Жизнь на изгибах крутых поворотов

Евгений Переведенцев
   



 

СТРАНИЧКИ
МОИХ ВОСПОМИНАНИЙ.

  В  ДВУХ  КНИГАХ


         Кто жизнью бит,
                тот большего добьётся.
         Кто соли съел,
                высоко ценит мёд.
         Кто слёзы лил,
                тот искренне смеётся.
         Кто  умирал,
                тот знает,
                что живёт.


                Омар Хайям


     ПРЕДИСЛОВИЕ

  Эта книга была задумана давно. Её появлению на свет читатель обязан, - даже если это единственный читатель, даже если им оказываюсь по необходимости сочинителя я сам, - каждодневной помощи и поддержке моего брата Виктора. Он же был и её первым «главным редактором». Без него эта книжка не смогла бы появиться, и само  желание написать её было бы бессмысленным. Мы не часто были рядом. Но «эффект присутствия» имел место, и это психологическое и духовное единение  не прерывалось ни на одну минуту, ни на один день. Где бы я ни находился, куда бы ни заносила меня судьба, я чувствовал его понимание и его поддержку. И это было главным.    Родители не знали моих творческих мук,   стояли как бы в стороне от моих душевных переживаний, не принимая никакого участия в создании той части истории моей жизни, которая зовётся творческой биографией.   К её становлению  они не имели   никакого касательства  и принципиально не хотели иметь.  Относились    к моему духовному и интеллектуальному развитию, творчеству самого себя,   весьма настороженно, со спасительным страхом, как к делу пустому и никчемному, как к моей полудетской блажи. Однако  ничего не запрещали делать, не осуждали, а только высказывали добрые на свой простодушный манер пожелания, как бы жалея и меня, и брата:  «Что искать работу попусту? Уляпался бы биспетчером у контору, вон как Женька Митрофанов,  и милое дело!». (Это обо мне – мать). «А что тут думать? Пусть-ка  бросает там свою школу (а это МГУ!) и приезжает домой». (Это о моём брате Викторе – отец).    Добрейшие были люди и по-своему понимали наше счастье.

      Ни отец, ни мать, как мне помнится, за всю свою жизнь не прочитали ни одной книжки. Но отец любил читать газеты и интересовался свежими новостями и погодой. Как отец, он не стремился нам  взрослым уже, в пору нашей гражданской зрелости, - конечно, он тут намного опоздал! – привить свои знания и своё мастерство столяра-краснодеревщика, виртуоза своего дела. Его главными инструментами были: топор, пила, молоток, стамеска, уровень с металлическим уголком и рубанок. Да ещё верстак. О матери говорить не приходится. Мы в детстве и отрочестве  переняли от неё деревенские мужские  правила: как запрячь лошадь, как почистить картошку и сварить обед, как помыть посуду и  прополоть грядки, как пришить пуговицу и  наколоть дров. В отличие от нашего отца она не любила читать газеты;  при моей жизни   не брала в руки даже наших учебников. Но писать и считать умела, и умела рассказывать разные смешные истории, оставшиеся у неё в памяти из преданий. Всё это и вошло в качестве воспоминаний в настоящую книжку. Вспоминая то, как и на каком багаже, я строил себя, занимался творчеством самого себя, прежде всего, духовно, психологически и интеллектуально, я прихожу к выводу: тут я был сиротой и в прямом, и в переносном смысле слова.  Я был просто обречён  на одиночество и полностью предоставлен самому себе.  Родители не видели в моих литературных занятиях никакого проку. Из их разговоров с моими тётями и дядями я иногда слышал горькие для меня слова: «Всё пишет. Писать-то   пишет,  да кабы  ему за это деньги платили».     Их никогда не интересовало то, о чём я пишу статьи,  рассказы или стихи; их интересовал, - как и большинство бывших моих односельчан, - один вопрос:  сколько можно за это получить денег. 

     Я вспомнил эти случаи не в порицание. Кто я был перед нею, своею матерью, которую я просто боготворил. И тогда эта мысль даже не приходила мне в голову. Да и не могла придти. Не осталось в душе ни обиды, ни отчуждения. Я понимал её. Она была права. Права по-своему, так, как она понимала жизнь. Потом, долгое время спустя, читая «Федру» Расина, я понял, что был в этом своём чувстве к матери не одинок. Словно ответом на мой застарелый вопрос пролились в моё сердце слова гения: «Не должно порицать родительницу детям, достаточно считать, что мы несчастьем этим обязаны судьбе». Моим и её  «несчастьем» в этом деле было то, что на одном из крутых поворотов жизни наши оценки духовных ценностей   резко разошлись, но они никак не нарушили общей психологической связи и не умалили моей сыновней любви.

Я строил себя сам. Я искал себе учителей и наставников сам. Но это были чужие мне по крови люди, и потому, что они мне были чужими, я ценил их участие в моей творческой жизни вдвое, я был им благодарен за это вдвое и на всю жизнь. Второй момент моей творческой биографии, – после её самостоятельности и оригинальности, – состоял в  том, что пробираться к вершинам науки мне было куда труднее, чем Марксу, который когда-то писал: «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот достигает её сияющих вершин, кто не страшась усталости, карабкается по её каменистым тропам». Мне, увы! не пришлось даже увидеть этих каменистых троп, кроме той, которая вела на Голгофу; я преодолевал эти препятствия по примеру одержимого целью покорения вершины неутомимого скалолаза, бесподобного фанатика-альпиниста. Срывался иногда с уступов и падал, но вновь, разбитый, с переломанными костями, повторял путь, взбираясь всё выше и выше. С каждым новым шагом к вершине раздвигались горизонты, передо мной раскрывались   неведомые дали, и это придавало мне сил, чтобы идти дальше. А мать? Зачем ей всё это? Она прошла часть своего пути, как смогла, не запятнав себя ничем. Она дала мне жизнь и сохранила её; она сохранила моё здоровье, не только физическое, но, прежде всего,  нравственное,   потому что всегда была для меня примером чистоты и стойкости женщины как женщины, матери как матери. Она не ушла в  сторону от своего   предназначения и тем самым заложила во мне положительную основу для дальнейшего моего самостоятельного существования и развития. Есть ли что большее по сравнению с этими истинно человеческими качествами?   

Именно с этих позиций,  с этой точки зрения, пытаюсь я сейчас, вороша прошлое, вникнуть в один из странных  даже для самого себя  эпизодов, моей творческой биографии,  когда мне  надо было и в больших делах,  и в мелочах  отстоять себя. Отстоять перед натиском хорошо замаскированной, провинциальной по типу и уровню развития,  своеобразной  номенклатурной гидры. Как получилось, раздумываю я сейчас, пытаясь вникнуть в суть  разногласий с моими мнимыми благодетелями,  что я, не видя врагов, внутренне вставал на дыбы и ощетинивался всеми своими колючками против этих «благодетелей», пытавшихся из меня сотворить для себя слугу или сделать своим подобием. Сейчас, поостыв и постепенно охладев к тому противостоянию, как самый заурядный обыватель, я вынужден признать: не было у меня никаких существенных причин, а, по большому счёту, не было их вообще, чтобы возмутить души людей,  ставших в одночасье моими злейшими врагами. Не было. Даже тогда, когда они эту  враждебность как-то высказывали и выказывали своим поведением. Я инстинктивно ощущал это своё безумное упрямство и не хотел видеть  в этих людях, всегда до того шедших мне навстречу, нормальных человеческих существ.  Но потом,   остановившись в недоумении,   пытался поставить перед собой вопрос: а, что, собственно, происходит? Не с ними, - они давно уверовали в свою правоту и безнаказанность, - а именно, со мной?

Почему вдруг, когда надо было в моём триумфальном шествии праздновать  победу,  я  наступал себе на горло и отодвигал в сторону все свои триумфы,  занимаясь совершенно не свойственными мне по природе делами. Я начинал крушить и громить всё вокруг,   третировать людей, которые мне в моём восхождении, возможно, не сознавая и не желая того,  сделали так много пользы. Я не был на них зол, я не был ими обижен, я не мстил никому, потому что предмета мести не находил. За что, за какие такие тайные или явные злодеяния  я преследовал этих «благодетелей»? Начиная с Курска, где я ощутил везение, и, заканчивая институтом культуры, где эти шаги доводил до конца, во все 70-е годы у меня не было такого стремительного творческого взлёта нигде и никогда. Тут я защитил кандидатскую диссертацию и получил звание доцента, тут я стал   старшим научным сотрудником и докторантом, получил рекомендацию к защите докторской диссертации; тут  подготовил и опубликовал десятки   научных статей и монографий, издав на русском и болгарском языках две научных книги, которые до сих пор пользуются спросом  читателей. Тут мне дали путёвку за границу, в Болгарию, в Международный Дом журналистов и обеспечили выезды   на Всесоюзные научные конференции.   Почему же я,    сознавая всё это и понимая, что в моем поведении были изъяны, не остановился и не спросил себя: а зачем я всё это творю? Зачем, если всё это   не приносит и не может принести мне никакой пользы? Зачем надо было проявлять никому не нужную строптивость, зачем надо было артачиться по пустякам, зачем надо было  выпендриваться там, где мне этот выпендрёж выходил боком? Да, именно так. А я цеплялся за эти мелочные сучья и коряги, когда надо было наплевать на всё  и идти дальше по жизни спокойно. Сколько же нервов и времени я затратил на эту мышиную возню, подчас оставляя в тени, в стороне важные дела, связанные с творчеством, - они прозябали в стороне и сиротливо ждали, когда пройдёт моё безумие и когда, наконец, я соизволю пойти им навстречу. Ждали, упорно ждали… Ведь не вечно же мне бороться с ветряными мельницами, набивая на боках шишки там, где и врагов-то не было! Неужели я собирался их переделать по своему образу и подобию? На их сторону я никогда бы не стал, но и они моих принципов никогда бы не приняли. Что ж из того? Стоило ли ради призрачной смутной цели заводить вселенскую канитель? Нет, не стоило. Тут у меня триумфов не ожидалось. Тут у меня на ринге соперник был матёрый, мне не по силам, не в моём весе – тут меня неизбежно ожидали поражения и падения. Книга моих воспоминаний, которую вы держите сейчас в руках, и родилась из жгучей необходимости ответить на все эти вопросы. Ответить не кому-нибудь, а самому себе. Александр Сергеевич Пушкин, истинный российский гений, в своё время предупреждал  всех, а, значит, и меня: хвалу и клевету приемли равнодушно и  не оспаривай глупца… Не оспаривай, не связывайся с ним, если не хочешь сам выглядеть таковым.

    Кому-то может показаться эта история совершеннейшим пустяком, никому не нужной мелочью. В живой жизни, наверно, оно так и есть. То, что нас не затрагивает и нас не касается, всегда выглядит пустым и никчемным фактом, не достойным никакого внимания.  Но это не совсем так. В живой истории, в отличие от писаной,  как справедливо отмечал когда-то русский философ и эмигрант прусского происхождения Фёдор Степун, пустяки играют громадную роль. Книга эта о реальных событиях, почти документально воспроизведённых. И о реальных людях, многие из которых ещё живут и здравствуют. И совсем не обязательно, чтобы их характеристики, данные мной, хорошие они или плохие, полностью разделялись моими читателями. Каждый по своему воспринимает и события, и людей, в зависимости от того, как на него повлияли эти события, и как в каждой конкретной ситуации относились к нему эти люди. Многое мною потом, со временем, было передумано, пересмотрено, и на многое в наши дни я готов поменять свои идейные позиции и взгляды. Жизнь меняется, особенно резко меняется она на крутых её поворотах, требующих пересмотра старых стереотипов и постановки новых задач, отвечающих духу времени. Но есть вещи, и есть общечеловеческие, человечные, принципы, нарушать которые мы не имеем права, если хотим оставаться людьми.               
            
                Автор.




Книга первая

РОМАНТИКА  ДАЛЬНИХ  ДОРОГ

По жизненной трудной дороге
Идёт Пилигрим в Никуда,
И с  грустью, понятной немногим,
Он ищет Лазурную Даль…

                С е р г е й    Ш а б о л д и н






   Глава  1.   40-е годы  -  годы великих испытаний


   Раннее детство

  Когда я уже почти закончил писать свои мемуары, мне попала в руки одна интересная книжка. Принёс её  почитать брат Виктор, а ему, перед своим отъездом в Каталонию, подарила её его внучка Карина. Это был предпоследний том шеститомного собрания Сочинений А.С.Пушкина,  издания   1950 года. Вот что я там обнаружил: Воспоминания И.В.Нащокина с поправками Пушкина.  Текст, исправленный Пушкиным. – А.С.Пушкин. Сочинения. В шести томах. Т. 5. Л, 1950. С. 512-517.

    «Любезный Александр Сергеевич! – писал И.В.Нащокин. - Повинуясь твоему желанию, я начал писать свои воспоминания от самого рождения. Оно кажется и мудрено помнить своё рождение, но рассказы, слышанные в детстве так сильно врезываются в память нашу, что впоследствии нам кажется, что мы были свидетелями всего, о чём в самом деле мы только слышали.
   Толки кумушек и нянюшек первые поражают ухо ребёнка; толки эти более или менее ограничиваются пересудами и сплетнями, страшными рассказами и разговорами о детском белье. Сплетни не оставляют в ребёнке впечатлений.  Несмотря на то, что всем окружающим нас строго было запрещено пугать нас ведьмами, лешими, домовыми, няньки всё-таки иногда говорили о них между собою, и эти россказни сильно на меня подействовали. Здесь-то, я полагаю, корень склонности моей к мистицизму и ко всему чрезвычайному. Я, как теперь помню, что няня моя, желая заставить меня скорее заснуть, стращала меня какою-то Ариною, которая и теперь осталась для меня каким-то знакомым фантастическим лицом. В жаркую,  лунную ночь бессонницы я, казалось, сквозь занавес видел её сидящею подле моей кровати; я от страха закрывал глаза и засыпал поневоле к великому удовольствию моей нянюшки». Читал я эти давние строчки, и меня не покидала мысль: «А не вселился ли в меня перед моим решением писать воспоминания фантом  180-летней давности? Что это ещё за параллели?!»

     Помнить себя я начал в три-четыре года. Моя детская память оставила в голове отрывочные следы воспоминаний о событиях  конца 30-х - начала 40-х годов. Но это были всего лишь отрывочные эпизоды. В памяти они всплывают,  как яркие разноцветные картинки, однако, как я ни стараюсь, не могу связать их  в нечто целостное, в некий неразрывный поток событий и фактов. Даже сами эти картинки  порою причудливо меняются местами, и время приходится устанавливать, прибегая к логическим умозаключениям.  В моей памяти осталась моя родная деревня, и даже не сама деревня, с её заснеженными в ту пору зимами и очень тёплой весной. С её быстро таявшими сугробами, потоками ручьёв и дымящимися от испарений земли проталинами. Не порядок домов с соломенными крышами, утопающими в мае в цветении вишен и первой зелени ракит, -  а пузатая и «грудастая», огромная, как нам тогда казалось, колхозная веялка. Она стояла возле колхозного амбара, куда  в больших  мешках, после их взвешивания на таких же больших амбарных весах, перетаскивали отработанное, очищенное,  доведённое до нужных кондиций, зерно.

       Веялку приводили в движение руками. Крутили массивное чугунное колесо с привинченной к его ободу деревянной рукояткой. Гремели в  утробе  веялки  решёта, шумел крылатый  вентилятор, отгоняя в сторону пыль и
остинки  (озадки, хоботье):  умная машина сортировала  насыпанный  на току огромный ворох неочищенного зерна.  Её так иногда и называли – сортировка.  С одного её бока сыпалась ручейком по ковшику рожь, а с другой уже высилась горка мусора – это озадки: мякина, перемешанная с плохим, лёгким зерном. Всё в хозяйстве должно пойти в дело: и озадки, и хоботье. Их нагребали в полутораметровые плетёные корзины – хоботные плетушки – и отвозили по назначению, на корм скоту.

      Мы, малые дети,  смотрели со стороны, как деревенские девки и бабы трудятся. Понятие «женщина» в деревенской жизни в ходу не было,  оно как бы исчезло из повседневного быта; им тут пользовались разве что приезжие уполномоченные из района, чтобы придать своим речам важность и видимость культурного обхождения.   По очереди, попарно, колхозницы становясь друг против друга, крутили колесо веялки, ухватившись за приделанную сбоку деревянную ручку. И нам тоже хотелось покрутить, когда уходили бабы с тока. Но добраться до деревянной ручки  можно было только тогда, когда она опускалась с оборотом колеса вниз. И тогда мы пытались залезть наверх, чтобы посмотреть, как выглядит сортировочный механизм  изнутри. Вот эта картинка и запомнилась мне с тех пор. А запомнилась она ещё и тем, что меня тут нашёл отец, - кто-то сказал ему, что дети играют на току,  и надо искать их там. Меня он оттащил за руку от всех остальных ребят, моих ровесников, и отстегал по одному месту ремешком. Не помню только, откуда у него в руках появился ремень: то ли он его принёс из дому, то ли по дороге снял с пояса.

       Наступали суровые времена. Началась вторая мировая война. Пока непосредственно она не затрагивала нас, но её дыхание уже чувствовалось в каждом доме. Сначала это была Польская кампания, связанная с вторжением гитлеровцев в Польшу в сентябре 1939 года. Мой отец был призван в Красную Армию и отправлен в приграничную зону, где дислоцировались части тяжёлой артиллерии,  которые должны были обеспечить  спокойствие и порядок в городах Гродно и Брест при воссоединении Западной Белоруссии с Белорусской ССР. Брат его, мой дядя Саня, Александр Григорьевич Переведенцев, в тот тревожный период находился со своей женой Олей в городе Ровно, в Западной Украине. Служил он у самой границы командиром Красной Армии в пограничных войсках.  А в это время другой дядя, Сергей Гаврилович Андреев, родной брат моей матери,    готовился к отправке на фронт, на   советско-финляндскую войну. Тяжёлая судьба выпала   на их долю.

      До весны 1940 года мы проживали в хате   бабушки Евдокии Николаевны и   дедушки Гаврила Павловича Андреевых.   Дедушка   был смертельно болен  и уже редко слезал с печки.   Ему пришлось многое пережить. В первую мировую войну он служил в конных частях ветеринаром: мог и вылечить раненую лошадь, и подковать, и выложить молодого жеребца. Прозвали его за это в деревне  «коновалом».  Коноваловы  - такое прозвание, соперничавшее с настоящей фамилией, закрепилось надолго  за его четырьмя сыновьями.
    Трудился дедушка в своём хозяйстве, как говорится, не покладая рук. Обрабатывал землю, ухаживал за посаженным им самим огромным садом, где росло множество яблонь, груш и слив. Славился он  на всю округу краснодеревщиком, плотником, портным. Любовь к труду и своё мастерство передавал детям. Большим спросом пользовались у жителей окрестных сёл искусно сделанные им прялки, скалки, веретёна, выточенные из дерева на токарном станке. До скончания века занимался этим делом и мой дядя, Сергей Гаврилович Андреев. Слух о том, как он умел мастерски сделать прялку, дошёл до областного центра. Корреспондент газеты «Орловская правда» дал о нём большой иллюстрированный очерк, а одну из прялок порекомендовал отправить в областной центр, в народный краеведческий музей. Долгое время занимался этим ремеслом и другой сын моего дедушки –   Иван Гаврилович, научивший искусству делать прялки собственного сына Фёдора и моего старшего брата Веню.   

  Я хорошо помню мартовские дни 40-го года, когда закончилась советско-финляндская война. Пришёл домой дядя Серёжа. Он рассказывал нам про войну невероятные истории, а мы сидели по лавкам и заворожено слушали. Но нам не было страшно. Дядя Серёжа был замечательным рассказчиком, от природы наделённым мягким юмором. Он умел так красочно описывать грозные  события, что мы  сами уже начинали чувствовать себя участниками военных действий. 
 

   - Особенно надоедали нам их снайперы, - с искоркой в глазах вёл свой рассказ дядя Серёжа о финнах. -  Очень меткие! Бывало, высунет кто  палец из окопа, чтоб направление ветра узнать, и убрать не успеет: выстрел    – и пальца нет. Да что там палец! Бывали случаи, когда над окопом штык покажешь. И штык снайпер срезает пулей. А попробуй, найди его, этого снайпера! Кругом сугробы, а финны все  в белых халатах в снегу прячутся или сидят на деревьях, как птицы.   Мы называли их за это «кукушками».

    Но такие рассказы, где часто перемешивалась правда с небылицами, были редкими. Война с финнами на Карельском перешейке и на линии Маннергейма была тяжёлой и непопулярной. И хотя она закончилась мирным соглашением, вспоминать о ней не любили ни участники тех событий, ни историки. Из-за просчётов высшего командования,  предполагавшего завершить военную операцию стремительным броском, советские войска терпели поражение за поражением.  Две дивизии красноармейцев, попав  в окружение, были почти полностью уничтожены; солдаты  гибли  в боях, пытаясь вырваться из «котла», мёрзли от лютых морозов и умирали от голода. Но моему дяде чудом удалось вырваться из этого ада  и сохранить в душе жизнелюбивый весёлый нрав.

    Домой из Карелии дядя Серёжа   привёз в подарок   своему семилетнему сыну Ивану складной перочинный ножичек-«рыбку» с зелёной яркой ручкой. Какое же это было тогда богатство для ребёнка, и как мы завидовали двоюродному брату, что у него теперь есть свой удивительный ножичек. А по вечерам бабушка ставила на стол самовар, и мы пили   настоящий китайский чай с сахаром вприкуску с блюдечка. Я помню его вкус и запах до сих пор, словно и не было тех прошедших с того момента семи с половиной десятков лет. 

      В одно мартовское утро, когда бабушка принесла из хлева ягнят,   окотившихся и уже подросших, даже с маленькими рожками, я выглянул с печки, где мы обычно спали, и  увидел это весёлое стадо бегающих и прыгающих по комнате шустрых домашних животных. Они резвились и вызывали у меня истинное умиление. Я слез с печки по лестнице и стал у столба, подпиравшего матицу. Правая моя нога прикасалась плотно к этому столбу, а я, очарованный, наблюдал за игрой барашков. Один из них, самый резвый и агрессивный, постоянно поднимался на дыбы и норовил своими маленькими рожками подцепить другого взрослого ягнёнка, но ему никак это не удавалось. Я им был заворожён. А он, заметив меня, малыша с голыми коленками, вдруг   подбежал ко мне и со всей силы всадил свой  рог мне в коленную чашечку. И пробил слабую ещё кость; удар был достаточно сильным, тем более, что моя нога не пружинила, она как назло стояла вдоль столба, и я не пытался даже сдвинуться с места. Кровь хлынула из раны, и взрослые  забегали, чтобы мне её перевязать. Рана заживала долго. И сейчас спереди в коленной чашечке виден шрам.

  Когда мы жили в бабушкиной хате,  я часто обращал внимание на свисавшую с печи над печуркой  голову дедушки. Иногда он звал бабушку и  просил махорки для самокрутки.  Курил он нещадно, хорошо зная, что это может его окончательно сгубить, однако  бросать курить  не хотел, так как задыхался от кашля больше, чем от своей  неизлечимой тогда болезни. Но табаком его не баловали, он лежал на печке и чертыхался.

    Дедушка Гаврил Павлович вскоре умер от чахотки. Было ему тогда не более 55 лет. Бабушка  пережила его на 29 лет.   Она была грамотной, умела считать, читать и писать. Воспитанная в православной вере,  Евдокия Николаевна хорошо знала церковнославянский язык и до конца дней своих не выпускала из рук старенький, но достаточно увесистый, пожелтевший от времени, томик Евангелия на русском и церковнославянском, – он у неё был как бы настольной книгой.  Читать она любила. Читала и перечитывала не только церковные книжки, Евангелие и Псалтирь, но и занимательную художественную литературу, даже «Повесть о Ходже Насреддине» Леонида Соловьёва. Книга эта сохранилась,  и  до сих пор стоит на полочке в книжном шкафу. С   увлечением  бабушка читала потом, найдя в моей библиотеке, «Четвёртый позвонок» Мартти Ларни. Отрываясь от страниц книги, она говорила мне: «Вот интересное чтение-то!». Бабушка ходила в  церковь, но редко. Попам она не доверяла.

    Моё первое знакомство с книгами было связано с учёбой тёти Полины, самой младшей из четырёх дочерей бабушки Евдокии Николаевны.  Книгами этими   были школьные учебники  тёти Поли (так мы её звали). Она училась в Глебовской семилетней школе. Оказавшийся в моих руках учебник оставил в моей детской душе гнетущее впечатление. Это была «Физика». С картинками, цифрами, чертежами. В общем, «Физика» сразу меня заинтересовала, и я стал листать её страницы.  В самом конце учебника вдруг я увидел две фотографии. На них был в полроста изображён один и тот же человек. Но как эти снимки не были  похожи друг на друга! Первый из них,  как обычный портрет,  никаких чувств  не вызывал.   А вот второй, тёмный, с белыми пятнами вместо волос и глаз, настолько показался мне ужасным, что я тут же закрыл учебник, чтобы его больше не видеть. Но искушение было велико. Я вновь и вновь брал со стола «Физику», осторожно и с большим волнением доходил до этой непонятной мне страницы,  и, как только в поле зрения попадал этот странный портрет вновь, я опять быстро, с трепетом в душе, закрывал книжку. До сих пор помню во всех деталях этот случай. А дело-то   заключалось в том, что в учебнике,  на  страничке, посвящённой фотоэффекту, были помещены рядом два изображения. Только первое было позитивом, а второе -   негативом, -  оно-то  и пугало меня.

     Младший брат тёти Поли    -  Василий - учился тоже в Глебовской школе. Но, как говорила мне бабушка, пропускал уроки, отсиживаясь у колодца деревни Стрелка, пока шли занятия. А когда они заканчивались, он  вместе со всеми учениками возвращался в деревню. Учился он кое-как, и вскоре школу бросил. Мой старший брат Веня заканчивал к этому времени начальную  школу, которая располагалась в соседней деревне Татаринково, и потому называлась Татаринковской.  В семилетней школе ему учиться не     пришлось: помешала война. Учились дети в послевоенное время в старой  школе. К ней под прямым углом  примыкала большая деревянная коробка из добротных брёвен. Пристройка должна была стать новой школой, но пока возвели только стены: без пола и  без  дверей.  Так простояла она, пока не разобрали её и не увезли на Новый Синец, определив на другие нужды.

   Иногда из города Орла приезжали в гости к другой моей бабушке – Дарье -  её старшая сестра Алёна и вторая её  сестра, младшая,  Екатерина. В один из таких приездов они привезли нам с братом замечательный подарок, небольшую игрушку  – точную копию трамвая. Игрушка была железная, покрытая красной масляной краской и лаком; она блестела на солнце и вызывала у всех восторг. Но жизнь этого трамвая была недолговечна. Он притягивал меня своим видом,  и так хотелось мне посмотреть, что там у него внутри, что вскоре от трамвая остались одни разбросанные по полу железки.

    К лету мы   вернулись в свой дом. Он всегда мне нравился: был чистым, просторным, с горницей и дощатым полом,  высокой, стоявшей посередине комнаты печью-голландкой,   с лежанкой и конфорочной плитой. Её называли у нас "грубкой".   Это печное сооружение служило не только для обогрева горницы в зимние холода.    На ней, на чугунной плите, иногда готовили пищу: варили суп, картошку, щи или кашу. Она была сложена из кирпича, обмазана глиной и побелена известью.  От грубки к печке на кухню был проложен на толстой доске под потолком двухметровый дымоход диаметром не менее двадцати сантиметров,  печное массивное сооружение из   жести, свёрнутой в трубу и побеленной известью. Называли это сооружение    «боровом».  Стены горницы кое-где были оклеены газетами, и я часто присматривался к буквам, напечатанным на их страницах. Буквы были разные. И маленькие, и большие. Но толку в них я не понимал. Разве лишь некоторые срисовывал карандашом на бумагу и иногда от взрослых,   узнавал, как эти буквы называются. Вот эта буква Д, говорили они, а это буква М. Потом узнавал, что есть такой  кружочек, который зовётся буквой О. «Ну, поставь между Д и М ещё одну букву – О, и  прочитай, что получилось», - говорила мне гостившая тогда у нас сестра моей бабушки Дарьи – «тётя Катя» Так мы её тогда звали:  тётя Катя. Это была Екатерина Гончарова, жена Порфирия  Еремеевича  Гончарова. Работала она  в Орловском драматическом театре, в костюмерной, шила костюмы для артистов и выглядела очень интеллигентно. По её совету я сложил на бумаге названные буквы и очень удивился, что эти буквы – не просто сочетание знаков, а что они называют мне близкое пространство, в котором я находился. Этим пространством был ДОМ.  Слово «дом» стало первым написанным мною  словом, которое вошло в моё сознание и потянуло за собой цепь остальных слов. Мало-помалу, путешествуя по газетным страницам на стене, я находил всё новые и новые слова, обозначавшие предметы, действия и прочее. Так я к четырём годам научился читать и писать. Конечно, всё это  нельзя было назвать какими-то великими достижениями, и не к ним сводилась тогда наша жизнь. У нас, детей, было немало и других дел и развлечений.

