когда металл расплавился, открыли летку первой печи, и медь пошла в колокольную форму. Через четыре минуты выпустили металл из второй печи, еще через тринадцать минут – из третьей и из последней, четвертой, через семь минут после предыдущей. Оставшаяся в четвертой печи медь была выпущена в запасные печуры.
Так 25 ноября 1735 года литье Успенского большого колокола благополучно завершилось, о чем было составлено свидетельство. После освобождения колокола от формы под деревянным шатром, сооруженным над ямой, в которой он находился, застучали молотки чеканщиков, прорабатывавших своими чеканами все скульптурные, орнаментальные и текстовые украшения колокола. Художественная обработка поверхности Царь-колокола продолжалась в 1736 году и в первой половине 1737 года. Напоследок Михаил Моторин увековечил память своей семьи, сделав надпись на колоколе: «Лил сей колокол российский мастер Иван Федоров сын Моторин с сыном своим
Михаилом Моториным». Кроме того, на колоколе были отлиты два великолепных портрета царя Алексея Михайловича и императрицы Анны Иоанновны.
Оставалось дело за малым – вытащить эту громадину из ямы, а затем повесить на колокольне Ивана Великого. Стоит напомнить, что весит колокол 201 тонну 924 килограмма, а высота его равна 6 метрам 14 сантиметрам, диаметр – 6 метрам 60 сантиметрам. Вот тогда-то и вспомнили о просьбе Ивана Моторина у восстановлении подъемника Нартова, но Андрей Константинович к тому времени уже охладел к своей прежней механизме, а чертежи утерял.

11.
Леонтий направился в кабак, любимое место мужиков из всей ближайшей округи. А как иначе расслабиться после непосильной работы на господ? Правда, Леонтий не был частым гостем здесь, но и он привечал это заведение, хотя и не любил постоянных его обитателей. Вот и сейчас с брезгливой осторожностью обошел лежавшего едва ли не посередине в ближайшей к кабаку луже тощего, но крепкого мужика. Вскользь глянул на него, пытаясь разгадать, чей он будет. Но, поскольку бородатая рожа его была повернута в другую сторону, да к тому же еще и сумерки нависли над городом, так что Леонтий его не опознал. В этот момент откуда-то издалека послышался завывающей сердитый голос толстой бабы, размахивавшей во все стороны руками и быстро перебиравшей ногами, а рядом с ней вприпрыжку бежал плохо одетый пацаненок лет десяти. Видать, посланный на поиски батьки, мальчишка сделал свое дело исправно и теперь не без гордости за себя сопровождал собственную мать.
В яранском кабаке в последние месяцы одной из любимых тем для разговора была о большом Успенском колоколе в Москве, точнее о том, поднимут его из ямы или нет. В Москву из подъяранских дворцовых сел и деревень ходило на подработки немало мужиков, и все они, разумеется, неоднократно любовались на процесс литья колокола. Туда ведь пол-Москвы приходило посмотреть.
- Это же надо такую махину огромадную отлить!
- Дык сначала ж сделают, а потом ужо думают, как её оттелева, из этой ямы поднять. Эй, хозяин, еще штоф водки давай, да поживее! А не то в морду получишь! – зычно прокричал огромного роста детина уже слегка непослушным языком.
Леонтий прошел мимо стола, где посадский человек, явно веселый от выпитого, держал у себя на коленях белокурую прислужницу, запустив ей руку под подол многочисленных юбок. А та, откинувшись назад то ли хихикала от удовольствия, то ли поскуливала.
Шашмуренков осмотрелся – пристроиться можно было лишь рядом со столом, за которым сидела компания, которая как раз и обсуждала колокольные дела. Уже зная вкусы редкого, но приметного гостя, хозяин кабака тут же поднес ему кружку свежего ржаного пива.
- А где моя водка, Степка? – увидев хозяина, схватил его за полы рубашки тот самый детина.
- Сей момент будет! – успокоил его хозяин, высвободив рубашку из его объятий. – Клашка принесет.
- А, Клашка, это хорошо! – загоготал детина, успокоившись и опорожнив штоф до конца.
И в самом деле, на столе весьма скоро появился еще один штоф водки.
- А сколько металлу на ентот колокол ушло, – беседа за столом продолжилась.
- А то! Говорят, двенадцать тыщ пуд живого весу в ём.
- А ты чё, Леонтей молчишь? Что думаешь по этому делу? – дотянулся рукой до плеча Леонтия детина.
Шамшуренков допивал свою кружку пива и молчал. Но внимательно слушал, о чем говорили вокруг. Он и сам уже много месяцев думал об этом. В его голове созрело сразу несколько вариантов создания подъемной машины, один из них даже тайком от жены и соседей делать в своем сарае. Только сына Василия и посвятил в это, да взял его в помощники. А намедни случайно оказался около городской ратуши и, увидев на башне часы, нашел часовщика и упросил того, показать ему, как устроен часовой механизм – шестерни, коленчатые валы и цепляющий механизм, который поднимал тяжелые стрелки, который Шамшуренков тут же обозвал  косозубом. 
- Да оставь ты Леонтея в покое. Он, знашь, уже придумал, как колокол поднять на свет божий, – произнес первый. – Потому и молчит, боится, что пиво в голову ударит да язык опосля взболтнет лишнего.
Мужики загоготали и сдвинули в круг свои кружки. А Шамшуренков тем временем допил, поднялся и на ходу бросил направившемуся к нему хозяину алтын. Выйдя на воздух, он остановился, вдохнул свежий воздух полной грудью. Рядом молча, но остервенело дрались два вдрызг пьяных мужика, лица обоих уже было в крови и в синяках. Зато мужика в луже уже не было – жена с сыном, небось, уже доволокли его домой. Леонтий, глядя на дерущихся, так же молча перекрестился,  надел на голову шапку и побрел по давно протоптанной дороге в свое село. Мужики угадали причину молчания Шамшуренкова, да только ничуть он не боялся взболтнуть лишнего. Он ведь отлично понимал, что никто в округе, кроме него самого, не осилит такую работу. Но затея никак не получала своего окончания. В голову не приходил механизм, который бы позволил зацепить за него канат.
Шамшуренков шел на автопилоте, совершенно не глядя ни под ноги, ни по сторонам. И вдруг нога его зацепилась за что-то большое, он потерял равновесие и, едва успев выставить вперед одну руку, все же упал. Поднявшись и отряхнувшись, он сначала оглядел порванную онучу, покачав головой и цокнув языком, а затем стал разглядывать предмет, за который зацепился. Увидел колесо, присел, чтобы получше рассмотреть его. Колесо было деревянное, старое, щербатое, а потому и выброшенное за непригодностью. Он отбросил его подальше от дороги, но вдруг молнией блеснула мысль в его голове. Стоп! Он вернулся, снова поднял колесо и стал его рассматривать более внимательно. С трех сторон дужки колеса были выщерблены и торчали в стороны. В одну из таких щербин и попала его нога… Вот оно! Зубцы на колесе. Косозуб! Это как водяная мельница, лопасти которой черпают воду. Нужно сделать узел подъемника таким образом, чтобы можно было снизу зацепить колокол за уши и, перекатывая канат с зубца на зубец, фиксируя его на каждом очередном витке, поднять наверх. Зубчатый механизм прерывистого движения нужен для того, чтобы возвратно-вращательное движение превратить в прерывистое вращательное движение в од-ном направлении. Проще говоря, храповик позволяет оси вращаться в одном направлении и не позволяет вращаться в другом. Движение колеса в обратную сторону можно ограничить неким ступором, который прижимается к колесу пружиной или под собственным весом. В таком случае абсолютно не важен вес поднимаемого груза. Главное, чтобы канаты выдержали. Это был, по сути, прототип современной лебедки, но придуманный крестьянским умом Леонтия Шамшуренкова за несколько веков до ее изобретения!
Он уже не шел, бежал домой! Не заходя в избу, тут же закрылся в сарае и сорвал холщовую ткань с механизма, который делал уже некоторое время. Теперь он знал, как его закончить.
Шамшуренков едва дождался утра следующего дня. Быстро доделав свои холопские дела, поймал бегавшую по двору упитанную курицу, быстро свернул ей шею, бросил в холщовый мешок и пошел в Яранск к дьяку городского воеводы. Можно было бы, конечно, попросить составить прошение и племяша Федьку, которого церковный дьяк обучил грамоте и письму, только писарь сможет составить бумагу грамотно, по-государственному. Дело-то ведь важное – в Москву, в Сенатскую контору бумага пойдет.
- Ты, Леонтей, чего пришел? Для тебя покеда в Москве работы нету, а мне не мешай. Вишь, занят я.
Дьяк сидел в углу, справа у окна за столом и затачивал гусиные перья, пробовал кончики, тыча в свою ладонь.
- Так, ить, и я по делу, Никола. Не прогневайся. Мне бы доношеньице в Сенатскую контору состряпать, а я грамоте, как ты знашь, не обучен.
- Доношеньице, говоришь, состряпать? – дьяк уже более заинтересованно посмотрел на Леонтия, а затем перевел взгляд на мешок.
- Что за доношение, на кого?
- Так, ить, слыхал, небось, что в Москве отлили Большой Успенский колокол?
- Ну, слыхал, и чего?
- Ну, так колокол тот в яме, сам видал, как лили, когда в Москве был. А его оттеда надоть на колокольню поднять.
- Ну, надобно поднять. А ты-то здесь при чем? – искренне удивился дьяк.
- Так, ить, снаряд я придумал, для подъему-то.
Дьяк еще раз посмотрел на мешок, который положил у своих ног Шамшуренков. Он задумался. Знал, что Леонтий славится своими выдумками да догадками. Но то были все больше местные делишки, а здесь – дело государственное: колокол-то отливали по царицыну указу. Что, как Леонтий придумал нечто пустое, а он, Никола-писарь, поспособствует этому?
- Ну, так как, Никола, поможешь мне доношеньице-то составить? – настаивал Шамшуренков, а чтобы заглушить последние колебания дьяка, взял мешок, достал оттуда курицу и положил на стол. – Вот, не прогневайся. Ты же знаешь, не богат я.
- Ладно, ладно! Ты тут не очень-то курами разбрасывайся, – засуетился дьяк, посматривая на дверь – не видел ли кто взятку.
Он внимательно осмотрел курицу со всех сторон, затем быстро сунул ее назад в мешок, а мешок убрал под стол, себе в ноги.
- Давай, говори, про свой снаряд, – писарь взял одно из только что заточенных перьев, почесал его о свою седеющую голову и обмакнул в чернильницу, придвинув к себе лист желтоватой бумаги.
Шамшуренков придвинул к себе свободный табурет, присел на самый его краешек и слегка прокашлялся.
- Так, стало быть, в прошлом, 1731 годе, как зачался строиться великой колокол, и я, нижайший Леонтей Шамшуренков, дворцовый холоп Подгородного повету Яранского уезда, села Большеполье, был в то время в Москве и того строения многое время присматривался и вразумлялся о том, как его вынимать из земли и поднять кверху, и ныне я о том вразумился верно. И в нынешнем, 736-м году уведомился я о том, что оной колокол вылился и я, нижайший, того ради пришел в Москву из дальнего расстояния для подъема оного колокола….
…И я человек не беглой, не от беды какия, и в подушной оклад написан и подушные деньги плачу без доимки…»
Писарь поставил последнюю точку, посыпал на текст клеем, чтобы быстрее высохли чернила и протянул бумагу Шамшуренкову. Тот дрожащими пальцами взял ее и пробежал глазами по строчкам с закорючками.
- А подпись есть?
- Ну, гляди же сам, вон там, внизу, так и написано: со слов Леонтея, сына Лукьянова и прозвищем Шамшуренков, составил дьяк яранского воеводы Яранского уезда Никола Иванов сын.
Шамшуренков кивнул, будто и в самом деле прочитал эти строки, свернул бумагу, снял шапку, положил лист под подкладку, снова надел ее на голову и поклонился писарю.
- Храни тебя господь, Никола.
Леонтию Шамшуренкову вновь предстояла дальняя дорога в Москву. Он желал лично передать доношение в Московскую Сенатскую контору. Из Москвы же, после рассмотрения его сенатской конторой и признанном довольно интересным, доношение было отправлено в Петербург, в Военную коллегию для изучения.

12.
А между тем, такая дальняя дорога, да еще из крохотного деревянного Яранска, с четырех сторон окруженного лесами, была довольно-таки небезопасной. Всюду рыскали разбойничьи шайки из беглых холопов. Конечно, Леонтию Шамшуренкову, самому из холопов, бояться было нечего – что с него возьмешь, кроме не раз заплатанного кафтана, потертых портков, да изношенных онуч с потертыми лаптями. А вот купцам да дворянам было чего опасаться.
Так уж сложилось, что практически сразу после восшествия Анны Ивановны на престол стали замечать, что разбойничьи шайки в России растут не по дням, а по часам, и жители способствуют этому злу, давая пристанище всякого рода бродягам.
В бегах в десятилетие, предшествовавшее воцарению Анны Ивановны, числилось более двухсот тысяч крестьян. Разбегались, куда глаза глядят: на Дон, на Урал, в Сибирь, к башкирам, в раскол, в Польшу и Молдавию. Бегство и бродяжничество начинали приобретать хронические формы. Когда двор пребывал в Москве, в окрестностях древней столицы происходили разбои и грабежи; удалые как будто вовсе не стеснялись близости верховной особы. После переезда двора в Петербург Семену Андреевичу Салтыкову, московскому губернатору, то и дело присылались указы о принятии мер против разбоев в подмосковном крае. Разбойники, однако, были так смелы, что посылали знатным лицам письменные требования положить им в назначенном месте деньги и делали угрозы на случай отказа.
Да и около самого Петербурга до того умножились разбойничьи шайки, что прави-тельство принуждено было отправлять отряды солдат вырубать леса на расстоянии тридцати саженей по обе стороны дороги из Петербурга в Москву.
С целью защиты от такого стихийного бунта в 1732 и 1733 годах запрещено было помещикам переселять крестьян из одного места на другое, не подав о том просьбы в Камер-коллегию, «дабы от такого безуказного перевода в платеже подушных денег и рекрут и прочих указных сборов немало помешательств и доимок, и ее императорского величества армии в даче жалованья не было нужды». Но в том же, 1733-м, году во многих местах не родился хлеб и крестьяне пошли по миру. В апреле 1734 года императрица, «имея попечение не токмо о том, дабы крестьяне в таком случае пропитаны были, но паче сохраняя благополучие и целость государства своего», повелела публиковать указами, чтобы помещики, управители и экономы крестьян и людей своих кормили, по миру ходить не допускали и семенами снабжали, дабы земля праздна не лежала. Но указы не имели надлежащего действия, и в конце года появился новый указ, в котором говорилось, что кре-стьяне, не получая ссуды и вспоможения, терпят в хлебе великую нужду, земли к будущему году засеяны рожью не все, крестьяне бродят по миру и иные бегут в разные места; в указе наикрепчайше подтверждалось помещикам, духовным властям, управителям и приказчикам кормить крестьян и снабдить семенами для посева ярового хлеба, грозя в противном случае жестоким истязанием и вечным разорением; губернаторы, воеводы и штабных дворов офицеры будут подвергнуты тому же, если не будут наблюдать за исполнением указа и рапортовать об ослушниках. Но пришли известия, что бедствие достигает высшей степени, во многих местах крестьяне от голода пухнут, лежат больны, а некоторые и умирают, и потому в начале 1735 года Сенат приказал купить провиант в Нижнем до 5000 рублей, в Арзамасской провинции – до 2000, в провинциях и городах Московской губернии – до 6000 и раздавать этот хлеб совершенно неимущим, которые крестьян своих пропитать не могут, взаймы с расписками и самим крестьянам, ходящим по миру, давать в милостыню с записками; в Москве, Смоленске и Твери производить такую раздачу из магазинов, при этом смотреть, чтоб не раздавали таким, которые сами крестьян своих прокормить могут, как в 1734 году делал московский вице-губернатор Вельяминов-Зернов. Крестьяне от голода бежали; их ловили и отдавали прежним землевладельцам, но по указу 1721 года беглого при отдаче должно было наказывать кнутом, чтоб другим бегать было неповадно. Однако подобный закон применять к крестьянам, бежавшим от голода, было слишком жестоко, и в 1736 году издан был указ, чтобы беглых наказывать кнутом или кошками, плетьми или батогами по воле помещиков, а дворцовых и церковных крестьян – по воле их начальников, кто кого как пожелает наказать. Кроме того, были приняты чрезвычайные меры: у помещиков и хлебных торговцев описали хлеб, чтоб не продавали по высокой цене. Продажа хлеба производилась беспошлинно, движение хлеба в Петербург для вывоза за границу остановлено; в провинциях, терпящих от голода, велено остановить взыскание подушных денег. Тем не менее, как в Петербурге, так и во всех других городах число нищих уве-личилось неимоверно быстро, их было так много, что даже по дорогам невозможно было проехать.  Причем, большинство было здоровых и хотело трудиться. Таких, если они не были наказаны, велено было брать в военную службу, а наказанных употреблять на казенные работы. Через два года, впрочем, правительство снова признало, что его указы против нищенства не действуют. В начале 1740 года опять появился именной указ, что бродящих нищих людей многое число, а в середине года другой с тою же жалобою и перечислением всех прежних указов.
Но народ быстро нашел во всем этом виноватого: хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет; какое ныне житье за бабой?
Повсюду множились разбойничьи шайки. Анна повелела составить специальные команды для поимки разбойников. Составлялись эти команды из отставных солдат, но главный их начальник подполковник Редкин, обосновавшийся в Нижнем Новгороде, задерживал не столько виновных в разбоях, сколько невинных, с целью брать у них взятки.
 Ему дали выговор – тем дело кончилось, а разбойники в следующем, 1738 году самым безобразным способом давали о себе знать на Волге и на Оке: они грабили плававших по этим рекам торговцев, нападали на помещичьи усадьбы и мучили жестокими истязаниями владельцев и их дворовых, не давали спуска также и казенным таможням и кабакам, убивали целовальников и голов и забирали казенные сборы. Причем, словно бы искупая грехи, разбойники нередко жертвовали в церкви материи, награбленные у купцов, покупали колокола и нанимали священников служить панихиды по умерщвленным на разбоях.
Впрочем, справедливости ради, имелись у подполковника Редкина и настоящие успехи. Так, в 1732 году из взятых им 440 человек 20 убийц были казнены смертью, 15 воров и разбойников, беглых солдат были сосланы на вечную каторгу, 85 воров-пристанщиков по наказании кнутом и батогами освобождено, беглых солдат и рекрутов отослано на службу 6 человек, умерло под караулом 14, отослано к гражданскому суду 10, прочие освобождены. В 1733 году из 424 человек казнено смертью 11, сослано на вечную каторгу 23, пристанщиков наказано и освобождено 91, к гражданскому суду послано 27, беглых солдат – 19, умерло под караулом 30. В 1734 году из 570 казнено смертью 24, сосланы 18, по наказании осво-бождено воров и татей 160, к гражданскому суду отослано 45, беглых солдат – 50, умерло под караулом 25, убежало из-под караула 2. В 1735 году из 633 казнено смертью 94, сослано 29, по наказании освобождено 168, беглых солдат – 21, под караулом померло 56. В 1736 году из 835 смертью казнено 102, сослано 37, по наказании освобождено 157, беглых солдат – 21, под караулом померло 26.
В 1732 году до сведения императрицы дошло, что в городах Московской губернии происходят немалые разбои; в Дмитровском уезде воровские люди разбили дом стольника Татищева; для поимки воров велено послать военные отряды. Через два года отправлен был в Москву к графу Салтыкову из Кабинета именной указ об искоренении многих разбойничьих компаний около Москвы, из которых присланы были три письма к фельдмаршалу Брюсу с требованием денег и с великими угрозами в случае неисполнения требования. В 1735 году Сенат, по докладу Полицмейстерской канцелярии, велел вырубать леса от Петербурга до Соснинской пристани по проспектиевой дороге, чтобы ворам пристанища не было, а так как воровство умножилось близ самого Петербурга, многих людей грабят и бьют, то для их искоренения Военная коллегия и Полицмейстерская канцелярия должны были отправить пристойную партию драгун или солдат. Велено было очищать и новгородскую дорогу от лесов по 30 сажен в обе стороны, потому что умножились воровские компании. В 1736 году девять человек разбойников днем ворвались в келью игумена московского Сретенского монастыря, били его, ранили в голову ножом, забрали деньги и вещи. В апреле 1735 года, на Пасхе, в Шацком уезде, на Вышенской пристани, воровские люди, численностью около ста человек, которые работали на той пристани на стругах у купцов по паспортам, пристань разбили дневным разбоем, взяли у купцов, на кабаке и в таможне тысячи с две денег, убрались в лодке и поехали по реке Выше; ночью подплыли к пристани Салтыковской и в селе Благовещенском-Салтыкове разбили помещичий двор, приказчиков мучили и жгли огнем, двоих конюхов убили. Потом поехали вниз по Выше-реке и, выплыв в реку Цну, пристали к селу Конобееву, ночью напали на помещичий двор  графа Нарышкина, приказчика застрелили и деньги у него отобрали; отправившись отсюда вниз по Цне, подъехали под село Сасево, днем разбили таможню, кабак и соляной двор, взяли денег тысяч с пять. В Сасево от шацкого провинциального начальства было выслано несколько солдат, которые и вступили в бой с разбойниками, но те убили и ранили сасевских крестьян, человек с десять, поехали вниз по Цне, разорили многих помещиков и приказчиков. Остановившись в селе Ушакове, они дали священнику 3 рубля денег, чтоб поминал конобеевского приказчика и убитого их товарища, да еще дали три рубля, на которые велели купить колокол. Подъехавши Цною к селу Агламазову, вызвали священника с образами на берег, подходили ко кресту и давали священнику по копейке и по деньге; в селе Зляткове заставили священника служить молебен и за то дали ему денег пять рублей да в церковь камки красной аршин. Отправлены были солдатские команды подполковника Редкина по рекам для перехвата раз-бойников; началась война: в 30 верстах от Нижнего, на Оке, разбойники осилили гнавшуюся за ними команду, убили начальствовавшего ею поручика. Разбойнические компании чинили вверх по Оке великие разорения и смертные убийства.
В низовьях Волги обязанность ловить разбойников, плававших в лодках и грабивших встречные купеческие суда, возложена была на волжское казачье войско, а ограбленные купцы обязаны были платить казакам по три процента со ста за возвращенные товары. И в других краях империи велась борьба с разбойниками. В 1739 году появились их шайки в уездах Кексгольмском и Олонецком; указано было преследовать их оружием и пойманных отсылать в Выборг, где казнить смертью. В том же году дозналось правительство, что толпы русского народа убежали в Польшу из провинций Великолуцкой, Псковской и Новгородской, с намерением составить в чужой земле разбойничью шайку и явиться в российских пределах: отправлен был в Великие Луки полк – не пропускать из-за границы русских беглецов. Но в 1740 году, уже перед кончиною императрицы, в самом Петербурге распространились кражи, грабежи и убийства – в Петропавловской крепости убили часового и похитили несколько сот рублей казенных денег.
Вступление русского войска в Польшу дало возможность отыскивать в ее владениях и возвращать русских беглых крестьян, но с выходом войска оттуда в 1735 году эта возможность пресеклась. Смоленский губернатор Александр Бутурлин доносил в том же году, что из пограничных польских мест беглых крестьян высылают, а из отдаленных сами собою беглые очень редко выходят, а принудить их к тому нельзя, хотя и ездят туда смоленские помещики; поляки только вид делают, что готовы выдать, а крестьяне по взятии их снова уходят и уже скрываются, потому что крестьянство от польских обывателей так приманено и приласкано слабостью и вольностью, что, который мужик и возвратится, и тот уже никакой работы лишней перед тамошней понести не может и всячески ищет возможность, как бы опять уйти, и для того, будучи во дворе своем, ничего не прочит и не радеет о себе. Бутурлин предложил странное средство к удержанию русских крестьян от бегства в Польшу: которые крестьяне не бегали, с тех брать подати по-прежнему, а которые возвратились из бегов, с тех брать с уменьшением, именно сколько в Польше берут. Увидев это, многие и не подумают бежать, и ушедшие с радостью возвратятся, даже природные поляки многие переселятся в Россию для избежания происходящих у них междоусобий и беспокойств.
В 1739 году в Москве казнили разбойника князя Лихутьева.
Обустройство Петербурга и заселение новой царской столицы, так усиленно проводимые Петром Первым, по смерти его оставались в небрежении, и так продолжалось в первые годы царствования Анны Ивановны, когда царица жила в Москве и там пребывал весь двор. Выселенные Петром Первым в Петербург помещики покинули отведенные им в столице места жительства и разъехались по своим имениям. На Васильевском острове торчали то фундаменты, то полувозведенные каменные стены без окон и крыш; иные дома были уже отстроены, но их хозяева, выехавши сами из Петербурга, в домах оставили прислугу без всяких способов содержания, и правительству приходилось понуждать этих господ давать своим людям содержание. Когда Анна Ивановна перебралась из Москвы в Петербург, северная столица стала опять люднеть, и цены на квартиры, пред тем значитель-но упавшие, вдруг поднялись так высоко, что правительство своими указами должно было сдерживать произвол домовладельцев. Но тут скоро Петербург, начинавший снова приходить в нарядный вид, постигли пожары, возникавшие от поджогов; они начались в 1735 году и продолжались два следующие года. В 1736 году был сильнейший пожар в Петербурге. Толпы народа, под предлогом тушения огня, производила грабежи и хищения. Обличенные поджигатели были казнены сожжением на месте преступления, а грабители и воры – жестоко наказаны кнутом и сосланы на каторжные работы. В 1737 году, в предупреждение пожаров, устроены были во всем городе караулы и патрули, а при полиции стали содержать печников и трубочистов; и те, и другие обязаны были смотреть за исправностью печей и чистить раз в месяц дымовые трубы во всяком доме. Чтобы у всех всегда наготове была вода для гашения огня, повелено в каждом дворе устроить колодец. Для бедных, разоренных пожаром и лишенных приюта, отводились бесплатно казенные здания и конфискованные дома. В 1738 году повелено все каменные строения крыть не иначе, как черепицею или железом, а гзымзы и карнизы делать непременно из камня или кирпича. Все удобовозгораемые вещества указано содержать только в специально построенных для того сараях на Петровском острове, а на судах, стоявших на Неве, запрещалось зажигать свечи, курить табак и готовить еду. Да и вообще разводить огонь, в случае нужды, можно было только на особых назначенных для того судах. Петербургские пожары, впрочем, способствовали новомй застройке города. В 1737 году Петербург был разделен на пять городских частей, сделано несколько новых мос-тов, открыты новые площади, рассажены на пустых местах деревья и построен новый гостиный двор на Адмиралтейском острове.
Не в одном Петербурге – и в других городах происходили пожары от злоумышленных поджогов. В Москве был сильный пожар в июне 1736 года, потом еще сильнейший 23 мая 1737 года, погубивший в один день 50 церквей и более 2500 домов. После этих истребительных пожаров положили расширить московские улицы, и в обывательских дворах, по примеру Петербурга, завести колодцы. Нескольких человек, обличенных в поджогах, сожгли живьем всенародно. И по всей России свирепствовавшие поджоги вызывали такие же строгости. Даже таких, которые сами не поджигали, а только легкомысленно болтали о пожарах, жестоко наказывали кнутом. В 1740 году опубликован был указ, угрожавший смертною казнью всякому, кто, хотя сам не участвовал в поджоге, но заведомо продавал вещи, украденные с пожара.
Дошло даже до того, что императрица Анна, сидя в Петербурге, писала в июле 1735 года начальнику Тайной канцелярии розыскных дел генералу Ушакову: «Андрей Иванович! Здесь так дымно, что окошка открыть нельзя, а все оттого, что по-прошлогоднему горит лес; нам то очень удивительно, что того никто не смотрит, как бы оные пожары удержать, и уже горит не первый год. Вели осмотреть, где горит и отчего оное происходит, и притом разошли людей и вели как можно поскорее, чтоб огонь затушить».
Ко всем несчастьям эпохи Анны Ивановны добавилось и еще одно – повальные болезни.
Здесь средства государства были так же недостаточны, как и средства против пожаров у московской ратуши, у которой было четыре заливные трубы на всю Москву. В 1737 году Главная полицмейстерская канцелярия (кстати, Россия именно Анне Ивановне обязана появлением в стране института полиции) представила в Медицинскую канцелярию доношение, что во Пскове в одну неделю заболело головною болезнью 355 человек, из которых умерло 8, болезнь все усиливается, а в городе лекарей нет. Медицинская канцелярия донесла императрице, что у нее лишних докторов и лекарей нет; есть штадт-физикус с лекарем, но и те нужны в Петербурге; в Москве при ратуше есть лекарь, которому жалованье производится от той же ратуши, и необходимо, чтоб и в других губерниях и провинциях обыватели содержали лекарей. Определено, что, по крайней мере, в большие города Медицинская контора должна назначить по лекарю, которые будут получать жалованье из ратуш, одинаковое с полковыми лекарями, и, кроме того, квартиру. Лекарства они должны заготовлять сами и брать за них плату от больных.
Как относились в провинциях к медицине, можно видеть из донесения архиатру (главному начальнику всей медицинской (включая и военно-медицинскую) части в России в 1714-1741 гг.) из Новопавловска от аптекарского помощника (гезеля) Ролофа в 1735 году: «С порученною мне полевою аптекою прибыл я сюда счастливо и сейчас же явился доктору Санхесу и подал ему свою инструкцию; тот мне сказал, чтоб я шел к коменданту Либгеру, который укажет мне дом. Но Либгер отвечал мне, что дома у него нет, потому что порожние дома берегутся для генералов, если приедут, а прочие все солдатские дома. На другой день после того приказал он мне чрез господина квартирмейстера отвести три двора: в каждом дворе только одна изба, в которую если три или четыре человека войдут, то повернуться не могут. Я рапортовал об этом доктору Санхесу, и тот пошел вместе со мною к генералу Дебриньи, а генерал послал со мною адъютанта к Либгеру с приказом, чтоб отвели мне хороший дом. Либгер отвечал, что домов про аптеку у него нет. Тут сидел у него бригадир Пашков и говорил: «Все приезжают из Москвы и хотят здесь великими господами быть: и лекаря, и доктора, и аптекаря; доктор требует дом на госпиталь, и уксус, и постели; все бы это привозили с собою из Москвы, и дома также». Я сказал: господин бригадир! Это не моя аптека, но ее величества, мне она поручена, я за нее отвечаю. Бригадир отвечал на это: мо-жешь свою аптеку под горою поставить и сеном обвертеть. Я отвечал, что не могу с аптекою ее величества так поступить. Тогда он мне сказал, чтоб я держал рот за замком; он видел в моей инструкции, что я только гезель, и давал мне весьма злые слова, и я пошел прочь, ибо, кроме того, хотел приказать меня прибить. О господи! После такого тяжелого пути хотят так со мною поступать! Больше четырех недель я на улице спал и здесь, в Новопавловске, уже две ночи с аптекою на улице стоял».
В самой же Москве происходили другие «чудеса». Так, когда в 1737 году в Москве свирепствовала горячка с пятнами, то народ искал причину болезни в том, что ночью на спящих людей привели слона из Персии. Но правительство находило другие причины: в 1738 году оно объявило, что болезни в Петербурге могут умножиться от привоза на продажу весьма дурного мяса; полиция должна была послать офицеров и лекарей для осмотра продаваемого мяса. В том же году Синод получил из Кабинета указ ее величества, что священники не следят за тем, что могилы копают мелкие и земли над ними не утаптывают, отчего тяжелый дух чрез рыхлую землю проходит. Наконец, в именном указе 1739 года императрица сама жалуется на полицию, которая нимало не смотрит, что по пустырям и глухим местам мертвечина валяется, и множество непотребных собак в городе бегают и бесятся. 16 сентября одна бешеная собака вбежала в Летний дворец и жестоко искусала двоих дворцовых служителей и младенца. От пожаров и моровых поветрий не обеспечивала слабая полиция и бедные средствами городские ратуши.

