Бездомный

Петр Третьяков 2
БЕЗДОМНЫЙ

Детство мое было хорошее, сытное, теплое, веселое, здоровое и радостное. Жил я у одной молодой одинокой дамы. Был у меня уголок свой, мягонький, уютный, недалеко от белых, гладких, степенных женских ног хозяйки. Я каждый день терся об них, лизал иногда, любил их тепло и ходил за ними, как за ногами своей бывшей матери. И блюдо у меня было фаянсовое, гладкое, с узорчиками. Как я наслаждался запахами этой миски! Эта чашка была волшебной, какие разные запахи шли от нее! Я даже перечислить их все не могу. Их было так много: и говяжьи, и свиные, и бараньи, и птичьи, и рыбьи, и колбасные, и гуляшные, и мозговые, и косточковые, и суповые, и борщовые, и молочные, и бульонные и еще много, много, что мой собачий нюх еще помнит несколько десятков. Ох, уж эти воспоминания, аж в животе у меня все заходило и слюну уж несколько раз сглотнул, и облизнулся дважды, и выть захотелось от настоящей жизни. Так вот, пока мы жили вдвоем с Марией Ивановной, а ей было тогда тридцать с хвостиком, не собачья жизнь была у меня, а человечья, да не простая, не рабочая, не итэ-эровская, а господская, как в старые времена. Утром меня ласково будила хозяйка и вела на свежий воздух, на прогулку. Она гуляла со мной, разговаривала ласково, ее беседа со мной была, как с равным. Марья Ивановна доверяла мне свои тайны, а я был молчаливым, замечательным слушателем. После утренней физзарядки был всегда вкусный завтрак. Потом она уходила на работу, и я оставался один в квартире за хозяина и за сторожа. Скучно было одному и грустно. Слонялся я по комнатам, а их было пять: прихожая, ванная с туалетом, кухня и комната со спальной. Делать было мне нечего, и я все обнюхивал: и туфли, и сапоги, и щетки вонючие, что пахли кремом, и всякие тряпки, и чемоданы, и все углы, и под кроватью; нюхал воздух, который несло через окна и дверные щели,через которые тянуло разными запахами. И когда мне это надоедало, я хватал Марьи Ивановны башмаки и начинал их терзать. Со злости я порвал несколько башмаков, однажды разорвал подушку, ох, в тот день мне не было скучно; мне так интересно было ее рвать, я долго выхватывал изнутри наволочки перо, оно лигою во рту, на языке, было щекотно, а вся комната заполнилась летающими перышками, и я до самого прихода моей хозяйки гонялся за ними, хватал их, выплевывал их, чихал, носился по комнатам; было так удивительно, что я не узнавал своей квартиры. Я и сам был весь в пуху, а уж в спальне все опушилось. Ругалась тогда на меня сильно Марья Ивановна, но не побила, только на другой день заперла в ванную комнату на весь день. А уж вечером у нее вся злость прошла, и она, как прежде, разговаривала со мной, ласкала, гладила, даже в лоб один раз поцеловала. А какой я был тогда холеный, Марья Ивановна меня купала, стригла, чесала, гладила, а уж лапки каждый день после улицы мыла. И шерсть у меня была ровная, гладкая, густая, особенно на солнце отливала стальным серебристым цветом. И вот в один из вечеров произошла перемена в моей жизни, а через несколько дней вообще все рухнуло, грянула катастрофа и я оказался на улице, никому не нужный и бездомный. Расскажу по порядку.
В тот вечер я, как обычно, чувствовал уже по времени, что должна прийти моя любимая женщина. Я уже обчистился, облизался, пригладил шерсть, оглядел себя вокруг, прошелся к двери и уселся поудобнее у порога. Через несколько минут я услышал шаги моей хозяйки, моей кормилицы и няньки; она же за мной ухаживала лучше всякой матери. И тут же я услышал чьи-то чужие шаги рядом с ней – они вышли из дверей лифта. Меня поразило сразу то, что услышал и почуял, что моя милая, ласковая, добрая, чуткая, душистая Марья Ивановна выговаривает слова так мягко, так дружелюбно, так тепло, так ласково, и смех струится такой обаятельный, обворожительный, даже какой-то жертвенный, что мне стало как-то сначала непонятно. И я подумал: "Как изменилась моя вторая мать, отчего бы это?"
