О проблемах богемы

Глиссуар
Вечеринка в доме талантливого скульптора Яна Гденского вполне соответствовала представлениям новорожденной постреволюционной интеллигенции о роскоши. Публика подобралась в основном творческая и западнославянская, однако речь в гостиной звучала исключительно русская и, как того требовала атмосфера, литературно-возвышенная. Даже оперная певица из некогда независимой, а теперь братской республики Словакия исполняла арию Кармен на русском, не слишком удачно подражая Образцовой. После окончания ее выступления декламировали Вертинского и Есенина под фортепиано и контрабандный алкоголь. Когда надоело и это, пустились в разговоры об искусстве и политике, постоянно возвращаясь к двум не дающим покоя вопросам – цензуре и фактическому статусу недавно присоединенной Албании.

Альберт Черевский, удобно устроившись в кресле в углу комнаты, морщась от дыма самодельного кальяна, периодически привлекавшего внимание кого-то из гостей, весь вечер задавался одним, по всей видимости, риторическим вопросом – о цели своего пребывания на этом культурном мероприятии. Почти все присутствующие были ему ранее незнакомы, но уже вызывали у него раздражение пополам с пренебрежением, а сам себя он чувствовал здесь лишним, случайно зашедшим на чужой праздник, как будто вчера Гденский не упрашивал его непременно прийти…

Сам хозяин дома, ни капли не смущаясь, в своей обычной эпатажной манере, сидел на коленях у какого-то мужчины средних лет, разговаривал с ним, склоняясь к нему ближе необходимого, и сам наливал ему в стакан виски из бутылки с облезлой и полинявшей этикеткой, при этом ни на минуту не выпуская из рук кусок скульптурного пластилина. По мнению Альберта, такое поведение было бы и для женщины верхом непристойности, но остальные гости не обращали на подобные выходки никакого внимания. Видимо, для Гденского это было в порядке вещей. Он и не такое себе позволял, прикрываясь своей слепотой и гениальностью (обладание обоими этими качествами представлялось весьма спорным). Ян не считал чем-то недопустимым без разрешения прикасаться к почти незнакомым людям, и мужчинам, и женщинам, и полагал своим правом дотрагиваться до лица собеседника, когда хотелось. То ли ему действительно было это нужно, то ли просто нравилось шокировать людей, а возможно и обе причины сразу.

Кто-то, не то под влиянием выпитого спиртного, не то в приступе самоиронии, хрипловатым, но громким голосом цитировал Маяковского «О дряни»:


…Утихомирились бури революционных лон.
Подернулась тиной советская мешанина.
И вылезло
из-за спины РСФСР
мурло
мещанина…

Забавно, именно эти стихи, вперемешку с собственными, местами еще более грубыми, вертелись в голове Альберта, пока он был вынужден созерцать эту нищенски-сибаритствующую, вполне довольную собой компанию. Они были бы довольны и властью, если бы не помнили еще по дореволюционным временам, что умный человек должен быть всегда чуть-чуть диссидентом, ровно в той степени, чтобы это не мешало карьере и социальному статусу. Черевский был рад, что его почти не беспокоят, что можно просто сидеть, держа в руке стакан с энергетиком, в который никто не предлагает плеснуть коньяка, а может просто суррогата, налитого для вида в приличную бутылку с иностранной этикеткой. На него поглядывали не то с опаской, не то с презрением, считая его очередным меркантильным, хотя и талантливым, холуем правящего режима, как будто эмпатически возвращали ему его же неприязнь. От скуки он уже было начал поглядывать на трубку стоящего рядом на столике кальяна, но стойкое отвращение к табачному дыму и чужим губам, прикасавшимся к мундштуку, пересилило любопытство.

Хозяин дома в очередной раз вспомнил о нем.
- Альберт, вы не прочитаете нам что-нибудь? У вас наверняка есть свежие стихи, - Гденский всегда был вынужден говорить чуть громче положенного, компенсируя невозможность зрительного контакта с собеседником. Тем не менее, его матово-белые, незрячие глаза бесцельно смотрели именно на фигуру развалившегося в кресле Черевского.
- Извините, товарищ, нет настроения, да и атмосфера не располагает, - в тоне Альберта было достаточно и резкости, и язвительности. Ему уже давно хотелось уйти, и можно было бы сделать это, продекламировав на прощание несколько полурифомованных строчек, которые вполне отражали бы его отношение ко всему происходящему. Что его от этого удержало, Черевский предпочел не анализировать. Возможно, извращенное любопытство, заставлявшее весь вечер наблюдать за развлечениями неприятных ему людей и слушать их разговоры, а может, усталость и нежелание новых конфликтов, или же элементарные представления о приличии, которыми, к слову, Гденский совершенно не был обременен.