13.
 Разумеется, не только Леонтий Шамшуренков озадачился процессом подъема колокола из ямы и поднятия его на колокольню Ивана Великого – а это, почитай, 70 метров высоты. Придумывал разные механизмы для подъема и сам Михаил Моторин, предложивший сразу два проекта, привлекли и иноземцев. Подсуетился даже один отставной солдат петербургского полка, которым командовал Роман Вилимович Брюс (родной брат Якова Брюса) Тимофей Хитров, предложивший еще в январе 1736 года свой механизм для поднятия. Причем, Хитров намеревался «колокол как из формы, так и на колокольню на место тщательством своим во всякой сохранности поставить». Хитров, работавший в свое время в Летнем дворце, показывал модель изобретенного им подъемного устройства еще самому Петру I. В 1733 году Хитров перебрался на жительство в Москву и, вспомнив о своем давнишнем изобретении, подал доношение в Сенатскую контору. К доношению была приложена и смета, согласно которой на постройку подъемника требовалось 80 дубовых бревен диаметром до десяти вершков (45 см) в отрубе, двести сосновых бревен диаметром до фута (30 см), 128 медных блоков с железными осями и обоймами, значительное количество пеньковых канатов диаметров 2,5 дюйма и тому подобное. Помимо плотников, кузнецов и всякого звания других работных людей к стропке и возке канатов и к узлам следовало привлечь самых дельных сущих матросов под наблюдением шкипера или навигатора.
23 января Сенатская контора предложила Тимофею для начала изготовить действующую модель своего подъемника, на что выдала ему двадцать рублей и поручила присмотр за работами сенатскому вахмистру Тихону Новгородову. 18 марта модель была готова и на следующий день на почтовых подводах в сопровождении самого Хитрова и конвойного солдата лейб-гвардии Преображенского полка Алексея Крюкова была отправлена в Петербург, где ее должен был освидетельствовать заведующий академической механической мастерской Андрей Нартов. Нартов осмотрел модель, признав ее даже хуже, нежели моторинская махина. Он писал в отчете: «…А модель Хитрову, привезенную из Москвы, для поднятия Успенского колокола я не признаю удобной и в ней не согласуюсь, и, – от чего сохрани боже, – такое великое и преславное дело по Хитровой модели без всяких крепостей и механических предосторожностей не безопасно, а паче погибнет, отчего остерегаются, чтоб в неискусстве Хитровой модели в последующее время не дать ответу и не восприять пороку».
Это был последний шаг перед тем, чтобы отчаявшаяся Московская Сенатская контора обратила внимание на быстрое рассмотрение доношения Леонтия Шамшуренкова. Отбирать же («свидетельствовать») модели должна была целая комиссия в составе профессоров недавно учрежденной Петербургской Академии наук Л. Эйлер, Д. Бернулли и И. Лейтман, а также «птенец гнезда Петрова», механик-самоучка, изобретший множество нужных технических приборов, включая и токарный станок, примеченный самим царем Петром Андрей Нартов. Петр I еще в 1709 году обратил внимание на пятнадцатилетнего паренька Нартова, который работал токарем в московской школе «математических и навигацких наук» в Сухаревой башне, а спустя три года Нартова вызвали в Петербург, где он обучался токарному искусству у мастера Юрия Курносова. В дальнейшем Нартова послали за рубеж «для просмотрения токарных и других механических дел». В 1719 году Нартов сообщил Петру из Лондона о том, что он «здесь таких токарных мастеров, которые превзошли российских мастеров, не нашел, и чертежи машинам, которые ваше царское величество приказал здесь сделать, я мастерам казал, и оные сделать по ним не могут...».
После возвращения из-за рубежа Нартов заведовал токарней, принадлежавшей лично Петру, сооружал новые оригинальные станки, выполнял отдельные поручения, а после смерти царя Нартову пришлось выполнять много важных дел. Так, в 1726 году Нартов налаживал в Москве на Монетном дворе «передел монеты двух миллионов». Он много потрудился для развития техники монетного дела: наилучшим образом его «механическим искусством в действо произведены к монетному делу многие машины». В 1728 году «по должности механического искусства» он занимался на Сестрорецком заводе переделом в монету «двадцати тысящей пудов красной меди». В 1733-1735 годах он работал на Монетном дворе в Москве.
Нартов сделал много важных изобретений в военном деле; по его проектам в 1747 году перестраивали шлюзовые ворота в доках Кронштадта. Особенно много он поработал для развития артиллерийской техники. В 1741 году он изобрел скорострельную батарею, состоявшую из сорока четырех мортирок, помещенных на особом горизонтальном круге, утвержденном на лафете. Мортирки объединялись в группы, дающие залповый расходящийся огонь. В то время как одни изготавливались к выстрелу и открывали огонь, другие группы заряжались, занимая затем при помощи вращения круга место выстреливших. Угол возвышения круга получали при помощи подъемного винта, установленного в передней части орудия. Стрельба производилась трехфунтовыми гранатами. Сам Нартов так написал о своей батарее: «А полезность в ней состоять будет таковая, понеже против неприятельского фрунта может бросать гранаты в росширность линей».
Нартову принадлежит также изобретение способа «из пушек, мортир и мелкого ружья вне калибра большими ядрами стрелять». Снаряды, превышающие калибр орудия, помещали либо в его раструб, либо в приспособление, установленное на конце орудийного ствола. При испытаниях стрельбы дали отличные результаты. Из пушек, калибр которых рассчитан на трехфунтовый снаряд, стреляли шестифунтовыми гранатами. Из двенадцатифунтовой пушки стреляли двухпудовыми бомбами. Снаряды летели до мишеней при обычном расходе пороха. После испытаний установили: «Такой новоизданной огненной инвенции не слыхано ни в России, ни в других государствах».
В числе прочих изобретений, за ним значилось и изобретения подъемника для извлечения отливок из литейных ям. Но, видимо, подъем такой многотонной громадины, каким являлся Большой Успенский колокол оказался не по зубам и самому Нартову. И после многомесячных заседаний комиссии, взвешиваний всех «за» и «против», уважаемые члены комиссии передали свое решение Сенату. 23 августа 1736 года Сенатская контора распорядилась «оному Шамшуренкову к подъему большого Успенского колокола сделать модель немедленно, под смотрением сенатского вахмистра Петра Сабурова, на дело той модели и на покупку припасов… выдать из непринятой на перелитие того большого колокола суммы три рубля». Это, конечно, не двадцать рублей, полученных Хитровым, но Леонтий был непритязательным и его больше воодушевил сам факт, что ему господами велено было изготовить модели его подъемников.  На все про все ему дали два месяца. Леон-тий Шамшуренков был счастлив: его труд оценили на самом высоком уровне. Дальний поход в Москву не был напрасным.
Ему создали все условия для работы, дали помощников и исполняли любое его пожелание по поставке нужных деталей. Леонтий скрупулезно подсчитывал каждую копейку и давал распоряжения Петру Сабурову, на что следует потратить эту сумму: лесу следовало купить на 94 копейки, инструменту – на 55 копеек, на обточку модели колокола и изготовление подъемных блоков и косозубов – 31 копейку, на краску и покраску – 50 копеек, на гвозди, воск и нити – 50 копеек, и на свечи 20 копеек.
 Разумеется, за основу он взял тот самый храповый механизм, то есть, зубчатое колесо с несимметричными зубьями (косозуб), позволяющее оси вращаться в одном направлении и не позволяющее вращаться в другом. Позднее эту систему возьмут за основу в домкратах и лебедках, в гаечных ключах и турникетах. Но тогда, в XVII веке, все это было необычно и внове.  Более того, Шамшуренков предпринял нетрадиционную попытку выполнить единый комплекс рабочего оборудования для последовательно проводимых подъемно-транспортных операций: его машина сначала должна была вытащить колокол из ямы, затем протащить его от литейной ямы к месту последующей подачи на звонницу, и, наконец, сам подъем наверх.  В дальнейшем этот прием стали  использовать в установках рудничного транспорта.
Работа спорилась. Металл с деревом прямо-таки горели в руках у Леонтия. Коротких осенних дней не хватало и приходилось работать по вечерам при свечах. Никогда еще он не посвящал всего себя любимому делу, при этом не испытывая недостатка ни в чем: ни в материалах, ни в деньгах, ни в питании. Из дерева с соблюдением всех пропорций им была выточена точная копия колокола и блоки для полиспастных систем. Из ниток скручены и навощены шнуры, имитировавшие канаты. Наконец, дошло дело и до деревянных косозубов (храповых колес). И в двадцатых числах октября Сенату было доложено, что Шамшуренков изготовил несколько моделей подъемных устройств. Сенат 27 октября издал указ о передаче оных моделей в Московскую артиллерийскую контору для экспертного заключения.
Не передать словами того волнения, которое испытал простой крестьянин, когда увидел перед собой ученых мужей, скрупулезно изучавших его устройства, рассматривавших до малейших подробностей каждую деталь. Особенно придирчив был в этом смысле Андрей Нартов, ибо если остальные члены комиссии были все же учеными (как сказали бы сейчас, теоретиками), то Нартов, сам изобретатель, понимал толк в разного рода механических устройствах и мог дать фору любому из академиков. Но и он лишь головой качал да языком цокал. Из четырех изготовленных моделей эксперты отобрали две, одинаково пригодные, по их мнению, к поднятию колокола из ямы, перетаскиванию его по земле и к подъему на высоту звонницы Ивана Великого. А какую из этих двух, собственно, выбрать – то уж пускай решает сам механик.
Весной 1737 года подготовка к подъему Успенского колокола была закончена.

14.
Между тем весьма интересные события происходили в далеком от Москвы Яранске.
Городской воевода Иван Воронков направил в дворцовую деревню Воронино подканцеляриста Ивана Решетова с Михайлой Корякиным в помощь служителям яранской дворцовой канцелярии, рассыльным Матвею Некрину, Герасиму Коженину, а также братьям Михайле и Дмитрию Царегородцевым. Рассыльные должны были собрать ясак с живших в Воронине черемисов и татар, а Решетов с Карякиным должны были им в этом помочь и, с другой стороны, зафиксировать это для воеводы. В деревне этой было несколько должников, главный из которых, Иван Москвин, не платил ясак уже несколько месяцев. Воронинский староста сообщал, что мужик долго болел, однако же, это ничуть не освобождало ни его, ни все его семейство от подати.
  Михайле Корякину не впервой уже было ездить по таким делам и по дороге он наставлял своего, более старшего по чину спутника.
- Ты, главно дело, Ванькя, не шибко поддавайся на их уловки. Холопам, вишь, лишь бы от податей убежать, а наше дело правое, государево: вынь да положь, коли надобно.
- А коли и в самом деле мужик хворает и не в силах…
- Дык, они все не в силах, говорю же, ежли государевых податей касаемо. Коли же что себе поле вспахать, больной не больной – за соху и в поле.
Решетов с Корякиным ехали отдельно от рассыльных, сам  Корякин и правил лошадью. На другой телеге ехали все вместе рассыльные из дворцовой канцелярии. Те ехали молча, лишь оглядываясь по сторонам, когда проезжали через лес – как бы на волков не напороться. Впрочем, лошади шли бодрым шагом и вскоре лес сменился полями. Вовсю шла посевная, тут и там крестьяне, кто на волах, а кто и сам впрягшись в плуг, бороздили землю, в то время как сыновья либо бабы широкими жестами бросали в борозды зерна с семенами.
На окраине деревни обе телеги уже встречал староста – снявший шапку, седовласый, густобородый и морщинистый мужик.
- Хорошо ли доехали? – склонился перед гостями староста. – Не устали ли?
- С божьей помощью, старик, добрались. Как видишь, целы, невредимы, – ответил старший из рассыльных канцеляристов Матвей Некрин.
- Не отдохнете ли с дороги, не отведаете ли кулебяк с чаем? Моя старуха знатные кулебяки печет.
- Некогда нам чаи распивать. Нам до заката в Яранск вернуться надоть. Веди в свою избу отчет держать.
- Как скажете, – староста еще раз поклонился и скорым шагом, смешно подпрыгивая на ходу, направился к своей избе, стоявшей едва ли не в самом центре деревни у самой дороги.
Изба была хоть и старая, но добротная, пятистенок. Увидев служивых людей во дворе, старостина дочь тут же нырнула в хлев, а жена, выглядывавшая в окно, по мужнину знаку, тут же вышла на крыльцо и, низко согнувшись, поприветствовала гостей:
- Здравствуйте, гости дорогие! Проходите в избу, а я по хозяйству. Ежли чай с кулебяками, а то и уху соизволите, так все на печи, хозяин лишь скажет, я и стол накрою.
- Ладно, ладно, баба, иди по своим делам, – довольно грубо оборвал ее Михайло Корякин.
Он же первым, пригнувшись, и вошел в дом мимо стоявшего у двери хозяина. Двери в избу, как и везде на Руси, были низкими, не столько потому, чтобы гости, входя, как бы кланялись хозяину, сколько, в первую очередь, для сохранения тепла в доме – морозы ведь были знатными. Перекрестившись на икону в красном углу, все приехавшие сели на длинную лавку, заранее приставленную к такому же длинному, гладко отесанному столу из крепкого дуба.
- Давай отчет, бумаги, цифирь по сданному ясаку! – приказал Матвей  Некрин.
- Сейчас, судари мои, сейчас, – староста скрылся за занавеской у печи и буквально через полминуты появился вновь.
- Вот, все, как на духу, ей богу! – перекрестился староста. – Ничего не утаил.
Некоторое время рассыльные изучали бумаги, передавая их из рук в руки и о чем-то тихо переговариваясь. Решетов с Корякиным в это время лишь со скуки позевывали, да втихую ругали рассыльных, не пожелавших вначале насытить брюхо, а затем уже делами заняться.
- А почему новокрещены Емонаев с Осенеевым не полностью рассчитались?
- Так токмо сегодня должок покрыли. Я, это, не успел еще причт оформить-то. Вас дожидался, боялся пропустить.
- Веди нас к складу, – поднялся Некрин.
- Милости прошу! У меня никаких секретов и сокрытий нету. Кому ж охота высеченным быть?
Староста с готовностью уж дошел до сенной двери, но тут окрик одного из рыссыльных, Герасима Коженина, последним сверявшегося со списком крестьян.
- Погодь-ка, Матвей, со складом! А скажи-ка мне староста, где отчет по Ивану Москвину?
От неожиданного вопроса у старика тут же одновременно задрожали руки и ноги. Он даже не сразу нашелся, что ответить, но сказать ничего не успел: оказавшийся рядом с ним Матвей Некрин, недолго думая, заехал ему кулаком в лицо.
- Скрыть хотел, собака, недочет?
- Никак нет, господа хорошие, – утирая рукавом разбитую губу, а другой рукой потирая зашибленное о дверной косяк плечо, – едва не плача ответил староста. – Забыл, ну, вот ей-богу, забыл, хотел сразу же сказать, но забыл, – перекрестился мужик. – Почитай полгода болел Иван Москвин, а у него баба брюхатая, а старшому из сынов шестой годок-то всего. Работать, стал быть, некому. Я уж ему, собаке, почти кажную неделю напоминал о долге, а он все: «Потерпи, Петро, погоди, малость, вот встану на ноги, и все верну!». И так все почти полгода и деется. Прямо и не знаю, как быть. Можа, вы посоветуете.
Рассыльные переглянулись, затем Некрин произнес:
- Добро, староста. Веди сначала на склад, ясак пересчитаем, загрузим, опосля и твоим болезным займемся, как бишь его?
- Так Иван Москвин, черемис поганый.
 Вся компания вышла из избы старосты и последовала за ним к складскому сараю, стоявшему на краю деревни. Впрочем, не пройдя и десяти шагов, Корякин, придержал за рукав Решетова.
- Погодь, маленько, поотстанем, – шепотом сказал он.
- Чегой-то? – удивленно спросил Решетов.
Они остановились и, дождавшись, пока рассыльные вместе со старостой отойдут подальше, Корякин посвятил напарника в свои мысли.
- Не больно-то я верю этой хитрой старостиной морде. У них же тут круговая порука, и один не могёт всю деревню подводить. Чегой-то он скрывает.
- И что ты предлагаешь?
- Пока они там будут считать мягкую рухлядь да зерно, мы с тобой наведаемся к этому самому Ивану Москвину. Наверняка, кое-какая рухлядь у него в избе или в хлеву припрятана. Выгода у нас прямая – это мы с тобой, а не эти дворцовые рассыльные, вскрыли недоимку и вернули должок в государыневу казну. Авось, воевода оценит!
- Должон бы! – довольно заулыбался Иван Решетов.
Корякин был настроен весьма решительно. Вернувшись к старостиной избе и увидев снова выгнавшую во двор свиней старостину дочь, Корякин поманил ее к себе пальцем.
- Ну-ка, девка, укажи нам избу Ивана Москвину.
- Четвертая отселева, – ткнула девица пальцем в нужном направлении, противоположном от того, куда пошли рассыльные. – Да вы можете огородами пройти, так чуток ближе.
- Спасибо, девка за подсказку, – игриво подмигнул ей Корякин, вгоняя в краску, а проходивший мимо Решетов ловко ущипнул ее за толстый, выступающий зад. Та аж подпрыгнула от неожиданности.
 Так, хохоча, оба копииста городской канцелярии огородами добрались до дома Ивана Москвина. Изба бедного марийца не шла ни в какое сравнение даже с избой старосты – по всему чувствовалось запустение и долгое отсутствие хозяйской руки. Только и было, что по двору бегали куры, а петух степенно стоял на лежавшем у легкой изгороди толстом полене и с этого возвышения внимательно оглядывал все свое немногочисленное куриное семейство, горделиво взглянув своим лукавым взглядом на внезапно появившихся двух явно городских (и по городскому кафтану с сапогами, намазанными дегтем, и по голому, бритому лицу это было ясно даже деревенскому петуху) – мол, видите, сколь у меня жен под крылом, и ни одной тещи при этом. Дверь в сараюшке не закрывалась и при легчайшем дуновении ветерка тут же хлопала о косячную стойку. В этот момент на улицу вышел маленький мальчик, лет пяти-шести, в одной длинной холщовой рубашке чуть пониже колен, да босиком. Он держал в руках деревянную мисочку с зернышками проса для кормления кур.
Увидев нежданных гостей, малыш в испуге остановился и рука с мисочкой опустилась, просо высыпалось на землю и туда сразу же устремились куры во главе с успевшим спрыгнуть со своего возвышения петухом.
- Эй, малой, хозяин где? – крикнул Решетнов.
Малыш тут же скрылся в избе и через минуту на полуобвалившемся крыльце из трех ступенек появилась довольно миловидная, лет тридцати пяти марийка с головой, повязанной платком, с округлым скуластым лицом и чуть узкими глазами. Живот ее выпирал от плода, находящегося в ее утробе.
- Здравствуйте, – не поднимая глаз на пришедших служивых, поздоровалась женщина.
- Ты что ли, Иванова баба будешь? – грубо спросил Корякин.
- Да, я женка его.
- А где сам-то? Небось, у тебя под подолом спрятался? Вона, как выпирает.
Корякину понравилась собственная шутка, и он захохотал, хлопая себя по коленкам. Вслед за приятелем загыгыкал и Решетов.
- Хворый он, лежит, почти не встает уже, почитай, полгода.
- Полгода, говоришь? А кто ж тебя обрюхател-то тогда, уж не староста ли, в компенсацию за невыплату ясака? – продолжал веселиться Корякин.
Но женщина ничего не ответила, поправила платок, и еще ниже опустила голову. Она лишь открыла дверь и вошла внутрь.
- Зайдите в избу, господа служивые.   
Иван Москвин и в самом деле лежал на соломенном тюфяке, положенном поверх деревянного сундука, и с хрипом дышал. Бледный, высохший, с редкой, но длинной бороденкой, было видно, что каждый вздох дается ему не без труда. Видимо, разбуженный и предупрежденный женой заранее, Иван при виде служивых попытался подняться на локте, но продержался так недолго и снова упал на тюфяк.
- Чем обязан, служилые? – слабым голосом спросил хозяин.
- А ты не догадываешься? – вопросом на вопрос ответил Михайла Корякин.
- Ясак когда платить начнешь? – уточнил Решетов. 
- Я же сказал старосте, вот встану на ноги, и сразу…
- И сколь месяцев ты ему уже это обещаешь?
 Корякин больше уже не шутил.  Он твердо решил не уходить из этого дома до тех пор, пока не выбьет из хозяина хотя бы часть долга – ведь живут же они за счет чего-то все эти полгода. Значит, у них остались кое-какие запасы.
- Я, промежду прочим, на барщине-то и надорвалс-ся, – последний слог вырвался у Москвина со свистом. – Чуток не все легкое вытекло.
- Ты что, холоп, винишь в том нашу матушку, государыню-императрицу? – Корякин от удивления такой смелостью даже вскочил с лавки.
- Ей богу, никого не ви…
Договорить он не успел – крепкий кулак канцелярского копииста пришелся сначала Москвину в живот, а затем и в голову. Тот даже ойкнуть не успел – скрючился от боли и зашелся в бесшумном кашле. Зато вскрикнула его жена, и тут же заплакал сын.
- Сударики мои милостивые,  Ванятка-то мой, пожалейте кормильца, – она тут же загородила мужа своим дородным телом. – Вот вам крест святой, клянусь неродившимся ишо маляткой, едва он встанет на ноги, пойдет на охоту, Ванятка знатный у меня охотник, настреляет белки с соболями за все полгода. 
- Ах, охотник! – вступил в беседу и Решетов. – Так, небось, и держишь где-нибудь в сундуке свою рухлядь, и не хочешь царице-матушке долги отдавать?
В этот момент, наконец-то, прокашлялся и Москвин, отхаркнув густую кровавую мокроту прямо на пол.
- Нету в этом сундуке ничего, окромя бабьих штопаных нарядов, – слабым голосом произнес он.
- А вот мы сейчас это и проверим!
Корякин схватил руками худое тело холопа и резко скинул его на пол, при этом еще и пнув ногою. Решетов добавил исподтишка и свой пинок. Москвин лишь глухо застонал и откатился подальше от сундука. Жена присела рядом с ним и прижала его голову к своей груди. Тем временем Корякин с Решетовым открыли сундук и стали выбрасывать оттуда на пол женские и детские вещи. Дойдя до самого дна и, убедившись, что в сундуке и в самом деле больше ничего нет, они оба неожиданно разозлились. Поняли, что напрасно пришли в этот дом – никаких припрятанных недоимок они здесь не найдут. А значит, лишь зря потратили время. Пелена бешенства застлала им глаза. Они набросились на несчастного марийца, лежавшего на полу, стали пинать его ногами по всем частям тела, при этом досталось и прикрывавшей вначале мужа женщине. Когда же та отползла в угол, тихо плача и держась за живот, они еще и кулаки пустили в ход. К матери подбежал сын и словно бы вжался в нее. Он уже не плакал, а лишь волчонком смотрел на озверевших служивых. А те уже себя не контролировали.
Первым опомнился Иван Решетов.
- Михайла! – произнес он, тяжело дыша. – Поглянь-ка, он, кажись, уже того, не дышит!
- Сейчас он у меня и задышит, и недоимку вернет! – Корякин вошел в раж и даже не сразу понял, что ему говорят.
- Михайла! Стой! – крикнул Решетов. – Мы ж его, это, забили насмерть, говорю.
Наконец, смысл сказанного дошел и до Корякина. Он выпрямился и выпученными рыбьими глазами смотрел на распростертого на полу Москвина. Для порядка Корякин еще раз пнул сапогом в бездыханное тело, затем перевел взгляд на сидевшую в углу женщину. Та вся, казалось, вжалась в стену от этого взгляда.
- Гляди у меня! – показал ей кулак Корякин. – У нас не забалуешь!
И он направился к выходу. За ним поспешил Решетов. Но в этот самый момент к дому Москвина подоспели и рассыльные в сопровождении старосты, которые закончили загружать телегу рухлядью, соленой рыбой и зерном – ясак и оброк воронинцев.
Едва вышли из избы канцеляристы, жена подползла к мертвому мужу, обхватила его руками и закричала в исступлении. Мальчонка, сын, при этом все еще оставался сидеть в углу и лишь тяжело дышал. Корякин с Решетовым, даже не взглянув на рассыльных, шли скорым шагом ко двору старосты, где осталась их телега.
Матвей Некрин сразу почувствовал неладное. Ни слова не говоря своим спутникам, он, вслед за старостой, вошел в избу. И тут же вышел.
- Едем в Еранск! – коротко бросил он.
Однако же братья Царегородцевы, снедаемые любопытством, все же заглянули в избу и, увидев покойника Москвина, молча перекрестились и тут же вышли на улицу. Присоединились к товарищам, уже устроившимся на телеге вокруг аккуратно уложенного ясака. Нашли и для себя местечко. Герасим Коженин натянул вожжи.
- Убивцы! – решительно произнесли братья, когда их телега поравнялась со спешащими канцеляристами. – Воры!
Остальные уже поняли, в чем дело. В XVII-XVIII веках на Руси «ворами» именовали всех преступников, независимо от состава преступления. Государственные же преступники и вовсе назывались «интересными ворами» (то есть, ворами государственного интереса).
- Приедем в Еранск, тут же в дворцовой приказной избе все напишем явочные прошения, – сказал Некрин. – Мы чисты и перед богом, и перед собою. На нас греха смертоубийства нету.
Оставшийся путь до города ехали молча.

15.
Старшему канцеляристу (подъячий с приписью, на тогдашнем бюрократическом языке) Ивану Корякину и без того хватало хлопот – ведь ходил по лезвию бритвы. А тут еще и младший братец подсуропил – пусть и ясашного холопа, но все таки человека убил. Еле уговорил городского воеводу, разумеется, за немаленький кошель серебра, не давать ходу расследованию убийства Ивана Москвина. Ну, или, по крайней мере, если дело совсем замять не удастся, придержать расследование. Воевода был по-настоящему разгневан и в тот же день велел Михаилу Корякину скрыться с его глаз на совсем, и в приказной избе более не показываться.
А буквально спустя два дня к нему домой коршуном ворвался партнер по винокурне Иван Голенищев с ужасным известием – прохудились и стали протекать медные трубы для перегонки спирта (а может, и из рабочих или мастеров кто постарался в отместку за что-нибудь). Естественно, винокурение было тут же прекращено, и оба купца теряли на этом немалые деньги. Пришлось напрячься, чтобы придумать какой-то выход.
Но тут Ивану Корякину несказанно повезло. Поскольку он поднялся по иерархической лестнице и был повышен до чина старшего канцеляриста, его стали допускать к руководству делопроизводством. И в руки ему попало (на ловца и зверь бежит!) дело мастера с казенного винокуренного завода в Яранске. Дело, собственно, и выеденного яйца не стоило, но ведь все зависело от того, как его подать. Можно оскорбление заводского приказчика выдать за обычный, как говорится, производственный спор, а можно и за некий саботаж и подрыв всех государственных устоев. Да еще и обвинить в поджоге казенного питейного заведения при винокурне, в которой беспошлинно торговали вином. Хотя, на самом деле, подожгли кабак новокрещены Марка Васильев и Никита Осенеев по указке самого Корякина – он хотел хотя бы таким образом притормозить торговлю казенным вином, пока не решит вопрос с ремонтом своей винокурни. Но ведь никаких следов после себя они не оставили и приказ воеводы расследовать пожар мог остаться невыполненным. А ведь могло следствие завершиться и осуждением – чем не повод для мастера Лукьяна Хромого отомстить заводскому приказчику и поджог кабака – самое оно.
Одним словом, перед Иваном Корякиным стоял сейчас дрожавший, как осиновый лист, неуверенный в себе и в дальнейшей своей судьбе немалого роста детина с длинной бородой и, как потом выяснилось, густым, сочным басом. В руках он мял картуз, а глазами уставился на носки своих сапог. С другой стороны, и Корякин выдерживал паузу, нежно почесывая себя гусиным пером за ухом.
- Ну что, гусь, как там, бишь, тебя?
- Ермолай, Степанов сын.
- А прозвище твое как, Ермолай Степанов?
- Шамшурихин.
- Ну и вляпался ты, Ермолай Шамшурихин. Приказчик на тебя челобитную жалобу состряпал, – Корякин ткнул пальцем в закрытую конторку, о которую он облокачивался обеими руками.
И вдруг Корякин словно что-то вспомнил. Шамшурихин, Шамшурихин. Уж больно прозвище-то ему знакомо. Ну да! Не тот ли это Шамшурихин, который когда-то за выданную ему грамоту на землю мне так ничего и не принес?.. Нет, у того несколько другое прозвище-то было. Да и уж больно-то этот здоров – этого бы он навсегда запомнил. К тому же, тот в деревне жил, а этот здешний, посадский человек. Стоп! Так и есть. У того фамилиё было Шамшуренков, а братан его по мастеровой части, кажись, и сейчас в Москве… И тут ход его мысли прервал Шамшурихин.
 - И чего делать, подсоби?
- Ну, как чего делать? Либо в темницу, либо за Камень, на каторгу. То уж как воевода решит, да как ему дело доложит сам приказчик.
И тут вдруг огромный детина грохнулся на колени перед Корякиным (тот аж вздрогнул от неожиданности), и на коленях приблизился к подъячему еще на несколько шагов. Затем челом прикоснулся к полу, а когда снова поднял голову вверх, Корякину показалось, что в глазах у Шамшурихина даже слезы блеснули.
- Подсоби, не загуби, Иван Авксентьич! У меня ж, ты знаешь, трое мальцов, да баба больная, коли что со мной случится, не выходит их одна.
- Ну, как же я могу тебе подсобить-то, коли дело уже воевода передал в ратушу? – Корякин изобразил на лице озабоченность.
-  А ты… того… как-нибудь изыми, что ль…
- Чаво-о? Вора из меня хочешь сделать? Да я тебя еще и за это…
- Не серчай, Иван Авксентьич, коли что не так ляпнул, – Шамшурихин придвинулся тем же образом совсем вплотную к подъячему и облобызал носки его не совсем чистых сапог. – Я же отблагодарю, ты же меня знаешь…
- И чем же ты сможешь меня отблагодарить? – сменил гнев на милость Корякин.
- А любую твою просьбу выполню.
- Так-таки, и любую?..
- Ну, оно, конечно, ежли повелишь там воеводу… или, не дай бог… матушку-ца…
- Окстись, окаянный! – грубо прервал его Корякин. – По тебе и впрямь темница плачет. Мне давеча воевода сказывал, что там местечко появилось…
- Помилуй, Иван Авксентьич! – снова стал бить поклоны Шамшурихин. – Язык мой – враг мой. Мне баба моя давно об том говорит. Вот и с приказчиком, того, не сдержался.
- Ладно, вставай, неча тут пыль поднимать, а то, вон, уже и чих в нос ударил, – Корякин и в самом деле чихнул, прикрывшись ладонью, и тут же утерся рукавом сорочки. – Ладно, прикрою и покеда твое дельце за одну услугу.
Корякин дождался, пока мастер встанет и отряхнет портки от пыли, затем поманил его к себе пальцем. Шамшурихин подошел ближе и остановился с другой стороны канцелярской конторки.
- Ежли окажешь мне одну услугу, не токмо делу ходу не дам, но даже и приплачу малость, – негромко произнес Корякин, кося одни глазом в сторону двери.
- Вот те крест, все что угодно для тебя сделаю, – осенил себя крестным знамением Шамшурихин.
- Мне нужно, чтобы ты незаметно вынес из своей винокурни два медных перегонных куба и две двухсаженные трубы.
Шамшурихин даже не сразу сообразил, о чем его просит подъячий, когда же до него дошел смысл сказанного, он отошел от конторки и махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.
- Дык это же… еще хужей. Ды… как же это.
- На-ка вот, возьми, и успокойся, – Корякин чуть приподнял крышку конторки и достал оттуда кошель, туго набитый медяками.
- Уж ежели я тебе обещал не давать ходу этому делу, неужто ты думаешь, что я тебя за свое дело не прикрою?
- А если все окроется, меня же…
- Я тебя к себе возьму, на мою винокурню в Липовском.
- Но один же я не смогу, – понимая безвыходность своего положения, начал торговаться Шамшурихин.
- Конечно, не сможешь! – кивнул Корякин. – У тебя, вон, кошель-то, как туго набит. Не скаредничай, подбери надежных мужиков, двух-трех, своди их в кабак, пока и этот еще не сгорел, – хихикнул Корякин, – да сунь пару копеек каждому.
Но Шамшурихин продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.
- Ну, чего мнешься, будто до ветру собрался?
- Рисково это!
- А и рисково! Инако я бы и без тебя справился бы… Ладно! – Корякин достал серебряный пятиалтынный и кинул его Шамшурихину.
Тот поймал монету на лету и низко поклонился.
- Это тебе за риск! А теперича ступай, ты и так меня от делов оторвал.
Едва мастер ушел, Корякин то ли от удовольствия, то ли от волнения, долго тер ладони друг о друга.
- Фролка! – наконец позвал он мальчишку-помощника. – Отправляйся-ка ты в Липовское и скажи Степану-приказчику, пущай срочно гонит в Еранск телегу о двух лошадях и сена поболе.
- Будь сделано, Иван Авксентьич.
- Да! А ежли чего Иван Иваныч спросит, скажи, Иван Авксентьич новые трубы добыл с кубами. А боле ничего не говори. Понял?
- Чего непонятного-то!
Мальчишка лет четырнадцати шустро повернулся и через пару минут, оседлав корякинскую кобылу, уже мчался в сторону села Липовское.