От думы я наклонил голову налево, потом направо; втянул воздух несколько раз, навострил одно ухо и другое, но нет, болезни никакой в своей родной Марьи Ивановне не нашел. Я был поражен таким преображением. Так ласково и заискивающе она даже со мной не разговаривала. Я понял, что виновник рядом с ней, он ее заколдовал, и во мне вспыхнула моя звериная злость. Я яростно зарычал.
– У тебя что, собака? – послышался из-за двери смеющийся мужской голос.
– Да, Миша, не бойся. Жуля не укусит. Щелкнул замок, вошла Марья Ивановна, я по привычке бросился к ней, но тут в коридоре вырос он, нарушил нашу дружную, повседневную, ласковую, радостную, обычную встречу. У меня даже хвост перестал вилять, и морда моя ощетинилась, и шерсть встала дыбом, оскалились зубы, я стал страшен (я видел себя такого в зеркале), и уж готов был прыгнуть на моего врага, но милая моя Маша так испугалась, так злобно посмотрела на меня и вскрикнула:
– Фу! Жуля! На место!
А мое место, как я вам уже говорил, было в спальне, у кровати хозяйки. Мне стало так обидно, такая злость кипела во мне, что я стоял и не двигался с места и искоса поглядывал на нее, не спуская взгляда с чужака, который похитил мою родную женщину.
– На место! – злобно и беспощадно опять прокричала Марья Ивановна.
Опустив голову, я повиновался и ушел от них. Долго я лежал в одиночестве, хотя дома была моя хранительница с ненавистным мне чужим человеком.
– Жуля! Иди ешь, – услышал я диктаторский голос, что бывало у моей хозяйки очень редко. Желудок оказался сильнее моих горестных чувств, и я вышел в зал, чтобы пройти на кухню к своей чашке. Моя Маша сидела с незнакомцем на диване. Они оба любопытно смотрели на меня. Я тоже искоса взглядывал на них. Чужой протянул руку ко мне, когда я шел мимо них, и позвал:
– Жуля, хороший, иди ко мне, я тебя поглажу. Давай знакомиться, будем друзьями.
Он встал и осторожно шагнул ко мне. Он, тварь, не понимал меня и моей боли, он забыл, что я хищник, и, наверное, думал, что сильнее меня, что он человек, так я должен бояться и слушаться его. У меня же была дикая ярость. Присутствие моей кормилицы останавливало и удерживало мою собачью натуру от молниеносного прыжка на этого нарушителя моей уютной и счастливой жизни.
Я зарычал. Своим рычанием я предупредил, чтобы он не касался меня своей вонючей табачной рукой, руки же Марьи Ивановны всегда пахли ароматами разных кушаний или пьянящими духами. Мне хотелось его кусать, рвать, грызть.
– Фу, дурак! – вскричала моя подруга.
– Иди ешь.
С этого проклятого вечера вся моя жизнь перевернулась. Теперь каждый вечер приходила моя большая Маша с этим двуногим кобелем. Марью Ивановну я любил платонически и безумно, по-собачьи. Весь смысл моей жизни был только охранять и беззаветно служить ей, и всегда быть у ее ног. Ничего в жизни дороже ее у меня не было. Всю неделю я терпел его, боялся обидеть Машу. Иногда рычал, но чаще забивался куда-нибудь в угол и переживал свои свалившиеся на меня неудачи. Все рухнуло в воскресенье, этот Миша пришел дурно пахнущим алкоголем. Он еще в коридоре взбудоражил меня. Марья Ивановна почему-то счастливая вышла навстречу к нему, а он протянул свои лапищи и обхватил ее вокруг шеи и хотел, наверное, укусить. Я видел, как он открыл рот и потянулся к ее губам, тут я так прыгнул из комнаты в коридор и так рыкнул, что они оба перепугались, он разжал свои щупальцы, она же заслонила его и вскричала:
– Фу! Нельзя, ты что одурел, это же свои, когда ты только привыкнешь, на место!
