Совок. Завод. Немецкий контингент

Эдуард Камоцкий
            Завод.  Германский  контингент.

После войны на территорию городка привезли из Германии конструкторское бюро по разработке авиационных двигателей (ЮМО и БМВ) из города Дессау. Привезли целиком оборудование и персонал с семьями и своей мебелью. Привезли даже парикмахера и школьных преподавателей, т.е. город Дессау, как спец. контингент, перебазировался на Управленческий.
Городок наш был благоустроенный, – он предназначался для работников управленческого аппарата строительства ГЭС. Теперь здесь поселили немцев.
Про завод мне рассказали мои новые друзья в комнате общежития, где я поселился.

В отделе кадров меня  определили в ОКБ (опытное конструкторское бюро), т.к. с моей специальностью в цехе делать было нечего. Сказали, что пропуск на завод мне выпишут через три дня, а пока я должен устроиться в общежитии, прописаться и встать на военный учет
Когда меня принимали в отделе кадров, то, извиняясь,  сказали, что сейчас на заводе возникли затруднения с жильем, и мне придется поселиться в общежитии. Как потом я узнал, до этого инженерам на заводе действительно давали комнаты. Основной состав завода был немецким, и к инженерам по немецким меркам относились, как к инженерам. В год моего приезда началось комплектование русского состава, и профессия «инженер» стала массовой. После этого комнаты давали только семейным. Так в общежитии я и прожил до тех пор, пока не обзавелся семьей.

Через проходную завода я прошел 1-го апреля.
Главного конструктора полковника Кузнецова не было, и меня принимал его заместитель майор Семенов. Сижу, ожидая приема, у секретаря, а в кабинет постоянно проходят и тут же выходят люди. Наконец, из кабинета выглядывает улыбающийся майор и говорит секретарю: «Евгения Алексеевна, я никого не вызывал» и улыбающийся скрывается за дверью.
1-го апреля – ребята шутят. Отлучившемуся с рабочего места говорят, что сейчас звонил Семенов и просил его зайти. Коллектив был сплошь молодым. «Старыми» были немногие, приехавшие из Рыбинска и из Уфы – им было за 30, а остальные были молодыми специалистами.
Через некоторое время пригласили меня.
- Где вы хотите работать?
- Я хочу быть конструктором.
- В какой мере Вы знакомы с газотурбинным двигателем?
- По популярной литературе, вроде журнала «Техника молодежи».
- Тогда мы Вам советуем пойти в бригаду «Маслосистемы», масло подается во все узлы, и Вы, таким образом, быстрее всего освоите наш двигатель. Согласны?
- Хорошо.
- Вот начальник вашего отдела.
Начальник отдела повел меня на рабочее место. Подходим к двери, и я вижу надпись: «Бригада приводов и агрегатов».
Ребята из комнаты, куда меня поселили в общежитии, работали в ОКБ. Они мне рассказали, что в ОКБ есть бригады редуктора, компрессора, камеры сгорания, турбины, приводов и агрегатов, регулирования, стартера, прочности, испытания и еще какие-то. По диплому мне следовало идти или в бригаду регулирования, или в бригаду прочности; с ребятами я поделился, что согласен в любую, кроме «приводов и агрегатов», и вот попал в «привода и агрегаты». Вот так.
Фактически это был  большой отдел. Привел меня начальник отдела – Махнев в маленькую комнатку, в которой размещалась собственно бригада маслосистемы.
Начальник бригады немец Опперман – умный, добрый, порядочный человек. В его подчинении было 6 человек. Два немца и четыре русских молодых специалиста. Нас четверых поставили к чертежным доскам (из четверых двое пришли годом раньше).