16.
Сложная машина Леонтия Шамшуренкова была полностью готова. Совет во главе с Андреем Нартовым и механиками из Артиллерийской конторы внимательно осмотрели ее. Не найдя никаких помех и замечаний, дали добро на подъем Большого колокола. Подъемные работы были назначены на 25 мая. У Леонтия было еще несколько дней, чтобы устранить только ему видимые неполадки и немного отдохнуть.
У него даже сердце готово было выскочить из груди от величия той работы, которую ему предстояло сделать. Ведь на работы пожалует сам московский голова, а возможно, и сама… Леонтия даже пробил холодный пот. Он долго не мог заснуть. Кости ныли от усталости, в голове сидели всякие мысли, отгоняя сон…
Но случилось непредвиденное.
Конец мая 1737 года выдался сухим и жарким, но ветреным. 29 числа, в Троицын день, в одиннадцатом часу утра в доме князя Милославского, что стоял недалеко от Каменного Боровицкого моста, близ церкви Антипы Чудотворца начудила поварова жена. Пока ее муж старался угодить чревоугодливому барину и всему его семейству, баба и сама решила приготовить еду для себя и детей. Перекрестившись на висевшую в углу чулана икону, она зажгла копеечную восковую свечку перед образом, а сама пошла в кухню. Но свеча была поставлена плохо и вскоре отпала от образа и зажгла чулан. В то же время все дворовые люди были уже в церкви у обедни, потому вовремя никто и не заметил пожара. И вскоре ветер, словно расшалившийся с любимой игрушкой ребенок, подхватил пламя и ошметки его стал разбрасывать в разные стороны. А дело-то было в самом центре тогда еще большей частью деревянной Москвы! Огонь быстро захватил всю центральную часть города, пламенем был объят даже Кремль. Граф Семен Андреевич Салтыков, который с 1732 года был оставлен главнокомандующим в Москве (после переезда царского двора в Петербург), писал императрице Анне Ивановне, что «сначала загорелось за Боровицким мостом, на Знаменке, в приходе церкви Антипы Чудотворца, что у Колымажных ворот, на дворе князя Феодора Голицына или у Александра Милославского».
 Пожар длился до четвертого часа утра 30 числа. За это время выгорел практически весь Кремль – потешные конюшни и потешный двор, весь императорский дворец, также соборы, монастыри, подворья и все коллегии, и канцелярии, и цейхгаузы, конюшенный двор, синодальный двор, житный двор. В огне погибли  и часы на Спасской башне, которые, правда, к тому времени были в нерабочем состоянии. В Китай-городе – между сгоревшими зданиями упоминаются: библиотека, комендантский двор, аптека, печатный и посольский дворы, торговые ряды, гостиные дворы, дома и монастыри. В Белом городе горело через Знаменку, Арбатскую, Тверскую и по Петровке, и то только те места, которые стояли против Кремля, а потом пламя перекинулось через Неглинку. Горело по Рождественке, по Сретенке и по Яузской, кроме одного пушечного двора, а по Мясницкой и по Покровке, как в Белом городе, так и в Земляном, горело все. Выгорели новая и старая Басманные улицы, вся Немецкая слобода, слободской дом императрицы Анны Иоанновны, а также госпиталь и Лефортовская слобода. Всего было уничтожено 102 церкви, 11 монастырей, 4 дворца, 17 богаделен, 2527 дворов, 486 лавок, 9145 покоев и прочего. В огне погибло 94 человека. В сенатском архиве сгорело 926 переплетенных книг с делами по Сенатской канцелярии, 32 книги с делами Вышнего суда, в Главной дворцовой канцелярии в архиве сгорели старые и новые дела и протоколы этой канцелярии, также дела бывшего приказа Большого дворца, писцовые, приходные, расходные и прочие книги и всякие ведомости, всего в десяти палатах. Сгорел архив московской ратуши; сгорели окладные и доимочные книги по московским дворам и домовым баням, так что и споры о землях решать стало не по чему. Из коллегий, канцелярий, контор и приказов показано убытку на 414825 рублей; по заявлениям частных лиц, убытку понесено ими на 1267384 рубля, но многие сказок не подали.
Знатным получился Троицын день в тот год. От копеечной свечки сгорела Москва.
В Кремле творилось и вовсе нечто невообразимое. Загорелась и деревянная постройка над ямой, в которой стоял Успенский колокол. В яму стали падать горящие бревна и остатки сгоревшей деревянной конструкции подъемного устройства. Леонтий Шамшуренков, в одних портках, успев лишь схватить первый попавшийся под руку деревянный ушат, зачерпнул воды и бегом помчался к яме с колоколом. А там уже весь кремлевский люд, включая и литейщиков во главе с самим Моториным, носился с сосудами с водой, заливая яму, дабы остудить начавший краснеть от жара колокол. Но сделали только хуже – вода, попавшая на раскаленный металл, вызвала его резкое и неравномерное охлаждение. В теле колокола возникло одиннадцать трещин, и от него откололся кусок металла весом 700 пудов (11,5 тонны). Но это мастера увидели только после пожара.
Когда началось следствие по пожару, естественно, дошло дело и до выяснения причин треснувшего Успенского большого колокола. Было выдвинуто две версии: по одной из них – кусок отбили бревна, которые падали на колокол, согласно же другой – трещина в колоколе произошла во время того, как его охлаждали водой.
Но, как всегда бывает в таких случаях, под шумок плохие люди решили продолжить «радовать» москвичей огненными фейерверками – одни просто из вредности, другие по глупости, третьи же заметали какие-то следы. Так, 8 июня за Петровскими воротами, на дворе девицы Волынской, у крестьянина ее в избе нашли заткнутый в стену сухой порох, завязанный в тряпку. На другой день прислана была к розыску дворовая девка князя Михаила Владимировича Долгорукого Марфа Герасимова с тряпицей и горелым охлопком, которыми она зажигала в доме своего господина на Тверской, и с одного розыска повинилась; ее сожгли живую. 13 июня загорелось у Ильи Пророка на Воронцовом поле: плотник повинился, что зажег с сердца на хозяина, который в Троицын день не накормил его и не напоил пивом. В том же месяце в Петербурге, на Адмиралтейской стороне, в Греческой улице, подле дома цесаревны Елисаветы Петровны, у иностранного купца Линзена на крыше найдена кубышка смоленая, внутри оклеена бумагою, обвязана мочалом, и сверху в твориле ее насыпано пороху золотника с два. 4 июля за Москвою-рекою, в доме секретаря Остафьева, произошел пожар: воровские люди зажгли сушило.
Разумеется, императрица распорядилась создать комиссию  при Московской сенатской конторе для выяснения причин и последствий самого крупного в XVIII веке пожара в Москве. В комиссию вначале были назначены тайный советник Алексей Плещеев, Иван Маслов, Петр Михайловский. Впрочем, поскольку работа комиссии была долгой, то она и менялась несколько раз, а в 1738 г. и вовсе ее состав изменился полностью. По именному распоряжению комиссия должна была установить путем личных допросов участие каждого чиновника и духовного лица в борьбе с пожаром или причину их неявки по месту службы во время пожара. В 1740 году Сенат счел, что следствие слишком затянулось, и в целях его ускорения указом от 14 мая назначил комиссии двухмесячный срок для решения всех дел. Но и это не помогло и в связи со смертью Анны Ивановны Московская сенатская контора указом от 17 декабря 1740 года ликвидировала комиссию и, как водится на Руси, отменила наказание лиц, оказавшихся виновными в нерадивом отношении к службе. В 1741 году комиссия полностью закончила свою работу, а все делопроизводство поступило в Сенатский архив.
Кроме литейного мастера Моторина, хуже всех себя после этого ужасного пожара чувствовал Леонтий Шашмуренков. Еще какое-то время назад дворцовый холоп ощущал себя едва ли не главным служивым человеком во всем государстве, в Москве уж во всяком случае, а теперь же, к осени, ему не только негде было жить в старой столице, но и нечего есть, поскольку сразу же после обследования колокола, Сенат пришел к выводу, что подъем поврежденного колокола нецелесообразен, следовательно отпала и необходимость восстанавливать подъемную машину. 9 июня 1737 года Артиллерийская контора выдала Шамшуренкову паспорт и отпустила домой. В пятьдесят лет, седовласый и сгорбленный, он вдруг почувствовал свою никчемность и ненужность. Заглянул на прощание в Главную дворцовую канцелярию, к своему давнему приятелю канцеляристу Сидору Яковлеву. Тот, увидев расстроенное лицо Шамшуренкова, и сам помрачнел.
- Ступай, ступай домой, Леонтей. В дороге развеешься, успокоишься, – стал успокаивать приятеля канцелярист.
- Да не об том я расстроен, Сидор. Вот, думаю, неужто у нас на всей огроменной Руси не найдется применение моей механизме, а? Ее же сам Нартов оценил! Сказал, что моя механизма даже лучше тех, чего он придумывал. Чай, не один Успенский колокол подымать из ямы надобно?
- А ты бы и заглянул к Андрею, Константинову сыну. Може, и подсобил бы тебе чем?
- Да где уж там! – горестно взмахнул рукой Шамшуренков. – Он, поди, уж давно в своем Петербурхе сидит.

17.
Однако дома Леонтия Шамшуренкова ждал новый, не менее страшный удар. Пока Леонтий работал на благо Отечества, купец-подъячий (чиновник и предприниматель в одном лице) Иван Корякин работал на собственное благо.  Совсем некстати для семейства Шамшуренковых попалось Корякину дело Ермолая Шамшурихина. Эта фамилия напомнила Корякину о том, что старший брат Леонтия, Сергей Шамшуренков так и не отблагодарил его за то, что он всего лишь подписал казенную бумагу, согласно которой юный царь Петр Алексеевич в 1729 году пожаловал всем дворцовым крестьянам собственные наделы. И вот теперь, когда собственная винокурня Корякина за казенный счет была отремонтирована, пришла пора и землицы новой раздобыть.  А где ее взять, как у «неблагодарного» холопа.
И вот ранним летним утром Корякин, захватив с собою недавно обращенных в православие двух марийцев и татарина – Марка Васильева, Ивана Емонаева и Никиту Осенеева, предупредив о том городского воеводу Ивана Воронкова, показав последнему подделанную им же самим, Иваном Корякиным, бумагу о том, что, якобы, за долги, Корякин имеет право отобрать надел у Сергея Шамшуренкова, отправился в Большеполье. Он его застал прямо в поле.
- Здорово, Сергей Лукьянов! – сразу беря быка за рога, пошел в наступление Корякин.
- Ну, здорово, коли не шутишь! – останавливая быка и отрываясь от сохи, разогнув спину и сощурив близорукие глаза, ответил Сергей Шамшуренков.
Он исподлобья оглядел всю компанию, предчувствуя нечто недоброе. С другого конца поля, не понимая, в чем дело, заспешил к отцу старший сын, сорокалетний Федор Сергеевич.
- Какие уж тут шутки, Сергей, коли должок за тобой уже много лет числится, – произнес Корякин, доставая из-за пазухи скрученный в свиток лист бумаги.
- Какой должок? – вздрогнул Шамшуренков. – Мы честные холопы, за нами отродясь никаких долгов не числилось. Оброк я плачу справно.
- Ан, вот и числилось! На-ко, глянь, – Корякин развернул лист бумаги и протянул его Шамшуренкову.
В этот момент, наконец-то, подоспел и Федор.
- Ну-ка, Федяка, прочти, что там написано.
Шамшуренков-старший кивнул головой в сторону бумаги, но младший, прежде, чем взять его в руки, сначала оглядел с ног до головы новокрещенов, знакомых ему по сиживанию в яранских кабаках, а затем устремил взор в упор на Корякина. Впрочем, купец-подъячий взгляд выдержал, как ни в чем не бывало. Шамшуренков взял бумагу и стал бегать глазами по строчкам, шевеля губами.
- Что там? – увидев, как побледнел сын, встревожился Сергей Лукьянович.
- Батяня, здеся прописано, что удел наш находится в закладе у купца Корякина Ивана Авксентьевича за долг, который ты брал у него в тридцатом годе.
- Никакой долг я у него не брал, – побагровел Шамшуренков. – И бумага сгнившей рухляди не стоит! Ну-ка, Федяка, подай-ко вилы! Я ему сейчас отдам весь заклад!
Поняв, что Шамшуренков не шутит, Корякин отступил на пару шагов.
- Но, но! Не балуй, коли на каторгу за Камень не хочешь! А вы чего стоите? – посмотрел он на своих спутников. – Не отдаст добром, вяжите его и в темницу в Еранске доставьте, на дыбу! Там вспомнит все свои долги, даже те, которых и не было.
Сергей Лукьянович размахнулся кнутом и все-таки самым кончиком угостил повернувшегося спиной и отбегавшего Корякина по голове. Но в следующий момент двое из сопровождающих набросились на отца, а третий, Никита Осенеев, придерживал сына.
- Не дури! Не дури, Федяка! За нападение на служивого и ты в темницу попадешь!
- Это кто служивый? – кричал Сергей Лукьянович. – Это вот эта купецкая морда – служивый? Да вернется из Москвы Леонтей, он его быстро на чисту воду выведет.
- А ты не пужай, не пужай! – потирал зашибленное место Корякин. – У меня и бумажка имеется от воеводы. Что я являюсь служивым городской съезжей избы – подъячим с приписью.
- Да ты с воеводой давно уже одним мирром помазан!
- Ужо, погоди! Я сам тобой займусь.
- Батяня! Угомонитесь, за ними сила и слово! – пытался успокоить отца Федор-младший.
На старшего Шамшуренкова набросились втроем и стали его избивать, сын бросился на защиту отца, но и ему досталось немало. Били до тех пор, пока Сергей Лукьянович не схватился за сердце и, если бы не вовремя подхвативший его сын, упал бы.
- Так-то оно лучше! И не дури, старик!.. А вы приступайте к обмеру, – скомандовал  Корякин и Иван Емонаев поднял с земли принесенный с собою циркуль-шагомер.
Отец и сын Шамшуренковы медленно побрели в сторону дома. Как сейчас был рад Федор Лукьянович, что старший сын ослушался его и тайком бегал к дьячку в церковь учиться грамоте. Казалось бы, зачем холопу читать и писать? Ан, вот и пригодилось сие уменьице.
Лето клонилось к закату. Высоко в небе летали вострокрылые ласточки, шумела листва в окрестном лесу. На небе ни облачка, да солнце припекало непривычно жарко для этой поры. Но ничто уже не могло радовать семейство Шамшуренковых. Сергей Лукьянович с трудом добрел до избы, прилег на широкую лавку, немного пришел в себя. А тут и жена Марфа приготовила травяную настойку, которая взбодрила старика. Пока он приходил в себя, Федор рассказал обо всем, что случилось. Завыла мать, зарыдала сестра. Как теперь жить-то без земли-матушки? Кто ж их кормить станет?
- Цыц, бабы! Вернем мы нашу землю! А у меня не выйдет, братан Леонтий вернется – поможет. Он, я чай, с самой царицкой якшается. Его ужо Корякин забоится. А ты, Федька, садись, челобитную воеводе писать будешь.
- Вы же сами, батяня, сказали, что воевода с Корякиным – два сапога пара, – Федор, тем не менее, достал из укромного уголка гусиное перо, клочок бумаги да чернильницу.
- Два сапога – не два сапога, а ты пиши в дворцовую контору. Там воеводе не подчиняются, а мы, стало быть, дворцовые холопы.
- И то правда!
Федор потер перо о волосы, пока оно порядком не наэлектризовалось и затем макнул кончик его в чернильницу.
В Яранской дворцовой конторе приняли челобитную, однако же решения принимать не стали, а отписали Шамшуренкову, что ему с этой челобитной надобно обратиться в губернскую канцелярию. А губерния теперича была аж в самой Казани (Яранский уезд несколько раз передавали из одной губернии в другую). Между тем, Сергею Лукьяновичу становилось все хуже. Сын вызвался идти вместо отца в Казань, но тот отмахнулся, как от мухи.
- Я пойду! А ты, Федяка, оставайся за старшего. Да с Васькой дожидайся Леонтея. Все ему и расскажите.
Сергей Лукьянович, словно предчувствуя близкую смерть, раздавал последние указания и прощался. Обойдя двор, зашел в хлеб, покормил свиней, погладил кормилицу коровушку. Взял котомку, закинул ее на палке за плечо, поцеловал в лоб жену, дочь, обнял сына, простился с братом и племянниками (сыновьями Леонтия).
- Ну, не поминайте лихом!
- С богом! – едва ли не хором произнесли все.
А жена долго, пока был виден сначала Сергей, а потом лишь его силуэт, осеняла мужа крестами.
Леонтий Шамшуренков вернулся в Яранск лишь зимой. И поразился переменам, произошедшим в его семье. Горе, написанное на лице и жены Варвары, и сына Василия, и племянника Федора. От Сергея Лукьяновича до сих пор никаких вестей из Казани не было. Когда же ему рассказали, что произошло, он побледнел, руки и ноги его задрожали, в глазах помутнело. Жена даже испугалась, как бы его удар не хватил.
- У меня с энтим Корякиным давний спор идет. Вор он! В темнице ему место, а не в съезжем доме!
- Леонтьюшка, ты не горячись, милай! – жена гладила его руки. – Ну, где тебе с купцом-то сладить? Да еще который и воеводе служит.
- А вот и не могёт он и воеводе служить, и купцом быть! В Казань пойду, в Москву! Коли надо, и в саму столицу Петербурх дойду. Самой матушке-царице в ноженьки поклонюсь и челобитную на Корякина передам. Чай, царица про меня нешто слыхала. По ейному указу я механизму для подъему Успенского колокола  делал. И кабы не пожар…
Он написал новую жалобу на самоуправство Корякина и на незаконное занятие им служивой должности в городской канцелярии. Просил разрешить земельный спор, поскольку не за горами уже и посевная, а чем оброк платить, ежели поле не засеют? Ему также ответили, что с этой жалобой следует обратиться в губернскую дворцовую канцелярию в Казани. Видать, у Корякина в кулаке был не только воевода, но и дворцовая канцелярия. Да и то сказать: коли сам Иван Корякин имеет доступ к городской казне, то чего же казенных денег на подкупы казенных служивых-то жалеть?
Когда зима перевалила экватор, и в воздухе едва слышно запахло весной, Леонтий снова наведался к невестке Марфе, жене Сергея.
- Вот что, баба! Хватит слезы лить! Ежли от Серёньки до сих пор никаких вестей не было…
- Никаких, Леонтьюшка…
- Значит, его могёт уже и в живых-то нету. Али в темницу посадили. Жалко им что ли, холопа?
- И что же делать нам, Леонтьюшка? – утирала краем подола слезы и сморкалась Марфа.
- Бери Федяку, пахать все одно негде, и шагайте в Казань. А я к весне и сам туда притопаю. Найдем мы управу и на воеводу еранского, и на самого Корякина.

18.
Впрочем, Леонтий Шамшуренков несколько переоценил свои силы и возможности, либо же, что вернее, недооценил силу звериной хватки Ивана Корякина.
Неласково встречала красавица Казань холопов из далекого Яранска. Не радовали их ни белокаменный кремль с многочисленными башнями и потайными ходами, ни даже строившаяся в те годы на территории кремля дозорная башня, позднее названная в честь казанской ханши Сююмбеке и обросшая легендами. Ни безбрежная Волга с впадавшей в нее Казанкой. Даже диковинные керосиновые фонари, освещавшие ночные улицы, только нагоняли еще большую тоску.
Федор Шамшуренков с матерью искал следы отца вторую седмицу. Они сразу же явились в губернскую дворцовую канцелярию, куда, собственно, и должен был прийти Шамшуренков-старший. Он и в самом деле там был, у него приняли челобитную и велели ждать. Он и ждал. Через день приходил и получал один и тот же ответ:
- С твоей челобитной разбираются. Жди!
А где он все это время обитал, в канцелярии не имели ни малейшего понятия. Когда разделившись, а когда и вместе, Федор с матерью ходили по разным постоялым дворам и ямам (почтовым станциям), спрашивали, не видал ли кто старика, пришедшего из Яранска искать правды. Обошли практически весь, уже и тогда немаленький посад. Уже отчаявшись, изголодавшись и поменявши несколько пар лаптей, мать с сыном случайно встретили татарина-ямщика, пожалевшего обессилевших путников, усевшихся опершись спинами на стену одного из ямщицких постоялых дворов. Они с такой жадностью смотрели на то, как татарин тщательно жевал маленькие кусочки конины, заедая их плоскими лепешками и запивая квасом, что он не выдержал, жестом руки подозвал к себе Федора.
- На, возьми. Конина! Вкусный мясо. И лепешка на. Моя ханума сама пекла!
- Спасибо, добрый человек! Дай бог тебе здоровья.
- Ваш бог мне только спину высек, аллах защищает.
Разделив гостинец пополам, Федор отнес одну часть матери, а вторую, стал есть сам. И так, жуя, вернулся к ямщику.
- Как же ты, татарин, ямщиком стал?
- А моя земля барин забрал, выбросил на улицу. Что Ахметке делать? Или побираться, или в ямщики. Спасибо, барин лошадь оставил. Кибитка сам сделал, уже третий год ездить. А вы, видать, издалёка?
- Да из Еранска. Отца ищем. 
- Еранска? Еранск? – Ахметка чесал лысоватую макушку под шапкой-малахаем, соображая. – Это на Московском тракте?
- На нем! – кивнул Федор Шамшуренков.
- Отца, говоришь, ищешь?
- Да! У нас ведь, видать, та же история, что и у тебя. Один барин незаконно отнял наш надел, а мы из дворцовых холопов. Вот отец за правдой с челобитной на барина и пришел в Казань. Да только полгода уж, как нету от него никаких вестей.
И вдруг Ахметка перестал жевать. Глаза его еще более сузились, лицо округлилось. Он вытер рот рукавом своего овчиного тулупа.
- Как, говоришь, отца звать-то?
- Сергеем кличут, Лукьянов сын, – вздохнул младший Шамшуренков.
В этот момент, к ним подошла и старуха-мать, до которой долетали лишь обрывки разговора.
- Такой сухой старик, с борода и бородавка возле уха?
- Он самый! – даже хлопнула в ладоши от изумления Марфа.
- Ай! Ай-яй! – заскулил Ахметка.
- Ты чего это? – Марфа побледнела от дурного предчувствия.
- Так помер он, где-то месяц тому.
- Как помер? – в один голос воскликнули мать и сын.
- Ай-яй! Он часто бывать здесь. Мы даже угощать его и постель давать. Он нам всю свою историю говорить. А как стужа пошла, нет его и нет! Потом нашли! Замерз он, аллах ему в помощь. Мы его в холст завернуть и схоронить на ближайшем кладбище.
- Где? – опять хором спросили мать с сыном.
- Здеся рядом. Пойдем покажу.
Марфа, враз обессилев, с трудом поспевала за двумя мужиками. Заметив это, Федор с Ахметкой остановились, дождались, пока баба подойдет, снова пошли, но уже медленнее. Все это время Ахметка рассказывал все, что знал о мытарствах Шамшуренкова. Наконец, дошли до кладбища. Ахметка несколько минут петлял между могилами, припоминая, наконец, остановился и ткнул рукой на небольшой холмик.
- Здеся!
- Глубоко зарыли?
- Не! Земля мерзлый. Чуть присыпать и всё.
- Где можно достать кирку или лопату?
- У хозяин яма спроси. Я помогу.
Они выкопали из мерзлой земли труп, развернули холстину – сомнений не оставалось – это был Шамшуренков-старший. Марфа бросилась на мерзлое тело, обняла его и зарыдала в полный голос. Ее вскоре окружили окрестные мужики и бабы, татары и русские. Ямщик Ахметка с удовольствием рассказывал, что это он отыскал родню холопа из Яранска и показал им, где зарыто тело.
Вынув из пояса, из специального потайного кармашка какие были последние медяки, Федор протянул их Ахметке.
- Сослужи последнюю службу, Ахметка – отвези нас в Яранск.
Ахметка, взвесив на ладони алтынный с двумя грошами, поскреб затылок и отрицательно замотал головой.
- Дорога далеко, денег мало!
- У нас больше нет! Может, в селе какой натурой расплатимся.
- А-а! Ладно! Давай. Сейчас кибитка пригоню.
Едва они покинули Казань, в город пришел и Леонтий Шамшуренков. На последней перед городом заставе они и разминулись.
  Леонтий сразу заявился в губернскую дворцовую канцелярию, подал написанную сыном Василием челобитную жалобу на купца Корякина и городского воеводу Ивана Воронкова, который покрывает своего служивого за мзду от всех неприятностей и скрывает даже то, что он, Иван, сын Авксентьев по прозвищу Корякин, служа в чине подъячего с приписью в канцелярии воеводы, является купеческого звания и владеет винокурней в селе Липовском, ради чего неоднократно, как последний вор, брал трубы в казенной винокурне и перевозил их в собственную. К тому же, неоднократно брал мзду у простых людей для написания разных бумаг, а такоже многажды совершал подлогов с казенными бумагами, чему есть свидетели. А, кроме того, оный Иван Корякин, обманом и силою отнял земельный надел у его брата, Сергея сына Лукьянова по прозвищу Шамшуренков. Воевода же, Иван Воронков, сие воровство утвердил бумагою, кою вручил интересному вору Ивану Корякину. Оной Сергей Лукьянов такоже подавал челобитную в эту канцелярию, ответа, однако же, так и не получил, и, не дождавшись решения, помер здесь же, в Казани.
Крупный и большеголовый дьяк дворцовой канцелярии ознакомился с челобитной, поскреб подбородок и устремил взгляд на Шамшуренкова. Морщинистое красное от мороза скуластое лицо мужика, черный длинный зипун (крестьянский кафтан) из грубой шерстяной ткани-сукна, черные в полоску холстинные порты, валенки, валенные из овечьей шерсти. В руках мужик мял лисью шапку-ушанку.
- Я помню челобитную твово брата. И говорил же я ему, что отослал бумагу в губернскую канцелярию для подлинного решения. Тут же речь идет о служивых уездной канцелярии. Пущай они и разбираются в ентом. И твою челобитную я отошлю туда же.
 Леонтий не одну седмицу провел в Казани, переходя из дворцовой губернской канцелярии в просто губернскую канцелярию, пока ему не сообщили, что дело для расследования отправили в Яранск, туда же будет направлена и специальная комиссия. Это был хоть какой-то ответ, да к тому же он сильно поиздержался в Казани. Пора, как говорится, и честь знать. Уставший, полуголодный Леонтий Шамшуренков пешком отправился в обратный путь. Больше года Леонтия не было дома. За это время опять сменился городской воевода.
В Большое Поле вернулся лишь на страстной неделе.  Брата Сергея уже давно перезахоронили на местном кладбище и помянули. Его старший сын Федор остался за хозяина. Старший же сын самого Леонтия с возвращением отца вздохнул спокойно – в глубине души он боялся, как бы и с Леонтием не случилось того же в Казани, что и с его родным дядей.
Была среда страстной недели. Всю неделю шла подготовка к пасхе, подготовка к которой в русской деревне начиналась уже с понедельника: крестьянки стирали (как тогда говорили, мыли белье), мыли избу, прибирали двор. В народе говорили: «Страшной Понедельник на двор идет – всю дорогу вербой метет!», или: «С великого понедельника до великого дня (Пасхи) целая неделя, по горло бабам дела!». Мужики-хозяева заготавливали припасы и корм для скотины на все праздники. Именно этим уже два дня и занимался в отсутствие отца Василий Леонтьевич. На среду же приходились некоторые очистительные и охранительные обычаи следующего дня страстной недели Чистого четверга. Бабы обливали домашнюю скотину талой водой, из снега, собранного по оврагам, посоленной заготовленной в прошлом году четверговой солью. Снег растапливали в горшках, число которых равнялось количеству домашних животных в хозяйстве. Считалось, что эта вода предохраняет двор от порчи целый год. На закате же среды, подоив коров, на двор выносили пустой подойник, который обычно держали в доме. Его переворачивали и ставили отверстием на восток, в таком положении он должен был пролежать две зари – вечернюю и утреннюю, после чего его возвращали на обычное место. По убеждению крестьянок, на молоке, надоенном в будущем в такой подойник, будет больше «снимку», то бишь сметаны и сливок.