Как изменилась моя любимая Марья Ивановна, как стала холодна ко мне, когда приходил этот вор, да и без него она стала больше думать, чаще забывать меня; только иногда, утром, погладит меня да поглядит ласковым взглядом; все какие-то у нее заботы, а вечером вообще забывала, что я есть.
Марья Ивановна ушла на кухню, я на свое место, а чужой остался в зале. Он испортил воздух вонючим табаком и алкоголем, я думал, сколько же терпеть этого обидчика? Я же десять раз мог разорвать его на куски, но моя повелительница не давала его. Больше не позволю хватать Марью Ивановну, все равно покусаю его, тогда он сюда не придет, и мы опять заживем дружно с моей милой хозяйкой.
Вдруг я услышал приближающиеся шаги этого двуногого пса, он вырос в дверях, подошел ко мне. Я его предупредил:
– Р .. р... р... р... – не касайся меня, разорву.
Но он был под хмелем и не донимал собачьего языка.
– Жуля, Жуля, не сметь, спокойно, я тебя только поглажу, – и он коснулся своей длинной лапой моей шеи. Этого я допустить не мог и как вихрь, как ураган взвился и стал хватать, кусать, рычать, терзать, рвать чужака. В мгновенье я превратился в волка. Испуганная Марья Ивановна прибежала к нам, двум зверям, но она опоздала. Я успел уже изгрысть этому Мише руки, укусил за ногу и выхватил кусок мяса на заду, когда он побежал от меня.
Бледная, трясущаяся Мария выгнала меня из квартиры, затолкнула в лифт, мы жили на двенадцатом этаже, спустила вниз и выгнала на улицу. Она была тоже дикой и страшной, кричала на меня, обзывала всякими плохими словами, даже два раза в бешенстве пнула меня ногой и выкрикнула:
– У тварь! Такого человека искусал! – и у нее хлынули слезы из глаз. – Пошел вон, пошел, зверь ты был, зверем и остался, – и она еще замахнулась ногой, но я отскочил.
– Больше ноги твоей в моей квартире не будет, бешеный, пусть тебя на живодерню свезут или дяде Гансу скажу, чтобы он тебя вывез за город и там пристрелил, а то еще кого покусаешь; пошел вон, пошел! – прокричала она и бросилась в подъезд к своему Мише.
Убитый таким поворотом судьбы, с поникшей головой я долго ходил возле дома, бегал, обнюхивал все тропинки, все следы, нашел даже запахи следов своей Марьи Ивановны и несколько раз подходил к подъезду и ложился около дверей, но незнакомые люди ругались на меня и отгоняли. Кусать я никого не хотел, было только одно желание забежать в лифт, подняться на двенадцатый этаж, зайти в свою квартиру, вкусно поесть и лечь спать. Но в лифт меня не пускали и выгоняли из подъезда. Потом я увидел небольшого лохматого пса, обрадовался, побежал к нему, мы с ним обнюхались, так знакомятся по-собачьи, и побежали по улицам. Мой новый друг был бродячим псом, был голодным и позвал меня поискать что-нибудь поесть. Я тоже проголодался, живот мой был пуст и просил еды. Мой друг бежал впереди и беспрестанно нюхал все: замерзшие кочки, камни, снег, который выпал в первый раз в эту осень, обнюхивал все помойки, что-то находил и грыз. Мне всего два раза попалась еда: черствый кусок хлеба, но я его есть не мог, так как он не вкусно пах после хозяйкиных деликатесов, и еще попалась несвежая, старая, вонючая кость, которую я несколько раз грызнул и бросил. Долго мы еще бегали и играли, сколько времени прошло, я не знаю, но я устал, в брюхе сосало, стало морозить и как не хорошо было мне со своей родней, но Марья Ивановна была мне ближе и любимее. Бросил я Шарика, так его звали мальчишки, и побежал домой, все время нюхая, ища свои следы, по которым возвращался к родному жилью. Я думал, что Марья Ивановна меня простила и уже ждет около