Уже в двенадцатом часу, когда скромные запасы алкоголя подошли к концу, Ян включил какой-то британский фильм, видимо, из категории арт-хауса. Поскольку сам скульптор смотреть кино не мог, как и читать субтитры к нему, можно было предположить, что ему просто надоело развлекать гостей. Альберт, лишь изредка поглядывавший на экран и разбиравший только отдельные реплики на английском языке (который он знал не так уж хорошо), сомневался, что этот некоммерческий шедевр имеет хоть малейший шанс пройти цензуру. Хотя бы из-за финальной сцены, в которой главная героиня в голом виде бежит по заброшенной железной дороге, да еще и в замедленной съемке. Мотивы этого действия в течение фильма никоим образом не прослеживались. Звуковое сопровождение, впрочем, было на высоте, этого не отнять. Начавшееся было довольно бурное обсуждение просмотренного кинополотна прервал Гденский. Отвлекшись на минуту от пластилина, которому некоторое время старательно придавал форму человеческой фигуры, он достал из нагрудного кармана распринтованной рубашки маленький циферблатик тактильных часов без ремешка, провел по нему пальцами и громко возвестил:
- Однако, товарищи, уже десять минут второго! Напоминаю, что последняя электричка до Москвы отходит в час сорок, а последний автобус до Владимира в любое время с часу до двух, тут заранее, увы, никогда не знаешь… Если у кого-то нет персонального авто, советую поторопиться.

У большинства присутствующих личных автомобилей не было. Точнее, были всего у троих, в том числе у Черевского. Гости начали потихоньку собираться, щупать карманы, проверяя наличие телефонов и ключей, оглядываться в поисках портфелей и сумочек, выискивать на вешалке-стойке свои плащи и куртки. Гденский, которому, видимо, уже надоело разыгрывать из себя вежливого хозяина, не утруждал себя прощаться с каждым. У Альберта промелькнула мысль, что приличия ради стоит поблагодарить хозяина за вечер, но он только усмехнулся про себя и направился к двери. Ян неожиданно окликнул его.
- Альберт? – он беспомощно смотрел в сторону кресла в углу и в волнении сминал в руке пластилин.
- Да, товарищ, - отозвался поэт, снимая с вешалки свое уже изрядно поношенное пальто. – Как раз собираюсь уходить, и так уже засиделся. Спасибо за организованное мероприятие и до свидания.
- Альберт, подождите, - Гденский, ориентируясь на голос, мгновенно оказался рядом и вцепился в его руку повыше запястья. Черевский не терпел такой фамильярности, болезненно реагировал вообще на любое нарушение своего личного пространства. Только напомнив самому себе, что скульптор не может видеть, он удержался от того, чтобы резко убрать его руку. – Альберт, не торопитесь, - тихо и быстро заговорил Ян. – Вы ведь на своей машине, куда вам спешить? Останьтесь еще ненадолго – мне с вами надо поговорить.
- Вообще-то, мне следует поспешить домой. Время, как вы правильно заметили, не ранее. Супруга меня заждалась, - на самом деле Альберт был уверен, что Лида уже давно спит. Он оставил пальто на вешалке и снова уселся в кресло в углу. Гденский поспешно выгонял оставшихся, непонимающих намеки гостей, в том числе того мужчину, на коленях которого сидел и с которым любезничал половину вечера. Альберт поймал на себе тяжелый и одновременно насмешливый взгляд и этого человека и подумал, как же отвратно-двусмысленно выглядит вся эта ситуация.

