Заповедник

Глиссуар
Мы ехали несколько часов. Когда на обледенелой дороге машину заносило, я ударялся головой о стальную ручку двери, но на это никто не обращал внимания. Иногда я терял сознание на несколько секунд, но все равно прекрасно понимал, что происходит и что мне вскорости предстоит.

Машина остановилась около погнутого указателя. Краска с него давно слезла, и невозможно было различить выбитых на нем букв, но я знал, что этот знак указывает дорогу к Заповеднику. С меня сняли наручники и вытащили из машины. Я пытался опереться о дверцу автомобиля и встать на ноги, но не смог. Упал, растянувшись на слегка присыпанной снегом дороге. Человек, которого я хорошо знал, с которым десять лет учился в одном классе, сгреб меня с асфальта, грубо встряхнул и толкнул в сторону леса. За все время ни он, ни его напарник не сказали мне ни слова. И я знал, что не скажут. Потому что им нечего мне сказать, а мне нечего ответить.

Я пошел, вернее, потащился, в ту сторону, куда показывал ржавый указатель, ни разу не обернувшись. Я слышал, как хлопнули дверцы машины, как завелся мотор и заскрипели шины по ледяной полосе, а через минуту все стихло. Земля была покрыта тонким слоем снега, а под ним прело гнилое месиво из опавших осенних листьев. Наверное, мне повезло, что в этом году было так скудно с осадками, потому что по метровым сугробам я бы не пробрался. Я шел по лесу в десятиградусный мороз, ежеминутно припадая на руки, хромая на одну ногу, оставляя за собой кровавые следы, и думал только о красоте русской зимы.

До границы Заповедника — чуть больше километра через лес. Ничего невозможного, если только на тебе теплая одежда и обувь, если все кости целы, и ты не сплевываешь кровь. В противном же случае шансы добраться до пункта назначения сильно снижаются. И все-таки я шел вперед и знал, что обязательно дойду. Иначе и не может быть. Иначе все было бы так глупо.

Через двадцать минут я уже не был уверен, что не сбился с направления, запутанный тенями ранних сумерек. Еще через десять левая нога окончательно мне отказала, и дальше я тащился частично на четвереньках, частично опираясь на подобранную палку. Я пытался кричать, чтобы привлечь к себе внимание пограничников Заповедника, но из горла вырывались только хрипы вместе с кашлем. Я сегодня уже много кричал и сорвал голос. Интересно, я смогу нормально говорить когда-нибудь? Интересно, я вообще останусь в живых, или просто упаду здесь, вот прямо здесь, под этой старой, наполовину засохшей елью, и останусь лежать до тех пор, пока не узнаю ответ на последний из своих вопросов?

Через час я кое-как дополз до границы Заповедника. Когда я увидел окрашенные в желтый столбики с натянутой проволокой и будку охранного поста, я окончательно потерял силы и надеялся только, что они меня заметят. Не сразу, но это произошло. Все дальнейшее поплыло у меня перед глазами ярко-алыми и болотными пятнами и белыми зигзагами. Чьи-то руки перевернули меня на спину, и мне показалось, что склонившийся надо мной бородатый человек похож на медведя.

— Оставь его здесь, Степан. Пускай замерзнет.

Мне хотелось сказать им, чтобы они этого не делали, что мне нужно попасть в Заповедник, что они не должны вот так со мной поступать, но вместо слов с моих посиневших губ слетел униженный и жалкий стон.

— Он пришел в Оплот, — твердо произнес второй голос.

— Посмотри, посмотри, что у него на шее. Он же имперец, наверняка шпион. Лучше оставить его здесь или прикончить, чтобы уж быстро.

Я почувствовал, что кто-то дергает мой галстук с вышитыми на нем символами Империи. Я как-то не подумал снять его заранее. Слишком привык за последние одиннадцать лет носить его, не снимая.

— Он пришел в Оплот, — повторил второй голос с нотками торжественной властности. — Каждый, кто приходит в Оплот, получает в нем приют.

В следующее мгновение я провалился в темноту.

***

Я родился в 50-м году от Второй Великой Революции или в 2084 году по старому летосчислению. Это был год величайшего торжества — первый полувековой юбилей нашего молодого русского государства. Я, как и все мои сверстники, был отмечен особым духом времени, на нас возлагались какие-то особенно большие надежды. Мы были первыми из будущих людей, мы были теми, кто должен принести Революцию в другие страны. С таким напутствием выступил перед народом товарищ Колосов в день годовщины, и эта идея о великом предназначении проступала через всю мою жизнь.

В восемь лет я закончил первую ступень обучения и сдал экзамены для перехода на вторую. На церемонии нас построили в ряд, и мы под торжественную музыку гимна произносили клятву верности Вождю и Империи. Тогда я получил свой галстук с золотым гербом, окруженным пятиконечными звездами. Пожилая руководительница нашей группы не могла сдержать скупых слез гордости и в своей прощальной речи сказала, что внести свою лепту в обучение первого поколения будущего — для нее большая честь, и что она надеется дожить до того момента, когда Революция выйдет за пределы Империи. Вот что бы с ней стало, узнай она, что один из ее звездных учеников будет ползти по мокрому декабрьскому снегу и застывшим лужам в надежде добраться до Заповедника? Хотя, если бы всего год назад что-то подобное сообщили мне самому, я бы решил, что со мной заговорил сумасшедший.

Вторую ступень я закончил блестяще, и ни для кого не стало сюрпризом, что для получения высшего профессионального образования я пошел не куда-нибудь, а в Партийный Приказ. Дети 50-го года в основном разделились на партийных и военных, наш выпуск был самым милитаризованным в истории Империи.

Первого сентября 68-го года я поступил в Партийный Приказ и получил звание младшего лейтенанта. Высшее образование в партийной структуре сочетало в себе обучение теории и живейшую практику. Примерно половину времени мы отдавали углубленному изучению уже знакомых нам по второй ступени предметов — стратегии, политологии, социологии, праву и естественным наукам. Все остальное время мы работали под строжайшим присмотром старших офицеров и комиссаров. Моей напарницей стала Велира Донская — девятнадцатилетняя сотрудница номенклатурного отдела. Этот отдел был самым открытым и многочисленным по количеству сотрудников и занимался вовсе не мелкими бюрократическими вопросами, как могло бы показаться, а ставил своей задачей осуществлять контроль над работой всего аппарата чиновников. Номенклатурный отдел считался формально первым по значимости, но все именовали его снисходительно — «первый с четвертью», намекая этим на абсолютную привилегию отдела пропаганды и просвещения.

Первый год оказался полон новых впечатлений, и это было связано не только с новым положением. Не прошло и трех месяцев, как я без памяти влюбился в свою напарницу, что было, в сущности, совершенно естественно и закономерно, ибо Велира обладала всеми качествами, которые могут украсить женщину. Она была скромна, аккуратна, дисциплинирована и в ее личном деле стоял зеленый штамп «особо надежен». Мы были похожи внешне, так что нас можно было принять за брата и сестру — оба высокие, с русыми волосами и голубыми глазами. Видимо, нас специально подобрали друг другу с оглядкой не только на наши профессиональные качества, но и на потенциальную возможность создания нами семьи. Рождение детей людьми славянского этнотипа всегда очень поощрялось. Я почти уверен, что не случись в моей жизни коренного перелома, через каких-нибудь пару лет Велира стала бы моей женой и матерью моих будущих детей. Но все сложилось так, как пожелали высшие силы.

В октябре 69-го года я получил в порядке исключения индивидуальный пропуск в закрытые секции книжной. Обычно заветный пропуск выдавали под самый конец обучения — на четвертом или пятом курсах, но лично мне Партия пожелала выказать свое особое доверие. С этого злополучного доступа в особые отделы книжной все и началось.

Закрытая секция представляла собой отдельное помещение в здании книжной, находящееся под землей на уровне примерно трех этажей вниз. В помещении было холодно и трудно дышать от пыли и искусственной сухости воздуха. Вопреки моим ожиданиям, книги вовсе не находились под стеклом, а в хаотическом беспорядке валялись на полках. Сперва у меня не вызвало особого интереса все это сборище древних фолиантов. Почти все книги были изданы в период после Первой Революции и до гибели Советской Империи. Без энтузиазма я прочитал с десяток книг о вождях и идеологах Первой Революции и, хотя мне попалась довольно занимательная альтернативная биография Лаврентия Берии, в целом я не узнал ничего нового.

Через пару недель я решил спуститься на этаж ниже и углубился в самый конец длинного зала. Самое время сказать, что у меня есть отвратительная привычка, совершенно неподобающая партийному офицеру — я инстинктивно стремлюсь в любом помещении занять такое место, которое не просматривается камерами наблюдения. Мне часто делали выговоры по этому поводу, да я и сам понимал, что избегает камер только тот, кому есть что скрывать. Тем не менее, я специально поставил стул между двумя стеллажами книг, так что единственная камера в той части помещения охватывала только область слева от меня. Я вытащил из наваленной на полке груды какую-то книгу и начал читать, едва взглянув на название. Это был сборник стихов советского поэта Бориса Леонидовича Пастернака. Прочитав несколько стихотворений о весне и еще одно непонятно о чем, я понял, что творчество советского диссидента меня совершенно не впечатляет — мне нравилась поэзия идеологически выдержанная, наделенная высшим смыслом, а не стихосложение ради сомнительной рифмы. Я уже хотел взять что-нибудь другое, но тут обнаружил в книге кусочек плотной бумаги, видимо, выполнявший роль закладки. Я смотрел на него не отрываясь минут 10. На потрепанной картонке была изображена женщина, держащая ребенка. Это было самое специфическое и стилизованное изображение, какое мне доводилось видеть. Это чем-то напоминало произведения австрийского художника Эрнста Мазоха и плакатное творчество времен советско-германской войны, но в то же время совершенно не было на них похоже. Я перевернул листочек — на обратной стороне каллиграфическим округлым почерком было написано одно четверостишие:

О Пресвятая Дева, Мати Господа Вышняго
Заступница и покрова всех к Тебе прибегающих!
Призри с высоты святые Твоя на мя грешного,
припадающего к пречистому Образу Твоему!

Я сразу почувствовал в этих стихах и изображении что-то запрещенное. Кто и когда мог такое написать? И зачем? Я бы не сумел так аккуратно написать от руки, даже если бы очень постарался. Я всю жизнь печатал на клавиатуре, необходимость писать чернилами на бумаге возникала крайне редко. Сколько же десятков лет эта закладка могла пролежать в книге, никем не замеченная? Я перечитывал эти строчки снова и снова, стараясь понять хоть что-то. С концепцией Бога и религии нас познакомили на уроках истории еще год назад. Тогда это не вызвало у меня никакого интереса, скорее наоборот. Я смотрел на эту прекрасную женщину с ребенком на руках и не верил, что у нее есть что-то общее с теми уродливыми каменными идолами, изображения которых нам показывал профессор. Это было что-то другое, что-то почти близкое и родное, даже… русское. Несмотря на общую абсолютную неясность, я каким-то образом ощутил, что в этих четырех на первый взгляд бессмысленных строчках скрыто какое-то тайное и глубокое значение, более широкое и сакральное, чем просто значение отдельных слов. Это как простое и повседневное слово «товарищ», которое каждый из нас произносит в день по тысяче раз. Это многозначное слово, и означает оно не просто соратника и соотечественника, в нем выражается вся суть нашего общества, всей нашей жизни и веры.

Глядя на этот кусочек бумажки, я чувствовал то, что возможно только ощущать, когда исполняется музыка гимна, когда преклоняешь колени перед захоронениями вождей, когда принимаешь участие в ежегодном параде Революции. Пожалуй, любой нормальный человек на моем месте тут же вложил закладку обратно в книгу и закинул стихи Пастернака подальше на полку, сделав вид, что ничего не видел. Но я всегда был чуть более любопытным, чем положено и слишком зависел от спонтанных порывов и импульсов. Причина всех дальнейших событий — моя эмоциональная неустойчивость. Я вернул книгу с закладкой на прежнее место. Мысль о том, чтобы взять картинку с собой, я сразу отбросил, потому что у партийных регулярно проводили обыски, а я еще не сдружился с людьми, которые могли бы предупредить меня об очередном обыске заранее. Тогда я просто ушел из книжной и вернулся в жилой корпус. А на следующий день я сидел в том же местечке между двумя стеллажами и держал в руках картинку, машинально поглаживая немного шершавые края картона, причем весьма смутно осознавал, зачем я это делаю и как вообще пришел в книжную. Эта нарисованная женщина совершенно завладела моим сознанием, я все время думал о ней, о строках, написанных на обратной стороне, и о том, что было скрыто в изображении и словах.

Мне отчаянно нужна была информация, причем запрещенная информация. Воспользоваться Сетью я, конечно, не мог, так как это возбудило бы подозрения. Сперва я выбрал самый простой вариант — следующие несколько дней провел в учебной секции книжной, штудируя книги по истории и выискивая в них все, что так или иначе связано с Господом и Пресвятой девой, да и религией вообще. Сведения были более чем скудные: кроме самой общей информации, выдаваемой на том по чайной ложке, я нашел только одну критическую статью о некой религиозно-политической инстанции, называемой Святая Инквизиция. Еще некоторое время я бесцельно просматривал книгу за книгой в закрытой секции, надеясь обнаружить хоть что-то, хоть один крамольный намек, чудом сохранившийся в плохо досмотренной книге.

