Бывшие

Глиссуар
Нет родины. Замок висит острожный,
И все кругом ненужно или ложно…


Ольга плачет, задыхается тихими рыданиями. Слезы чертят дорожки по ее измученному лицу. Это лицо, когда-то знакомое, когда-то милое, отмечено теперь печатью скорби, как лик Богородицы у креста Спасителя. Она страдальчески заламывает пальцы, узкие и тонкие, без украшений и колец. Когда-то я знал и любил эти руки, но теперь мне страшно, если они коснутся меня.

- Прошу тебя, Жорж, - Ольга стонет и обращает ко мне горящие мольбой глаза. - Не бросай меня. Давай уедем вместе.

Между нами на столе две белые фаянсовые чашки с кофе. Я заварил его так, как она любила раньше. Больше ничего нет. Только стол без скатерти, два стула, голые стены, наглухо закрытые ставнями окна. Я не могу оставаться здесь.

- Умоляю, Жорж. Не оставляй меня. Уедем вместе и будем жить. Ведь я же люблю тебя, милый мой Жорж…

Что-то трескается и ломается во мне. Встает в горле сухой спазм и едко щиплет глаза. И все-таки это моя Ольга. Она, родная, любимая. Изменившаяся, измученная, отчаявшаяся – как и я. Я понимаю: мы одинаковые. И тянусь к ней.

- Хорошо, Ольга, хорошо. Едем вместе.

Я обнимаю ее, как обнимал раньше. Я целую ее губы со вкусом слез. Разве мы не люди? Разве не хочется нам еще жить? Жить спокойно и мирно, вдали от России, там, где не достанут нас ни война, ни коммунисты, ни воспоминания?

- Обещаю тебе, Ольга, мы попытаемся.

Попытаемся вырваться.


***


И вот мы едем поездом. Ни на минуту не расцепляем рук. Оставляем позади несчастную опустевшую землю. Землю, сочащуюся кровью при каждом шаге. Оставляем погрязшую в красном болезнетворном мареве Первопрестольную. Мчится поезд; мы видим в окне сожженные нивы, разоренные деревни, виселицы, могильные ямы, полные изрубленных тел. Для нас борьба кончилась.


***


Мы оказались в Париже, имея при себе немного денег и чуть-чуть вещей. Как и многие другие. Как и многие другие, мы будто смогли освоиться. Теперь у нас галантерейная лавка и маленькая квартирка на втором этаже. Ольга стоит за прилавком, улыбается искусственно и бледно клиенткам. Вечерами мастерит шляпки, обшивая их кружевом и блестящими лентами. Я закупаю кружева, ткани, пуговицы, нитки и прочее. Все обсчитываю и веду бухгалтерию.

Жизнь спокойная, размеренная, «мирная». Тошнотворно-бессмысленная.

В России у нас, для нас, давно уже ничего не осталось – ни семьи, ни друзей, ни товарищей, ни будущего. И все-таки Россия не отпускает.

Мы с Ольгой стали спать на разных кроватях. Она часто вовсе не спит, лежа неподвижно и часами глядя в белый потолок. Меня лихорадит ночами, и снятся кошмары. Я каждую ночь задыхаюсь. Но днем мы не разговариваем об этом. Мы вообще почти не разговариваем.

Ольга купила белые фаянсовые чашки, и каждый вечер я завариваю ее любимый кофе.

- Мадам Жовьер хочет, чтобы я сделала для нее шляпку, непохожую на другие, - тихо и монотонно рассказывает Ольга. – Но у меня не получаются оригинальные шляпки.

- Шли к черту эту мадам Жовьер, - отвечаю я.

Мне тошно от всех этих француженок с их шляпками, кружевами, ленточками и перчатками. Как они могут жить так, будто это действительно важно?


***


Поднимаясь из подсобки с коробкой серебряных ниток, я вдруг замечаю его. Он стоит со скучающим видом у стеклянной двери лавки, пока его жена рассматривает платки и шали. Он постарел и изменился, носит теперь гражданский костюм, но я все-таки узнаю его сразу.

- Как поживаете, Александр Иванович? – я протягиваю ему руку, и он пожимает ее с удивленным видом, ожидая, что я назову себя.

- Ну же, ваше превосходительство? – улыбаюсь я. – Не узнаете меня?

Мне смешно. Смешно, что когда-то я считал этого человека своим врагом и видел необходимость в его убийстве.

Он бледнеет. Его рука, соприкоснувшаяся с моей, сжимается в кулак. Он зовет жену и резко разворачивается к двери.

- А все-таки жаль, что не перевешали нас всех, да? Была бы жива Россия, - бросаю ему вслед.

- Очень жаль, - соглашается он, коротко оборачиваясь.

- Приходите на чай вечером, Александр Иванович.

И он приходит, как ни странно.


***


Иногда кажется, я теряю восприятие времени. Тянутся серые безличные месяцы. В Париже не заметна даже смена времен года. Если бы не новости из России, я не знал бы, который век. Только большевики не дадут забыть – век кровавый.


***


Поднос с белыми фаянсовыми чашками падает из рук Ольги. Сама она оседает на пол, рыдает в голос, пытается собрать осколки и режет себе ладони. Лучшее, что я могу сделать – это сбежать в свою комнатку и сделать вид, что не слышу. Я не могу помочь, мне самому не легче.

Ночью Ольга приходит ко мне, ложится рядом. Трогает перебинтованными руками мое лицо.

- Жорж, я не могу так больше. Это невыносимо. Это не жизнь.

- Я знаю.

Что она теперь скажет? Что нам нужно вернуться? Туда… в Советы? Пройтись по Тверской, взглянуть еще раз на Храм Христа и умереть в подвале «Вечека»? А после – в безымянную яму с известью? Не лучше ли это, чем мраморные плиты французского погоста?

- Поздно, Ольга. Мы свой выбор сделали.

- Ведь мы уехали, Жорж, - шепчет сквозь плач Ольга. – Мы оставили ее, отказались от нее. Почему она не оставит нас, почему не даст дышать, жить и любить?

Не знаю. Я не знаю, что ей ответить. Раньше я жил и дышал террором. Потом борьбой с большевиками. Теперь и этого не осталось. Во мне всегда была одна только ненависть, которую я принимал за любовь к народу. Стоит ли теперь удивляться, что осталась одна пустота?


***


Ольга разливает сухое шампанское по вытянутым хрустальным фужерам. Руки у нее дрожат, но не от страха, а от нетерпения.

- Я все хорошо рассчитала и отмерила, Жорж, - говорит она подрагивающим от возбуждения голосом. Между нами только стол и бокалы на тонких хрустальных ножках. – Подействует быстро и надежно.

А хотя бы и долго. Я много мучил других людей, много мучился сам. Больше не боюсь боли.

У меня никогда не было детей… но чувство такое, будто я потерял ребенка и мать в одном лице. Что ни делай после такого – это не будет жизнью. А раз не жизнь – то и жалеть не о чем. Я взял фужер и выпил разом.

Снятся ли покойникам московские сны?