подъезда, но когда я добрался до своего крыльца, никто меня не ждал, дверь была заперта, ночь уже спустилась, кругом стало черно, только светились окна да фонари пробивали темноту вокруг себя. От дверей тянуло ароматом вкусной еды, я сел и стал ждать, сидел долго, никто не выходил и не входил в дом. Устав сидеть, я лег тут же у подъезда, надежда и запахи держали меня у своего дома. Что-то меня кольнуло раз, потом другой, потом третий, и все в разных местах. Кто-то меня кусал и не давал спокойно лежать. Терпеть было невозможно, и я стал хватать шерсть и щелкать зубами, чтобы поймать паразита, который кусал меня, и раздавить его. До этого несчастного дня меня никто никогда не кусал, я всегда засыпал спокойно, в тепле. Проклятая улица, всего один вечер погулял по ней, и уже какие-то кусачие насекомые напали на меня. Наконец-то я изловчился, нужна оказывается тренировка, схватил блоху и раздавил ее. Только тут я понял, что это новый дружок наградил меня такой заразой. Не зря люди говорят: "С кем поведешься, от того и наберешься".
Первая ночь на улице была для меня кошмаром. В этом городе на улице, оказывается, нельзя спать. От шума и грохота пролетающих по дороге машин я постоянно вскакивал, голова моя разболелась, страшно хотелось спать, морда медленно клонилась к земле, глаза закрывались от морящего сна, я забывался в дремоте, как только удалялся и стихал шум. Тут же издалека стремительно нарастал новый, как пикирующий самолет. От беспощадного шума, рева, грохота несущихся ко мне машин дрожала земля, воздух вибрировал, входил в резонанс и меня оглушало. Мне казалось, что на меня катится, мчится, обступает какое-то стоглавое ревущее чудовище и в миг уничтожит меня; я вскакивал, обезумевший и глухой, глядел по сторонам, никого не видел (дорога была за домом), машинный рев порывами страшно взвывал и, тут же убегая, гас, иногда это длилось долго – машины неслись одна за другой, мчались стаями, обгоняли друг друга, встречались и разбегались. Затишье наступало, когда эту свору машин останавливал красный глаз светофора или из-за какой-то случайности дорога оказывалась пустой. Всю ночь я вскакивал, задремывал, пугался, глох, переходил с места на место вокруг дома, но этот железный вой всюду настигал меня и приводил в ужас.
К утру, измученный и к тому же голодный, я проклинал Мишу. В животе засосало, заурчало, голод уже не давал ни сидеть, ни лежать, а гнал на поиски пищи. Было еще темно, но люди уже начали выходить из дома. Я несколько раз пытался забежать в подъезд, но дверь так быстро захлопывалась от пружины, что один раз я получил по голове и молнией отскочил назад, и потом терпеливо стал ждать свою Марью Ивановну. Но она вышла не одна, а с этим злодеем Мишей. Одна рука у него была забинтована, в другой была трость, и он прихрамывал. Моя милая Маша, я ее продолжал безрассудно любить, шла рядом с ним. Забыв о палке в руках моего смертного врага, я кинулся с великой радостью к Марье Ивановне, но тут покусанный замахнулся на меня своей палкой, я же, не помня себя, озверел и бросился на трость, но получил по зубам. Я от ярости взвивался, взлетал, отпрыгивал, опять налетал на двуногого, но он бил меня нещадно по спине, по голове, по носу, в зубы – куда попало. В этой жестокой схватке я не мог победить человека, так как он был с оружием. И когда он перебил мне переднюю ногу, я от боли завизжал, закрутился юлой на земле, но ему было этого мало, и он еще огрел меня палкой по хребту. Я взвыл и бросился на трех ногах от него. В схватке я услышал знакомый голос: – Миша, Миша, не убивай, не убивай!