Пытаясь всеми законными путями добыть хоть крупицу опасной информации, я впервые осознал, насколько стерильна вся наша обстановка и насколько глубоко проникла Партия в духовную жизнь своих детей. Первая моя мелочная и злобная мысль была: информация опасна для Партии, поэтому она скрывается. Но как может что-либо пошатнуть основы Империи? Тем более, какие-то книги. Что такое книги и картины? Это напечатанные на бумаге изображения и буквы. Не могут они противостоять живой мощи нашей Партии. Я пересмотрел свое отношение к духовной политике, проводимой в стране. Очевидно, что некие знания или идеи несли в себе опасность для разума и душевного здоровья граждан Империи, поэтому решено было оградить людей от этого разрушительного воздействия.

Я осознавал в полной мере, что картинка-закладка, найденная в томике стихов, на которую я каждый день приходил смотреть, сводит меня с ума. Я мучался от внутренних противоречий, почти перестал спать и есть. Как-то раз за обедом в столовой мой сослуживец, Мэлс Фэдовский, глядя на то, как я полчаса размазываю картофель по тарелке, сказал, что мне пора бы объясниться с Велирой. Мне хватило сил кивнуть в ответ и отшутиться. Стыдно признаться, я почти перестал думать о своей напарнице в эти дни. Все мои мысли занимала женщина с черными глазами, держащая на руках ребенка.

Я взял на правило спать не меньше пяти часов в сутки, иначе это отразилось бы на моей работе, но день ото дня засыпать было все сложнее и страшнее. Мне снились психоделические, яркие и болезненные сны, больше похожие на галлюцинации, вызванные жаром или действием некоторых лекарств. Последней каплей стало отвратительное в своей сверхъестественной реалистичности всех ощущений ночное видение — полыхающее огнем красное небо, прорезанное черными тучами, невыносимая духота, изуродованный труп мужчины и рядом с ним рыдающая женщина, корчащаяся в муках на земле. Я проснулся с криком с непреодолимой дрожью во всем теле. Я старался забыть подробности этого кошмара, но вновь и вновь возвращался мысленно к одной детали — рыдающая женщина из моего сна была, вне всякого сомнения, черноглазой женщиной с картинки-закладки. У меня мелькнула мысль пойти в медицинский кабинет и попросить успокоительные или снотворные лекарства. Но я почти тут же понял, что мне отвратительны любые средства, влияющие на разум. Мое тогдашнее состояние, в котором я существовал несколько недель, было тяжелым и мучительным, но не было вызвано физическим недугом, я это понимал. Лекарства не помогут мне. Они уничтожат меня, выжгут в моей душе эти чувства, введут в состояние апатичной сосредоточенности. А единожды увидев свет, пускай и обжигающий, я уже не мог вернуться к темноте прошлой своей жизни. И я продолжал притворяться, продолжал посещать лекции и практические занятия, беседовать со своими сослуживцами и докладывать комиссару о выполнении заданий. Единственное, что изменилось — мои отношения с Велирой. Я стал в ее присутствии замкнутым и молчаливым. Если раньше мы могли много разговаривать, чувствуя, что понимаем друг друга, то теперь все наше общение свелось к банальным или деловым разговорам. Я страдал от этого, но никак не мог рассказать ей о картинке и стихе. Она бы не поняла, я только навлек бы на нее опасность, только причинил бы ей боль.

В середине ноября, через неделю после празднования ВВР, я, как обычно, проводил свободные часы в книжной. Я последние дни увлекся произведением Альберта Черевского «В ожидании бури». Перечитал книгу несколько раз, не переставая удивляться, как же переживания главного героя похожи на мои собственные. Но мне, конечно, было легче. Хотя бы потому, что мне не выпало счастья родиться в РФ, не видел своими глазами Россию в начале второй четверти ХXI века. Я уже имел то, о чем только мечтал герой Черевского, и сам стремился к чему-то, что сам не мог познать до конца. В этом устремлении в никуда, отчаянных и безысходных порывах сознания и было главное сходство между нами. Перечитав в очередной раз главу, в которой главный герой вступает в полемику с полицаем, сразу после своего первого ареста, я собирался вернуться в старый корпус, но, поднимаясь на первый уровень, случайно услышал разговор одного из старших служащих и смотрителя книжной. Офицер был недоволен состоянием книг, беспорядком, который творился в особом отделе и на повышенных тонах требовал, чтобы в ближайшие дни все было приведено в надлежащий вид и систематизировано. Смотритель заверял, что все будет исправлено буквально на неделе.

Кажется, у меня пол под ногами закачался. Будет переорганизация. Весь отдел, все этажи закроют, книги будут заново систематизировать и заносить в компьютер, многие наверняка сожгут, некоторые могут перенести в общую секцию. Каждую книгу будут проверять на предмет повреждений, вырванных страниц или пометок. Когда я попаду сюда снова, весь отдел будет не узнать… Расположение камер наверняка поменяют, чтобы гарантировать полный обзор всего помещения. И они могут найти случайно картинку-закладку. И тогда дисциплинарным взысканием я не отделаюсь. И мысль о том, что это изображение сожгут… Что живые и выразительные глаза, изящная складка губ, страдальчески приподнятые брови, все черты ее прекрасного, мягкого и нежного облика будут лизать языки пламени, оставляя зияющие черные раны… Я почти сбежал по лестнице на второй этаж, нашел на стеллаже книгу со стихами, вытащил карточку, любовался ей с минуту, а потом спрятал под подкладкой в рукаве пиджака. Когда я выходил из книжной, офицер и смотритель еще о чем-то спорили. Офицер, все еще пребывавший в состоянии раздражения, сделал мне замечание относительно пребывания в другом корпусе в позднее время. Я взглянул на время на телефоне — половина одиннадцатого, а в 11 всем студентам полагалось быть в своих комнатах. Я поспешил в старый корпус, но почему-то не поднялся на лифте сразу к себе, а пошел по лестнице.

В малом зале отдыха на шестом этаже я, к своему удивлению, увидел Александра Коршунова — старшего сына комиссара Юрса Коршунова из отдела внешней разведки. Александр работал в том же отделе. Ему было 23 или, может, 24 года, он в этом году окончил обучение и стал полноправным служащим Приказа. Все лето Коршунов где-то отсутствовал, один знакомый из его отдела сказал, что по заданию Партии. А мы еще смеялись, что без вмешательства отца-комиссара его бы на задание через месяц после выпуска не отправили. Нельзя сказать, что мы были с Александром друзьями: когда я только пришел в Приказ, он уже был на четвертом курсе, и близко мы не общались. Иногда садились в столовой за один стол, пару раз делали вместе какую-то работу, а разговоры сводились к обсуждению сослуживцев или отчетности по регионам. Коршунов сидел на диване, сложив руки на коленях и низко опустив голову. При моем приближении он вскочил, но, узнав меня, успокоился и снова опустился на диван.

— А, это ты, Владимир. Как жизнь, как учеба? Тут Фэдовский болтает, что ты Велире предложение собрался делать. Не собрался? Ну да Фэдовского слушать…

— Ты чего тут сидишь? — спрашиваю я. Что-то мне не нравится в нем — голос чужой и хрипловатый, нервные и бессмысленные движения пальцев, на щеках заметный румянец. Мне показалось, что он болен.

— Камера тут сломалась, вот что. Заметил один вчера и меня попросил техникам передать, чтобы заменили. А я сегодня вспомнил об этом, и решил здесь посидеть в свое удовольствие, пока никто не видит. Знаешь, за что я люблю старый корпус? Здесь есть такие местечки — немного, но есть — без камер, и можно просто спокойно сесть и расслабиться. Вот курсе на третьем ты их все сам найдешь.

Коршунов махнул рукой, приглашая сесть рядом. Не то чтобы мне особо хотелось с ним разговаривать, но я подумал, что завтра утром камеру наверняка починят, и будет этот уютный зал с тремя диванами и аквариумом просматриваться ежесекундно, а записи будут идти в архивы технического отдела. Завтра здесь будут толпиться люди, рыбки спрячутся в водорослях, и будет уже не так уютно.

Я присел на край дивана. Александр приподнял подушку и достал пластиковую бутылку из-под фруктового чая, такие выдавали автоматы на каждом этаже. Но жидкость в наполненной на треть бутылке была чуть более темного и красноватого, янтарного цвета.

— Хочешь? — Александр снял крышку и протянул бутылку мне, я почувствовал резкий и сладковатый запах.

— Это что, алкоголь?

— Ага, коньяк.

— Где ты его достал?

— Какая разница, где. Попробуй, давай, всего один глоток. Почувствуешь, как это проясняет мысли, — он пытался сунуть мне бутылку, но я отдернул руку и сказал, что не употребляю алкогольные напитки. Коршунов сам отпил из горлышка и откинулся на спинку дивана.

— Ты такой правильный, Володя. Такой особо надежный элемент, что это даже немного раздражает. Хотя… наверное, такие люди, как ты, и создают Империю. Такие люди и есть Империя. Правильные во всех отношениях… Сейчас, у меня кое-что есть для тебя.

Коршунов долго рылся за пазухой форменного пиджака, в котором в принципе не предусмотрено внутренних карманов, и вытащил «двушку» — миниатюрную съемную карту.

— Вот, это тебе. Подарок на день рождения.

— Я родился летом.

— Да? Какая к черту разница? Бери эту дурацкую карточку. Я хочу, чтобы ты ее взял, только и всего. Только прочитаешь ее завтра, хорошо? Пообещаешь, что прочитаешь ее не раньше завтрашнего утра? — Александр говорил быстро и не совсем понятно, периодически понижая голос до шепота. Я взял у него «двушку» и положил в карман. Коршунов говорил еще что-то о своем отце, о Партии и о том, что правила для старших сотрудников слишком строгие. Он говорил неправильные, почти опасные вещи, и я изо всех старался не слушать его. Он просто пьян, думал я, это спирт заставляет его произносить то, о чем он обычно и не думает, о чем офицеру не положено думать. Наконец, я попросил его замолчать. Мы посидели немного в тишине, потом он произнес вдруг изменившимся тоном:

— Я, брат, уезжаю завтра. В чужие края… в Америку. Задание у меня. Я поэтому и напился. Чтобы не страшно было. А то ведь кто знает, что там в Америке? Ну что ты смотришь на меня, как на капиталиста проклятого?

— Я, пожалуй, спать пойду. И тебе не советую в таком состоянии по коридорам шататься, — сказал я, наконец, желая во что бы то ни стало закончить этот идиотский разговор.

— Ну ладно, иди. Только не рассказывай никому, что видел меня. Мне только дисциплинарного взыскания не хватало.

Я быстрым шагом направился к лестнице, а Коршунов бросил мне вслед:

— Передавай привет большому брату! — и рассмеялся хрипловато и безумно.

Какому брату? Нет у меня ни братьев, ни сестер, я ведь из воспитательного центра.

У меня остался неприятный осадок после разговора с Коршуновым. Раньше мне не доводилось видеть людей в состоянии алкогольного опьянения, поэтому все странные и непонятные вещи, которые он говорил, я списал на это обстоятельство. Иногда мне кажется, что если бы я что-то сделал тогда для него, если бы я хотя бы попытался понять то, что говорил мне в полубреду, если бы не ушел, оставив его там одного, все было бы совсем иначе. Но я сбежал от него, добрался до своей комнаты, запер дверь, сел на полу в углу между шкафом и стеной, куда не заглядывала камера, и любовался своей картинкой, разговаривал шепотом с нарисованной женщиной и пытался поймать взгляд ее добрых, печальных и невыразимо прекрасных глаз.

О «двушке», которая продолжала лежать в кармане пиджака, я вспомнил только следующим утром, когда узнал, что Александр Коршунов ночью повесился. Тело обнаружили в 10 утра. В половине двенадцатого меня вызвал комиссар в технический отдел для беседы. Это было вполне ожидаемо — камеры в коридорах и на лестнице засняли, что и я, и Коршунов заходили в малый зал отдыха и что я находился там около двадцати минут. Час спустя и Коршунов поднялся к себе. Дальнейшее запечатлела камера в его комнате. Он не стал запирать дверь изнутри и делал все как-то торопливо. Выволок стул на середину комнаты, прямо под объектив камеры, петлю из форменного ремня укрепил на турникете для подтягиваний, накинул ее на шею и несколько минут стоял неподвижно, закрыв глаза и сжав руками ремень. Потом решился и оттолкнул ногой стул. Я непроизвольно начал считать. Прошло 12 секунд, прежде чем он наконец перестал дергаться. Я смотрел не отрываясь на экран, на раскачивающееся тело, одномоментно переставшее вдруг быть человеком.

— Ты знаешь, почему он это сделал? — голос комиссара показался мне далеким, как будто я был окружен пеленой вязкого и обволакивающего тумана. И самый важный выбор в своей жизни я совершил неосознанно, под чудовищным впечатлением от смерти товарища. Я произнес неожиданно твердым и невозмутимым, но совершенно чужим голосом:

— Нет. Во время нашего непродолжительного разговора в зале отдыха он никак не выдал своего психического расстройства. Ничего странного в его поведении я тогда не заметил. Мне жаль, что я не могу помочь в расследовании обстоятельств этого происшествия.