Меня восприняли, как мне потом говорили, настороженно – выжидательно. Одет я был не так, как тогда одевались. Послевоенное время прошло, а я был одет в галифе, хромовые сапоги на кожаной подошве и коричневый однобортный пиджак. Галифе цвета хаки (серо-зеленое) не было военным. Оно было из толстой ребристой шерсти, такой плотной, что ниток не разберешь (репс – что ли). Как папа говорил, «английское галифе» - он и купил его у английских моряков. Сапоги мы с ним выбирали на базаре, – чтобы хром был качественным и чтобы подошвы были из хорошей кожи. Кожаная подошва на снегу очень скользила. Сейчас вот подумал – XVIII – XIX века, когда не было микропоры и резиновых подошв со штампованным рисунком, когда сапоги были только на кожаных подошвах, как тогда держали равновесие на утоптанном скользком снегу. Простой народ валенки или лапти носил, а господа?
Я часто падал, но, вероятно, так одевались в папину молодость, и папе нравилось, что и мне хочется так одеваться. Ну, а если добавить к этому еще и усы, которые в то время были очень большой редкостью, даже у людей старшего поколения, то удивленно настороженный взгляд на меня моих будущих сослуживцев становится более чем понятным. Я не помню ни одного усатого в ОКБ и даже на заводе – ни среди русских, ни среди немцев.
Но такой костюм мне, в самом деле, нравился. Я продолжал одеваться, как мне хотелось, а мне хотелось детской романтики, и ничего не имело значения, кроме того, что мне так нравиться одеваться.
 
Мое поведение не отличалось благоразумием не только в отношении повседневной одежды. Я по комсомольски считал, что все у нас равны, и обращение на «Вы» или на «Ты» среди сослуживцев определяется только возрастом собеседника. Комсомольская гордость претила мне обращаться к равному по возрасту на «Вы» только потому, что он начальник. Молодым начальникам, пришедшим на завод на два – три года раньше меня, это не нравилось, им хотелось почтения. И среди моих коллег были совершенно «взрослые» люди, хотя и моих лет, которые обращения на «Вы» и на «Ты» применяли в зависимости от положения того, к кому они обращались. На «Вы» и по имени отчеству они обращались к начальству любого возраста.
Я к сослуживцам, заметно старшим меня, всегда обращался на "Вы" независимо от их положения.
Но и я, все же, понимал, что в некоторых ситуациях субординация должна соблюдаться независимо от возраста. Во время уборки картошки, в году, наверное, 60-м, я был каким-то старшим, и мне понадобилось позвать на место, где я был, начальника ОКБ Орлова Владимира Николаевича. Я понимал, что в данном-то случае вольность не допустима, но именно в этот момент  у меня выскочило из головы, как зовут начальника ОКБ, и на все поле кричу: «Орлов» и машу призывно рукой.
Через некоторое время Владимир Николаевич дал мне почитать книгу Карнеги «Как добиться успеха» – я не помню точного названия, но что-то в этом духе. В книжке карандашиком были подчеркнуты слова, что самым приятным для человека звуком, является звук его имени. Владимир Николаевич не знал, как со мной обращаться, и звал меня: «Пан Эдвард», что накладывало на наши отношения некоторую вредную для меня неловкость.
Сам Орлов обладал колоссальной памятью на имена. Неохватен был круг его знакомых. Достаточно было ему представить человека, и он уже помнил этого человека, а я, пожав руку, тут же забывал, кому я ее пожал.
Рита (жена) меня не однажды предупреждала, чтобы я не обращался к человеку, предварительно не узнав у нее, кто передо мной: «А то такое скажешь…». Однажды я спросил у товарища, как здоровье его тяжело больной жены; он посмотрел на меня: «Эдик, ты что? Уж год как ее нет». И Рита не видела в этом безобидную мою странность, она упрекала меня в пренебрежении к людям, в моем невнимании по отношению к ним. А живем-то мы не в изолированном пенале, а среди людей. Но мне, все же, хочется считать, что с моей стороны это не пренебрежение, а простая физиологическая рассеянность. Очень не хочется считать себя непорядочным.