           Когда поспел урожай; когда скосили рожь крюками, косами,  специально оборудованными для косьбы высоких стеблей;   когда весь хлеб на полях был повязан в снопы и    сложен в   крестцы, а затем свезён на колхозный ток, - начиналась молотьба. Барабан, в который кто-то из взрослых подавал снопы, крутила молотильная машина. В неё были запряжены четыре лошади, а в центре крестовины на помосте стоял погонщик с кнутом, посвистывая на лошадей, чтобы они резвее двигались по кругу. Мы приносили сюда с огородов свежие огурцы, ели сами и угощали взрослых. А потом, пока шла молотьба, и вырастали скирды пахучей соломы, мы проделывали в них ходы, делали там гнёзда, как кроты в земле, и отдыхали, наслаждаясь ароматом свежей ржаной соломы.

       В один из таких дней, когда молотьба закончилась, и молотилка  с барабаном отдыхали, я пробрался к металлическим частям привода, к шестерням и решил посмотреть, как всё это двигается. Заранее положив под рубец шестерни указательный палец правой руки,  левой я начал крутить маховик. Когда хрястнула кость раздавленного пальца, я понял, что сделал себе больно,  и побежал домой к бабушке залечивать рану. Но не прошло и месяца, а я уже вновь попал в историю. Напротив нашего дома, через дорогу, перед самым спуском, где росла старая,  сгнившая по стволу, развесистая ракита, стоял омёт заготовленной для скота соломы. Мне вздумалось покататься с верхушки этого омёта, и я раз за разом съезжал с него вниз и уже проделал накатанную дорожку. Но вот в одночасье не рассчитал и, спускаясь, стремглав полетел под горку, ломая сучья кустарника. Когда я поднялся, острая боль пронзила моё левое плечо. Наверно,  я громко плакал от боли, не помню, но тут прибежала моя мать и отвела меня домой. Она сразу же сообразила, что у меня вывих. Никто в нашей деревне не мог вправлять вывихнутый сустав. Держа руку на перевязи, пришлось мне идти  с матерью в соседнюю деревню. Там жила старушка, «бабка», которая могла это делать. Она в одно мгновение  вправила мне руку, так, что я даже  не почувствовал боли.      

      Однажды  мы  вместе с братом Виктором  попали в  магазин в селе Однолуки, где работал продавцом, - уволенный из рядов Красной Армии в запас, -наш отец. Он взял нас, детей, с собой и пригласил за прилавок, где в мешках лежали конфеты в  «горошек» жёлтого цвета. Насыпав  этих сладостей в карманы, он позволил нам  взять из этого богатства ещё по горсти самим. На обратном пути мы остановились на Новом Синце и зашли в лавку (магазин). Прилавки магазина поразили меня множеством товаров, вещей, которые мне, как ребёнку, тогда ещё не были доступны. На полках лежали игрушки, посуда, домашняя утварь, всё это искрилось при свете и создавало пространство какой-то чудесной сказки.

         В зимнее предновогоднее время   1940 года мы со всей семьёй выехали на санях в село Знаменское на престольный праздник 10 декабря, и я отчётливо помню, как перед нами на переезде, фырча, прошла по узкоколейке «кукушка». Маленький паровоз, который за свои гудки «ку-у-ку-у!» получил название «кукушка», тащил за собой состав: лучи фонарей высвечивали в темноте  красновато-жёлтые бока вагонов. Мы приехали к бабушке Варе, сестре моего дедушки Гаврила Павловича. Я помню как мы, дети, отдыхали в натопленной избе на тёплых полатях и пытались по примеру взрослых делать из  ржаной  соломки голубей с крыльями и распушёнными веером хвостами. Их делали старшие и развешивали в горнице под потолком, как сказочных птиц. Это было какое-то чудо!

      На другом порядке домов, через небольшую лощину, в глинобитной халупе проживала вместе со своим глухонемым супругом, рослым мужчиной,  сестра бабушки Вари, - моя мать звала её «няней», - тоже глухонемая,  Евдокия.   Тяжёлая болезнь в детстве оставила на ней свой след: она лишилась слуха и почти полностью потеряла дар речи. Единственными звуками, на которые она была способна, выражая при встречах с нами свою радость и своё ликование, были бесконечные «ту-ту», что она произносила с множеством интонаций в  голосе в зависимости от  предмета, который её интересовал. Для всей своей родни она была «Немая», а для нас, маленьких детей, которых она любила до обожания, она    была бабушкой «Ту-ту». Когда  немые приезжали к нам в гости, горница наполнялась этими смешными звуками весёлой, всегда улыбающейся тараторки.  Она умела прекрасно шить на ручной швейной машинке и научила этому мастерству мою мать.

        Муж Евдокии  был нем от рождения и не мог произнести ни одного слова, только иногда ухал дыхательным горлом, если ему  хотелось выразить какие-либо чувства  или привлечь чьё-либо внимание. Со своим «уханьем» он мог часами просиживать рядом с нами, когда мы играли в доме. Однажды, когда я сидел за столом и делал уроки,  он, внимательно наблюдавший за мной, произнёс своё очередное «гух» и   жестом попросил тетрадку и ручку.  Я подвинул к нему ученическую тетрадь. Немой великан взял ручку и на последней странице начал выводить какие-то каракули.  Ухнув ещё раз, он отодвинул от себя тетрадку и положил ручку на стол. Я, ошарашенный, впился глазами в каракули и прочитал два достаточно отчётливо написанных слова: «Иван Герасин».

        Моё удивление немой встретил не без удовольствия.  Его добродушная старческая физиономия расплылась в широкой улыбке, обнажая на заросшем щетиной лице два ряда больших белых зубов. Немой  еле заметно кивнул в сторону тетради и ткнул себя в грудь указательным пальцем. Для всех он был просто «Немой». Никто в округе не знал ни его имени, ни фамилии. Зачем знать? Всё равно не слышит… А я теперь знал. Может быть, единственный человек  из всех деревенских  жителей. Какими-то странными чувствами наполнялась после всего этого моя детская душа. Я не только знал теперь, как звали этого нелюдимого человека, глухонемого от рождения. Я постиг и ещё одну великую тайну человеческой природы: оказывается, всеми нами третируемый деревенский мужик, глухонемой от рождения, мог написать своё имя! Он мог писать!

    По большим праздникам бывали мы в гостях на вечеринках и у своих односельчан.   Я помню один такой случай в душной горнице хаты  Герасима Новикова.  Время было позднее. В горнице чадили лампы, а мы, дети, были задвинуты на какие-то широкие верхние полки, чтобы оттуда лучше было  наблюдать за тем, как ели и пили за столом мужики и бабы, как пускались они  в пляс под гармошку, пели частушки и песни. И тут вдруг неожиданно для меня, где-то почти рядом со мной, оказался мой отец,  и я услышал его великолепный тенор.  Отец любил за столом и потом, долгие годы спустя, затянуть и внезапно оборвать песню. Он пел чистым,  высоким и  жалостливым голосом народную песню «При народе, в хороводе»:
При народи-и,
В хороводи-и
Па-а-арень девушку обнял…
А девчонке
Стыдно стало,
Ста-ала плакать и рыдать…
Ты не плачь, не плачь, девчо-онка,
Не обижу я тебя:
Вот приду с солдатской службы
Возьму за-амуж за себя…
    Мне так стало жалко «девчонку», а ещё больше из-за того, что отец пел так проникновенно,   что я не выдержал, комок подкатился к моему горлу откуда-то изнутри и застрял.  Я отвернулся к стенке на своей полке и тихо, чтобы никто меня не услышал, зарыдал. Но этим, собственно, и ограничивались мои скупые детские воспоминания об отце.  Мы редко его видели дома.  Нам, малым детям, это отсутствие восполняли мать и бабушка.    Моя мать и моя бабушка находили время и место рассказывать нам, тогда маленьким и потом уже повзрослевшим детям, всякие истории и сказки. Нам особенно становилось страшно, когда моя мать или бабушка, начинали рассказывать, как им казалось, совершенно реальные истории про колдунов, леших и домовых: как по ночам приходят со двора в хату    домовые, как невидимые лешие залезают в гривы лошадей и гоняют их по двору, одновременно заплетая эти гривы в косички.
        Некоторые такие истории, похожие на небылицы из тургеневского рассказа  «Бежин луг», смахивали порой на сказки, но мы их принимали всерьёз, потому что никому потом с такой красочной убедительностью не удавалось рассказывать нечто подобное, как умели это делать моя мать и моя бабушка.  Когда я  говорю «моя бабушка», я имею ввиду     Евдокию Николаевну.  Деревенские пожилые женщины называли  её Авдотьей.  С другой бабушкой, матерью моего отца,  – Дарьей  -  мы мало  общались. Мы были для неё как бы чужими, хотя неприязни   к нам  не чувствовали. Но, несмотря на это,  было какое-то молчаливое безразличие к детям нелюбимой невестки: моя мать недолюбливала свекровь за чёрствость,  и та ей отвечала тем же.  Бабушка Дарья (в первом браке – Переведенцева) до войны прислуживала в местной церкви и  охраняла церковную утварь, за это она получила от односельчан прозвище – «Сторожиха». Проживала она в своей хате с дочерью Клавой (моей тётей), и внучкой Надей, моей двоюродной сестрой, почти ровесницей мне, дожившей до тех преклонных лет, когда я писал  вот эти строчки.

   Моя мать умела стойко   переносить тяжкие невзгоды, которыми щедро осыпала её судьба. Она умела всё делать: и шить, и вязать, и вышивать, и ткать на ткацком станке холсты, и вести хозяйство, и смотреть  за детьми, заставляя       их с  малых лет втягиваться в домашний труд. Мало кому, как ей, выпало на  долю страданий. Может быть,  поэтому она так редко улыбалась.     Я не помню, чтобы она когда-нибудь смеялась, но  она не была молчаливой и замкнутой. Её голова всегда  была полна бесчисленным множеством мудрых изречений, смешных историй, пословиц и поговорок. Как и моя бабушка, Евдокия Николаевна,    мать,   осталась в моей памяти  удивительным человеком,  образцом стойкости, самоуважения и доброты.

     Больше всего моих детских впечатлений выпало на период Великой Отечественной войны. Мы по вечерам усаживались на брёвнах около домов и наблюдали за небом. Над Болховом небо пересекали длинные разноцветные строчки трассирующих пуль, в небе иногда слышан был гул самолётов, и нам не понять было, чьи это самолёты в небе – немецкие или наши. Но уже было широко видно зарево пожаров над Орлом, над Оптухой и  Отрадой. «Питино горит», - говорили взрослые, узрев новую вспышку на горизонте в районе села Сторожевое. В обиходе часто употреблялись такие слова, как  «немецкий», «немецкие»; таких слов, как «фашистские» и «гитлеровские», мы ещё не знали. Даже слово «фрицы», которое потом вошло широко в художественную военную литературу, мы не употребляли. Немцы для нас, русских, были немцами, если они носили военную немецкую униформу и разговаривали на немецком языке. Лишь однажды, зимой,  я заметил проезжавший по деревне  обоз. На санях сидели и лежали солдаты в форме, похожей на немецкую военную униформу, но это была не немецкая форма,  и это были не немцы. По деревне быстро разносилась молва: «уласовцы» (власовцы) пришли… Странно, ни у нас, детей, ни у односельчан не было к власовцам никакого неприязненного отношения. Они вызывали скорее жалость, чем удивление или ненависть.

   Первая встреча с немцами произошла в октябре 1941 года, когда в деревню  заехала немецкая грузовая  машина-фургон с трубой в правом углу кузова. Из трубы шёл дымок: видимо, внутри горела буржуйка, которая отапливала кузов машины. Рядом с машиной стояли три солдата в чёрной немецкой форме, в чёрных пилотках с белым кружком вместо кокарды. Уши их были закрыты (от морозов), чёрными овальными  мешочками. О чём разговаривали с деревенскими мужиками и бабами немцы, мы не понимали. Но они понимали друг друга: видимо, был среди них переводчик. Потом  мы узнали, что немцы,  думая, что в колхозном амбаре скрываются партизаны,  пытались сорвать замок с двери. Не сумев открыть дверь, они бросили к порогу гранату. Осколки от этой гранаты – первые военные трофеи - мы собирали и хвалились друг перед другом, кто что нашёл.


   Война.
   Годы оккупации

    Война пришла к нам осенью 1941 года. Но мы уже ощущали её присутствие в гуле  моторов самолётов  в нашем ночном небе, в заревах пожарищ, в приходящих с фронтов похоронках. В один из ноябрьских вечеров пришёл домой, выйдя из окружения, отец. От его воинской части, сражавшейся с немцами и попавшей вместе с другими частями в «котёл» под  Брянском, осталось одно название. Немногим солдатам и офицерам повезло тогда, не все  смогли вырваться из окружения. Многие сдались в плен или погибли от голода и карательных операций.  Всем выжившим в этой страшной  мясорубке   грозили, как   «изменникам Родины», длительные сроки лишения свободы. Мой отец, больной и истощённый, пришёл домой.За ним в зимние месяцы ухаживала мать. Разыскивать воинскую часть ему уже не было  смысла, а пробираться через линию фронта на восток было равносильно сдаче немцам  в плен. И после выздоровления отец решил остаться со своей семьёй в надежде на скорый приход наших войск. Дорого обошлось ему и нам это,  вынужденное обстоятельствами  и военным положением, судьбоносное решение.   
  Больным, истощённым, отец пришёл домой, когда в деревне  не  было немцев. Около месяца ходила за ним мать, но он ещё был слаб и не поднимался с постели.   Когда ему стало лучше, и он начал выходить на улицу, в деревню нагрянул на санях отряд полевой жандармерии. Кто-то донёс, что в нашей хате скрывается красноармеец или раненый партизан.    В нашу  хату немцы ворвались всей группой, оставляя за собой открытыми  двери: и с улицы, и с кухни, и в горницу. Мне было тогда уже 5 лет, и я  понимал, что происходит. На груди у каждого  немца сверкал болтавшийся на  железной цепи массивный металлический предмет в виде полумесяца – знак частей  особого назначения абвергруппы-7, приданной 2-й танковой армии Гудериана для борьбы с партизанами.
  Подойдя из кухни к порогу горницы, я заметил в комнате полный хаос. Табуретки валялись на полу, стол оказался перевёрнутым, тут же валялось изодранное в клочья постельное бельё. Один из немцев сорвал висевшую на гвозде лампу и, завернув её вместе со стеклом в  домотканое полотенце, с силой швырнул  в лицевую стенку грубки. Звякнули и разлетелись по полу осколки стекла.  А из-за грубки, где лежал больной отец, раздавались отчётливо голоса: «Партизан! Партизан!». Указывая на исподнее солдатское бельё,   рубаху и кальсоны, немцы подступали к матери с вопросами:   «Матка, партизан? Партизан?» - «Нет, пан, - отвечала мать. – Он не партизан. Он мой муж, мой пан, больной. Не партизан»…
   Но её уже не слушали. Два рослых эсэсовца стащили больного отца с кровати, поставили на ноги и повели на улицу,  к саням.
 Всё это происходило в моём присутствии и в присутствии моих братьев. На нас никто не обращал внимания. Лошади развернули сани, в них бросили  измученного отца и повезли. Сани скрылись за пригорком. Захваченного «партизана» повезли на расстрел  в урочище, которое располагалось за соседней деревней Татаринково.
 Мать бежала за санями вся в слезах, причитая вдогонку: «Не надо, пан! Не надо… Он не партизан, не партизан». Казалось, всё было кончено. 
     Но случилось невероятное…
     У деревни Татаринково, возле школы,  случайно встретился с карателями работавший на немцев в группе «охраны порядка» один из жителей деревни Болотово   Васька  Гулин. Какой был тогда разговор между ним и жандармами, для меня осталось тайной. Отец об этом мне  не рассказывал, а, может быть, и не помнил, что тогда с ним происходило.   Я могу только догадываться и делать на этот счёт какие-то предположения.  Он не любил рассказывать о своей прошлой жизни, вот почему  я так мало знал о ней, а лезть к нему в душу с расспросами, как я тогда считал, было бы неправильно. Если сам он  об этом  не хотел вспоминать, значит, не находил нужным.
     Васька Гулин и мой отец хорошо  знали друг друга  до войны. Вместе с его братом Иваном   отец работал    продавцом в магазине, в Однолуках. По всей вероятности, в этом заключалась причина просьбы Гулина не расстреливать больного человека,   не «партизана» и не «коммуниста». Немецкие жандармы  согласились с доводами Васьки Гулина, и, вместо того, чтобы тут же, без проволочек,  расстрелять захваченного «партизана»,  доставили его в комендатуру, которая располагалась  на Березуе.  Разговоры   шли   в кабинете коменданта. И о них мне тоже ничего не известно.  Знаю я только то,  что немцы   отпустить домой моего больного отца. Васька об этом немедленно сообщил моей матери, и она, прихватив с собой тёплую одежду, запрягла лошадь  и привезла обратно  домой  отца, которого мы уже не надеялись увидеть  живым.  По другой версии, как вспоминал мой брат Виктор, дядя Серёжа, - Сергей Гаврилович Андреев, - тоже, вышедший из окружения и  оставшийся тогда в своей деревне, выехал на лошади в комендатуру. Ему, только что назначенному старостой, не стоило труда, используя свой природный юмор и хитрость, убедить коменданта не расстреливать больного мужчину, который после выздоровления мог ему, старосте, пригодиться в качестве помощника. Комендант согласился отпустить моего отца, и дядя Серёжа привёз его домой. Какая из этих двух версий   более достоверна, сказать трудно, так как свидетелей и участников тех событий уже нет в живых.
      В начале следующего, 1942-го,  года, когда отец   выздоровел,  Васька Гулин зашёл к нам в дом поздним вечером: на улице был страшный холод,  выла пурга. Тогда я и увидел его в белом овчинном  полушубке с карабином на плече. На рукаве полушубка у него была широкая  повязка с  надписью на немецком языке "Polizie" (В переводе на русский - "Полиция", но произносилось это слово по-немецки: "Полицай"). Зашёл Гулин вместе с моим отцом, когда мы ещё не спали и сидели в горнице. На стене, подвешенная за железную ручку на гвоздь, висела керосиновая лампа, освещая комнату  тусклым язычком пламени.  Глухо тикали часы-ходики. Васька, здоровый молодой бугай, - на вид ему  было не больше тридцати, - снял с плеча карабин и повесил его на гвоздь рядом с лампой. Затем он снял полушубок, стряхнул с него снег и повесил тут же. После чего он подсел к отцу за длинный деревянный  стол, стоявший у окна, и некоторое время они о чём-то вполголоса разговаривали. О чём шёл разговор, я не знаю; помню только то, что Гулин, недовольный, встал из-за стола, быстро оделся и вышел из хаты. С тех пор я его в деревне ни разу не видел. Как я впоследствии узнал, подручным Васьки Гулина мой отец не стал. Но и противоположного решения, - податься в партизаны или уйти по немецким тылам на восток разыскивать своих однополчан, - ему не пришло в голову. 

     Наступили зимние холода. Шла своим чередом протекавшая повседневная жизнь, где, как я уже начинал понимать, в этой жизни были свои радости и горести. Зимой, когда огромные сугробы снега заваливали деревенские избы выше окон, мы вместе со старшими выходили с лопатами, очищали от снега проходы, проделывали тропинки по наваленным сугробам по всей деревне или прорывали в этих сугробах туннели, а то просто делали в них нечто похожее на блиндажи. А когда зимнее солнце вылезало ближе к полудню на небо, мы  шли кататься на  самодельных лыжах   или салазках  на покрытую снегом  «горку», на заснеженные крутые склоны рядом с деревней,  и катались там до умопомрачения, до превращения себя в снежных человечков, с намёрзшими на рукавах, шапках и чунях ледышками.

     Иногда выдавалось время, наполненное особой таинственностью, связанной с неизъяснимой жаждой встречи с чем-то интересным и неизведанным. В морозный день я становился на лыжи и  уходил бродить далеко от дома по Подчерневским, как мне казалось,  бескрайним, полям, покрытым твёрдым снежным настом. Я шёл и шёл, не останавливаясь.  Я мог бродить в этом безмолвии часами, пока не натыкался на трепещущий от ветра приставший к старому сухому стеблю, чуть-чуть запорошённому снегом,  бумажному листку. Это были листовки, которые сбрасывались   с самолётов. По своему содержанию они ни чем не отличались друг от друга:  тут были и короткие тексты с сатирическими строчками,  призывы к солдатам бросать оружие  и сдаваться, и многое другое, с картинками и без картинок. Кому они предназначались, мне  не было  понятно, а в содержание текста    я   не вникал. Но был какой-то по-детски особый смысл в самом обладании этим белым, а чаще синим, листком, который я высвобождал от снежного заноса, стряхивал снег, клал  в карман и шёл-шёл до следующего запорошённого листка. Меня всегда завораживал неповторимый, специфический, запах этих листовок.

     Вместо такого листка порою попадалась упавшая с самолёта пустая металлическая  обойма от гильз скорострельной пушки.   Всё это было очень  похоже на поиски кусочков  от  разбитых глазированных и раскрашенных    тарелок, которые я любил собирать по весне в освободившейся от снега  земле деревенских огородов. Это уже было время моего детского взросления, когда я ходил в школу. Не могу понять до сих пор, почему так заразительно действовали тогда на меня, малого ребёнка, эти золотистые линии на осколках старых тарелок. Тут и там они были рассыпаны по весенним проталинам на деревенских огородах, особенно на тех, которые были давно заброшены людьми. Изумительная теплота от этих разбитых глянцевых с рисунками и золотыми ободками предметов  проникала мне в грудь, волновала и наполняла душу каким-то необыкновенным, волнующим,  чувством.

    В  1942 году, по весне, в нашей деревне  появились первые «эвакуированные»,  прибывшие из сёл Шашкино,  Стояново,  Дешкино и других населённых пунктов, расположенных у слияния Оки и Зуши. Тут, на крутом западном берегу Оки немцы строили грандиозный укрепрайон и готовились к отражению намечавшегося после Московской битвы нового крупномасштабного наступления. В наш дом поселили семью из деревни  Стояново – мать, которую звали Морей   (Матрёной) с её двумя малолетними детьми: девочкой  Женей и мальчиком Шуриком. Мы подружились с ними и принимали, как родных.

      Мне  было уже почти   шесть  лет, а это, как известно,  возраст, связанный с бурным пробуждением сознания. Я уже умел довольно сносно  читать, писал буквы и предложения, когда под руки попадали карандаш или   ручка. Но не это было главным. Главным была беззаботная детская жизнь рядом с деревенскими мальчишками и девчонками. В свободноё от домашних забот время мы играли в разнообразные игры, а  в жаркие летние дни любили возиться  в грязной воде маленьких деревенских прудов. На каждый дом в низкой лощине был сооружён небольшой, с глубиной не выше колен взрослого человека, пруд. Но были пруды и чуть больше, «общие», с высокими земляными плотинами, где купались обычно взрослые ребята, а порой и нам доставалось местечко «в хвостике». Далеко, за многие   десятки  километров шла война с немцами; оттуда приходили, но уже всё реже и реже, в деревню известия о гибели родных и близких, и тогда на долгие дни застывали сердца и души людей, потерявших своих мужей, сыновей, братьев.
 
     Бабьего крика и воплей по этому поводу я не помню. Не принято было кричать на всю деревню о своей беде, когда она была у каждого под носом. А мы, дети, развлекались, как могли: ходили на речку купаться, загорали, собирали по соседним лесам грибы и ловили в ручьях  гольцов на крючок, сделанный из обычной булавки. Тяжесть войны как бы проходила мимо наших пустых душ, уже привыкших к разрывам бомб, снарядов, к гулу самолётов в небе. Это стало для нас привычным пейзажем повседневности, наряду с дерзкими ночными вылазками в общие  сады за яблоками, которые и созреть-то ещё толком не успели. Не в том заключалась цель дерзких набегов, чтобы отрясти чужую яблоню и полакомиться свежими фруктами, пусть даже и кислыми.  Главный шик состоял в оттопыренных на животе детских рубахах, набитых яблоками. Ими  «герои» ночных вылазок охотно делились со своими  сверстниками.
 
      Весной и летом 1942 года квартировал у нас в доме немецкий  обер-офицер, с железным крестом на нагрудном кармане кителя. Судя по витым «серебряным» погонам, это был большой чин, видимо, он командовал   расквартированной у нас немецкой сапёрной или карательной частью. Мы прозвали  нашего постояльца «генералом». Жители деревни постепенно привыкали к немецкой разговорной речи, хотя слышали её не часто. Немцы не были словоохотливы, а часто оказывались не общительными в своём кругу и с нами, выполняя свои дела молча. Лишь изредка из нашей горницы,   после посещения начальства,  младшие по званию офицеры, вызванные на доклад, робко останавливались у порога, никогда не приближались к столу и ждали приказаний и распоряжений. После отдельных таких распоряжений, которые отдавались без окриков, пришедшие вытягивались в струнку и громко произносили по-немецки одно и то же слово:

   -Jawohl! (Слушаюсь!)

    После чего щёлкали каблуками своих кованых сапог, держа руки по швам, и  стремительно,  делая поворот,  строевым шагом выходили по земляному полу кухни  на улицу. Наш постоялец,  подтянутый, интеллигентного вида человек, не казался нам, детям, строгим и страшным. Иногда он даже проявлял доброжелательность: проходя в горницу мимо нас, он вдруг на секунду задерживался и поспешно, словно стесняясь своего поступка,  оделял нас  красными круглыми леденцами. Мы уже начинали соображать, что оккупанты жили куда лучше нас и что их дети вот так, походя, могли получать от своих родителей вкусные пахучие леденцы пригоршнями. Видимо и у этого «генерала» дома остались маленькие детки, по которым он, несомненно, скучал тут, за тысячи километров от дома… Как сложилась его судьба, я не знаю, да и вряд ли кто тогда мог делать на этот счёт какие-то предположения. Наверняка нашёл он свою погибель в нашей стране, где-нибудь под Сталинградом, под Курском или Орлом…

    Это был молчаливый и угрюмый  мужчина лет пятидесяти, почти всё своё время проводивший за столом, склонив голову над  документами. Но однажды он на некоторое  время исчез из нашей горницы (семья наша ютилась через сени в маленьком  амбаре). Я немедленно проник в горницу, любопытству моему не было предела, и, если бы в этот момент кто-нибудь из взрослых попросил меня умыкнуть со стола важные документы,  карты и листки бумаги, исписанные непонятными словами, я бы сделал это,  не задумываясь.  Но, к счастью, такого сумасброда рядом со мной не оказалось, иначе бы от всей нашей семьи не осталось бы мокрого места. Я внимательно изучил взглядом всю эту бумажную нечисть и остановился на картонной коробке,  стоявшей на полочке. Взяв её в руки и легко открыв, я обнаружил нечто для меня более существенное, чем важные военные документы. Это была пачка с гильзами, но не с патронными металлическими гильзами, а с папиросными пустыми гильзами, которые предназначены были для набивания их табаком особой  цилиндрической штучкой. Коробку я конфисковал полностью и вынес из горницы тогда, когда навстречу мне шёл старший брат Веня. От моего поступка он пришёл в ужас, отругал  меня, а коробку водворил на прежнее место.

     Меня это не остановило в моих проделках. Я заметил однажды, как денщик немецкого «генерала» Антон выходил почти ежедневно за порог нашего дома с какой-то маленькой железной коробочкой и с  солдатской  алюминиевой кружкой,  наполненной водой. Он пристраивался тут же у порога на земле; не обращая ни на кого внимания, клал в кружку куриное яйцо и ставил всё это на железную баночку, которая магическим образом раскрывалась в его руках, делая при этом два выступа. На эти выступы Антон устанавливал кружку и начинал шарить по карманам потрепанного немецкого кителя. Антон – не как все немцы. Мало того, что у него русское имя, он ещё и разговаривал с нами на русском языке.  Низкорослый,  с округлым лицом,  в своей надвинутой на лоб армейской немецкой пилотке он был очень похож на колобка. Мы окружили его и начали наблюдать, что он будет делать дальше. Антон извлёк из кармана какую-то квадратную картонку, чиркнул спичкой и поднёс пламя  к белым брикетам, похожим на кусочки сахара-рафинада. Мы подумали, что он хочет сыграть с нами какую-то шутку, и начали над денщиком подсмеиваться.  Антон невозмутимо продолжал держать  горящую спичку, извлечённую совсем не из спичечного коробка, а оторванную от этой прямоугольной картонки тёмно синего цвета.
 
    Денщик  был невозмутим. И это нас ещё более поразило, да так, что мы начали проникаться к нему уважением. Наконец, он вытащил горящую спичку из-под кружки, потушил её и аккуратно положил рядом с железной коробкой, внутри которой, под кружкой,  уже полыхало пламя. Его мы не сразу заметили – это было почти невидимое пламя, которое исходило от тех самых кусочков сахара, к которым прикасался зажжённой спичкой Антон. Это нас просто потрясло: смешной Антон, денщик «генерала», оказался ещё и самым искусным фокусником! Ещё бы! суметь вот так запросто зажечь сахар, - мы это  видели, мы убеждались на деле, что сахар, действительно, горит, так как вода в кружке начала закипать. Через минуту Антон снял кружку за две прилегавшие к её бокам алюминиевые проволочки, ладонью надавил на железную коробку, закрыл её, подождал ещё минуту, а затем, прихватив с собой всё это нехитрое имущество «генерала», скрылся за дверью.