Больше меня не расспрашивали. Я вышел из технического отдела и запоздало осознал, что только что сделал. После того, как я солгал партийному комиссару, утаив, что Коршунов незадолго до смерти передал мне карточку с какой-то информацией, назад пути у меня уже не было. А тот, который был, я не мог принять.

Тело Корушнова кремировали в тот же день, сразу после произведения вскрытия. Присутствовали при этом меньше десятка человек: его напарница Милита Соловьева, несколько сослуживцев и тетка, единственная родственница. Комиссара Юрса Коршунова не было. Атмосфера в крематории была далека от положенной торжественности, никто не произносил речей, и не играла музыка, как это обычно бывает при церемонии кремации или трупоположения, потому что он был самоубийцей, этот несчастный, доведенный до крайности юноша.

Когда работники крематория переложили тело с медицинских носилок на выдвижную решетку печи, я разглядел на его шее широкую темную полосу и глубоко отпечатавшиеся на коже следы от стальных бляшек в форме звезд, украшавших его форменный ремень. Было что-то дикое и противоестественное в том, что офицера Партийного Приказа кремировали без галстука. У меня не было предположений, как и зачем Александр от него избавился. Именно эта деталь, а также всеобщее молчание, делали обряд прощания с человеком чем-то, более похожим на утилизацию мусора. И, видимо, не мне одному это казалось неправильным и тошнотворным. Милита быстро приблизилась к печи, почти оттолкнув работника крематория, и повязала свой галстук на изуродованную шею своего теперь уже бывшего напарника. Сам по себе ее поступок был странным и несколько даже протестным, потому что галстук — это индивидуальная вещь, зримый признак принадлежности к Партии. Но в ту минуту этот символический акт воспринимался совершенно естественным, все вдруг как бы вспомнили, что на металлической решетке лежит партийный офицер и их товарищ. Навсегда товарищ.

Наконец, кто-то решился подать знак, что уже достаточно. Все вздохнули с облегчением, когда заслонки печи плавно разошлись в стороны и тело Коршунова исчезло в темном туннеле, который вел в раскаленную топку. Вот и все. Через несколько минут в этом мире не останется ничего, что напоминало бы об Александре Коршунове, офицере из отдела внешней разведки. Только наши мимолетные, ничего не значащие мысли и чувства, и вечная, всеобъемлющая память бессмертной Партии.

Я был настолько измучен, что когда нас везли из крематория обратно в старый корпус Приказа, я не воспользовался случаем посмотреть из окна машины на Москву. До 18 лет я жил в воспитательном центре. Конечно, нас возили на экскурсии и на ежегодный Парад Революции, но эти мероприятия не помогали мне понять этот, несомненно, самый прекрасный в мире город, почувствовать жизнь его чистых, просторных, идеально ровных улиц. Если подумать, я ни разу в жизни не гулял по городу — просто так, без конкретной цели и не во время торжества. Я представлял себе Москву главным образом по картам и планам в Сети, а побывать за пределами Кремля мне за последний год удалось только четыре раза.

Но в этот день мне было плевать на красоту Столицы, я только хотел, чтобы оскверняющая и отвратительная суета этого дня поскорее закончилась. Но я еще должен был посетить лекцию по экономике, а после нее мы с Велирой весь вечер составляли очередную группу графиков для нашего проекта. Конечной целью работы было увеличение продуктивности химического завода им. Черняева в городе Карцевске.

В течение дня несколько человек пытались заговорить со мной о смерти Коршунова, но я или повторял, что ничего не знаю, или просто отмалчивался. Больше всего я боялся, что комиссар Коршунов захочет поговорить с человеком, который последний видел его сына живым. Но боялся я зря, потому что никакого внимания ко мне в связи с самоубийством Александра больше не было. Я машинально заносил в график цифры, которые диктовала мне Велира, и был благодарен, что она не мучает меня расспросами. Мы закончили график работы вспомогательной лаборатории завода около 10 вечера, и я сразу пошел в свою комнату.

Весь день я с трудом сдерживался. «Двушка» буквально жгла мне карман, я боролся с искушением считать ее прямо на лекции на рабочем компьютере. И будь, что будет. Это было за гранью любопытства, я просто понимал, что Коршунов передал мне что-то очень и очень важное. Возможно, важное только для него. Я тогда его не понял, теперь должен попытаться понять.

Я заставил себя спокойно дождаться лифта, неторопливым шагом дошел до двери, заперся изнутри без лишней поспешности движений. Снял компьютер с зарядки, вставил карточку, хотя получилось у меня это раза с четвертого — так сильно дрожали пальцы. На карточке текстовый документ. В принципе, я этого и ожидал — на «двушке» мало что помещается, их используют обычно для хранения текстов или изображений. Файл был защищен паролем, но он саморазблокировался в полночь. Если Александр не хотел, чтобы документ читали до этого времени, он здорово рисковал, отдавая карточку мне. Прояви я вчера больше любопытства, мог бы снять пароль минут за 10-15. Я открыл текстовый файл (это была книга в электронном формате), пообещав себе, что ничему не буду удивляться. И все-таки уже титульный лист меня шокировал. «Философия спасения»; автор — митрополит Константин; Москва, 2059 год. Во-первых, я, естественно, понятия не имел, кто такой митрополит Константин, знал только, что титул как-то связан со жреческой иерархией в дореволюционной России. Во-вторых, дата 2059 год резко бросалась в глаза. По правилам историографии, 2059 год нашей эры соответствовал 25-му году от ВВР. И совсем невероятным казалось, чтобы подобная книга была написана в Москве, в столице Империи, когда уже по одному титульному листу было ясно, что она не пройдет идеологическую цензуру. Я начал читать. Уже было поздно строить из себя законопослушного гражданина.

Первая глава открывалась эпиграфом: «Не придёт Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там. Ибо вот, Царствие Божие внутрь вас есть — Лука, 17:20». То обстоятельство, что дальнейшее чтение нисколько не делало написанное более понятным, меня не останавливало. Я продолжал читать. Хилиазм, Царство Божие на земле, Небесный Иерусалим, Третий Рейх, Империя, ересь. Постоянные цитаты и ссылки на неизвестные мне источники. Я в глубине сознания ожидал найти на «двушке» пропаганду антиидеологических взглядов, обращенную к жителю Империи. Антиидеологической книга, конечно же, была и была пропагандой. Но рассчитанной на уже подготовленного читателя. Я в 12 лет прочитал «Великое дело» от корки до корки, а ведь монументальный труд Тихонова был даже сложнее «Капитала». А эта небольшая книжка в электронном формате, написанная религиозным служителем, не давала никаких ответов, только бесконечно запутывала сама в себе.

Я так и не ложился, промучился с текстом всю ночь, но навыки работы с информацией, данные образованием, все-таки пригодились, и кое-что я для себя разъяснил. Была видна четкая и стройная организация аргументации: цитата из первичного источника, цитата-комментарий из вторичного источника, потом выводы и рассуждения автора. Схема знакомая еще со второй ступени обучения, когда мы писали рефераты по экономике: цитата Маркса, Ленина или Тихонова в основе, потом разъяснение этой цитаты из официальной литературы, потом наши собственные мысли — как мы понимаем изначальную цитату и что из этого следует. Постепенно я разобрался с терминами, в этом отчасти помогало латинское происхождение некоторых из них. Латынь я хорошо знал. Большая часть книги была связана с понятием «хилиазм» — тем самым «Царствием Божьем». Автор соотносил это понятие с Третьим Рейхом — государством, которое было уничтожено Советским Союзом больше 150-ти лет назад, и с нашей Империей. Оба государства были попыткой построить на земле Царство Божие, которое «не от мира сего», поэтому обе империи обречены погибнуть.

Я как раз успел дочитать до конца, когда зазвонил будильник. Мне было физически плохо — меня бросало то в жар, то в озноб, один раз пошла кровь из носа. Я постоял несколько минут в душе под ледяной водой, выпил две банки энергетика, кое-как привел себя в порядок. Нужно еще немного продержаться. Совсем уже немного. Перед тем как идти на лекции, я поставил на компьютер простенький пароль. Писать сложную многоуровневую защиту не было ни времени, ни смысла: я при всем желании не смог бы создать такую защиту, которую специалисты из технического отдела не взломали бы за несколько часов.

В столовой я сидел в углу, подальше от всех и делал вид, что ем. Ко мне подсела Милита Соловьева. Специально, видимо, меня искала. Вчера я бы насторожился, а сегодня уже не имело значения. Я заметил, что она тоже выглядит усталой и измученной. «Бесчувственная, как дохлая рыба. Ни жизни, ни идеи», — как-то раз сказал про нее Коршунов. Не ладили они.

— Неважно выглядишь, Владимир. Ты не болен?

— Нет, я просто читал всю ночь.

— Интересное что-то?

— Да так, одна книга про религию.

Милита взглянула на меня с легким удивлением:

— Интересуешься историей? Про религию… из Аваковского что-то?

Я усмехнулся про себя. Все книги историка Аваковского я прочитал в первую неделю. Ничего в них нет о Боге и даже о религии как таковой совсем немного.

— Нет, другого автора, но тоже познавательно. Ты хотела о чем-то поговорить?

Милита помолчала, глядя куда-то в пространство, потом произнесла тихо и немного запинаясь:

— Я просто хотела… Если Александр тебе что-то плохое сказал тогда… Ты на него обиды не держи. Он последнее время был сам не свой. Стал замкнутый и резкий.

То, что Коршунов перессорился со всеми сослуживцами, я знал. И что с отцом у него были отвратительные отношения, ни для кого не было секретом.

— После того, как вернулся, верно? — задал я провокационный вопрос. Хотя, конечно, не было никаких шансов, что Милита вот так просто расскажет мне, куда именно отправляли Коршунова. Скорее всего, она и сама не знала. Милита не ответила. Перед тем как уйти, она посмотрела мне в глаза и произнесла тихо и грустно: «Александр был хорошим человеком. Несмотря ни на что».

Да, наверное, хорошим. Только меня убьют из-за него. Александр, ты ведь этого хотел, отдавая мне карточку? Отомстить через меня Империи? Да я и так уже был конченым человеком. Может быть, даже с рождения.

Я старался избегать Велиру, насколько это было возможно, но вечером у нас все-таки произошел разговор — первый настоящий разговор за долгое время. Она заставила меня спуститься на минус второй этаж, там в одном маленьком хозяйственном помещении камера уже полгода работала без звука.

— Владимир, я же вижу, что с тобой что-то происходит, что тебе плохо. Скажи мне, в чем дело, я помогу! Мы были напарниками полтора года, я думала, что понимаю тебя…

Велира говорила долго, глядя мне в глаза, пытаясь до меня достучаться. Я отводил взгляд и пытался, как обычно, отделаться ничего не значащими фразами. Любимая моя, как бы мне хотелось рассказать тебе правду! И как ты тогда будешь на меня смотреть? С презрением, как на предателя, или с жалостливым отвращением, как на больного? Но самое главное — я не могу подвергнуть тебя опасности. Я тебя люблю, и лучшее, что я могу сделать для тебя — не тянуть за собой в это душное болото, из которого не выбраться.

— Извини меня, Велира. Ты вряд ли можешь мне помочь. А если беспокоишься, что я закончу как Коршунов, можешь не волноваться. В петлю лезть я не собираюсь. Дело в том, что это… из-за женщины. Прости.

Я отстранил ее от дверного проема и направился к лестнице. Я ведь не солгал. Действительно, все началось из-за женщины, нарисованной на кусочке картона.

После этого объяснения с Велирой все стало проще, но на сердце тяжелее. К книге я в тот вечер не притронулся. Решил, что еще одна ночь без сна на фоне общего истощения приведет меня в медицинский кабинет, чего мне вовсе не хотелось. Снилось мне что-то страшное и абсурдное — фашисты сжигают людей и сгорают сами под каменными обломками какой-то конструкции, потом Колосов в виде статуи южноамериканского идола смешно размахивает коротенькими четырехпалыми ручками, сверкает пустыми глазницами и грозно восклицает, что он — Бог.

В последующие дни все вернулось, если так можно сказать, к своему обычному распорядку. Я посещал лекции, работал с Велирой над проектом, перепроверял отчеты с мест, а по вечерам перечитывал «Философию спасения».

Распутав клубок аргументации, привыкнув к своеобразному языку и стилю, я теперь читал спокойно и вдумчиво, без прежней лихорадочной поспешности, старался осмыслить написанное. Я не обращал никакого внимания на критику Империи, которая занимала значительное место в первой части книги.

Во-первых, информация приводимая митрополитом о внутреннем устройстве государства частично устарела за 45 лет; во-вторых, пропаганда явно была рассчитана на человека, который в Империи никогда не был. Митрополит Константин обращался к жителям «Общины». Мне понадобилось какое-то время, чтобы разобраться, о чем речь. В Сети мне попалась какая-то незначительная новостная заметка, которая содержала такую фразу: «…из Заповедника, который сами hostis publicus называют общиной или вольным городом…».