Когда они наконец остались наедине, Ян заметно повеселел и расслабился, к нему вернулись привычные, так раздражавшие Альберта, нахальные интонации.
- Альберт, не хотите выпить? Есть бургундское красное, один заказчик подарил полгода назад, все берегу для особого случая.
- Я не пью, - холодно ответил Черевский, не уточняя причины отказа. Алкоголь ему был противопоказан из-за постоянного приема успокоительных и снотворных препаратов. Энергетики, строго говоря, тоже.
- Что же мне сделать, чтобы вы меня извинили за этот вечер, Альберт? – вздохнул Ян. – Давайте поговорим.
- Давайте сразу определимся: если вы не довольны властью, цензурой, товарным обеспечением или чем-то еще, я вам ничем не могу помочь. И не собираюсь знакомить с теми, кто может.
- Часто же к вам пристают с такими просьбами! – Гденский ни капли не оскорбился. – Нет, даже если меня что-то и не устраивает, я не буду искать блата – у меня же есть понятие о самоуважении. У вас, наверное, сложилось мнение, что я чуть ли не диссидент? Но я ничего не имею ни против аннексии Албании, ни против нового постановления о цензуре, хоть мои гости так много и негативно об этом высказывались… Внешняя политика меня не волнует, а цензура даже хороша по-своему, хоть считается, что творческим людям надо непременно против нее выступать, - складывалось впечатление, что он оправдывается.
- Тогда что вам от меня нужно?
- Альберт, с вами так сложно. Неужели нам обязательно обращаться друг к другу на «вы»? Ведь мы почти ровесники, уже год, как знакомы… - уклончиво протянул Ян.
Черевский не видел в нем ровесника – пять лет действительно нельзя назвать существенной разницей, но Ян не только выглядел младше своего возраста, а и вел себя несоответственно модели поведения, положенной взрослому человеку – слишком легкомысленно, а в чем-то и провокационно. Ссылка на давность знакомства тоже особого веса не имела. Приехав из Польши меньше трех лет назад, Гденский начал формировать свой круг общения преимущественно из бывших соотечественников. Альберт, «коммунист по национальности», знавший от силы пару слов по-польски, не имел никакого желания входить в число этих людей и обычно отвечал вежливым отказом на довольно регулярные попытки Гденского навязать ему свое общество. Избегать близкого общения с Яном ему удавалось вплоть до этого вечера.
- Хорошо, можем и на «ты» перейти, для меня это не принципиально. Только давай уже переходи к делу, ты же не просто так меня попросил остаться.
- Альберт, ведь ты обо мне плохо думаешь, - утвердительно, но вкрадчиво произнес Ян, и прежде чем Альберт начал возражать, продолжил: - Из-за гостей моих, из-за проститутки этой оперной, которая сегодня нам здесь пела, а потом с Захаржевским уехала, из-за того, что мне вино французское дарят, из-за того, что я кроссовки американские ношу...
Черевскому было одинаково безразлично, какую обувь носит Гденский и с кем ездит словацкая певица, ему не хотелось акцентировать на этих отвратительных мелочах свое внимание, хотя еще год-два назад он бы не поленился написать соответствующую бумагу в партийный отдел социального контроля, зная, что его донос там будут рассматривать в первом порядке. А теперь ему почему-то было до странности плевать – что думают эти интеллигентствующие маргиналы о правительстве, откуда и как достают иностранные товары, с кем спят и так далее.

Единственное, ему по какой-то причине было не плевать на Гденского.
Поэтому он сел в кресло, снисходительно позволил Яну устроиться на подлокотнике (в конце концов, хозяин имеет право сидеть, где ему угодно, в своем доме) и высказаться. Все-таки у скульптора было особое обаяние, которое подействовало даже на такого замкнутого и тяжелого человека, как Альберт. Гденский рассказывал о себе, о своей жизни в Польше, о том, как встретил Революцию, которая пришла в Варшаву вместе с русскими вооруженными силами, как потом бросил все и, невзирая на протесты матери, поехал в Россию, как и многие его соотечественники, которых завертело в штормовом потоке перемен. Он говорил, чтобы расположить к себе, и у него получалось. Если раньше Альберт даже не хотел признаваться себе, что испытывает к нему некоторое неопределенной природы влечение, то теперь с удивлением отмечал, что Ян ему однозначно приятен, хотя меньше получаса назад раздражал так же, как и остальные присутствующие на вечере. Гденский потихоньку начал расспрашивать о каких-то эпизодах жизни Черевского, показывая, что изучал его биографию с дотошностью следователя.
- Правда, что к 34-му году ты был так же популярен, как товарищ Тихонов?
- Я был, возможно, более известен, так как открыто выступать начал с конца 20-х.
- Не было желания побороться за власть? Ты мог бы сейчас сидеть в Кремле.
Это было, конечно, глупостью. Бороться за власть с Тихоновым – невозможно, по определению. Альберт ни в коем разе не считал себя хоть сколько-нибудь равным ему, самому великому (возможно, после Ленина) вождю коммунизма. Гденский не знал, о чем говорит, а может, просто проверял его реакцию.
- Чем же тебя не устраивает товарищ Тихонов в качестве правителя государства? – Альберт задал этот вопрос не угрожающим, а полушутливым тоном, чему сам успел удивиться.
- Всем устраивает, просто я немного обижен на него. Он отказался даже рассмотреть мой проект Дворца Советов. Неужели я и шанса не заслужил?
- Ян, ты же не архитектор.
- Но у меня есть готовый проект. Пойдем, покажу.

Опять эта фамильярная, раздражающая привычка хватать за руки, и опять никаких возражений со стороны Альберта. Гденский в воодушевлении потащил его в мастерскую, но на середине гостиной запнулся о край дивана.
- Psja krew! На кой черт его понадобилось двигать? Подожди минуту.
Передвинуть диван на двадцать сантиметров, чтобы он встал на привычное место, заняло гораздо больше минуты. Ян шагами мерил расстояние от стены и столика до дивана, а потом еще долго выверял его положение.
- Тяжело, наверное, в таком большом доме гостей принимать, к тому же одному? Это сколько вещей потом искать и на место возвращать, а еще уборка… - заметил Альберт невинным голосом, но скульптор понял иронию и нахмурился.
- Во-первых, 150 метров – это не большой дом, а во-вторых, мне нужно место, я же тут еще и работаю. И ко мне не только гости ходят, но и ученики.
Альберт усмехнулся, но промолчал. Склонности к педагогической деятельности у Гденского не было, скорее наоборот, но когда перестала действовать его фальшивая справка об инвалидности по зрению, пришлось искать любую подходящую в его ситуации работу, чтобы не остаться без товарной карточки и не отправиться в принудительном порядке в трудовой лагерь.