Оглядываясь, я уходил от них, я боялся погони, но они заспешили на работу. Двуногий зверь что-то злобно и нервно бурчал, а моя бывшая хозяйка что-то торопливо говорила ему, и я не понял: то ли она его ругала, то ли хвалила, то ли успокаивала.
Так начался мой второй день бомжа. Я ускакал в сквер, где не было людей и лежал там до обеда. Боль от ноги не давала мне покоя, эта боль даже убила голод, и я совсем не думал о еде. Ногу ломило, кололо, дергало; я ее осторожно облизывал, где была треснута кожа, и оттуда сочилась кровь. Лежать было жестко и холодно, и поэтому я ворочался: ложился на один бок, потом на другой, сворачивался клубком, вытягивался, клал морду на здоровую лапу, садился, вставал, прыгал на трех лапах на другое место, иногда поступал больной ногой и взвизгивал, опять ложился. После полудня меня стали беспокоить пищевые запахи. Боль стала притупляться. И я вприпрыжку направился в сторону, откуда тянуло мясным супом. Долго я скакал, но никакого блюда не нашел, какое было у Марьи Ивановны. Я понял, что это тянет из квартир, и тогда стал искать на земле, возле домов, у оград, во дворах домов, наконец, нашел помойку и оглядел ее всю, обнюхал, но эти отбросы замерзли льдом, и пришлось только полизать какую-то дрянь, да съесть несколько мерзлых суповых картошек. В другом дворе нашей маленькую косточку, сгрыз ее, и на том был весь мой ужин. Приближалась вторая ночь, ныла переломанная нога, желудок требовал пищи, так как был почти пуст, они поочередно посылали сигналы в мозг и не давали мне покоя. Живот уже заявлял о себе сильнее. Я не мог не думать о говядине, все время вспоминалась вкусная косточка, то дурманил запах наваристого супа и все время шла слюна, я ее сглатывал раз за разом. Как же живет Шарик, у него нет хозяина, он нигде не сторожит, никто его не кормит. Бедняга! Опять этот неподвластный мне голод погнал искать хоть какую-нибудь корку хлеба. До изнеможения я прыгал по улицам, из одного квартала перебегал в другой; кругом было все новое, незнакомое, чужое; люди боялись меня, а я боялся их, то они сторонились меня или шарахались в стороны. Кое-как я нашел кусок черствого хлеба, какие-то рыбьи кости с хвостами, да похватал какие-то крошки от протухшего плова. Я так устал, что никуда уже не мог бежать, да бегать-то теперь на трех ногах не мог, а скакал, как спутанная лошадь. А сколько страху я натерпелся от этих машин, меня несколько раз они чуть не задавили, каким-то чудом я спасался от смерти. Сколько километров пришлось мне исколесить, чтобы найти эту поганую еду? Трудно достался мне этот ужин.