Я, конечно, всегда знал о существовании такого места, как Заповедник, но никогда им не интересовался. Мне было известно, что Заповедником названа специальная резервация на территории Империи, в которой живут hostis publicus — враги народа, не состоящие в Партии и не разделяющие коммунистической идеологии. Убивать их по каким-то причинам сочли нецелесообразным и позволили им жить на небольшой огороженной территории. «Группа фанатичных идиотов… бывшие служители культа, богачи, мошенники и коррупционеры, подхалимы Запада и прочие отбросы общества» — вспомнилась мне фраза одного из взрослых, которую я слышал много лет назад.

Значит, они там, в этом Заповеднике, продолжают отправлять религиозные культы, продолжают жить так же, как и до Революции, и читают такие книги… Но даже когда я навел кое-какие справки о Заповеднике, у меня и мысли не возникло, что я могу там побывать. Я начал думать об этом, только когда меня поставили перед выбором. И обдумать как следует не успел. Тогда, сидя на полу за шкафом с компьютером на коленях, я был только в настоящем, мыслей о будущем для меня не было, как и самого будущего — так мне казалось.

Со дня смерти Коршунова для этой жизни до дня моей смерти для Партии прошло ровно две недели. Я, конечно, знал, что это случится, и ни минуты не надеялся, что мне удастся избежать наказания за все совершенное. Поэтому я не пытался уничтожить текстовый файл или поставить на свой компьютер более или менее серьезную защиту, не допускал даже мысли о том, что можно избавиться от картинки-закладки. Я ведь уже решил, что если ее сожгут, то только вместе со мной. Фактически, в течение этих двух недель я только и ждал, когда все это закончится, но все равно оказался не готов.

Ранним утром 4 декабря я сидел на занятии по стратегическому моделированию, когда в аудиторию вошли двое старших служащих и сказали, что меня вызывает комиссар. Как я и ожидал, повели меня не к комиссару, а в здание отдела пропаганды, где мне раньше бывать не приходилось. Мы петляли по коридорам, сначала зачем-то поднялись на один этаж по лестнице, потом долго ехали на лифте вниз. Сопровождающие указали мне нужную дверь без номера и остались ждать снаружи. В почти пустом кабинете на единственном стуле сидел еще довольно молодой человек с приятными чертами лица, но внимательным и колким взглядом опытного профессионала и держал на коленях мой компьютер.

— Товарищ Ревомиров, — обратился он ко мне с неуместной, как мне казалось в такой ситуации, приветливой улыбкой, — вы представляете, уже час мучаюсь с вашим паролем, а ребят из технического беспокоить лишний раз не хочется. Будьте добры сообщить пароль от вашей невидимой папки.

Я сразу же назвал ему пароль. У меня не было ни малейшего сомнения, что все скрытые папки, вся переписка и вообще все, что хранилось у меня на компьютере, уже было выявлено и досмотрено. После небольшой паузы офицер задал первый вопрос:

— Текстовый файл, который хранился на съемной карточке памяти в вашем компьютере. Вы показывали его кому-либо? Хочу сразу предупредить, не пытайтесь лгать, потому что правду мы все равно узнаем.

Я ответил, что никому не показывал книгу, не рассказывал о ней и что, хотя и хранил антиидеологическую информацию, никогда не занимался ее распространением.

— Тогда еще вопрос, — офицер достал из нагрудного кармана черный бумажный конвертик и двумя пальцами осторожно вытянул из него закладку с изображением женщины и младенца. — Что это такое и как оно оказалось в вашей комнате?

Сердце мое сжалось и начало пропускать удары. Я так надеялся, что не найдут! .. Хотя спрятать что-либо в личной комнате так, чтобы это не обнаружилось при обыске, было невозможно. Я справился с подступившей слабостью и ответил спокойно и просто:

— Это Богородица.

А потом рассказал ему обо всем — со дня нахождения закладки до этой самой минуты. Я описал в весьма лаконичной форме все свои эмоции и мысли, которые возникали у меня по мере ознакомления с антиидеологической информацией, чтобы дать понять офицеру, что я действительно совершил преступление и не собираюсь отрекаться теперь от самого себя. Весь мой краткий рассказ занял не больше трех минут.

Они не были бы моими соотечественниками, моими товарищами, моими друзьями, если бы не попытались меня спасти. Но они честно сделали все, что было возможно в этой ситуации, и не пожалели усилий на попытки меня переубедить. Не их вина, что я оказался таким упрямым идиотом. Начали стандартно — с побоев и непродолжительной асфиксии, закончили препаратом VER-17. Это новая разработка наших ученых, вызывает мышечные судороги, но, в отличие от предыдущей формулы, не приводит к остановке сердца. Когда в прошлом году я готовил реферат об этом препарате, сосредоточил внимание на его химической структуре, уделив всего полстраницы непосредственно тому, как он действует. Что ж, вот мне и шанс загладить этот пробел. Каждые 15 минут мне напоминали, что это может закончиться в любой момент. А я все время отвечал, что не может.

Через четыре часа, когда я окончательно сорвал себе голос, и в списке традиционных методов психологической помощи не осталось ни одного пункта, комиссар спросил меня, что им теперь со мной делать. Я мог выбрать сам, хотя вариантов было не так много: Заповедник, каторга или смерть. Некоторым могли позволить покинуть территорию Империи, но, конечно, для меня — младшего служащего Партийного Приказа — это было недоступно. Мне дали час на обдумывание решения. И это время не было лишним, потому что я не знал, что выбрать. Все варианты были и ужасны, и привлекательны одновременно. Выбрав Заповедник, я мог получить все то, чего требовала моя изуродованная душа, я мог получить ответы на свои вопросы, но я терял свою Родину, свою Империю, я переставал быть членом Партии. И это последнее обстоятельство заставляло меня всерьез задуматься над последним вариантом. Нас учили не бояться физической смерти. Наше тело — это всего лишь биологическая оболочка для разума и она со временем неизбежно разрушается. Но Партия будет существовать вечно, и через память народа, через дело Партии мы все будем жить вечно. И что такое физическая смерть по сравнению с вечным соединением с Партией?

Я сидел, вытянув сломанную ногу, на грязном матрасе в камере, обставленной в лучших традициях фильмов про тайную полицию Германии, и мечтал о том, чтобы пришла Велира. И она, конечно же, пришла. Как я потом понял, ее привел комиссар, чтобы использовать последнее средство воздействия. Увидев меня, она замерла на пороге и едва не вскрикнула, вид у меня был еще тот, но быстро справилась с ненужной жалостью и приблизилась. И она обратилась ко мне полушепотом, только интонацией выражая эмоции:

— Владимир? Просто скажи мне, зачем? Зачем ты это сделал? Чего тебе не хватало в твоей жизни?! Я же… я же любила тебя!

Я не знаю, что нашло на меня. Я резко поднялся, не обращая внимания на отвратительный хруст большеберцовой кости, притянул Велиру к себе и поцеловал в губы. Ну почему я первый раз поцеловал любимую девушку в пыточной камере? Почему, когда я оторвался от ее нежных губ, на них была моя кровь? Почему я ее больше никогда не увижу? Я в бессильном отчаянии схватил ее за руку, пачкая белоснежные манжеты, и прошептал:

— Давай уйдем вместе. Давай пойдем в Заповедник вдвоем.

Она вырвала руку и отшатнулась от меня. Ее лицо исказилось, как будто я сделал ей непристойное, позорное предложение. Да так оно и было.

— Я офицер Партийного Приказа.

— Я тоже.

Мы больше ни словом не обменялись, она вышла под грохот обитой сталью двери. Я мысленно видел, что она прошла по коридору десяток шагов, прислонилась лицом к стене и плачет с тихим надрывом. Плачет, конечно, не обо мне, а о том, что потеряла в моем лице Империя. Да, я и правда всех подвел и не оправдал возложенных на меня надежд.

Потом я сообщил комиссару о своем решении отправиться в Заповедник. С меня сорвали офицерские знаки отличия и сожгли мой партийный билет. С этого момента я перестал для них существовать, я уже не был человеком. Галстук мне оставили, потому что это была личная вещь, которую никто и ни при каких обстоятельствах не мог отобрать. Я попросил вернуть мне карточку-закладку, и офицер с некоторой брезгливостью вложил черный конвертик в нагрудный карман моей рубашки. Без тени каких бы то ни было эмоций двое служащих протащили меня по коридорам Приказа, бросили на заднее сидение машины и довезли до границы Заповедника. Настолько близко, насколько могли себе позволить, а дальнейшие полтора километра — моя проблема.

Вот так и получилось, что я, Владимир Ревомиров, младший офицер Партийного Приказа, оказался на больничной койке в лазарете Заповедника. Я потерял неоправданно много — и мою страну, и мою любимую. Все, что у меня теперь было — это кусочек бумаги с изображением женщины и ребенка и четыре непонятные строчки на обратной стороне.

Следующую неделю я провел в больнице, почти не приходя в сознание. У меня была лихорадка на фоне физического и нервного истощения, не считая других, довольно серьезных травм и обморожения, потом добавилось воспаление легких. Из всего этого периода времени я помню некоторые отдельные фрагменты. Несколько людей рядом со мной разговаривали, мне казалось, что они обсуждают меня, но я не мог разобрать и осознать слова. Кто-то подходил, низко склонялся надо мной, я видел его лицо размытым пятном. Первое время мне очень хотелось пить, но если я находил в себе силы произнести несколько связных слов, то просил не воды, а позволить мне подержать картинку-закладку. Пожилая медсестра, естественно, не понимала, о чем я говорю, и давала мне лекарства, от которых я засыпал на несколько часов или на целые сутки. Потом мне начало не хватать воздуха, я все время задыхался. Медсестра сказала, что это от пневмонии, но я пытался ее убедить, что не могу дышать, потому что у меня забрали галстук, и просил повязать мне его на шею или хотя бы позволить к нему прикоснуться. Когда я начинал совсем уж очевидно бредить, мне вкалывали препарат, от которого сознание как будто прояснялось, но тело совершенно немело, и я лежал многие часы не в силах пошевелиться и глубоко вздохнуть. Мне мерещилось тогда, что меня живым положили в патологоанатомический мешок для трупов, и я бы кричал от ужаса, если бы мог выдавить хоть один звук.

Но на восьмой день мне стало значительно лучше. Лихорадка прошла, я мог приподниматься и полулежать на кровати. Врач первый раз остался доволен осмотром и сказал, что я иду на поправку. Доктор и две медсестры – молодая девушка и седая пожилая женщина – были единственными людьми, которых я видел в Заповеднике, не считая пограничников в лесу. Я пытался заговорить с ними, но они игнорировали мои обращения, если вопрос напрямую не относился к медицине. Я думал о том, как бы поступили с жителем Заповедника или капиталистической страны, если бы он оказался на территории Империи без специального разрешения. И перспективы не казались мне радужными. Я ждал появления представителей учреждения, которое являлось местным аналогом Партийного Приказа. Мысль о том, что какое-то человеческое сообщество может обойтись без подобных контролирующих органов, я не допускал. И в принципе, так оно и есть: пускай названия и внутренняя организация правительственных структур и репрессивных органов отличаются, суть и функции у них всегда одни.

12 декабря утром я услышал через дверь голоса из коридора – молодая медсестра спорила с каким-то мужчиной.
- Сейчас вы не можете к нему войти.
- Он здесь уже больше недели. Доктор Карпов сказал, что он уже вполне пришел в себя.
- Ночью он бредил, я дала ему транквилизатор, он будет спать весь день. Приходите завтра.
Мужчина еще немного повозражал, но потом, видимо, уступил и удалился. Медсестра вошла в палату, взглянула на меня с некоторым недовольством – она бы предпочла, чтобы я и правда спал – и начала возиться с капельницей.
- Кто это был? – спросил я. Голос у меня был хриплый, но все-таки восстанавливался. Я был уверен, что она промолчит, как обычно, но девушка решила ответить:
- Инспектор из ведомства. Хотел вас допросить.
- А почему вы сказали ему неправду? Мне уже три дня не давали транквилизаторы.
- По-моему, вы уже сполна натерпелись, - ответила она просто. Я понял, что ей по какой-то причине не все равно.
- Как вас зовут? – спросил я, потому что возникла необходимость как-то общаться к собеседнице, и я чувствовал, что слово «товарищ» теперь не может употребляться.
- Мария.
Мария – так звали жену Тихонова. Еще так звали женщину, которая родила Спасителя. Я вдруг начал говорить сбивчиво и беспокойно:
- Послушайте, Мария, у меня в кармане рубашки была картинка, в черном конвертике, закладка с изображением, когда меня привезли сюда… пожалуйста, она мне очень нужна, если это не запрещено, позвольте мне…
- Ваши вещи забрали, у нас их нет.
- Вот как, - я откинулся на подушку, захотелось закрыть глаза и больше их не открывать. – Значит, у меня теперь ничего нет. Даже галстука.
- Если вам так дорог имперский галстук, то что вы забыли здесь? – поинтересовалась она с явной издевкой. Мои слова показались ей неприятными.
- Я не знаю, - честно ответил я. – Думаю, что завтрашний день должен многое прояснить.