В мастерской, по своим размерам не уступающей гостиной, было пыльно от гипсовой крошки и пахло, как при ремонте. Макет Дворца Советов стоял на широкой прямоугольной тумбе под чехлом из толстого картона. Ян аккуратно снял его и поставил на пол, коснулся указательным пальцем шпиля здания.
- Масштаб один к шестистам двадцати пяти, - пояснил он.
- А макет из чего?
- Да все подряд… Каркас из специальной проволоки; гипс, папье-маше, пенокартон. Что скажешь?
- Слишком хай-тек. Это же Дворец Советов, здесь уместнее будет сталинский ампир, - заметил Черевский.
- А по-твоему, проект Трошкова имеет хоть что-то общее со сталинским ампиром?! – повысил голос скульптор.
- Не знаю, и можно я не буду давать оценку тому, в чем не разбираюсь.
Гденский закрыл макет картоном.
- Власть ко мне предвзята. Вот и заказ на барильефную композицию для фасада рабочего корпуса в Кремле отозвали, - выдал он со скорбным выражением лица.
- О да, а ты сам так лоялен...
- Я? – растеряно переспросил Гденский. – Не знаю, что сказать. Может, я от природы аполитичен, а может, так воспитали… Я просто не могу полюбить Партию и коммунизм так, как ты любишь. Для тебя это чувство первично, а стихи – это средство выражения. А для меня поиск и создание совершенных форм – это самоцель. И я разделяю эту идеологию, только потому в ней есть прекрасная четкость формы. Ты понимаешь меня?
- То есть, для тебя форма превалирует над содержанием? Декаданс по жизни, я правильно понял?
- Нет, нет, не то, - Ян не мог подобрать слова и начал нервно теребить пальцы, видимо, ему нужен был его пластилин, оставшийся в гостиной. Альберт, немного поколебавшись, сам протянул ему руку. – Понимаешь, нельзя разделять форму и содержание, - продолжал скульптор, сжимая ладонь Черевского. – Скажи мне, твои стихи имели бы ценность, если бы в них не было такой безупречной рифмы?
- Рифма далеко не всегда безупречная… Нет, не имели бы.
- А если бы был набор слов ради рифмы и больше никакого смысла?
- Тоже нет.
- И для меня нет. Я воспринимаю только красоту, которая и создает форму и наполняет содержанием. И, думаю, ты смотришь на все так же.
- Я понял тебя, - отозвался Альберт, мягко высвобождая свою руку и отходя на пару шагов. - Еще что-нибудь хочешь показать?
- Боюсь, больше ничего, что могло бы быть тебе интересным, у меня нет. Ученические работы и частные заказы на надгробия, вот и все.
- Какие заказы? – переспросил Черевский деланно тяжелым тоном.
- Я хотел сказать, народные… единичные? гражданские? – не найдя в своем словарном запасе приемлемой замены слову «частный», Ян начал объяснять по существу: - Все кресты на владимирских кладбищах заменили на плиты с перенесенными на камень фотографиями, но некоторые люди хотят объемного портретного изображения своих умерших родственников. А еще сейчас в моду начинают входить полые бюсты, внутрь которых помещается прах. Вот такие скульптуры я и изготавливаю по снимкам.
- Прах дома хранить – это мракобесием попахивает, не находишь? – заметил Альберт.
- Не мое дело. Пока в Партии так не решили, буду делать. Как запретят, сразу прекращу, - просто ответил Гденский. Альберт прошелся вдоль полки, заставленной глиняными и гипсовыми заготовками под будущие скульптурные портреты, их было не меньше десятка, из которых только один женский. Во внешности этих некогда живых людей было что-то интересное, в самих резковатых и выразительных чертах лица, и исполнение было идеальным, это можно было однозначно сказать, даже не видя фотографий, вот только…
- Они же пустые, - тихо и разочарованно протянул Альберт, имея в виду совсем не физическое свойство изделия.
- Они мертвые, - теперь настала очередь Яна иронично усмехаться. – Я не знал их живыми, не говорил с ними, даже понятия не имею, кем они были. Это даже не творчество, это так, ремесло.

Черевскому стало не по себе стоять под невыразительными взглядами фигур и незрячим взглядом Гденского, почему-то вспомнилось давнишнее посещение с Тихоновым морга. И зачем было начинать эти разговоры об умерших и кладбищах? Ян снова взял его за руку, на этот раз повыше локтя, слегка прижимаясь и касаясь подбородком его плеча. Альберт в повседневной жизни только двоим людям позволял вот так практически виснуть на себе – опекунше Розе Александровне, когда ей уже было тяжело ходить, и жене, и то не всегда.
- Пошли в другую комнату? – предложил скульптор.
Он чувствовал малейшие перемены в настроении Альберта, понимал так, как никогда не понимал Тихонов. Черевский думал об этом, идя за Яном в спальню.