Работа в бригаде маслосистемы оказалась для меня очень  интересной. Немцы еще в Германии разработали принципиально новые шестеренчатые насосы и замкнутую систему смазки. Надо сказать, что немцы и во время войны не прекращали поиск новых научных и конструктивных решений для создания новых видов оружия. Они, в частности, создали и освоили в промышленности жидкостной ракетный двигатель (Фау– 2), который стал прообразом современных ЖРД для космических ракет, а  к концу войны развили теорию и создали промышленный образец газотурбинного двигателя для авиации.  Опперман участвовал в этих разработках самым активным образом. Как он рассказывал, приходит идея, а идет война. Берешь свою пайку хлеба, идешь в цех, и рабочий за этот кусочек хлеба делает ТЕБЕ!!! вновь придуманную деталь! Это не была увлеченность фашизмом, это была увлеченность работой – так же он и у нас работал. Жена Оппермана ругалась: «Забирай и кровать на свой завод».
 А на счет фашизма… умные трезвые люди, вроде него, радовались восстановлению экономики и успехам Германии до той поры, пока Гитлер не ввел войска в Чехословакию. После Чехословакии они прикусили губы и стали опасаться, что добром амбиции Гитлера не кончатся, поэтому поражение восприняли, как реальность. Нельзя против всего мира идти.
 К нашим рассказам о зверствах фашистов, о «душегубках» относились с недоверием.
- Вы их видели?
Даже свидетельство одного из наших товарищей о том, что кто-то из его родственников, вроде в Краснодаре, погиб в душегубке, не развеяли их сомнения: не спорили, но сомневались.
Как мы о том, как добывалось золото на Колыме, узнали только из публикаций тех, кто пережил этот ад, так и они о том, что было за колючей проволокой Бухенвальда, узнали только после Нюренбергского процесса. По слухам среди тыловых немцев, там были «трудовые» лагеря, а фронтовые немцы, вообще об этом не знали – перед ними был фронт. Об этом мы беседовали с Опперманом, а что по этому поводу могли сказать остальные 70 миллионов немцев, я не знаю.

. Когда в разгромленной Германии завод остановился, Опперман перебрался в деревню, где нашел работу трактористом. Как он говорил – трубка в зубах, баранка в руках, и далеко от послевоенных городских забот, тревог и волнений.
Приняв решение о перебазировании немецкого ОКБ из города Дессау на Управленческий, правительство назначило русскую администрацию, которая отправилась в Дессау за документацией, станками и людьми.
Людей приглашали добровольно – принудительно. Тебе о работе говорят оккупационные власти победившей страны, т.е. отказаться невозможно, но предлагают приемлемые условия. Зарплата в два раза выше, чем у русских специалистов, и свобода в пределах загородного района – Волга, лес. Специалистов искали, нашли и Оппермана.
Договор с людьми заключали на 5 лет. Немцы это восприняли буквально – с точностью до месяца. Ну а поскольку были заключены договоры, то и работали они, стараясь не уронить свою марку специалиста. Разрабатывали и доводили новые для нас, да и для мира, двигатели.
 Включились в работу и мы. Уходили с завода ко времени закрытия столовой – чтобы успеть поужинать (10 часов вечера).         
Конечно, не все немцы работали, как Опперман, – с запредельной самоотдачей. Основная масса работала строго по часам. Нас влили в немецкий коллектив набираться опыта, чтобы со временем заменить немцев без заминки в проектировании и доводке двигателей. Мы завидовали им, как специалистам. Мы видели, что такие специалисты везде и всегда нужны. Вот мы их победили и не просто победили, а разбили, но не их, а Германию, а их как специалистов пригласили к нам работать, и платим им больше, чем своим специалистам. Еще перед войной, когда в Германии свирепствовала безработица, некоторые из них поехали работать в Америку, и там они ценились как специалисты.
 Как в любом коллективе, так и среди немцев были разные и люди, и работники. Работающий в нашей бригаде немец Бёльке был стрелком в экипаже самолета во время войны. Во время войны он целился в наши самолеты и, может быть, сбивал их, мы, разумеется, об  этом не говорили, в душу не лезли, а теперь он каждый день с утра шел на испытательные стенды и выписывал из протоколов испытания двигателей данные, относящиеся к работе маслосистемы. С испытательной станции приходил на свое рабочее место и по данным испытаний  строил графики – это был его предел. Это была его работа, и работал он в нашем коллективе, который считал своим. Задавал программы испытания и анализировал графики Опперман. 
Немец Зиман вел испытания наших агрегатов в лаборатории. Он не скрывал своего презрительного к нам отношения. Ячейки его памяти были заняты воспоминаниями о блестящих победах немцев в начале войны. Поражение объяснял тем, что на Германию навалились все, забывая о том, что не на Германию все напали, а Германия противопоставила себя всем. Однако, находясь в подчинении немца Оппермана, недобросовестности в работе не допускал,  прилежно исполняя заданные работы. Назначенные немцам оклады, в два раза превосходящие оклады наших специалистов, подогревали их чувство превосходства над нами, и некоторые вели себя нагло.
Здоровенный немец, который, противопоставляя себя русской зиме, при любых морозах не носил теплой одежды, а чтобы уверенно чувствовать себя на наших, заваленных по окна первых этажей сугробами, скользких  тротуарах (ни дворников, ни бульдозеров для чистки тротуаров не было), привязывал к ботинкам металлические пластины с приваренными к ним ребрами. Войдя в здание,  не отвязывал эти пластины, а прямо с улицы, громыхая по паркету, шел на свое рабочее место. Однажды, проходя мимо, это безобразие увидел полковник Кузнецов. Главный конструктор поступил по военному – он посадил этого немца «на губу», велев запереть немца на два часа в кладовке. Немцы восприняли это с юмором и от всей души хохотали по поводу наказания, насмехаясь над соотечественником –  по паркету все же в подковах с шипами не ходят.