19.
Иван Корякин шел из Благовещенской церкви с обедни, дыша полной грудью и весьма довольный собой. Только что поп завершил службу. В последнее время он был явно в ударе, переманив в свой приход яранчан из Троицкой церкви.
- Мы уже подходим к самим Страстям Господним. Господь может все простить, все очистить, все исцелить. Между нами и ним могут стоять две только преграды. Одна преграда – это внутреннее отречение от него, это поворот от него прочь, это потеря веры в его любовь, это потеря надежды на него, это страх, что на нас у бога может не хватить любви... Петр отрекся от Христа, Иуда его предал. Оба могли бы разделить ту же судьбу: либо оба спастись, либо оба погибнуть. Но Петр чудом сохранил уверенность, что господь, ведающий наши сердца, знает, что, несмотря на его отречение, на малодушие, на страх, на клятвы, у него сохранилась к нему любовь – любовь, которая теперь раздирала его душу болью и стыдом, но любовь. Иуда предал Христа, и когда он увидел результат своего действия, то потерял всякую надежду; ему показалось, что бог его уже простить не может, что Христос от него отвернется так, как он сам отвернулся от своего спасителя; и он ушел... Приблизимся ко Христу, как блудница: со всем нашим грехом, и вместе с тем отозвавшись всей душой, всей силой, всей немощью на святыню господню, поверим в его сострадание, в его любовь, поверим в его веру в нас, и станем надеяться такой надеждой, которая ничем не может быть сокрушена, потому что бог верен и его обетование нам ясно: Он пришел не судить мир, а спасти мир...
Хитер отец Савватий и силен не только в своих проповедях, но и в еде. Корякин вспомнил, как вчера он отужинал с этим попом и был весьма удивлен, что в самую постную неделю года, Савватий не отказывал себе даже в мясе.
- Что же ты, отче, в пост мясом себя балуешь?
- Сын мой, – хитро сощурился отец Савватий, объемный в талии и бедрах, но с тонкими, не соответствующими его верхним объемам ногами. – Ученики спросили господа: учитель, почему ученики Иоанна Крестителя постятся, а мы не постимся? И Иисус ответил на это: разве молодое вино наливают в старые мехи? Так сказано в Евангелии. А я тебе, Иван Авксентьевич, скажу так: важно не что у тебя на столе, а что у тебя на душе, и что изливается из твоей утробы. Ежели помыслы и слова твои чисты, то и греха никакого на тебе нету. Так что ты отведай мясца-то, Иван Авксентьич. Надысь был у меня и воевода наш, так и он не погнушался пищей моею. Кухарка у меня знатная, на всю округу славится.
И вдруг настроение Корякина испортилось. К нему подошел Ермолай Шамшурихин. Огромный детина снова был бледен и Корякину даже показалось, что он малость похудел после той первой и последней с ним встречи. Он со своей бабой явно также возвращался с обедни, был, правда, в Троицкой церкви. И вот теперь, отправив бабу одну домой, перешел на другую сторону улицы, по которой как раз и шел Корякин, и перекрыл собою ему путь.
- Не прогневайся, Иван Авксентьевич, я к тебе опять за помощью.
- Я чего-то не помню, когда это я тебе помогал? – Корякин, и сам не хрупкого телосложения, обошел Шамшурихина и хотел было продолжить путь, но тот снова встал перед ним.
- Ну, как же, Иван Авксентьич! Ты не помнишь разве, когда просил меня подсобить тебе с кубом и трубами в казенной винокурне, то сказал мне, ежели чего, я тебя к себе возьму?
- Чего ты мелешь, Емеля-мельник, – Корякин завертел головой и резким, быстрым взглядом осмотрелся вокруг – не слышал ли кто этих слов, и, наконец, остановившись, тут же перешел на шепот. – Что за бред ты несешь?
Шамшурихин понял тревогу Корякина и сам продолжал шепотом.
- У меня беда случилась, Иван Авксентьич. Приказчик, собака, докопался до того, что это я разобрал и вывез на твою винокурню медный куб и трубы. Видать, кто-то проболтался.
- Не надо было экономить на холопах. Я тебя предупреждал, дурья твоя башка.
- А чё мне теперича делать? Приказчик грозит дыбою и каторгой.
- И правильно грозит. Ворам самый путь – за Камень.
Корякин хотел было снова уйти, но Шамшурихин схватил его за рукава кафтана:
- Подмогни, защити, Иван Авксентьич! Я же знаю, что сие в твоих силах. Ты же обещал.
- Я тебе ничего не обещал, братец. И потом, какой в тебе прок, как в работнике на моей винокурне: ежели я смог тебя уговорить и за небольшую мзду ты вывез трубы, то кто скажет, что ты не сделаешь то же самое с моей винокурней? Иди, иди, отсюда с богом, не то я к твоему новому делу, присовокуплю еще и старый твой грех.
Опешивший Шамшурихин застыл на месте, а Корякин, оправляя на ходу кафтан, ускорил ход и, не оглядываясь, пошел к своему дому.
Но едва он переступил порог и снял кафтан, как навстречу ему из светлицы выскочил брат, Михайла.
- Братка! Вернулся Леонтий Шамшуренков из Казани. Чего велишь с ним сделать?
Иван Корякин недовольно поморщился: этот механик-самоучка был у него, как кость в горле. Еле удалось откупиться от губернской комиссии, которая приезжала еще по жалобе Сергея, как воевода предупредил о том, что из Казани прислали новые бумаги с требованием проверить изложенные в челобитной Леонтия Шамшуренкова факты, которые были гораздо серьезнее. При этом и самому воеводе грозили неприятностью и допросами в губернской тайной канцелярии.
- Погодь-ка! Я что городской воевода, али начальник дворцовой конторы? Как я могу чего-то велеть? На то есть у нас в городе голова. Вот схожу к воеводе, ужо что он велит, то и будет сделано.
К тому времени, как то и было заведено, в Яранске сменился городской воевода (их меняли каждые два-три года, дабы не засиживались на одном месте, и не привыкали). Новым был Андрей Писменский.  Но еще прежде, нежели он прибыл к месту кормления, слух о нем дошел, что на прежнем месте он лютовал: принимая жалобы от денежных посадских людей и купцов на дворцовых крестьян, бравших деньги в долг до уплаты оброка, сажал тех в долговую яму, а долговые обязательства у тех посадских отнимая и оставляя себе. Так и выбивал потом долги, выдавая кредиторам лишь незначительные проценты. Поговаривали, что его за то и убрали с прежнего места после неоднократных доношений и челобитных жалоб в губернскую канцелярию. Разумеется, он отделался лишь легким испугом да переводом в Яранск на ту же должность – городского воеводы.
Новопоставленный  воевода Андрей Писменский, который и сам попал под раздачу губернского начальства, хотя повинен в тех грехах был его предшественник – Иван Воронков, также был зол на дворцового холопа. Но Писменский испугался другого – вдруг до губернского начальства дошли уже и его «невинные» проделки – по наущению Ивана Корякина воевода приказывал своим подручным переливать спирт с казенной винокурни в собственные бочки и продавать их в тайных кабаках, открытых на средства Корякина. В те времена по всей Руси подобные тайные кабаки (а их было сотни) наносили немалый вред государевой казне, ибо вся прибыль шла мимо казны, а прямо в мошну купцов, да продажных воевод. Потому воевода Писменский и не стал церемониться с Шамшуренковым. Он взял с собой двух фузилеров-пехотинцев, вооруженных почти полутораметровыми в длину кремневыми ружьями-фузеями и шпагами под командой унтер-офицера с алебардой, а также подъячих-канцеляристов Ивана Решетова с Михайлой Корякиным, ехавших на телеге, и сам во главе, на лошади, направился в Большое Поле. Настроение у воеводы было совсем не праздничным – третьего дня отпраздновали Пасху, и снова приходится заниматься рутиной. Молодая бархатная зелень едва пробилась на свободу на земле и на деревьях, словно цыплята из скорлупы, выглянув из треснувших почек, в чистом, голубоватого оттенка небе носились стрижи, вили гнезда вернувшиеся из теплых краев грачи, хотя реки еще не совсем сбросили с себя ледяное одеяло.
Вот и первые избы Большеполья. Деревня маленькая, все у всех на виду. Изба Шамшуренкова ближайшая. Главное, чтобы сам хозяин был дома. Но незваным гостям повезло. Более того, Леонтий Лукьянович, увидев их издали, вышел из сарая, где снова что-то мастерил, и подошел к калитке. Нехорошее предчувствие острым когтем поскребло на душе.
- Никак, сам Леонтей Лукьянов нас и встречает, – крикнул Михайла Корякин так, чтобы его услышал воевода.
- Вижу, чай, не слепой, – ответил Писменский и натянул поводья, остановив лошадь у самой калитки. – Леонтий Лукьянов Шамшуренков? – грозно спросил воевода.
- Он самый! Чем обязан столь высокому гостю? – Леонтий по холопскому обычаю приклонил голову и снял шапку.
Воевода, не говоря ни слова, сделал солдатам жест рукой, и те тут же подступили к Шамшуренкову.
- Я что вам тать какой? – Леонтий от неожиданности отступил шаг назад, но уперся спиной в выставленную одним из солдат фузею.
- Ты хуже, чем тать! – крикнул Михайла Корякин, стоя рядом с телегой. – Ты в своих челобитных истинно поклеп наводил на честных людей.
- Не тебе бы об том говорить, человекоубивец, и не братцу твоему…
- Ваше благородие, это чего он такое себе позволяет? – истерически взвизгнул Корякин, глядя на воеводу.
- Служивых людей при исполнении оскорбляет! – поддержал Корякина Решетов.
- Взять его в уездную воеводскую канцелярию под караул, в железа заковать! – скомандовал воевода и унтер-офицер, подступив к Шамшуренкову, взял его за руки и завел их за спину.
- Не имеешь право, воевода! Я дворцовый холоп! Не тебе меня казнить или миловать! – согнувшись от боли, но глядя снизу вверх  на продолжавшего сидеть на лошади воеводу Писменского.
- В воеводскую избу его! В потайную комнату! А там посмотрим, имею я право или нет!
За всей этой картиной наблюдала вся семья Леонтия – жена Варвара, сыновья, дочь и маленькая, пятилетняя внучка. Да и племянник Федор с матерью и другая родня подошла. Из своих дворов, боясь выходить на дорогу, наблюдали за происходящим и другие большепольцы.
Когда связанного Леонтия бросили в телегу к Корякину и Решетову, подал голос сын Василий:
- Батяня! Я напишу челобитную дворцовому дьяку. Я вас вызволю.
- За старшего остаешься, Василей, – крикнул в ответ  Леонтий. – За хозяйством смотри!
- Пиши, пиши, грамотей! – хохотнул, ткнув рукояткой кнута Леонтия в спину, ответил довольный свершившимся Михайла Корякин. – И на тебя управу найдем.
Леонтия Шамшуренкова сразу же привезли в тюрьму и бросили в холодную и темную камеру с крохотным зарешеченным окошком. Первый день его не кормили вовсе, и спал он на голых деревянных нарах, грубо сколоченных из плохо отесанных досок. На другой день с утра принесли кус черного ржаного хлеба и глиняный кувшин кваса. В те времена арестантов власти кормили в последнюю очередь –государство на это большого кошта не выделяло. Кормить должны были родственники, либо сам арестант оплачивал кормежку. Через некоторое время проржавевший засов камеры издал жалобный звук, тяжелая дубовая дверь, обитая железными полосами отворилась и в камеру вошел Иван Корякин. В полутьме Шамшуренков его даже не сразу признал. А тот тоже не сразу подал голос, стоял у закрывшейся за ним двери и, привыкая к темноте, то ли осматривал камеру, то ли изучал уз-ника.
- Ну что, Леонтей, не чаял свидеться со мной в темнице? – наконец заговорил Корякин.
Шамшуренков скорее по голосу узнал своего главного врага и, вместо ответа, грубо сплюнул ему едва ли не под ноги. Корякин отошел немного поодаль от места плевка и усмехнулся.
- Говорил я тебе, не след со мной связываться! Зубья обломаешь. Вот и обломал. Чего молчишь?
- С интересным вором  говорить не желаю.
- Ну, того еще никто не доказал, что я государству урон принес. А ежели кто и докажет, так у меня с ним, знашь, и разговор короток будет. Еще ни один служивый в нашем государстве от мошны с серебром не отказывался. Но тебе могу подсобить.
- Не нужна мне твоя подмога. Я самой государыне-матушке на тебя челобитную подам.
- Ну, коли выйдешь отсюда, може, и подашь. А коли не выйдешь?
- Я дворцовый холоп! Ни твой воевода, ни ты сам не могете мне вреда причинить.
- Ан уже причинили! – ухмыльнулся Корякин. – И кто из нас вор – докажи! Ты в темнице, не я… А я, между тем, хочу тебе послабление сделать: коли откажешься от своих челобитных, что в Казань посылал (скажи, мол, бес попутал, окаянный), то шепну воеводе про тебя.
- Не токмо не откажусь, но и еще направлю и про тебя, и про воеводу. Я – дворцовый холоп, и городской воевода мне  не указ. А коли взял меня в уездную тюрьму, знамо и сам стал татем.
- Ну, брат, так ты и воеводу оскорблять, – на лице Корякина появилось раздражение. – Ничего! В пыточной заговоришь по-другому.
Корякин постучал сапогом по двери. Его тут же выпустили из камеры и снова снаружи заскрежетал засов.
По законам того времени в отношении Леонтия Шамшуренкова, дворцового крестьянина, городским воеводой было сразу же нарушено два царских «указных установления»: дворцовый крестьянин был подсуден лишь местной дворцовой канцелярии, а к воеводскому суду мог привлекаться только по обвинению в совершении некоего уголовного преступления. Шамшуренков ничего подобного за собой не имел. И его, не совершившего никакого преступления, более того, по настоянию человека, который сам был преступником и при этом оставался на свободе, арестовали и бросили в тюрьму, где по приказу воеводы подвергли пыткам. Простой крестьянин, Леонтий Шамшуренков прекрасно знал свою правоту, но не учел хитрую бюрократическую машину, изобретенную, как сейчас бы сказали, чиновниками позволявшую им быть безнаказанными (пусть и до поры, до времени). Кроме того, держась гордо и независимо, Леонтий, сам того не желая, довел до точки кипения не только Ивана Корякина, но и самого воеводу. Ни под какими пытками не согласившись отказаться от своих жалоб, он вынудил воеводу под надуманным предлогом (якобы, Шамшуренков после своего ареста оскорбил Писменского) высечь Леонтия кнутом. Иначе говоря, подвергнуть его шельмованию. И это было третье, и самое грубое, нарушение указных установлений в отношении дворцовых крестьян. Наказание кнутом могло производиться только по специальным указам Сената и, разумеется, только для преступника, совершившего тяжкое уголовное преступление.
Человек, подвергшийся шельмованию, одному из тягчайших наказаний того времени, лишался защиты закона и всех гражданских прав, включая и право подачи исковых прошений и судебного разбирательства жалоб. Но здесь был случай совершенно особенный – против самого ошельмованного было совершено преступление. И потому лежавший на нарах и стонавший от боли и обиды на продажную власть, Леонтий Шамшуренков только ждал, пока к нему на свидание придет сын Василий. А того не сразу и пустили к отцу – братьям Корякиным хотелось покуражиться и над младшим Шамшуренковым, чтобы небо в овчинку показалось и дабы младший также понял, что не ровня холоп служивому человеку, а купцу и подавно, а значит и нечего даже пытаться противостоять им.
Василий принес отцу жирных щей, картошки с луком и большой каравай ржаного хлеба. Пока Леонтий все это ел, одновременно подробно рассказывал об измывательствах над собой.
- Тебе, Василей, с Федякой сподручнее будет доношение-то написать. Он постарше, поопытней в таких делах. Мы с батяней его, моим братом, а твоим дядькою Сргеем давненько на челобитных его искус проверяли.
- Не беспокойтесь, батяня. Напишем всё, как есть. И про Корякиных, и про воеводу.
- И в Казань подавай. Местные-то, еранские, с воеводою нашим одним мирром мазанные, друг дружку в обиду не дадут.
- Федяка уже дорогу туда проторил, подсобит.
Разумеется, Василий Леонтьевич расписал в своем доношении обо всех творимых Корякиными в Яранске делах, и об укрывательстве его злодеяний всеми прежними городскими воеводами, а такоже и нынешним, Андреем Писменским. Путь до Казани был долгим и утомительным, не одни лапти стер Василий пока дошел туда, а потом обратно, в свое Большеполье. Но любой путь был бы нипочем, если бы итог этого хожения был положительным. Но и в Казани у Корякина появились свои люди – Иван Авксентьевич отправил в губернский центр брата Михаила с припрятанным в поясе серебром и сумой прочих украшений, и собственноручно написал записку, кому сколько следовало вручить в качестве мзды за дальнейшие услуги: «Губернатору – пятьдесят, товарищу губернатора – тридцать или двадцать рублев, прокурору – сервиз, секретарю – пятьдесят, подьячему – десять или двадцать рублев…». Губернатором в Казани тогда был князь Сергей Дмитриевич Голицын. Разумеется, челобитная Василия Шамшуренкова так и осталась нерассмотренной. Хотя и Леонтий в яранской тюрьме, и вся его семья в своей деревне надеялись, что спра-ведливость восторжествует, и каждому воздастся по делам его.
Целый год, до лета 1740 года, прождали они ответа. За это время Шамшуренкова перевели в Казань, в губернскую тюрьму. Там он оказался в одной камере с человекоубийцей посадским человеком Алексеем Тимофеевичем Родионовым и с еще одним таким же холопом, как и сам Леонтий, из деревни Большие Кушмани Свияжского уезда Федором Уткиным. Сокамерники оказатсь довольно разговорчивыми и интересными собеседниками. Так и короталось время. Обоих сокамерников в кутузку привела русская беда – водка. Но если Родионов случайно убил бывшего собутыльника в пьяной драке, то у Федора Уткина история оказалась гораздо интереснее.
- На Илью-пророка подсел ко мне в нашем деревенском кабаке знакомый поп Дмитрий. Барановским его кличут, – начал свой рассказ Уткин. При этом, уже слышавший всю историю Родионов, лежал на своем соломенном топчане, положенном прямо на земляном полу, заложив руки за голову,, и тихо посмеивался. – Слово за слово, поп и напросился продолжить святой праздник ко мне в избу за отпущение грехов без исповеди. Говорили мы с ним и о кабаках с питиями. Ну и, в подпитии, я, конечно, матерно ругал тех, кто эти кабаки выдумал, чтобы нам, мужикам, глотку заливать да голову тяжелить. Знамо дело, сидишь в своей избе, выпил и на лавку. Баба, коли что, и добраться до нее подмогнет. А он мне, леший, и говорит: «Пошто же ты, холопья твоя башка, в кабак-то ходишь? И сидел бы себе в избе». Я ему – так в избе-то и словом не с кем перекинуться. Баба человек, что ль, она рази тебя поймет? А он мне сызнова: «Пошто же ты тогда кабак ругаешь, коли там и брага скуснее?» Ну, я и говорю, де, сам-то ты, поп, пошто в кабак ходишь? «А пошто мне в кабак не ходить, – отвечает, –  понеже оной – дом ее императорского величества и твоего дому лучше!» Ну, я и обиделся, сказал ему: мать твою, так и так, с тобой и с домом ее величества. А эта брюхатая скотина, поп Барановский, возьми да и напиши на меня доношение. Оно, конечно, я провинился перед матушкой-государыней, но и поп-бражник согрешил – мало того, что посещал места непристойные, так еще и уподобил дом ее величества кабаку. Так ведь? – спросил, глядя на Шамшуренкова, Федор Уткин.
- Знамо дело, так, – кивнул Леонтий.   
- Ну, вот и жду, чего будет-то.

20.
Еще с молодых лет в характере Анны Ивановны сосуществовали две, казалось бы, несовместимые черты: с одной стороны, набожность, с другой – строптивость. Придя же к власти, у нее развились и наследственные черты ее предков – деда, царя Алексея Михайловича, и матери Прасковьи Федоровны. Она так же, как и «тишайший» царь и ее мать, любила церемониалы и торжественные выходы, парчу, золото и драгоценные украшения, и отличалась внешним обрядовым благочестием. Так же, как и они, она любила слушать душеспасительные беседы монахов и благочестивых людей и, вместе с тем, подобно своему деду, до страсти увлекалась охотой, псарнями и зверинцами. Но склонность к забавам у Анны Ивановны выражалась сильнее и оригинальнее, чем у царя Алексея Михайловича, приближаясь по характеру своему к потехам и затеям Петра Великого: ирония и юмор, хотя и в грубой, неотесанной форме, часто с большим оттенком цинизма, про-являлись у Анны Ивановны в ее шутках и шутовских процессиях. Она питала страсть к разным курьезам: ученым скворцам, белым павам и обезьянам, карликам и великанам, а в особенности к сказочницам, шутихам, приживалкам, которые ей рассказывали на ночь сказки. При Дворе ее были официальные шуты, составлявшие особый разряд придворных чинов, и русские, и иностранцы, и иногда Анна Ивановна придумывала с ними необыкновенные потехи, среди которых особенно потешали придворных и иноземных послов «курьезные» свадьбы. 
Двор ее отличался небывалою до того роскошью и весельем, поражавшими даже привычный глаз англичан и французов. Тридцатисемилетняя императрица хотела, чтобы двор ее в пышности и великолепии не уступал другим европейским дворам. Балы, маскарады куртаги, рауты, итальянская опера, парадные обеды, торжественные приемы послов, военные парады, иллюминации и фейерверки пестрым калейдоскопом сменяли друг друга. Во всей этой роскоши не было изящества, вкуса, а было много старомосковского на европейский лад, напоминавшего переходный обиход жизни матери Анны Ивановны, царицы Прасковьи Федоровны. Кстати, Россия именно Анне Ивановне обязана появлению в стране театров. Она же первая пригласила в Петербург и итальянскую оперную труппу.
Немало времени императрица любила проводить со своим фаворитом Бироном и среди своих приживалок и шутов. А между приживалок Анны Ивановны находилась одна немолодая и очень некрасивая калмычка. Звали ее Авдотья Ивановна. Она пользовалась особым благоволением и носила в честь своего любимого блюда фамилию Буженинова. Однажды она сказала императрице, что охотно вышла бы замуж. Императрица тут же пожелала сама подыскать калмычке жениха. А так как Буженинова исполняла при царице роль шутихи, то Анна Ивановна решила выдать ее замуж за одного из шести находившихся при дворе шутов. И, надо сказать, в женихи был выбран шут незаурядный!
Это был разжалованный за провинность князь Михаил Алексеевич Голицын. Внук знаменитого боярина Петровского времени. Жена князя умерла еще в 1729 году, и пятидесятилетний князь, чтобы развеять свое горе, испросил разрешения поехать попутешествовать за границу. Но во Флоренции он влюбился в итальянку низкого происхождения и женился на ней. По ее настоянию он перешел в католическую веру. Вернувшись в Москву, князь тщательно скрывал от всех свою итальянку и перемену веры. Но вскоре слухи дошли до императрицы. Голицын был привезен в Петербург и посажен в тайную канцелярию, где был «допрошен с пристрастием». По приказанию императрицы брак был расторгнут, жена выслана за границу, а сам князь разжалован в «пажи», несмотря на возраст, и назначен придворным шутом. В его обязанности входило забавлять царицу шутками, подавать ей квас (придворные прозвали его «квасником»), и сидеть в лукошке возле царского кабинета.
Так вот, калмычку-шутиху было решено выдать замуж за бывшего князя, а теперь шута — Голицына. Мысль императрицы женить шута на шутихе встретила полное сочув-ствие в кругу ее приближенных. По совету своих легкомысленных друзей Анна Ивановна распорядилась отпраздновать свадьбу «молодых» самым «курьезным образом». Немедленно была создана особая «маскарадная комиссия», которая и решила построить на Неве дом изо льда и обвенчать в нем шута и шутиху. Благо, что на улице стояла жуткая стужа: термометр показывал минус 35 градусов, сильнейшие морозы начались с ноября 1739 года и продержались до марта 1740 года. А свадьба была намечена на февраль месяц 1740 года. Надо было спешить строить хоромы на льду.
Комиссия выбрала для постройки Ледяного дома место на Неве — между Адмиралтейством и Зимним Дворцом, примерно там, где сейчас Дворцовый мост. Материалом для постройки дома должен был служить только лед! Его разрезали на большие плиты, клали их одну на другую и для связи поливали водой, которая тотчас же замерзала, спаивая плиты накрепко. А чтобы поднимать глыбы наверх, нужен был некий подъемный механизм. Вот и пригодились наработки Леонтия Шамшуренкова для подъема Большого Успенского колокола. Ведь лебедки с храповым механизмом (косозубом) для ледяного дома изготавливалась в мастерских той самой Московской артиллерийской конторы (подведомственной Канцелярии главной артиллерии и фортификации), что и подъемные машины Шамшуренкова и, разумеется, чертежи их сохранились.
Для строительства привлекли одного из лучших архитекторов того времени, представителя классицизма Петра Михайловича Еропкина. При Анне Ивановне Еропкин был главным архитектором, без разрешения которого в Петербурге ничего не строилось. Кстати, нужно отметить, что многие важнейшие градостроительные особенности Петербурга возникли также именно в правление императрицы Анны Ивановны. Знаменитое «трехлучие», знакомое Еропкину по Риму, где он учился – направление Невского проспекта, Гороховой улицы и Вознесенского проспекта от окраины к Адмиралтейству, ориентируясь на его шпиль, предложил именно он. Стиль градостроительных работ Еропкина принято называть – русское императорское барокко. Еропкин умел с удивительным искусством включить в свои планы уже существовавшие здания и улицы, великолепно использовать живописные изгибы рек. На планах Еропкина, несмотря на все последующее строительство, можно узнать современный центр Петербурга.
Вот и Ледяной дом был собран с изяществом. Фасад его имел длину около 16 метров, ширину — примерно пять метров и высоту — около шести метров. Кругом всей крыши тянулась галерея, украшенная столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном разделяло здание на две большие половины. В каждой по две комнаты: в одной — гостиная и буфет, в другой — туалет и спальня. В комнаты свет попадал через окна со стеклами из тончайшего льда! За ледяными стеклами стояли писаные на полотне «смешные картины». Освещались они по ночам изнутри множеством свечей. Перед самим домом были выставлены шесть ледяных трехфунтовых пушек и две двухпудовые мортиры, из которых не один раз стреляли! Все это — сделано изо льда. У ворот, сделанных тоже изо льда, красовались два ледяных же дельфина, выбрасывавших из челюстей с помощью насосов огонь из зажженной нефти. На воротах стояли горшки с ледяными ветками и листьями. На ледяных ветках сидели ледяные птицы. По сторонам дома возвышались две остроконечные четырехугольные пирамиды. Внутри пирамид висели большие восьмиугольные фонари. Ночью в пирамиды влезали люди и поворачивали светящиеся фонари перед окнами — к удовольствию постоянно толпившихся зрителей.
По правую сторону дома стоял в натуральную величину слон — тоже ледяной. С ледяным персиянином, сидевшим на нем верхом. И сбоку возле него на земле стояли две ледяные персиянки. Этот слон внутри был пуст и сделан столь хитро, что днем пускал фонтан воды на высоту четыре метра. А ночью, к великому удивлению, выбрасывал из хобота горящую нефть.
А в Ледяном Доме в одной из комнат стояли — два зеркала, туалетный стол, несколько шандалов (подсвечников), большая двуспальная кровать, табурет и камин с ледяными дровами. Во второй комнате стоял стол резной работы, два дивана, два кресла и резной поставец, в котором находилась чайная посуда — стаканы, рюмки и блюда. В углах этой комнаты красовались две статуи, изображавшие купидонов. А на столе стояли большие часы и лежали карты. Все эти вещи весьма искусно сделаны изо льда и выкрашены были настоящими натуральными красками. Ледяные дрова и свечи намазывались нефтью и горели. Кроме этого при Ледяном Доме по русскому обычаю была выстроена ледовая же баня! Ее несколько раз топили соломой, и охотники могли в ней париться!
По именному высочайшему повелению к «курьезной свадьбе» Бужениновой и Голицына были доставлены в Петербург из разных концов России по два человека обоего пола всех племен и народов. Всего набралось триста человек! Шестого февраля 1740 года состоялось бракосочетание сиятельного шута с шутихой — обычным порядком в церкви. После чего «свадебный поезд», управляемый канцлером Татищевым, проехал мимо дворца по всем главным улицам города. Шествие открывали «молодые», красовавшиеся в большой железной клетке, поставленной на спине слона (на сей раз, разумеется, уже настоящего). А за слоном потянулись «поезжане», то есть приехавшие гости: тут были абхазцы, остяки, мордва, чуваши, черемисы, вятичи, самоеды, камчадалы, киргизы, калмыки и другие. Одни ехали на верблюдах, другие – на оленях, третьи – на собаках, четвертые – на волах, пятые – на козлах, шестые – на свиньях и так далее. Все гости были в своих национальных костюмах, с «принадлежащей каждому роду музыкалией и игрушками», в санях, сделанных наподобие зверей и рыб морских.
После обильного обеда начались танцы: каждая пара танцевала свою национальную пляску под свою национальную музыку. Потешное зрелище чрезвычайно забавляло императрицу и вельможных зрителей.
После окончания бала молодая пара, сопровождаемая по-прежнему длинным свадебным «поездом» разноплеменных гостей, отправилась в свой Ледяной дворец. Там их с различными церемониями уложили в ледяную постель. А к дому приставили караул – из опасения, чтобы счастливая чета не вздумала раньше утра покинуть свое не совсем теплое и удобное ложе.
Брачная ночь едва не стоила жизни молодоженам, особенно немолодому уже князю-шуту Голицыну. Спасала только водка, которой в Ледяном доме было изобилие.
Крутые морозы продержались в тот год в Петербурге вплоть до конца марта. До этого времени и красовался Ледяной дом на Неве между Адмиралтейством и Зимним Дворцом. Так, благодаря Петру Еропкину в Европе узнали о том, что лед представляет из себя отличный строительный материал, хоть и недолговечный.
Впрочем, сам Еропкин плохо закончил – уже летом 1740 года его вместе с целой группой его вельможных друзей обвинили в подготовке государственного переворота (они выступили против бироновщины). И 27 июня 1740 года на Сытном рынке близ Петропавловской крепости состоялась казнь. А.П. Волынскому вырвали язык, отрубили правую руку и голову, П.М. Еропкина и А.Ф. Хрущева обезглавили. Трупы казненных без церковных обрядов были захоронены в ограде церкви «Самсония-странноприимца». Имущество казненных было конфисковано, библиотеку Еропкина передали в Академию Наук.

21.
Стоял жаркий июль 1740 года. В темнице стояла невероятная духота. Хорошо еще, что сидельцев осталось всего двое, а то бы вообще можно было пропасть. Третьего же арестанта, Федора Уткина, наградив десятью плетями, отпустили восвояси. А вот с попом-доносчиком Дмитрием Барановским разобрались по-другому. Для начала ему процитировали 1-е послание Коринфянам, в котором сказано было: «Ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники – царства божия не наследуют». После чего также выпороли кнутом и отправили в монастырь под смирение.
Зато и думалось здесь свободному от всех трудов  Леонтию неплохо. Ему в голову пришла идея построить самобеглую коляску, которая способна была ездить без помощи лошадей или волов. Но это было в паузах между основными думами. А они как раз были о свободе, справедливости, и наказании виновных и в его заключении в тюрьму и во многих других провинностях. Леонтию уже давно стало понятно, что очередное его доношение против воеводы и коррумпированного чиновника-купца вновь осталось без ответа. Как понял и то, что жаловаться в губернскую канцелярию и даже Сенат было бесполезно – уж сколько челобитных потерялись в различных казанских конторах! А Сенат отправит доношение назад, сюда же в Казань, чтобы здесь, на месте разобрались с жалобой. А тут пришел на свидание и племянник Федор. Леонтий обрадовался ему несказанно.
- Федяка, знаешь, что я задумал. А напишу-ка я доношение на высочайшее имя. Чай, матушка-императрица не забыла еще своего холопа, который сделал механизму для подъему Успенского колокола, – наивно рассуждал Шамшуренков. – Подмогни-ка мне с письмецом. Ты же знаешь, в грамоте я не силен.
- Дядя Леонтей, я только за перьями да чернильницей сбегаю.
- Вы-то хоть знаете, как положено обращаться к императрице? – поинтересовался Родионов.
- А то ты знаешь? – ехидно поинтересовался Федор Шамшуренков.
- В бытность мою писарем-копиистом приходилось и такие бумаги писать.
- Коли подмогнешь с составлением, Федяка, али мой Васька благодарственность принесут, – попросил его Леонтий.
- А и подмогну! Все ж какое развлечение будет, и день быстрее к вечеру склонится.
Когда Федор Шамшуренков принес чернильницу и перья и несколько листов бумаги, Родионов устроился у маленького железного стола, привинченного к полу.
- Я тебе зачну, а племяш твой пущай потом перебелит на хорошей бумаге.
- Перебелю, не волнуйся! – кивнул Федор.
- Ну, тады с богом! – перекрестился Леонтий и встал прямо за спиной Алексея Родионова.
А тот обмакнул перо в чернильницу и стал выводить строчки:
«Всепресветлейшая, державнейшая
Великая государыня императрица Анна Иоанновна,
Самодержица всероссийская!
Бьет челом Казанской губернии Еранского уезду дворцовой волости Подгородного стану деревни Большой Польской крестьянин Леонтей Лукьянов сын Шамшуренков, а о чем, тому следуют пункты...»
Родионов распрямил спину и повернулся к Леонтию.
- Говори свои пункты, старик. Токмо не очень шибко.
И Леонтий стал наговаривать свою жалобу. Родионов все старательно записывал.
«1.
В прошлом 1736-м годе приехал я, нижайший, в Москву и объявил о себе Правительствующего сената в конторе доношением, – о подъеме нововылитого бывшего Большого колокола о моделе. И по тому доношению велено мне сделать тою модель, и по сделании оной модели я предъявил ее Правительствующего сената в конторе и при указе был отослан с оною моделью в московскую артиллерию и за тем делом жил в Москве 1737 году июня до 9 дня.
2.
И в том же 1737 году в небытность мою в деревне Большой Польской города Еранска посадской человек Иван Корякин, да того же Еранского уезду новокрещены Марка Васильев, Иван Емонаев, Никита Осенеев, сговорившись  города Еранска с воеводою Иваном Воронковым с товарыщи, отняли насильно у брата моего Сергея Лукьянова землю, которая отдана была из воеводской Еранской канцелярии в 715 году, и в той канцелярии дана брату моему владенная выпись и оной брат мой тою землею владел по 729 год и оброчные деньги платил в ту канцелярию бездоимочно.
3.
А в 729 году по состоявшемуся блаженные и вечно достоянные памяти его императорского величества Петра Второго указу, которые крестьяне имеются дворцовых оброчных статей и ни на каких землях живут, тех велено из государственной сумы выключить и приложить в дворцовую контору бездоимочно, а помянутые Корякин с товарыщи, не взирая на тот указ, владеют тою землею поныне силно.
4.
А в прошлом 1737 году в Казане в дворцовой конторе на помянутых Корякина с товарыщи брат мой по отъеме той земли подал прошение, по которому при доношении отослан был для подлинного решения в губернскую канцелярию. Токмо оной брат мой, живучи за тем делом в Казане, волею божею умре, а после смерти брата за тем делом ходил я, нижайший, но токмо по моему прошению в той губернской кацелярии и поныне решение не учинено.
5.
Да в 739 году приехал я, нижайший, из Казани о страшной неделе в дом свой, и будучи о святой пасхальной неделе помянутой Корякин, стакавшись с воеводою Андреем Писменским да смертно убивцами с Иваном Решетовым, Михайлою Корякиным, не отослали меня к суду в дворцовую контору, но захватя к себе в канцелярию, держали в цепи и железах якобы вящего вора, и после святой недели без всякой моей вины били меня кнутом, и держан был я под крепким караулом долгое время. И видя такое напрасное нападение, сын мой Василей подал на оного воеводу в Казанской дворцовой канцелярии прошение. Токмо по тому прошению за оным воеводою посылки не было.
6.
Да оной же воевода Писменской, забыв страх божий и присяжную должность, не взирая на вашего императорского величества на правые указы, на дворцовых крестьян в долговых деньгах и протчих делах принимает челобитные и держит многих крестьян под крепким караулом, а дворцовый суд ни во что вменяет.
7.
А упомянутые убивцы Иван Решетов называет себя подканцеляристом, а Михайло Корякин – копиистом, и приехав в дворцовую деревню Воронину с рассыльными Матвеем Некриным, Дмитрием Царегородцевым, Герасимом Кожениным, Михаилом Царегородцевым, убили до смерти ясашного крестьянина Ивана Москвина, и оные рассыльные, видя такое смертное убивство, от оных Решетова и Корякина очищая себя, подали в городу Еранску в дворцовой приказной избе явочные прошения, которых убивц оной воевода заведомо держит и поныне при себе и ко всяким делам в канцелярию допущает.
8.
 И дабы вашего императорского величества всемилостивейшим указом повелено было сие мое прошение принять и для взятия в губернской канцелярии оного моего дела и помянутых воеводу Писменского и Корякина с товарыщи и смертоубивц Решетова и Михайлу Корякина, послать кого пристойно для подлинного разнимательства из Еранской воеводской канцелярии в держании моем дела, а из дворцовой приказной избы взять помянутые явочные прошения.
Всемилостивейшая государыня императрица, прошу вашего императорского величества о сем прошении милостивое решение учинить. Июля… дня 1740 года. К тому прошению рука по пунктам приложена тако: к сему прошению и пунктам вместо Леонтея Шамшуренкова по его прошению Алексей Тимофеев руку приложил…»
Алексей Родионов встал, прошелся по камере, разминая уставшие от долгого письма руки. Леонтий кивнул на бумаги племяннику.
- Ну-тко, племяш, прочти, все ли так написано.
Федор подошел к столу, взял бумаги в руки и, водя по строкам пальцем и шевеля губами, стал читать. Дочитав до конца, удовлетворенно кивнул.
- Все, как на духу, изложил на бумаге Алексей.
- Теперича надобно переписать набело и отправить, куда надо, – сказал Родионов.
- Это я сделаю, – махнул рукой Федор и сам сел за стол.
Положив перед собой серый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу. Но прежде, чем начать писать, еще раз перечитал шапку-обращение к императрице. Старательно переписал его, а чтобы не ошибиться в титулах, взял да и перечеркнул сначала одну титульную строку, затем другую, третью. После этого, устроился поудобнее, и теперь уже более уверенно начал переписывать собственно текст жалобы.
При этом, увидев, что сотворил Федор, Родионов усмехнулся и, дождавшись, пока Федор перепишет до конца лист, якобы под предлогом, чтобы лист под руками не путался, вытащил собственноручно им написанный черновик, да и, сложив его несколько раз, сунул к себе за пазуху.
И вот она, казалось бы, победа! Жалоба попала-таки по назначению. Правда, не самой императрице, но генерал-прокурору Сената князю Никите Юрьевичу Трубецкому – кстати, поставленный на эту должность Анной Ивановной 28 апреля 1740 года князь Трубецкой оставался на ней целых двадцать лет. Трубецкой переслал прошение в Главную Московскую дворцовую канцелярию графу Салтыкову. И в сентябре в Яранск на перекладных полетело распоряжение срочно прислать в Москву под караулом подателя сей жалобы Леонтия Шамшуренкова. Сердце у того забилось от радости часто-часто.
Узнав о таком повороте дела на время присмирел купец-подъячий Иван Корякин. Да и воевода Писменский стал посматривать вокруг с осторожностью: мало ли что решат в этой самой Москве.
 