В отличие от гостиной и мастерской, эта комнатушка была крошечной, стены – голый, местами вспухщий от влаги гипсокартон, почти все пространство занимала широкая кровать, в самый угол была втиснута тумбочка. Света не было, одинокая перегоревшая лампочка без абажура свисала с потолка исключительно как атрибут экзистенциального минимализма. Гденский без напоминания зажег люминесцентную напольную лампу и уселся на постель, которая, на удивление, не издала никаких характерных для отечественной мебели предсмертных скрипов, а Альберт сделал вид, что его очень интересует содержимое книжной полки. Ничего особо занимательного: несколько книг, напечатанных по методике Брайля, видимо, привезенные еще из Польши, остальные на русском языке, относящиеся к коммунизму – необходимый минимум любого члена Партии. Черевский не удержался, достал тонкий, потрепанный томик собственных стихов, свое первое официальное издание, вышедшее чуть больше пяти лет назад. Он тогда еще отправил первый экземпляр книги и письмо, пестрящее самыми искренними благодарностями, Тихонову в качестве подарка, несмотря на то, что большую часть стихов, вошедших в сборник, Владимир знал не хуже самого автора.
- Я все твои стихи читал. Все, даже ранние, те, которые на клочках бумаги печатались и расклеивались по столбам. Которые ни в одно издание не вошли, - сообщил Гденский.
- Я польщен, - сухо ответил поэт. Интонация Яна ему не понравилась, такая болезненно-восторженная, как у фанатика перед иконой, как у самого Черевского на первых заседаниях Партии, на которые он был допущен еще почти мальчишкой.
- Ну, я похвалил твое творчество. Теперь ты скажи что-нибудь на счет моего, - не выдержал уже Гденский.
- Мне очень нравятся твои скульптуры. И проект Дворца Советов весьма неплох.
- Ты будешь моей моделью?
Ян успел стать для Альберта нескончаемым источником саркастических улыбок. Он ведь весь вечер пытался подойти к этому вопросу, и вот, за три четверти часа устал от заискиваний и высказал напрямую, что ему нужно. Когда же он начал думать об Альберте в качестве натурщика? Когда приглашал на вечеринку, когда в течение месяцев набивался в друзья, или еще раньше, когда ехал из Польши фактически на пустырь – место будущей столицы? Когда Ян рассказывал о переезде, его мотивация не прослеживалась. Да, он был формально коммунистом, но по собственному признанию, не таким ревностным, чтобы срываться ради идеи с насиженного места и ехать туда, где люди с ограниченными возможностями, откровенно говоря, не нужны. Наверное, он говорил правду – творчество было для него и самоцелью и побуждающим фактором в большинстве поступков.
Черевский вернул книгу на полку и сел на край кровати рядом с Яном.
- Памятники мне ставить еще  рано, да и на Владимирское кладбище пока не собираюсь. Выходит, что в твоих профессиональных услугах не нуждаюсь.
- А что, скульптура должна обязательно торчать где-нибудь на площади или в парке, поливаться дождями и служить и насестом для голубей? Неужели произведение искусства само по себе не стоит того, чтобы быть созданным?
Гденский придвинулся совсем близко и положил руку ему на плечо. Черевский никак не реагировал на это, пока Ян неожиданно не пересел к нему на колени, как он привык это делать, не церемонясь.

Это было слишком. Альберт ненавидел резкие нарушения своего личного пространства почти так же, как капиталистических реакционеров. И хотя Гденский, очевидно, не представлял никакой угрозы, рефлекс сработал почти что автономно. К счастью, возможности как следует размахнуться не было, и удар получился сравнительно слабым. Гденский свалился с него, приложившись затылком об пол. Через минуту, поймав сцепление с реальностью, поднялся на колени и осторожно ощупал нос. Характерного мерзкого хруста не послышалось, но кровь уже капала с подбородка.
- Прости меня, - тихо попросил Ян, прижимая ладонь к нижней половине лица.
Черевский уже пожалел, что ударил его, пускай и не сдержавшись, ударил человека слабее себя, который не может видеть, к тому же в его собственном доме. Наверное, извиняться стоило не Яну. Скульптор инстинктивно дернулся, когда Альберт встал, но тот только взял с тумбочки упаковку влажных салфеток и бросил ее на пол. Гденский одним широким движением нащупал ее и, запрокинув голову, приложил к носу свернутый из трех салфеток комочек.
- Прости, - повторил он, когда кровь почти остановилась. - Я все сделал не так.
Он подполз к кровати, обнял ногу Альберта и прижался щекой к острому колену. Было что-то пошловато-христианское в этой позе, и Черевскому вспомнилась картинка из детской Библии, на которой кто-то так же сидел у ног Иисуса и вымаливал у него отпущение каких-то грехов. Поэт усадил Яна на кровать и помог стереть кровавые разводы с лица.
- Теперь позволишь? Ну пожалуйста, - шептал Гденский, и его руки нервно мяли ткань собственной одежды. Он теперь не решался прикоснуться к Альберту.
- Я позволю. Только если мы с тобой будем на равных.
Черевский погладил его по коротким русым волосам, оказавшимся по-детски мягкими, и Ян повторил его движение. У Альберта были непослушные, вечно растрепанные волосы – лучшее, что он мог с ними сделать, это коротко подстричь, но некоторым и, похоже, Яну нравилось и так.