Инспектор из неизвестного мне ведомства вернулся следующим утром. Это был высокий мужчина, чей возраст я затруднялся определить точнее, чем 30-40 лет. Он не счел нужным представиться, и я не знал, как следует к нему обращаться. Впрочем, это от меня и не требовалось; он сразу достал электронный планшет и прочитал:
- Владимир Ревомиров, 19 лет, бывший офицер Партийного Приказа. Официально исключен из Партии за идеологические преступления.
Я не смог скрыть удивления. Я был уверен, что меня будут допрашивать, чтобы установить мою личность и связь с Приказом.
- Все верно. Но как вы узнали?
- Мы сделали запрос в Приказ, и нам ответили.
- Между Заповедником и правительством Империи налажена связь?! - я не мог скрыть потрясения.
- Конечно, - спокойно подтвердил он. - И впредь, товарищ, не называть наш город заповедником. Это слово из обихода жителей Империи. Оно может показаться… оскорбительным некоторым людям. Мы обычно употребляем термины «Оплот» или «Община».
Я машинально кивнул, хотя меня внутренне передернуло от презрения, с которым этот человек произносил эти особенные слова «товарищ» и «Империя». Такой тон, подумал я, вот что оскорбляет людей, а не различия в наименовании. Инспектор продолжил:
- Теперь что касается вашей дальнейшей судьбы. Правительство Общины предоставляет вам политическое убежище. Возможности вернуться обратно в Империю у вас нет. И по договоренности с Партией мы не можем позволить вам выехать в Евросоюз.

Я слушал его отрешенно, изредка подтверждая его слова и односложно отвечая на вопросы. Когда я сказал комиссару, что хочу отправиться в Заповедник, я сделал выбор раз и навсегда и уже тогда прекрасно понимал, что больше никогда не увижу ни красные звезды Кремля, никогда не буду петь гимн на параде Революции, никогда не преклоню колени перед монументом Тихонова. Что ж, это был мой выбор. Я понимал, от чего отказываюсь, но не понимал ради чего.

Инспектор спросил, есть ли у меня какие-либо полезные навыки, не считая борьбы с контрреволюцией, которые я мог бы реализовать в обществе со смешанной моделью экономики.
- Я неплохо разбираюсь в программировании и углубленно изучал органическую химию.
- Когда полностью поправитесь, вам подберут работу и определят в общежитие. До этого времени вы можете оставаться здесь. Теперь что касается идеологической линии. В Общине относительный плюрализм политических взглядов, однако любая пропаганда Империи или коммунистической идеологии влечет за собой серьезные последствия. Впрочем, я верю, что с этим проблем не возникнет. Вы ведь не разделяете коммунистическую идеологию, насколько я понял?
Как же могло произойти такое в моей жизни?! Меня вот так просто спросили – являюсь ли я антикоммунистом, спросили ради уточнения, как будто это и так очевидно. Как положено реагировать в подобных ситуациях? Падать на колени и клясться Партией и Родиной, что это не так. Именем Вождя просить о возможности доказать преданность на деле. Дней десять назад я бы так и сделал. Сейчас я только закрыл лицо руками на несколько секунд, чтобы успокоить сбившееся дыхание, и попытался, насколько мог спокойно, разъяснить, что не являюсь антикоммунистом и что меня репрессировали из-за религиозных, а не политических убеждений. Инспектор не был удивлен, только в уже более резкой форме повторил сказанное ранее: если я начну проводить коммунистическую агитацию, то покину территорию города тем же путем, каким попал сюда. Законы Империи я и сам прекрасно знал: я исключен из Партии и на Родине меня может ждать только расстрел. Я заверил инспектора, что все понял и постараюсь не доставлять проблем. Он сделал несколько пометок на планшете и снова обратился ко мне:
- Еще одно. Какое отчество указать в ваших новых документах?
- У меня нет отчества.
- В Общине все обращаются друг к другу по имени и отчеству, это так же важно, как и фамилия. Просто назовите имя вашего отца.
- Я не знаю имен своих родителей. Меня отдали в воспитательный центр сразу после рождения. Имя и фамилию мне определила компьютерная программа.
- Хорошо, - произнес инспектор с явным раздражением. – Если имя отца неизвестно, патроним образуется от личного имени. В документах запишем – Владимир Владимирович Ревомиров. Фамилию, кстати, я бы посоветовал сменить, но это позже.
Инспектор попрощался и скрылся за дверью.

Я просто не мог поверить. Это все? Он ушел, ни слова не сказав о самом главном, о том, ради чего я пришел сюда? Меня привела в Заповедник книга, которую кто-то написал 40 лет назад для жителей этого города. Написал, находясь при этом в Москве, в столице Империи. Почему я сразу поверил, что это не мистификация, содержащая дезинформацию? Даже если книга подлинная – за 40 лет Заповедник мог измениться до неузнаваемости. Долгое время существовать в окружении враждебного политического режима, в почти полной изоляции – у истории есть закон для такого случая. Через это приходилось проходить в XX веке почти всем молодым социалистическим странам, а в XXI веке Россия испытала это второй раз. Очень сложно не сломаться, сложно найти силы выстоять и выдержать свою идеологическую линию, не предать свою веру в начале, не пойти на уступки в последствии. Я мысленно соотносил правительственное устройство Заповедника с принятым в Империи. Если бы житель, например, Америки или какой-нибудь другой капиталистической страны попал на территорию Империи и ему бы предоставили политическое убежище, то первым человеком, с которым ему позволили бы поговорить, был бы служащий Партийного Приказа, скорее всего из отдела пропаганды. Беженца держали бы взаперти длительное время, до тех пор, пока не убедились бы в его лояльности коммунистической идеологии. Только после этого стали бы разбираться с вопросом трудоустройства. В Заповеднике все иначе. Единственное ограничение – не агитировать в пользу коммунизма. В пользу чего тогда агитировать? Означает ли это, что в Заповеднике просто нет идеологии? Что я вообще знаю о Заповеднике? Что в нем политический плюрализм и смешанная модель экономики. На это я променял Партию и коммунизм? Ради этого предал свою страну? Мне следовало выбрать смерть.

«Вам подберут работу» - как просто представитель власти произнес эти слова! Знает ли он, что означает право на труд в Империи? Оформление трудовой книжки – это одно из самых значимых событий в жизни, наверное, такое же важное, как получение красного галстука. Труд для гражданина Империи – основа всего. Труд формирует и развивает личность; труд способствует социализации людей, создает общество, по труду оценивается человеческая жизнь. И они думают, что я приму право на труд, которое так небрежно мне бросили враги коммунизма? Я пришел не в поисках работы и не ради места в общежитии – как будто у меня не было этого в Империи – я пришел, потому что меня мучили и мучают до сих пор вопросы. Вопросы, ответы на которые потерялись 70 лет назад.

Я почувствовал, что кто-то касается моей руки.
- С вами все в порядке?
Мария стояла рядом, внимательно глядя на меня. Я даже не заметил, как она вошла.
- Да, все хорошо, - отозвался я, но, видимо, прозвучало не очень вразумительно.
- У вас давление поднялось. Я сейчас доктора позову.
- Нет, не нужно, - поспешно сказал я. Доктор мне сейчас точно не поможет. – Со мной правда все в порядке. Не стоит беспокоить доктора Карпова.
Мария придвинула стул к моей койке и села.
- Что он вам сказал? Что-то неприятное, да?
Я промолчал.
- Не волнуйтесь, больше вас никто не побеспокоит. Я поговорю с Константином Эдуардовичем, чтобы больше к вам этих инспекторов не пускали.
Ее слова меня настолько удивили, что я отвлекся от своих безрадостных размышлений.
- Разве инспектор – не представитель правительства Общины?
- Можно и так сказать, - Мария улыбнулась и сделала небрежный жест рукой, как будто обозначая что-то незначительное. Я представил себе, что было бы, если бы офицера Партийного Приказа куда-либо не пустили. Ситуация забавная в своей абсурдности. Хотя формально гражданин Империи имеет право не пускать в свою квартиру партийных служащих, если те пришли без ордера, сам по себе такой отказ уже может явиться основанием для задержания. Законопослушному гражданину ведь скрывать нечего. Я спросил об этом Марию – как можно что-либо запретить представителю власти. Она ответила, что в Общине немного иначе относятся к правительству, нежели в Империи. Больницы, приюты и учебные учреждения напрямую не подчиняются ни одному из ведомств.
- Кто в таком случае выступает учредителем? – спросил я. У меня возникло абсурдное предположение, что это могут быть частные лица. Кажется, в России до Революции такое было – частные школы и больницы, в которых учили детей и лечили больных за деньги. Это было, наверное, ужасно.
- Великорусская Православная Церковь.

Странно, но эти слова не вызвали никакого инстинктивного отвращения. Подсознательно я давно перестал соотносить Церковь с капитализмом, владением частной собственностью и контрреволюцией. Я же читал книгу, написанную священником, и даже не просто читал, а вдумчиво изучал. Вот он, недостающий компонент. Церковь, а не какое-то там ведомство, выступает аналогом Партийного Приказа. Реальная власть в руках служителей культа. Тихонов писал в одной из своих статей: «Кто контролирует образовательный процесс, контролирует все общество». Великорусская Православная Церковь… на политгеографии такое название даже не упоминали, рассказывали про католиков и протестантов – два крупнейших направления в христианстве, а остальные многочисленные ответвления, ереси и секты учить не заставляли. Я почти ничего не знал о религии, которая существовала в России более тысячи лет. Кое-что можно было понять из книги «Философия спасения», совсем немного из трудов по истории.

- Образование в Империи имеет некоторые пробелы, - вздохнул я. – Впервые слышу о Великорусской Православной Церкви.
Мария проинформировала меня в основных вопросах. Великорусская Православная Церковь была образована в 2042 году на основе Русской Православной Церкви и поместных экзархатов (Белорусской и Украинской Церквей), в настоящее время управляется патриархом Сергием II.

Я слушал Марию и понимал, что не чувствую совсем ничего. Я тщетно пытался заставить себя сконцентрировать внимание на том, что она мне говорит. Я же именно это выискивал в сотнях книг и тысячах статей. Совсем недавно, когда я штудировал книги или с должной осторожностью искал нужную мне информацию в Сети, у меня сердце замирало каждый раз, стоило мне наткнуться на слово «церковь» или «религия». А сейчас – пустота. Как будто все живое и значимое осталось в Империи, а у меня теперь нет ничего – ни галстука, ни изображения женщины с младенцем, ни смысла жизни. Я хотел узнать о религии, и теперь я могу узнать о ней все, что угодно. Могу задать любой вопрос. Разве это не то, что мне было нужно? Вдруг я понял, что у меня нет ни одного вопроса, который я мог бы задать Марии или даже инспектору и на который я бы получил ответ. Что я искал все это время? Я тщетно пытался дотянуться ограниченным человеческим сознанием до сути высокого. Это так же бессмысленно, как если бы один человек попытался вдруг осмыслить всю полноту коммунистической идеологии. Это невозможно сделать только разумом. Для того чтобы познать суть коммунизма, нужно быть сопричастным ему. Нужно быть частью социума. И я понимал коммунизм, пока был гражданином Империи; я понимал, пока картинка и четверостишие не смутили все мое сознание, я понимал, пока каждый гражданин моей страны мог назвать меня товарищем и оставался товарищем для меня. Сейчас это все осталось в прошлом, в другой жизни, или просто в жизни, потому я начинал думать, что мое существования после исключения из Партии нельзя назвать жизнью. Я никогда не получу ответ на тот свой самый главный вопрос – в чем суть религии – не получу, потому что не смогу стать частью этого общества. Даже если мне предоставили политическое убежище, даже если мне положено жилье и работа, даже если Мария по какой-то причине хорошо относится ко мне – я не смогу.

Мария заметила, что я смотрю куда-то в пустоту и не слушаю ее с должным вниманием, и замолчала.
- Владимир, что с вами? – ее голос и особенный тон снова вернул меня к реальности.
- Все в порядке, - произнес я. – Спасибо, что просветили меня. Наверное, стыдно не знать столь простых вещей, но в Империи подобная информация не распространяется.
«И ее не принято выискивать специально», - добавил я про себя.
- Я понимаю, - ответила она и тут же продолжила: - Кажется, я знаю, что вам нужно. Отдыхайте пока, я попробую это сделать.

У меня не было представлений, что Мария имеет в виду. Когда она ушла, я последовал ее совету отдохнуть. Сам не знаю почему, но я чувствовал себя очень уставшим, хотя еще не было и полудня. Даже после того как я относительно пришел в себя, справившись с лихорадкой, я продолжал спать большую часть суток – это был результат действия лекарств, которые мне давали. Хотя помогали они замечательно: я почти не чувствовал боли ни в сломанных ребрах, ни в левой ноге, которую врачи подвергли внутренней фиксации, чтобы восстановить кость, ни в других частях тела, которые пострадали во время моего пребывания в отделе пропаганды. Я откинулся на подушки и почти сразу заснул. Проснулся я уже вечером, когда на улице стемнело, и по привычке сразу потянулся рукой к тумбочке, на которой мне оставляли воду и таблетки, но вместо холодной хромированной поверхности коснулся пальцами ткани. Одной секунды, одного легкого касания было достаточно, чтобы узнать, что это. Ткань мягкая, приятная на ощупь, но невероятно плотная, сохраняющая насыщенный красный цвет и безупречную форму вышивки в течение десятилетий – галстук гражданина Империи. Самая ценная и единственная личная вещь в жизни человека. Рядом с аккуратно свернутым галстуком лежала картинка-закладка в новом плотном и прозрачном конвертике. Я взял оба предмета и по очереди поднес к губам – символы моего прошлого и будущего. Некоторое время я был в состоянии близком к эйфории, голова не кружилась, я мог свободно и легко дышать, как будто разжались какие-то невидимые тиски, давившие на меня все это время – всего лишь от близости дорогих мне предметов. Я повторил полушепотом слова, написанные на обратной стороне изображения – «О Пресвятая Дева, Мати Господа Вышняго…». Эти слова каким-то образом помогали мне перестать чувствовать одиночество. Хотя бы ненадолго.