 Николай Дмитриевич вообще нетерпимо относился к нарушениям этики быта. Когда был он уже генералом и летел в рейсовом самолете, в салоне оказался пьяный офицер, который вел себя по-хамски. Кузнецов поставил его перед собой, сорвал с него погоны, и велел доложить в части, что генерал Кузнецов наложил на него взыскание. По этому поводу тогдашний министр обороны написал письмо Николаю Дмитриевичу, что погоны срывать все же не следовало.
Конечно, немцы понимали, в какой стране они живут. Они сами только что жили в стране партийной диктатуры и органов гестапо.
Был характерный случай на испытательной станции.
 Русский моторист в присутствии немецкого моториста, находясь на эстакаде, перегнулся через перила и свалился с двухметровой высоты вниз головой. Его увезли в больницу с сотрясением мозга. Немецкий моторист, напугавшись, что его могут обвинить в покушении на здоровье русского моториста, так убедительно старался показать, как это произошло, что сам свалился, и его увезли в ту же больницу. Такой вот смех сквозь слезы.
Бывали и по-настоящему острые моменты. Как-то у Кузнецова разбирали дефект в работе камеры сгорания, связанный с работой маслосистемы, поэтому я в этом совещании  участвовал. Дефект никак не поддавался устранению, а о ходе работ Кузнецов был обязан   докладывать в министерство. Он только что был назначен Главным конструктором, и в министерстве старались убедиться, что их выбор правилен.
   На этом совещании в предвидении неприятного разговора с министерством Кузнецов сорвался. Он стал кричать на начальника отдела камеры сгорания  доктора Герлаха, обвиняя его в том, что он занимается саботажем и вредительством. В отношении того разбираемого дефекта я и тогда, и сейчас так не думаю, но через несколько лет после этой сцены, когда Герлах уже в ГДР занимал высокий пост на уровне заместителя министра, его, как мы тогда узнали из газет, обвинили в шпионаже в пользу ФРГ.  Нам это было интересно, потому что, возможно, это был наш Герлах, но сам факт, трактуемый, как шпионаж, был для нас «шпионажем» в одной части Германии в пользу другой части той же Германии, т.е. как бы службой одной общей Германии. Это ощущение стало осязаемым после возведения в Берлине каменной стены разделившей Берлин на две части. Разные части не надо разделять – они и так разные, а вот стена свидетельствовала, что на части разделен единый, в сознании жителей, Берлин.