Альберт снял с него небрежно накинутую яркую рубашку, помог стянуть майку из новомодного мембранного материала. Похоже, Яна, как ребенка, привлекали необычные текстуры и крой, этим и определялся его выбор в одежде. У скульптора была смугловатая, как будто тронутая ровным загаром кожа, и это при том, что он почти не бывал на солнце. Он был стройным и не очень высоким, во всяком случае, заметно ниже Альберта, и его худоба смотрелась гармонично. Интересно, они смотрел на себя в зеркало? И если да, то считает ли себя красивым? Большинство людей наверняка бы сочли его внешность довольно привлекательной. Правда, Альберт заметил, что по левому предплечью скульптора тянутся три кривых белых рубца – следы от неумелых порезов, нанесенных когда-то давно тупым лезвием. «Как неизящно получилось, - подумалось поэту. – А он ведь любит чистые идеальные линии».
- Это не на равных, - подал голос Ян. – Я тебя не вижу.
Альберт снял свой галстук, аккуратно сложил его и отложил в сторону. Потом так же легко избавился от потертого черного свитера. Скульптор коснулся его плеча, провел по ключицам и вниз по груди. У Яна теплые, красивые кисти рук, но не похожие на руки Тихонова, - кожа сухая от работы с материалами и частого использования асептического мыла и салфеток. И все равно прикосновения были мягкими и приятными.
- Что это? – Ян несколько раз провел ладонью по татуировке под левой ключицей поэта. Изображение утыканной стрелами розы за 15 лет выцвело и расплылось и вообще вид имело еще более отвратительный, чем в начале, но Альберт упорно отказывался его сводить.
- Татуировка.
- Хм, никогда бы не подумал. А что изображено? Профили вождей коммунизма?
- Нет.
- Ну, не хочешь говорить, не надо, - Гденский быстро утратил интерес к этой детали и продолжил свое исследование, проводя по груди и слегка выступающим ребрам. Альберт всегда был худощавым, а теперь, окончательно забросив физические упражнения, к почти тридцати годам напоминал телосложением подростка. Он не считал себя красивым с общепринятой точки зрения, его внешность была слишком нетипичной для славянина, чтобы быть ею довольным, но Яну именно это и нравилось.

Альберт позволил ему сидеть у себя на коленях и трогать лицо, ему нравилось, какое при этом серьезное и одновременно вдохновенное выражение было у скульптора.
Чуткие пальцы Яна касались упрямо сжатых губ, обводили, запоминая, форму высоких тонких скул, линию подбородка и изгибы бровей.
- Это в тюрьме, да? – спросил он, легонько проводя по ставшему теперь едва заметным шраму на лбу, от брови до  самой линии волос.
- Нет, это непосредственно перед задержанием. А твои? – отозвался Черевский, беря Яна за запястье левой руки.
- Это в пятнадцать лет… после операции, - подтвердил его догадку скульптор. Он прильнул к Альберту, его ладони плавно скользили по покрывшейся мурашками коже поэта, а губы касались плеча, пока он тихо и сбивчиво рассказывал: - Я так этого ждал. Дня, когда наконец-то смогу увидеть. Все говорили мне, что мир света и цветов прекрасен, что я буду потрясен, когда сниму повязку. Я действительно верил, что реальный мир окажется еще лучше того, моего собственного. И я действительно был потрясен… Не в хорошем смысле, правда.
- Если первое, что ты увидел, была больничная палата, то разочарование вполне объяснимо.
- Мама пыталась украсить ее, - с болезненной улыбкой продолжал Гденский. – Принесла какие-то картинки, знаешь, на открытках. Что картинки? Она не знала, какие картины в моем воображении рушились в тот момент. Эти ее картинки были как издевательство.
Чувство, которое испытывал Альберт, было не жалостью, а тенью сострадательного понимания. А еще все то же, не отпускающее весь вечер – нет, намного дольше, – извращенное любопытство. Он особо ничем не мог помочь Яну, разве что гладить его по спине успокаивающим небрежным движением и позволять прикасаться к себе.
- Когда я закончил биться в истерике, что было, объективно говоря, довольно отвратительным и жалким зрелищем, я потребовал, чтобы импланты сетчатки удалили. Врачи мне объяснили, какой я неблагодарный придурок, сколько денег моя мать отвалила за операцию и так далее. Меня подержали три дня и отпустили домой. Все это время я носил повязку. Мне ее, вообще-то, велели снимать, но я ходил в ней постоянно. Дома мать все время передвигала предметы и раскидывала мои вещи по всей квартире. Но я ползал по полу и собирал их на ощупь. Потом… я как-то остался один дома, и у меня опять был припадок. Я взял нож с кухни, пошел в ванную… Я в тот момент не знал, что с ним делать буду. Думал, что можно выколоть себе глаза, чтобы уже точно никакие врачи, никакие био-импланты…
- Испугался?
- Да, не смог. Но располосовал себе руку от запястья до локтя. Это была, наверное, не попытка самоубийства… Я не знаю, что это было. Крови было не очень много, и вытекала так медленно… Я бы не умер, даже если бы мать не пришла. Я даже сознание не потерял. Мама нашла меня в ванне, я сидел, забившись в угол за стиральной машиной, левую руку поднять не мог. Мама кричала. Но я и хотел ее напугать. Потом меня еще несколько дней держали в больнице, ко мне приходили психологи, беседовали. Одна даже была хорошая, все понимала или делала вид… И мать теперь была на моей стороне. Я носил повязку на глаза, спал в ней. Это было неудобно, но я привык. Потом придумали эти непрозрачные линзы. Это самое удобное.
- Ты в них совсем ничего не видишь?
- Сейчас – нет. А вообще, зависит от освещения. При ярком свете вижу общие очертания предметов. Это меня не беспокоит, даже удобно.
- И часто снимаешь?
- Иногда. Но только дома и в одиночестве, когда приходится работать. Я еще и рисую немного. Не вслепую, естественно.
- Понятно, - протянул Черевский.
- Тоже считаешь это глупым?
- Считаю это странным, не более.
Ян улыбнулся. Уж не Альберту было говорить о странностях, да еще и в такой ситуации.