   Фокус Антона не давал мне спать всю ночь. Не давал он мне покоя и на следующий день. После того, как «генерал» вместе с Антоном срочно выехали куда-то на мотоцикле (генерал сидел в коляске, Антон управлял мотоциклом), я вновь проник в горницу и сразу же направился к тому углу, где обычно проводил время денщик. Железную коробку я сразу же обнаружил, она лежала рядом с кружкой, а чуть в стороне на листе картона кучей были насыпаны в беспорядке те беленькие кусочки, которые мы приняли за рафинад. Я сгрёб пятернёй штук пять, - больше в мою маленькую ладошку не вместилось, - и сразу же пустился наутёк, к ребятам. Нас уже было трое. Я раздал каждому по кусочку, не забыв и себя, каждому я дал по кусочку трофея, а два оставил на всякий случай в кармане. Все как по команде отправили кусочки в рот. Мы с минуту ждали, когда же сахар станет во рту сладким, но куски не таяли и оставляли на языке противный горьковатый привкус. Увидев наши искажённые лица, мой двоюродный десятилетний братишка Иван поинтересовался, что мы делаем. Мы с кислыми минами выплюнули свою противную жвачку, а я достал из кармана оставшиеся кусочки и предложил их Ивану. Попробовав на зуб один предмет, он громко расхохотался.

   -Дурачьё! Это же не сахар, а  самый обыкновенный  сухой спирт для немецких примусов.  Эх, вы…

       И, прихватив с собой оставшиеся два кусочка, пошёл своей дорогой, к взрослым ребятам. Иван не любил якшаться с маленькими детьми. Ещё бы! Он теперь ходил по деревне гоголем: в его кармане всё ещё лежал тот знаменитый перочинный ножичек  «рыбка».

       К вечеру вернулись наши постояльцы – Антон с его «генералом». На другой день я решил узнать, куда это ездили они на мотоцикле, который  Антон оставил не запертым в сарае. Мне не стоило никакого труда открыть ворота и тут же их тщательно прикрыть, чтобы меня никто не заметил. Тут я дал себе волю. Я сначала сел на заднее сиденье, ухватившись крепко обеими руками за резиновую  ручку, чтобы не свалиться с мотоцикла. Потом я перелез на переднее сиденье, уселся, как это делал Антон, попытавшись дотянуться до руля. При этом я энергично дёргал босой левой ногой, изображая движения стоящей на стартере ноги, и  громко фырчал. Мотоцикл носился в моём воображении по пересечённой местности. Наконец, мне всё это надоело, и я решил побывать на месте «генерала». Я отбросил фартук коляски и залез в неё с переднего сиденья. Из коляски торчала одна моя голова, но мне казалось, что я сейчас стал ростом даже выше «генерала».

         В этом своём качестве я себя толком не успел ощутить, так как моя голая ступня в коляске наткнулась на что-то твёрдое и холодное. Мгновенно я пригнулся и вытащил наружу сразу несколько предметов, лежавших в сумке. В сумке оказалась банка с мотоциклетными очками, с принадлежностями к ним, а на дне коляски лежала  обойма  винтовочных немецких патронов. Они отсвечивали в луче проникавшего в сарай света красной медью. Ранее я  находил стреляные гильзы от таких патронов  на месте учебных стрельбищ за деревней, куда уходили немецкие солдаты пострелять по мишеням; тогда эти пахнущие жжёным порохом и сверкающие золотым отливом изнутри гильзы мне казались какими-то волшебными предметами. Теперь в моих руках оказалась целая обойма, и не стреляные гильзы, а настоящие боевые винтовочные патроны. И я с ними не смог расстаться.  Всё это  я отнёс  подальше от дома и  спрятал, закопав в рыхлую землю  в яме разоренного когда-то погреба. Никто не обратил внимания на пропажу. Да  если бы и обратил, не придал бы никакого значения – какое кому было дело тогда до очков и до пяти патронов в обойме, когда на полях необъятной страны решалась судьба фашистской Германии.

        Затем, когда «генерал» и его денщик выбыли в неизвестном направлении,  на целое лето поселились у нас четыре молодых  немецких унтер-офицера. Они прибыли к нам на  легковом автомобиле, который сразу же поставили в тот же сарай, где раньше стоял мотоцикл. Машина была с открытым верхом и предназначалась, видимо, для большого начальства, поскольку   наши постояльцы ездили на ней редко. В горнице у нас на стенах появились немецкие газеты, изготовленные   на тонкой лощёной бумаге, с чёрным фоном и  с белым шрифтом на этом фоне. На немецком и русском языках. Рядом были наклеены  карикатуры Сталина, державшего в руках небольшой факел и изображавшего поджигателя Москвы под пристальным взглядом Гитлера. Эти постояльцы были весёлыми ребятами и иногда в разговорах с моей матерью (они неплохо изъяснялись на русском языке), не стесняясь, говорили: «Зачем нам война?  Нам война не нужна. Это вот им (они показывали на фигуры Сталина и Гитлера) война нужна». Они пробыли у нас всё лето 42-года. Гуляли, ходили в огороды загорать и ждали отправки на фронт.

       С ними были у нас связаны и совсем уж невероятные истории. Однажды в нашу деревню пришли с  Павловского посёлка три немецких солдата и, зайдя в первый же двор, к Антошиной Лидии  (муж её был убит на фронте), схватили корову за рога,  набросили ей верёвку на шею  и повели  на Павловский посёлок.   Потеря коровы для вдовы была сущим бедствием. Она прибежала к нам в дом  просить заступничества от мародёров. Наши постояльцы сразу же бросились к сараю, вывели машину и погнались за грабителями. Корову вернули хозяйке, а грабители-немцы, как потом рассказывали очевидцы, были жестоко ими избиты. Но когда возвращались по деревне «избавители» на машине, вдруг, откуда ни возьмись, на бреющем полёте над деревней в небе появился советский истребитель. Лётчик заметил машину и ещё снизился для погони за ней. Немцы не успели загнать в сарай автомобиль. Перед нашим домом, напротив которого через дорогу начинался обрыв, они выскочили из машины на ходу и спрятались в доме. Машина без водителя  покатилась под гору, подскакивая на ухабах, а сверху её поливал огнём из скорострельной пушки истребитель. Машина благополучно достигла широкой лощины и, проехав по ней метров сто, вкатилась в трясину деревенской маленькой речушки и увязла по самые оси. Вытащить её без тягача или лошадей было невозможно. Тогда деревенские бабы и старики пришли к ручью с вожжами и  вытащили автомобиль на берег, на сухое место. Пули пробили его корпус в двух местах, но ходовая часть не пострадала.

     Усилиями  взрослых жителей деревни вытащили машину на ровное место и благополучно загнали в сарай. Потом её отмывали от грязи немцы. Мы, дети, лазали по мягким сиденьям, заглядывали в  железные чемоданчики, таскали оттуда банки с автомобильными очками, надевали их себе на лоб и размахивали в восторге гаечными, блистающими на солнце, ключами. Немцы, молодые ребята, смеялись на наши проказы и позволяли нам делать всё, что нам хотелось. Все в деревне жалели, что эти ребята были вскоре отправлены на фронт. Под Сталинград. Там они, наверное, и нашли свою смерть. По деревне ходили фантастические слухи, что это были и не солдаты вовсе, а переодетые в немецкие кителя  коммунисты, насильно загнанные на войну Гитлером. Самого Гитлера мы уже знали по портретам не только на лощёных полосах немецких газет со специфическим чёрным фоном. Большой портрет Гитлера в рамке висел над входной дверью дома старосты.

      Относились к немцам в деревне лояльно, и только потому, что они нас не трогали, не обращались с нами грубо и не применяли   насилия; случаи же прямого грабежа были большой редкостью. Лозунг военного времени «Убей немца!» на нашей территории мирными жителями не воспринимался. И оккупанты делали всё возможное, чтобы этот лозунг, о котором они, наверняка, знали, не стал основной причиной их поражений на фронтах. Надо полагать, что подобная тактика предписывалась  немецким командованием с тем, чтобы не допускать прямого недовольства  властями и сохранять у населения видимость доброжелательства.  Мне потом стало об этом известно из военных мемуаров фашистских военачальников Г. Гота и Г. Гудериана, опубликованных в сети Интернет.   Может быть, потому в нашей деревне и не было   никаких казней и расправ. Я их не помню. Но вольготной жизни не было ни у кого. Трудоспособное население в порядке очереди, небольшими группами, направлялось часто, когда это было нужно новым властям, на расчистку дорог от снега  зимой и на рытьё окопов весной и летом.

 С теми немцами, которые были расквартированы у нас в доме, мы обращались вольно, нисколько не заботясь о том, что мы можем быть ими в любое время застреленными.  Жестокие расправы, угоны в Германию и казни, выпавшие на долю большинства населённых пунктов центральной России в период оккупации,  нас обошли стороной.   Строгостью и желанием выслужиться отличался у нас только один человек, переселившийся из Дешкино, родственник Митиных – Семён Юров. Как потом говорили, он мог заниматься и рукоприкладством, и выдать немцам коммуниста или партизана. В каком чине он работал на оккупантов, я не знаю. Знаю только, что его семья, - у него было двое взрослых сыновей и две дочери, - были доброжелательными нашими соседями, полной противоположностью своему родителю.  Семёна Юрова никто в деревне не любил,  а когда военный трибунал после оккупации приговорил его к высшей мере наказания,   жители нашей деревни восприняли эту весть спокойно. Моя мать, часто говорила, вспоминая о трагической судьбе Сеньки Юрова, словами из Священного Писания: «Сказано по Писанию: не рой яму ближнему, сам в неё попадёшь».  Жена Семёна и его дети, Лиза и Митька, остались в деревне и жили у Митиных, у Сеньки Митина по прозвищу Скрябок.    Мне вспоминается, как сватали шестнадцатилетнюю девчонку Лизу Юрову за Мишку Батутова из деревни Подчернево. Вместе с другими деревенскими ребятами мы тогда облепили с улицы окна Скрябчихи, стараясь узнать, как проходит сватовство, и о чём там за стенкой говорят взрослые. Пока это была не свадьба, а обычный  «сговор». Беседа шла о том, где будут жить молодые, какое приданое имеется за невестой, есть ли у неё зимняя одежда и обувь. Шум стоял из-за этого скарба, как мне помнится, больше всего. И тогда я услышал из раскрытого окна хаты голос бабки Скрябчихи:

   -А к рабочей поре лапти купют…

   Мне показалась эта фраза странной. В деревне лапти были в диковинку, а ходили почти все в чунях. «Лапти!» Мысленно передразнил я Скрябчиху. Уж очень отстала она от культуры. Лапти мне казались обувью далёкого прошлого у крепостных крестьян. И тут упоминание старухи о лаптях было, по моему разумению, данью старому времени, когда сама Скрябчиха, не имела чуней, а ходила на подёнку в лаптях. Лиза была ещё   молодой и красивой девушкой,  и в моём представлении никак не укладывалось то, что она, выйдя замуж за богатого Мишку Батута, будет ходить по деревне в лаптях. Но Лиза всё-таки замуж вышла. И, как говорили, жила она хорошо в Подчернево в добротном кирпичном  доме, а потом они перебрались поближе к железной дороге, на Красный посёлок.

     Большинство жителей деревни  рассматривало своё положение на оккупированной территории, как явление временное, как свалившееся на их головы откуда-то сверху грозное ненастье, и,тяжело  переживая поражения на фронтах Красной Армии, верили в скорый приход наших войск. В деревне установился новый порядок. На домах появились чёрные номера, нарисованные аккуратно чёрной краской на деревянных кружочках. Эти тонкие дощечки, выпиленные наискосок по сухому стволу берёзы, прибивали   над входной дверью с улицы. Наш дом был по счёту восьмой, и потому цифра «8», нарисованная аккуратно на таком кружке, отпиленном от берёзового комля, мне запомнилась одной из первых, когда я ещё не ходил в школу. В деревню иногда приезжал  сотрудничавший с оккупационными властями старшина сельской управы Хохлов Пётр Фролович. Деревенские бабы и мужики знали его хорошо и звали просто: «Хролович». Он проживал на Кутьменском посёлке, в километре от комендатуры, разместившейся на Березуе, и в свои посещения давал распоряжения,  кому  приходила очередь отправляться на очистку трассы Орёл-Болхов от снега, кому рыть окопы и траншеи. Никто не протестовал против такого явного произвола, опасаясь за свою  жизнь, однако, насколько я могу сейчас судить, ни у кого не возникало   мысли  называть всю эту каждодневную работу сознательным сотрудничеством с оккупантами. Таков был негласный закон военного времени. За отказ от исполнения требований оккупационных властей грозила суровая кара, вплоть до расстрела. Под конвоем никто не гонял людей на принудительные работы. Но если кто проявлял строптивость, «Хролович» давал понять, чем это может обернуться  «отказнику» и его семье. И люди смирялись, чтобы выжить и дождаться своих целыми и невредимыми.

   Может быть, поэтому в нашей деревне никаких жестокостей и расправ  не наблюдалось за всё время оккупации. По крайней мере, я их не упомню.  Но это совсем не означало, что новую власть тут принимали, как свою. Незваных гостей у нас никто не привечал. И если кому-то приходило в голову расправиться со своими бывшими обидчиками и отомстить им руками оккупантов, то это отнюдь не означало, что человек тот сводил счёты с Советской властью. Называть это добровольным пособничеством оккупантам было бы, по меньшей мере,  глупо. В глазах мирных сельских вдов,   чьи мужья погибли на войне, можно было заметить  затаённую враждебность к оккупантам. Высказывать же её,  эту враждебность,  на деле наш деревенский люд не любил, отчасти сознавая, чем это может закончиться. Несмотря на суровое время и лишения, народ в общении с немецкими солдатами, - предполагая, что большая часть из них была загнана на войну  насильно, проявлял свою крестьянскую мудрость и не лез на рожон.  Но были и проявления прямого недовольства со стороны отдельных жителей.  Такой случай однажды произошёл со скандальной бабой Донькой (Евдокией Абрамовой), с малолетними дочерьми которой мы дружили. У Доньки погиб на фронте муж, и вела она себя в обществе чужих людей в униформе с некоторым вызовом. Квартировал в деревне один угрюмый и злой солдат или унтер-офицер, не помню. Донька прозвала его «Волчком».

     «Волчок»  часто прогуливался по деревне с  огромной  овчаркой. Приходил он не раз и в наш дом, на доклад к начальству, и пока  хозяин собаки  находился в горнице, разговаривая с шефом, Гофманом, она спокойно лежала у порога входной двери, развалившись во всю длину и не давая никому проходу. Видимо, так она со своим  «Волчком» вела и в доме Доньки.  Всё это  надоело бедной вдове, и она однажды пнула   собаку, а та её рванула за ногу. Донька немедленно прибежала жаловаться на невыносимые условия проживания в собственном доме, где  квартировал «Волчок». Шеф (теперь это был наш новый постоялец)  вызвал «Волчка» к себе, велел закрыть дверь в горницу и начал высоким голосом отчитывать «провинившегося». Из-за двери то и дело слышалось испуганное: «яволь, яволь, яволь». От шефа «Волчок» вышел понурым и  обмякшим, и после этого случая никто от него не слышал ни одного грубого слова. Высшее командование понимало, - а некоторые крупные чины, типа Германа Гота и Гейнца Гудериана, даже писали в своих  дневниках, - что Гитлер провалил свой план «Барбаросса»,  план «блицкриг», план молниеносной войны, и теперь им волей-неволей придётся, в буквальном смысле, увязнуть тут  надолго по причине проливных октябрьских дождей и надвигавшейся суровой зимы. Волей-неволей надо было приспосабливаться к новым обстоятельствам и переходить от «тотального уничтожения живой силы» к  лицемерному заигрыванию с населением. На самом деле,  гитлеровцы и не собирались отказываться от поставленных ранее целей, подавляя жесточайшим образом малейшие проявления  вооружённого сопротивления.

        Пришла весна 1943 года.  Тревожность этого года чувствовалась по немецким поражениям на востоке, особенно под Сталинградом. В нашу деревню были стянуты значительные части моторизованной пехоты. Немцы разъезжали по деревне на мотоциклах с коляской, а некоторые использовали как средство передвижения велосипеды и ездили в конец деревне к кухне за обедами. Каждый день они проезжали мимо нашего дома, держа в руках по котелку с дымящимся гороховым супом. При этом они виртуозно накручивали педали и стремительно неслись, не касаясь руками руля. Потом, когда у меня в 14 лет уже был свой  велосипед, я научился так ездить по их примеру и во многом превзошёл их в цирковом мастерстве. Тогда я мог на ходу перебрасывать через руль ногу и соскакивать с велосипеда или ехать на нём, стоя на багажнике с раздвинутыми в стороны руками. Но тогда, в шесть лет, такая езда мне казалась верхом какого-то недостижимого совершенства.

       Я помню, как зимой перед этими событиями, по деревне начали медленно  передвигаться  грузовики с крытым верхом, на крыше которых вращались на железной стойке проволочные кольца – это были радиопеленгаторы, призванные засечь место расположения партизан или  работавших тайно советских радистов. Посуетившись,  они ничего  не обнаружили и уехали из деревни. Но часть под начальством их шефа, Гофмана, осталась надолго, до начала летнего наступления советских войск в июле 43-го.   Деревенские бабы называли его «Шех». Он носил не зеленовато-синий китель, а китель с жёлтым отливом, и погоны у него были «золотыми».  По-видимому, он был начальником  отдельного карательного отряда, который был послан в деревню для подавления партизанских групп.

      Одна из операций против партизанского отряда, действовавшего в Григоровских лесах, оказалась для этого Гофмана последней. Предупреждённые о карательной операции партизаны села Григорово вышли из боя без потерь. Но немцы с Хремовского поля, куда они выехали на мотоциклах, привезли с собой   двух убитых. Я видел, выбежав из дома, как они складывали около нашего порога трупы, завёрнутые в армейские  плащ-палатки. В одном из них я узнал того самого «золотопогонника» Гофмана, «Шеха». Голова его была приоткрыта, а на левом виске убитого краснел след запёкшейся крови. Странное ощущение в тот момент овладело мной. Моё детское сердце не ликовало перед фактом поверженного врага и не сжималось от страха: оно наполнялось какой-то не свойственной мне человеческой жалостью. Ещё вчера я видел этого человека живым, ещё вчера я слышал, как «Шех» «распекал» своего подчинённого, а теперь   он лежит у меня под ногами. Мёртвый…  Солдаты уже копали для убитых глубокую могилу на лужайке напротив нашего и соседского дома и готовили большой берёзовый крест. Никого из нашей деревни они не заподозрили в связях с партизанами, поэтому никого из моих односельчан не тронули. Видимо, посчитали неудачу своей ошибкой.

      Перед началом боёв всех обязали рыть на деревенском бугру себе окопы, типа блиндажей, глубокие, вместительные, с накатами из больших и маленьких брёвен, в основном, дубовых.  У нас   был такой блиндаж с толстыми, в обхват рук, дубовыми стволами. Внутри блиндажа было темно, но для нас детей была сделана особая ниша-лежанка, со снопами соломы и домоткаными подстилками. Мы воспринимали всё это как игру. Считалось, что эти дубы не пробьёт ни один снаряд, ни одна бомба. Но мы находились не тут, а в другом окопе, который был вырыт на две семьи у пруда. Ютилось тут при бомбёжке до 10 человек. Когда отгремели бои, и мы вернулись в свои убежища, то обнаружили на крыше нашего блиндажа воронку от взрыва мины. Мина не повредила накат, но разбросала во все стороны глинистое покрытие,  и в потолке между дубами образовались щели шириной в 5-7 сантиметров. А это означало следующее: если бы мы в это время находились в блиндаже, когда упала на него мина, то её осколками могло кого-нибудь тяжело ранить.

   В деревне, как я полагал тогда,  была расквартирована также  немецкая артиллерийская часть. Мы узнали об этом по частым отлучкам немцев в урочище Кривинск, где стояла противотанковая пушка, и солдаты на учениях стреляли из неё в противоположный бугор болванками, пытаясь   овладеть мастерством прицельного огня. Возможно, это были не артиллеристы, а те же солдаты из карательного отряда, которым вменено было в целях возможной обороны от наступавших советских войск овладевать и стрельбой из пушек. Я видел эту пушку, когда там, на учебном полигоне, не было немцев,  и пытался детскими руками выкопать из глины, метрах в ста от стрельбища,  снаряды-болванки. Это была 47-миллиметровая противотанковая пушка.   После ухода немцев из деревни мы нашли её на одном из рубежей с оторванным стволом. Ствол от этой пушки, мы на тачке привезли с поля и    установили в рогулине старой вишни,    направив его дулом в сторону Запада. Как мы думали, именно из этой  пушки был подбит на Подчерневском поле мощный советский танк КВ – снаряд угодил ему между колёс, пробив тонкую броню.  Это был один из семи советских танков, в основном, «тридцатьчетвёрок», оставшихся на наших деревенских полях подбитыми, сгоревшими, развороченными бомбами и минами.  Немцам тогда тоже досталось, но они свою тяжёлую танковую технику, подбитую, увозили с полей тягачами – это я сам наблюдал, когда, не обращая внимания на угрозы родителей, выбегал из блиндажа, чтобы посмотреть, что происходит "на улице". Я видел, как немец в каске и с автоматом в левой руке быстро подошёл   с поля к пруду и начал замывать раздробленную осколком снаряда челюсть. Ухватившись правой рукой за подбородок, он побежал от пруда далее, по лощине. Меня за подол длинной рубахи  затащили родители обратно в блиндаж, расположенный метрах в пятидесяти от пруда.

      Но перед тем, как развернуться настоящим боям, всем жителям деревни было приказано отправиться вглубь оккупированной немцами территории, захватив с собой коров, у кого они были, и весь жилой скарб для длительного проживания на территории, где не шли бои. Набрался целый обоз, и мы двинулись в сторону Александровки через Новый Синец. Ехали на повозках, в которые были запряжены коровы. Расстояние до Александровки, где предполагалось пересидеть, было небольшим, километров девять. Но мы пробирались под постоянными налётами немецкой авиации, которая не разбирала по существу, кто там движется по дорогам. В небе то и дело завязывались схватки, и осколки снарядов, шарики от шрапнели летели нам на головы. В один из таких воздушных боёв мы оказались на Новом Синце, рядом с местом, где когда-то стояли магазины, а теперь лишь зияли глубокие колдобины от подвалов. Как только начался воздушный бой, мы побросали около этих ям повозки и кубарем покатились вниз  к основанию этих глубоких ям. Мы прибыли в Александровку к вечеру, но благодаря тому, что у нас тут были родственники, тётя Фрося с семьёй, мы быстро были устроены в блиндажах-окопах, а свою корову Розу, питавшую нас, детей, молоком безотказно и долгое время, завели и спрятали в укрытие неподалёку.

     Многие граждане Российской Федерации впоследствии за такого рода «угоны» выхлопотали себе надбавки к пенсиям, выдавая себя  за узников немецких лагерей. В ещё большей степени в годы Российской Смуты в 90-х годах, при   Нарусовой, распоряжавшейся тогда фондом немецкой послевоенной помощи пострадавшим, многие покупали себе «свидетелей» и оформляли    без зазрения совести документы,  становясь тоже «узниками». Власти на это смотрели сквозь пальцы, им не до этого было. Развелось по стране таких «узников» видимо-невидимо. Пошёл и я  в управление ФСБ просить документ на предмет подтверждения фактического угона фашистами нас, детей, вместе с   родителями,  из деревни на те территории, где не шли бои. Такого документа сотрудники ФСБ, добросовестно выполнившие свою работу, не обнаружили в архивах, и выдали мне соответствующую справку. Но большего от них и не требовалось. Оставалось немногое: найти свидетеля, - а они в 90-х ещё были живы, - чтобы письменно подтвердить указанный мною факт принудительной эвакуации. Однако я держал в столе документ из управления службы безопасности, и что-то происходило со мной, что-то шевелилось в моей душе, возможно, это была совесть, препятствовавшая мне сделать следующий шаг.   Так и не довёл я это своё мероприятие до его логического конца...  Справка до сих пор хранится в моём личном архиве.

      Пробыли мы в эвакуации, недолго,  около трёх недель, а когда  развернулись бои в непосредственной близости от Александровки, в районе деревень Шумово, Поляна и Апальково, мы вернулись домой.  Уже в деревне Болотово, что в 2-х километрах от нашей деревни, мы попали под перекрёстный артиллерийский огонь. С немецких позиций из-за Нового Синца клокотали в воздухе снаряды дальнобойных орудий, стрелявших по нашим позициям в урочище Курохты, а оттуда по врагу палили наши «катюши» и с пронзительным свистом летели мины. Мы ехали по деревне Болотово около разорённого глубокого погреба, когда над нами   загудел огненный вихрь – это был залп «катюш» по Новому Синцу. В диком страхе все, кто сидел или лежал на повозках (а было уже темно) в одну минуту соскочили с повозок и всей массой хлынули спасаться в этот погреб. Живые человеческие тела летели сверху наземь с двухметровой высоты, как мешки с зерном. Потом кто-то радостно крикнул: «Да это же наши!!  «Катюши»! «Катюши!!» И все, как могли, опять же скопом, стали выкарабкиваться из ямы погреба.

   В свои родные места мы прибыли из этой краткосрочной эвакуации в конце июля. Людям не пришлось даже отдохнуть. Вечером все жители деревни попрятались по заранее вырытым блиндажам-«окопам». А ночью начался сущий ад. Перед наступлением советских войск вся территория примерно в 40-50 гектаров перед деревней (это было поле ни чем не засеянное находившееся «под паром») наши самолёты бросали бомбы в течение нескольких часов. Не дремали и 122-миллиметровые миномётные расчеты. Своего рода психологическая атака, которая удалась. Ни одна бомба не упала на блиндажи мирных жителей и не повредила в деревне ни одной хаты, но те тысячи страшных воронок, которые остались от ночных налётов, сделали своё дело. Укрепившаяся тут ранее немецкая пехота бежала  на Запад.    
   Прорыву советских войск способствовало уничтожение наблюдательного пункта, устроенного немцами на куполе церкви, что располагалась в деревне Подчернево.  Наблюдателя заметил тогда сын крестьянина-однодворца, «Колесника», Владимир Волобуев, который, по заданию советского командования,  вёз на тачке  на медпункт как бы «раненую в промежность» свою малолетнюю дочь Зойку. Направляясь в сторону деревни Подчернево, он заметил на куполе церкви возле шпиля немецкого наблюдателя и немедленно сообщил об этом советскому командованию. Проверили, убедились в его правоте и дали артиллерийский залп по куполу церкви. Наблюдатель не покидал своего места, обстрел продолжался.  Наконец, наблюдатель свалился с купола. А когда потом его обнаружили у подножия церкви, выяснилось, что он был прикован к шпилю толстой цепью. Немедленно вслед за этим началась артподготовка, и дивизия перешла в наступление. Немцы, лишённые корректировочных сообщений наблюдателя, в панике бежали.   Говорили,   что Владимир Волобуев  за этот подвиг  был награждён  орденом  Отечественной войны  2-ой степени.

        Когда мы на следующий день с восходом солнца, вышли на свежий воздух из своих блиндажей, в деревне и вокруг неё уже не было ни одного немецкого солдата. А спустя два-три часа мимо нас по пригорку около «окопов» пошли советские части нескончаемой серой лентой по направлению от нашего дома, где была дорога с поля сражения, к дороге на Березуй и далее – на Новый Синец.  Они шли по узкой тропинке в колонну по одному, с автоматами и винтовками в руках, а некоторые по двое с противотанковыми ружьями на плечах и миномётами, уставшие и измотанные в боях, но спокойные, сосредоточенные, с чувством исполненного долга и уверенностью в неизбежной победе над врагом. Это было утром 1 августа 1943 года, и всему этому я был очевидцем. На других участках Брянского и Западного фронтов ещё шли бои, и советским войскам, прежде всего, 63-й армии и 3–ей гвардейской танковой армии, ещё предстояло освобождать Орёл, ставший  в связи с этим городом первого победного салюта, прогремевшего на Красной площади в Москве.