Мария пришла на следующий день поздним утром, ближе к полудню. Она была одета не как обычно – во все белое, а в голубую блузу и темно-синюю длинную юбку, поверх которых накинула медицинский халат. Длинные каштановые волосы вместо прозрачной защитной косынки покрывал вышитый платок. Она поздоровалась, присела на стул возле моей койки. Я, с трудом подбирая уместные слова, поблагодарил ее за возвращение самых важных для меня вещей. Мария, чуть улыбнувшись, ответила, что получить назад иконку было просто, а галстук долго не хотели отдавать. Она, видимо, ждала от меня некоторой откровенности, ведь ей ничего не было известно обо мне, кроме того, что я из Империи. Я не был уверен, что имею право рассказывать об обстоятельствах своего ареста и причинах исключения из Партии - инспектор никаких указаний на этот счет не давал – поэтому мне оставалось только неловко молчать, вертя в руках конвертик с картинкой.
- Признаться, я не ожидала, что среди ваших вещей окажется икона Богородицы. Это не то, что обычно с собой носят жители Империи, верно? – произнесла Мария, обратив на меня слегка вопросительный взгляд.
Я все-таки пояснил коротко и без подробностей:
- Это изображение я нашел случайно. В конечном счете, из-за него я оказался здесь.
- За это они вас пытали?! За то, что у вас была иконка? – воскликнула она, поняв меня совершенно по-своему.
Я закрыл лицо руками и отчаянно зашептал:
- Нет, нет, все не так. Они не пытали меня, они хотели мне помочь, понимаете? Помочь избавиться от неверных мыслей… если бы я только признал, что все это – заблуждение и бред, они бы направили меня на лечение, но я сам отказался от их помощи… Это было не наказание…

«Потому что наказанием была ссылка в Заповедник» - закончил я уже про себя. Я сказал лишнее, конечно… Это была пропаганда Империи? Наверное, все-таки нет... До чего тяжело – много дней ни с кем почти не разговаривать, быть окруженным чужими непонятными людьми, не знать ни правил, ни предписаний, по которым они живут. Что можно говорить, что нельзя; как к кому следует обращаться; куда можно ходить, куда нельзя… Впрочем, последний вопрос был абсолютно праздным, потому что после операции по фиксации большеберцовой кости ходить я не мог, максимум – несколько шагов по палате. То обстоятельство, что Мария попросила доктора Карпова не пускать ко мне больше инспектора, меня только больше беспокоило. Меня учили в любой сложной ситуации обращаться к представителям власти – к воспитательнице в детском центре, к идеологическому руководителю, к старшим офицерам, к своему комиссару. А если я чувствовал сомнения или неуверенность, если меня беспокоило что-то внутри, я обращался мысленно за советом к товарищу Тихонову – этому меня тоже учили. Тихонов никогда не отвечал, да я и не ждал, что он ответит мне как живой человек, но он помогал мне найти ответ в себе, как некая направляющая меня очеловеченная идея, которой я принадлежал безраздельно с самого рождения. Так было, пока картинка-закладка не перевернула всю мою жизнь.

Я заново осознал давно изученную, вдолбленную когда-то образованием, истину – человек, каким бы твердым он ни был, не может жить без идейного стержня. Он просто перестанет существовать как разумная личность, превратившись в набор тканей и биологических функций. Как я уже начал превращаться. Я чувствовал, что распадаюсь, и инстинктом сознания тянулся к единственному человеку, у которого я мог попросить помощи и в котором сейчас видел товарища. Я схватил Марию за руку, сжал в своих ладонях ее тонкую изящную кисть.
- Пожалуйста… мне кажется, я очень запутался… пожалуйста, помогите. Мне нужно... дайте мне поговорить… - тут я запнулся, подбирая термин. Так не хотелось произносить это уничижительное «служитель культа». – Со священником, - закончил я просто и интуитивно, как тогда, отвечая на последний вопрос офицера из отдела пропаганды.
Мне показалось, что в глазах Марии что-то мелькнуло, знакомый огонек, который я видел не раз и научился распознавать – хищный восторг пропагандиста при виде потенциального неофита. Но эта непрошенная искорка фанатизма почти тут же угасла.
- Сегодня воскресенье, - задумчиво произнесла девушка, обращаясь как будто не ко мне, а к самой себе. – Самое время начинать новую жизнь.
Я не понял, что она имела в виду.

- Мне можно будет поговорить со священником? Может быть, они пришлют кого-нибудь сюда?
- В больнице есть батюшка, отец Иоанн. Но, если честно, я не думаю, что вам стоит именно с ним говорить. Он хороший человек и замечательный духовный наставник, но слишком резкий и ревностный проповедник. Это может вас напугать. Я могу вас познакомить с отцом-настоятелем Сретенского монастыря. При монастыре действует эта больница, кстати. Если хотите, я вас отвезу к нему сегодня, перед началом вечерни. Если захотите, сможете потом остаться на службу.
- Хорошо-хорошо, как скажете, - быстро заговорил я. – Только мне, кажется, действительно очень нужно поговорить…
- Понимаю, я все понимаю, - мягко произнесла Мария, глядя мне в глаза, и поглаживая меня по руке. Я только сейчас понял, что все это время сжимал ее руку самым бесцеремонным образом, и сразу же отпустил. Постепенно я успокоился, настолько, чтобы мыслить рационально.
- Вечерня происходит вечером, верно? Что я должен делать до этого времени?
Моя солдатская привычка следовать четким инструкциям то ли забавляла, то ли смущала девушку.
- О, ничего особенного, - заверила она меня. – Впрочем, если хотите, я могу принести вам Библию.
Я знал, что Библия – это название книги. И больше ничего.
- Простите, - снова начал мямлить я, извиняясь за свое невежество. – Я не очень представляю себе, что такое Библия.
Несколько секунд Мария задумчиво и одновременно удивленно рассматривала меня, потом произнесла с улыбкой:
- У вас в голове такая неразбериха… Как будто вы нашли несколько фрагментов мозаики и детально рассмотрели их, но вместо картины у вас темное пятно.
- Вы совершенно правы. Я знаю лишь крохи информации, которые смог найти в Империи и то, что рассказывали мне вы. Больше ничего.
- Тогда… что если я скажу вам, что Библия – это «Капитал» христианства?
- Главная книга?
- Именно. Книга Книг.
- Несите. Пожалуйста.

Мария вышла, но вскоре вернулась с маленькой книжечкой в черной обложке. Признаться, я ожидал толстенного фолианта, сравнимого с тем же «Капиталом» Маркса или «Великим делом» Тихонова… Я принял книжечку с благодарностью, провел пальцами по линиям тисненного серебряного креста на обложке.
- Советую начать с Евангелия от Марка. Оно легко читается. И не торопитесь, пожалуйста. Эту книгу у вас никто не отберет. Я вернусь вечером, как договорились, хорошо?

Мария оставила меня одного, и я начал читать. Странички были непривычно тонкие и полупрозрачные, как папиросная бумага, шрифт мелкий, так что мне приходилось щуриться и близко подносить книгу к лицу. Что же до содержания… не знаю, почему Мария сказала мне, что Евангелие будет читаться легко. Видимо, мы просто привыкли к разным категориям литературы, и то, что Марии казалось привычным и понятным, для меня оказалось сродни каким-нибудь древним нешифрованным письменам. Даже язык Библии был непривычен и воспринимался с трудом. Я раньше читал исторические тексты примерно того же периода – Цезаря и Цицерона, еще кое-что на латыни, на тему стратегии и римского права. Религиозная литература, как я уже понял на примере «Философии спасения», была совершенно не похожа на все, что мне доводилось читать раньше. Уже к концу Евангелия от Марка я чувствовал головокружение, и буквы путались и расплывались перед глазами – привычные признаки переутомления. Зато общая картина постепенно складывалась у меня в голове, во всяком случае, история жизни Иисуса Христа. Странно сказать, но я только после прочтения соотнес изображенного на закладке младенца на руках Богородицы с Иисусом Христом. В голове у меня была полнейшая неразбериха, и не сказать, что после прочтения первого Евангелия, что-то сильно прояснилось. Мне теперь еще сильнее хотелось поговорить со священником, чтобы он ответил на мои новые и старые вопросы и помог разобраться во всем. Я отложил на время книгу, чтобы отдохнуть и спокойно все обдумать.

Днем мне принесли обед – первый раз нормальную кашу в тарелке, а не порошковый питательный раствор и горсть таблеток. Я теперь мог есть самостоятельно, и радовался этому. Не знаю почему, но я верил, что дальше все будет лучше.

Потом снова взялся за Библию, по второму разу перечитал некоторые страницы, произведшие наибольшее впечатление. Особенно поразила меня фраза: «Сын Человеческий не для того пришел, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих», не только своим глубоким смыслом, но и тем, что нечто подобное, не совсем слово в слово, говорил Тихонов в одном из своих исторических обращений, которые мы в свое время заучивали наизусть. Я первый раз задумался о том, что Тихонов, скорее всего, даже точно, читал Библию, и если так, то эта книга не произвела на него особого впечатления, раз он всю свою жизнь оставался убежденным атеистом. Еще одно высказывание, если я правильно его понял, относилось как будто бы ко мне и вселяло надежду: «Нет никого, кто оставил бы дом, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради Меня и Евангелия, и не получил бы ныне, во время сие, среди гонений, во сто крат более домов, и братьев и сестер, и отцов, и матерей, и детей, и земель, а в веке грядущем жизни вечной». Концепция вечного существования была свойственна большинству философских систем, даже нашей партийной идеологии, которая провозглашала вечную жизнь в посмертном соединении с Партией, которая будет существовать вечно. Коммунисты не обещали полноценной жизни после физической смерти, только память о личности, и в представлении многих миллионов людей этого было достаточно, и я не воспринимал ничего сложнее этого понятия.

Странно, но Евангелие от Иоанна читалось уже намного легче. Я решил не пытаться формализировать и логически разбирать текст, воспринимать его этико-интуитивно, отвлекшись от идеологичности, и это оказалось правильным. Кстати, не могу не заметить, что формула «Вначале было Слово» мне была уже известна в виде латинского афоризма «In principio erat Verbum», хотя, конечно, никак не связывалось с христианством и трактовалось как-то иначе, нежели в оригинале. Евангелия от Марка и от Иоанна прекрасно дополняли друг друга, хотя и излагали одни и те же события – жизни, смерти и воскресения Христа. Не стану говорить, что понимал феномен воскресения, хоть и слышал о таком раньше. Я бы скорее попытался объяснить все с помощью логики и законов природы, и предположил бы, что Иисус и не умирал, и что чудо состояло именно в этом. Я тогда ошибался, конечно. Но поверхностность первого восприятия была неизбежна, если учесть мое образование и зияющие пробелы в нем. За полдня я прочитал два Евангелия, едва одну четверть всей книги. Успел бы больше, но, помня слова Марии о том, что Библию у меня никто не заберет, оставил на потом. И так появилось слишком много вопросов, которые нужно было обговорить со священником.

Мария пришла ближе к вечеру, я уже ждал ее. Она принесла обычную одежду взамен больничной сорочки. От наклонов у меня кружилась голова, поэтому девушке пришлось помочь мне одеться и обуться. Свой красный галстук я все-таки решил оставить в палате, хотя было сильно не по себе покидать помещение без него, а вот картинку-закладку взял с собой. Я кое-как перебрался с койки на инвалидное кресло – пара шагов с опорой, кажется, пока что мой предел. Мария показала, как им управлять, но везла меня по коридорам больницы сама. Никогда раньше, с самого раннего детства, не чувствовал себя настолько беспомощным, но приходилось с этим мириться.

На выходе из здания больницы Мария просто отметила время и свое имя в журнале посещений, и никакого специального пропуска не понадобилось, так как двери все время оставались открытыми. Меня удивило, что не было никакой охраны и дополнительных мер контроля. Я даже спросил у нее об этом – что было бы, если бы я – гипотетически, конечно же – решил выйти самовольно и один, при условии, что мог бы ходить.
- Вы же понимаете, что вы не пленник и вас здесь никто не собирается удерживать силой? – немного иронично улыбнулась она.
- То есть, я могу уйти из больницы, когда захочу?
- Можете, если есть, куда идти. Но лучше было бы полежать еще недельку и дождаться выписки.
Я кивнул, признавая справедливость обоих аргументов. Идти мне действительно некуда, кроме обещанного инспектором общежития, но сперва нужно было выйти на работу, а чтобы работать – необходимо выздороветь, хотя бы встать на обе ноги.

Небольшой парк при больнице выглядел ухоженным и живописно-естественным одновременно. Хотя уже почти стемнело, парк был хорошо освещен фонарями. За последние дни высыпало много снега, но дорожки и площадки были расчищены и подметены. Было приятно после пропахшей лекарствами и стерилянтами палаты вдыхать свежий, морозный воздух. Я вертелся в каталке, оглядываясь по сторонам, и пытался рассмотреть контуры зданий, виднеющихся из-за стены старой кладки. Подобной архитектуры я раньше не видел – все культовые сооружения снесли или перестроили почти сразу после Революции, остались разве что изображения и чертежи в архивах. Монастырь и больница располагались по соседству, разделенные общим высоким каменным забором.

