Тригонометрия

Анна Мёллендорф
«Эйяфьядлайёкюдль» — доносится из телевизора, когда в середине апреля все новостные программы были просто забиты новостью о том, что где-то там, далеко от меня, в недосягаемой для обычного человека, не видавшего вблизи ни кораблей, ни самолетов, Исландии.

«Эйяфьядлайёкюдль» — срывается с губ телеведущих, которые, наверное, по ночам молятся, чтобы произнести это четко, идеально, быстро, безупречно. Они спят и грезят, что наконец произнесут это.

Четко, идеально, быстро, безупречно.

Мне все равно, и безразличие серо-лиловой пеленой встает перед глазами, заставляя смотреть на экран телевизора как-то отрешенно, будто бы я и не с этой планеты, лишь мимоходом, пролетая между Солнцем и Юпитером. Я слишком далеко от выплевывающего в воздух разгоряченный пепел злого вулкана, который откровенно смеется над людьми. Воздушное пространство не земля, а авиалинии не проходят сквозь меня.

Но я улыбаюсь, слыша это «Эйяфьядлайёкюдль». Вот же оно, перед вами — самое сложное для понимание слово, так почему все же внимание приковано железно-ржавыми цепями к каким-то линиям в воздушном пространстве, когда мир содрогается (или только готовиться дрожать в восторге) от сенсации?

Я жду ярко-алые заголовки газет, где шрифтами с засечками будет провозглашено: «Найдено самое непонятное слово на всем земном шаре, а то и во Вселенной». И с запозданием, как поезд, до меня доходит: а может, и не самое непонятное.

Но у меня восторг и эйфория, потому что хоть и не самое-самое, но предостаточно. И почему-то я снова в смятении: неужели какие-то рейсы, которые возобновятся потом (а по-другому и быть не может) сейчас самые важные в этом безрадостном мире?

А вулкан смеется на своем языке, вулканическом, на крике природы, выплевывая в воздух и дальше серый пепел, бросая в лицо всем, даже мне, несмотря на то, как мы далеко и что нас разделяет: вот вас еще больше серости в вашу серую жизнь.

Эйяфьядлайёкюдль теряет былую славу, роняет ее, разжав свои несуществующие эфемерные руки, когда самолеты снова режут крыльями пласты воздуха. Телеведущие спят спокойно, не вздрагивая и не просыпаясь среди ночи, если, конечно, на то у них нет причин, а старые, вулканические уже никого не терзают, не кусают за пальцы, как в том обычном апреле. Как той весной.

Эйяфьядлайёкюдль стирается и выцветает из-под чужих черепных коробок и снова засыпает, глотая горькие слезы забытья — пока он горел и плевался, было куда лучше.

Раньше всегда было лучше — выдумка несуществующей статистики, которая живет параллельно нам, вчитываясь в книги наших жизней, смотря в телевизоры наших мыслей, а потом делает такие неутешительные выводы. И их мы покорно глотаем, как горькие пилюлю из сердца стерильных больниц, веря во все, что нам говорят.

Эйяфьядлайёкюдль просыпается во мне давно забытым воспоминанием, когда я смотрю в чужие глаза, полные не счастливых слез или полного всепоглощающего горя, а полнейшего не понимая. Наверное, такой взгляд бывает у чрезвычайно глупой собаки, которой отчаянно пытаются вдолбить тригонометрию, а потом, от тщетности не только попыток, но и бытия, стреляют в него.

У меня не было ничего, что стреляло.

— Нет, — повторяю я, готовясь произносить каждую букву по отдельности, рисовать палками на мокром песке, выскабливать на мемориальных досках.

Эн. Е. Тэ.

А вместе одно единое и краткое «нет», почто эталон слова.

В ответ все тот же взгляд тупой собаки, как будто кто-то установил это в человека и сейчас, издеваясь над всем, что есть, повторяет одну и ту же программу снова и снова.

Взгляд тупой собаки да взгляд тупой собаки.

Мое «нет», пущенное на волю, в свободный полет, в чистое голубое небо всеобъемлющего понимания, разбивается вдребезги, крошится маленькими осколками скинутой на пол фарфоровой синей чашки.

Три буквы выигрывают бескровную битву у шестнадцати. Эйяфьядлайёкюдль склоняет голову, признавая поражение перед кротким «нет». Титул самого непонятного слова вырван даже у того, у кого его, возможно, и не было.

«Кражи века» и мировые войны — все они меркнут, становятся бесплотными белесыми призраками, как только на сцену выходит малюсенькое словечко. Самое непонятное словечко.

Бетонные блоки, которые мне видно из окна, когда-нибудь сложатся сломанным карточным домиком, погребя под собой все тех, кто там жил или пытался жить, скорее уж, следил за собственным существованием.

Соседский ребенок — маленькая плачущая девочка в розовых пеленках, — она когда-нибудь сдохнет. От старости или от болезни. Или ей в метро отрежет голову пришедший поезд. Склоняюсь к тому, что она захлебнется своими соплями, пытаясь криком воззвать к уму своих горе-родителей — а я знаю, насколько они хреновые мамаши и папаши.

Одно останется неизменным. Одно не подавится песком времен, останется таким же как и было.

Слово «нет» — это такая непонятная вещь, просто на века. Никто его не слышит — то ли разобрать не может, то ли и вовсе забыл.

— Ты понимаешь мое «нет»?