          Начальная школа.
         Мир художественной книги


     День освобождения деревни от немецких оккупантов застал нас  в густых ржаных полях, изрытых немецкими окопами, с протоптанными по полям вдоль и поперёк тропками из примятых стеблей. «Урожай» самосева остался не убранным. Рожь, там, где она не была примята солдатским немецким сапогом, была выше нашего роста. Мы без особого страха взирали на скорченные тела убитых немецких солдат, валявшихся то тут,  то там на поле за огородами Лидии Антошиной («за Антошиными») Они лежали в глубоких окопах, окровавленные и  изуродованные осколками снарядов и мин.  Нас это не волновало и не впечатляло. Мы были заняты сбором трофеев, главным образом, в виде железных цилиндрических банок с противогазами, сумок, немецких тесаков, деревянных сундуков, набитых пулемётными лентами. Долго в этот день мы ходили по Подчерневскому полю. Оно было сплошь изрыто окопами, воронками от разорвавшихся снарядов и мин. Здесь ещё чувствовался специфический запах дыма, солярки, пороха, разлагавшихся человеческих останков - запах Великого Сражения, которому, к сожалению, не нашлось в написанной истории битвы на Орловско-Курской дуге ни одной строчки…

      Домой мы  пришли с полей, где только что отгремели бои, опоясанные сумками, с противогазами, пулемётными лентами, неся  за ручки с боков ящики, набитые доверху этим  военным снаряжением.    Тут мы узнали по мрачным лицам матери и старшего брата, что произошло что-то неладное. Мы вошли в горницу. За массивным  столом сидел отец и обедал. А рядом, у окна, ожидали его двое военных в фуражках с синим верхом. Нам, малым детям, тогда было всего по шесть лет, и мы, наблюдая эту картину без особого интереса, были далеки от понимания случившегося. Только через многие годы придёт осознание, что отец был арестован,  и что ему теперь  предстояло отвечать   следствию на вопрос  и объяснять, почему он, солдат Красной Армии, остался на оккупированной территории, а не пошёл, выйдя из окружения, искать свою часть. Так, в одночасье,  я, малый ребёнок, не ведавший за собой никаких прегрешений перед Отечеством,  был на всю жизнь   отмечен  чёрным несмываемым клеймом, как сын «врага народа» или, по-иному, «член семьи изменника Родины» -  ЧСИР.  Этот термин ввёл потом в литературу Александр Солженицын, испытавший на своей шкуре в ГУЛАГе подобное клеймо «изменника Родины».
     Многие бывшие военнослужащие, заплатившие лишением свободы за чужие просчёты, были впоследствии оправданы по суду. Полностью, ещё при жизни,  был реабилитирован  и мой дядя Сергей Гаврилович, оказавшийся в то время в деревне в похожей ситуации и  получивший по лжесвидетельству соседки пятнадцать лет лагерей. Его два брата – Василий и Егор – не вернулись с фронта (первый погиб, а второй пропал без вести), а старший брат Иван Гаврилович, честно исполнив свой  долг перед Родиной, отслужил до конца войны в частях особого назначения. Мой отец не стал подавать прошения о пересмотре «дела». Не стал он домогаться   отмены неправосудного приговора. «А зачем? – говорил он. – Кому это   нужно? Прошлого всё равно не вернёшь…». 

    Теперь наша горница, - пока мы ютились в маленьком  амбаре в сенях, - была занята советским армейским командованием, а у порога на улице постоянно дежурил часовой в пилотке и  с автоматом ППШ в руках. Мы, дети, вертелись у него под ногами, желая обратить на себя внимание красноармейца, часового, молодого и красивого парня. Бегая около дома, я нашёл  лежавшую поодаль в палисаднике немецкую каску, надел себе  на голову и сделал строгое лицо, на что часовой снисходительно улыбнулся и посоветовал:

      -Сними фрицевскую каску!

      Я неохотно повиновался, снял «фрицевскую» каску и демонстративно отбросил её в кусты густого малинника. Такого добра, как немецкие каски, тут валялось много, и мы часто надевали их себе на голову без всякой задней мысли. Советских касок почти не было, зато часто на поле попадались военные пилотки убитых красноармейцев. Особенно нас привлекали на  них  яркие, блестевшие на солнце  эмалью красные звёзды.  Мы подбирали эти пилотки, пропитанные потом, а часто  измаранные кровью, и с гордостью носили долгое время,   не снимая с головы с утра до вечера. Как-то, учась в первом классе начальной школы, я на своей парте обнаружил армейскую газету небольшого формата, «дивизионку». На второй её странице я заметил стихотворение фронтового поэта под названием «Каска» и прочитал его   несколько раз, стараясь запомнить наизусть. И помнил очень долго. К сожалению, к нынешнему времени почти всё из памяти выветрилось, а найти в Интернете текст произведения и  автора, которому принадлежал стих, я так и не смог. В памяти остались только две последние строчки, полные глубокого смысла:   

                Фронтовая каска
                Жизнь спасла мою.               

        Началась мирная жизнь, но война давала о себе знать похоронками с фронта, самоубийствами восемнадцатилетних деревенских ребят, не захотевших идти на фронт, частыми подрывами людей на минных полях и при неосторожном обращении с оставленным оружием и боеприпасами. В помощь деревне, которая превратилась в колхоз «Ленинский путь» во главе с председателем Яковом Семёновичем Новиковым и его братом, бригадиром, Герасимом Семёновичем Новиковым, были оставлены два коня: списанный по ранению ноги из кавалерийской части мерин Красавчик и тяжеловоз Гармидон. Были ещё две, оставшиеся от прежних    времён, лошади: старая кляча Сорока,  да молодой и своенравный гнедой жеребец по кличке Медный.  Вся эта гужевая живность вместе с остатками общественного скота, овец и коров, была размещена на пустовавшем ранее длинном колхозном дворе, расположенном  недалеко от большого деревенского пруда. Начались для нас, маленьких ребят, подростков, деревенских девок и баб настоящие трудовые будни. Женщины и оставшиеся в деревне мужчины с косами-крюками ходили убирать затоптанную солдатами, полёглую рожь, заготавливали на зиму корма, пахали на коровах и лошадях под озимые. И еженедельно отчитывались перед властями о выполнении разнарядки по займам, по «самообложению» - сдаче «государству» молока, шерсти, яиц и масла. Всё это  - в помощь фронту, в приближение Победы.

   С 1 сентября детвора пошла в начальную школу. И я, запихнув в трофейную немецкую сумку от противогаза нечто похожее на тетради, листки старых газет и учебники, оставшиеся от довоенного времени, тоже отправился с братом Виктором в школу, которую тогда  открыли на Березуе. Первой нашей учительницей была Александра Фёдоровна Якушева. Её вскоре сменила  Самоцветова Анфиса Александровна, с сыновьями которой – Александром и Анатолием – мы дружили долгое время.

       Школа на Березуе представляла собой сруб,  деревянное, небольшое и не приспособленное для учёбы сооружение. Там располагалось всего два-три ряда парт, сидя за которыми мы аккуратно выводили на листках тетрадей (у кого они ещё сохранились) буквы алфавита и писали слова, цифры, начинали учиться решать задачи. Чернилами обычно служил разведённый в воде стержень от найденного в поле трофейного «химического» карандаша, а когда этого не было, делали чернила из сока красной свёклы, из сажи или копоти, из растёртого в пыль красного кирпича. Особенно занятными  были чернила из кирпича. Они экономили нам бумагу. Сделанные дома или на уроке упражнения по письму на лощёной тетрадочной бумаге после проверки учительницей этих тетрадей легко сдувались с листков, и эти листки были готовы к новым упражнениям.

   Осень 1943 года и зимнее время, начало 1944 года прошли в новых заботах. Мы, дети, как могли, помогали матери по хозяйству. И мать с нашим старшим братом Веней заботились о нас; они нас обували, одевали, кормили, учили, приобщая к делам по хозяйству. Настоящим примером для нас был тогда старший  брат Веня. Он, окончив начальную школу ещё до начала Великой Отечественной войны,  целиком ушёл в хозяйство. Несмотря на свой совсем юный возраст, он умел делать буквально всё, что было необходимо для нашего выживания, и я не знаю, справилась бы мать одна, если бы  не его помощь. Для неё он был светом в окне, её маленьким ангелом-спасителем. Навязчивого вмешательства в нашу детскую жизнь с его стороны мы не ощущали. Он всецело был занят хозяйственными делами. Никто так из его сверстников не умел разбираться в домашних делах, как он. Сделанные им лыжи и санки, деревянные коньки с железными подрезами, сплетённые   из  пеньковых верёвок чуни, заготовленный им самим для этого сапожный и обувной инвентарь, скамеечки и табуретки, шкафы и столы, диваны, поставленные  перед домом изгороди,  палисадники, заготовленные на зиму дрова из огромных дубовых пней, привезенных на сделанной им тачке домой, высушенных и расколотых в щепки, - всё это и многое-многое другое было делом его рук.

    У нашей матери, как будто никогда не устававшей от бесчисленных каждодневных дел в колхозе и дома, были ещё и  любимые занятия, связанные с шитьём на машинке из холста постельного белья, рубах, штанов, платьев, пальто и всякого рода других вещей. Это была обычная повседневная жизнь людей,  для которых война ещё не кончилась, но она уже отступила за роковую черту и больше не наступала на пятки. Она мало кого тревожила, исключая, конечно, тех, кто каждый день с    великим страхом ждал вестей от родных и близких с фронта в надежде, что их дом обойдёт известие со   зловещим смыслом -  «похоронка». Из деревни на войну ушли около двух десятков здоровых, молодых и не молодых мужчин. Убито было за первую половину войны одиннадцать. Ушёл на войну и четвёртый сын моей бабушки Евдокии Николаевны,  Василий. Он, 18-летний парнишка, отшагал по дорогам войны не одну сотню километров. В звании сержанта Василий Андреев дошёл до Латвии и там, в бою с фашистами,  4 ноября 1944 года,  пал смертью храбрых при освобождении одного из сельских населённых пунктов под названием Модзолды. Всего нескольких месяцев ему не удалось дожить до Великой Победы. Моему дяде Васе было тогда всего 19 лет. Домой он писал патриотические письма. Я помню, с какой радостью вся наша родня, сидя за столом, раскрывала присланное  с фронта письмо, сложенное треугольником.  Дядя Вася писал, что наступление продолжается, и что завтра он опять собирается идти в бой «бить фашистов». Это его письмо было последним. Похоронен он был в братской могиле на чужой земле, и бабушка так и  не узнала, где покоится тело её любимого младшего сына. Об этом мне стало известно в самое последнее время, буквально два месяца назад, когда я обнаружил извлечённые из архивов и опубликованные в Интернете документы и материалы о погибших на фронте в годы Великой Отечественной войны жителях Болховского района Орловской области. Из этих обнародованных материалов я узнал также,  что не вернулись с войны двоюродные братья моей матери,   Догадины,  Матвей Спиридонович,  Игорь Спиридонович и   Анатолий Спиридонович. Матвей и Игорь пропали без вести. Первый из них -  10 октября 1943 года, а второй в декабре 1943 года.  Анатолий пал смертью храбрых в бою с немецко-фашистскими захватчиками 20 января 1944 года у деревни Якимовичи в Белоруссии. По этим же материалам я узнаю, что умерший от ран в Тамбовской деревне Толкино в сентябре 1943 года Абрамов Андрей Изотович, которого моя бабушка часто вспоминала, называя  «Андрюхой Изотиковым», дал своей семье деревенскую фамилию по имени своего отца Изота Абрамова, которого в деревне звали Изотиком. Отсюда и его сноха, никогда не унывавшая мать-героиня советского времени Нина, получила странную деревенскую кличку «Ниночка Изотикова».
   По количеству дворов наша деревня, -  с известным тогда всем советским гражданам названием Петрищево (не путать с деревнями с таким же названием в Московской, Смоленской, Тульской и Калужской областях), -  не считалась большой. Сюда мало кто хотел переселиться из других мест, так как не было вокруг лесов и крупных водоёмов – деревня располагалась на пригорке. Лицевая часть её от проезжей дороги была обращена к довольно глубокой лощине, кое-где с обрывистыми склонами. По нижней части этой лощины протекал ручей, образовавшийся из водных источников, родников-ключей, бьющих из земли и образующих хорошее место для устройства деревенских общих колодцев. Воды было немного, но вполне достаточно для того, чтобы наполнить пруды и колодцы  водой.  А на другой стороне, противоположном, почти отлогом склоне этой лощины длиной около километра, располагалось чистое поле, обычно засевавшееся овсом, ячменём или рожью. Площадь этого массива составляла около 50 гектаров. Именно это место, как уже говорилось выше, было в тот налёт бомбардировщиков советской авиации изрыто глубокими воронками от взрывов авиационных бомб.
  Воронки на заболоченных лощинах в конце деревни, заполненные водой при глубине до трёх метров, служили долго детворе  и взрослым ребятам любимым местом для купания и отдыха во время летней жары. Когда родители у кого-то спрашивали, где их дети и почему их не оказалось дома, то им обычно отвечали:   «Пошли на «бомбу» купаться». Ребята в деревне были дружные,  никогда не ссорились  и, тем более, не занимались драками с поножовщиной, как это часто  бывало в других деревнях. Все они, за редким исключением, были тихие, не задиры, с культурными манерами поведения, как будто упали с неба на эту местность когда-то с другой планеты.

   Но деревенские обычаи не миновали и их. Детвора подрастала и теряла свои настоящие имена, записанные в метриках. К шести-восьми годам дети  получали деревенские прозвища, даже иногда и не помня от кого.  Многие деревенские жители имели прозвища – и тут ничего нельзя было поделать. Даже те, которые давно умерли или недавно ушли на фронт и погибли, имели такие прозвища, и вспоминали их не по именам, а по прозвищам. Вот они,  эти прозвища: Катанаха, Грач, Благой,   Скрябчиха, Кутик, Кутиха, Савулий, Валуй, Абрамыч, Шумовчиха, Нюня, Хромушка,  Коновал,    Болховка. Всех не упомнишь. Было такое прозвище дано и нашей семье.  Дал его тот самый Яков, Благой, – Склизковы.  В деревне нас с братом  звали не иначе,  как «Склизковы ребята».    Как-то с Бельчиком, Веней Савенковым (Кутиковым) я и мой брат Виктор пошли в гости к его тётке на Красный Посёлок.
   -Вень, а это чьи ребята с тобой? – спросила Бельчика тёткина соседка.
 - Склизковы. Дяди Коли и тёти Маши.
 -Что-то я не знаю там таких...
  - Дык ета же Коновалихины внуки! – уточнила тётка Бельчика. – Коноваловы ребята, двоешки.
  -А-а, - поняла соседка, о ком шла речь.
  «Коноваловы» - было наше второе деревенское прозвище. А прозвище  «Склизкий»  наш отец получил однажды  за быструю ходьбу; он всегда ходил очень быстро и не уставал. Кто-то, желая подчеркнуть эту черту отца, сказал о нём: «Шибко бегает, не угонишься. Шибкий!», а стоявший рядом Яков Семёнович, решив по-своему оттенить эту «шибкость», добавил «Склизкий».

      Это слово, как прозвище прилипло к моему отцу и долго держалось. Мать моя оказалась поэтому «Склизиха», а мы – Склизковы.  Настоящая, родовая, фамилия  - Переведенцев  -  из обихода начала исчезать и впоследствии вовсе исчезла. Осталась она только в паспорте отца, носившего после войны двойную фамилию, одна из которых была фамилией его отчима от второго брака моей  бабушки Дарьи.  Моим сверстникам и сверстницам, перешедшим шестилетний возраст, уже тогда, во время войны, начали давать прозвища, закрепившиеся за ними тоже чуть ли не на всю жизнь: Ляпля,  Валюля, Валет, Пухолька, Бог, Гаган, Карась, Финякин, Трумбулеха, Лизуха, Валуй, Бельчик, Вавка, Грачи (дети Герасима Семёновича Новикова – Грача: Грачиковы).

      По имени-отчеству, просто по имени, приходилось называть человека взрослого в официальной обстановке, и то не всегда, а так звали по прозвищу. Прозвище было не только вторым именем, но часто образовывало так называемую «уличную» фамилию, настолько закрепившуюся за семьёй, что настоящие   фамилии некоторые уже переставали помнить. Мне вспоминается один такой, почти анекдотический, случай, который  вызывал неизменно смех от одного только упоминания о нём. Случилось это на самом деле с одной молодой женщиной, каких в деревне считали не вполне умственно развившимися, но отнюдь не глупыми. Женщина эта, та самая Донька,  всегда говорившая зычным неприятным голосом (была у неё такая манера разговаривать), встретив однажды разыскиваемого в спешке председателя колхоза Якова Семёновича Новикова, по прозвищу «Благой», наткнулась случайно именно на него на улице и, сразу не сообразив, кто и зачем ей нужен, выпалила:

   - Яков Семёны-ы-ыч, не видал Благова?

  Пожилой мужчина, всегда прихрамывавший, с костылём в руках в виде толстой суковатой палки, конечно, опешил от такой невиданной наглости. Нет, он знал о своём прозвище от односельчан, но чтобы вот так, прилюдно кто-то обзывал его, такого в его жизни позора ещё не было.  И от избытка ядовитых чувств, тыкая своей палкой в грудь и бока оцепеневшей от испуга женщины, приговаривал, шепелявя по-стариковски:

  - Што ты, што ты, дура! Какой я тебе Благой?!

      И, кровно обиженный, шёл дальше, приговаривая: «Какой я тебе Благой? Какой я тебе Благой, дура? Ты, что, ослепла? Дьявол тебя задери…»
   Учеба в первом классе подходила к концу, когда люди вдруг за долгие годы пугающей неизвестности взглянули с поля, что напротив деревни, на саму деревню. Она вся была покрыта белым саваном цветущих вишен. Кроме вишен, почти у каждого дома были посажены кусты смородины и малины, кое у кого  произрастали даже сливы.  Редко у кого около дома росли яблони и груши. Но вот вишни… Они были посажены во множестве около дома даже у тех хозяев, которые к труду относились с ленцой. Настоящие сады были только у Андреевых  да ещё у их соседки, бабки Нюни. Потом, после войны, пытались разводить сады, но не получилось. Захирел и высох от старости и сад Андреевых, когда его главный хранитель Иван Гаврилович Андреев, брат моей матери, уехал на постоянное место жительства в Орёл. В нашем палисаднике росло дерево, которого ни у кого не было, – серебристый тополь.  Посадил его старший брат Веня. Так и остался он памятью о моём брате  до сих пор, на усадьбе, где когда-то стоял наш дом, а теперь чернеет развороченная земля с обломками кирпичей, с высохшими от старости ракитами и густыми зарослями крапивы.

   Со второго класса наша учёба в начальной школе – Татаринковской начальной школе – продолжилась уже в отремонтированном здании школы, где когда-то учились дети рядом стоящих деревень: Толубеево, Татаринково и  Петрищево. Начало учебного года было ознаменовано для нас, второклассников, не только овладением настоящей грамотой и настоящим письмом, но и физическим трудом. Мы сообща выходили с сумками и корзинками на колхозные поля и собирали колоски, ступая босыми ногами по колючей стерне и раздирая ноги в кровь, от чего образовывались, как тогда говорили, «цыпки», болевшие на ногах и кровоточащие маленькие царапины, покрытые  пылью. Они плохо оттирались травяными мочалками и держались на ногах долго. «Ноги в цыпках» - это был приговор почти для всех маленьких деревенских ребят и девочек.

     Но этим дело не кончалось. На каждого ученика в школе была определена норма в одну сотку дёрна около школы; эту сотку земли школьник должен был, во что бы то ни стало, вскопать и вскопать добросовестно. Никто не гнал детей, не понукал, не делал оскорбительных выговоров.  Копали тогдашними солдатскими сапёрными лопатами этот дёрн, который вспахать даже нынешнему маленькому трактору с плугом было бы невозможно. А мы копали, выполняя задание, и никто не жаловался на усталость. Если кто-то думает сейчас, что эта жертва была сделана во имя какой-то идеи, тот глубоко заблуждается. Не было никаких патриотических призывов и агитаций.  Мы работали, выполняя задание, как если бы это было просто домашнее задание.

   Я сейчас не могу объяснить это рвение детворы, ей хватало времени и сил на всё. Тут и полевая пахота, и косьба, и уход за скотиной дома, и её пастьба по очереди, и заготовка на зиму дров, кормов, пищи в виде содранной со стеблей лебеды, конского щавеля, сбора с огородов прошлогодней гнилой промёрзлой картошки и многое-многое другое. Но при этом никто из школьников не забывал об уроках, заданных на дом.     А по ночам – азартные игры «на спички» при керосиновой лампе, сделанной из  сплющенной гильзы и фитиля, которым служил кусок полы армейской шинели. Для меня это время  не было потерянным детством, оно было наполнено столькими яркими впечатлениями и открытиями, что я не пожелал бы сейчас променять ту пору на потребительское отношение к жизни нынешнего поколения. 

       Весна 1945 года. Чем мы были заняты, кроме учёбы, во втором классе? Сама учёба в восемь полных лет была обычным делом. Это выполнение уроков. Но это ещё и дополнительные занятия по чтению, упражнения по чистописанию на отдельной тетрадочке, похожей на блокнотик. По сути, это была тетрадь разрезанная пополам и сложенная вдвое. Учебников было мало. Появились новые предметы, из которых мне запомнилась история. Портрет Ивана Грозного почти в полстраницы; иллюстрация к первой мировой войне с солдатом, протянувшим вперёд и вверх руку, посылавшую проклятия царскому самодержавию; изображение толстобрюхого хозяина фабрики, рассевшегося в кресле, перед которым гудела недовольная толпа рабочих…

         Эти учебники давно исчезли из употребления, но главное в них, что меня тогда поразило больше всего, – это портреты советских военачальников, репрессированных в 1937-1938 годах, таких, как В.К.Блюхер, А.И.. Егоров, и здравствовавших, таких, как С.М.Будённый и К.Е.Ворошилов. Портрет Блюхера был  затёрт химическим карандашом,  и его фамилия тоже была тщательно затёрта  на страницах учебника. Так в мою голову начинало проникать осознание какой-то борьбы в высших эшелонах власти, и хотя по художественным фильмам я уже знал о борьбе с вредителями («Член правительства», например) вся эта информация заставляла отнестись настороженно к материалам старого учебника истории. Авторитетов для меня никаких не существовало, я ничего огулом на веру не принимал и, пытаясь докопаться когда-нибудь до корней, откладывал свои оценки происходящего на более поздний срок.
         
      Наша учительница Анфиса Александровна жила тогда в школе, в комнатушке, похожей на кладовку или кухню, жила  с сыновьями в ужасающей бедности и бытовых стеснениях. Она сидела за учительским столом в холодном классе, одетая в плисовую кацавейку, похожую на демисезонное  полупальто и частенько дремала. Я  наблюдал за нею и пытался мысленно сравнивать эту  состарившуюся без времени маленькую женщину с героями  фильмов "Учитель" и "Сельская учительница", где изображалась совсем не та школьная  жизнь.   Особенно запомнился и просто потряс мою детскую душу фильм «Учитель» известного тогда кинорежиссёра С.А.Герасимова. Это была моя первая встреча с Сергеем Герасимовым, - пока по фильму,  -  как его  сценаристом и режиссёром. Думал ли я тогда, глупый деревенский мальчишка, что через тридцать с небольшим лет буду сидеть за одним столом не с "киношной" учительницей, а настоящей Тамарой Макаровой в их квартире на Кутузовском проспекте, беседовать и одновременно уплетать за обе щеки вкусный квас-окрошку, коронное блюдо, приготовленное самим хозяином, ещё и талантливым кинорежиссёром! Если бы кто-то в детстве мне сказал о том, что может это случиться в моей жизни, я подумал бы, что тот человек или бредит, или сошёл с ума. Другим фильмом этого замечательного советского кинорежиссёра, оставшимся с детства в моей памяти надолго, был фильм «Семеро смелых», с Сергеем Гурзо в главной роли. Долгое время Сергей Гурзо был нашим кумиром.   

    Победа над фашистской Германией, отмечавшаяся грандиозным салютом на Красной площади  в Москве, в наших краях была воспринята буднично, как уже давно решённое дело.  По крайней мере, я не помню никаких на этот счёт демонстраций и митингов. Радиоприёмников не было, а потому само известие о Победе пришло в деревню  с некоторым запозданием, дня на два-три, и праздновать в пустой след это важное событие никто не собирался. Тем более  что  в столице уже прошли торжества и отгремел праздничный салют. Все облегчённо вздохнули. Слава Богу, войны уже нет, всё замирилось, и, казалось, что эта страшная для нашего народа бойня ушла  в прошлое и никогда больше не повторится. Будущее обещало быть светлым, спокойным и радостным. «Только бы не было войны!» - это неизменное пожелание повторялось с каждым поздравлением, с каждым расставанием, с каждым тостом на праздничных торжествах. Народы «в семье единой» жили дружно, помогали друг дружке, хотя и тогда находились твари, которым всегда всего было мало. Что поделать, как говорилось в старину, в семье не без урода…  Кто бы мог подумать, что эти твари возмужают и расползутся по стране, как тифозные вши, и начнут  заражать соседей и натравливать их друг на друга под улюлюканье и с помощью заокеанских толстосумов! Кому бы тогда могло придти в голову, что братья-славяне, болгары и украинцы, всего через несколько десятков лет, оболваненные своею и зарубежной пропагандой, вновь будут по примеру Гитлера угрожать нам, русским, и призывать к третьей мировой войне, замазывая грязью Великую Победу.

     Именно тогда, в мае 45-го, состоялось моё первое длительное путешествие. Бабушка Евдокия Николаевна  в своём 60-летнем возрасте, приняв приглашение ранее стоявших у Андреевых на квартире «эвакуированных»,  решила посетить сёла Шашкино  и  Стояново. Она взяла и меня с собой, несмотря на большие расстояния – от нашей деревни до места, где теперь жили мирной жизнью наши знакомые, было не менее двадцати километров. И я не отставал в дороге, стараясь даже забежать вперёд, чтобы показать, что «ни  чуточки не уморился». Мы прошли Белый Колодец, минули большое село Тельчье и только тут, перед деревней Карандаково, стоявшей на правом берегу Оки, остановились, чтобы пообедать и отдохнуть.

   В Шашкино мы пришли после полудня, когда там уже разворачивалось веселье, и праздник весеннего Николы Угодника, совпавший с продолжением  празднования Дня Победы, был в самом разгаре. Нас приняли,  как родных. Сразу  усадили за стол, и начались воспоминания о прошлой войне, о днях оккупации.  Взрослые парни и девушки то и дело забегали в дом и опять спешили «на улицу», на лужайку, где проходили гулянья, и веселилась молодёжь.  Пёстрые, красивые наряды девушек и молодых женщин привели мою бабушку в истинное умиление. Обычно, немногословная, она тут захотела высказаться, и все прислушались к её словам, показавшимся каждому справедливыми и мудрыми.

      - По Писанию сказано, - заметила бабушка, имея в виду свою церковную старую книжку – томик Евангелия, - мир будет во языцех, и люди будут цвести, аки  маки.

     После сытного обеда и особенно после долгой и утомительной, - всё же утомительной! – дороги, мне предложили отдохнуть в  комнате взрослого сына хозяев. Сам он, возрастом вдвое старше меня, находился на общем гульбище.  Но мягкая кровать меня не привлекла.  Нездоровое любопытство уже не давало мне покоя, и я принялся осматривать диковинные предметы, лежавшие на лавке и на столе. Это были не известные мне вещи: фотоаппарат, фотоплёнки, химикаты… Я трогал всё это детскими руками; странные, почти фантастические, предметы жгли мне руки, и этот огонь разжигал во мне новую, невиданную, страсть – страсть к самостоятельному фотографированию.

     Однажды к нам из Александровки прибыли гости, мои двоюродные братья Николай и Семён Козловы.  В оставленной на столе  записной книжке у Семёна, старшего из двоюродных братьев Козловых, я обнаружил стихи, написанные им довольно ровным почерком и грамотным языком. Не помню ни содержания, ни названия стихотворения. Но помню, как удивило меня то, что Семён, которого мы все считали чудаком, сочинял стихи. Мой двоюродный брат писал стихи! Во мне это открытие вызвало бурю детских чувств. И я начал сам пробовать  писать стихи. Писал обо всём, что видел вокруг, о прочитанных книгах, о войне, стараясь вместе с рифмой выдерживать ритм, который подсказывала мне бурлящая в моей душе жажда творчества.

     Третий класс для меня был великим открытием духовного пространства художественной книги. Их потом будет много в моей жизни – и чужих, и своих.  Одной из первых книг, оставивших след в моём отзывчивом сердце, была случайно попавшая в мои руки небольшая книжечка «Кирюша из Севастополя», которую написал Евгений Юнга. Не знаю чем, но она потрясла меня.  А когда я вслед за этим  познакомился с легендой     о Тиле Уленшпигеле          Шарля де Костера, мальчик Кирюша  мне   уже  представился            в образе юного гёза.  Слова Тиля Уленшпигеля:   «Пепел отца стучит в моё сердце!» -  надолго врезались в мою память.  Прочитав эту книжку до конца, я написал такие стихотворные строчки:

Кирюша, матрос, защищал Севастополь
И в холод, и в голод – всегда.
За город любимый, за землю родную
Пощады не знал никогда.

Немало прикончил грабителей-немцев,
Презренных народных врагов.
Пусть пепел стучит в его юное сердце,
Весь пепел сожжённых домов.