Рядом был какой-то вонючий завод, и от него тянуло гарью, засыпало сажей глаза, они у меня стали слезиться, а в левом глазу появилась такая резь, что я не мог терпеть, лег тут же возле забора и здоровой лапой стал тереть глаз. Долго я мучился и соринка вышла или со слезой, или выскреб лапой, и свернулся клубком и закрыл глаза. Прошло около месяца моей бродяжьей жизни. Мои глаза потеряли блеск и потухли, взгляд стал настороженный, забитый и боязливый, так как меня люди отовсюду гонят: из подъездов, из магазинов, столовых, общежитий и других теплых мест и где вкусно пахнет. Даже из вокзала милиционер выгнал и еще огрел дубинкой. Шерсть моя потеряла гладкость, ровность, пушистость и серебристый блеск. Она забилась грязью, провонялась газами и стала клочковатой и отвратительной. Блохи так расплодились, что не дают покоя ни днем ни ночью. Вчера наелся на помойке какой-то дряни, что в брюхе заболело, в моей пасти все пересохло, и появилась сильная жажда и мучила весь вечер. Сначала я хватал и ел этот грязный, вонючий снег, но жажда не утихала, и тогда я стал бегать, нога у меня уже подзаживала, правда, стала кривой, и я теперь хромаю, и искать воду. Нашел лужу около теплотрассы на дороге, и хотя она была какая-то цветная, радужная и воняла мазутом, я лакал ее с такой жадностью и так много, что аж живот раздуло. Жажда прошла, но в животе заболело еще сильнее, а изо рта пахнет бензином. Сегодня вот мучаюсь весь день и ничего не хочу есть, только выть хочется. Теперь-то я понял, что такое голод и боль, и холод, и бесприютная жизнь. Сколько дней и ночей я мерз на улице. Через несколько дней, как я был выброшен на улицу, считать я не умею, пришел лютый холод. Сразу стали коченеть лапы, сильно ломило больную ногу и особенно рану. Ни ходить, ни бегать, ни сидеть не давал трескучий, обжигающий мороз. Подушечки лап жгло, кололо, ломило морозом, я поджимал под себя то одну лапу, то другую, то передние, то задние, а когда уже не мог терпеть боли, я ложился на снег, сворачивался клубком, прятал под себя лапы, закрывал глаза и пытался уснуть, но мороз залезал под шерсть, холодил кожу, потом пробирался глубже, холодил все тело, леденил голову, меня обнимала дремота и я засыпал. Но сон собачий не долгий, меня что-то будило, я трясся, внутри бил озноб, я вставал или вскакивал и пускался искать теплое место. Где я только не был, куда я только нос не совал: и на восточном поселке, и на западном, и на строительных площадках, и на завод забегал, но там на меня напали мои собратья и чуть не разнесли в клочья, у них там своя стая, еле ноги оттуда унес. Где я только не ложился: и под домами, и под гаражами, и под деревьями, и возле дорог, у дверей столовых, в парках; грелся иногда в подъездах, пока меня не выгоняли, но в подъезды я боялся заходить, так как там все время люди и могли избить, они же злее меня, я ведь никого не трогаю, пока на меня не замахиваются. Теперь-то никакая зима мне не страшна, я вчера нашел теплотрассу, возле которой воду пил. Как я замерзал, как сковывала меня зимняя стужа, как я мучился от леденящего холода, как обмерзали мои лапы и я плясал целыми днями и ночами. Первую ночь я блаженно лежал и тепло было моему боку, сколько собачьей радости было в моих глазах, когда я отогрелся, даже боль в брюхе и то стала меньше. Всю ночь я лежал на этой теплотрассе, а утром дворник прогнал меня метлой. Я не хотел уходить и огрызнулся, но человечья морда была так страшна и агрессивна, а метла зависла надо мной, что пришлось поневоле уйти. Но на ночь я опять туда пойду. А сейчас пойду по помойкам, я уже их все наперечет в городе знаю. Может, где мясная недогрызанная косточка попадется, может, поглодаю, и потом живот успокоится? Но, отойдя немного от моей лежанки, я понял, что есть не смогу, я даже нюхать не мог и побрел куда глаза глядят. Весь день я ходил, лежал, сидел, грыз блох – они всего меня искусали, два раза пил воду у колонок, но вода тоже какая-то с душком, с какими-то химикатами смешанная; зачем люди воду портят, никак не пойму? Да, вот сейчас через канаву прыгнул и боль пронзила все тело, меня же три дня назад машиной шибануло, когда через дорогу переходил, не зажило еще, нельзя мне резких движений делать, а я-то уже стал забывать. И зачем наделали столько машин разных, дорогу никак нельзя перейти? Стало смеркаться, и я направился к своему теплому месту. Когда я вышел на улицу Ломоносова, сразу вспомнил, я всегда вспоминаю, когда по ней прохожу, и, наверное, никогда теперь не забуду, как я мальчонку, совсем маленького напугал. Я был сильно голоден и злой и бежал к мусорному баку, а тут этот пацаненок взял да и замахнулся на меня детской деревянной лопаткой, но я-то от неожиданности и бросился на него, а он с испугу выставил ее вперед да как заорет, а я изгрыз ему всю лопатку. Хорошо, что тут какая-то женщина подскочила да отогнала меня, я сгоряча, в злости и его мог покусать. А вчера перехожу эту самую улицу, две женщины стоят на остановке, на меня показывают и говорят:
– Вот эта бродяга напугала Сашу, так он теперь заикается, кричит по ночам в страхе, вскакивает, а днем совсем не выходит на улицу - боится собак.