22.
Однако же фортуна – упорная и привередливая тетка. Никак она не хотела благоволить самоучке-механику и борцу с чиновничьим произволом и коррупцией. Пока в Москве рассматривали его жалобу, в Петербурге 17 октября 1740 года в возрасте 47 лет Анна Ивановна скончалась.
Уже давно императрица страдала недугами – подагрою и почечно-каменною болезнью. Все предшествовавшее лето она провела в Петергофе, и к концу лета ей становилось хуже. По возвращении в Петербург, 5 октября, в воскресенье в два часа императрица по обычаю села обедать с Бироном. Вдруг ей стало дурно, и она упала без чувств. Ее подняли и уложили в постель. Болезнь признали опасной – с больными почками и в двадцать первом веке не всегда справляются, что уж говорить о первой половине века восемнадцатого! Среди высших сановников начались совещания. Вопрос о престолонаследии был давно решен, своим преемником императрица назвала двухмесячного ребенка, Ивана Антоновича. Оставалось решить, кто будет регентом до его совершенно-летия, и Эрнст Иоганн Бирон смог собрать голоса в свою пользу. Бирон и раболепствующие перед ним приближенные умоляли царицу подписать завещание, делавшее фаворита регентом. Но Анна раз за разом откладывала завещание из суеверного чувства: ей казалось, что, поставив подпись, она подпишет себе этим смертный приговор. Она давно уже страшилась смерти и отклоняла от себя все, что могло ей напоминать о смертном часе. Таким образом, давно уже было запрещено провозить и проносить покойников мимо дворца, чтобы не беспокоить государыню видом, возбуждающим в ней мысль о собственной кончине.
В 1731 году Анна Ивановна издала манифест об учинении присяги наследнику, которого она назначит сама. А спустя год она объявила, что трон Российской империи унаследует потомок по мужской линии ее племянницы Елизаветы-Екатерины-Христины, дочери старшей сестры императрицы Екатерины Ивановны, герцогини Мекленбургской. Анна Ивановна следила за племянницей, получившей после крещения в православие (за месяц до кончины своей матери) имя Анны Леопольдовны, как за своей собственной дочерью, особенно после смерти в 1733 году Екатерины Ивановны. Лишившись матери, принцесса всецело осталась на попечении своей тетки-императрицы, которая любила ее, как родную дочь до тех пор, пока принцесса, достигнув совершеннолетия, не стала выказывать в своем характере такие черты, которые не совсем нравились Анне Ивановне. Принцесса не обладала ослепительной красотой, но была довольно миловидной блондинкой, добродушной и кроткой, но, вместе с тем, – сонливой и ленивой. Она не любила никакого дела и проводила праздно часы со своей любимой фрейлиной Юлианией фон Менгден, к которой питала чувство редкой дружбы. Императрица, хотя и продолжала любить свою племянницу, стала отзываться о ней неодобрительно. Но так как другой ближайшей родни у императрицы не было, и в случае ее смерти престол мог достаться цесаревне Елизавете Петровне, которую Анна Ивановна терпеть не могла, то государыня торопилась найти племяннице жениха, чтобы доставить ее потомству и своему роду наследство престола. Разумеется, взоры императрицы вновь были обращены в сторону германских княжеств и герцогств. Немецкая земля заключала в себе богатый запас принцев и принцесс для брачных связей в России. Отыскивать подходящего жениха для принцессы Анны Леопольдовны отправлен был шталмейстер Карл Густав Левенвольде. В Вене он подпал под влияние австрийского императорского дома и по рекомендациям, полученным оттуда, остановил внимание на принце Брауншвейг-Бевернском Антоне-Ульрихе, сыне сестры супруги императора Карла VI. Это был молодой человек, едва вступивший на жизненное поприще. Его родные – император и императрица – уговорили его согласиться на предложение Левенвольде, и он дал слово прибыть в Россию и поступить в русскую службу. Когда он появился в Петербурге, то сразу же был обласкан императрицей Анной Ивановной и определен в русское войско, вместе с которым под руководством фельдмаршала Миниха и участвовал в русско-турецкой войне. Несколько лет подряд в столице обращались с ним, как с будущим женихом племянницы Анны Ивановны, но та брак заключать не торопилась, считая принцессу не совсем достигшею зрелого возраста. Между тем, у Бирона возникла мысль женить на принцессе Анне Леопольдовне своего старшего сына Петра, еще очень молодого, и тем проложить своему потомству путь к российскому престолу. Бирон так привык встречать безграничную к себе преданность императрицы, что, казалось, нельзя было сомневаться в ее согласии; но императрица уже несколько раз заявляла, что предоставляет племяннице полную свободу располагать своим замужеством. Всем при дворе стало заметно, что принцесса Анна Леопольдовна не слишком-то любила намеченного ей в женихи принца, и это придавало Бирону смелость подставить на его место своего сына. Он начал показывать любезное внимание к принцессе и старался сводить с нею своего сына. Но, если принцессе мало нравился навязываемый ей теткою жених, то к Петру Бирону она чувствовала полнейшее равнодушие, которое вскоре превратилось в отвращение, по мере того, как Петр Бирон надоедал ей своим ухаживанием. Бирон не смел противодействовать резко принцу Брауншвейгскому, потому что боялся раздражить против себя австрийский императорский дом. Он тщил  себя надеждою, что сама принцесса покажет нежелание выходить за принца, и он, таким образом, избавится от соперника своему сыну. Государыня, в данном случае, даже не догадывалась о замыслах своего фаворита и поручила ему выведать от принцессы – расположена ли она выходить за принца Антона-Ульриха. Исполняя волю Анны, Бирон переговорил об этом с принцессою и услыхал такой ответ:
 - Я терпеть не могу брауншвейгского принца и лучше мне положить голову на плаху, чем выйти за него.
Такой ответ весьма обрадовал Бирона, но он на первых порах делал перед царицей вид, что так же, как и она, недоволен упрямством принцессы. Однако вскоре Бирон обратился к придворной даме и любимице императрицы, Чернышовой, урожденной Ушаковой, дочери начальника тайной канцелярии. Он сообщил ей о своем желании женить сына на принцессе и поручил ей расположить к этому принцессу. Чернышова сказала об этом принцессе. Та с негодованием выслушала Чернышову и сделала ей упрек:
- Как вы можете предлагать мне такой брак! Вы что же, не знаете ничего о низком происхождении Бирона? Тогда знайте, что мое достоинство оскорбляется подобным предложением.
И, чтобы избавиться навсегда от притязаний фаворита императрицы и его сына, принцесса после недолго раздумья категорически заявила Чернышовой:
- Я много думала и испытывала себя. Во всем готова слушаться императрицу и соглашаюсь выходить за брауншвейгского принца, если ей так угодно.
Чернышова сообщила такой ответ императрице, при этом, ни словом не упомянув о том, что ходатайствовала за Биронова сына. Анна Ивановна обрадовалась, а Бирону поневоле пришлось  оставить при себе свои желания и притворяться перед императрицей, что разделяет ее удовольствие. Итак, стали готовиться к свадьбе, которая была назначена на июль 1739 года. С тех пор Бирон возненавидел новобрачную чету и при всяком удобном случае рад был ей делать неприятности, хотя и должен был скрывать свои чувства, чтобы не раздражать императрицу.
Впрочем, выйдя замуж не по любви, а по необходимости, Анна Леопольдовна ничуть не изменила своего холодного отношения к мужу. Впоследствии она укоряла кабинет министров, устроивших этот брак по политическим соображениям, и говорила кабинет-министру Волынскому:
- Вы, министры проклятые, на то привели, что за того пошла, за кого не думала, и все вы для своих интересов к тому привели.
Волынский ответил ей весьма откровенно:
- Действительно, принц Антон-Ульрих очень тих и несмел в своих поступках: это его недостаток. Но это может послужить тебе  же к пользе: он будет тебе послушен; а хуже было бы, если б ты вышла за Петра Бирона и находилась вместе с мужем под несносным гнетом его отца, любимца государыни. И сам Петр Бирон – человек запальчивый и сердитый не менее, как родитель его.
Зная, что между супругами нет любви, Бирон, может быть, из чувства мщения, хотел раздуть между ними несогласие, чтоб насолить им обоим. Желая избавиться от постоянного надоедливого наблюдения над собою любимца императрицы, принцесса испросила у тетки-государыни назначить восемьдесят тысяч рублей для устройства особого двора для нее и ее супруга. Но Бирон убедил принца Брауншвейгского отказаться от такого намерения, представляя ему, что тогда он будет находиться в зависимости от своей жены, которая его не любит. А в доказательство того, что она его не любит, Бирон открыл принцу Антону-Ульриху, что принцесса отвечала ему, Бирону, когда он, по поручению императрицы, говорил о браке с принцем.
В августе 1740 года принцесса Анна Леопольдовна разрешилась от бремени сыном, который при крещении был наречен Иваном. Событие это для многих показалось нежданным, так как при дворе знали, что принцесса удалялась от своего нелюбимого супруга. Рождение этого младенца доставило радость императрице, но на Бирона навело такое уныние, что он несколько дней никого не допускал к себе и ни с кем не разговаривал.
16 октября с больной императрицей сделался еще один припадок, предвещавший скорую кончину. 17 октября Анна приказала позвать Остермана и Бирона. В их присутствии она, наконец, подписала обе бумаги — о наследстве после нее Ивана Антоновича и о регентстве Бирона до совершеннолетия последнего. Первую бумагу она вручила Остерману, последнюю – отдала своей придворной даме Юшковой, постоянно находившейся при ней во время болезни, приказав той открыть манифест только после ее смерти. Юшкова спрятала эту бумагу в шкаф с драгоценностями. Императрица, отпуская Остермана, приказала объявить всем сановникам, что теперь все уже окончено. Она приказала пригласить к своей постели принцессу Анну Леопольдовну с супругом, цесаревну Елисавету, кабинет-министров и всех важнейших сановников. В 9 часов вечера, среди такого собрания, императрица отошла в вечность. Как видим, чувства ее не обманули – подписав эти ма-нифесты, Анна Ивановна вскоре и скончалась.
Впрочем, нет! Помимо наследных манифестов был и еще один предвестник, точнее, предвестница ее смерти.
После смерти императрицы Петербург был наполнен смутными слухами о привидении-двойнике, которое якобы посетило императрицу накануне ее кончины в Летнем дворце. Этот рассказ передавался шепотом из уст в уста, и, кажется, в столице не было извозчика или булочника, который не слышал бы о странной ночной встрече двух императриц... Подробности этого предания можно найти в мемуарах графини А.Д. Блудовой, которая слышала его от своего деда. «Товарищ моего деда, – пишет графиня, – был дежурный со взводом солдат в карауле вечером, за несколько дней до смерти Анны Иоанновны. Караул стоял в комнате подле тронной залы в Летнем дворце; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои. Всё стихло. Было уже за полночь, и офицер удалился, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоняя задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит, как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы и, не смея слишком приближаться к дверям, дерзает наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли они намерения императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось.
- Не может быть, – говорит герцог. – Я сейчас от императрицы; она ушла в спальню ложиться.
- Взгляните сами: она в тронном зале.
Бирон идет и тоже видит ее.
- Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! – вскричал он, кинулся к императрице и уговорил ее выйти, чтобы в глазах караула изобличить самозванку, какую-то женщину, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей, вероятно, с дурным намерением. Императрица решилась выйти, какая была, в пудермантеле. Бирон пошел с нею. Он увидел женщину, поразительно похожую на нее, которая нимало не смутилась.
- Дерзкая! – вскричал Бирон и вызвал весь караул.
Молодой офицер, товарищ моего деда, своими глазами увидел две Анны Иоанновны, из которых настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду и потому, что она взошла с Бироном у другой двери. Императрица, постояв минуту в удивлении, выступила вперед к этой женщине и спросила:
- Кто ты? Зачем пришла?
Не отвечая ни слова, та стала пятиться, не сводя глаз с императрицы, отступая в направлении к трону и, наконец, стала подниматься по ступенькам под балдахин.
- Это дерзкая обманщица! Вот – императрица! Она приказывает вам: стреляйте в эту женщину, – крикнул Бирон наряду.
Солдаты прицелились. Женщина, стоявшая на ступеньках у самого трона, обратила глаза еще раз на императрицу и исчезла. Анна Ивановна повернулась к Бирону и сказала:
- Это моя смерть!
Поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе.
Это один из самых достоверных рассказов о приведениях», – завершает свой рассказ графиня, добавляя при этом, что вскоре после этой «встречи» Анна Ивановна скончалась.
Врачи причиной смерти объявили подагру в соединении с каменной болезнью. При вскрытии обнаружили в почках камень величиной с мизинец, что и явилось основной причиной смерти. Похоронили ее в Петропавловском соборе в Петербурге.
Впрочем, еще до похорон Анны Ивановны, когда ее тело все еще покоилось в царской спальне Летнего дворца, случился настоящий государственный переворот. И осуществил его фельдмаршал Бурхард Миних, будущий губернатор Петербурга.
Заручившись поддержкой правительницы Анны Леопольдовны, Миних под покровом ночи с небольшим отрядом караульных направился к Летнему дворцу. Шагов за двести от дворца отряд был окликнут часовыми. Фельдмаршал послал вперед своего офицера, подполковника Германа Манштейна, который, зайдя в караульню при Летнем дворце, объя-вил монаршую волю об аресте Бирона. Пропущенный часовыми офицер благополучно прошел через сад внутрь дворца. Он застал Бирона спящим на кровати вместе со своей супругой. Подойдя к кровати, подполковник отдернул занавесы и сказал:
- У меня есть дело до регента.
 Бирон, быстро сообразив, в чем дело, соскочил с кровати и принялся громко звать на помощь, но Манштейн бросился на него и держал до тех пор, пока в покои не ворвались другие офицеры. Герцог отчаянно сопротивлялся и колотил кулаками направо и налево. Раздраженные офицеры пустили в ход ружейные приклады, повалили Бирона на пол, связали ему руки шарфом и, прикрыв голого герцога шинелью, снесли в здание гауптвахты. Оттуда на карете Миниха пленника увезли в Зимний дворец.
В то время, когда солдаты боролись с Бироном, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая Манштейна, что с нею делать.
- Отнеси ее обратно в ее комнату! – приказал подполковник.
«Велика честь будет!» – вероятно, подумал про себя солдат и бросил герцогиню прямо в снег, побежав догонять ушедших товарищей. За одну ночь власть в стране переменилась. «Вчера был пароль Иоанн, сегодня Анна», – записал английский посланник Э. Финч.

23.
Шамшуренкова под конвоем доставили в Москву для слушания дела по его жалобе. Его соизволил лично допросить генерал-аншеф, сенатор, обер-гофмейстер, начальник Московской Дворцовой канцелярии Семен Андреевич Салтыков, родственник Анны Ивановны.
- Ты, холоп, отвечаешь за все те твои слова, что в жалобе изложил?
- Истинно так, ваше сиятельство, Христом богом клянусь, – Шамшуренков поклонился едва не до пола и затем осенил себя крестным знамением.
- Понимаешь ли то, что, ежели хоть одно слово будет ложным, ты будешь казнен?
- Готов отвечать по закону, но прошу ваше сиятельство разобраться в деле и наказать интересных воров – еранского воеводу с подъячим, он же и купец, Иваном Корякиным по всей строгости.
Шамшуренков не без некоей робости поднял глаза на осанистого вельможу, а тот устремил свой взгляд на Леонтия. Так они и смотрели друг на друга некоторое время. Затем Салтыков махнул рукой и солдаты, взяв Шамшуренкова под руки, вывели его из конторы, отведя назад в тюрьму.
Салтыков еще раз прочитал доношение Шамшуренкова, недовольно поморщился. Думал, как ему поступить: поверить в написанное обиженным крестьянином не очень-то хотелось, а не поверить было нельзя. И тут его осенило. 22 января 1741 года, позвав дьяка-писаря, стал диктовать ему свое решение:
- Поелику проситель оного то прошение подавал не по силе указов, мимо надлежащих судов, отправить Леонтия Лукьянова Шамшуренкова обратно в Казань также под караулом и на своем коште. Казанской же губернской канцелярии, совместно с Казанской дворцовой конторой в непродолжительном времени провести повторное следствие по доношению оного Шамшуренкова.
Это означало, что Леонтий вновь подпадал под зависимость того же Корякина, который имел влияние не только в родном Яранске, но и в самой Казани. И второе – отправка на своем коште означала для него оплату расходов по содержанию конвоира на всем пути от Москвы до Казани. Это был удар для бедного крестьянина, который окончательно разочаровался в законах Российской империи. Точнее, в исполнителях этих законов. Уж ежели на таком уровне ничего не могли сделать с продажными государевыми служивыми и даже человекоубийцами, то каков смысл в его борьбе? Впрочем, он понимал, что ситуация у него безвыходная, но кормить за свой счет конвоира, пусть и хорошего малого, когда и самому-то не на что кусок ржаной лепешки купить – это было уже слишком. И все еще находясь в Москве, он решился 20 февраля подать на имя того же Салтыкова еще одно доношение с просьбой «за неимуществом от караула уволить и разрешить возвратиться в Казань под поручительство «добрых московских людей» (а оставались в древней столице еще и такие, кто знал Шамшуренкова по его работе над подъемной машиной для Большого колокола даже в самой Главной дворцовой канцелярии), так как ему «не токмо что на по-сылаемого солдата кошт иметь, но и самому питаться нечем, окроме того, что во имя Христово мирским подаянием».
Спустя три дня Салтыков пошел ему навстречу, но Леонтия предупредили, что если он не явится в Казанскую губернскую канцелярию как можно быстрее, то с ним и с его поручителями – канцеляристом Главной дворцовой канцелярии Сидором Яковлевым и подканцеляристом Сибирского приказа Никитой Гавриловым – «учинено будет по указу, чему будут достойны».
Разумеется, даже если бы его об этом и не предупредили, Леонтий Шамшуренков, всегда бывший хозяином своему слову, пришел бы в Казань. А так его туда гнало еще и беспокойство за своих старых добрых товарищей-поручителей. И уже 22 апреля Казанская канцелярия рапортовала о прибытии Леонтия и о получении указа, предписывавшего «исследование по челобитью Шамшуренкова». Впрочем, рапортовать вышестоящему начальству в нашей державе всегда умели. А вот что касалось дела, то никаких подвижек в данном исследовании ни тогда, ни в последующие годы не наблюдалось, и земельная тяжба по-прежнему оставалась нерешенной.
Между тем, в Казани все же сделали Леонтию послабление – его перевели в нижегородскую тюрьму. Руки Ивана Корякина до Нижнего Новгорода пока не дотянулись, и Шамшуренков мог хотя бы чувствовать себя в большей безопасности. А тут еще оказался в нижегородской тюрьме и Алексей Родионов, сокамерник по казанскому каземату. Шамшуренков обрадовался ему, как родному. Да и Родионов не без удовольствия отметил про себя это событие. Встретившись на прогулке, они даже бросились обниматься, и лишь грозный оклик надзирателя, да кнут по спине заставил их разойтись. Зато теперь мог Леонтий, хотя бы и  в мыслях, обдумывать свое новое изобретение. Когда же оно окончательно у него созрело, он осмелился подать в нижегородскую губернскую канцелярию доношение «о сделании им коляски самобеглой, и такую коляску он, Леонтий, сделать может подлинно, так что она будет бегать без лошади, только правима будет через инструменты двумя человеками, стоящими на той же коляске, кроме сидящих в ней праздных людей, а бегать будет хотя через какое дальнее расстояние, и не только по ровному местоположению, но и к горе, буде где не весьма крутое место. А та коляска может сделана быть, конечно, через три месяца со всем совершенством, и для апробации на сделание первой такой коляски потребно ему из казны денег не более тридцати рублев, понеже своим коштом, за неимуществом его, сделать ему нечем, которую апробацию может он сделать и здесь, в Нижнем Новгороде, только б определено было помогать ему слесарным и кузнечным и прочих художеств мастерам, которые будут делать по данным от него моделям и за присмотром его стальные и железные инструменты и всякие надлежащие материалы... Тому искусству нигде он, Леонтий, не учивался, но может то сделать своею догадкою, чему он и пробу в доме своем, таясь от других, делывал, токмо оная, за неимением к тому достойных железных инструментов, в сущем совершенстве быть не могла, а ход небольшой был же». Для уверения, что «то искусство совершенно в нем имеется», Леонтий Шамшуренков объявил «прежнее свое художество» – сослался на выданное ему удостоверение, что изо-бретенный им способ поднятия Большого московского колокола был в свое время признан годным, и при этом подтвердил, что «ежели то его показание явится ложным, за что повинен будет смертной казни».
Губернская канцелярия направила заявление в Московскую контору Правительствующего сената. Прошло несколько месяцев, и Шамшуренкова, наконец, вызвали к следователю, однако вместо ответа на последнее свое прошение он получил сообщение о возбуждении против него обвинения «в помарании титула царского». Шамшуренков был поражен.
- Да как же это, ваше скобродь? – удивлялся Шамшуренков. – Как же можно меня виноватить в помарании титула, когда я с матушкой-государыней Анной Ивановной в ладах жил? Вона, и большой колокол…
- Ты мне брось про колокол язык заговаривать, – оборвал его следователь. – Про то мне совсем не ведомо, Зато в деле у меня имеется некая бумажка, по которой видно, что ты как раз и замарал царский титул.
- Кака така бумажка? Не грамочный я, никаких бумажек не знаю.
- Ан врешь, собака! – следователь замахнулся на Шамшуренкова и тот аж скукожился, готовясь принять удар.
Следователь однако бить его не стал, а достал из папки несколько раз скомканный и затем выпрямленный листок и поднес его к самому лицу крестьянина.
- Знакома ли тебе сия бумаженция?
Шамшуренков сощурился (с годами глазами он слегка ослаб) и внимательно присмотрелся к бумаге. Ему припомнилось, что это и вправду похоже на тот черновик, с которого в свое время племянник Федор переписывал челобитное доношение на имя императрицы. Леонтий, разумеется, в грамоте вообще был не силен, но руку племяша, как и сына Васьки, все же признать мог.
- Ну, что молчишь?! – следователь сел на стул о трех ножках и убрал бумагу с глаз Шамшуренкова, положив ее на стол. – Знакома ли тебе, спрашиваю, сия бумаженция?
- Кажись, то племяш мой писал челобитную, да испортил лист и взял другой.
- Испортил!? – следователь, высокий, худой с большими залысинами и угреватым носом, даже вскочил со стула. – Да ты вор! И племянник твой вор! Вы зачеркнули титулы государыни, небось из тайных помыслов об ее оскорблении!
- Упаси, боже! – перекрестился Шамшуренков. – Почто напраслину городишь, ваше скобродь! Мы с племяшом и в мыслях не имели ничего супротив нашей матушки-государыни.
- А вот, пущай палач то и выяснит, имели вы умысел, али нет!
Следователь позвонил в колокольчик и тут же вошел охранник.
- В пытошную его! – приказал следователь. – Ты у меня на каторгу пойдешь, за Камень!
Когда Леонтия, избитого кнутом, приволокли назад в камеру, он, слегка придя в себя, вдруг сообразил, откуда на него свалилась такая напасть. Родионов! Вот кто мог сотворить такую подлость – он же помогал составлять челобитную, он же и подобрал брошенную Федором на пол испорченную бумагу, на которой значились все титулы императрицы. Леонтию не в чем было сознаваться, потому и пытками от него ничего не добились. Следователь же только подтвердил, что бумагу, и в самом деле, передал начальству Родионов, который, таким образом, рассчитывал выслужиться доносом и получить прощение.
Шамшуренкову повезло в том, что на российском престоле сидела уже Елизавета Петровна, дочь Петра Великого. А она была не столь строга к прегрешениям, совершенным против ее двоюродной сестрицы Анны. Да и следователи-таки разобрались в том, что и в самом деле не было никакого «помарания царского титула», и дело в начале 1742 года было прекращено ввиду того, что племянник Шамшуренкова «учинил то от неисправного писания крестьянской своей простотою, а умыслу никакого к тому не было».
Впрочем, это мало что изменило в судьбе самого Леонтия – он все равно оставался в тюрьме. Хотя и там продолжал свою борьбу за возвращение братнего земельного надела.

24.
Один год в истории страны – ничто в жизни вселенной; проскочил – никто и не заметил. Вот и в российской истории с октября 1740 года по ноябрь 1741 года – словно то самое вселенское ничто. Зато как тяготилась регентша Анна Леопольдовна, вынужденная хотя бы раз в месяц отрываться от своих женских забот и решать судьбу всей громадной империи, подписывая разного рода бумаги, указы и распоряжения. А ей больше было по душе обсуждать со своей фавориткой Юлией  Менгден платья своего первенца, а потом и второго ребенка – дочки Катеньки.
Даже отстраненный от управления государством супруг и отец крохотки-императора, герцог Брауншвейгский Антон Ульрих все чаще стал наблюдать, как оживилась в своей деятельности двоюродная тетка Анны Леопольдовны, Елизавета Петровна. То же подтверждали и другие приближенные. Анна не верила этому, поскольку еще при жизни тетки-императрицы Анны Ивановны она подружилась с Елизаветой, и та была с ней всегда мягкой и доброжелательной. Кроме того, Анна Леопольдовна в силу своей лени не давала себе труда задуматься над грозившей опасностью. Разговоры о возможном перевороте начались еще в феврале 1741 года. Через своего врача и поверенного Армана Лестока Елизавета сносилась с французским посланником маркизом де ля Шетарди. Он готов был поддержать ее, но дальше разговоров дело не шло. Еще 22 ноября ничего не было готово. Более того, никто даже не собирался ничего готовить. Не было ни плана, ни его ис-полнителей. Впрочем, богобоязненная «Елисавет» и не делала никакого решительного шага к престолу. Жажда власти была совершенно не в ее характере. Свидетельством тому хотя бы то, что она не принимала участия ни в одном из предшествовавших переворотов, и даже не старалась заявить о своих правах на престол. Если она и оказалась в 1741 году вовлеченной в вихрь политических событий, то скорее из-за внешних обстоятельств, а не склонностей своей натуры.
После смерти Анны началось сильнейшее брожение умов. Засилие немцев, которое покорно сносили в течение десяти лет, сделалось вдруг невыносимым. Бирона ненавидели все поголовно, Миниха и Остермана не любили, Антона Брауншвейгского презирали, Анну Леопольдовну не уважали. В этих обстоятельствах само собой приходило на ум имя Елизаветы. Спрашивали, с какой стати принимать немецкого императора и его родню, когда жива и здравствует родная дочь Петра Великого. То, что она родилась до брака и считалась незаконной, уже никого не смущало.
Заговор, который до этого все никак не складывался, составился внезапно, и был почти немедленно приведен в исполнение. Более того, Анна Леопольдовна сама поторопила Елизавету. Она показала тетке донос на нее и пожурила за антигосударственные планы. 23 ноября на куртаге у герцогини Брауншвейгской Анна Леопольдовна сказала, намекая на отношения Елизаветы со шведским и французским дворами:
- Что это, матушка, слышала я, будто ваше высочество имеете корреспонденцию с армией неприятельской (со Швецией шла война), и будто ваш доктор ездит к французскому посланнику и с ним факции в той же силе делает. Мне советуют немедленно арестовать Лестока. Я всем этим слухам не верю, но надеюсь, что, если Лесток окажется виноватым, то вы не рассердитесь, когда его задержат.
- Я с неприятелем отечества моего никаких алианцев и корреспонденций не имею, – не моргнув глазом, ответила Елизавета, – а когда мой доктор ездит до посланника французского, то я его спрошу, и как он мне донесет, то я вам объявлю.
 После этого Елизавета заплакала, Анна Леопольдовна, женщина добродушная и мягкая, заключила ее в объятия и заплакала сама.
В этот раз Елизавете удалось отвести от себя подозрения, но разговор очень взволновал ее, так как все упреки регентши были совершенно справедливы. Еще до начала войны со Швецией она вела переговоры со шведским посланником бароном Нолькеном. Тот прямо предлагал ей деньги и помощь в перевороте в обмен на письменные обещания возвратить Швеции захваченные при Петре земли. Елизавета тогда благоразумно отказалась, но придворный лекарь Лесток был в курсе всех ее дел. Таким образом, царевна впервые почувствовала угрозу. Но в большей степени почувствовал ее Лесток. Утром 24 ноября он явился к Елизавете и завел разговор о перевороте. Елизавета колебалась. Тогда Лесток показал ей две картинки, нарисованные на игральных картах: на одной была представлена Елизавета в монастыре, где ей обрезают волосы, на другой – вступающая на престол при восторгах народа. Лесток сказал:
- Третьего не дано, ваше высочество, и вам предстоит выбирать прямо сейчас.
Елизавета выбрала последнее.
В тот же день правительство отдало приказ по всем гвардейским полкам быть готовыми к выступлению в Финляндию, на основании, как говорили, полученного известия, что шведская армия идет к Выборгу. Герцог Брауншвейгский, знавший о настроениях, царивших в гвардии, предлагал жене расставить во дворце и около дворца усиленные наряды, а по городу разослать патрули, одним словом, принять меры на случай осуществления опасных замыслов Елизаветы.
- Опасности нет, – отвечала на это Анна Леопольдовна. – Елизавета ни в чем невинна, на нее напрасно наговаривают, лишь бы со мной поссорить. Я вчера с ней говорила, она поклялась мне, что ничего не замышляет, и когда уверяла меня в этом, то даже плакала. Я вижу ясно, что она невиновна ни в чем.
Между тем как раз в это время к Елизавете пришло несколько гвардейских солдат, которые объявили, что должны выступить в поход и потому не смогут больше служить ей, так что нельзя терять ни минуты. Договорились, что вечером участники заговора должны обойти казармы и, если настроение окажется благоприятным, приступить к действиям. Сочли необходимым раздать солдатам деньги. Елизавета порылась в шкатулках, у нее нашлось всего 300 рублей. Шетарди обещал достать 1000 рублей. Впрочем, держа в уме возможную неудачу, дальше обещаний дело у французского посла не пошло. На другой день Елизавете пришлось заложить свои драгоценности. Между 11 и 12 ночи заговорщики вновь появились у Елизаветы с весьма благоприятным докладом: гвардейцы рады были действовать в ее интересах. Тем временем Лесток разослал своих людей к дому Остермана и Миниха, а сам съездил к Зимнему дворцу. Все было спокойно.
Наступил решительный час. Елизавета велела всем выйти из комнаты, а сама начала молиться на коленях перед иконой. Кажется, именно в ту минуту она и дала обещание не подписывать никому смертных приговоров во все время своего правления и этот обет исполнила. Более того, 17 мая 1744 года она подписала указ, который фактически отменял в России смертную казнь. Правда, это не мешало широко применять пытки, кнут, что нередко приводило к смерти.
Помолившись, она взяла крест, вышла к гренадерам и привела их к присяге, сказав:
- Когда бог явит милость свою нам и всей России, то не забуду верности вашей, а теперь ступайте, соберите роту во всей готовности и тихости, а я сама тотчас за вами приеду.
 Был уже второй час ночи 25 ноября, когда Елизавета в санях вместе с Лестоком, Воронцовым и братьями Шуваловыми понеслась по пустынным улицам города, направляясь к казармам преображенцев. Алексей Разумовский и Салтыков следовали за ней в других санях.
Приехав в казармы в два часа ночи, стали собирать гренадеров. Здесь были только солдаты, офицеры жили в городе, лишь один из них дежурил в казармах. В несколько минут сбежалось более трехсот человек. Большинство из них не знало еще, в чем дело. Елизавета вышла из саней и спросила:
- Узнаете ли вы меня? Знаете ли вы, чья я дочь? Меня хотят заточить в монастырь. Го-товы ли вы меня защитить?
- Готовы, матушка! – закричали гвардейцы. – Всех их перебьем!
Но Елизавета не хотела кровопролития.
- Не говорите про убийства, – возразила она, – а то я уйду.
Солдаты замолчали смущенные, а царевна подняла крест и сказала:
- Клянусь в том, что умру за вас. Целуйте и мне крест на этом, но не проливайте напрасно крови!
После присяги Елизавета опять села в сани, которыми правил солдат Андрей Нагиба, а солдаты двинулись за ней. Лесток разослал отряды арестовать Миниха, Головкина, Менгдена, Левенвольде и Остермана. У Зимнего дворца гренадеры посоветовали Елизавете во избежание шума выйти из саней и идти пешком. Уже начинавшая сильно полнеть царевна вскоре запыхалась, тогда двое гвардейцев взяли ее на руки и так донесли до дворца.
Сын священника села Голенищева Муромского уезда Владимирской губернии Максим Нагиба был человек высокого роста, красивый собой и физически сильный. Служил солдатом в гвардейском Преображенском полку. Веселый нравом, общительный с товарищами и как человек, далеко не глупый, он пользовался особенною любовью среди гвардейцев и среди офицерства заслужил значительное доверие.
Когда мысль о возведении на престол Елизаветы Петровны окончательно созрела в среде гвардейцев-преображенцев, в нее до некоторой степени был посвящен и Нагиба. Ему было поручено особое задание – ненавязчиво распространять эту мысль среди солдат-гвардейцев. Способ распространения был довольно прост. Подойдет, бывало, Нагиба к одному солдатику и, слово за слово, начинает его выпытывать о том, как он думает о царевне Елизавете Петровне. Если собеседник при этом оказывался неподатливым, трусоватым, или вовсе не разделял его мыслей, то скажет ему обыкновенно:
- Смотри, я тебе об этом ничего не говорил!
 И пойдет к другому, третьему, с тем же приемом. Впрочем, Нагибе редко приходилось слышать от вербуемых им солдат отрицательные ответы. Сторонники же Елизаветы Петровны, в высших кругах гвардии, строили план переворота и приводили его уже к концу. Главными же исполнителями этого плана была рота гвардейцев, во главе которой и стоял Нагиба. В назначенный день и час Нагибе дали поручение привезти Елизавету Петровну во дворец и арестовать Ивана Антоновича и его родителей.
Нагиба ко времени выполнения возложенного на него плана имел уже в распоряжении своем 40 отборных и верных ему гвардейцев. В назначенный день и час одна часть этих гвардейцев должна была идти ко дворцу Ивана Антоновича, а другая, во главе которой и стоял Нагиба, отправиться к Царицынскому лугу, в Смольный дворец, за Елизаветой Петровной. Цесаревна была уже готова. Нагиба усадил ее в легкие санки, сам сел на облучок и поехали. Время было холодное, цесаревна второпях ли, или по другим каким соображениям, оделась недостаточно тепло и дорогой сильно озябла.
- Матушка, вы, я вижу, озябли, – заметил цесаревне Нагиба. – Нате-ка мою шинель и варежки.
- Какие теплые варежки, – сказала Елизавета Петровна, с удовольствием влезая в намного большего размера солдатские рукавицы.
- У нас, матушка, кровь солдатская, горячая, – проговорил Нагиба, – минуту продержим на руках и хоть что нагреем.
Приехав ко дворцу, Нагиба нашел тут всех своих товарищей по задуманному делу, и тотчас по команде его арестованы были часовые у дворца, после чего все гвардейцы быстро взошли во дворец, а с ними и Елизавета Петровна. Здесь она отправилась прямо в караульню, где солдаты спросонку, не знали сначала, что происходит.
- Не бойтесь, друзья мои, – сказала им царевна, – хотите ли мне служить, как отцу моему и вашему служили? Самим вам известно, каких я натерпелась нужд и теперь терплю, и народ весь терпит от немцев. Освободимся от наших мучителей.
- Матушка, – отвечали солдаты, – давно мы этого дожидались, и что велишь, все сделаем.
Затем Елизавета направилась во дворец, где не встретила никакого сопротивления от караульных, кроме одного унтер-офицера, которого тут же арестовали. Ворвавшись в покои правительницы, гвардейцы были так неловки, что опрокинули ночник. Всё погрузилось в кромешную тьму. Когда же вновь зажгли свечи, Анна Леопольдовна заметила стоявшую рядом Елизавету, которая сказала ей:
- Сестрица, пора вставать!
Герцогиня, проснувшись, отвечала:
- Как, это вы, сударыня!
Увидев за спиной Елизаветы гвардейцев, Анна Леопольдовна догадалась, в чем дело, и стала умолять царевну не делать зла ее детям. Анне разрешили одеться, а ее супруга завернули в одеяло и в таком виде бросили в сани, стоявшие у крыльца. Елизавета пообещала быть милостивой и приказала отвезти Брауншвейгскую чету в свой дворец. В это время гвардейцы проникли во внутренние покои Ивана Антоновича. Солдаты взяли на руки царственного младенца и понесли из дворца. Второго ребенка, дочь Екатерину, которую тоже подняли из детской кроватки, один из солдат неловко уронил на пол. Это впоследствии сказалось на ее здоровье – Екатерина Антоновна выросла, по сути, уродцем: горбатой и глухой. Елизавета Петровна, увидав в это время малютку в руках у солдат, сказала им:
- Поберегите его – это мой крестник!
Она тут же сама взяла у солдата из рук малютку и бережно вынесла его в дальний коридор дворца. Затем села в сани и отправилась следом за низложенными правителями России, увозя на коленях шестимесячного императора Ивана Антоновича. Ребенок смеялся и подпрыгивал у нее на руках. Елизавета поцеловала его и сказала:
- Бедное дитя! Ты вовсе невинно: твои родители виноваты.
К семи часам утра 25 ноября 1741 года переворот завершился. Арестованных отправили в крепость, а во дворце Елизаветы стали собираться петербургские вельможи. Все были растеряны, многие опасались за свою судьбу, но опала постигла немногих. Суд определил Остерману, Миниху, Левенвольде, Менгдену и Головкину смертную казнь, однако возведенные на эшафот, они были помилованы и сосланы в Сибирь. С самого начала своего правления 32-летняя Елизавета хотела показать пример гуманности и великодушия.
Убедившись в полном одобрении обществом совершившейся перемены, Елизавета издала 28 ноября манифест, где подробно и без стеснения доказывала незаконность прав на престол Ивана VI и выставляла целый ряд обвинений против немецких временщиков и их русских друзей. Иван Антонович в 1744 году был сослан в Холмогоры, затем переправлен в Шлиссельбургскую крепость, где и был убит охраной в 1764 году при попытке его освобождения.
Уже в ноябре 1741 года был упразднен Кабинет министров, а правительствующие функции возвращены Сенату. Вице-канцлером вместо Остермана стал Алексей Бестужев. 23 февраля 1742 года императрица выехала в Москву, где должна была состояться коронация. 28 февраля Москва торжественно встречала Елизавету. После Пасхи, 25 апреля 1742 года, ровно через пять месяцев после переворота, состоялась коронация, и в этот же день Алексей Разумовский стал кавалером ордена Андрея Первозванного и обер-егермейстером. 29-го императрица переехала в Яузский дворец, где стали устраиваться бесконечные празднества и торжества, балы и маскарады, на которых Елизавета собирала до 900 человек. До конца 1742 года они проходили в Москве, а потом возобновились в Петербурге. Так началось веселое царствование Елизаветы, которая обладала превосходной интуицией, была доброй и отходчивой. Но и темпераментной — в папу. Гневаясь, могла ругаться и топать ногами. Реакция у нее была хорошая. Да и вполне красавицей можно было бы ее назвать, если бы чуть-чуть не портил ее лик курносый нос. Кстати, именно поэтому нос этот (под страхом наказания) писался художниками только анфас, с лучшей его стороны. А в профиль портретов Елизаветы почти не существует, кроме случайного медальона на кости работы Растрелли.
Императрица Елизавета I родилась в подмосковном селе Коломенском 29 декабря 1709 года. День этот был торжественным: Петр I въезжал в Москву после победы в битве под Полтавой. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую викторию, но при вступлении в столицу его известили о рождении дочери.
- Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир мою дочь, – сказал он.
 Петр нашел новорожденного младенца здоровым и на радостях устроил пир в честь дочери, а не военной победы. Известие о рождении дочери показалось ему важней. Елизавета родилась до вступления родителей в церковный брак. У Петра была уже дочь от Екатерины  – Аннушка, но именно к маленькой «Лизаньке»  воспылал царь особенно страстными отцовскими чувствами. И имя он ей дал редкое на Руси – Елизавета (тогда часто писалось «Елисавет»), и судьбу ей прочил особенную, мечтал, чтобы красавица дочь стала женой короля Франции. Уже 6 марта 1711 года внебрачная дочь Петра была официально признана и провозглашена царевной.
 