Мария довезла меня до небольшой калитки и остановилась.
- Дальше я не могу пройти, но не волнуйтесь, вас проводят.
- Почему не можете? - осведомился я.
- Потому что это мужской монастырь, а я женщина, - спокойно разъяснила она.
Мне это показалось странным, так как в Империи нет организаций с ограничениями по гендерному признаку, но я решил промолчать. В конце концов, я еще не знаю, что собой представляет монастырь, кроме того, что это религиозное учреждение.
- Настоятеля зовут отец Афанасий, можете так к нему и обращаться.
- Отец? Чей? – рассеянно спросил я.
- Ни чей, просто так принято обращаться.
Я кивнул, а в голове у меня мелькнули «папа римский» и «pater patriae».
- Не волнуйтесь так, - тихо сказала Мария с ободряющей улыбкой и коснулась моего плеча. Было стыдно, но я действительно очень нервничал, был ли это страх или предвкушение – не уверен, наверное, и то, и другое. Мария осталась у калитки, пообещав, что отвезет меня обратно в палату, когда я закончу.
Меня действительно «проводил» (точнее, откатил) куда нужно один человек немногим старше меня. Я попытался с ним заговорить, но он не ответил, только кивнул.

Территория монастыря была небольшой, даже меньше, чем двор воспитательного центра, в котором я провел детство. Строения были большей частью одноэтажные, из белого кирпича или дерева. Мне, привыкшему к сталинскому ампиру и имперскому стилю с их высотками, колоннами, балюстрадами и барельефами, эти невзрачные постройки показались более колхозно-хозяйственными, нежели городскими. С отцом Афанасием я встретился в небольшой комнате с выбеленными стенами, низким потолком и массивной деревянной мебелью, он ждал меня, сидя на длинной дубовой лавке. Одет он был в длинную черную одежду, на груди поблескивал золотой крест с тремя перекладинами. Первое, что поразило меня в этом человеке – он был очень стар, должно быть, даже помнил время до Революции. Я привык, что средний возраст комиссаров – 40-50 лет, а в отделе пропаганды всегда на самые высокие должности выбивались люди молодые, а потому радикальные и бескомпромиссные. Я подумал, что если этот человек сохраняет свой пост (я, конечно, все еще мыслил привычными категориями), то он должен быть исключительным в каких-то отношениях. Отец Афанасий просто сидел, сложив узкие высохшие кисти рук, и смотрел на меня очень светлыми, выцветшими глазами. Я так же молча смотрел на него, не решаясь заговорить.

- Шапку-то сними в помещении, - негромко произнес наконец отец Афанасий.
Я стащил с головы вязаную шапку и начал растерянно мять ее в руках.
- Как твое имя? – спросил настоятель.
- Владимир, - я понял, что его интересует не фамилия и не звание, а только мое личное имя.
- Как святого нашего князя Владимира Крестителя, - заметил отец-настоятель.
Я чуть было не ляпнул, что меня назвали в честь товарища Тихонова, но все же промолчал.
- О чем ты хотел поговорить?
- Не знаю, - начал бормотать я. – У меня много вопросов. Мне кажется, я очень запутался в жизни.
- Двигайся к окну, - настоятель указал на место рядом с лавкой. – И попробуем распутать, что ты там запутал. Обычно все проще, чем кажется.
Мы начали разговаривать. Я рассказывал, задавал вопросы, жаловался… Отец Афанасий спокойно вдумчиво отвечал, мягко успокаивал, если я начинал от волнения задыхаться. Я даже не знал, сколько времени прошло, пока мы так говорили… Уже в конце я показал отцу Афанасию картинку-закладку. Он бережно взял ее и долго рассматривал, задумавшись.
- Сколь ничтожный клочок бумаги и сколь великий промысел Божий, - тихо проговорил он, обращаясь будто бы к пространству. – Я не знаю такой иконы. Наверное, она была уничтожена во время Революции.
У меня вырвался вздох отчаяния.
- Но нам удалось спасти другие, - продолжал настоятель. – Многие шедевры хранятся здесь у нас, в Сретенском монастыре. В том числе и иконы времен Киевской Руси.
- Киевская Русь? – пораженно переспросил я. Я непозволительно поверхностно знал историю до Первой Великой Революции. В моем представлении, Киевская Русь была очень, очень давно. Но все-таки, кажется, позже, чем Римская Империя.
- Можешь их посмотреть, если хочешь.

Конечно, я хотел. Пока отец Афанасий катил мое кресло по направлению к другому низкому белому строению, вытянутому, как барак, меня трясло от волнения, наверное, сильнее, чем когда я первый раз переступал порог здания Партийного Приказа. В тот момент я даже не сообразил сказать доброму старому человеку, что вполне могу и сам направлять инвалидную коляску, куда он укажет, чтобы не доставлять ему лишних сложностей. Хотя, похоже, настоятелю было не тяжело везти меня по присыпанным снегом дорожкам. Несмотря на свой возраст, он вполне сохранял физическую и умственную активность, что не могло не вызывать уважения и восхищения. Может показаться странным, но я вообще не привык видеть рядом с собой стариков и не знал, как полагается вести себя с ними, чтобы не показаться невежливым, и это добавляло стресса к сложившейся ситуации.

Мы оказались в комнатке с низким потолком, с единственным маленьким окошком и гладкими белыми стенами. Помещение, очевидно, было жилым, хотя и меньше даже моей бывшей комнаты в жилом корпусе Приказа. Но в тот момент мое внимание было поглощено, конечно, не оценкой жилищных условий, а тем, что находилось в углу комнаты. На низкой тумбе, на полках, просто на крючках в стене стояли и висели изображения на деревянных табличках в металлических рамках и без них. Это были портреты разных людей, в основном стариков с седыми бородами, на счет них у меня не было представлений, кто это, но два больших портрета, помещенных над остальными, я узнал. На первой иконе – Он один, на второй – они оба, мать и Сын.

Я рухнул на колени, опрокинув нечаянно инвалидное кресло и не заметив этого, припал к полу. Я не знал ни одной молитвы, кроме тех четырех строчек на обратной стороне закладки, и я твердил их, то ли вслух, то ли про себя, боясь поднять взгляд на иконы. По-другому было нельзя. Не преклонить перед ними колени было невозможно, неестественно. И я не мог бы проявить большее рвение, даже если бы передо мной предстал сам товарищ Тихонов по воле неизвестно каких высших сил… Не помню точно, но кажется, я плакал, и это было дико, потому что я не плакал ни разу с тех пор, как получил галстук и вступил в Партию… Отец Афанасий гладил меня по голове, опустившись на пол рядом со мной, и говорил слова, значения которых я не понимал, но чувствовал:
- В них Спасение. В них жизнь, в них милосердие… Все, что тебе нужно… Ничего, ничего, это все от твоей прошлой жизни, а теперь у тебя будет новая… больше от тебя не отвернутся.
- Они… Они смотрят на меня, - простонал я, почти задыхаясь. Я не мог объяснить, что меня так пугает. Мне казалось, что образы глядят на меня с осуждением, за то, что я такой больной, неправильный, такой коммунист и всю свою жизнь жил не тем и не так.
- Конечно, смотрят, - вкрадчивым мягким голосом успокаивал меня настоятель. – Бог всегда на нас смотрит, все мы дети Его… а о тех, кто заблудился, радеет и печалится, если они страдают.
Никто за всю мою никчемную жизнь не печалился обо мне, даже те, кто были моими товарищами. А узнав, насколько глубоко я заблуждаюсь, они не то что отвернулись от меня – они просто отказали мне в праве быть у них на глазах. Я конечно, всегда считал и буду считать, что со мной обошлись по справедливости… что ничуть не отменяет того обстоятельства, что никто никогда не был ко мне милосерден.

Вскоре я успокоился и сел на полу, привалившись спиной к низкому длинному сундуку, служившему так же и лавкой.
- Товарищ Тихонов был до того добр, что отдал нам все иконы, которые не удалось продать заграницу. Так что теперь у нас их очень много в каждом доме, - пояснил отец-настоятель, чуть улыбнувшись. – Тебе, наверное, нужно увидеть Владимирскую икону Божьей Матери. Глубина пронзительная…
Мы посидели немного рядом, разговаривая. Потом отец Афанасий показал мне, как нужно креститься, подробно объяснил, что означает этот жест, и подарил молитвослов – книгу в кожаной обложке с изображением креста и тисненым орнаментом. Я рассеянно взял книгу и пробормотал, что очень благодарен.
- Можешь сказать «спасибо». Ничего страшного в этом слове нет.
Я повторил по слогам. Значение этого слова я знал, встречал, разумеется, в литературе, но в повседневной жизни в Империи им пользоваться было не принято.

- Останешься на службу? – спросил отец Афанасий и на всякий случай пояснил: - Это наш – православный – священный обряд. Люди приходят, чтобы послушать, что говорит священник и помолиться.
- А мне можно туда?
- А почему нет?
- Я же парти… бывший партиец.
- А кто об этом знает, кроме тебя и меня? Ты не обязан никому ничего рассказывать, если не захочешь.
И я остался на службу. На эту и на все последующие.

Человеку с западным складом ума это могло бы показаться странным, но с того момента, как я получил в руки Библию, я ни разу не усомнился в истинности всего там написанного. Для меня иконы, церковная служба, монастырь и храм уже являлись очевидным доказательством существования христианского Бога, точно так же как мавзолей Ленина, рубиновые звезды над Кремлем и Монумент Революции были вещественными доказательствами истинности коммунистической идеологии. И еще я понял, что несмотря на жестокое и беспощадное столкновение, которое произошло между этими двумя идеологиями в истории, в мире метафизическом, как и в душе одного человека, они могут спокойно и гармонично уживаться друг с другом.

Правда, до конца уйти в метафизические дебри мне не позволило то обстоятельство, что служащие ведомства до меня все-таки добрались. 15 декабря за мной приехали из учреждения, полное название которого, оказывается, было: «Ведомство по делам миграций и внешних связей». Это действительно был некий аналог Партийного Приказа – только маленький, плохо организованный и почти никем не уважаемый. В ответ на мое замечание, что мне тяжело ходить самостоятельно, двое служащих взяли меня под руки и так неделикатно доволокли до машины, что я пережил приступ ностальгии. Меня усадили на заднее сидение автомобиля – обычного легкового, с дверцами и окнами, – руки оставили свободными, но двери все-таки заблокировали.

В Заповеднике было мало машин, но много пешеходов и велосипедистов, дома были старыми и большей частью невысокими, хотя и красивыми, хорошо отреставрированными. У меня было странное ощущение, будто я уже был здесь, видел эти улицы… но я не мог понять, откуда оно, пока мы не проехали мимо вытянутого рыже-серого строения, которого не должно было здесь быть. Я не мог не узнать это здание, так как в детстве нас часто возили туда на экскурсии. До ВВР в нем располагался штаб органов госбезопасности, а после там был устроен музей органов госбезопасноти на Лубянке.

Сидящий рядом служащий криво усмехнулся, глядя на меня.
- Нет, пока еще не сюда, - обнадежил он с немалым сарказмом.
А в следующую минуту я увидел знакомые до боли очертания красных башен, слегка присыпанных снегом.
- Это же… это Кремль! – пораженно выдохнул я.
- Ага, - равнодушно согласился один из служащих. – Почти как ваш, только настоящий.
- Но как это возможно? – опешил я.
Они оба, даже тот, который вел машину, посмотрели на меня, как на полного идиота. Потом поняли, что я действительно ничего не знаю, и снизошли до объяснения:
- Община – это Москва, бывшая столица России. Тихонов в свое время милостиво согласился подарить нам статус вольного города. А власти Империи скрывают?
Я сидел в полном шоке, пытаясь понять, как так вышло, что я этого не знал. То есть, о переносе столицы мне было известно: Москва, в которой я жил всю жизнь была основана после Революции и развилась до огромного города всего за несколько десятилетий, со временем город Владимир стал одним из ее районов. Но почему-то я всегда думал, что старая Москва прекратила свое существование. Представить, что существуют две столицы, два Кремля и даже второе здание на Лубянке – было просто немыслимо, противоестественно.
- Нет, не скрывают, наверное, - пробормотал я.
Служащие ведомства без смущения начали обсуждать «тупых имперцев» и «рабов с промытыми мозгами». У меня не было ни желания, ни возможности вступать с ними в конфликт. Деталька, беспокоившая меня, приобрела, наконец, объяснение – митрополит Константин написал свою «Философию спасения» не в столице Империи, а в Общине.

Машина остановилась у небольшого бело-голубого здания, ничем особо не примечательного, но с трехцветным бело-сине-красным флагом и гербом в виде всадника с копьем, поражающего извивающегося змея или дракона.
Меня посадили в кабинете, дали бумагу, ручку, карандаш и велели писать. Я кратко изложил обстоятельства совершенного мною преступления и дальнейших событий, все уместилось в несколько предложений и полстраницы моим крупным, неуклюжим, будто детским почерком. Человеку, который молча сидел напротив меня за столом, этого показалось мало, в итоге меня заставили написать еще несколько раз, пока передо мной не образовалась целая стопка исписанных листов. Мне сказали «записывать все», но я тщательно фильтровал информацию, а все фигурировавшие в моей истории имена изменял, кроме имени Александра Коршунова, так как ему я этим уже не мог навредить.

