Расщепление

Глиссуар
Он приходит домой поздно, всегда затемно. Профессионально чеканит шаг до порога, но едва затворив за собой дверь, горбится, как древний старик, ползет, как побитая собака. На него каждый день давят сырые серые стены, он каждую минуту задыхается. С каждым годом, месяцем, днем – все хуже. Она выпивает из него и жизнь, и душу. И жизнь, и душу – все Ей, с готовностью, с пылом, все бросить на Ее алтарь и распластаться с униженно-заискивающей улыбкой. Она ненасытная, Ей никогда не будет достаточно.

Он смотрится в зеркало и водит бритвой по впалым щекам. Каждый раз рука норовит скользнуть лезвием по горлу. В зеркале отражается мертвый серый человек. Лицо как восковая маска, вечная, нестираемая синева под измученными пустыми глазами, заострившийся нос и нервно подергивающийся уголок губ. Исхудавшее, больное тело. Он надевает свою кожанку практически на кости.

Он мало ест, питается больше водкой и сигаретным дымом. Он не может смотреть на мясо. Женщина приготовила ему как-то мясные котлеты, но он перевернул тарелку, и было видно, что его вот-вот вырвет. Мясо, парное мясо, множество белых туш, подвешенных за ноги. Бледное рыхлое месиво сваленных в кучу друг на друга тел.
- Опять мясо, - выдыхает он с болезненным отвращением и отворачивается.
 
Он мало говорит, будто собственный голос царапает ему уши, как скрежещущая неисправная деталь механизма. Наверное, он устал слышать свой голос, снова и снова повторяющий одни и те слова, - даже в полной тишине. Особенно в тишине. Женщина тоже молчит. Потому что знает, что нельзя спрашивать его ни о чем, он только дернет плечом – не ссохшимся, зарубцованным, а здоровым,  – отмолчится или выдаст дежурно-фальшивое: «все хорошо».

Он спит плохо, рвано, но тихо – без криков и всхлипов. Он думает о Ней засыпая и во сне видит Ее. Она в грязной, вшивой, красно-серой рубахе, пухнущая с голоду, Она заглатывает в себя и не может остановиться, Ей мало, мало… Она голодна, и поэтому жестока. Она хочет пожрать мир, как и его. Она пугающая, но уже родная. Все Ей, все. Как женщине не возненавидеть Ее за то, что она с ним сделала?

Женщина помнит, каким он был. Открытый, понятный, добрый. Теперь от него осталась тень с чернеющим дымящимся провалом посередине груди. На него такого больно смотреть, больно видеть в его глазах отражение того, что видит он каждый день. Он стал замкнутым, нервным, запуганным и придавленным. Он слишком усердно служил Ей, и от него осталась теперь выжатая, высушенная оболочка.

Женщина слышит, как он осторожно, будто стыдясь, с молящим скрипом, приоткрывает дверь в ее комнату. На негнущихся ногах, словно прихрамывая, подходит к ее кровати и ложится на край, вытягивается рядом длинным тощим телом. Женщина в темноте не может разглядеть его лицо, но чувствует сотрясающую его мелкую дрожь.
- Мама, мамочка, - шепчет срывающимся шепотом, ловя ее сухую, морщинистую руку и прижимаясь лицом к груди, что его выкормила. Жалобно, протяжно стонет.
- Что с тобой, Андрюша?

Женщина гладит его по спине, обтянутой тканью влажной от испарины сорочки. Он дергается и начинает тихо плакать, захлебываться всхлипами. Он едва помещается на кровати, но в этот момент кажется таким маленьким, будто можно обнять его обеими руками, как раньше, поднять на руки, убаюкать, успокоить.
- Мамочка, мне очень плохо, - просит, умоляет защитить, пожалеть, как в детстве. – Я… так много…

И срывается, не договаривает, задыхается слезами, поднявшейся в горле сухостью, молчанием и отчаянием. Худое, костлявое тело сводит в судороге, как от боли. Выплакавшись, успокаивается. Высвобождается из объятий, расцепляет обхватившие его материнские руки, вылезает и ползет к себе. Ложится на свою кровать под скрипучий вздох матраса, и будто не было и нет ничего.

Утром собранный, подтянутый, неживой, бреется, стоя перед зеркалом, надевает рубашку, френч, кожанку. Уже на пороге закуривает папиросу и идет, твердо чеканя шаг. В трехэтажный белый дом с страшной красной табличкой «Губернская Чрезвычайная  Комиссия». На работу. К Ней.