25.
Два Ивана – Корякин с Голенищевым, два партнера сидели в небольшом кабинетике своего подпольного кабака. Точнее, подпольным он считался только для губернских властей. В самом же Яранске и воевода, и, особенно, постоянные посетители прекрасно были осведомлены о его существовании. Увы и ах! Во все времена на Руси считалось выгодным делом содержать подпольный бизнес и не платить с него налоги в державную казну. Причем тут закрома родины, коли своя калита пуста! Вот и сейчас вино с водкой лились в кабаке рекой. Что, впрочем, не мешало купцам заниматься серьезным делом – заглядывая в толстые амбарную и кассовую книги, подсчитывать барыши. Последний год доход с этого кабака стал меньше по сравнению с предыдущим, несмотря на то, что цена на водку постепенно росла. Так, если к концу 1730-х годов ведро водки стоило чуть выше одного рубля, то уже в 1742 году – 1 рубль 30 копеек. А все из-за того, что в Яранске открылся еще один казенный кабак. Воевода, собака, свой интерес имеет от прибыли купеческой, однако же, противу им, плодит конкурентов. К тому же, еще и в последние месяцы пришлось платить откуп за незаконную питейную торговлю. Достали уже эти выборные из посадских во главе с десятским Ермолаем Шевелевым. Спасибо питухам яранским – даже под угрозой наказания никто не признался в том, что потреблял водку с брагой в заведении Корякина.
Дело в том, что еще в Соборном уложении 1649 года Алексея Михайловича (свод законов Романовской династии, с некоторыми поправками действовавший практически до начала XIX века) было определено наказание за нелегальное (неявленное) производство и продажу спиртных напитков в виде штрафа в 5 рублей и конфискации питья, а при повторном преступлении штраф удваивался, и к нему прибавлялись наказание батогами, кнутом и тюремное заключение на полгода. «А которые люди от такового воровства не уймутся и в таком воровстве объявятся вчетвертые, и им за такое их воровство учинити жестокое наказание, бив кнутом по торгом, ссылати в дальние городы, где государь укажет, а животы их все и дворы и поместья и вотчины имати на государя…». Для надзора за торговлей вином правительство применило проверенный уже принцип круговой поруки: «А черных сотен и слобод тяглым людем, для корчемные выимки, выбирати по годом меж себя десяцких, и на тех десяцких в Новую четверть приносить выборы за своими руками в том, что тем их выборным десяцким во всех десятках того смотрити и беречи накрепко, чтоб корчемного продажного никакова питья, вина, пива, и меду, и табаку, и неявленного питья и всякого воровства ни у кого не было. А которым людем даны будет на вино, и на пиво, и на мед явки, и те бы люди, сверх явок, лишнего вина не покупали, и пива не варили и меду не ставили». То бишь, выкупай лицензию, оплати пошлину и вари себе в разрешенных объемах, и торгуй себе питьем, сколько влезет. Наблюдать же за питейной торговлей должны были выборные люди из числа посадских, причем, сведения о выборах направлялись в Новую четверть. Каждый десятский стоял во главе десятка выборных, за которым закреплялась определенная часть территории посада, где они обязаны были выявлять продавцов неявочного вина. За недонесение об обнаруженных случаях «корчемства» их тоже штрафовали: десятского на десять рублей, а остальных людей из его десятка – по 5 рублей с человека. Вот и старались выборные, ловили пьяных (питухов) на улицах посада и выпытывали, где они так нажрались. Если в казенном кабаке – сразу отпускали, а если в тайном… Вот тут-то питухи и проявляли твердость – ни за что не сознавались, ведь в тайных кабаках питье было дешевле, нежели в казенных (пошлины-то ведь хозяева не платили).
Впрочем, данный закон имел лазейку даже на случай, ежели все таки обнаружат тайный кабак. Такой преступник-корчемник имел право тут же заплатить и зарегистрировать откуп в Новой четверти, что освобождало его ответственности и превращало в добропорядочного откупщика. Именно подобный откуп и пришлось несколько раз заплалтить Голенищеву с корякиным из-за чрезмерной ретивости и бдительности десятского Шевелева.
 На столе стояло блюдо с зажаренным поросенком и два серебряных кубка с квасом.
- Хоша, его-то понять можно, – имея в виду городского воеводу, прогундосил скорее даже самому себе, нежели партнеру Корякин.
Но Голенищев не промолчал:
- Это почему же?
- Дык, гляди, с него же губернатор требует, а с губернатора в столице спрашивают.
- Э-э, в тебе сейчас не купец говорит, а служивый воеводский, – поводил пальцем перед лицом Корякина Голенищев.
- Дык, служивому и сподручней купцу-то помогать, али как? Кабы не служивый подъячий, где бы мы в своем Липовском трубы с кубом за бесценок нашли, а?
Корякин глянул на партнера, тот на него и лица обоих покрыли довольные, с хитрецой ухмылки. Затем уже вслух рассмеялись, ударив ладонями по крышке стола.
- Где, однако, этот негодный мальчишка? – Иван Голенищев вспомнил про сына Максима, которому было еще с вечера поручено важное задание. – Пора бы ему уж и прийти.
В этот момент дверь кабинета слегка скрипнула и оба купца повернули на звук головы. Это был, однако, не сын Голенищев, а младший брат Корякина, Михайла. Он вошел весь красный, зардевшийся. То ли от быстрой ходьбы, то ли от удовольствия.
- Ну, и долго вы здеся скрытничать собираетесь? – спросил он.
- Мы не скрытничаем, Михайла! Мы работаем, – недовольно поморщился Иван Корякин и, взяв в руку серебряный кубок, наполненный холодным квасом, сделал несколько глотков. – А тебе чего?
- Воевода прислал за настойкой. Говорит, голова от всех ваших делов раскалывается. Ежли, говорит, не принесешь настойку, то все столичному следователю так и выложу.
- Что за следователь? – удивился Корякин-старший.
- Дык, приехал намедни. Из самого… энтого, Петербурху.
- Пошто он мне об том не сказал?
- Уж энтого, Ванкя, мне не ведомо.
- Видать, чтой-то и, в самом деле, сурьезное, коли воевода тебе не сказал, – предположил Голенищев.
- Дык, всё этот собака Леонтей воду мутит! – Корякин с досады стукнул кулаком по столу. – Неймется всё ему! Ужо я и тюремщику мзду давал, дабы следил за ним построже.
- Так что с настойкой-то?
- Скажи Степану, пущай отпустит цельный бочонок. Авось, и для следователя пригодится. Чай, воевода знает, что делать.
- Ты что ему за настойку даешь? – поинтересовался Шевелев.
- Дык, нашу, водку, настоянную на травах с сахаром. Ты же знаешь, любую боль, как рукой, снимет.
- Особливо головную, – хихикнул Голенищев,  кивая.
Каких трав только не было в этой самой настойке – сельдерей, тмин, бузина, душистый горошек, гвоздика с черным перцем, зверобой, анис, даже такие экзотические и не известно, где достававшиеся, как мускатный орех с кардамоном.
И вдруг по городу разнесся тревожный набатный звон с колокольни Троицкой церкви. Михайла Корякин даже вздрогнул. За стенкой, в зале кабака начался шум, посетители повыскакивали на улицу. Оба компаньона же только переглянулись: кажись, то и случилось, что должно было!
- Неужто пожар зачался! – воскликнул Михайла Корякин и, даже не взглянув на брата, предполагая, что и тот тоже последует за ним, покинул кабак и тоже побежал поглазеть на улицу.
А там и в самом деле случился пожар – загорелось известное в городе питейное заведение – Лудомирский кабак. В полуночную тьму, что стояла на улице, было особенно жутко смотреть, как полыхало большое деревянное здание. С треском разлетались в разные стороны взрывавшиеся от огня стекла. Шум и гам, плач и визги, как всегда, сопровождали пожар.
- Ба-атюшки! Там же изнутри мой Гаврила, – запричитала одна толстая баба, жившая, видать, неподалеку от кабака, потому как прибежала сюда одна из первых.
Другие уже бегали с ведрами, кадками, лоханями, глиняными кувшинами, цепочкой и в одиночку – все лили воду на избу. Но куда там! Разве ж можно такое пламя загасить? Главное, чтобы не перекинулось на другие здания.
В этот момент в кабинет, где так и оставались наши купцы, вбежал явно уставший, но с довольным лицом Максим Голенищев, сын Ивана Голенищева.
- Чегой-то ты так задержался? – недовольно встретил его отец. – Хотел уже за тобой в розыск приказчика отправлять.
- Извините, папенька, не моя в том вина. Заартачился было новокрещен проклятый, Алешка Дмитриев.      
- Али долговые расписки все погасил? – спросил Голенищев-старший.
- Дык я его об том же и спросил. А он: все одно не буду. Дескать, одна беда, за что в тюрьму иттить: что за долги, что за поджог.
- Дур-рак! – воскликнул Корякин.
- Дурак! – согласно кивнул головой и Максим Голенищев. – Насилу заставил. Потому и пришлось задержаться, что следил за ним до последнего.
- Тебя видал кто? – спросил отец.
- Не-а! Кажись, и Алешку никто не заметил.
- Ну, и слава те господи! – перекрестился Голенищев-старший. – За то и выпить надобно.
- А и надобно! – согласился Корякин.
- Максим, скажи-ко приказчику, пущай водки нам принесет с икоркой.

26.
Видимо, в крови у всех ближайших родственников и приближенных императора Петра Первого сидел некий червь веселия. Как начал сам Петр Алексеевич проводить свои веселые и разгульные «ассамблеи», балы и маскарады, так уже и не могли остановиться ни его супруга Екатерина, ни его племянница Анна, ни, что вполне естественно, его любимая дочь Елизавета. О  балах и маскарадах, которые она устраивала, слагались легенды. Она была женщиной настроения. Любила петь, танцевать. На балах императрица показывала себя во всей красе. Она считалась одной из самых красивых женщин своего времени: голубоглазая, русоволосая, высокая, с пышной грудью, узкой талией и тонкими пальцами. У нее были коротко подстриженные аккуратные ногти, за чистотой которых постоянно следили.  Особую страсть молодая императрица питала  к  цветочным духам – наибольшим спросом пользовались у нее жасминовая вода, туберозовая, фиалковая. Употребляла она и более сложные и тяжелые мускусные ароматы. Чаще всего духи привозили из Парижа.
Вот на одном из таких балов Елизавета вдруг неожиданно для себя заметила знакомое лицо – некогда сватавшегося к ней (и к Анне Ивановне) графа Саксонского Морица. К тому времени это был уже довольно удачливый полководец французской армии – победитель при Праге 1741 года и победитель при Эгре 1742-го. Но… Елизавета Петровна до сих пор была дамой незамужней и авантюрист Лесток с подачи французского посланника ля Шетарди взял да и напомнил графу о его прежних взаимных симпатиях с Елизаветой. И вот уже, взяв отпуск, в то время, как французская армия покидала столицу Богемии, он углублялся в негостеприимные равнины России. 12 июня 1742 года он, наконец, представляется Елизавете, в тот же день пригласившей его танцевать с ней контрданс. Спустя два дня ля Шетарди дает большой обед в честь знатного путешественника. Императрица прибывает туда, возвращаясь с поездки верхом. На ней мужское платье, верный признак ее желания пококетничать. Она обращается с Морицом по-товарищески, с очаровательной простотой, и очень поздно засиживается в его обществе. 18 июня происходит новая встреча у Воронцова на завтраке по-русски, длившемся девять часов. По окончании трапезы гости садятся на коней, чтобы сопровождать царицу, летящую галопом по иллюминованным улицам Москвы. Гроза заставляет веселую кавалькаду искать убежища в Кремле, где Елизавета сама показывает Морицу принадлежности коронования. Затем снова продолжают прогулку верхом, и императрица, как будто невзначай, обращается к Шетарди с предложением, не желает ли он угостить ее ужином. Посланник был о том предупрежден заранее. Подъехав к его дому около часа ночи, наездники увидали блестящую иллюминацию и фонтаны из белого и красного вина на площади для народа, собиравшегося толпами. Два стола на двадцать и тридцать кувертов, блестяще сервированные, ожидали гостей. Елизавета переоделась – она промокла и, по словам саксонского посла Петцольда, «около шести часов утра, ее величество, затемняя солнце блеском своей красоты, удалилась в полном удовольствии».
Но вновь завязавшийся роман круто обрывается, несмотря на свое заманчивое начало, так как Мориц убеждается, что для него нет другого места около императрицы, как во время таких веселых пикников. Он вскоре покидает Москву, а за ним следует и ля Шетарди.
А все потому, что хитрая лиса Елизавета уже давно и горячо была влюблена в другого человека – в простолюдина Алексея Разумовского, сына запорожского казака Григория Яковлевича Розума и малороссийской шинкарки города Глухова Натальи Демьяновны Демешко. У Алексея было три сестры – Агафья, Анна и Вера, и младший брат Кирилл, все они жили в Черниговской губернии, в Козелецком уезде, на хуторе Лемеши вместе с овдовевшей матерью. Мать держала шинок, Кирилл пас скотину, а сестры все были замужем за местными: Агафья – за ткачом Будлянским, Анна – за закройщиком Закревским, а Вера – за казаком Дараганом.
Алексей Григорьевич Разумовский родился в один год с Елизаветой в селе Лемеши, что на Черниговщине. В детстве был обучен грамоте, так как бежал от самодура-отца в соседнее село Чемер, где жил у дьячка и пел на церковном клиросе. Здесь он, молодой, красивый с прекрасным голосом, был замечен полковником Вишневецким, в 1731 году набиравшим певчих для Придворного хора в Петербурге. Это и стало началом стремительного восхождения Разумовского, ибо такой красавец, да еще голосистый не мог пройти мимо внимания принцессы Елизаветы. Кстати, позднее Екатерина Вторая написала, что Алексей был одним из красивейших мужчин, каких она встречала в жизни, и это не прошло мимо внимания Елизаветы.
Уже в середине тридцатых годов он получил для начала должность управляющего ее имениями, затем чин камер-юнкера и сделавшись полновластным хозяином двора Елизаветы. К нему обращались с просьбами знатные вельможи и он, по-видимому, не без успеха использовал свое влияние на Елизавету, однако при этом оставаясь человеком веселым, добродушным и бесхитростным.
После переворота 1741 года бывший певчий превратился в генерал-поручика и действительного камергера. Спустя еще короткое время, в день коронации Елизаветы Петровны Разумовский стал кавалером ордена Андрея Первозванного, обер-егермейстером, подполковником лейб-гвардии Конного полка, капитан-поручиком лейб-кампании и владельцем сотен крестьянских душ. После этого можно было подумать и о венчании. Оно и состоялось в 1742 году в небольшой церквушке в подмосковном селе Перово. Тайно и безо всякой помпы. Обряд венчания произвел ее духовник Федор Яковлевич Дубянский, образованный богослов, пользовавшийся большим уважением у набожной императрицы.
После того, как венчание было окончено, Елизавета Петровна зашла к местному священнику в дом, выпила с ним и с попадьей чаю. Нужно сказать, что в еде Елизавета Петровна была не привередлива, и любила простую пищу – блины, яичницу и мармелады. Диету никогда не соблюдала, и потом, в зрелом возрасте, это сказывалось на ее здоровье.  Выйдя из поповского дома, она сказала Алексею Разумовскому, теперь уже ее законному, венчанному мужу:
- Хочу, Алешенька, познакомиться с твоей матерью, а моей свекровью, – а затем, тоном, не терпящем возражений, продолжила. – Вели послать за нами карету.
Когда в Лемеши прибыл целый кортеж придворных карет, изумлению хуторян не было предела.
- Где живет госпожа Разумовская? – спросили приехавшие.
- У нас никогда не было такой пани, а есть, ваша милость, вдова Розумиха, шинкарка, – по-украински отвечали хуторяне.
Когда же Наталья Демьяновна вышла к ним, то приехавшие поднесли ей богатые подарки и среди прочего – соболиную шубу. Вслед за тем просили ее вместе со всеми детьми поехать в Москву, к сыну.
- Люди добрые, не насмехайтесь надо мною, что я вам плохого сделала? – отвечала Наталья Демьяновна, в глубине души уже веря случившемуся, потому что кое-какие слухи все же доходили до нее.
Она постелила только что подаренную ей соболиную шубу у порога своей хаты, посадила на нее родных – и дочерей, и зятьев, и кумов, и сватьев со свахами, выпила с ними горилки с приговором:
-  Погладить дорожку, шоб ровна була!
 Потом, обрядившись во все самое лучшее, отправилась в Москву. Почтительный сын выехал ей навстречу и в нескольких верстах от Москвы увидел знакомые ему кареты. Он приказал остановиться собственный экипаж и пошел навстречу матери, одетый в расшитый золотом камергерский мундир, в белом пудреном парике, в чулках и туфлях, при шпаге и орденской ленте. Когда возница, увидев Разумовского, остановил карету Натальи Демья-новны, она, выглянув в окно, не узнала в подошедшем вельможе своего некогда бородатого сына, носившего широкие казацкие шаровары да бедную свитку. А когда узнала, то от счастья заплакала. Разумовский обнял маменьку и, пересадив в свою карету, повез в Москву. По дороге он наказал Наталье Демьяновне при встрече с невесткой помнить, что она не только невестка, но и российская императрица, дочь Петра Великого. Наталья Демьяновна была женщиной умной и дала слово, что проявит к Лизоньке всяческую почтительность.
В Москве императрица занимала Лефортовский дворец, имевший высокое парадное крыльцо в два марша. Наталья Демьяновна обмерла, когда двое придворных, бережно взяв ее под руки, повели к огромной резной двери мимо великанов лакеев, одетых в затканные серебром ливреи и стоявших двумя рядами на лестнице. Потом свекровь императрице призналась, что приняла их за генералов – так богат был их наряд и такими важными они ей показались.
Сопровождавшие Наталью Демьяновну придворные ввели ее в маленькую комнатку и передали в руки женщин-служанок. А те попросили ее, самым вежливым образом, снять роскошную, расшитую шелком кофту и прекрасную новую юбку, а также и дорогие модные черевички, сказав, что все это для встречи с государыней непригодно, а взамен почтительно настояли, чтоб надела она все другое – обруч и каркас из китового уса, на который они тут же ловко натянули неимоверно широкую златотканую юбку, столь же прелестную кофту, на руки надели ей длинные, до локтей, белые перчатки, на ноги – золотые черевички, и в довершение всего на голову водрузили высокий белый парик, усыпанный пудрой. После этого нарумянили щеки, насурьмили брови, покрасили губы и повели по еще одной, теперь уже внутренней парадной лестнице – непосредственно во дворец.
На новой лестнице стояли такие же «генералы», что и перед входом во дворец, и Наталья Демьяновна, совсем уж оробев, подошла к еще одной огромной двери. Ах, как не хватало ей сына, который, будь рядом, и успокоил бы ее, и все объяснил! Но Алешеньки не было. Оставив ее у ловких служанок, он сказал, что уходит к государыне и вместе с ней выйдет к маменьке, когда Лизонька будет готова к встрече.
Двое лакеев медленно и торжественно, будто царские врата на Пасху, раскрыли перед Натальей Демьяновной двери, и деревенская шинкарка вошла в огромный зал сказочной красоты. Она увидела сверкающий паркет, огромные окна, расписанный летящими ангелами и прелестными женами потолок, и вдруг оказалось, что прямо напротив нее, в другой стороне зала, стоит императрица – в златотканом платье, золотых туфельках, в белых, до локтя, перчатках и высоком –волосок к волоску – парике. Издали Наталья Демьяновна не разобрала, красива ли ее невестка, увидела только широкие черные брови и румяна во всю щеку.
Затаив дыхание, Наталья Демьяновна направилась к императрице, и та двинулась ей навстречу. И тут, вспомнив слова Алешеньки, что надобно быть с государыней почтительной, свекровь, хоть и было то вроде бы и не по обычаю, смиренно опустилась на колени. Она простояла так несколько мгновений, но невестка почему-то не подходила, и тогда Наталья Демьяновна подняла голову, глянула вперед и обнаружила, что и Лизонька стоит на коленях и тоже смотрит на нее. Наталья Демьяновна испугалась, растерялась – видимое ли дело, чтоб царица стояла на коленях перед шинкаркой? – и, протянув к невестке руки, проговорила напевно, ласково с материнской добротой и бесконечной уважительностью:
- Лизонька, донюшка, царица-матушка! Встань с колен, то мне, простой мужичке, не по чести.
И с удивлением увидела, что и невестка тоже протянула к ней руки, и тоже стала что-то говорить, но Наталья Демьяновна, хоть и имела отменный слух, ничего не слышала, кроме собственного голоса, и, в растерянности поглядев налево и направо, вдруг заметила, что возле небольшой двери, которую, войдя в зал, она и не разглядела, стоит ее Алешенька, а рядом с ним несказанной красы барыня. Они стояли, держась за руки, и тихо смеялись. А потом подошли к ней, и краса барыня подняла ее с колен, обняла и поцеловала. А Алешенька, улыбаясь, сказал:
    - То зеркало такое – от пола до потолка.
И Наталья Демьяновна все сразу поняла. Умная она была женщина, но никогда не думала, что зеркало может быть таким большим – во всю стену. А с Лизонькой они поладили сразу и любили друг друга всю жизнь, потому что много общего оказалось в характерах и нравах деревенской шинкарки и императрицы Всея Руси.
   