      Сейчас это может вызвать усмешку. Смеяться никому не запрещено. Но нужно помнить, что написано это было девятилетним ребёнком.  Потом в мои руки попали охотничьи рассказы И.С.Тургенева. Потрясающим из них для меня был рассказ «Бежин луг». Я читал его поздним вечером при коптилке на тёплой печке. Коптилка отбрасывала на стены зловещие тени, и мне казалось, что это не герои произведения,   а я стою у обрыва на берегу наполненной водой впадины  у знаменитого в наших краях и страшного урочища под названием «Жёлтый ров». Мне уже чудилось и усиливало мой страх одиночества, что вот-вот из наполненной водой впадины сейчас выпрыгнет  кудрявый белый барашек и человеческим голосом, глядя на меня в упор, произнесёт человеческим языком:

   -Бяша! Бяша!

   При этой мысли страх сковывал моё тело,  и я медленно озирался по сторонам, боясь   увидеть эту картину наяву.

          К моменту моей учёбы в третьем классе, - а,  может быть,  даже со второго класса, - меня начинали занимать, как мальчика, девичьи лица. И первые искорки полудетской влюблённости падали в моё сердце, разжигая там моё внимание к женскому полу, просто как к полу противоположному, когда инстинкт властно убеждал мой разум, что девочки должны нравиться мальчикам. Самое странное в этой ситуации было то, что я часто с первой парты обращал внимание на одну одноклассницу, девочку с посёлка Никольский. Что я в ней нашёл тогда, не могу понять, но моя голова на уроках постоянно поворачивалась в сторону этой, сидевшей на задней парте,  девочки, не блиставшей никакой красотой, обыкновенной, как и все, и в то же время чем-то меня привлекавшей.Возможно меня привлекало в ней её постоянно опечаленное лицо, и моё сердце сжималось от жалости. Мы знали, что её отец, коммунист, был оставлен в начале войны в посёлке своей партячейкой для выполнения какого-то задания и был казнён фашистами по доносу соседей. Вскоре моё увлечение прошло, бесследно исчезло и эта девочка, учившаяся потом со мною в педучилище, даже и не заподозрила, что у неё в третьем  классе появился тогда поклонник. Потом её в моих детских фантазиях сменили  другие одноклассницы. Но всё-таки особое предпочтение я всегда отдавал приезжавшим из столиц москвичке  Ларисе Поповой и гостившей вместе с отцом, матерью и сестрёнкой Машей Тоне Аксёновой, девочке умопомрачительной для меня красоты из Казани.   Потом, много лет спустя, когда девочки Аксёновы выросли, повыходили замуж  и уехали в далёкие края из родного города, в адрес Болховки, их бабушки Антошиной, пришла телеграмма от её зятя, мужа её старшей дочери Варвары. Сергей Аксёнов извещал свою   родню о том, что Варя скончалась в больнице. Надо было ехать срочно на похороны. Хоронить сестру отправился брат Варвары - Сергей Антошин. По приезде в Казань он застал своего зятя в стельку пьяным. Шурин разделил с ним горе традиционным образом: вместе они продолжили оплакивать умершую Варвару за бутылкой водки. В больницу за телом умершей шурин с зятем прибыли при больших градусах, назвали там имя, отчество и фамилию покойной и, получив из морга  тело под расписку,    погрузили его  в машину и отправились домой. На другой день они вызвали бригаду могильщиков и, поскольку ещё не вышли из состояния опьянения,  попросили приехавших по вызову ребят не тянуть время. Похороны состоялись, и оба Сергея, - один Аксёнов, а другой Антошин, - ушли с горя в запой. Прошло три или четыре дня. Несчастный вдовец на прощанье открыл очередную бутылку водки, и пригласил к столу своего шурина, чтобы отметить его отъезд домой. Но выпить в этот раз они не успели. Дверь открылась, и в комнату вошла Варвара. Мужчины мгновенно протрезвели,  однако от такой неожиданной встречи при благополучном возвращении их супруги и сестры чуть сами не дали дуба. Рассказывали всякое о том, как выглядела в реальности эта сцена. Можно верить тому, а можно не верить. К сути происшедшего удивительного, прямо-таки анекдотического случая, это не имеет никакого отношения. А суть дела заключалась вот в чём.  По названной фамилии работники больницы и морга нашли умершую неделю назад женщину, которую звали Варварой Тимофеевной и за которой никто из родственников не приходил. А поскольку прибывшие были пьяны и не были в состоянии распознать в лицо даже самих себя, они и похоронили чужого им человека, будучи уверенными, что ошибки тут никакой не должно быть. Уж очень сильно болела Варвара, которую Сергей, её супруг, по причине систематических попоек, не посещал до дня отправки телеграммы Антошиным. Именно в этот злополучный день он всё-таки решил навестить больную жену и пришел к проходной с пакетом съестных припасов. Он пришёл не в приёмные часы, когда дверь хирургического отделения была закрыта. Аксёнов постучал в окошко, где принимались передачи.
 - Вы к кому?  - донеслось из окошка.
 -К жене, - сказал пришедший,  и назвал  фамилию  супруги.
 Сестра открыла журнал регистрации пациентов и через минуту спросила:
 -Варвара Тимофеевна?
  -Да.
-Аксёнова Варвара Тимофеевна  умерла неделю тому назад.
  И закрыла окошко перед самым носом несчастного, которому ничего не оставалось, как отбить телеграмму своему шурину и утопить своё горе в алкоголе.
     Такая вот удивительная история произошла в  Казани тогда, когда Тони Аксёновой и её сестры Маши уже там не было, а её отец, алкоголик, не счёл нужнымих беспокоить.
    До сих пор не могу объяснить себе, почему я  отдавал  предпочтение приезжавшим отдыхать летом из больших городов на школьных каникулах девочкам.  Наверно,  потому, что они, в отличие от моих деревенских сверстниц и одноклассниц, не так разговаривали, - «по городскому».  Они   говорили вместо нашего «тута»  - «здесь» и  произносили   звук «в» на городской манер, как «ф». Было  смешно, но и была в этом какая-то прелесть. Мы  собирались часто около нашего дома, строили себе гнёздышки под  лопухами и прятались там от солнца. Иногда выходили за огороды по наезженной дороге, которая наш огород отделяла от соседского. Или это были прогулки за цветами в луга под Дубровкой,  или туда же - за ягодами или щавелем. Приезжал к нам тогда  в гости из села Тельчье и мой троюродный брат Юра, мальчик лет десяти. Он  приезжал  в деревню с родителями на детском, - с хромированными ободами колёс  и рулём, - велосипеде   и катался по деревенской улице, вызывая у нас своим богатством огромное восхищение и белую зависть. Чем-то бесцветным и бедным мне сейчас могла бы показаться эта беззаботная, чистая и открытая детская жизнь, если бы всех этих случайных эпизодов в моей жизни не оказалось. Эти, в большинстве своём, случайные, эпизоды будили моё воображение, и как бы я к ним сейчас ни относился, становились частью моей биографии, внося в неё неповторимое и незабываемое разнообразие.

      В третий класс, когда Анфиса Александровна серьёзно заболела и не могла вести занятия, к нам пришла новая учительница, только что закончившая педучилище. Ей было не больше восемнадцати лет. Мы её звали Ненила Леонидовна. Странное какое-то имя, думали мы…Только потом, в одной из книжек, мне попалось на глаза это имя. И произносилось оно не совсем так, как мы привыкли называть свою молодую учительницу: Неонила. В разговорной речи этот пропуск звука «о» почти не был заметен, и потому наша учительница «Ненила» не обижалась. Я лично потом переживал свой промах, но на самом деле уважал учительницу за требовательность, особенно это касалось выполнения дополнительных заданий по русскому языку и чистописанию, успехи в которых я ощущал потом и не всегда думал, что был обязан тем моей учительнице  Неониле Леонидовне.  Разговаривала она с некоторой шепелявостью, произнося в словах вместо шипящих звуков  один звук «с», была строга,  много предъявляла к нам претензий в то время, когда приходилось делать уроки по письму на газетах, затем стирать пальцем написанное и вновь использовать эту бумагу в виде ученических тетрадей. Мы часто писали под её диктовку тексты из произведений Гоголя, Пушкина, Горького. Я помню диктант по повести «Тарас Бульба». Учительница намеренно взяла для нас из этого произведения, мало нам знакомого в третьем классе, сцену последней встречи Тараса со своим любимым сыном Андрием, изменившим товариществу, изменившим своему Отечеству. Последние строчки из этого отрывка она произносила с глубоким надрывом в голосе и от того её недостаток в произношении сглаживался, но всё же именно это предложение запомнилось и повторялось потом мною и ребятами, хотевшими в точности изобразить все звуковые оттенки и ошибки: «Вырвет старый Тарас клок волос из своей сюпрыны и проклянёт тот день и сяс, на который породил себе такого сы-ы-ына». При этом звук «с»  застревал у неё при произнесении где-то между зубами, потому что язык не слушался и всегда оказывался между двумя рядами больших передних зубов, создавая комичную для нашего уха шепелявость. Она ходила по деревне в трикотажном костюме модного тогда болотного цвета, с платком или шарфиком, повязанным на голове тюрбанчиком.   Фигура у неё была стройная, сама она выше среднего роста с неброскими чертами лица, но нельзя сказать, что некрасивая. Друг перед другом ребята дразнили её расхожим стишком: «По городу ходила большая крокодила…» Это было, конечно, несправедливо с их стороны, и я рад был уже тому, что   молодая учительница  всего этого незлобивого детского ёрничанья не слышала.
 
     Неонила Леонидовна вскоре  уехала, а на её место была назначена Нина Романовна Башкатова, незамужняя молодая женщина лет двадцати пяти, начинавшая свою учительскую карьеру в этой же Татаринковской школе до войны. Это была  красивая учительница, мягкая в обращении, рослая, доверчивая, с юмором и серьёзным подходом к жизни. Однако эта серьёзность не спасла её от неверного шага: она поддалась на уговоры Толубеевского сердцееда, испортившего жизнь многим молодым девушкам в своей округе, Константина Сидоркина.  Для всех девиц зрелого возраста в послевоенное время он был просто неотразимым ловеласом, и Нина Романовна не смогла устоять перед его чарами. Она вскоре забеременела от него, не вступив в законный брак.
      Стояла она у нас на квартире, и вместе с нею жила в горнице её мать, приехавшая к дочери из родного села Григорово с тем, чтобы морально поддержать свою оступившуюся дочь. Но по лицу самой учительницы мы не замечали, что эта щекотливая ситуация, о которой мы знали, её как-то тяготила. Она была по-прежнему общительной, беззаботно весёлой и всегда улыбающейся, в отличие от её матери, долговязой и худой, всегда ходившей в длинном чёрном платье, которое висело на ней, как на колу. В лице её, - а она раньше была тоже учительницей, - сквозила сухая интеллигентная строгость. Видно было, что она была очень недовольна подлым поступком Сидоркина, проклинала его молчаливо и громогласно, но сделать уже с этим ничего не смогла и терпела позор. Не в том был позор, что дочь её ждала ребёнка без мужа, - после войны, когда в деревнях мужиков почти не оставалось, такие казусы с молодыми девушками имели место сплошь и рядом, - позор был в том, что её дочь Нина подавала такой плохой пример своим воспитанникам. Вынашивались уже планы у неё  о расставании с выбранной профессией, что и было сделано в конце учебного года. Нина Романовна уехала с матерью в Москву, бросила учить детей в школе и поступила на работу в столичную милицию.

      Ещё одним светлым пятном этого периода в моей жизни было прибытие в школу для прохождения учебной практики сестры Нины Романовны – Веры. Тогда ей было не больше шестнадцати. Это была бесподобная и очень милая девушка, настоящая красавица, общительная, весёлая хохотушка, не знавшая разницы в возрасте между малыми детьми и собой. Вера Романовна меня, десятилетнего пацана, просто очаровала. Я приносил ей русские народные  сказки,  и она читала их нам с братом  вслух, захлёбываясь от восторга и  смеха. В одной из этих сказок говорилось о том, как дед со старухой мечтали завести себе сыночка на старости лет. Господь смиловался над ними и пообещал им мальчика, но злая ведьма-гадалка предрекла ему страшную смерть – вырастет сын, пойдёт с ребятами на речку купаться и утонет. Горю стариков не было предела. Старуха плакала, а дед причитал:

 «Остался бы он жив, я бы ему лапотки сковырял-рял-рял!»

 Это место в сказке вызывало у Веры Романовны неподдающийся описанию приступ полудетского веселья. Мы уже перестали смеяться, а она всё ещё хохотала, заглядывая в старую книжку и повторяя в который раз:

    -Я бы ему лапотки сковырял-рял-рял…

       В свободное время мы, - я говорю о себе, своём брате Викторе и нашем неизменном друге детства Анатолии Колушкине, -  продолжали ходить по полям, собирать ещё не собранные оставшиеся от войны разные боеприпасы, приносили их домой и прятали, где придётся. Это были винтовочные патроны, запалы от ручных гранат, заржавленные и погнутые револьверы с барабаном, - чего только не было в доме. Мать вышвыривала эти трофеи, мы снова и снова уходили в поле и приносили ещё. Ходили с нами и взрослые деревенские ребята, кому было тогда по 13-14 лет. Вернее сказать, мы с ними увязывались, перенимая их опыт обращения с оружием. Однажды мы оказались на Подчерневском поле рядом с двумя глубокими немецкими окопами. Немцы обычно рыли для себя окопы чуть ли не до плеч. В руках  нашего вожака в этот раз, Владимира Абрамова («Володюхи»), была зажата граната советского производства РГД-33. Эту гранату он нам пообещал «бросить», то есть взорвать. В неё уже был вставлен запал, когда мы,   деревенские пацаны помоложе  Володюхи, залезли на дно окопа в ожидании, когда он эту гранату «бросит». Тот важно стоял на краю окопа, почти над нашими головами, и пытался взвести скользящую на пружине рукоятку, чтобы поставить её перед броском на предохранитель. Но силёнок у него не хватало, он пыжился, пыжился, наконец, довёл рукоятку до предохранителя, однако же  она внезапно вырвалась у него из руки и стукнула по капсюлю. Володюха, утомлённый вознёй, начал было повторять прежние движения, не сообразив сразу, что граната через несколько секунд должна была взорваться в его руках, разорвать его самого в клочья  и накрыть осколками всех нас, сидящих в окопе, - меня, моего брата и     Левона Митрофанова. Ляпля (Николай Абрамов, сын Изотиковой Ниночки) стоял поодаль, метрах в пятидесяти от нас.  Но сразу сообразил, что надо делать, сидящий с нами  Левон Митрофанов - Лёва Поляков.

   - Володюх, бросай! – закричал он.

     Этот крик, - нет, это был не крик, это был вопль стоявшего на грани жизни и  смерти животного, - в одно мгновение, на уровне инстинкта самосохранения, заставил Володюху   резко отбросить гранату в соседний окоп. Не долетев до середины окопа, граната взорвалась, ослепив нас пламенем и  оглушив. Мы сидели   ещё минуту,  после чего мгновенно выскочили и окружили нашего вожака. Белая рубашка на его груди покрылась кровью. В тело  попал осколок от гранаты. В деревню мы шли гуськом, следуя за Володюхой, который прижимал к груди ладонью окровавленную рубашку. До деревни было километра полтора.  А на краю деревни была выкопана землянка, где временно жили Абрамовы – мать Володюхи  Анисья (Аниса), его отец, Ося,  и две сестры: Клава (Клавуша) и Шура (Шуруха).   Жители деревни сбежались посмотреть на раненого, но главным образом, затем, чтобы убедиться, что все остальные живы и здоровы.  Рана была небольшой. И Володюха не без самодовольства всем её показывал. Он чувствовал себя героем. Этот случай никого ничему не научил. Деревенские ребята, совершенно забывшие о соблюдении мер безопасности и осторожности, бродили по полям и оврагам и лезли в самые опасные места.

    Ходили по полям в поисках трофеев не только мы с братом Виктором, но и другие ребята, как взрослые, так и наши сверстники. Это было одним из любимых занятий деревенской детворы. Копаясь в земле, находили иногда проржавевшие,  не пригодные к употреблению семизарядные командирские револьверы. Похвалялись ими перед другими ребятами и употребляли в качестве игрушечных, но «всамделишных наганов», когда играли в войну. В войну играли часто. Но чаще всего играли на деньги «в пристенок» или «в цару»: когда на линии, на кону  укладывалась стопка монет, игравшие с условленного расстояния кидали старинную массивную царскую монету, пытаясь разбить ею стопку или кинуть ближе всех к ней. Тогда они получали право первыми бить по монетам. Те монеты, которые после такого удара ребром старинного пятака переворачивались «орлом» кверху, забирались как выигранные. Сейчас, когда я пишу эти строчки, мне вспоминается пронзительно реалистичный рассказ Валентина Распутина «Уроки французского», написанный в начале 70-х годов, а также   поставленный  по этому рассказу  прекрасный фильм. Когда я смотрел этот фильм,  мне, уже взрослому, приходило в голову, что это не герой рассказа   играет с учительницей  в «пристенок», а я, -  в такой же тогдашней детской одежде и с такой же кепкой на затылке. Не менее сильное впечатление оставило потом и ещё одно замечательное произведение  этого автора – повесть  «Живи и помни!» (1974). Валентин Распутин, ушедший недавно из жизни, перевернул своими сочинениями мою душу и заставил меня помнить о нём всегда. Долгое время после чтения этих и других его произведений, где с такой могучей художественной силой была представлена наша деревенская жизнь военного и послевоенного времени,  я не мог прикоснуться ни к одной другой книге, чтобы не нарушить полученных впечатлений.

      Шёл трудный 46-й год… Заговорили о каких-то суховеях, хотя жары мы особой тогда не чувствовали. А по деревне уже бродили нищие, просили поесть Хоть что-нибудь.. Часто это были жители  Украины. Мы называли их «побирушками».   
   
    -Дайте хоть пишечку! – просили они, и мы делились с ними последним куском хлеба.

    Если, конечно, можно было назвать это хлебом. На весь этот голодный год мы, работая в колхозе, получили на трудодни  из колхоза всего полтора пуда зерна. Чтобы не умереть с голоду, собирали колоски, гнилую картошку на
полях, лебеду, высохшие метёлки конского красного  щавеля. Мой старший брат соорудил из двух маленьких жерновов домашнюю ручную  мельницу, на которой растиралось в муку  имевшееся зерно, а потом добавлялось по горсти в тесто из мякины и картофеля, чтобы  на столе было хоть какое-то подобие съестного припаса. Муки хватало для того, чтобы испечь три-четыре ковриги.  Называлось это хлебом. Наша мать умела и из этих продуктов испечь такой хлеб, который тогда, в голодное время, казался нам, детям,  очень вкусным. Но в деревне проживали такие  семьи, где даже такого хлеба не было. Это были Изотиковы и Кутиха. Кутихин хлеб, который ел Бельчик Кутиков, его старший брат Павел (Панок) и сёстры Лида и Сима, вызывал у всех отвращение. Однажды, когда мы по весеннему первопутку в морозец отправились на Поляну сдавать цветной металл,  латунные гильзы, - а идти надо было не менее четырёх километров, - Финякин, мой двоюродный брат Иван, прозванный так за свои рыжие волосы,  потешался над тем, какой  Кутиха  пекла хлеб. Такой, мол, этот хлеб-размазня, что его и есть-то нельзя. Возвращались с Поляны мы в полдень, когда солнце пригрело, земля на поле растаяла,  и идти без дороги было просто невозможно: ноги увязали в грязи, верёвки на чунях рвались и  чуни соскакивали с ног. Когда мы прошли это поле, то сразу же упали на старую высохшую траву от усталости и голода. Ни у кого с собой не было ни кусочка  хлеба, и вот тогда-то Финякин слабым голосом проговорил фразу, которая стала на долгие годы для нас крылатой:

         -Вот бы сейчас кутихиного хлебушка бы поесть!

  Изотиковы, - а это была самая большая семья в деревне, семья Абрамовой Нины,  Ниночки, - страдали больше всех и опухали от голода.  Ниночка говорила, когда собирались в кружок бабы отдохнуть в обеденный перерыв, на покосе:

          -Вот бы щас  тисленького бы  яблочка бы…

   И эта фраза надолго нам запомнилась, повторялась потом и стала крылатой. Все воспринимали её с иронией: о каком тогда «кислом яблочке» можно было говорить, если с собой на обед нечего было взять из дома, кроме картофелины и молодого огурца!  А вместо хлеба неизменно в течение этих голодных  месяцев на столе всегда лежали  кавардашки (в соседних деревнях их называли «тошнотиками», но мы такое название пищевого продукта просто не принимали на дых). Особенно вкусными  казались эти «кавардашки» «с пылу», когда ещё были горячие,  и их можно было есть,  запивая холодным молоком. Это было для нас, детей, самым лакомым кушаньем, учитывая то, что мы сами, меся весеннюю грязь на огородах, собирали промёрзшие гнилые картошки, очищали их дома от кожуры, толкли в кастрюле, делали из всего этого нечто похожее на современные сырники или толстые оладьи, после чего мать пекла их на большой сковороде. Она умела делать их вкусными. Ни у кого в деревне не получались такие  кавардашки,  остававшиеся лакомством даже тогда, когда крахмал в них застывал, и они становились холодными и твёрдыми. 

    Нашей обычной едой был картофельный суп, редко, по праздникам, с мясом. А то ни с чем. Суп   заправляли молоком;   сметана   была редкостью, её снимали и отправляли на сепараторные пункты в счёт заготовок. То же самое было и с яйцом. Кур было много, до полутора десятков, яиц ежедневно снимали с гнёзд до 7-8 штук, и откладывали их в особую корзинку, чтобы отправить на заготовительные пункты. Но была на столе часто вкусная еда, сотворённая из обычной картошки. Это – драчёны на масле, сметане и с разбитым яйцом. Но ещё более вкусная еда делалась из крахмала, который мы добывали из тёртого картофеля. На этом крахмале, смешанном с молоком,  сдобренным  сырыми яйцами, мать умела печь на широкой сковороде тонкие блины. Их потом разрезали в лапшу, сушили и бросали горстями крахмальные  лапшинки в кипящее молоко. Получался отличный по своим вкусовым качествам молочный суп, не входивший ни в какое сравнение с молочным супом из макарон или вермишели.

   Иногда случались в деревне пожары. Это было страшным бедствием для погорельцев. В самое трудное, голодное,  время сгорела хата у Изотиковых. Сгорела дотла вместе с надворными постройками. Пожар унёс не только всё имущество, но сгорели заживо во дворе и овцы, и корова. Мне было очень страшно смотреть на эти долго дымящиеся головешки, и особенно на чёрный, обуглившийся  остов коровы, лежавшей тут с огромным, раздутым брюхом.       Во сне эти страшные картины приходили мне в голову, и я просыпался, обливаясь холодным потом. Изотиковым негде было жить, и их поселили к нам в дом. Так мы и жили в нашем доме, две семьи около года.  Пожары в деревне были не частыми. Я помню только три случая. После пожара у Изотиковых  горел дом, уже почти отремонтированный, у нашего соседа Абрамыча. Его дом располагался от нашего  метрах в пятидесяти. И между ними стоял ещё наш сарай, покрытый соломой, развалённая мазанка Лазаря и Абрамычев амбар. Пожар, - я это видел в окно из своей  горницы, - бушевал пламенем от сильного ветра, который дул в нашу сторону. Чтобы не попали огненные хлопья на наш сарай и чтобы не перекинулся пожар на другие дома деревни, мать и мой старший брат Веня укрывали крышу сарая мокрой большой попонкой (веретьем), смоченной в воде. Тушить пожар собралась вся деревня. Его удалось прекратить. Дом сгорел не полностью. Затем случился пожар у моей тёти Нюры  в грозу от случайного попадания молнии. Они жили через два дома от нас. Сгорели только дворовые постройки. Пожар потушили.

По ночам летом  мы по очереди дежурили в деревне с колотушкой, следили, как бы что где ни загорелось,  как бы не начался где-либо пожар. Сторожили, заботились друг о друге. Всю ночь раздавался стук колотушки, не давая людям уснуть. Колотушка была сделана вручную из цельного дерева и представляла собой продолговатую рамку с толстыми и широкими стенками и с ручкой. На конце этой деревянной рамки прикреплялся на короткой верёвке деревянный шарик. При взмахах  колотушкой  шарик ударялся о стенки деревянной рамки, издавая громкий звук: «тук-тук, тук-тук, тук-тук». Сторожили мы по ночам и колхозное зерно на токах, ссыпанное в вороха и укрытое от дождей свежей соломой или веретьем. Сушили на печке влажные стебли вымоченной и не вполне просушенной конопли – развязанные снопы. Потом, просушенную, её мяли на мялке, трепали и делали куделю (намыку) для прялки. Иногда ходили на дальние Подчерневские поля за вениками, приносили из лесу тонкий хворост и плели корзинки для хозяйственных нужд и для ловли плотвичек в деревенских ручьях и речушках. Приглашали скорняков шить шубы, шапки и рукавицы из овечьих шкурок, валять валенки, плели чуни. Взрослые ребята умели делать складные ножички из лезвия косы, делать перстни и кольца из медных и серебряных монет. Мы учились у старших, перенимая их мастерство.

     В летние дни мы часто устраивали походы за грибами, детские игры на пыльной деревенской улице, ночные вылазки  за соломой, сеном, хворостом. Особенно нравилось мне возиться с лошадьми. Когда надо было распахать грядки созревшей картошки сохой, я брал с собой уздечку (оброть) и шёл «под горку», на лощину у крутого спуска, где паслись лошади и выбирал всегда самого умного и дисциплинированного мерина Красавчика. «Ногу! - командовал я, ребёнок, своему любимцу, нагибаясь над копытами. – Ногу!». Красавчик застывал на месте, а я детскими руками освобождал от толстых верёвочных пут его передние ноги, набрасывал на голову оброть (недоуздок)  и вёл домой. Тут уже у стены  стояла соха. Надев на Красавчика тяжёлый хомут со сбруей, я заводил в оглобли сохи лошадь, закреплял на них ремённые гужи и стягивал хомут супонью. Теперь оставалось сделать самое главное, без чего пахать на сохе невозможно: уложить на спину лошади в нужном месте седёлку и закрепить её подпругой, а затем – на оглоблях – затянуть чересседельником. «Поехали!» - звал я мать в окно и, взяв Красавчика под уздцы, направлялся к огороду, грядкам, «водить».

       Когда борозды, через одну, были напаханы,  и лошадь уже забирали ожидавшие своей очереди соседи, мы начинали собирать картофелины – они были большими, чистыми. Тёплая мягкая земля под босыми ногами приятно щекотала пятки, и всё это доставляло нам, детям, великое удовольствие. Потом соседи приводили к нашему дому  лошадь с сохой, распрягали, и мы общими усилиями забрасывали соху опять на суковатые сухие дубовые пни, лежавшие под окном и ждавшие своей разделки для растопки.  Уморенной лошади задавали сытного корма, клеверу или овса, а ночью вместе с другими взрослыми ребятами я отправлялся в ночное, в урочище  Поляково, где на старой усадьбе раскулаченной семьи Поляковых зияли развороченными входами огромные подвалы. Там  мы и располагались на сухой траве на ночёвку, карауля лошадей, которые неподалёку бродили по пригоркам и потешно фыркали. Утром, проснувшись, мы собирали их в маленький табун, залезали к ним на спину и галопом опять неслись к деревне.  Мой Красавчик летел, как стрела (так мне казалось), мягкой кавалерийской рысью, в ушах свистел ветер, а я наслаждался ездой, почти не чувствуя под собой коня. Однажды мне пришлось на нём по какой-то хозяйственной надобности скакать через вспаханное за нашими огородами колхозное поле, где обычно сеяли коноплю. Я пустил Красавчика в галоп. Но на его пути вдруг возникла, не замеченная мною в азарте, выступавшая из земли большая глыба. Красавчик внезапно остановился перед этой глыбой, как вкопанный, и я по инерции полетел через его голову на пашню. Но не ушибся. Конь, приученный к кавалерийской дисциплине, не сдвинулся с места, ожидая меня и моей команды. Мне тогда было всего 9 полных лет.

       Но главным времяпровождением для меня всё-таки   оставалось чтение книг. На столе у меня появились старинные книжки  со сказками  про Кота  Баюна  и русскими народными песнями. Особенной любовью пользовались книжки «про войну». Казалось бы, что  отгремевшая в наших краях война посеет к этому виду литературы отвращение. Ан, нет. Именно эти, «военные книжки» захватывали тогда нас и не отпускали долгое время. «Батальон четверых» Л.С.Соболева, «Записки партизана» П.К.Игнатова  мы читали и перечитывали по нескольку раз. Рядом с нами всегда оказывались и поддерживали нас наши двоюродные сёстры Нина, Надя, Вера, Сима, а также двоюродные братья Иван, Фёдор, Семён, Николай. Образцом выдержки считался Фёдор, заядлый охотник, не расстававшийся с карабином даже тогда, когда, уходил на лыжах   за семь километров  в деревню Глебово к своим двоюродным братьям. Бывало, что, возвращаясь   домой, он нёс в рюкзаке  зайца, которого ему удавалось подстрелить. К тому времени у меня уже был свой широкоплёночный фотоаппарат «Комсомолец», фотоувеличитель и химикаты для проявления плёнки.  Я начинал фотографировать, и это стало для меня надолго страстным   увлечением.