В целом Кузнецов с большим уважением относился к немецким специалистам. Он, как и мы, учился у них. От их работы зависела его карьера, да и послали-то его на завод на первых порах военным надсмотрщиком, но немцы быстро разглядели в нем талант инженера и относились к нему с не меньшим уважением, чем он к ним. 
Начальник нашего ОКБ немец Бранднер не был приглашен на работу на наш завод, -  он был на него послан. После разгрома Германии его, как ценный интеллектуальный капитал захватили и посадили, может быть, в «шарашку», подобную той, в которой до этого сидели Туполев и Королев. Бранднер, сидя в тюрьме, заявил, что ему нужна чертежная доска. Наша власть за тем его и посадила, чтобы работал, и доску ему дали. Он начертил двигатель и предложил свои знания, чтобы его сделать. Не исключено, что это просто легенда, сочиненная, чтобы возвеличить начальника ОКБ как специалиста, а его не надо было возвеличивать, мы и так видели его величие.
Подписывает он отчет или заказ, вроде бы не глядя, а через некоторое время, иногда продолжительное, спрашивает по существу подписанного им документа. Не целесообразные заказы не подписывал. Я пришел к нему как-то с таким заказом. Он убедил меня, что ради пустяшного эксперимента не стоит загружать, работающее с напряжением производство, а я все время что-то пробовал. Т.е. он держал в уме весь процесс проектирования и доводки. А над этим «вроде не глядя» немцы решили подшутить.
 Когда приносишь пачку документов по одной теме, то главный содержательный документ кладешь сверху и по нему докладываешь по существу проблемы или вопроса. Остальные сопровождающие первый  лист листы кладешь под первый, чтобы выглядывало только место, где надо поставить подпись.
 Немецкие юмористы среди листов, сопровождающих главный, подложили записку, что Бранднер обязуется поставить шутникам ящик пива. Пришлось поставить. Такими были взаимоотношения в немецком коллективе.
Бранднер следил и направлял всю текущую работу. Конечно, согласованно и в соответствии с генеральной линией, заданной Кузнецовым.
 Каждое утро он обходил все конструкторские бригады и знал, что творится на каждой чертежной доске, как воплощаются в чертежи задания и мысли Кузнецова.
После того, как немцев отпустили, он назвал местом своего поселения Австрию. Будучи в Австрии, он опубликовал в журнале «Интеравио» статью о своей работе у нас, в которой очень высоко оценил талант Кузнецова как двигателиста. Из Австрии он прислал Кузнецову телеграмму с приглашением на свадьбу дочери. Кузнецов ему не ответил. При наших порядках для него это было просто невозможно при всем его уважении к Бранднеру.
Немцы были исключительно ответственны в своей работе, чрезвычайно дорожили своей репутацией.
В цехах  лежали так называемые книги ОКБ, в которых конструктор ОКБ мог сделать запись о необходимом изменении чертежа, которое он увидел непосредственно в цехе в процессе изготовления детали или по результатам испытания узла или двигателя. Эта запись сразу принималась как руководство к действию. Понятна та ответственность, которую брал на себя конструктор, принимая решение зачастую без согласования с начальством. Начальник у немцев организовывал работу, а за работоспособность узла отвечал конструктор. Поэтому он и мог самостоятельно сделать запись в книге ОКБ, чтобы не задерживать производство, не останавливать его на время согласования. Потом это изменение вносилось в чертеж, проходя все стадии согласования, с соблюдением всех требований стандартов, но изменялась деталь еще до соблюдения этих необходимых формальностей, которые являлись дополнительным контролем.
О мере ответственности, которая возлагалась на работника конструкторского бюро, рассказывал немец Фольгайм. Ему довелось работать в Америке на проверке чертежей. Конструктор, пока чертит, настолько привыкает к своему чертежу, настолько он у него примелькался в глазах, что при всем старании он может не заметить своей ошибки. В цех же чертеж должен идти без ошибок. Чтобы достичь этого, в американском конструкторском бюро, где он работал, был организован институт контролеров, проверяющих все выходящие из конструкторского бюро чертежи. Фольгайм рассказывал, что когда контролер первый раз пропустит чертеж с ошибкой, ему дружелюбно скажут, что надо постараться быть более внимательным. Если он еще раз пропустит ошибку, его с этой работы снимут, т.к. он не способен быть достаточно для этой работы внимательным.

У нас, как и у немцев, чертеж подписывает начальник бригады, начальник отдела, ведущий конструктор, Начальник ОКБ, технолог, Главный технолог и Главный конструктор. Помимо них чертеж, как и у немцев, подписывал еще и начальник бригады стандартов (нормалей), который контролировал правильность оформления чертежа, в том числе простановки размеров, и все-таки в цех чертежи поступали с ошибками,  но никто никакой ответственности за пропущенные ошибки не нес. Значительную часть нашего рабочего времени отнимал процесс выпуска «листков изменения» с исправлением ошибок конструктора. 
Немцы и нам старались привить  ответственность. Так, удачно сконструированную нашим конструктором Еличевым центрифугу они называли «центрифуга Еличева». Понятна та гордость и та ответственность, которую испытывал Еличев по отношению к «своему» узлу. Перед войной у немцев были  Мессершмитты, Фокке-Вульфы, а у нас    И-15, И-16 и только перед самой войной Яки, Лаги.
Когда я пришел в бригаду, я не мог ограничиться чертежной доской и стал интересоваться процессом. По моим вопросам Опперман понял, что я нутром чувствую гидравлику процесса, и привлек меня к испытаниям двигателя на стенде и к испытаниям агрегатов в лаборатории.
Очень скоро Оппермана перестали беспокоить и стали и днем и ночью вызывать по телефону меня. Если днем на работе вызывали Оппермана, то все равно он посылал на стенды меня.
Ночью звонили в общежитие. Телефон стоял в коридоре на тумбочке у вахтерши. Она шла к нам, будила меня, я в трусах садился на ее место и пытался спросонья понять, что же там, на испытательной станции двигателей (цех 14) или в лаборатории (цех 23) случилось. Иногда удавалось дать рекомендацию по телефону, а иногда одеваешься и по пустому ночному городку один идешь на завод.  Гордость меня распирала оттого, что меня позвали, что я нужен, что на меня надеются, и полная уверенность, что я решу проблему. Позже ребята говорили, что они завидовали тому, что я только что пришел на завод, а меня уже по ночам вызывают.
Самоуважение, а, следовательно, и ответственность вызывало в нас и отношение к нам немецких начальников цехов.
Я еще только собираюсь выпустить чертеж клапана, а Гер Опперман уже предупредил начальника цеха. Я еще только рассчитываю пружину, а уже звонит начальник цеха Гер Лямме и спрашивает: «Гер Камоцкий, какой диаметр и марка проволоки для пружины? Надо посмотреть, есть ли на складе, чтобы не было задержки».