Гденский задавал ему все новые личные вопросы, но при этом интуитивно чувствовал, в каких темах нужно соблюдать деликатность.
- Можно я еще кое-что спрошу? Только не бей меня больше. Почему ты женился на женщине с... – он помолчал, подбирая формулировку, - не очень развитыми интеллектуальными способностями?
- Откуда ты знаешь, какие у нее способности? Ты с ней не встречался.
- Она окончила восемь классов и работает в столовой для строителей. Ты с ней нигде не появляешься. Думаю, это показатель.
- Ты тоже нигде не появляешься. И я что-то не замечал тебя за учебой.
- Ну, я инвалид по зрению. А вот тебе что помешало получить высшее образование?
- Революция, - коротко ответил Черевский. – Для некоторых она началась раньше 34-ого года.
- Знаю, знаю. «Они стояли у истоков». Кто же не знает о ваших похождениях? Только вот насколько так скоро переписанная официальная история соответствует тогдашней действительности?
- Вполне соответствует. Нам всем тогда приходилось нелегко, особенно в конце 20-х. И меня соответствующие структуры узнали еще до того как я школу закончил. Так что я не мог тогда никуда поступить.
То, что Черевский мог попасть в колонию для несовершеннолетних еще в тринадцать лет, ни в каких источниках, естественно, не сообщалось. И Гденскому знать об этом было совершенно не обязательно. Как и о некоторых других деталях биографии, о которых и так знали слишком многие.
- А ты никогда не хотел... покончить с собой? – голос Яна предательски дрогнул, выдавая, что вопрос дался ему нелегко. В тот момент скульптор держал руку на груди Черевского, чувствовал гулкое и частое биение его сердца и видел – своим настоящим зрением – глубокий и страшный разлом поперек той метафизической субстанции, существование которой коммунисты отрицали, а верующие предлагали спасать различными способами. Он был уверен, что услышит сбивчиво-неопределенный, но утвердительный ответ.
- Что?! – в голосе Альберта была злость. – Нет, никогда, даже не думал об этом. Я всегда хотел жить.
- Даже в 20-е годы?
- Всегда, тогда, сейчас. Жить, бороться. Только пока я не встретил Владимира, я не знал, ради чего, - он даже не заметил, что назвал Вождя по имени, как уже много лет не называл.
- Владимира… - как эхо повторил за ним Ян, с той же интонацией, как будто пробуя, что значит это имя для Альберта. И больше не спрашивал ничего.
 