- Хорошо, - сказал, наконец, служащий - если к вам возникнут еще вопросы, вас вызовут. За документами приходите в пункт регистрации, покажите им эту справку, - он сунул мне листок с печатями и моими биометрическими данными. – После этого можете заняться поисками работы, большинство предприятий предоставляют общежития рабочим. Надеюсь, не надо пояснять, что вы никогда не будете занимать административные должности или работать в сфере науки и образования?
- Я понял, - ответил я. Чем я буду тогда заниматься, я не представлял. Я всю жизнь учился, чтобы работать именно в этих сферах – управления и немного в науке.
- Вы свободны, можете идти, - сказал служащий.
- Правда? – мне немного не верилось, что все так просто, что не будет никаких дополнительных вопросов касательно деятельности Партийного Приказа, с которой я был знаком изнутри.
- Товарищ, - устало заговорил служащий, поднимая на меня раздраженно-безразличные глаза, – ничего интересного для нас вы знать не можете, так как в противном случае вас бы сюда не отпустили. А что до общих сведений… я сильно сомневаюсь, что в Приказе что-то сильно поменялось с тех пор, как я сам там работал.
Сказать, что я был удивлен, - ничего не сказать.
- А как же вы теперь работаете на административной должности в Общине? – спросил я, хотя это было, конечно, очень невежливо.
- Я и предложил ввести этот запрет, - ответил он и прибавил, неприятно улыбнувшись: – Мне еще и здесь имперцев не хватало.
- А в Общине так много бывших граждан Империи? – усомнился я.
- Больше, чем хотелось бы, - сухо ответил служащий. – В том числе ваш покойный товарищ, Коршунов, о чем вы предпочли деликатно умолчать. Как и о настоящих обстоятельствах его смерти, я полагаю?
- Нет, - твердо ответил я. – Я не знал, что Коршунов был в Общине, хотя это многое объясняет. Мне, возможно, следовало догадаться. Что до его смерти, то я написал правду – это было самоубийство, я видел своими глазами на записи.
- Может быть, может быть, - протянул он и повторил: - Свободны.
- А как я вернусь в больницу? – я встал, опершись на костыль.
- Как хотите, - ответил служащий и взялся за телефон.

Когда я вышел из здания и с немалым трудом спустился по лестнице перед главным входом, мне просигналил несколько раз легковой автомобиль, такого нежного лавандового цвета, явно не служебный.
- Владимир! Садитесь, пожалуйста, - Мария открыла окно и помахала мне.
- Вас там долго держали, - заметила она, когда я сел к ней в машину на переднее сидение, кое-как пристроив рядом костыль.
- Нет, что вы, совсем не долго… относительно. Неужели вы меня ждали?
- Да, на всякий случай, - она улыбнулась.
- Спасибо вам.
- Я помогу вам оформить все документы после выписки, - предложила Мария.
- Нет, что вы, благодарю. Я сам разберусь с этим, - заверил я ее.

Документы я в итоге оформил, хотя поначалу недооценил засилье бюрократии в Общине. С жильем и работой дело обстояло намного сложнее, и я первый раз в жизни столкнулся с таким явлением как безработица, совершенно немыслимым в обществе с коммунистической моделью экономики. В Империи люди делились на три категории – те, кто работает; те, кто по каким-то причинам временно не может работать; и тунеядцы, которые даже гражданами не считались. В Общине же существовал определенный процент людей, которые хотели, но не могли работать, потому что рабочих мест на всех не хватало. Очевидно, это было связано с тем, что правительство Империи строго следило за тем, чтобы в Заповеднике не было даже зачатков военной промышленности, без которой, как известно, любая экономика неполноценна.

Но для меня этот вопрос решился неожиданно просто: во время одной из наших бесед отец Афанасий предложил мне остаться жить в монастыре.
- Жить здесь? В каком качестве? – я сперва опешил.
- В качестве человека, которому нужна помощь, - ответил настоятель.
- Я не могу жить и не работать.
- Работа найдется, - заверил он меня. – Дорожки от снега расчищать, например. Чем не труд?

Еще через пять дней я перебрался из больницы в монастырь. Жил с послушниками, хоть сам им не являлся и не приносил никаких обетов. От меня требовалось молиться три раза в день, слушать проповеди и литургии и чистить от снега дорожки. Мне все это нравилось. За несколько последующих месяцев я прочитал довольно много православных книг и мог сказать, что наконец-то мои душа и разум пришли в состояние гармонии. По воскресениям я встречался с Марией, и после утренней службы мы шли гулять по городу. Мне не запрещалось покидать территорию монастыря, и я мог общаться, с кем захочу. Мария поняла, что мне нравится ходить по паркам и скверам, особенно тихим, где не бывает скопления людей и всякой суеты, и часто выводила меня гулять по Садовому кольцу, пока я сам не научился ориентироваться в городе. Мы прошлись как-то по Красной площади и в определенный день нас даже пропустили в Кремль. Мавзолея Ленина не было, как и многих памятников и захоронений у Кремлевской стены (товарищ Тихонов приказал в свое время все их перенести на новое место), но оставался вечный огонь и некоторые другие здания. Внутри Кремля не было библиотеки и архива, некрополя и, естественно, рабочих и жилых корпусов для партийев, зато было несколько прекрасных и древних храмов, на которые даже в годы Революции ни у кого рука не поднялась. Ходить в районе Пречистинки было как-то странно - я привык, что на том месте, где стоял Храм Христа Спасителя, должен возвышаться над всем городом Дворец Советов.

В остальном же старая Москва нравилась мне ничуть не меньше, чем новая Столица, в которой я жил раньше. А еще, хотя я поначалу не хотел себе в этом признаваться, - очень нравилась Маша…
Как-то я ни с того ни с сего спросил, не замужем ли она. В Империи в основном женились рано, лет до двадцати пяти. Мария ответила, что у нее никого нет, и спросила в свою очередь, оставил ли я кого-то на родине. Я вспомнил Велиру. Я часто думал о ней, о том, как сложится теперь ее судьба. Я ведь испортил ей личное дело, в котором теперь всегда будет стоять пометка о том, что ее напарник оказался предателем. Но чувства к Велире остались там же, в пыточной камере. Я не мог, мне нельзя было пронести их с собой дальше.
- Я оставил… товарищей, - ответил я то, и это самый правдивый из возможных ответов.
Мария кивнула понимающе. Потом склонилась ко мне и поцеловала в щеку, от чего я покраснел, как мальчишка, и поспешно отстранился от нее.
- Простите… я…
- Раньше не целовался?
- У нас не принято… аморалка… пагубно для карьеры, - бормотал я всякую ахинею, пока Мария не заставила меня замолчать, поцеловав в губы.
Когда я целовался в прошлый раз с Велирой, чувствовал только вкус своей крови и нестерпимую горечь невозвратимой утраты. Теперь все было по-другому, более человечно, естественно и правильно. Я просто мог целовать девушку, которая мне нравилась, и которой нравился я.

Я довольно тяжело привыкал к жизни в Общине и поначалу много не мог понять. Платить приходилось буквально за все – за проезд в общественном транспорте, за бутылку воды, даже за свет и воду в доме. Все-таки это был капитализм, пускай и смешанного типа, и изъяны этой системы были непреодолимы. Нет, Община отнюдь не была каким-то идеальным местом, воспетым в либеральных сказках. Свобода здесь действительно была – по моим меркам, просто невероятная – но в то же время была и невероятно глупая, неповоротливая бюрократия, высокий уровень преступности и имущественное расслоение. Но Великорусская Православная Церковь была тем фактором, который сглаживал все это, наполняя жизнь в Общине светом веры. Как ни странно, у меня сложилось мнение, что Церковь подталкивает общество к некоей социалистической модели, ратуя за равенство и заботу о тех категориях населения, которые сами не могут о себе позаботиться – например, о детях-сиротах и пенсионерах.

Было время, когда я, живя в монастыре, подумывал о том, чтобы связать свою жизнь с Церковью навсегда. Но потом понял, что это лишь очередное проявление моей гордыни, которая неизбежно перетечет в фанатизм, а это именно то, чего мне надлежит избегать. Я, конечно, принял крещение и стал воцерковленным, но приносить обеты не стал. Все-таки мое прошлое накладывало отпечаток на мою жизнь и бывший партиец, ставший священником – это, пожалуй, было бы слишком пошло даже для Общины. Летом я оставил Сретенский монастырь, в котором прожил полгода, и нашел вполне подходящую мне работу – устроился консультантом на предприятие пищевой промышленности, попутно углубляя свое образование в области органической химии. Хотя надо сказать, что знания, полученные мною за 2 года дополнительного изучения этой науки в Партийном Приказе соответствовали уровню любого выпускника профильного ВУЗа в Общине.

На первую зарплату я купил себе нормальную одежду. Ужасно соскучился по строгим черным пиджакам, белым рубашкам с жесткими воротниками и манжетами и лакированным ботинкам – только после этого стал комфортно себя чувствовать на работе. На вторую купил Маше кольцо и сделал предложение. С ее родителями на тот момент я был уже знаком, и кажется, они нормально меня воспринимали. Маша согласилась почти сразу. В начале сентября мы обвенчались в церкви и зарегистрировали брак в ЗАГСе. Пышных торжеств решили не устраивать, поэтому и с такой жуткой вещью, как кредит, связываться не пришлось. Я взял фамилию жены – Вознесенский – так как фамилия Ревомиров вызвала у людей негативные ассоциации. В конце концов, Маша была дальним-дальним потомком того самого поэта Андрея Вознесенского, а мою фамилию мне подобрала случайно компьютерная программа, после того как от меня отказались родители, так что цепляться за этот набор букв не стоило.

Могу сказать, что в итоге я вполне адапатировался к жизни в Общине, хотя поначалу это было непросто. И не только из-за капиталистической модели экономики, денег и всего прочего. Другими были человеческие отношения: между родственниками, между коллегами по работе, даже между прихожанами одного храма. Здесь люди были независимее и дальше друг от друга. Что-то похожее на привычное ощущение товарищества можно было уловить разве что по большим праздникам, но в целом свои чувства, проблемы и переживания полагалось беречь для себя и делиться с ними только с самыми близкими людьми. Для меня людьми, которым я мог вполне доверять, стали Маша и отец Афанасий, который был моим духовным наставником в течение пяти лет, до своей смерти в возрасте девяносто восьми лет.

Бывало, я часто задумывался, счастливее ли я сейчас, чем мог бы стать в Империи, если бы выбрал Велиру и должность комиссара, а не черноглазую женщину с маленькой закладки… но со временем этот беспокоивший меня вопрос становился все менее и менее значим, отходя на второй план и позволяя жить в гармонии и радоваться настоящему.
Эпилог

Владимир Вознесенский сидел в плетеном кресле-качалке в палисаднике своего загородного дома и читал сборник стихов. После того как Тихоокеанская кампания против Америки окончательно приобрела затяжной характер, Заповедник выторговал себе кой-какие поблажки и немного расширил свои границы, так что у некоторых жителей появилась возможность построить себе отдельные домики и с небольшой территорией. Владимир устроил себе место для отдыха на улице с навесом от дождя и живой изгородью и наслаждался там спокойствием и запахом цветов. К старости он все больше начинал любить природу и старые печатные книги. Он все чаще подумывал выйти наконец-то на пенсию и совсем перебраться из центра за город, благо, совсем недавно рядом построили маленькую деревянную церквушку, можно даже будет ходить до нее пешком, если колено будет болеть не сильнее обычного. И надо сказать Олегу и Насте, чтобы чаще привозили детей на выходные и на каникулы — лучше здесь, чем в душном пыльном городе… Хорошо было бы, если бы младший сын, Пашка, тоже приезжал, но у него работа тяжелая и очень ответственная — водит поезда по «дороге жизни», которая соединяет Заповедник с Европой. Домой отпускают редко и даже звонки родным ограничены, какие уж тут визиты к родителям на дачу…

Владимира окликнули из дома, позвали подойти и помочь раздвинуть стол, так как обедать сегодня решили на веранде. Погода хорошая, дождь не собирается, ветерок легкий… и народу много, вот только никто не может разобраться, как этот большой стол раскладывать, чтобы от него ножки не отваливались.

Владимир заложил страницу закладкой — самой обычной, конечно, та самая закладка стояла у него в рамочке с другими иконами в красном углу. На полочку под образа был положен красный галстук, и когда солнце освещало угол, золотой герб Империи поблескивал почти так же ярко, как оклады икон. Владимир перечитал еще раз последние четверостишия на странице:

И в том краю, где нет ни бурь, ни битвы
Где с неба льется золотая лень,
Еще поют какие-то молитвы,
Встречая ласковый и тихий Божий день.

И люди там застенчивы и мудры.
И небо там как синее стекло
И мне, уставшему от лжи и пудры,
Мне было с ними тихо и светло.


И только после этого закрыл книгу, оставив ее на кресле, и пошел помогать домашним раздвигать стол на веранде. Он был счастлив вполне.