Я от этих женщин отвернулся и быстрей к своей теплотрассе. Через несколько минут я уже лежал на теплом бетоне. Машины громыхали и ревели на мостовой, и я то и дело от испуга открывал глаза и взглядывал по сторонам. Мимо меня шел мужчина лет около 30 в зимнем черном пальто, в коричневой шапке, в войлочных ботинках и нес в руках портфель. Лицо его было землистое, хмурое, задумчивое; он шел, погруженный в какие-то тяжелые думы, только иногда взглядывал на встречных людей. Вдруг он остановился и стал смотреть на меня. Я глядел на него и спрашивал: "Что ему надо? Друг он мне или враг?" Он полез в свой портфель, достал кусок ливерной колбасы и протянул мне. Запах мясного ударил мне в нос, я долго не ел и поэтому сразу вскочил и осторожно пошел навстречу к этому человеку. Человек бросил колбасу на землю, и я с жадностью съел ее, но этого мне было так мало, ливер показался таким вкусным, что аппетит так разыгрался, в желудке так засосало, что я жадно стал просить еще. В моих глазах была мольба, я глотал слюну, облизывался и не переставал просить; на меня напало такое беспокойство, что я вскакивал, потом садился, снова вскакивал, переходил на другое место и, не отрывая своего молящего взгляда, вилял хвостом, подбегал к мужчине, отскакивал, крутился возле него и выпросил еще кусок.
– Что друг, –  услыхал я уставший голос, – проголодался, перекусил немного, легче стало, да? Я бы тебе еще дал, но больше у меня нет, я по-братски с тобой поделился. Я тоже весь день не ел, только вот часок назад поужинал.
Мне очень полюбился этот добрый, тихий человек с грустными глазами, и я не отходил от него.
– Ну, чего стоишь? У меня больше ничего нет, иди на свое теплое место.
Человек отвернулся от меня и устало, шаркая ногами, пошел по улице. Я не мог бросить его и пошел, прихрамывая, за ним, мне было одному скучно и хотелось быть рядом с этим мужчиной, служить ему, охранять его, защищать его. Через несколько метров мой милый человек остановился и заговорил:
– Зачем ты идешь за мной, тебя же оттуда выгонят, а своей квартиры у меня нет и никогда не было. Я детдомовский, правда, пять лет после детдома прожил в общежитии, а десять лет на квартире у тещи, а вот теперь меня жена с тещей выгнали, и теперь я такой же, как и ты. Звери они, женщины! Выгнали-то из-за того, что бессильный я, с работы тоже сократили, что норму не мог выполнять. Никому я про судьбу свою не рассказываю, потому что люди только способны и рады над человеческой слабостью посмеяться, а тебе расскажу. Слабых они ненавидят и топчут все века. А соболезнуют, милосердствуют только для того, чтобы показать другим, какой он сильный. Перед сильны-ми-то свою силу не покажешь, он же все равно сильнее тебя и может только снисходительно ухмыльнуться или, если ты хуже его работаешь, выругать: "Работай лучше, как я, ишь, лень напустил на себя!" Я выносливость свою в детдоме оставил. В десять лет завел я там себе подружку, мы с ней тайно поженились, ей тоже было столько же лет, сколько и мне, и стали с ней сексом заниматься каждый день; и все свободное время этим постыдным делом занимались и прятались, где только могли: и под кроватями в дальних углах спальни, и под лестницами, и забирались в пустые классы вечером, и на чердаке, на чердаке мы больше всего пропадали. А про лето и говорить излишне: все арыки, кустарники, парки, загород были наши. Как нам это щекотливое дело было интересно, как мы доводили себя до истощения; и мы так втянулись с моей Оксаной в эту любовь, что без этого до шестнадцати лет жить не могли, пока мы из детского дома не ушли. Она уехала с подружкой на три дня в другой город, да так и не вернулась. Я ездил в Целиноград, искал ее там, но не нашел, с тех пор я ее больше не видел; пропала, как в воду канула. Наверное, кто-то лучше меня ее подобрал, а может в тюрьму попала, с нашим братом всякое бывает. Вот так, песик мой родной, иди-ка ты назад, а завтра днем я к тебе приду, принесу тебе что-нибудь поесть. У меня денег на месяц хватит на жратву, а дальше видно будет. Максим выговорился, я стоял, навострил уши и слушал. Но человек не издавал звуков и что-то думал. Я стал вилять хвостом и жаться к ногам Максима.