          Приближались выпускные экзамены.   Они проходили в Арнаутовской начальной школе, куда я отправился пешком (а это около четырёх километров от нашей деревни). Прибыл я туда с забинтованной головой, по причине тяжёлого осколочного ранения, с некоторым опозданием. Сидевшие спиной к двери ученики повернулись, удивлённо посмотрели на меня,   но продолжали  сидеть тихо,  приготовившись писать сочинение. Я сдал все экзамены на «хорошо» и получил свидетельство об окончании начальной школы. Впереди у меня была семилетка, и я не собирался останавливаться на достигнутом,  несмотря ни на что. 
 
         Так закончилось для меня беззаботное детство. И наступали не самые радужные дни в моей жизни, когда надо было проявить всю силу воли, чтобы не потерять себя и выдержать все невзгоды. Оказалось, что это ещё не самое страшное, что мне пришлось пережить.



      Учёба в семилетней школе. 
        Превратности судьбы

  Прошло трудное лето 47-го.
  Голод давал о себе знать, но самые тяжёлые его месяцы уже были позади. Мы пошли в пятый класс. И теперь новой школой, вырвавшей нас на три года  из обычного времяпровождения  детства, стала  Глебовская семилетняя школа, расположенная от нашей деревни в 7 километрах. Попасть в неё кратчайшим путём можно было только через  деревню Каменку, если пройти дальше около километра по просёлочной дороге, ведущей к сёлам Савенково, Городище и Сторожевое. Школа (длинное деревянное одноэтажное здание) располагалась у небольшой речушки Каменки (шириной не более трёх-четырёх метров) в  прибрежной пойме, заросшей травой. Противоположный берег реки  был обрывистым и высоким, и там, в некотором отдалении от этого скалистого берега начиналась деревня Глебово, по имени которой и была названа школа. От школы были видны только крыши её первых домов.  Это был уже другой район, Тельченский, который вскоре, после укрупнения административных единиц, вошёл в статусе Тельченского сельского совета в Мценский район. Возле школы, с её южной стороны у канавы, в зарослях березняка, находилась небольшая могилка с насыпанным над нею бугорком земли и воткнутым в это надгробие колышком с прибитой к нему прямоугольной дощечкой. Наши учителя говорили нам, что здесь были захоронены воевавшие с фашистами и погибшие  французские лётчики из эскадрильи «Нормандия-Неман». В душе моей от этого факта возникали  противоречивые чувства, связанные одновременно с жалостью и восхищением. Мне было безмерно жаль, что прибывшие в нашу страну по зову сердца французы,  сражавшиеся  с гитлеровцами, теперь не увидят ни своей родины, ни своей семьи. Их  смелость и беспощадность по отношению к фашистам вызывали восхищение в то время, когда на стороне фашистской Германии оказывалась почти вся Западная Европа, заклеймившая себя позором. Странным для меня было и то, что сиротливо приютившаяся  у просёлочной дороги рядом со школой  могилка со временем обсыпалась, заросла кустарником, и о ней забыло принявшее жертву поколение на целых два десятилетия.
     Мы ходили в эту школу пешком, вставая в пять часов утра и заявляясь домой к 4-6 часам дня. На ногах у нас были рваные ботинки, но надевали мы их на ноги до самого наступления первых морозов лишь при подходе к  Каменке, через которую надо было пройти, чтобы ещё добраться до школы, а это ещё около километра. Весь остальной путь проделывали босиком. А когда дороги засыпало снежными заносами, зимой, мы переходили на жительство в Каменку. «Стояли на квартире» мы, так тогда называлось времяпровождение у чужих людей в качестве «постояльцев», в доме у родного брата нашей бабушки Евдокии Николаевны  Андреевой – Фёдора Николаевича Рыкова и его жены Улиты. Это были красивые и внешне, и душой очень добрые люди. У них было пятеро детей: дочери Мария и Зинаида (тогда 16-летняя, с округлым лицом, симпатичная и всегда улыбающаяся девушка, дожившая до дней, когда я заканчивал писать эту книгу), сыновья Николай, Василий и Иван, красавцы-ребята, старший из которых, Николай, погиб в  последние дни войны, при штурме Рейхстага.

     Их кирпичный дом не был особенно просторным, но мы не жаловались на тесноту даже тогда, когда пришли к Рыковым  «на квартиру» ещё две школьницы из деревни Толубеево: Оля Сидоркина и Валя Горбунова.  Отец Валентины, расстрелянный немцами по доносу соседей, как коммунист,   когда-то  был в приятельских отношениях с моим отцом. В доме у  «дяди Феди», как тогда звали взрослые Фёдора Николаевича, мы  с братом спали обычно на печке или за грубкой на высоком топчане, а Валентине и Ольге, чему мы тайно завидовали, определили настоящую железную кровать с пухлым матрацем, простынёй и тёплым одеялом. Почти три года в снежные зимние месяцы мы по понедельникам, ранним утром,  приходили сюда с сумками, набитыми всякими продуктами: картошкой, солёными огурцами и капустой, свёклой, морковкой, молоком и хлебом. Хлеб выпекала в нашей печке мать. Он уже не был похож на суррогаты недавних голодных месяцев. А по субботам еженедельно, а иногда раз в две недели, мы шли домой по знакомым, но занесённым снегом дорогам, чтобы отдохнуть и в понедельник вновь вернуться  на занятия.

      Так начиналась и проходила  учёба, сначала в пятом, затем – в шестом, и, наконец, в седьмом, классах. Наши ровесники из деревни походили немного, но потом школу забросили и вообще перестали учиться. Некоторые из них потом ушли в ФЗО или ремесленные училища, некоторые завербовались и уехали в отдалённые районы страны, кто-то переехал на жительство в Москву, если там были родственники. Так что тропинку от нашей деревни до деревни Подчернево, куда по другим дорогам приходили внуки Колесника – братья Волобуевы,  подростки из деревень Татаринково, Толубеево, посёлка Никольский, приходилось топтать только нам с братом. Кое-кто ещё ходил с Березуя, с поселка Батыриевский, с посёлка Павловский. С последнего ходили ребята Анискины, Петя Мельников, Костик Коростелёв, Виктор Новиков,  но они вскоре перешли в открывшуюся  Старо-Синецкую семилетку.

    В школу по осени мы уходили с немецкими тесаками, чтобы, воспользовавшись ими, нарубить в Стрелецком лесу и принести домой по нескольку берёзовых жердей для изгороди.   Мы волокли их по очереди, связав верёвкой. Если лень было обрубить сучья, то волокли срубленные деревца  вместе с ветками, бросив в эти ветки сверху снятую обувь – у меня уже тогда были довольно сносные чёрные ботинки, а у брата новенькие коричневые. Мать с большим трудом, считая удачей, выменяла их в деревне Болотово   у одной из женщин на пуд ржи.

       Надо сказать, что этот пуд зерна в то  время стоил немалых трудов.   В голодные месяцы его хватало на полгода, чтобы выпекать хлеб, подмешивая по три-четыре горсти муки в толчёную лебеду, гнилую картошку или мякину. Зерно мололи, в основном, дома,  на ручных мельницах, а когда   появилось в достатке заработанное в колхозе или выращенное на собственных огородах  зерно, - рожь или пшеница, - то наша мать брала лошадь в общественном хозяйстве, запрягала летом в телегу или зимой в сани,  и мы всей семьёй отправлялись на мельницу за девять километров в деревню Савенково молоть это зерно. Водяная мельница всегда поражала меня своей мощью,  грохотом   огромных жерновов, шумом воды, падающей с длинного лотка  на двухметровое мельничное  колесо.  Рядом с мельницей располагался  широкий пруд с высоченной, закреплённой для верности плетнём, плотиной, откуда постоянно выбивались и  падали вниз водяные струйки, образуя у подножия плотины широкий омут. Когда я впоследствии, уже будучи взрослым, читал отрывок  из «Поднятой целины» Шолохова, - тот, где Щукарь ярко рассказывал о своих злоключениях с рыболовным крючком,-  в моём воображении  почему-то всегда возникала картина именно этого подножия плотины величественного Савенковского пруда с Щукарём на берегу омута.

         Наше времяпровождение, кроме учебы, заметно изменилось. В дни каникул и выходных дней мы были заняты домашним трудом или работой   в общественном хозяйстве. Мы гоняли лошадей в ночное, подвозили на молотьбе  с полей снопы к молотилкам, боронили, пахали, пасли скот, веяли на токах зерно,  следили дома за хозяйством, сушили сено, коноплю, кормили скот и птицу, копали вручную свои огороды лопатами,    пасли, когда подходила наша очередь, деревенских коров и овец. И всегда с нами был преданный нам   Матрос, небольшой пёсик черно-белого окраса.  Стоило только крикнуть «Матрос! Матрос!», и он радостный бежал к нам играть, бегать, валяться с нами по траве. Но однажды кто-то его подстрелил из ружья, заряд дроби попал Матросу в шею. Он долго мучился, но нам его так и не удалось спасти.   Мы тяжело переживали эту потерю. Когда я потом читал и перечитывал рассказ Н.Д.Мамина-Сибиряка  «Зимовье на Студёной», то всегда с волнением останавливался на этом вот месте в тексте произведения:  «Не хотел Елеска, чтобы волки съели мертвого Музгарку, и закопал его в казарме. Три дня он долбил мерзлую землю, сделал могилку и со слезами похоронил в ней верного друга». На месте Музгарки  я представлял нашего бедного  Матроса, и слёзы сами собой катились у меня по щекам. Потом, по какой-то случайности, на уроке детской литературы, в педучилище, когда мы по очереди читали в классе «Зимовье на Студёной»,  мне выпала на долю страница с этими двумя предложениями  из рассказа. Мой голос внезапно изменился, когда я дошёл до Елескиных слёз. Я сидел на задней парте. Все повернули головы в мою сторону и притихли, удивлённые и расстроенные. Никому, конечно, не была известна причина моей неизбывной печали, совсем не похожей на игру. С такими же переживаниями в душе я следил за жизнью детей подземелья в одноименной повести В.Короленко.

     Мне жаль было Матроса, и после его гибели я захотел завести другую собаку, какая бы она ни была. На посёлке. Павловский    я нашёл у кого-то белую тощую собаку по кличке Найда и привёл её на поводке домой. Привязал сзади двора и ежедневно ухаживал за нею, принося еду. Но когда самим есть было нечего,  собака оставалась голодной. Найда ела из чашки пустую без мяса похлёбку, без мяса и поправиться она не могла. Пришлось её отвязать с поводка и отпустить. Потом, некоторое время спустя, брат Виктор поехал на велосипеде в Александровку в гости к Козловым и привёз оттуда щенка. Мы назвали его Пиратом. Года через два Пират, увязавшись с нами во Мценск, по дороге попал под машину.   Больше мы собак в доме не заводили.
Мы всецело отдались домашнему труду и учёбе.
 
    Сама учёба нам не причиняла хлопот. Она доставляла  радость, желание учиться казалось неистребимым.  Выполнение домашних заданий никогда не откладывалось «на потом». Как только мы приходили домой, сразу открывали сумки, вытаскивали тетради и учебники и начинали делать уроки. За обеденный стол садиться не спешили, обед мог подождать. Учёба не была в тягость, она поддерживала в нас приподнятое праздничное настроение. Конечно, были и тёмные полосы в этом праздничном времяпровождении. Но уж если они появлялись, оставляли зарубки на сердце на всю жизнь. Мне вспоминается  один  такой  неприятный случай. В начале учебного года в пятом классе зашёл разговор о вступлении пятиклассников в пионеры.  Я     уже тогда писал стихи, пристрастился к сочинению ребусов и кроссвордов,  отсылал их   в   газету «Пионерская правда»,   наладив с редакцией оживлённую переписку. До сих пор хранятся в моём личном архиве эти дорогие мне реликвии: большие конверты и письма доброжелательных сотрудников газеты, с пространными текстами на красочных бланках. Словно какое-то Провидение заставляло меня сохранять всё это и  записывать аккуратно в тетрадочку стихи, которые потом переписывались в записные книжки. Они тоже сохранились.

     Как будто кто-то направлял меня своей рукой и говорил, что через семь десятков лет всё это собранное, написанное и сохранённое я буду перебирать в своём личном архиве и удивляться своей непонятной одержимости. Сохранились не только записные книжки, фотографии, рисунки, дневниковые записи тех лет, но даже такая мелочь, как билеты в кино, в Большой театр, проездные документы, по которым я сейчас легко восстанавливаю хронологию событий. Сохранилась даже маленькая, размером в детскую ладошку, высохшая от времени веточка кипариса, которую я захватил из Ялты в своё первое путешествие в Крым. А уж о письмах, да ещё из редакции газеты «Пионерская правда» и говорить не приходится! Мне, как впечатлительному ребёнку, нравились материалы газеты, её страницы с цветной печатью, фигуры мальчиков и девочек, одетых в белые блузки и рубашки, с повязанными на шее красными галстуками. Я читал стихи и рассказы о пионерах с восхищением,  и душа моя наполнялась детской романтикой. Прошло с тех пор около семи десятков лет, но в памяти моей до сих пор живут вот эти юмористические, тёплые строчки поэта, оставшегося мне не известным:

                Мальчишка бежал на Туркменский канал,
                В дороге поймали мальчишку.
                Вожатый отряд пионерский собрал
                И стал прорабатывать Мишку.

                «Я Мишку, - сказал он, - совсем не пойму,
                Его осуждаю я лично.
                Бежать на Туркменский канал одному –
                Безумно и эгоистично!"

     За месяц до вступления в пионеры  (само вступление намечалось как простое оглашение со стороны классного руководителя о том, что мальчики и девочки теперь не просто мальчики и девочки, а ещё и пионеры)  я купил   в магазине, шёлковую треугольную косыночку – красный пионерский галстук. Я   выгладил его деревенским утюгом, тем, который разогревается на углях, и носил сложенным вдвое в школьной сумке, положив в альбом для рисования, чтобы галстук не помялся.   В означенный день мы выстроились на линейке в школьном классе перед классным руководителем Василием Спиридоновичем Рогачёвым. Прихрамывая, - он был ранен на фронте, - Василий Спиридонович подошёл ко мне и промолвил негромко: «А вот вам - он имел в виду меня и моего брата Виктора, -   в этом строю стоять не положено». И я вышел из  класса, сначала даже не сообразив толком, за что меня выставили.   Мне   этот случай, хорошо запомнился уже тем, что пионерский галстук, который я с такой любовью хранил в альбоме, повязать в школьной обстановке не пришлось. Я делал это втайне дома, оставаясь наедине с самим собой. Я частенько раскрывал альбом, долго смотрел на красивую косыночку, разворачивал её, разглаживал ладонью и повязывал перед стоявшим на столе зеркалом, любуясь на самого себя.  Мысленно сравнивал я это изображение в зеркале с портретами мальчиков в пионерских галстуках, которых  видел в журналах «Мурзилка», «Пионер», в газете «Пионерская правда». Своего пионерского детства я не знаю, оно осталось где-то за пределами реального жизненного пространства,  в моих грёзах и фантазиях.

      Пионерский галстук долго хранился в ящичке большого сундука, но куда он потом делся, не помню. Пережил я своё унижение легко. Может быть потому, что все эти пионерские церемонии и ритуалы, которые потом расширятся и приобретут всеобщий характер, в деревенской глуши послевоенного времени воспринимались как некая эпизодическая формальность, как своего рода игра. Что же касается нашего классного руководителя Василия Спиридоновича, вполне порядочного, умного, но строгого человека, то выходку его  перед строем вступавших в пионеры пятиклассников мало кто понял, а если и обратил внимание, то списал её на строгость, как черту характера учителя. Потом это сгладилось, вошло в нормальную колею и больше никогда ничего подобного в этой семилетке не повторялось. Может быть, сказалось тут влияние на своего супруга Веры Ефимовны Рогачёвой, которая в школе преподавала физику и была в последний год учёбы нашим классным руководителем. Вера Ефимовна была всегда тактична и предупредительна с учащимися; весёлый нрав и мягкость в обращении принесли  ей всеобщую любовь и уважение.

      В начале учебного года в седьмом классе школьники были отправлены за несколько километров в село Тиганово на уборку урожая. Убирали картофель. В сельской местности такие мероприятия и на колхозных полях, и на своих приусадебных участках обычно заканчивались разведением костров на сухой ботве. Пекли свежие клубни и с удовольствием ели горячую печёную картошку. В этот раз ребятам не удалось развести костры. Уборка затянулась до вечера. Но когда довольные школьники закончили работу и пришли с полей в школу, Вера Ефимовна, предусмотрев тут всё, пригласила свой класс к себе домой, где она с помощью подручных школьниц устроила прекрасный ужин – на столе тогда оказалась сваренная в печи, вкусная и горячая картошка нового урожая. Мы сидели до полуночи за столом рядом со своим классным руководителем,  доброй учительницей,  устроившей для нас настоящий праздник с материнской заботой.

       Из массовых подвижных игр мы больше всего любили лапту (игру  «в мячик»), в  городки, в салки и классики. Последнее было повальным увлечением среди детей. И, конечно, очень любили деревенские парни и девки  весёлые   «улицы», массовые сборища молодёжи по вечерам на каком-либо излюбленном в деревне месте, где под гармошку плясали пары «барыню» с заковыристыми частушками, танцевали  и пели «страдания». Был у нас патефон, оставшийся от немцев. Но играть на нём оказалось нечем. Лишь одна пластинка – песня на немецком языке. Потом мы покупали пластинки в Болхове, выносили на улицу патефон, заводили его по вечерам и слушали популярные тогда песни, выступления Штепселя и Тарапуньки, Аркадия Райкина.  И всё это в каком-то исступлении, во всеобщем веселье, похожем на эйфорию, вопреки трудностям, усталости в дневной работе и голода. На такие «улицы» специально собирались группами и часто, надев всё лучшее из одежды, уходили на дальние расстояния в другие деревни. Вместе с взрослыми часто ходили и дети, несмотря на зимние холода, снежные заносы и ночную темень: зимой  такие «улицы» проводились, как правило, в каких-то просторных избах.
     Я помню,  как мы с братом Виктором зимой в группе деревенских взрослых парней отправились на такую вечеринку в деревню Сомово. До Нового Синца дошли завидно. А по заснеженной дороге на Сомово, когда вьюга бьёт в лицо снежными хлопьями, а самой дороги в темноте не видно, идти было нелегко. И мы тогда зажигали самодельные, сбитые из дощечек фонари с коптилками внутри и шли дальше. Во время перехода от Нового Синца к деревне Сомово у посёлка Алексеевский  мы внезапно остановились, поражённые одним   небесным явлением. Вся территория вдруг осветилась ярким светом, на поле стало светло, как днём. Со стороны деревни Александровки, наискосок по небу, летел светящийся болид. Продолжалось падение болида несколько секунд, но это внезапное изменение природной стихии с темноты на свет запомнилось нам на всю жизнь. Когда мы пришли в деревню и нашли дом, где обычно собиралась молодёжь на вечеринку, там уже  шло веселье. До сих пор не пойму этой нашей детской  тяги к деревенским вечеринкам: ну, для взрослых, это понятно: они были предметом их неуёмного желания показать себя, а вот детям-то зачем? И всё-таки шли. Шли по бездорожью, по снегу, в чунях, оставляя за собой километр за километром.  И родители нас не искали. Куда мы ушли? Сказал кто-то: пошли «на улицу» в Сомово. И принимали это известие, как само собой разумеющееся.
     По субботам или воскресеньям в деревню приезжали киномеханики с киноплёнкой в железных круглых коробках и движком-генератором. Ездили за ними из деревни взрослые ребята или женщины на подводах или на санях и привозили в школу, где проходили обычно просмотры кинофильмов. Из всего, что было тогда яркого в развлечениях, кино было самым желательным: в школе скапливалось множество людей, мест не хватало за партами никогда, и зрители толпились у стен и дверей. Благодаря  всему этому,  мы в детские годы уже видели такие знаменитые тогда фильмы, как «Семеро смелых», «Пётр Первый», «Она защищает Родину», «Учитель», «Котовский», «Весёлые ребята»,  «Волга-Волга», «Подвиг разведчика», «Член правительства»,    «Сельская учительница», «Кубанские казаки», «Каменный цветок»,   «Два бойца» и  много-много других.
      В основном, демонстрировались фильмы в здании Татаринковской начальной школы, когда на выходные дни мы приходили домой.  Но иногда приезжали киномеханики по просьбе директора и  в Глебовскую семилетнюю школу. Однако случалось  такое весьма редко.  Я помню только один случай, когда к нам в школу днём, на большой перемене, приехали киномеханики и привезли для показа фильм «Похождения Насреддина». В коридоре, где демонстрировался фильм, пришлось завешивать окна чёрными кусками материи, но всё равно свет проникал в помещение, и изображение на примитивном экране постоянно расплывалось. Оно было нечётким ещё и оттого, что мощности в генераторе не хватало, так как приходилось нам самим по очереди крутить рукояткой  динамо-машину,   так как другого способа обеспечить электроэнергией демонстрацию фильма не было – у киномехаников не оказалось обычного движка-генератора.  Сама кинокартина была интересной, но впечатление от её демонстрации осталось тягостным.
         Порою по деревне проходили нищие (побирушки) Филя с Натахой. Слепой старик Филя переступал порог кухни и заводил свою щемящую лиру. На какой-то бесформенной деревянной коробке он перебирал пальцами кнопки и крутил согнутой рукояткой колесо, смотря при этом в потолок невидящими белёсыми глазами. Мы с братом  смотрели на эту картину с печки, и сердца наши сжимались от страха и жалости. Слёзы сами собой наворачивались на глаза. Потом они перестали ходить вдвоём; Филя помер, и Натаха стала побираться  одна, перекинув через плечо широкую холщовую грязную сумку. Мать её жалела и всегда привечала, оставляя ночевать. Она наливала ей целую чашку остывшей пустой похлёбки, и нищенка Натаха усаживалась, как у себя дома, за стол на кухне и начинала ужинать. Рот её был дряблым, а губы так вытянуты вперёд, что лицо нищенки становилось похожим на морду шимпанзе. Так нам тогда казалось. Ухватив огромной деревянной ложкой из чашки еду, она широко раскрывала рот и отправляла туда очередную порцию, жуя при этом и ухитряясь разговаривать. Она знала все новости по округе. Мать могла слушать её часами.
     Натаха долго рассказывала о том, как у неё какой-то «подчерневский мужик» отнял сумку с подаянием и высыпал себе в мешок куски хлеба; как он потом    помирал в  страшных муках, наказанный богом за содеянное зло.
       -А ишшо у одном мещте, - продолжала она, шлёпая обвислыми губами, - мужик с бабою щтюденем дрались.
       Мы тоже с интересом слушали её байки, которым не было конца. Как это – драться «щтюденем»,  и можно ли ударить студнем кого-либо. Но Натаха уже отвечала на недоумённый вопрос матери:
      -Коровьими ногами…
     После этого, вытерев рот грязной ладонью, вставала и бесцеремонно лезла к нам на печку спать. Мы в ужасе жались к стенке, долго не засыпая, а она, развалившись по всей печке, уже храпела.
    В моём повествовании часто встречаются такие имена как Натаха,  Донька, Ниночка, совершенно приемлемые тогда и не считавшиеся обидными. Без них не было бы и деревенского быта, несмотря на то, что большинство из нас, людей нового поколения, достаточно были начитаны и, конечно, знали толк в литературном языке. Но я не представляю себе, как бы сейчас выглядело моё повествование, если бы я вместо обычного «Натаха», боясь  чьего-либо упрёка в грубости языка, стал заменять эти имена на  благозвучные:  «побирушка Наталья Николаевна», «вдова Евдокия Петровна  (Донька)» или «молодайка Прасковья Семёновна». А ведь были имена уменьшительно-ласкательные  и для пожилых людей: «Яшечка» (Благой), «Машечка» - жена Якова Семёновича (Благого), уже названная тут  не раз «Ниночка» (Абрамова Нина).
      Произносили у нас  имена с мягким восточным, как писал В.И.Даль, слогом «кя» вместо «кА» в окончании: Валькя, Танькя, Петькя, Колькя, Манькя (но: Верка, Лидка, Клавка). Назыали иногда в обиходе  мужчин и женщин  детскими ласкательными именами – Яшечка, Машечка, Ниночка, Федорочка, - не по их исконному смыслу.   Такое имя  приобретало характер прозвища для взрослого, как атавизм детскости. Разумеется, никому не приходило при этом в голову  напрямую обращаться к человеку, называя его не по настоящему  имени,а по тому деревенскому прозванию, которое укоренялось за пределами этого межличностного общения. Можно было Ляплю назвать Ляплёй  в разговорной речи «за глаза», но не «в глаза». В обращении к нему непосредственно должна была звучать звательная форма его настоящего имени, как это было принято «в культурном» обществе. В письмах же, как правило, сохранялось имя, как оно было записано в метриках или свидетельствах о рождении. Имя и отчество употреблялось только в отношении официальных лиц: учителей,инженеров, председателей колхозов или сельсоветов, медицинских работников. В отношении же особо уважаемых лиц, старших по возрасту, иногда допускалось обращение по одному отчеству – в знак особого расположения: Никитишна, Гавриловна, Егоровна, Николаич, Михалыч, Митрич, Сергеич. Оттенков в разговорной речи существовало великое множество, в зависимости от того, как воспринимал соседа сосед и на каком уровне культурного развития он находился.
   Местные говоры всегда отличались друг от друга ещё и особенностями употребления звательного падежа, почти полностью исчезнувшего из современной художественной  литературы. Нормой для нас было тогда употребление слов «ма»  и «па» при обращении к родителям. Произносились они с протяжным звуком  «а»,  который  как бы внезапно обрывался. Но если надо было привлечь внимание родителя или повторно позвать его, находившегося на некотором расстоянии, в отдалении или за стеной, за пределами видимости, звали «мам!» или «пап!» с протяжной гласной с более сильным ударением. Когда же надо было обратиться к тётке или дяде, родным или хорошо знакомым, звали их тоже с усечением слов, что придавало разговорной речи особый, доверительный, колорит: дядь-Петь!, тёть-Маш!, дядь-Коль!, дядь-Сень! При этом оба слова в  звательной, - но только в звательной! – форме произносились слитно, с ударением на втором слово, на усечённом имени. Но никогда в звательном падеже не употреблялись прозвища, что считалось оскорблением: таков был неписаный закон деревенского общения.  Эта оригинальная, - пожалуй, своя для каждой местности, края, а иногда и области, -  форма разговорной речи, отражавшая колорит сельского общения старого времени, почти полностью исчезла из прямой речи современных литературных персонажей. В результате чего  само литературное произведение с его претензией на грамотность выглядит фальшиво и недостоверно. Человеку, который ранее не находился в этой среде и не знает сельских говоров и  сельского образа жизни, лучше не браться за «деревенскую прозу». Она всегда будет резать слух, будет фальшивой и неправдоподобной. В лучшем случае она сгодится разве лишь для изображения характеров, основной чертой общения которых является так называемое манерничанье, не так, как, например,  у  Ивана Бунина в повести «Деревня» или у Льва Толстого в драме  «Власть тьмы».
    Из своего деревенского быта я вспоминаю яркие картинки, оставшиеся в моей голове от далёкого детства. Без них я как-то и жизни не представляю. Вот стою я на пороге своей хаты при открытой настежь    двери. Мягкое майское солнце уже подбирается к зениту. Куры давно проснулись и бегают по двору в поисках пищи. Самая шкодливая из них, коричневая с пятнами красных пёрышек в крыльях, резвая хохлатка, уже пролезла через частокол на бахчу,  и смело хозяйничает на свежей грядке, где вчера моя бабушка посадила лук. Хохлатка тут хорошо устроилась, и, видно, что в своём курином азарте уже перестала всех замечать. Ногами она разгребает грядку, комья земли разлетаются по сторонам, а вместе с ними летят и луковицы-семена.
    Бабушка подходит к высокой  изгороди палисадника, машет руками и пытается прогнать с грядки курицу:
   - Шше, шше, шше!
   Курица нахально смотрит на бабушку и продолжает своё коварное дело с ещё большим рвением.   
   -Шше, татарин тебя ни возьми! - кричит на курицу бабушка с притворной, почти ласковой,  угрозой. – Вот я тебя сейчас! Хворостиной…
   И она нагибается, как будто под ногами хочет найти какой-либо устрашающий прутик, но, не найдя такового, хватает рукой первый попавшийся камешек и бросает его в сторону курицы, испортившей ей грядку.
   -Ко-ко-ко! – подпрыгивает от неожиданности хохлатка, сбегает   с грядки и исчезает в проёме частокола.
    А я стою на прежнем месте, смотрю, прищурившись, на солнце,  слежу за плывущими по небу и неизвестно откуда взявшимися белыми, как куски ваты,  облаками  и начинаю по-детски размышлять:  «Татарин… Что  это за  татарин, которым бабушка хотела напугать курицу? Зверь или человек? А,  может, это какой-нибудь леший, вроде Ауки Подчерневского,  кем пугали родители своих непослушных детей? «Вот придёт Аука Подчерневский,- говорили они не в меру расшалившемуся голоштанному  сорванцу, - посадит в мешок и унесёт тебя…». Понятно, дети боялись страшного Ауки, представляя его  каждый по-своему,  потому что того Ауку никто никогда  не видел,  а описать его, естественно, никому не приходило в голову. Но больше всего боялись мешка в руках Ауки. Как это – в мешок? За что?!
            Летом в деревню прислали из района молодого мелиоратора Лёву. Я помню его именно так: для меня он, чрезвычайно начитанный, симпатичный  и интеллигентный юноша, принявший участие в моей судьбе, был просто Лёва.  Он руководил мелиорационными работами по сооружению в деревнях огромных прудов. В его распоряжении была новейшая для того времени техника: тракторы ЧТЗ, скреперы,  грейдеры, бульдозеры. Плотина строилась около школы, на  довольно широком ручье, протекавшем между деревнями Татаринково и Толубеево. За лето успели сделать многое:  плотина представляла собой уже внушительное гидросооружение, с насыпью и отводом воды по её боковой части, сработанным из железобетонных плит и труб. Лёва внушал уважение. Со мною он беседовал в свободное от работы время, знакомился  с моим литературным творчеством, с моими первыми  стихотворными опытами, помогал в составлении кроссвордов и ребусов для «Пионерской правды», давал советы, что надо делать в жизни, а чего делать нельзя. На вырванном из тетрадки листе бумаги он, накануне своего отъезда,  составил список наиболее важных произведений классиков художественной литературы, с которыми рекомендовал познакомиться в первую очередь. Так, впервые я серьёзно обратил внимание на  произведения  выдающихся западных авторов: Шиллера, Шекспира, Лопе де Вега, Гёте,  Сервантеса, Даниэля Дефо, Мопассана, Виктора Гюго,  Стендаля, Майн Рида, Жюля Верна,  Вальтера Скотта, Оноре де Бальзака.
   Однажды, когда я учился в шестом классе, мне в руки попала очень объёмная, нестандартная по формату и с уже пожелтевшими страницами книжка – я её нашёл на пыльном шкафу в коридоре школы. Она на несколько месяцев стала моей настольной книгой, настоящим  богатством. Это было старинное издание всех пьес великого русского драматурга Александра Николаевича Островского. Была там даже драма, написанная в соавторстве с  писателем В.Соловьёвым. Мой интерес к драме и театру, проявившийся позднее, был в решающей мере вызван пьесами А.Н.Островского, которые я тогда не только читал, но и перечитывал. Именно тогда прибыл    на побывку к Рыковым, где мы стояли на квартире, их сын Василий, разносторонне развитый молодой человек, матрос по званию, проявивший ко мне и моим стихам неподдельный интерес. В один из вечеров он подсел ко мне за стол, взял мою ученическую тетрадь и на чистом листе написал мне пожелания в стихотворной форме экспромтом.
       Развитие моё шло быстро. Я много читал. Книги из школьной библиотеки всегда лежали у меня на столе. Когда я просматриваю сейчас перечень прочитанных книг в тот период, - а я имел обыкновение заносить в записную книжку все прочитанные мною книги и все просмотренные кинофильмы, - я пришёл в ужас: неужели моя детская голова за какой-то небольшой промежуток времени в моей жизни смогла вместить это огромное количество художественной информации? Странное дело, содержание книг и фильмов того времени до сих пор остались в моей памяти, я их достаточно отчётливо помню, а вот прочитанное и тем более просмотренное за последние годы вспоминаю с великим трудом.