27.
И для Корякина наступили черные дни. Добился-таки своего проклятый холоп! По распоряжению Камер-коллегии, приехал из самой Казани следователь расследовать все его темные делишки. С другой стороны, с Леонтия Шамшуренкова и его племянника Федора сняли обвинения в помарании царского титула, разобравшись в том, что титулы императрицы Анны Ивановны и в самом деле были перечеркнуты не по злому умыслу, а в силу известной мужицкой простоватости и малограмотности. При этом сам Леонтий оставался в тюрьме.
Осенью 1742 года Шамшуренков с помощью выборного посадского человека из Яранской городской ратуши Ермолая Шевелева, подал в Камер-коллегию очередное доношение обо всех преступлениях Корякина и его компаньона Ивана Голенищева. Посадский человек Шевелев был более сведущ в юридических тонкостях (не спроста же он ведал ратуше судебными делами) и понимал, что такую коррумпированную глыбу, как Иван Корякин, не свалить одними доношениями, а потому спустя пару месяцев ему удалось уговорить самого яранского бурмистра Емельяна Балахонцева и ратушского старосту Григория Попова подтвердить прежнее доношение явочным прошением, которое, видя подписи таких людей, согласились подписать и еще пятнадцать горожан. Все это было немедленно отправлено в Казань. И в начале зимы из губернской канцелярии с указом Камер-коллегии прибыл в Яранск для проведения следствия прапорщик Свияжского полка Сидор Кириллов. Прапорщик лихо взялся за расследование. Первым делом, разумеется, он снял показания с бурмистра Балахонцева и ратушского старосты Попова.
- Готов ли ты под присягой подтвердить все то, что написано в доношении?
- Я знаю слово и дело государево! – решительно заявил бурмистр. – Ивану Корякину нипочем ни законы, ни указы не токмо что губернатора, но и самой матушки государыни. Что почившей Анны Ивановны, что нонешней, Лисавет Петровны.   
Затем, понизив голос, будто их мог кто здесь, за мощными стенами ратуши услышать, произнес:
- Хочу сказать тебе, ваше благородие, сей Корякин есть страшный человек. В нашем Еранске супротив него даже ни один воевода не сладил. Всех в кулаке, – бурмистр согнул свою большую ладонь в кулак и продемонстрировал его следователю, – держит. Словно кутят каких.
Кириллов пару мгновений молчал, словно бы оценивая вес кулака (не балахонцевского, а корякинского), затем произнес:
- Ничего! Со мной не забалуешь!
Григорию Попову, который также подтвердил все свои показания и свидетельства Шамшуренкова и других горожан, он велел сопроводить его в Липовский завод. Кириллов хотел лично убедиться в том, что там находится выкраденное с казенной яранской винокурни оборудование.
Корякин ужом извивался вокруг Сидора Кириллова, пытаясь подступиться к нему. Он ведь знал, что не бывает непродажных служивых: всех можно купить, вопрос только в цене. Но, к его удивлению, следователь даже близко его к себе не подпускал, объявив:
- Когда понадобишься для допроса, сам тебя приглашу. И тебя, и твоего сотоварища Голенищева.
Иван Голенищев, услыхав такие слова, слег в постель со страшной мигренью. Лекарю ничего не оставалось, как пустить ему кровь. Кровь приливала к голове и у Корякина, но он оказался более стойким.
- В Казань поеду! К прокурору, а если тот не поможет, то и к самому губернатору наведаюсь, – подбадривал Корякин своего компаньона. – Зря, что ль, я их прикармливал?
- Такого упертого и непонятливого я еще не видел, – превозмогая боль, обмотав голову влажным полотенцем, проблеял Голенищев.
- Не боись, Ванькя! И не таким хребтину переламывали. Ты, главное, Степану с Матвеем накажи лишнего не болтать. Да пущай, пока Кириллов в завод не добрался, попробуют как-то с этим кубом-то разобраться.
- А что они с ним сделают? Ты же знаешь, чтобы разобрать винокурню – одним днем не сладишь.
- Э-эх! – Корякин с досады только рукой махнул.
Но, даже если бы и захотели, приказчики липовской винокурни Степан Костромитинов и Матвей Базунов сделать ничего бы не успели – прапорщик Кириллов четко знал свою работу, и спустя всего три дня после прибытия в Яранск он был уже на заводе.
- Где приказчик? – спросил следователь у сопровождавшего.
- Их тут двое – Костромитинов с Базуновым, – ответил Попов, крутя головой, заметив же одного из двух приказчиков, махнул рукой в его сторону. – Вона, Степан Костромитинов показался.
Кириллов тут же направился к невысокому, коренастому рыжебородому мужику. Костромитинов хотел было укрыться где-нибудь (не вовремя он вышел из цеха), но, поняв, что его увидели, остановился. Из самого цеха за картиной наблюдало несколько рабочих.
- Подь сюда! – поманил его к себе пальцем прапорщик.
Когда Костромитинов с перекошенным лицом приблизился, следователь спросил:
- Ты, что ль, здесь приказчиком?
- Он, он! – закричали рабочие. – Туточки и еще один ховается. Матвей Поликарпов сын.
- Ну-ка, веди меня в цех. Да покажь все, без утайки. Не то не разминуться тебе с дыбой. Слово и дело!
- Не надобно дыбы! Мне чего, приказали, я показал. Хозяев нету, все счета и анбарные с кассовыми книгами у них, в Еранске.
- С хозяевами твоими я сам разберусь.
- Пожалуйте, ваше благородие! – Костромитинов сделал приглашающий жест рукой, но при этом сам пошел вперед.
Следователь шел за ним. Едва войдя внутрь, следователь на себе ощутил все «прелести» тяжелого труда наемных крестьян – помимо того, что в цеху стояла невыносимая жара и духота, так еще и смрадный воздух шибал в нос. Поначалу Кириллов даже вынужден был прикрыть нос платочком. Лишь вдышавшись в здешнюю атмосферу, он убрал платок. Насмешливые, испуганные, злорадственные взоры мужиков, горбатившихся на винокурне, сопровождали обоих, пока они шли до перегоночного цеха. А там и Матвей Базунов нашелся. Притворно-заискивающе поклонился губернскому гостю и присоединился к нему с Костромитиновым.
 Дойдя до медных перегонных труб, Кириллов остановился. Задрав голову, пытался распознать явно кем-то замазанное клеймо – видать приказчики пытались стереть его, да не совсем удачно. Но чтению мешала легкая мгла, висевшая в цехе, да полутьма потолочная.
- Ну-ка, лестницу подай, – крикнул  он ближайшему к нему мужику и тот, рад выслужиться, тут же исчез и через минуту вновь появился, неся положенную на плечо лестницу.
Приставив лестницу к трубе, Кириллов оглянулся вокруг и, заметив искомую керосиновую лампу, захватил по пути лежавшую на полу ветошь, сам подошел к лавке, на которой она стояла, взял ее в руки и полез по лестнице наверх. Возился там довольно долго, чертыхался, чихал от поднимавшейся пыли, когда он ветошью протирал трубу, но с полным удовлетворением, наконец, спустился вниз.
- Вот и выкраденные трубы нашлись, – произнес он, вытирая руки все той же ветошью.
Затем отбросил ее в сторону, достал из кармана свой платок, вытер руки еще раз.
- Пойдемте, судари мои, теперь побеседуем да документы проверим.
Приказчикам ничего не оставалось делать, как последовать за следователем.
Картина открылась казанскому следователю весьма неприглядная, и ее подкрепили еще показания обоих приказчиков, а также других свидетелей – работных крестьян. Краденное с казенного завода оборудование дополняли еще и раскрытые огромные размеры беспошлинной продажи вина, поставлявшиеся с Липовского завода в кабаки, не числившиеся в отчетных ведомостях, зато имевшиеся в записях приказчиков и свидетельских показаниях. Кириллов опечатал все заводские помещения и вернулся в Яранск. Теперь он мог допросить и посадских людей, и поднять воеводские и ратушные дела, касавшиеся Ивана Корякина и Ивана Голенищева. И обнаружил еще один интересный документ – нерешенное и оставленное без последствий дело шестилетней давности по обвинению Корякина в незаконном винокурении.
С чувством хорошо выполненной работы, Кириллов отправил в Казань предварительные следственные материалы, а сам остался в Яранске дожидаться команды прокурора об аресте Корякина с Голенищевым. Дело тянуло на хороший приговор.
Но где было знать прапорщику Сидору Кириллову, что в это же время в той самой Казани с тем самым прокурором трапезничал сам Иван Корякин.
- Андрей Феодорович, миленький, неужто так и нельзя ничего предпринять? – выплевывая рыбью косточку и отрыгивая, Корякин подобострастно посмотрел на прокурора.
- Я же тебе толкую, Иван Авксентьич! – губернский прокурор допивал из медного кубка сбитень. – Можно, коли ты заставишь энтого мужика, как бишь его…
- Шамшуренкова.
- Ну да! Так вот ежли ты заставишь его отказаться от своих доношений и от всяческих супротив тебя обвинений, я тут же прекращу и следствие супротив тебя.
- Неужто тех денег и сервизов, что я тебе отпустил недостаточно? – Корякин начинал сердиться.
Он и в самом деле считал себя вправе сердиться на прокурора, которого уже не один год прикармливал. Но прокурор не дал ему договорить, перебив и прислушавшись. Они хотя и сидели в отдельной горнице, но известно же, что и у стен бывают уши.
- Тиш-ше ты, дурень! Не дай бог кто услышит. Тогда не токмо тебя, но и меня выручать придется…
И уже спокойнее продолжил:
- Я же тебе говорю, не могу пока ничем помочь тебе – за следствием наблюдает сам голова Камер-коллегии и начальник губернской дворцовой канцелярии.
Корякин, тихо застонав, полез за пазуху и достал оттуда небольшой кожаный кошель. Бросил его на стол. Прокурор снова оглянулся по сторонам и быстро перекинул кошель со стола в карман своего казенного кителя.
- Хоша… Есть один ход. Ежли так не получится – не взыщи! А мужика того, все таки заставь отказаться от показаний. Жизнь себе облегчишь, да и мне будет спокойнее. Я скажу о том еранскому стряпчему. Это мой человек.
- Уж в том не сумлевайся, Андрей Феодорович! Кнутом стегать буду, кошкой драть, но заставлю эту собаку лаять по ветру, а не супротив.
В каждом уезде, из которых состояла губерния, была должность уездного стряпчего, фактически являющегося уездным помощником губернского прокурора. И, разумеется, губернские прокуроры подбирали уездных стряпчих по своему усмотрению.
Корякин еще не успел воротиться в Яранск, как Сидор Кириллов получил из Казани неожиданное распоряжение о своем отстранении от дела и о передаче следствия Царёвококшайскому воеводе Доможирову. Впрочем, и Доможирову не дали довести следствие до конца: он успел допросить всего лишь еще одного свидетеля, подтвердившего уже имевшиеся показания, после чего был отозван обратно в Царёвококшайск – Царёв-городок на реке Кокшаге (ныне это город Йошкар-Ола).
Делом, однако, уже заинтересовался Сенат. И казанский прокурор, делавший все, чтобы следствие против Корякина и Голенищева закончилось ничем, здесь был бессилен. Специальная комиссия в Петербурге отдельным указом направила в Яранск майора Романа Николаевича Державина, воспользовавшись тем, что, заболевший чахоткой, Державин попросился в отпуск и хотел отбыть в небольшое имение своей жены Фёклы Андреевны село Сокуры Яранского уезда, где имелось 57 душ крепостных крестьян. Сама Фёкла Андреевна была на сносях и, дабы не случилось никаких осложнений, Роман Николаевич оставил жену в Казани, а сам направился прямиком в Яранск. Там же, в Казани, в начале июля 1743 года в семействе Державиных случилось пополнение – родился сын, которого назвали Гаврилушкой – впоследствии знаменитый поэт и общественный деятель Гаврила Романович Державин, детство свое, кстати, проведший в Яранске.
Между тем, в самой Казани, и во всей Казанской губернии, как и в ближайших к ней, было неспокойно. Правительство все последние годы предпринимало попытки для усиления христианизации нерусских народов Поволжья и Урала. С этой целью оно учредило в Свияжске Новокрещенскую комиссию, которая в 1740 году была преобразована в Новокрещенскую контору и просуществовала до 1764 года, когда ее своим указом отменила уже царица Екатерина Вторая. Конторе выделялись значительные средства для материального поощрения вступающих в православие. Налоги перешедших в христианство возлагались на остающихся в традиционной религии. Так, в Свияжской провинции в 1747 году доимка на «иноверцах» за новокрещен составила 31 тысячу 736 деньгами. Благодаря усилиям конторы в Поволжье крещение приняли почти 400 тысяч человек, но большинство из них только формально считались православными, поскольку соблюдали обряды старой религии. К тому же, пользуясь неразберихой, царившей в делопроизводстве, многие пред-приимчивые татары крестились несколько раз и таким образом продлевали налоговые льготы. Новокрещенская контора закрывала на подобные случаи глаза, потому что сама была заинтересована в больших цифрах перешедших в «истинную веру». В годы деятельности конторы правительство, выполняя рекомендации ретивых миссионеров, нанесло сильный удар по мечетям в Казанской губернии. По указу Сената от 19 ноября 1742 года здесь в течение двух лет из 532 мечетей было сломано 418, расположенных вблизи мест проживания православного населения. По сути дела, это были почти все мусульманские храмы Казанской губернии.
К 1745 году из 9495 душ служилых «иноверцов» Казанского уезда крестилось 18 человек, из 1913 служилых татар Свияжского уезда только один принял православие, из 15224 душ служилых татар Симбирского уезда крестилось 395. В Пензенском уезде «просветили» крещением 282 служилых из 5818 человек, а в Саранском уезде 223 из 3478 человек. Многие из «иноверцов» были вынуждены бежать из родных краев, опасаясь христианизации. Так, в 1750-х годах на Кубани были обнаружены укрывавшиеся «от принуждения к принятию христианской веры» казанские татары Рамазан и Мустафа.
Именно в связи с действиями Новокрещенской конторы в Казанской губернии зародилось движение служилых татар против христианизации. Началось оно в 1748 году. В начале этого года власти получили известия, что «казанские татары имеют против русских какие-то злые намерения, и по некоторым обстоятельствам оказалось, что в том злоумышлении принимали участие башкирцы и другие магометане Оренбургской губернии». До властей новость о близящемся мятеже татарского населения Казанской губернии дошла через подметные письма, найденные в центре Казани. В ходе следствия по этому делу выяснилось, что в селениях служилых татар по Зюрейской и Ногайской дорогам Добромыш, Юсупкино (ныне Альметьевский район Татарстана), Зирекле (ныне Новошешминский район Татарстана) и в ряде других служилые татары стали готовить вооруженное выступление против властей. Первоначально служилыми татарами планировалось направить свои действия против новокрещенских селений. Частью «заводчиков» мятежа предлагалось идти и на Казань. Основными требованиями организаторов мятежа были отказ от чрезмерных на-логов, рекрутских поставок за новокрещеных, лашманской повинности. В конечном счете, побуждения восставших были вызваны, в первую очередь, христианизаторской политикой Российского государства. Действия властей были быстрыми. Основные руководители выступления были арестованы. Большинство из них приговорено к смертной казни, но принятие православия спасло их от этой участи.

28.
Майор Державин взялся на расследование с не меньшим энтузиазмом, нежели Сидор Кириллов.  Первым делом, разумеется, он ознакомился с доказательной базой, собранной его предшественниками, затем сопоставил собранные улики со своим видением дела. Удостоверился, что следствие шло в нужном направлении и, понимая, что соглядатаев у Корякина с Голенищевым в городе хватало, не привлекая ничьего внимания, взяв извозчика из татар, направился в деревню Пашмурги Ошминской волости, чтобы лично допросить крестьянина Алексея Дмитриева, того самого новокрещена, который подозревался в поджоге Лудомирского кабака. Узнав, кто к нему пожаловал, Дмитриев не на шутку испугался, подумав, что следователь из Казани приехал его арестовать. Потому и отпираться не стал, выложив Державину все, как на духу.
- Означенный кабак зажег я, – сквозь слезы произнес черемис. – Милостивый государь,, у купца Голенищева мои долговые расписки, а отдать долг не смог. Неурожай был, и охоты никакой. На подать кое-как наскреб, а долг так и висел. Тады ко мне пожаловал сынок евонный…
- Чей сынок?
- Ну, так Ивана Меньшого Голенищева, Максим. И сказал, что долг может простить, ежли я сделаю одно дельце.
Дмитриев упал перед Державиным на колени, обхватив его за ноги, обутые в сапоги.
- Помилуйте, милостивый государь, ваше благородие. Дети у меня. Четверо. Куды ж оне без меня.
- Встань, голубчик, – отстранился  от мужика следователь. – И расскажи, что за дельце тебе предложили.
- Так я ж и говорю – сжечь кабак Лудомирский. Но делал я это обще с Максимом Корякиным, а ему то велел сделать отец его, Иван Меньшой Голенищев. Вот те крест, все, как на духу. Мне чужого греха не надо. Своих девать некуда.
Записав показания крестьянина, Роман Николаевич велел ямщику вновь запрягать лошадь.
- А со мной что будет, ваше благородие?
- Ты получишь по заслугам, Алексей. Но за помощь следствию будет послабление. А пока никуда из села не уезжай.
Вернувшись в Яранск, Державин направился в ратушу – ведь именно бурмистр Балахонцев с ратушным старостой Поповым подтвердили своими показаниями все обвинения Шамшуренкова, да еще и своих добавили. Балахонцева, однако, на месте не оказалось, но Григорий Попов с живостью подтвердил свои прежние слова да еще и добавил:
- Милостивый государь, прошу защитить меня от угроз, исходящих от Корякина с Голенищевым.
- Каких-таких угроз?
- Ежли, говорят, я не возьму своих слов взад, они-де со мной в укромном месте переговорят, да еще и красного петуха в мою избу подкинут.
- На библии подтвердишь сии слова?
- Даже в глаза этим купчишкам повторю. И еще, сударь, посадской человек Степан Казанцев, ведающий шнуровыми приходными книги ратуши, поведал, что из книг пропало несколько листов.
- Как так пропало?
- Да вы сами-то его и спросите, сударь мой, Роман Николаевич. Он за дверью дожидается.
- Так кликни его!
- Степан, подь сюда! Его благородие следователь тебя кличет, – повернувшись в сторону двери, позвал Попов.
В тот же миг, словно только и ждавший вызова, в проеме появился невысокий, но кряжистый мужик в зеленом кафтане и натертых дегтем сапогах, переминавший в широких, костистых ладонях картуз. Низко поклонившись, мужик тут же выпрямился и глянул на следователя.
- А ты иди, голубчик, – попросил Державин Попова. – Коли снова понадобишься, позову.
- Как скажете, ваше благородие, – Попов поклонился и вышел.
А Степан Казанцев все продолжал стоять в той же вопросительной позе.
- Мне ратушный староста сказал, что у тебя есть, что сообщить мне по следственному делу, какое я сейчас веду?
- Истинно так, ваше благородие.
- Так я тебя слушаю.
- В согласии с вашим указом найти-де бумаги, где имеются записи о воровстве Корякина с Голенищевым, решил я сегодня проверить  шнуровые приходные книги. Там ведь имеется кое-что об ентих людишках. Мы ж давно за ними приглядываем, и все доношения об их проделках в приходную-то книгу и шнуруем. И тут я заметил, что некие листы из книг вынуты. Намедни они еще были, а сегодня их уже нет.  То-то, вспоминаю, вчера вечером толкся здесь Михайла, значит, Корякин. Стало быть, младшой брат евонный. Неспроста, стало быть толкся.
- Так, так! – кивал головой Державин, записывая показания Казанцева.
- Подпиши-ка, братец, протокол, – протянул майор ему перо. – Грамоте-то обучен?
- Я же в ратуше зря свой кусок хлеба не ем, – подошел к столу Казанцев и обмакнул перо в чернильницу.
- Ну-ну, не обижайся, – дружески похлопал посадского по плечу Роман Николаевич.
Однако же Казанцев еще не успел положить перо, как в комнату вбежал запыхавшийся помощник Державина, держа в руках несколько листов бумаги, явно откуда-то выдранных. Даже не заметив Казанцева, он с порога закричал.
- Роман Николаевич, в семи верстах от города задержали одного ясашного крестьянина Родиона Романова. Он вел себя как-то странновато, все оглядывался на своих дрожках и явно что-то прятал за пазухой. Мои солдаты его остановили, стали допрашивать, кто да куда. Оказалось, ехал в Царёвосанчурск и вез, как я понимаю, неким надежным людям вот эти самые бумаги.
Помощник положил на стол перед Державиным отобранные у крестьянина бумаги, тот по очереди брал каждый лист, читал. Потом поднял голову и, заметив, что Казанцев еще не ушел, а стоял, переминаясь с ноги на ногу и не зная, что ему делать, обрадовано улыбнулся.
- Ну-ка, братец Степан, подь-ка сюда и взгляни вот на это.
Казанцев выпрямил спину, довольный, что он все-таки не зря остался здесь и может еще пригодиться следователю, подошел к столу и, даже не всматриваясь в содержание бумаг, тут же утвердительно кивнул:
- Оне, оне, ваше благородие. Я их даже издаля узнаю. Эти самые листы и есть.
Державин хлопнул кулаком по столу.
- Вот что, Димитрий, – обратился майор к помощнику. – Где твои солдатики?
- Один охраняет Романова, а двое других с вахмистром ждут, вона, под окнами.
- Очень хорошо! Берем солдатиков и идем с тобой на дом к Корякину обыск делать.
Державин снял с гвоздя на стене форменный картуз, поправил китель и решительно шагнул за порог.
Дом купца Корякина перевернули вверх дном. Практически ничего интересного для следствия не нашли. Естественно, все компрометирующие его вещи Иван Корякин припрятал в только ему ведомом месте. Державин хотел было уже уходить, как вдруг его словно осенило – он решил заглянуть под широкую деревянную купеческую кровать. Пыли наглотался и начихался, мундир испачкал, зато поднялся вполне себе удовлетворенный. Сам же Корякин, увидев в руках следователя обрывки какой-то бумаги, побледнел. Он уже и думать забыл, что порвал и бросил под кровать черновик той самой записки, с которой отправлял брата в Казань и где значилось, кому сколько и чего дать: «Губернатору – пятьдесят, товарищу – тридцеть или двадцеть рублев, прокурору – сервиз, секретарю – пятьдесят, подъячему – десять или двадцать рублев…». Державин с помощью Димитрия не без труда, правда, соединил порванную бумагу и даже хлопнул себя по коленям от такой удачи.
- Вот что братцы, – обратился он к солдатам. – Я арестовываю сего молодчика. Вяжите ему руки и в воеводскую темницу до моего распоряжения. А затем к Голенищеву. Их дворы и пожитки, також и заводы ихние я опечатываю.
Державин опечатал дворы и пожитки обоих купцов, а также их Липовскую винокурню, которая и так практически не работала с того времени, как ее первый раз опечатал Сидор Кириллов.  С превеликим удовольствием Роман Николаевич Державин писал донесение в столицу и в Камер-коллегию, и на имя генерал-прокурора. Он, довольный собою, в перерывах между письмом, вытаскивал из табакерки понюшки табаку и, прикладывая их к носу, вдыхал и с аппетитом чихал залпами по три-четыре чиха. Дело им было закончено и можно было ожидать суда.  По его докладу, дополнившему и разъяснившему другие доношения, на протяжении нескольких лет поступавшие в Камер-коллегию, верховный прокурорский надзор признал, что «Корякин и Голенищев в воровстве действительно приличны», а потому предложил Казанской губернской канцелярии «о том без промедления решение учинить и что учинено будет – к генерал-прокурорским делам рапортовать». Казалось бы, справедливость восторжествовала!
Но когда это на Руси на местах быстро исполняли приказы, поступавшие из столицы? Да еще ежели речь шла о нужных людях, которые не давали чиновному люду помереть с голоду, постоянно их подкармливая? Вот и в Казани не шибко торопились губернатор с прокурором.  На ответ Петербургу ушел почти целый год, да и ответ получился странноватым – ни о каких мерах наказания, которым подвергли провинившихся купцов, там не было даже намека. А почему?
Разумеется, родня и Корякина, и Голенищева не оставила в беде и одиночестве своих кормильцев. В июле 1743 года Максим Голенищев сумел подкупить начальника Яранской тюрьмы, чтобы тот помог бежать из заключения его отцу. Естественно, тот, послушав звон золотых в кожаном кошеле, не смог отказать младшему Голенищеву в просьбе и сам подстроил так, что Иван Голенищев смог бежать. Прощаясь со своим компаньоном и соседом по камере, Голенищев  произнес:
- Не боись, Ванькя! Я в беде тебя не оставлю! Доберусь я до этого татя Леонтея. Но пусть покеда он в тюрьме посидит, а я сперва тебя отсюда вытащу.
Едва надзиратели с волнением доложили начальнику тюрьмы о побеге одного из воров, начальник, разумеется, сделал удивленно-возмущенное лицо и набросился на надзирателей и солдат, плохо охранявших преступников. А сам тут же сообщил в Казань о побеге. Однако Голенищев знал, что делал. Он безо всякой конспирации, в наглую появился в губернском центре, где его не только не задержали, но и благосклонно приняли поданную им жалобу на «шельмованного» Шамшуренкова и «интересных воров» Балахонцева с Шевелевым, которые-де утаивали товары от платежа внутренних таможенных сборов и растратили деньги казенной соляной торговли. Кроме того, в своей челобитной Голенищев утверждал, что доношения на него и Корякина вызывались только злобствованием доносителей и зловымышленным возмущением зависимых яранских посадских людей. Более того, Державин «в том следствии чинит немалую фальшь, а им, Голенищеву и Корякину, напрасное разорение…».
Разумеется, в своей челобитной он не стал уточнять, что наказание кнутом, которому подверг Шамшуренкова Иван Корякин, ни в коей мере нельзя было считать шельмованием, а, скорее, самоуправством воеводы и купца-подъячего, что само по себе должно бы стать еще одной статьей обвинения Корякина. И, кстати, губернская администрация вполне была об этом осведомлена, поскольку указа Сената на подобное наказание для дворцового крестьянина не имелось в природе. С другой стороны, и проступки Балахонцева с Шевелевым, коли они были бы в наличии, должны были бы немедленно расследоваться. Да и сами купцы не преминули бы воспользоваться такой возможностью, чтобы рассчитаться со своими недоброжелателями. Тем не менее, Казанская губернская канцелярия распорядилась приостановить дальнейшее ведение следственного дела, а самого следователя Державина отозвать в Казань, а прочих, о ком говорится в доношении Голенищева, «забрать в тое губернскую канцелярию и в непорядочных поступках произвесть следствие во оной же канцелярии без упущений».
Голенищев с Корякиным были удовлетворены подобным поворотом событий. Однако же следствие в отношении них продолжалось. Был назначен новый следователь, майор Сергей Зимнинский. Однако, ему не дали возможности поработать – ратушный староста Григорий Попов с товарищами специальным доношением, поданным в Камер-коллегию, потребовали, чтобы в расследовании дела и в дальнейшем принимал участие майор Державин, заявив, что майора Зимнинского они даже видеть не хотят, ибо прислан он по челобитью Голенищева. Камер-коллегия пошла навстречу посадским людям и в ноябре 1744 года для завершения следствия прислала в Яранск коллежского асессора Алексея Топорнина. Но, ознакомившись с делами на месте и протоколами допросов  и убедившись, что  в челобитье Голенищева нет ни грамма правды, он все же решил  переговорить с самим купцом. А с купцами какой разговор? Их мошну в свой карман – и вся недолга. Поэтому, решив с такими людьми не ссориться, Топорнин протянул до мая 1746 года, а затем, в связи с «болезнью», передал следственные дела вновь присланному из Московской сенатской конторы коллежскому асессору Федору Голчину, а сам отбыл восвояси.

29.
Указ Сената предписывал Голчину «в то следствие вступить конечно по прибытии в Яранск на другой день и то следствие по поданным доношениям упомянутого Шамшуренкова и яранского купечества в разорении казенной винокурни и о прочем, что до казенного интереса касается, производить по указам и регламентам, по данным прежним следствиям инструкциям и по посланным из Камер-коллегии указам совсем без упущения и продолжения времени».
Голчин и приступил к делу без промедления. Первым делом он навестил в тюрьме Ивана Корякина, а затем на дому и Ивана Голенищева. Спросил их прямо в лоб: признают ли они себя виновными во всех тех преступлениях, в которых их обвиняет дворцовый холоп Леонтий Шамшуренков.
- Но вы же приличный человек. Из самой матушки-Москвы пожаловали, а доверяете словам холопьим, – начал даже стыдить московского следователя Иван Корякин.
- Не знаю даже, какую управу найти на этого холопа, – со своей стороны отвечал и Голенищев. – Уж столько кровушки нашей с Ванькой Корякиным выпил, а ему все мало. Словно вурдалак какой!
Разумеется, все эти купеческие слова были подкреплены таким железным (точнее, серебряным) аргументом, против которого не смог бы устоять ни один следователь в мире. Не устоял и Федор Голчин. Не святой же, в самом деле!
Голчин не собирался долго тянуть кота за хвост в этом деле. Первым делом он занялся бывшим приказчиком обвиняемых купцов – Матвеем Базуновым.
- Пошто ты оговорил своих хозяев, Ивана Корякина с Иваном Меньшим Голенищевым? – сразу взял быка за рога следователь.
Базунов с удивлением посмотрел на Голчина: не мог понять, в какую сторону тот клонит – все прежние следователи допытывались о воровских поступках купцов, а этот что, пытается их оправдать? Или хитрит? Как говорится, проверяет на вшивость.
- Никого я не оговаривал. Все что записано истинная правда, могу поклясться на библии, –ответил после недолгого раздумья Базунов.
- Стало быть, в Липовском было незаконное винокурение и в еранских кабаках беспошлинно вином они торговали?
- Истинно так!
- Не желаешь ли отказаться от своих слов?
- Я знаю слово и дело государево, – стоял на своем Базунов, продолжая считать, что у этого следователя такая манера ведения допроса.
- Ну что ж, коли ты так, то и я так. Ну-ка, голубчик, кликни капрала из охраны, – обратился следователь к писарю, составлявшему протокол.
Тот тут же встал и подошел к двери. Приоткрыл ее и позвал капрала.
- Слушаю, ваше благородь! – встал тот навытяжку перед коллежским асессором.
- Ну-ка, братец, отведи-ка сего татя в пытошную, – произнес Голчин. – Доносчику – первый кнут!
 Базунов тут же побледнел. Икры на ногах задергались от дрожи.
- Иди! – подтолкнул его в спину фузеей капрал.
Пока Базунова вели в пытошную камеру, Голчин давал наставления палачу из воеводской тайной канцелярии. Тот слушал не слишком внимательно, он и так четко знал свои обязанности. Уж ему ли, палачу, не знать смысла пословицы: «Доносчику – первый кнут!». Это означало следующее: если обвиненный не признавал сразу же все пункты доноса, то такой донос рассматривался как ложный и допросу «с пристрастием» подвергался сам автор доноса. Именно он должен был под пыткой доказать обоснованность собственных обвинений и если это ему удавалось, то только после этого оговоренное им лицо превращалось в обвиняемого. Практический смысл этой правовой нормы очевиден – она страховала от напрасных оговоров и заставляла доносителя считаться с реальной угрозой собственному здоровью. Однако же, в нашем случае, как мы понимаем, все было поставлено с ног на голову. Но Матвею Базунову отступать было некуда: ежели он сейчас признает ложность своих показаний, то семь шкур будут драть уже с него, а не с его воров-хозяев.
Палач сорвал с Базунову рубаху и разложил его самого на полу животом вниз. Затем палач опустил кисти своих рук в горячую воду, специально доставленную для этой цели в застенок, а потом быстро провел разогревшимися ладонями по спине обвиняемого. Если когда-либо ранее человек подвергался телесным наказаниям, то на его спине проступали следы ударов  (кнутом, плетью, палками). Это могло служить определенным указанием следователям на то, как надлежит повести допрос далее. Но в случае с Матвеем Базуновым всё было чисто – никогда прежде он подобным пыткам не подвергался.
- Ну что же, тем лучше, – произнес Голчин, присутствовавший в пытошной и наблюдавший за всеми процедурами палача. – Давай-ка, братец, его на дыбу.
- Не надобно на дыбу, ваша светлость, – взмолился Базунов. – Ты токмо скажи мне, в чем я повинен.
- В клевете на добропорядочных людей, на своих хозяев, которые тебя, собаку, в люди вывели, приказчиком сделали.
- Так я  господам прежним следователям и не клеветал. Все, как на духу выложил.
- Стало быть, от своих прежних показаний не отказываешься?
- Никак нет, ваша светлость.
- Ну что ж, в таком случае, я умываю руки.
Это был сигнал для палача. А Базунов так и не осознал пока, чего же все-таки добивался от него Голчин: правды или лжи. Тем временем палач приступил к экзекуции. Заломал назад руки Базунова и продел их в специальный шерстяной хомут, к которому заранее была пришита веревка. Шерстяной хомут позволял избежать травмирования запястий веревкой, которая грубо врезаясь в кожу, могла ободрать мясо до кости. Веревка эта пропускалась через поперечную перекладину П- образной конструкции, которая, собственно, дыбой и называлась. Палач натянул веревку и Матвей Базунов повис под перекладиной на вывороченных назад руках. И таким образом продолжительность неподвижного висения человека над полом зависела лишь от состояния пытаемого, за кото-рым и должен был следить палач. Потому в ходу было и второе название данной пытки – «виска».
Этим, кстати, русская дыба отличалась от подобной европейской пытки на дыбе. В Европе пытаемого на дыбе поднимали к потолку и бросали вниз, дабы выбить руки из суставов. Этим умением особенно славились папские инквизиторы.
Если оказывалось, что пытаемый достаточно хорошо переносит пытку, то происходило ее ужесточение: между связанных ног закладывали массивное бревно, которое увеличивало нагрузку на руки. И палач, заметив, что Базунов терпимо переносит виску, уже было кивнул своему помощнику, чтобы приготовил бревно, как вдруг Матвей стал хрипеть, лицо его налилось краской. Палач тут же отпустил веревку и Базунов рухнул на пол, на некоторое время потеряв сознание. Его помощник палача окатил холодной водой из кадушки. Матвей открыл глаза и увидел прямо над собой лицо следователя.
- Отказываешься ли ты от своих показаний супротив Голенищева и Корякина?
- Отказываюсь, – еле слышно прохрипел Базунов. 
- Не слышу. Писарь, подойди-ка. А ты ступай, сударь, – кивнул Голчин палачу и тот вместе с помощником покинул пытошную.
- Я отказываюсь от прежних показаний… супротив моих хозяев Ивана Меньшого Голенищева и Ивана Корякина... Дал их прежним следователям после незаслуженных мною пыток, – еле шевеля пересохшими губами, прохрипел Базунов и снова впал в забытье.
- Все записал? – повернул голову к писарю Голчин.
- Слово в слово!
- Придет в себя, дашь ему подписать бумагу.
Но то ли палач явно переусердствовал, то ли здоровье Матвея Базунова оказалось не таким крепким, как предполагал палач. Он и в самом деле успел на протоколе поставить закорючку переломанной рукой, но спустя несколько дней скончался.
Впрочем, это не остановило Голчина. Да и у палача разыгралась фантазия. В пытошную камеру привезли черемиса Алексея Дмитриева, поджегшего с подачи Максима Голенищева казенный кабак. Того сначала, как следует высекли кнутом и подрали кошкой спину, а затем на открытые раны положили раскаленные до красна  угли. Разумеется, после таких истязаний и отца родного продашь. Вот и Дмитриев отказался от подтверждения виновности Максима и Ивана Голенищевых в поджоге казенного кабака и признал:
- Сгоревший в Яранском уезде Лудомирский кабачок зажег я огнем ненарочным делом, а не по повелению Максима Голенищева, так как в то время ходил я в поля для осмотру лошадей и оной огонь бросил близ того кабачка.
Когда Голчин, в очередной раз посетив подпольный кабачок Корякина и Голенищева, рассказал купцу о ходе следствия,  Иван Голенищев захихикал и довольно потер друг о друга ладони.
- Ну, сударь мой, такими шагами ты и Леонтея, собаку проклятую, заставишь сознаться во всех его грехах.
- Мужик-то что! С мужиком справиться – не лаптем щи выхлебать, – допивая кружку темного солодового пива, ответил Голчин. – С ратушными вот беда. Староста тамошний, Попов, не лыком шит. На дурачка не возьмешь.
- Ну, с энтим я тебе как-нибудь подсоблю. У меня среди посадских людей из магистрата есть кое-кто.
Пришло время поквитаться и с самым главным обвинителем – неугомонным Леонтием Шамшуренковым. Голчин из тюремной камеры вызвал его к себе на допрос. Леонтий, ничего плохого не подозревая, а наоборот, довольный тем, что нашлась управа и на Корякина с Голенищевым, вышел в коридор. И вдруг на него с двух сторон налетели, словно вороны, канцелярист Афанасий Поплавский и копиист Михайло Федотов. Они тут же завели Леонтию руки за спину. У шестидесятилетнего старика, хоть и мускулистого, но не слишком физически крепкого, к тому же ослабленного десятилетним сидением в тюрьме, естественно, не хватило сил, чтобы отбиться. Таким образом, его привели к городской тюрьме, где его уже ждали солдаты с фузеями.  А те, не особо церемонясь, надавав ему прикладами по спине и по бокам, привели в пытошную, где его уже ждал, по заранее отданной команде Голчина, палач. Тут же сорвав с Шамшуренкова рубаху и разложив его на полу, палач угостил старика четырьмя ударами плетью, а затем стал драть тело кошками. Нужно сказать, что кнут был весьма мощным пыточным инструментом: палка, плеть, розга – не идут ни в какое сравнение с силой удара кнута. Главная хитрость крылась в самой конструкции кнута: его ударная часть (так называемый «язык») представляла собой очень жесткую полосу задубленой свиной кожи, которой под прессом придавали V-образную форму. В зависимости от того, как палач при ударе клал «язык» – плашмя или острием – на месте удара получался либо кровоподтек, либо рассечение кожи. Длина кнута превышала 3 м, а если к этому еще приба-вить длину руки палача, то легко понять, что момент силы такого удара был огромен и превышал момент силы при ударе любым другим орудием, даже топором. Иные опытные палачи ударом кнута с легкостью ломали человеческие ребра; внутренние органы (печень, почки, легкие) трескались, мышцы отставали от костей. Характер травм, получаемых при порке кнутом, схожи с травмами от падения с большой высоты. После каждого удара палач насухо вытирал «язык» кнута от крови, ибо намокший «язык» терял свою жесткость и делался неэффективен.
Дико вскричав, Леонтий потерял сознание, когда же пришел в себя, увидел, что на шее у него железная цепь, а на ногах две колодки.
- Яко собаку на чепь посадили, – харкнув кровью, произнес Леонтий и в этот момент перед ним появился Федор Голчин.
- Ну что, Леонтей, будешь и далее врать, али как?
- В жизни никому не соврамши! – Леонтий поднял на следователя заплывшие от побоев глаза.
- Что, неужто и про Ивана Авксентьича с Иваном Ивановичем правду писал? – с явной ехидцей спросил Голчин.
Шамшуренков после этого вопроса сразу понял, в чем дело. Не отводя взгляда, прохрипел:
- Каюсь! Не всю правду писамши. На все просто бумаги не хватило бы у сына с племяшем.
Голчин побагровел и крикнул:
- Палач!
Тот тут же с готовностью вновь объявился.
- Видать, ты жалел старика и не слишком явно исполнил мое указание. Ну-ка, угости его еще пару раз кнутом.
Пытки и издевательства над Леонтием продолжались в течение еще нескольких дней. Наконец, он не выдержал.
- Чего ты хочешь от меня? – не имея сил говорить шепотом спросил Шамшуренков.
- Объяви о клевете своих доношений в Камер-коллегию и дай мировую подписку.
- Коли дойдет сие до матушки-государыни, не сдобровать тебе.
- Бог высоко, государыня-матушка далеко, а здесь перед тобой стою я.
- Ждет тебя страшный суд, иуда проклятый. Бог-то, хоша и высоко, все видит.
- Но-но! Давно с палачом не общался, старый?
Леонтий Шамшуренков подписал все, что от него требовал следователь. Довольный собой, Голчин сел писать доклад в Сенат, который он отправил 19 апреля 1747 года. В докладе Голчина значилось, что яранская винокурня вовсе и не была казенной, а содержалась купецким коштом, что Попов со товарищи, посадскими людьми, свидетельствовавшими против Корякина, осмотрясь и поговоря между собою, полюбовно с оными Корякиным и Голенищевым, сыскивая правду, по тому делу примирились, что медь, для изготовления перегонных кубов и труб, обнаруженных  на Липовском заводе, была выдана займообразно – по ходатайству местного купечества, и таким образом казна не понесла никакого ущерба... А закончил свой доклад коллежский асессор Федор Голчин и вовсе лихо: он потребовал наложить крупный денежный штраф на всех предыдущих следователей – Кириллова, Державина и Доможирова за якобы допущенные ими непорядочные при том следствии поступки и проведение расследования не по силе указов и форме суда. Далее, он полагал возможным подвергнуть Матвея Базунова наказанию кнутом, однако, к сожалению, оный Базунов в прошлом, 746 году умре. Ту же меру публичного наказания – битье кнутом на площади с содержанием под караулом до получения соответствующего указа Голчин предлагал и для Алексея Дмитриева. Но особенно расстарался Голчин ради Леонтия Шамшуренкова – на страх другим. Ложно свидетельствуя, доноситель Шамшуренков посадских людей Ивана Корякина и Ивана Голенищева оболгал напрасно. А в отчете он упомянул и о незаконном шельмовании дворцового холопа, утверждая, что от того следствия упрямством своим он многие утечки чинил и своими не дельными доношениями Камер-коллегию и посланных следователей утруждал. Посему, настаивал Голчин, Шамшуренков достоин смертного приговора или же пожизненной ссылке в Оренбург, учиняя битье кнутом с вырезанием ноздрей, дабы впредь другим таким доносителям чинить то было неповадно.
Разумеется, не сидели, сложа руки, и противники Корякина. Сын Леонтия Василий подал Правительствующему Сенату челобитную по поводу издевательств над его пожилым отцом и самодурства следователя Голчина. Подали свою челобитную и посадские люди во главе с Поповым.
А поскольку дела на Руси всегда неспешно вершились, то и, узнав, что спустя пять месяцев после представления итогового доклада, умер в Яранске купец Емельян Балахонцев, один из наиболее влиятельных и последовательных противников Корякина с Голенищевым. Последний же, взяв в помощники сына своего Максима да посадского работника Петра Овчинникова ночью выкрали из собственного дома и забили насмерть яранского бурмистра Григория Попова. Голчин вновь вызвал к себе Шамшуренкова и под угрозой новых пыток заставил его повторно отказаться от выдвигавшихся им обвинений и письменно заявить, что он к суду билета (то бишь повестки) не принимает и в суд с ответчиками Иваном Корякиным да Иваном Меньшим Голенищевым не идет, поскольку доносил на них по научению Балахонцева, который умре…
Громы и молнии могли бы навлечь не только на Шамшуренкова, но и на весь яранский магистрат эти письмена коллежского асессора. Но выборные посадские люди и не думали сдаваться. Все же их свидетельств больше, а в их свидетельствах изложено фактов больше, нежели у Голчина. И потому они, тоже не медля, послали вслед за докладом Голчина свое доношение в Камер-коллегию. Во-первых, они тут же заявили, что ни о каком добровольном и обдуманном примирении двух противостоящих групп купечества в Яранске быть не может. Во-вторых, яранские купцы Иван Меньшой да сын его Максим Голенищевы, да Петр Овчинников намеренно убили Яранского магистрата бурмистра Григория Попова до смерти, в чем и розыскиваны, а посему потребовали, чтобы никаких оных смертоубийц доношениям не верить.
Спустя месяц после этого, 12 сентября Голчин получил запрос из Камер-коллегии по челобитной сына Леонтия Шамшуренкова Василия: «Правильно ли отцу его, доносителю Леонтию Шамшуренкову, наказание кнутом учинено и о том указ он имеет ли?» А вот тут уже Голчину деваться было некуда, иначе за лжесвидетельство он мог и сам попасть на дыбу. Пришлось ему признать, что означенный Шамшуренков шельмован без указу, по определению Яранской воеводской канцелярии за называние при присутствии бывшего той канцелярии воеводы майора Писемского вором, а на оное шельмование указу он не имеет.
Вот тут-то все вспять и повернулось. В Камер-коллегии стали сильно сомневаться в справедливости обвинений Голчина и в правдивости его доклада. Но еще почти год ушел на то, чтобы Камер-коллегия собрала различные мнения и получила краткие извлечения из докладов предыдущих следователей. Наконец, 11 сентября 1749 года Камер-коллегия своим указом отстранила Голчина и чинов казанской канцелярии от дальнейшего дознания «за подозрением», и поручила продолжить дознание канцелярии соседней Нижегородской губернии, предписав той особо расследовать обстоятельства, при которых Шамшуренков дал подписку об отказе от обвинения Корякина со товарищи. Тем же указом предлагалось  перевести в ту же Нижегородскую губернскую канцелярию также и доносителя Шамшуренкова и всех имевших отношение к этому делу людей.