Максим знал, что идти на вокзал с собакой нельзя и громко и требовательно скомандовал: "Марш назад, ну, пошел!" Я стоял, не двигаясь с места, и жалобно просил, чтобы меня не гнали, а взяли в друзья. "Ух, ты, бродяга, жалко мне тебя, ну ничем помочь не могу. Как тебя звать-то?" – хотя Максим знал, что четвероногий не может произносить человечьи звуки, но много понимает.
– Ладно, буду звать тебя Дружком. Ну, Дружок, до свидания.
Максим больше ни сказал ни слова и пошел, не глядя на меня.
Я посмотрел по-дружески ему вслед и похромал на теплотрассу. А со следующего дня мы с Максимом не расставались, только иногда ночевали в разных местах. Через месяц Максим устроился работать на насосную станцию дежурным. Теперь мы с ним одни сутки дежурим, а трое свободные. Мы везде вместе: на улице, в трамвае, у его друга Павлика; только когда он заходит в магазин, в кинотеатр, в библиотеку (на работе он всегда читает) или еще куда, то я жду около дверей.
Максим купил мне намордник, и на улице я хожу в нем, чтобы люди не боялись меня, особенно пугливые и дети. И общежитие Максиму пообещали, но он сказал, что жить туда не пойдет, немощному среди молодых и сильных делать нечего: там матерщина, ночные уходы и приходы, пьянки, драки, оглушающая дикая музыка – это будет не жизнь, а одно унижение. Максим и Марью Ивановну теперь знает, я ведь однажды на улице ее встретил и кинулся к ней, а она Максиму и говорит:
– Заберите свою собаку, она мне не нужна. Максим понятливый очень, он ей и говорит:
– Дружок вас знает, к чужому он так никогда не бросится, он у вас раньше жил?
Ей некуда было деваться, она и рассказала, как я жил, как искусал ее любовника. А я и не хотел идти к ней, мне интересно было узнать ее отношение ко мне. Теперь мне хорошо, по помойкам не брожу, не петляю по улицам, никто не бьет меня палками, ребята не швыряют в меня камнями, мы всегда вдвоем, Максим разговаривает со мной, все тайны свои выложил; он меня ласкает, а я его, и всегда друг на друга смотрим влюбленными глазами. Только на Максима часто нападает тоска и отчаянье, что отбился он от человечьей стаи, и мне так жалко его делается, что слезы наворачиваются на глаза. У меня и то жизнь лучше сейчас, подругу себе нашел, и Максим ночью отпускает меня к ней. И с собаками иногда побегаю, побешусь. А он? Один. Мучается. Слабый. Боится теперь женщин. Эх, люди, люди!.. Вот так мы живем. Максим рассказал все про меня Павлику, а Павлик написал мою собачью историю и про моего друга Максима тоже.