    Деревенский быт во многом отличался от городского. И тот,  и другой были органически взаимосвязаны, взаимодополняли друг друга, накладывались друг на друга, взаимопроникали друг в друга, но они никогда друг с другом не сливались. В городе господствовали камни. Улицы и площади отличались, как правило,  чистотой и твёрдым покрытием. В деревне этого не было и принципиально не могло быть. Она как бы вековым своим существованием была предназначена к тому, чтобы люди тут всю свою жизнь возились в земле, в грязи и навозе. С утра до вечера в пыли,  порою некогда даже было привести себя в порядок, придать своей внешности цивилизованный вид.

    Бань в нашей деревне не было, поэтому мыться в холодное время года приходилось дома или во дворе. Грязными ходить не любили. Мылись взрослые и дети регулярно осенью и зимой.  В горнице ставили на полу широкое деревянное корыто и плескались подогретой водой из чугуна или кастрюли. Когда горница была занята, взрослые уходили мыться во двор, где держали овец, телят и корову.  Не любили и грязного постельного белья и нечистого домашнего убранства. На окнах у нас всегда были свежевыстиранные  занавески, сшитые матерью из батиста,  внизу этих занавесок пришивали кружевные ленточки. Кружева плели сами из обычных белых ниток. Мать днями и неделями по зимним вечерам просиживала над плетением разнообразных кружев: для скатертей на столы, для «накрюшников»  из домотканого полотна особой выделки, на которых красовались вышитые цветными нитками  узоры, цветы,   вазы, петушки. Хранили их в семейных больших сундуках и вытаскивали только тогда, когда наступали праздничные дни. Главным полотенцем укрывали киот, стоявшие на полочках в красном углу иконы Спасителя или иконы Казанской Божией Матери. Остальные развешивали на стенах, как говорили, «вешали на крюки», отсюда название  расшитого полотенца – «накрюшник».

     Кое у кого из деревенских жителей были избы, топившиеся «по-чёрному». Печки не у всех были с трубой, выходившей  на крышу, а топились без трубы. Дым, собиравшийся под потолком, выходил через отверстие в задней стенке хаты во двор. Весь он не уходил, и мы детвора, попадая на такие печки, вынуждены были глотать остатки дыма, дышать им. Стены кухни на печке покрывались чёрной липкой гарью, оседавшей на них от задымления. Отсюда выражение: «топить избу по-чёрному». Но после войны   таких изб в деревне не осталось.

  Наша ежедневная работа заключалась в следующем. Мать обычно вставала рано, шла в сарай с большой корзиной (хоботной плетушкой) за сеном или соломой, задавала корм корове и овцам, доила корову и после этого приступала к приготовлению пищи на день, разжигая с этой целью печь. В печи, кроме картошек и супа для всех нас, варились куриные картошки в чугунах или широких гильзах от зенитных снарядов. Когда начинался  рассвет,   бригадир колхоза шёл по деревне, «выгоняя» всех трудоспособных на работу. А мать в это время давала распоряжения нам по дому на день: как кормить кур и цыплят, как следить за ними, чтобы они не забрались на грядки и не разрыли их, как мыть и чистить картошку для следующего дня, сколько принести домой из колодца воды, как выгнать на пастбище скотину, а вечером загнать её обратно во двор. И это – ежедневные занятия. Но, кроме них,  были и особые поручения, когда мы   в тёмную глухую ночь уходили на дальнее поле к общественным скирдам, стогам и омётам, чтобы принести оттуда для своей скотины запас корма, когда этот корм заканчивался. Ходили за кормом в деревне все, и никто из начальства не обращал на это внимания. Важно было то, чтобы люди были сыты, чтобы их скотина была накормлена, иначе работать будет некому.

       А когда в летние дни хозяйственные дела, запланированные на день до захода солнца, были успешно выполнены наступало для нас  самое желанное после этих трудов время. Мы раскладывали у порога перед входом в хату на земле принесённые охапки свежей соломы или высушенного солнцем пахучего сена, бросали на этот слой домотканые широкие  мягкие разноцветные подстилки   и делали себе широкую постель. В изголовье уже летели принесённые из дому с кроватей мягкие подушки,  и мы ложились спать, чуть прикрывшись ватным, сшитым матерью, «штучковым»  одеялом. Это было настоящее блаженство, ни с чем не сравнимое времяпровождение перед сном на свежем, чуть подёрнутом холодком, вечернем воздухе. И так лежали. Долго, долго. Не двигаясь и не разговаривая, чтобы не нарушить этой сельской волшебной тишины. А над нами в мерцании ярких звёзд миллионами искорок играло небо, и мне казалось, что звёзды, как живые существа,  гоняются друг за лугом по небу, играя в прятки  и разговаривая одновременно. Их удивительный далёкий свет наполнял мою душу  странными детскими переживаниями, которых я потом, уже будучи взрослым, никогда не мог ощутить, сколько бы ни смотрел в это захватывающее мозг и душу необозримое пространство. Счастью моему, казалось, не будет конца, пока я не засыпал, окружённый сказочным карнавалом ярко светящихся в небе точек.

        С осени 1948 года мой брат Веня  начал работать на пахоте плугарём в паре с опытным трактористом Акимом, который проживал в то время в деревне Стрелка. Аким пригласил его зимой на ремонт техники в деревню Черногрязка,  где тогда располагалась МТС (машинно-тракторная станция), и устроил на курсы механизаторов с тем, чтобы    весною следующего года взять смышлёного парни к себе в напарники. Веня овладевал  профессией механизатора с поразительной быстротой.     Но в начале 1949 года  в сельсовет    из райцентра пришла срочная депеша с требованием обеспечить посылку здоровых  молодых ребят на шахты Донбасса  в качестве разнорабочих. По деревне поползли   слухи, что председатель колхоза Яков Семёнович рекомендовал властям от своего колхоза отправить в Донбасс моего старшего, семнадцатилетнего, брата. Мать была в панике. Она не могла себе представить своей жизни без него: для неё он был не только идеальным помощником в хозяйстве, но и образцом поведения. Как только поползли слухи об отправке Вени к чертям на кулички, -  а Донбасс для нас виделся каким-то далёким местом, находившимся чуть ли не на краю света, - мать отправилась в деревню Черногрязка   С помощью Акима ей удалось уговорить директора МТС  зачислить его в штат работников машинно-тракторной станции. И его решили оставить. Увы! Это решение, - судьбоносное по своему существу, - оказалось  не самым лучшим…

       Беда ворвалась в нашу семью, когда  Вене исполнилось ровно 18 лет.   Это случилось поздним вечером 13 октября 1949 года. В школе демонстрировался какой-то не очень интересный фильм, и  я в тот вечер в кино не пошёл. Я  собирался лечь спать,  когда в хату с улицы вошла очень взволнованная мать и сказала упавшим голосом, что Веня, работая в одиночку на тракторе в поле, - Аким его оставил одного, а сам ушёл в кино, - получил сильнейшие ожоги от взрыва бака с горючим.   Толком она пока ничего не знала. Лишь некоторое время спустя выяснится следующее. Трактор на пахоте внезапно остановился  и затих. Чтобы узнать, почему вдруг заглох мотор трактора,  Веня снял крышку с   бака и в темноте, по неопытности, чиркнув спичкой,  попытался разглядеть, есть ли   в баке топливо. Вырвавшиеся наружу пары керосина мгновенно воспламенились, бак взорвался и обдал  моего брата пламенем и остатками керосина.   Затушить горевшее на нём пламя, Веня не смог, как ни старался, валяясь по земле и осыпая себя ею.  Наверное, он кричал, но никто его не слышал, потому что почти все, кто мог услышать его призывы о помощи,  были в
школе и смотрели кино в   километре от места трагедии.  И всё-таки кому-то удалось заметить горевший в поле трактор.
 
    Весть об этом быстро долетела   до школы. Когда сбежались люди,   Веня, потерявший сознание, лежал на пашне, в борозде. Сильно обгоревшего, его очистили от грязи   и немедленно отправили на подводе в районную больницу.   Мать, захватившая из дому тёплую одежду, поехала с ним.   Вернулась она утром совершенно расстроенная, но ещё не потерявшая надежды на то, что врачи сделают всё возможное, чтобы Веня выжил. Разве он мог, по её понятиям, не выжить?! Он, её любимый сын, опора и кормилец всей семьи. Скорее должно было упасть небо на землю, скорее всё должно было провалиться в ад, скорее можно было поверить в самое абсурдное, чем в это предположение о безнадёжности положения!
      Во время  обеда на следующий день, когда мы сидели за столом в состоянии общей тревоги,  мать отложила в сторону немецкую алюминиевую складную ложку с вилкой. Это был наш давний трофей. А после обеда взяла её в руку и, подняв чуть-чуть над столом, произнесла фразу, в которой нам послышалась надежда на скорое выздоровление брата: «Это я
завтра отвезу в больницу, для Вени». И тяжело вздохнула. А  через несколько часов пришла из сельсовета телефонограмма. Нам сообщили о том, что Веня не вынес тяжести ожогов и скончался. Это был удар, от которого мать не смогла оправиться за всю свою долгую жизнь. 

    Я всё ещё никак не мог привыкнуть к тому, что с нами нет старшего брата; я ждал,  что он вот-вот появится из города и скажет со своей обычной мягкой улыбкой: «Ну, вот и я!».  Мне долгое время снились странные сны – «сны-видения», когда по ночам в этих снах я долго ходил и разговаривал с братом Веней, как наяву. Эта линия между сном и реальностью была настолько размыта, что я, просыпаясь, а точнее говоря, выходя из   полудремотного состояния, совершенно серьёзно предполагал, что брат Веня находится в соседней комнате,  и я,  в полном  сознании, шёл, - в бодрствующем состоянии! – на кухню, чтобы поговорить с Веней,  которого  только что оставил во сне. Что это было за «сно-видение»? Эти сны часто мне снились и позже, но я им не находил объяснения.

          С этого трагического случая для нашей семьи началась другая эра – эра выживания. Мы к этому были готовы, мы закалились в прошлых испытаниях,  и, терпя лишения,       достойно несли свой крест, заслужив тем самым уважение даже самых злобных недоброжелателей и завистников. Корову Розу пришлось продать, точнее говоря, сдать на приёмный пункт, получив за неё причитавшиеся нам по весу скотины 6 тысяч рублей. Не такие уж это были большие деньги, если учесть, что только к подписке на займы надо было оставлять в резерве не одну тысячу. Но появились и другие расходы, связанные с окончанием нашей учебы, с покупкой одежды, обуви,  других необходимых вещей,   Мы перестали ходить в чунях, их уже некому было плести. Вместо чуней и рваных ботинок в зимнее время  мы с братом уже носили валенки, а вместо верхней зимней одежды, сшитой матерью из холстины,  окрашенной чернилами,  мы носили вошедшие в моду шинели. У брата Виктора была чёрная флотская, хорошо сидевшая на нём, шинель; у меня – тёмно синяя, старая, перелицованная матерью, шинель из униформы работников отделений почтовой связи. Мы ходили тогда в вельветовых куртках с застёжками «молния». У брата была коричневая «вельветка», а у меня – чёрная. Такой модной тогда одежды у деревенских ребят не было. Наверно, они нам завидовали.

           Весной 1950 года к нам в деревню приехала с Дальнего Востока и временно поселилась в хате нашей бабушки семья Глазковых: моя родная тётя Наташа и её муж Сергей Никифорович с пятью сыновьями - Александром, Валентином, Виктором, Владимиром и Николаем. Самому старшему, доброму и тихому Шурику, болевшему тяжёлой формой туберкулёза, было всего 13 лет, а младшему, Николаю, только что исполнилось два года. В деревне у Глазковых родился ещё один сын,  Анатолий. Теперь их стало шестеро, моих двоюродных братьев. Из-за тесноты, ребята тёти Наташи Владимир и Виктор, а нередко и Николай, находились у нас, спали с нами на одной широкой кровати, проводили время в играх. Вскоре от туберкулёза умер Александр (Шурик). Похоронили его на Подчерневском кладбище у полуразрушенной церкви, рядом с нашим братом Веней. Там же потом была похоронена и бабушка Дарья. Церковь в таком запустении и полуразрушенном состоянии простояла до настоящего времени. Но тогда, в 50-е годы, она ещё функционировала, и справлял иногда службу поп, пьяница, Кузьма, живший в церкви вместе со своей попадьёй Евгенией (Игвеньей).

     Когда мы закончили учиться в семилетке, мать попросила дядю Серёжу Глазкова помочь с определением дальнейшей учёбы моего брата Виктора. Летом 1950 года Сергей Никифорович отправился в Орёл в целях улаживания собственной дальнейшей судьбы, как военнослужащего-сверхсрочника. Это был на редкость весёлый, никогда не унывавший, добрый человек. Отправляясь в областной центр, он взял с собою тогда моего брата. Для прохождения службы Глазкову С. Н. предложили поехать в город Апатиты. Моему брату Виктору он, будучи в Орле, помог определиться на учёбу в Орловский техникум текстильного машиностроения. Через некоторое время дядя Серёжа уехал на Север, поступил на службу, а затем перевёз в Апатиты и всю семью. К Глазковым переехала на постоянное место жительства и тётя Поля. В Апатитах в семье Глазковых появилось ещё двое детей – Люба и Люда. Они приезжали к нам в гости. Дядя Серёжа Глазков тоже бывал у нас в деревне и в Орле. Когда подрос Николай, Сергей Никифорович вместе с ним поехал в город Ташкент, где Николай, сдав экзамены, поступил в Ташкентское суворовское военное училище  и продолжил в нём обучение.  Это училище  в 1960 году расформировали, и часть класса перевели для дальнейшего обучения в другие СВУ. Он был определён в Ленинградское Суворовское военное училище для продолжения обучения , которое окончил в 1966 году. Своё дальнейшее военное и общегражданское  образование продолжил в Киевском высшем Общевойсковом Командном дважды Краснознамённом училище, которое успешно окончил в 1969 году и был направлен для прохождения службы в Прикарпатский военный округ. Служил сначала в должности командира взвода, затем - командира роты, командира батальона. Выдающиеся способности и рвение к военной службе были замечены командованием. В 1978 году Николай Сергеевич Глазков поступил в Военную Академию им. М.В.Фрунзе и  после её окончания в 1981 году был направлен командовать полком на о. Сахалин Дальневосточного военного округа. С 1983 по 1985 год, в звании подполковника занимал должность заместителя командира дивизии на Камчатке, а в 1985 году был назначен командиром дивизии  для прохождения службы в Комсомольск-на Амуре и принял командование дивизией в звании полковника. В 1988 году Николаю Сергеевичу Глазкову Указом Верховного совета СССР и постановлением Совета Министров СССР было присвоено очередное воинское  звание -  генерал майор. В 1989 году генерал-майор Глазков был направлен  старшим группы военных специалистов в Республику Конго (Браззавиль). После окончания спецкомандировки,  с 1992 года по 1997 год  Н.С.Глазков командовал дивизией в Сковородино, а в 1997 году приказом Министра обороны Российской Федерации был отозван в Москву и назначен на должность начальника  командного  факультета Общевойсковой  Академии Вооружённых Сил Российской Федерации.  В 2002 году,  по достижению предельного возраста нахождения на военной службе и по личному рапорту,  был зачислен в запас  с пенсионным содержанием и правом ношения военной формы одежды.  В настоящее время генерал-майор запаса Николай Сергеевич Глазков – пенсионер. Проживает он с семьёй в городе Королёве Московской области. Со своей женой Татьяной Михайловной, дочерью советского офицера, полковника, они живут неразлучно вот уже 42 года. Вместе с ними сейчас проживают их дочь Наталья с мужем   Евгением и детьми -  сыном Богданом  (1996 года рождения ) и  пятилетней  дочкой  Викой.

 Встретился  я  с этим выдающимся советским и российским военачальником, человеком уникальной судьбы, лишь спустя 66 лет после того, как он, тогда двухлетний ребёнок, вместе с родителями и своими братьями уехал из деревни Петрищево в город  Апатиты. Судьба Николая резко отличается от судеб его родных братьев, которым в жизни, к сожалению,  не так повезло. Как это получилось, не понять. Видно, был за спиной у него ранец с маршальским жезлом, и с его талантом, мужеством и целеустремлённостью он, когда-то простой мальчишка, суворовец,  наверняка, вынул бы из этого ранца подаренный ему судьбой жезл, если бы не время и не обстоятельства жизни, связанные с социальными и политическими катаклизмами  90-х годов в нашей стране. Жизнь этого замечательного моего родича не уместить на двух страничках книги, да и не моё это дело – писать за кого-то воспоминания. Но даже тот послужной список, изложенный тут в сухом, протокольном стиле, поражает воображение. Его жизнь достойна того, чтобы найти отражение в печатном варианте во множестве книг в поучение будущим поколениям.



   Глава 2. Прощание с деревней: 
вхождение в цивилизацию

Источники вдохновения и творчества.
Болховское педучилище

     Особого желания расстаться с деревенским образом жизни, где я чувствовал себя как рыба в воде, у меня не было, хотя крестьянская закваска, связанная с генетическими влияниями, во мне никогда не преобладала над другими, более мощными, открывшимися уже в детском возрасте. Но так сложились обстоятельства, что из деревни, хотя бы временно, хотя бы на год-два, на несколько лет надо было уходить, оставляя родной дом, к которому прирос с детства. Уходить в  другие деревни для продолжения учёбы, а затем и в город, который властно требовал оставить свои старые привычки и обычаи и войти целиком в его, городской, образ жизни, в особый, цивилизованный мир. Как верно подмечал классик, город никогда полностью не мог оторвать крестьянина от земли, и мне, потомку крестьянского рода, в будущем светила такая участь: я разрывался между городской жизнью и сельской, но разрывался без психологической драмы, а скорее всего по тем же сложившимся обстоятельствам. В деревне всё  ещё оставались мои друзья, мои родные и близкие, поля и перелески, которые я в детстве исходил вдоль и поперёк, знал каждый кустик, каждую колдобину, каждую поляну в лугах и опушку леса. Они были в моей памяти,  и вытравить их оттуда ничем нельзя было, несмотря на бедность и лишения.
      Эта любовь к земле осталась на всю жизнь и проявлялась многие годы спустя, - когда я душой и телом сросся с городом, - в работе на своих дачах. Первым моим трамплином на пути  в цивилизацию, естественно, стал бывший захолустный уездный  городишко, а теперь районный центр  - Болхов. Город стоял в бассейне довольно широкой реки Нугрь с её высыхавшими летом притоками, на высоких холмах и в поймах реки. Его достопримечательностью всегда были и оставались   православные храмы и монастыри. Говорили, что в царское время тут было 14 церквей. К началу войны почти все они были разрушены или переделаны под общественные здания. Но всё ещё возвышался над городом, на так называемой Горе, на Красном Холме, знаменитый  Спасо-Преображенский Собор с величественной колокольней и огромными курантами на ней, которые никогда не прекращали свой ход и по которым горожане сверяли своё время.

        До переезда в Болхов на учёбу я здесь бывал нередко по разным обстоятельствам, о которых уже упоминалось. Но самым частым гостем в городе в детские и отроческие годы я был тогда, когда надо было с матерью или братьями «сходить на базар», для покупки вещей и продажи продуктов: яиц, молока, сметаны, масла. Толкучка на знаменитом «Одре», городском базаре,  собирала людей из многих близ лежащих сёл и деревень. Бывал я  и в областном центре, о чём так же упоминалось. Но областной центр, город Орёл, тогда полуразрушенный, мрачный, подавлял меня своими размерами, в то время как в Болхове, где всё ещё не прекращалась на огородах частных домов работа на земле,  дышалось как-то легче. Путь в город и обратно при расстоянии в 20 километров (мы, дети, умели ходить, не уставая, быстро) легко преодолевался. Тем более что к моменту моего решения о переходе на учёбу в Болхов,     можно было ещё добраться из города до Нового Синца на попутных машинах по «большаку»: ухабистой, изрытой ямами дороги, но всё же какой ни на есть трассе Орёл-Болхов. А когда появился у меня свой   велосипед, ездить на нём в город и обратно для меня  было сущим наслаждением.

         И лишь один раз, в летнюю пору, застала меня на этой дороге у Березуя страшная гроза. Она надвигалась от Нового Синца чёрной зловещей тучей, а я нажимая изо всех сил на педали, решился обогнать её. Мы соревновались в силе, но они были явно не равны. В самый пик меня настигла кромешная стихия, когда я ехал по посёлку. Сверкала ослепительно молния, удары грома оглушали, шёл проливной дождь. Можно было остановиться и переждать грозу у ближайшего дома. А я ехал на велосипеде, собрав всю  свою волю в кулак с безумным желанием пробиться сквозь падающий с неба поток воды. Осталось об этом случае в старой записной книжке стихотворение «Гроза». Темень среди бела дня и моё движение создавало впечатление падения в пропасть, в какую-то бездонную «чёрную дыру». Потом, ближе познакомившись с этим  загадочным явлением физического мира,  я попытался провести некоторые параллели, связывавшие моё тогдашнее состояние,а в дальнейшем и целый отрезок времени в своей жизни, с этим явлением природы.
      Меня захватило это стремление к познанию природных тайн  с самого раннего периода моей юности. Я завёл особую тетрадь и ежедневно, наблюдая перемены, происходящие в атмосфере, - направление ветров, комбинацию и цвет туч, солнечные восходы, закаты, птичьи танцы в небе и полёты стрижей и ласточек, - пытался всё это в уме суммировать и найти алгоритм перемены погоды на следующий день. Всё свои наблюдения я аккуратно, как в дневник, записывал в ученическую тетрадь и думал, что народные приметы, которые иногда озвучивали по этому поводу старшие, моя мать и бабушка, не так уж и   суеверны,  как пыталась представить несовершенная ещё наука. Так укоренялось в моей взбалмошной голове сомнение, этот вечный двигатель научного поиска, звавший меня к новым и новым открытиям
   Последнее в этом   состоянии, в этом преобразовании, в этом творческом порыве постепенно выходило  на первое место. Карандашом, пером, авторучкой, печатной машинкой, а потом с помощью компьютера мною было написано и брошено «в стол», в эту «чёрную дыру», как я думал,  десятки тысяч страниц рукописного и печатного текста из одной только жажды знания, познания и признания.  Увиденное и услышанное оседало в голове в виде образов, мыслей, опыта. Я учился извлекать из собственной жизни, из  практики полезные для себя вещи, делать правильные выводы и  безошибочно угадывать способы решения больших и малых житейских задач.
      Всё это вместе взятое рождало тайное желание самоутверждения, далёкого, как теперь я начинаю понимать, от жажды славы; я уже тогда начинал любить не себя в творчестве, а это творчество в себе, как некую одержимость. Я тайно жаждал    видеть своё имя напечатанным на клочке газетной    бумаги, слышать озвученным его  на радио или   читать в титрах  кинолент. Всё равно, в каком виде, положительном или отрицательном. Я уже был согласен,    поднимаясь на гору по тропинке к деревне Глебово, - не помню, зачем мы тогда туда ходили всем седьмым классом, - на любой вариант, лишь бы моё имя прозвучало по радио или было напечатано. Именно тогда я заметил в себе это странное желание, и, внутренне оценив такое стремление, как нечто  низменное и непристойное, тут же его подавил в себе. Я не дал ему, таким образом, овладеть   мною всецело  и диктовать мне свои условия. Однако полностью избавиться от такого навязчивого состояния души  мне не удалось. Какой-то хилыйй росток всё же остался и тщился пробиться сквозь толщу асфальта.  Был ли это росток тщеславия?   Сомневаюсь…  Могу лишь сказать с уверенностью, что  меня никогда не привлекала слава, как таковая,  в её житейском банальном виде. Я не любил славы для себя, я любил её в себе, я любил это своё стремление к ней.   Что именно и какие события пробуждали во мне эту жажду  и звали, как Пушкина, к священной жертве?   Таким было, к примеру,  моё фанатичное увлечение литературой и искусством, моё несбыточное желание всё знать и всё уметь делать. 

    Чем, собственно, привлёк меня Болхов, - в отличие от брата, который выбрал с помощью дяди Серёжи Глазкова для продолжения учёбы техникум текстильного машиностроения в Орле?  Перспективой продолжения учёбы и получения высшего образования. Техникумы и училища такого права не давали, поскольку надо было по их окончании отправляться на работу «по распределению». Такая перспектива меня не устраивала. Я должен был, как тогда доказывал самому себе, пойти в среднюю школу. Увы, судьба и тут сыграла со мной злую шутку. Я поступил в восьмой класс средней школы №1 г. Болхова (в городе было тогда три действующих средних школы).  Мать нашла мне квартиру на Первомайской улице, в доме культурных и добрых хозяев, с умеренной помесячной оплатой, и сразу же привезла сюда на месяц продукты: картошку, огурцы, хлеб и прочую снедь.

    Ходить в школу надо было за два с лишним километра, так как находилась она на другом краю города, «на Горе», за Собором. Всё это меня устраивало. Занятия проходили в обычном режиме, а я на уроках ещё и занимался рисованием, - с этим своим увлечением я никогда не расставался. Помню, как на одном из уроков химии я «по клеточкам», - тогда для меня это был самый лучший способ копирования картинок, - срисовывал  из учебника портрет М.В.Ломоносова.  Портрет получился небольших размеров, всего в тетрадочную страницу, но сходство было полное. Ребята, учившиеся со мной, мне завидовали. Мне пришлось со своими новыми одноклассниками расстаться вскоре, через месяц, так как платить за учёбу оказалось нечем, а дома матери нужен был помощник.   

     Я перестал ходить в школу, и дома, в свободное время занялся рисованием.