Потом они лежали рядом, как любовники, почти как тогда с Тихоновым. У Альберта было паршивое состояние из смеси усталости с невозможностью расслабиться и отдохнуть – результат совместного приема энергетиков и успокоительных таблеток. В комнате было холодно, по полу тянуло сквозняком, но близость живого, теплого, хоть в общем-то малознакомого человека, немного согревала – чисто физически.
- Я бы хотел тебя увидеть… - мечтательно протянул Гденский.
- Так сними линзы и посмотри на меня.
Скульптор даже вздрогнул от такого предложения.
- Нет, Альберт, я не могу!
Черевский перевернулся на бок, высвобождаясь из его объятий Гденского, а потом оказался сверху, усаживаясь на его бедра и склоняясь к самому лицу:
- Почему, ты же сказал, что хочешь. Или ты боишься? Разочароваться? Что и я окажусь не таким, как тебе рисует твой внутренний взор? – Гденский не мог видеть улыбку на лице поэта, но чувствовал выражение не то нежности, не то издевательства в его голосе. Ян дернулся под ним, вцепился в его плечи и крепко зажмурился. Холодные пальцы Альберта коснулись подбородка и двинулись вверх по щеке.
- Давай, я помогу. Тихо, тихо. Не бойся. Доверься мне. Я же доверился твоим прикосновениям.
Скульптор жмурился и мотал головой, но не пытался оттолкнуть его руки. Черевский продолжал водить подушечками пальцев по тонкой нежной коже вокруг глаз и шептать ему вкрадчиво и успокаивающе слова, которые могли бы в иной ситуации показаться пошлыми. Но Ян слышал только, как кровь стучит в ушах, все тело свело, словно в судороге. Альберт не мог этого не чувствовать, но не задумывался, что делает что-то жестокое.
- Смотри вверх, - велел поэт, прижимая оба века, не позволяя щуриться.
Едва он подцепил и стряхнул на покрывало матовую линзу, Гденский зажмурился и закрыл глаз ладонью. Понадобилось еще несколько минут, чтобы заставить его приоткрыть второй глаз и проделать ту же процедуру. Мелькнувший на секунду свет от люминесцентной лампы резанул яркостью, и скульптор долго смаргивал выступившие слезы с ресниц и потирал веки. Альберт слез с него и лежал теперь рядом, опершись на локоть, ждал, пока Ян отважится на него посмотреть. И дождался неподдельно восхищенного взгляда теплых, светло-карих глаз. Гденский выглядел намного привлекательнее, человечнее, без этих белых линз.
- Рi;knych, - почти беззвучно произнес он, губами припал к тонкому запястью Альберта. – У тебя кожа белая, как мрамор… Это прекрасно.
- Ян, меня как поэта от таких сравнений тошнит.
- Прости, я ничего более оригинального не могу придумать. Как алебастр? Я никогда не работал с алебастром, только читал. Это более поэтично?
- Не особо, - Черевский улыбался, уже не издевательски.
Гденский целовал и облизывал его предплечье, потом перешел на ключицы и шею. Он не обратил внимания на татуировку, вряд ли он придал какое-то значение этому символу.
- Альберт, если хочешь… Мы могли бы…
«Если хочешь». Альберт не хотел. Но они действительно могли бы. Почему нет? Ян хорош собой, обаятелен (на свой странный манер, конечно), легко привлекает и мужчин, и женщин, на все согласен и уже достаточно опытен. Конечно, таблетки. Но дело же не в них, если бы Альберт позволил прикасаться к себе уже иначе – у них могло бы получиться. Но он знал, что не отделается от воспоминаний даже в минуты близости. Будет вспоминать или как его грубо тискали на заднем сидении авто или как его трогал Тихонов под старым ватным одеялом, и неизвестно, что из этого было бы хуже. Но ясно, что быть с Яном по-настоящему он не сможет. Да это и не нужно Яну, который уже получил свою порцию творческой экзальтации и теперь предложил продолжить только потому, что привык к тому, что этим все заканчивается с большинством его моделей. Альберт отстранил его от себя.
- Нет, Ян, нет. Я поеду домой, - он сел и потянулся за брюками. Гденский смотрел, как он одевается.
- А я буду рисовать. Тебя.
- Ян, включи воображение и нарисуй меня в одежде. Иначе придется донести на тебя в отдел цензуры и соц. контроля.
- Понял, понял, - рассмеялся скульптор. – Тебя проводить?
- Нет, выход из твоих хором как-нибудь сам найду.
Надо было сказать или сделать что-то ласковое на прощание, прикоснуться к нему, но Альберт не стал. Сразу пошел в гостиную, надел пальто, убедился в сохранности ключей и телефона, вышел в промозглую ноябрьскую ночь. Только усевшись за руль, заметил пятно крови на джинсах в районе колена – испачкался, когда Гденский прижимался к нему разбитым носом. Лида спросит, откуда; проще самому тихо застирать, как только вернется. Дома Черевский оказался меньше, чем через час – новорожденный город-стройка шумел круглые сутки, но дороги были почти пустыми. Он не включал свет в прихожей и старался разуться и раздеться тихо, чтобы не разбудить жену, ей завтра, как и всегда, на работу вставать в шесть утра. По этой же причине Альберт лег на диване, укрывшись пледом. Он чувствовал себя усталым и вымотанным, но сон никак не шел. До тех пор, пока он, не выдержав, не принял сразу две таблетки снотворного. Завтра он весь день будет чувствовать себя полудохлой рыбой, бултыхающейся в грязном ведре. И придется выпить энергетик, чтобы прийти в себя сутра. А потом снова снотворное, чтобы заснуть. Альберт закутался в плед. Было до мерзости жалко себя.