Почти все немцы освоили русский язык. Я пытался что-то освоить в немецком, но за год, кроме нескольких названий агрегатов, ничего не освоил. Немец Зиман принципиально не говорил по-русски. А может быть, был не способен, как и я, освоить чужой язык. Гер Опперман с улыбкой смотрел на нас, когда мы с Зиманом пытались обсудить программу для испытания в лаборатории. Зиман должен был передавать мне опыт. Мы вперемежку сыпали русские, немецкие и английские слова, кивали друг другу головой и говорили совершенно о разных вещах. Но, так как программу, в конечном счете, писал я, то уже через месяц другой я  писал то, что считал нужным и так, как считал нужным, а Гер Опперман мою программу всегда утверждал – он сразу меня отметил.
Был среди немцев инженер в лаборатории, который  знал русский язык  лучше меня (у меня-то с первого по последний класс были тройки вперемежку с двойками). Он родился и вырос в Астрахани, а перед войной уехал в Германию. И вот опять оказался в России, но уже как гражданин Германии. Звали его Виктор Михайлович. В техбюро лаборатории, где он работал инженером и где я бывал по долгу службы, немцы шутили:  «Немец Виктор Михайлович и русский Эдуард Телесфорович».
Когда немцев с нашего завода отпустили, он сразу оказался в Германии, а те немцы Поволжья и Северного Кавказа, которые сохранили верность своей Родине – России и перед войной не уехали в Германию, были во время войны вывезены в Сибирь и в Казахстан. Когда им через много лет после окончания войны встал вопрос о возвращении их на родину (на Кавказ и на Волгу), то их благоустроенные поселки оказались занятыми и запущенными  Новые жители их не ждали и им не радовались, Началось длительное «решение вопроса» – согласование административных, правовых, моральных, экономических и эмоциональных  проблем.
Многие при этом решили уехать на историческую родину, но и Германия для некоторых из них оказалась чужой – они уже стали русскими.
 
Типичных судеб нет, но судьбы каждого дает некоторый оттенок общей картине. В нашем доме живет потомок таких немцев –    Матис Яков Яковлевич. Жили его предки на Запорожье еще с Екатерининских времен. Перед войной забрали деда,  а с началом войны его отца, которому было 17 лет, и троих его старших братьев сначала мобилизовали и уже одели в форму, но тут же передумали, форму заменили на робу и отправили, как врагов, на рудники Ивдельлага на Урале. Три брата там погибли, Выжил только один, после отбытия срока, в 1948 году его отправили на спец поселение в совхоз Новосибирской области, где были вывезенные с Запорожья немецкие семьи, в том числе и его мать. Матери, чтобы ее не расстраивать, он не сказал о гибели остальных ее сыновей, а после XX съезда они узнали, что и деда его расстреляли. В Сибири он обзавелся семьей, и в 50 году у него родился сын Яков, который на действительной служил в наших краях. Ему понравился Управленческий, и он после демобилизации поступил в школу мастеров на нашем заводе. До пенсии работал мастером и живет в нашем доме. После войны отцу вернуться в Запорожье не разрешили, и после налаженных отношений с Германией, отец в Германию репатриировался, но не прижился там – психологически он был уже наш, и когда умерла жена, он вернулся в Россию и поселился в Краснодарском крае у дочери. Ему сейчас 90 лет, и он чувствует себя дома.