30.
Казалось бы, справедливость восторжествовала, и пора бы уже безвинного холопа выпускать из тюрьмы на волю. Но не тут-то было! Переведенный в Нижний Новгород, Леонтий Шамшуренков оставался все таким же колодником, содержавшимся под караулом теперь уже в нижегородском остроге. И нижегородская администрация так же не была склонна следовать букве закона и не торопилась разбираться в деле Шамшуренкова как можно быстрее и безо всякого упущения. Во всяком случае, ее ответные рапорты на периодические напоминания из Петербурга в 1750-1752 годах не отличались каким-либо заметным разнообразием содержания, повторяя что «оное следствие производством продолжается за неприсылкою по неоднократным требованиям ответчика и прочих принадлежащих людей», и что «от тех Яранской воеводской канцелярии и от магистрата никого не сыскано…». Короче, ну никак в Яранске не могли сыскать Голенищева с Корякиным, а также и посадских людей, готовых подтвердить обвинения против купцов.
С другой стороны, в нижегородском остроге, в отличие от яранского и казанского, не собирались оправдывать преступления Корякина и Голенищева. И в этом смысле Шамшуренкову в Нижнем Новгороде было и спокойнее, и легче.  По крайней мере, он мог снова предаваться своему любимому делу – изобретательству. У него в голове уже давно созрел план создания механического экипажа, самобеглой коляски. Он еще девять лет назад писал о том императрице, но доношение сие было преподано ей, как преступление о помарании титула. За что неграмотный крестьянин едва не был лишен жизни. И лишь неповоротливость сенатских людей, да смерть Анны Ивановны спасли тогда Леонтия. Теперь же пора бы рассказать о своем изобретении императрице Елизавете Петровне. Авось, она проявит большее любопытство, нежели ее царственная двоюродная сестра. А потому, когда его в очередной раз навестил племянник Федор, Леонтий попросил его написать новое доношение на имя императрицы, предназначавшееся для передачи в Сенат.
- Пиши, Федяка, что-де, оной Леонтей Шамшуренков может сделать куриозную самобеглую коляску, котора будет бегать без лошади.
Как ни странно, на сей раз на доношение в Нижегородской губернской канцелярии обратили внимание практически мгновенно – 12 марта 1751 года доношение поступило в канцелярию, в тот же день Шамшуренкова привели в канцелярию для допроса по его доношению, а уже на следующий день из Нижнего в Московскую сенатскую контору ушел подробный доклад с изложением существа предложенного изобретения.
«В том доношении, – говорилось в докладе, – написано от него, Леонтея, о сделании им коляски самобеглой, и такую коляску он, Леонтей, сделать может подлинно, изобретенными им машинами, на четырех колесах с инструментами так, что она будет бегать и без лошади, только правима будет через инструменты двумя человеками, стоящими на той же коляске, кроме сидящих в ней праздных людей, а бегать будет хотя чрез какое дальнее расстояние, и не только по ровному места положению, но и к горе, буде где не весьма крутое место; а та коляска может быть сделана конечно через три месяца со всяким совершенством, и для апробации на сделание первой такой коляски потребно ему из казны денег не более 30 рублев (понеже своим коштом, за неимуществом его, сделать ему нечем), которую апробацию может он сделать и здесь, в Нижнем Новгороде, только б определено было помогать ему слесарным и кузнечным и прочих художеств мастерам, которые будут делать по данным от него моделям и за присмотром его стальные и железные инструменты, и всякие надлежащие материалы… А тому искусству нигде он, Леонтей, не учивался, но может то сделать своею догадкою, чему он и пробу в доме своем, таясь от других, делывал, токмо оная, за неимением к тому достойных железных инструментов в сущем совершенстве быть не могла… Для уверения оного, что то искусство совершенно в нем имеется, объявил он прежнее свое художество, что в прошлом 1736 году, будучи в Москве, делал он модели для вынятия из земли и поднятия на колокольню нововылитого большого колокола и с теми моделями из Конторы Правительствующего Сената отослан был в Артиллерийскую контору, которое его дело и принято было за действительно… и при окончании допросу он, Шамшуренков, подтвердил, что ежели то его показание явится ложно, за то повинен смертной казни».
  В конце доклада губернской канцелярии сообщалось: «… Видя из доношения и из допросу означенного Шамшуренкова такое изобретенное им новое и весьма куриозное художество и жестокое в том под лишением живота подтверждение, без представления по близости скорейшего уведомления оной Конторе, она упустить его не могла». «Что о том повелено будет учинить?» – допытывался у столичных начальников нижегородский воевода, видимо, и в самом деле заинтересовавшийся и механиком-самоучкой и его изобретением. Потому и, видя молчание Московской сенатской конторы в течение четырех месяцев, не постеснялся 2 июля побеспокоить уже петербургских  чиновников из самого Правительствующего Сената, дословно повторив доклад нижегородской канцелярии в Москву. В конце же послания снова был задан все тот же вопрос: «Не повелено ль будет показанную куриозную коляску реченному крестьянину Шамшуренкову делать и на нее предъявленную сумму из казны денег употребить, и ежели повелено будет, то куда ее при-слать должно?»
Впрочем, и Сенат не очень торопился с ответом, не придавая значения полученным докладам. Пока доклад случайно не увидел канцлер, граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. А тот возьми и покажи его графу Ивану Ивановичу Шувалову, новому фавориту и любовнику Елизаветы Петровны, к концу сороковых годов постепенно затмившего собой тайно венчанного мужа императрицы Алексея Разумовского. Граф Шувалов был известен в России как большой поклонник всего прогрессивного и покровитель русской науки и искусства. К примеру, именно благодаря содействию Шувалова, Михайле Васильевичу Ломоносову в 1755 году удалось открыть Московский университет, а сам Иван Иванович стал его первым куратором, а спустя всего два года при его содействии была создана Академия художеств, и Шувалов был ее первым президентом.
Иван Иванович тут же среагировал на доклад.
- Сколько сия бумага лежала в Сенате? – спросил он канцлера, и, сам глянув на число, набросился на Бестужева. – Почему же наши служивые люди столь дремучи, что не обращают внимание на столь куриозные и любопытные предложения?
Канцлер лишь плечами пожал.
- Так где же других взять-то, Иван Иванович? Ты же знаешь, что, коли нашему чиновнику не заплатишь, он тебя и не заметит, будь ты хоть семи пядей во лбу.
- Тут ты прав, Алексей Петрович. Вор на воре сидит и вором погоняет. А матушка-государыня наша не столь грозна, как блаженной памяти ее батюшка Петр Алексеевич. Тот мог вора и палкой огреть, и на дыбу поднять. А об этой самобеглой коляске я тут же доложу матушке-государыне. Елисавет Петровна падка на такие штучки. Она для случая прокатиться в коляске без лошадей никаких денег не пожалеет.
Разумеется, граф Шувалов сумел преподнести императрице данное изобретение в самых радужных красках. И Елизавета Петровна засмеялась предложению прокатиться на самобеглой коляске. При этом ее курносый носик смешно вздернулся вверх.
И в конце февраля 1752 года после того, как Сенатская контора снова напомнила о показавшемся в оной нижегородской канцелярии художнике из содержащихся колодников Яранского уезда дворцовой Подгородной волости деревни Большепольской крестьянине Леонтье Шамшуренкове, последовало сенатское определение «оного Шамшуренкова прислать и дать ему на корм в пути до Санкт-Петербурга и на сколько дней надлежит – на каждый день по пяти копеек, да ямские ему с провожатым две подводы». 21 марта в Нижегородскую губернскую канцелярию и в Московскую штатс-контору, ведавшую расходной частью государственных финансов, были посланы соответствующие указы. А спустя две недели, 4 апреля нижегородский губернатор князь Дмитрий Друцкой, выполняя указ, распорядился немедленно отправить Шамшуренкова в столицу  в сопровождении надежного солдата. Прошло еще целых три недели на подготовку (выписку подорожных, получение прогонных и кормовых денег) прежде, чем 65-летний Леонтий Лукьянович Шамшуренков в сопровождении конвойного солдата Петра Осипова выехал из Нижнего Новгорода. Для механика-самоучки из российской глубинки наступал его звездный час.
Шамшуренков спешил. Нигде не задерживаясь, он добрался в Петербург менее чем за две недели, вместо полагавшихся о ту пору по регламенту двадцати трех дней. Большой европейский город поразил его своим величием, продуманностью и изяществом. Правда, весенняя распутица превратила многие улицы и проспекты (или, как тогда говорилось, першпективы) в грязные и так же малопроходимые, как и в родном Яранске.
Вообще Петербург середины XVIII века в весенне-осенние месяцы был грязный, а летом – пыльный, малоосвещенный, до крайности разбросанный и почти весь деревянный. Жителей в нем тогда было менее ста тысяч (для сравнения – в Москве в те годы жило 250 тысяч, а в Париже – полмиллиона). Реки и каналы были без набережных, с навозными плотинами и деревянными мостами, ухабы зимой по улицам были чуть ли не до пояса человека. Кучи навоза и всякой брошенной дряни загромождали тротуары и углы перекрестков, валялись, воняли и тлели на площадях. Сор, грязь и мертвечину с улиц и пустырей убирали колодники. Бездомные одичалые собаки бродили стаями по городу, бросались на людей и кусали не только пеших, но и конных. От нищих, калек и всяких попрошаек не было прохода.
Разумеется, больше всего поразила крестьянина широкая Невская  першпектива. В полдень она обычно заполнялась гуляющими: статскими щеголями в черных бархатных кафтанах, лосиных панталонах и ботфортах выше колен; щеголихами с затянутыми в виде ос талиями, которые несли на головах хитро устроенные прически на манер рыцарских замков, цветочных корзин, китайских беседок или кораблей; разумеется, не обходилось и без военных, гвардейцев и армейских. Люди среднего сословия в те поры ходили более пешком, зато богатые и знатные, особенно гвардейские офицеры, ездили в своих экипажах или верхом. Модные щеголи и щеголихи то и дело давили пешеходов. А однажды, еще при Анне Ивановне, едва на задавили самого фельдмаршала барона Миниха, после чего императрица вынуждены была принять закон, запрещавший быструю езду.
Частные дома на Невской першпективе, со стороны Адмиралтейства, тогда начинались лишь от Полицейского моста. Оттуда, вплоть до Аничкова моста, по правой и левой сторонам, было немногим более десятка домов, да и то наполовину деревянных. Домовладельцы на главных улицах были большей частью, либо иноземцы, либо инородцы. А на месте нынешней Исаакиевской площади со сквером был тогда огромный Адмиралтейский луг.
Вдоль же самой Невы стоял небольшой Зимний дворец, построенный для Петра I к 1722-му году по проекту скончавшегося в 1719 году архитектора Георга Матарнови. Матарнови отказался от какого-либо выделения промежуточных частей, связывающих три ризалита, и сделал их предельно малыми — всего в три окна. Однако зрительно они кажутся бо;льшими благодаря еще двум окнам, композиционно относящимся к боковым выступам. В новый протяженный и в целом торжественный фасад органично вошла западная часть дворца, построенная раньше и уже представляющая собой одно целое. Для достижения единства этот западный «бюргерский» фасад Зимнего дома Матарнови повторяет в качестве восточного ризалита.
Весь эффект царской резиденции архитектор сосредоточил в центре с повторением известного эффекта трехпролетной триумфальной арки римских цезарей. К осени 1723 года новая часть дворца была готова.
Позднее императрица Анна Ивановна посчитала Зимний дворец слишком маленьким и в 1731 году поручила его перестройку Франческо Растрелли, который предложил ей свой проект переустройства Зимнего дворца. По его проекту требовалось приобрести, стоявшие в то время на месте, занимаемом нынешним дворцом, дома, принадлежавшие графу Апраксину, Морской Академии, Рагузину и Чернышеву. Анна Ивановна проект одобрила, дома были скуплены, снесены и весной 1732 года началось строительство. Фасады этого дворца были обращены на Неву, Адмиралтейство и на «луговую сторону», то есть на Дворцовую площадь. В 1735 году строительство дворца было завершено, и Анна Ивановна переехала в него на жительство. Четырехэтажное здание включало в себя около 70 парадных залов, более 100 спален, галерею, театр, большую капеллу, множество лестниц, служебные и караульные помещения, а также комнаты дворцовой канцелярии. Практически сразу дворец начал перестраиваться, к нему началась пристройка по луговой стороне технических построек, сараев, конюшен.
Лишь спустя два года после того, как Петербург посетил Леонтий Шамшуренков, в июне 1754 года, Елизавета Петровна подпишет проект о строительстве нового Зимнего дворца.

31.
12 мая собрание Сената утвердило определение по докладу о прибытии изобретателя в Петербург, приказав вышеописанного Шамшуренкова отослать при указе в Канцелярию от строений отвести ему при Канцелярии от строений квартиру, а для делания показанной коляски найти удобное место и, по его требованию, для оного дела инструменты и материалы давать, також, ежели ему потребны будут в помощь слесарные и кузнечные и прочих художеств мастера, оных определять ему  от той же Канцелярии, а чтоб он, Шамшуренков, делание той коляски производил со всяким поспешением, в том над ним иметь смотрение также Канцелярии. Когда же оная коляска действительно им, Шамшуренковым, сделана будет, тогда ее и с ним, Шамшуренковым, представить в Прави-тельствующий Сенат. В бытность же его, Шамшуренкова, при том деле давать ему от оной Канцелярии кормовых денег на счет Штатс-конторы по 10 копеек в день, а присланного с ним солдата отпустить по-прежнему в Нижний Новгород и о том послать в Штатс-контору и для ведома в Нижегородскую Губернскую Канцелярию указы, а в Московскую Сенатскую контору – ведение. 
Нужно отметить, что для наблюдения за строительством новой столицы государства в 1712 году была организована Канцелярия городовых дел, которая в 1723 году была переименована в Канцелярию от строений императорских домов и садов, которую с середины 1740-х до середины 1750-х годов возглавлял военный инженер и артиллерист, участник осады Азова, взятия Перекопа и штурма Очакова генерал-лейтенант Вилим Вилимович Фермор, с 1757 года главнокомандующий русской армией в Семилетней войне.
16 мая, получив соответствующий указ Сената, Канцелярия от строений вынесла свое решение и спустя ровно десять дней, 26 мая Леонтий Шамшуренков был определен в одну из рабочих команд ее мастерового двора, то бишь мастерских, где выполнялись различные заказы для нужд строительных и ремонтных работ. Наслаждаясь долгожданной свободой и, в то же время, находясь в кругу людей, которые могли по достоинству оценить его талант, Шамшуренков с головой окунулся в работу, упорно и настойчиво преодолевая неожиданно возникавшие конструктивные и технические трудности. А работа была непростая и, по-настоящему, сложная, продолжалась около пяти месяцев. Располагая возможностью применить лишь мускульную движущую силу, изобретатель принял для своей коляски наиболее целесообразную систему педального привода. Это было за три десятилетия до изготовления другим механикой-самоучкой Иваном Кулибиным трех- и четырехколесных «самокаток», и за полтора столетия до изобретения немецким механиком Дрезом своей знаменитой «дрезины», чей ход также зависел от мускульной движущей силы человека. Инженерная особенность конструкции Шамшуренкова заключалась в нетрадиционной по-пытке собрать единую систему взаимодействующих частей механизма для последовательно проводимых подъемно-транспортных операций. В дальнейшем отдельные части и узлы его конструкции нашли применение в различных областях. В частности, соединительные точки «самобеглой коляски» используются и по сей день в конструкции лебедки.
На создание прообраза современного автомобиля, еще неуклюжего и несовершенного, ушло довольно много материалов, выписываемых Шамшуренковым не только из России, но и из Европы. И, несмотря на то, что некоторые материалы являлись на тот момент редкостью, проблем с ними у изобретателя не было. Все металлические детали «самоходки» были выполнены из «железа сибирского мягкого», кузов — из дерева, рогожи и кожи, промазанной по швам салом и воском для защиты пассажиров от дождя и ветра.
Два водителя должны были вращать ворот, запускающий привод и приводящий в действие колеса. Для пассажиров был сконструирован отгороженный от водителей довольно просторный и комфортный отсек.
К началу сентября были изготовлены тележечная рама с четырьмя ходовыми колесами и открытый кузов с двумя сидениями для пассажиров (тех самых «праздных людей», как их обозвал в своем доношении сам изобретатель), подвешенный к раме на ремнях, заменявших тогда рессорную подвеску.  Переднюю колесную ось Леонтий сделал поворотной, шарнирно закрепленной на центральном шкворне. А на заднюю ось были насажены зубчатые колеса двойного приводного механизма, помещавшегося на специальной площадке позади пассажирских сидений. К этой же площадке выводились скрепленные с передней осью передаточные тяги механизма рулевого управления.
Еще два месяца Шамшуренков доводил работу до ума – исправлял отдельные детали и регулировал исполнительные механизмы; и отделывал свою «самобеглую коляску» – изготовил легкое ограждение (ящик), которое отделяло водителей коляски от пассажиров, обил кузов материей и покрасил всю эту махину. Сам же с помощью одного из своих помощников-мастеровых и испытал ходом коляску. Наконец, 11 ноября начальник рабочей команды мастерового двора, непосредственно ведавший постройкой коляски, написал рапорт в Канцелярию от строений, что оная коляска  крестьянином Леонтьем Шамшуренковым совсем как надлежит во окончание приведена и холстом обита и по пристоинству с рисуночной росписью красками выкрашена… На всю работу было потрачено 75 рублей 5 копеек из государевой казны.
Двумя днями позднее, константировав успешное завершение постройки вновь изобретенного экипажа, Канцелярия отправила Шамшуренкова в Сенат, а 16 ноября последовало определение Сената, предписывавшее оную сделанную крестьянином Шамшуренковым самобеглую коляску принять, а его, Шамшуренкова, обязать подпискою, чтоб он без указа из С. Петербурга никуда не отлучался. Таким образом, Леонтий прожил в Петербурге еще полтора месяца, получая в день на питание по пять копеек. Чтобы понять, что же это за сумма такая – 5 копеек, можно привести пример, что Михайла Ломоносов за время своей учебы получал всего лишь по полторы копейки в день и на еду и на съем угла. Все это время коляску испытывали разного рода вельможи, пока, удовлетворившись в испытаниях и удостоверившись в ее прочности и полной пригодности, самобеглую коляску Шамшуренкова не показали самой императрице. И вот уже Елизавета Петровна вместе с графом Шуваловым, укутавшись в соболиную шубку и спрятав руки в меховую муфту, удобно устроившись на местах для праздных людей, с ветерком прокатилась по дорожкам Зимнего сада. Поначалу зажатая от непредсказуемости и некоторого испуга, вскоре она залилась веселым смехом от удовольствия. Да и то сказать, Елизавета Петровна стала пер-вым монархом в мире, прокатившемся в карете, запряженной не лошадьми, а движимой только мускульной силой двух ямщиков, или как там, бишь, их называть! Скорость же, которую развивала самобеглая коляска, по тем временам, когда кроме конной тяги, ничего и не ездило, была вполне сносная – 15 верст в час.
- Не оскудела, знать, талантами наша Русь-матушка, коли простой, неграмотный мужик такую механизму скумекал! – в восторге произнесла императрица. – Разве, имеючи таких умельцев, Россию можно победить?
- Да, да, матушка Лисавет Петровна! Ты, как всегда права. Помнишь, как там наше академик Михайла Васильевич Ломоносов написал:
«О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать».
- Я, между прочим, зело сердита на этого твоего академика, и ты сам знаешь, почему Иван Иванович. Токмо из приязни к тебе, я снисходительно к нему отношусь.
Видимо, в Петербурге так были довольны механиком, что члены Сената 30 декабря отправили Шамшуренкова не обратно в Нижний Новгород, а прямым ходом в Москву. Он сразу почувствовал облегчение, ибо после изготовления самобеглой коляски про него тут же и забыли, в смысле, не платили даже кормовых денег. Спасибо, что из предоставленной квартиры не выгоняли. Наконец, его снабдили паспортом, в котором значилось, что «велено ему явиться в Правительствующем Сенате Московской сенатской конторе и того ради по тракту от Санкт-Петербурга до Москвы команду имеющим везде пропускать его без задержания. Однако же такое сенатское решение вызвало недоумение в самой Москве, и долго, практически целых три месяца между двумя столицами велась оживленная переписка по поводу дальнейшей судьбы крестьянина. Шамшуренков, не видя выхода из своего положения, начал донимать Сенат просьбами о том, чтобы ему позволили хотя бы пешком возвратиться на родину. Разрешение было дано только 13 апреля 1753 года: новым сенатским распоряжением было приказано отправить его по-прежнему в Нижегородскую Губернскую канцелярию, а той Канцелярии по доносам его рассмотреть и определение учи-нить немедленно, как указы повелевают, а дабы он там к окончанию находящегося в оной канцелярии по доносу на яранских купцов Ивана Корякина с товарищи дела неотменно явился, а буде не явится, то подвержен будет немалому штрафу, в том обязать его подпис-кою. Подписка эта по его просьбе была скреплена сенатской роты солдатом князем Афанасием Кропоткиным.
Кстати, Камер-коллегия, продолжавшая настаивать на продолжении расследования корякинских преступлений, но будучи в курсе отсутствия в Нижнем Новгороде самого Шамшуренкова по воле Сената, писала нижегородской администрации, что ежели доноситель Шамшуренков поныне еще от Правительствующего Сената не прислан, то о том деле доказывать надлежит посадскому человеку Ермолаю Шевелеву, понеже в том доносительстве Шевелев с ним, Шамшуренковым, был товарищем.
Самого же Леонтия Лукьяновича за доставленное императрице удовольствие, то бишь за самобеглую коляску, наградили целым по тем временам состоянием – 50 рублями (деньги выдала Штатс-контора из неположенных в штат доходов, говоря современным языком – из внебюджетных средств «в награждение за сделание коляски»). В те времена, к примеру, четырехлетний бычoк стоил один рубль, а курицу или 15 яиц и вовсе можно было купить за одну копейку. Овца стоила 12-18 копеек, а шуба из бараньей овчины  – 30-40 копеек. Простые крестьянские зипуны можно было купить за 50 копеек, а «модные», с серебряными пуговицами – за 5-6 рублей. Пара сапог и та стоила от 25 до 50 копеек.
Кроме того, от Москвы до самого Нижнего Шамшуренкова снабдили ямской подводой и прогоны также оплатили из средств Штатс-конторы. Всего, значит, Леонтию выплатили 52 рубля и 18 с четвертью копеек. То-то радости было в Большом Поле. Теперь Леонтий мог уже не просить и не требовать, а просто заново выкупить участок земли, который много лет назад отобрал канцелярист-купец Иван Корякин у его старшего брата Федора. Да и сам Корякин к тому времени уже помер. Так что не с кем было тяжбу продолжать. Да и своим новым догадкам-изобретениям он мог теперь дать полную волю. Кто над ним теперь посмеет насмехаться? Даже если эти догадки его были из области, как сейчас сказали бы, фантастики! Так, последние из его проектов, о которых дошли до нас сведения, носили просто грандиозный характер. Шамшуренков дерзко предложил «подвести Волгу к Москве», затем посчитал возможным проложить «подземную колесную дорогу».
В конце октября 1754 года Камер-коллегия докладывала в Правительствующий Сенат, что по делу Корякина в Казанскую Губернскую канцелярию послан указ: велено оного Корякина от дел за вышеписанным же на него подозрением отрешить, а чего ради оная канцелярия такого подозрительного человека, ведая о нем, к делам определяла, – о том ответствовать. Но уже и тогда нижестоящие чиновники далеко не всегда выполняли указания своих столичных начальников. Потому и не дождалась никакого ответа Камер-коллегия от Казанской губернской канцелярии.
Неожиданно щедрый, в прямом смысле слова, царский подарок вызвал у большепольского Самоделкина настоящий прилив сил, и он снова рискнул предложить Сенату свои новые изобретения: «В прошлом, 1752 году сделал я, именованный, для апробации коляску, которая и поныне имеется в С. Петербурге при Правительствующем Сенате, а ныне еще могу для апробации сделать сани, которые будут ездить без лошадей зимою, а для пробы могут ходить и летом… И ежели позволено будет, то и еще сделать могу часы (верстомер), которые ходить будут у коляски на задней оси, на которых будет показываться на кругу стрелою до тысячи верст и на каждой версте будет бить колокольчик. А хотя прежде сделанная мною коляска и находится в действии, но токмо не так в скором ходу, и ежели еще повелено будет, то могу сделать той, прежней уборнее (т.е. меньше по размерам) и на ходу скорее и прочнее мастерством».
А ведь предлагавшийся Шамшуренковым верстомер – это не что иное, как современный спидометр. Давайте не будем забывать, что речь идет о середине XVIII (!) века. Тогда не то что еще никаких автомобилей не было, но даже самобеглая коляска во всем мире имелась в единственном экземпляре! К сожалению, несмотря на всю полезность изобретения и его огромное значение в дальнейшем развитии российского инженерного искусства, «самобеглой коляске» не было суждено стать достоянием общественности: долгое время императорская семья и приближенные использовали коляску для развлечения, а затем она попросту сгнила в одном из углов Конюшенного двора.
На сей раз Сенат на доношение Леонтия Шамшуренкова среагировал достаточно быстро, и уже в середине мая запросил крестьянина, во что оные сани со всеми материалами станут? Запросил, разумеется, через Московскую сенатскую контору, а та спустя всего две недели вызвала Шамшуренкова в Москву уже с расчетом стоимости своих новых изобретений, который ему помог сделать грамотный сын Василий.
- Со всеми материалами стать могут сани в 50 рублев, а часы – в 80 рублев, – докладывал Леонтий чиновникам. – Итого всё в 130 рублев укладывается.
Императрицу Елизавету новые изобретения заинтересовали, а ради таких «куриёзов» она не привыкла экономить деньги. Зато ее придворные не любили разбрасываться деньгами по пустякам, ежели они шли мимо их карманов и кошельков.
Леонтий Шамшуренков пробыл в Москве до осени 1753 года, дожидаясь ответа на свои новые изобретательские доношения. Но, так и не дождавшись, в осеннюю слякоть, с настроением под стать погоде, отправился домой. Не нужна, стало быть, матушке-России его набитая разными механическими придумками голова. Последние пять лет прожил Шамшуренков в своей деревне Большепольской, подрабатывая ремонтом нехитрой и несложной крестьянской техники окрест деревни и в Яранске. А в 1758 году, от роду в семьдесят один год Леонтий Лукьянович скончался. Всего на несколько лет пережил отца и его старший сын и главный помощник Василий.
   
(8 декабря 2011 г. –  10 мая 2012 г.)