      Бумагу и краски мне из Орла привозил брат. Я и сам ездил к нему, когда он там учился  в   техникуме на первом курсе. Жил он тогда, снимая комнатку, на Тургеневской улице. Я приехал поздно вечером. На улицах города было темно, и фонари тут были пока редкостью. Вскинув по мешку с картошкой и продуктами на плечи, мы шли по тротуару. Откуда-то из темноты на нас вышел верзила в распахнутой шинели и без шапки. Он преградил нам дорогу, взял одной и другой рукой за лямки наших вещмешков и с силой рванул в стороны. Потом соединил нас и, нагнувшись, посмотрел в наши испуганные лица. Ничего не сказав, верзила ещё раз развёл нас в стороны руками и зашагал дальше.  Мы легко отделались. То ли ночной грабитель пожалел нас, то ли подумал, что мешки со съестными припасами ему ни к чему. В комнате у хозяйки в частном доме, - а улица состояла из частных домов и напоминала мне деревню, - горела под потолком электрическая лампочка без абажура. На столе были разложены листы ватмана, приготовленные братом для выполнения задания по черчению, а сам он варил на кухне к ужину деревенскую картошку; её запах разносился по всей квартире.

      Пока брат возился с картошкой, я взял рейсфедер и лекало и начал обводить карандашные линии рисунка на ватмане тушью. Пузырёк с тушью стоял рядом. Брат то и дело прибегал с кухни и радовался, что его работа не остановилась, и задание вот-вот с моей помощью будет выполнено. Радовался и я, что приношу ему тут хоть какую-то пользу. Я поменял лекало на линейку: осталось в углу листа сделать разлинованную рамочку, где отражались выходные данные:  наименования техникума, фамилия и число. Но когда я потянулся за линейкой, ватман сдвинулся и углом её я опрокинул на лист пузырёк с тушью. Это была катастрофа. Моя нерасторопность вывела из себя брата, он весь вечер был хмурым. Вкусная картошка, сваренная на ужин,  не лезла в рот. Аппетит был окончательно потерян. У нас уже не было желания разговаривать друг с другом. Часа через два я лёг спать.

     Брат убрал всё со стола, принёс новый лист ватмана и разложил его на столе. Он возился с чертежом до середины ночи. А утром я увидел готовый чертёж, лежавший на столе, прижатый с боков. Брат принёс с кухни мякиш  булки и, раскрошив его на листе ватмана, начал чистить бумагу от посторонних карандашных линий и пятен Мы позавтракали и пошли в техникум, который располагался в целой части полуразрушенного танкового училища. Это и  был техникум текстильного машиностроения.  По пути брат Виктор рассказывал интересные случаи из своей учебной жизни,  и мы от души смеялись. Вот один из них, запомнившийся мне.

   На уроке физики преподаватель решил образно представить ребятам на примере двух связанных за хвосты свиней третий закон механики
  - Действие равно противодействию. Представляете? Как это вам объяснить попроще…  Вот если две свиньи связать за хвосты друг с другом, а потом хлестнуть их кнутом по спине…
   В классе раздался  смех. Громче всех смеялся парень, верзила, сидевший за последней партой. 
   - А что ты смеёшься, Грядунов?
   -Да я вспомнил своего школьного учителя.
   -И что?
   - А он тоже такой чудак был…


   Я не стал ожидать окончания занятий и отправился путешествовать по городу. Первое, что меня в городе интересовало, это – кинотеатры. На дневной  сеанс в кинотеатр «Родина» я приехал трамваем. Но пока фильм не начался, посетители развлекались в вестибюле на втором этаже, где был устроен для них тир. Около стойки столпились люди. Всем было интересно. Разве можно было пройти мимо сверкавших в глубине комнаты мишеней и не испробовать свои силы! Я положил на стол рублёвую бумажку и указал рукой на пистолет. Из винтовки мне приходилось стрелять, даже из настоящей, а вот из пистолета… Пусть и пневматический, но это уже совсем иной вид оружия. Меня распирала какая-то внутренняя сила от ощущения обращённых в мою сторону жадных до сенсаций взглядов.

     Небрежно, словно проделывал это в своей жизни тысячи раз,я взял в руку пистолет и с той же небрежностью навёл на мишень – это была мельница. Попасть в неё никто не смог, и, конечно, на меня уже начали смотреть с интересом. Я нажал на курок  не целясь. Мельница завертела крыльями.  Так же небрежно я положил пистолет на место и важно удалился, сопровождаемый взглядами завсегдатаев тира. Эти взгляды зависти и удивления я ощущал спиной. Что они обо мне тогда подумали?  Не помню, какой фильм шёл в зале. Из кинотеатра «Родина» я направился в другой кинотеатр – он не был похож на «Родину»: неказистое одноэтажное здание прилепилось где-то у моста через реку Орлик. Зато фильм меня вполне удовлетворил. Домой я уехал в тот же день, прихватив с собой два больших рулона ватмана для рисования картин и две железных коробочки с кружочками – акварельными красками.

         Рисованию  учил меня мой хороший товарищ, живший в посёлке Павловский, Виктор Новиков, способный и талантливый молодой человек. Он же научил меня и игре в шахматы.  Перочинным ножом я вырезал из толстых ореховых прутьев шахматные  фигуры, раскрасил их в чёрный и белый цвета и научил играть в шахматы брата и деревенских ребят.    Я настолько увлёкся рисованием и так довольно сносно овладел искусством изображения природы, людей, предметов, построек, что взялся за составление целого альбома карандашных эскизных рисунков домов нашей деревни. Эта коллекция эскизов просуществовала вплоть до наших дней, когда была сканирована мною и сброшена на принтер. Что я тогда рисовал? По меркам даже последующей учёбы в педучилище, где я совершенствовал своё мастерство, - и не только изобразительное, -  мои тогдашние деревенские занятия по результатам выглядели просто ученическими. Я копировал тушью и акварелью  портреты Ворошилова, Будённого,   Сталина, копировал иллюстрации к сказкам Пушкина, басням Крылова, к учебникам истории. Соседи восхищались моими слабыми рисунками, но  я не понимал их очевидной слабости и несовершенства. И не хотел понимать, потому что не в этой отделке портрета была моя цель, а в самом процессе творчества, каким бы несовершенным оно ни было. Я любил рисовать, то есть делать копии с иллюстраций, портреты великих людей, когда эти великие люди поражали моё воображение. Таким портретом, надолго сохранившимся в нашей домашней коллекции, переходя вместе с нами с квартиры на квартиру, был портрет великого скрипача Николло Паганини. Долгое время книга о нём, которую я тогда читал, захватывала меня. Моё восхищение мастером виртуозного исполнения вылилось в такое вот самодеятельное художественное произведение. Как-то зашла к нам соседка   и, увидев висевший, исполненный акварелью в ярких красках, портрет английской королевы Елизаветы (иллюстрацией для  копирования послужила мне картинка из учебника истории средних веков)  и сказала:
      -Какая красивая! Как икона. Подари нам её.
       Я с удовольствием  откликнулся на её просьбу, гордый тем, что мои произведения нравятся людям. Во мне начинал шевелиться и разъедать душу червь тщеславия, тяга не только делать себе удовольствие любимым занятием, но и потребность в признании, что стало впоследствии немаловажным фактором  пробуждения творчества. Но потом выяснится, что для меня это была всего-навсего полудетская блажь.

       К лету у меня созрело решение поступить в Елецкое художественное училище. Для решения вопроса о сдаче приёмных экзаменов я сначала, до подачи документов, должен  был послать в Елец свои рисунки на конкурс, выполненные акварелью и карандашом. Я послал замечательные, по моему мнению, рисунки. Но это – по моему мнению. А отборочная комиссия решила иначе: она нашла рисунки хорошими, однако не настолько, чтобы дать мне возможность учиться в художественном училище. Профессионального художника из меня не получилось. Зато впоследствии, не оставляя изобразительное искусство, я научился прекрасно рисовать картины маслом: одна из них – ей уже более полувека –  сохранилась до наших дней; другие картины – это копии портрета А.С.Пушкина кисти Тропинина и копия «Захарки» Венецианова остались и долгое время висели на стенах в старом здании Болховского педучилища.

        В годы после оставления мечты о получении среднего образования в престижной, как бы сейчас сказали, городской десятилетке, - то есть в 1950-1951 гг., - в моей мятущейся, истрёпанной несчастиями и страданиями душе произошёл настоящий переворот. Оказывавшая тогда, в детстве, влияние на меня аморфная идейная каша,  внезапно куда-то исчезла.   Её место начала занимать какая-то новая, до конца ещё не обдуманная жажда познания народного быта и достижения всеобщей, ставшей надолго смыслом моей дальнейшей жизни, справедливости, попранной, как я тогда начинал понимать, проходимцами и негодяями, образы которых уже обрисовывались в моём мозгу. И из личного опыта, и из чтения множества книг, и из просмотра фильмов, мне становилось понятно, на чьей стороне правда, а кто погряз в лицемерии и лжи.

     Не читая тогда В.Вандервельде, я усвоил  безошибочным инстинктом сразу и бесповоротно, что плохих проектов устройства справедливого общества не бывает,  а есть глупые и подлые люди, которые доводят эти проекты до абсурда или обращают «справедливость» в свою пользу. По моему тогдашнему глубокому, насколько это было возможно, убеждению,  такими людьми оказывались начальники,   высокопоставленная часть населения, которая ассоциировалась у меня в одном слове «партия», а, точнее,  в двух словах: «коммунистическая партия».   Даже не сообщество рядовых честных коммунистов и комсомольцев, а верхушка, партийная олигархия этих «пузанов», демонстрировавших свою упитанность в иллюстрированных журналах и центральных газетах. Причём, не только эта верхушка, но и вся вертикаль  снизу доверху, как отражение этой верхушки, её  многотысячные  подражатели.

       Может быть, в конце 1950-го года, а, возможно, чуть позже, в 1951 году, у меня появилась ребяческая, совершенно никого ни к чему не обязывавшая, мысль, написать нечто о своём многострадальном народе и сказать в этом произведении своё слово. Эта ребяческая идея вылилась в страничку с планом написания «труда», предварительно озаглавленного тогда без всякой задней мысли, исключительно из внутреннего ребяческого вызова, как «Судьба народа». Политическая и теоретическая  малограмотность сквозила из каждой строчки этого «плана», даже название будущего произведения, которое я, разумеется, и не собирался творить, было поставлено в кавычки. Потом этот листок, найденный  сотрудниками КГБ у меня при обыске в моём личном архиве, был приложен к общей «выемке» крамольных документов. Но он никак не был прокомментирован, и мне о нём, в общем-то,  не задавали вопросов, чувствуя, видимо, учитывая моё тогдашнее положение и миропонимание, всю пустоту «вещественного доказательства». Придраться там было не к чему. Единственным уличающим моментом, своего рода придиркой, могло  послужить только упоминание о «коммунистической партии», вставленное в текст под двумя буквами: « к.п.»

   Итак, к середине лета, когда у меня оказались отрезанными пути в искусство, я понёс документы на предмет поступления в Болховское педагогическое училище. Это был хотя и запоздавший шаг, - я опоздал с подачей документов и принёс их тогда только, когда уже начались приёмные экзамены, и один из них – по русскому языку и литературе уже был сдан абитуриентами. Несмотря на это, я всё же, в виде исключения из правил, был допущен к сдаче  экзаменов. По первому предмету экзамен был проведён тут же   со мною одним.  Результат меня просто шокировал.  За неправильный ответ на дополнительный вопрос, заданный заместителем директора училища В.С.Беляковым: «Расшифруйте и напишите  на доске аббревиатуру - МТС» я получил  вместо намечавшейся отличной оценки  «тройку». А это означало, что  весь первый семестр я не буду получать стипендию. То есть жить и учиться в училище мне предстояло с расчетом на потерянную стипендию,  иначе говоря,  впроголодь. Наша семья лишними денежными средствами не располагала
      
  Поселился на квартире у хозяйки на улице Первомайской, где, кроме меня квартировали ещё около десятка человек. Со мною на кухне проживал мой однокурсник Николай Денисов. Спал он на крепкой железной кровати старого образца, пользуясь всеми  постельными принадлежностями. Я спал и делал уроки у окна на широкой толстой скамейке, которая мне служила и кроватью, и местом для сидения за столом. Рядом с подушкой у меня находился небольшой деревянный ящик, где лежали продукты и учебники. Вместо матраца я использовал свёрнутое  старое ватное одеяло, сшитое матерью. По ночам, ёрзая на этом экзотическом ложе и пытаясь заснуть, я слышал частые плевки с нар в лоханку, стоявшую у двери. Это выплёвывала изо рта очередную порцию жевательного табака моя хозяйка, наблюдавшая за своими квартирантами. В соседней комнате, в горнице, на лавках, топчанах, на полу и на кроватях располагались ещё несколько квартирантов: это были приехавшие из разных уголков района на учёбу в ФЗУ будущие трактористы и комбайнеры. 

     Хозяйка на всех варила  пустую похлёбку в большом чугуне, но остатки от прошедшего дня никогда не выливала, а туда же, в тот же чугун, вновь кромсала очищенную картошку, добавляла до краев  воды и ставила в печку готовить к обеду это варево. Мы ели. Кто с хлебом, а кто и без хлеба.  Когда у меня заканчивалась привезённая из дома буханка, я шёл в магазин на соседнюю улицу, становился в длинную очередь и приносил домой двухсотграммовый кусочек ещё тёплого, настоящего, городского, хлеба. Разрезал его на несколько частей, чтобы знать, сколько я могу съесть за обедом в расчёте на оставшуюся неделю. Когда же я, опаздывая на занятия, не успевал позавтракать дома, то по дороге в училище забегал в столовую на Деевской улице или  около Дома крестьянина, поднимался на второй этаж  и брал себе на завтрак  тарелку супа-лапши. В этом супе, кроме  продолговатых и плоских «лапшинок», плавающих в бульоне, больше ничего не было. Но зато, - у кого в кармане водились деньги, пусть даже и небольшие, - можно было на второе взять себе настоящую мясную котлетку и запить всё это киселём, компотом из сухофруктов или стаканом  сладкого чая. Заведение это так и называлось «Чайная». Эта «Чайная» была для всех приезжих местом встреч и главным ориентиром в городе, а не просто точкой    общепита. 

    В  доме на Первомайской улице я долго квартировать не смог и к концу года вынужден был подыскать себе новое жильё. И нашёл.  !952-1953 учебный год, второй год моей учебы  я провёл на квартире у молодой семьи  на улице имени Свердлова. Это были простые, не отличавшиеся особой чистоплотностью, супруги, воспитывавшие своего полуторагодовалого сына, так и не научившегося разговаривать и самостоятельно ходить. Хозяин   работал на каком-то предприятии, а его молодая жена ухаживала за ребёнком и  готовила всем еду. В доме было ещё два квартиранта: брат и сестра Кузины – Вера и Иван. Они учились на первом курсе педучилища, были довольно спокойными, приветливыми  и дружными; спали они всегда вместе,  на одной высокой  и широкой кровати.  В отличие от них, я спал на низкой железной кровати в соседней комнате.

    По вечерам мы были заняты  своими делами. Читали книги или выполняли домашние задания. Но частенько мы отвлекались от своих основных занятий, резались в «подкидного дурака», играли в лото или в шахматы. Хозяйка квартиры не отказывалась садиться с нами за стол и тоже принимала участие в настольных играх.  А когда появлялось свободное время у Вани и Веры, они охотно помогали мне, с  увлечением читая и переписывая в свои тетрадки мои стихи.. Они были моими первыми читателями и почитателями, что меня, естественно,  радовало и побуждало к дальнейшей творческой работе.

    1952-й год был ещё знаменателен для меня и для страны   тем, что в этот год, осенью,  наконец-то, состоялся  первый после войны и последний в жизни Сталина 19-й съезд  партии.  Сталин выступил на нём с громким, но коротким, докладом. За прошедшие 13 лет после предыдущего съезда – и такой короткий доклад! Это было непонятно, и по стране поползли слухи о том, что Сталин серьёзно болен, хотя на самом съезде он выглядел вполне здоровым, разве лишь  чуть-чуть уставшим. Меня, второкурсника педагогического училища заштатного провинциального городка,  эта ситуация мало волновала, и я, полагая, что сплетни о вожде – это всего лишь сплетни, написал ему короткое письмо. Тогда было в моде писать «отцу народов» письма по всякому поводу и без  повода. О Сталине мы  были достаточно наслышаны. Изучали в училище написанный им Краткий курс истории партии, читали на уроках русского языка его брошюру «Марксизм и вопросы языкознания», были знакомы с работой «Экономические проблемы социализма в СССР». Все мы тогда поддерживали сталинские «великие» планы преобразования природы, и сами принимали активное участие в лесонасаждениях, наивно полагая,  что уж теперь-то мы спасём страну от зловредного влияния суховеев.

     В том, написанном мною письме, я задавал Сталину вопросы, которые не могу сейчас признать глупыми или подобострастными. Я, движимый не вполне самому понятными чувствами и стремлениями,  как бы пытался вызвать адресата на откровенный разговор по поводу случившейся после войны и в результате войны великой несправедливости, а именно: почему  Франция, проигравшая войну Гитлеру в очень короткие сроки, оказалась вдруг после войны в числе великих держав-победительниц. Более того,   она ни с того ни с сего получила на территории Западной Германии целую оккупационную зону, где содержала свои войска. Второй вопрос, который уже тогда волновал меня и на который я лелеял надежду получить письменный, даже печатный, ответ вождя, имел чисто теоретический смысл. Суть его заключалась вот в чём: почему социалистическая революция победила и обеспечила полную победу социализма в отсталой стране,  в то время как рабочий класс таких развитых стран, как США, Англия Франция и Германия даже не делает попыток к свержению власти эксплуататоров. То, что хозяева этих рабочих в передовых странах были   эксплуататорами, в этом у меня никаких сомнений не было. Почему же медлит с освобождением от власти капитала пролетариат развитых промышленных стран? В учебниках истории и в имевшихся в моём распоряжении теоретических материалах, я не находил вразумительного и чёткого ответа на этот вопрос. Расплывчатые и противоречивые рассуждения, почерпнутые из учебной литературы, лишь усиливали мои сомнения в правильности теоретических оценок. Письмо Сталину было вложено мною в большой,  коричневого цвета, стандартный  конверт-пакет и отправлено заказным в Москву, в Кремль, с  почты, которая располагалась тогда в центре улицы Ленина, за Собором.

     Конечно, с моей стороны это был слишком дерзкий и слишком опрометчивый шаг. Я полагаю, что только болезнь Сталина, из-за которой я не получил ответа на своё письмо, - а ведь я намеревался получить не просто письмо, а ответ на мои вопросы, напечатанные в центральной прессе! – именно болезнь вождя уберегла меня от неминуемой и жестокой расправы. Но была у меня и ещё одна мысль по этому поводу, мысль более простая и будничная: скорее всего, работники, отвечавшие за умопомрачительную корреспонденцию в адрес Сталина, выбросили письмо в корзинку, даже не читая и не вскрывая его. Что было взять с несовершеннолетнего человечка, вздумавшего рассуждать о высоких материях!? Однако я, наивный человек, ждал ответа на своё письмо, хотя уже понимал, что в высшем руководстве страны и партии идут какие-то склоки, что тут плетут заговоры, пишут друг на друга доносы и отправляют за решётку вчерашних соратников.

    Многие люди этого не знали и не понимали. Тогда же осенью 1952 года я увлёкся моделированием летательных аппаратов, приделывал к длинной деревянной рейке крылья и хвост и, взобравшись на крышу дома, пускал эти модели по воздуху. Они пролетали  метров двадцать-тридцать и стукались носом о землю. Крылья разваливались, и приходилось их вновь и вновь чинить. И тогда вместо меня на крышу лез мой брат Виктор и по моему примеру бросал модель, а я старался её поймать, чтобы не дать  долететь до земли и развалиться. Один из таких запусков мне принёс сильную грудную травму: я не успел схватить летевший на меня деревянный лайнер, и он на всей своей скорости носом ударил меня в середину груди, в самую кость, да так, что я  еле отдышался.

    Но вслед за этим появилось новое увлечение. Я взялся за конструирование самодельного детекторного радиоприёмника. Научил меня такому рукомеслу мой сокурсник, Анатолий Харитонов, который к тому времени на этом деле, что называется, собаку съел. Но и я не был лыком шит. Главное здесь было в том,  чтобы  раздобыть нужный детектор и наушники (телефоны), а всё остальное у меня было под рукой. Это была тонкая и толстая проволока.  Такой проволоки у нас было много. Я сделал антенну и укрепил её на двух длинных шестах на крыше дома и на крыше сарая. Теперь надо было сделать индукционную катушку соответствующих размеров. Её мы, самодеятельные конструкторы,  наматывали на два цилиндрика, сделанных из папье-маше: один большой, размером с литровую железную немецкую банку от консервов, другую поменьше и так, чтобы она заходила внутрь первой и на стебле от веника могла там, внутри большой катушки,  вращаться. 
      Когда я впервые всю эту цепь проводов замкнул на детекторе, и надел наушники, то в ушах у меня послышался треск. Радости моей не было конца. Я провозился со своим самодельным приёмником около часа, пока случайно не напал на человеческую речь: «Говорит «Голос Америки»….
     Снова треск и какая-то непонятная мне политическая информация, из которой я уловил отчётливо лишь одну фразу, оставшуюся в моей памяти на всю жизнь:«Берия – пример террора на Кавказе». Меня это известие весьма удивило.  Мы в то время пока ничего толком не знали об   идущей где-то в информационном пространстве «холодной войне». Почему Берия? Может ли это быть на самом деле? Соратник и близкий друг Сталина – и тут, на тебе! Какой-то злой человек

   Учёба в педучилище продолжалась. Она продолжалась успешно и после смерти Сталина. В день его смерти весь коллектив училища был приглашён на площадку городского базара, которая располагалась тут же, через дорогу. Я видел, как льют слёзы наши преподаватели и учащиеся. Некоторые из  наших учителей старой идеологической закалки  вполне искренне выражали свои чувства, проливали слёзы,   рыдали. А  я стоял в общей толпе вдали от произносивших траурные речи и не понимал, почему люди, никогда не знавшие Сталина, тем более никогда в глаза его не видевшие, вдруг так расчувствовались, что начали лить слёзы. «Как мы теперь без него, «отца родного», будем жить!?» слышал я такие речи и не   понимал их смысл. Они не доходили до моего сердца.   

       Занятия в училище шли полным ходом. Но и после занятий работа не останавливалась. Кроме всяческих мероприятий развлекательного характера существовало много разных кружков, где учащиеся пробовали свои силы в творчестве. Это - и   кружки рисования, и кружки музыки с великолепным домровым оркестром, в котором я играл, и кружки пения, и драматические кружки. Я участвовал во всех этих кружках и везде успевал:   дирижировал хором, участвовал в спектаклях, писал маслом картины, играл в оркестре, который славился на весь город, участвовал на соревнованиях по стрельбе из малокалиберной винтовки и имел разряд по стрельбе, участвовал в шахматных турнирах и имел тоже разряд. Что лучшего ещё можно было придумать для саморазвития, не считая ещё и того, что я постоянно был занят выпуском училищной стенгазеты, где появлялись мои стихи, имел тесную  связь с редакцией газеты «Болховская коммуна», литературным сотрудником которой тогда был Виктор Васильевич Портнов. Впоследствии мы с ним оказались в городе Мценске, и работали в одной редакции долгое время. Он охотно готовил к публикации  мои произведения. Установил я тогда связь и с редакциями газет «Орловская правда»,  «Орловский комсомолец», посылал туда информации, и они кое-что печатали.

     Вместе с этим находил я  время читать художественную литературу, перечитав в училищной библиотеке почти все названные в каталоге книги. Начав   с буквы «Я»,  первым в списке обнаружил  известного тогда писателя  Яна Василия Григорьевича. И не пожалел. Его исторические романы «Чингисхан» и «Батый» в какой-то мере сыграли роль в определении моей будущей профессии. Оставили у меня большое впечатление и ранее прочитанные книги:  «Великий Моурави» Анны Антоновской, «Алишер Навои» Айни, киргизский эпос Манас Великодушный, «Пётр Первый» Алексея Толстого, «Разин Степан» и «Гулящие люди» Чапыгина, «Странники» В.Шишкова, «Бруски» В.Панфёрова и др. Но вот «Кавалер Золотой Звезды» Семёна Бабаевского, «Далеко от Москвы» Василия Ажаева, «Жатва» Галины Николаевой меня ничем не тронули.

      Много времени уходило на просмотр кинофильмов. В период учёбы в школе и в педучилище мною было просмотрено более двухсот кинофильмов. Но всё же на первом месте были книги. Одно из произведений А.Антоновской так захватило меня,  что я в начале февраля 1953 года взялся за написание длинной сказки, вылившейся в конечном итоге в поэму под первоначальным названием «Кавказская ночь». Впоследствии это произведение в отредактированном  варианте попало на национальный сервер российской поэзии «Стихи.ру» под заголовком «Княжна Мариам». История создания этого сочинения мною,  16-летним подростком,  имеет ряд мистических совпадений. Во время написания поэмы мне случайно, - а может быть, не случайно, кто знает! -  попало в руки другое произведение о Великом Моурави.  Это была книга «Георгий Саакадзе». Сама поэма в её первом варианте  была написана за 53 дня на 53 тетрадочных страницах, и действие её тоже проходило за 53 дня. Если же учесть, что поэма была создана в 53 году, то станет понятным, насколько меня в те годы поразил этот факт. Публиковать тогда «Кавказскую ночь» я и не пытался. Она была написана мною, как и множество сочинений последующих лет, «в стол». Черновики этого знаменательного для меня сочинения  до сих пор хранятся в моём личном архиве. Особенно впечатляет самый первый опыт: первые его строфы поражают сейчас даже меня серьёзным отношением к литературному творчеству. Они положены на бумагу мелким почерком  в миниатюрной записной книжечке с мягкой обложкой размером чуть больше спичечного коробка. Отсюда я их переносил в тетрадку, почти ничего не меняя. И когда я сейчас листаю этот блокнотик, толщиной менее сантиметра, я не перестаю удивляться тому, откуда у меня возникала сила воображения, и порой задаю сам себе вопрос: неужели всё   это  было  написано мной?

    К тому времени относятся и мои увлечения, совсем не имевшие никакого отношения к учёбе. Это танцы. Не пойму до сих пор, что тянуло меня на танцевальные площадки, в танцевальные залы училища и в районный Дом культуры, где вечера, особенно по субботам и воскресеньям, не обходились не только без показов интересных фильмов, но без массовых общегородских бальных танцев. Почему безотчётно и повсеместно стремилась к ним молодёжь? Что это было за наваждение? Что это было за веселье в ужасающей бедности?

     Но были и чисто учебные занятия. С уроками, которые проводили замечательные учителя, лучше которых по отдаче знаний и своей души воспитанникам я потом нигде не встречал. Среди них – Евгений Семёнович Горохов, Серафим Васильевич Соколов, Анна Михайловна Громова, Нинель Леонидовна Сокович, Сергей Сергеевич Уваров, Раиса Павловна Федина, Нина Кирилловна Коняшина, Анна Семёновна Третьякова, Людмила Дмитриевна Анохина, Варвара Петровна  Богданова.  В педучилище у меня появились новые, - по сравнению с семилеткой, - учебные предметы: психология, детская литература, анатомия и физиология человека, минералогия, музыка и пение. На первом месте из этих всех предметов стояли психология и минералогия. Учебник психологии Теплова на многие десятилетия остался моей настольной книгой.  Мне казалось тогда, что лучшего учебного пособия по психологии для средних специальных учебных заведений никто не написал.

       На втором курсе я стал готовиться к педагогической практике. В базовой начальной школе № 1, располагавшейся на Горе недалеко от Собора я провёл во 2 классе первый свой урок по природоведению, тщательно к нему подготовившись. Моим руководителем по практике был тогда учитель этой школы Николай Иванович Голигузов, брат директора районного Дома культуры Михаила Ивановича Голигузова. Последний помогал нам тогда в проведении выступлений с домровым оркестром, с постановкой одноактных пьес. В одном из таких спектаклей по пьесе  «Крестьянин Алексеев» я принимал участие и играл там роль штабного офицера фон Манштейна. «Болховская коммуна» писала в рецензии на спектакль, что эта игра моя была отмечена зрителями и принималась хорошо. Я был окрылён такой оценкой,  и потом долгое время не бросал сцену, играя в самодеятельных постановках различные роли.

 

    Поездки по стране:
    Болхов - Сухиничи – Калуга – Москва - Крым

      Я благополучно перешёл на третий курс, и летом 1953 года решил совершить длительное путешествие  по маршруту: Петрищево – Болхов – Белёв – Калуга – Козельск – Сухинчи. Дело в том, что в Сухиничах на буровой установке проходил производственную практику мой брат Виктор, учившийся тогда в Тульском горном техникуме. Он меня пригласил к себе в гости, и я от такого заманчивого предложения не мог отказаться, в тайне рассчитывая, что со станции Сухиничи, отправляясь в обратную дорогу, я через Калугу в обязательном порядке, - иначе такого случая могло не представиться! – должен попасть в Москву и только оттуда возвратиться в свою деревню. Так и было сделано. Как задумано …
   
     Ранним утром, с восходом солнца,  я отправился на попутной машине в Болхов, прихватив с собой набитую всякой снедью сделанную из одних лыковых ленточек большую сумку с двумя сплетёнными из лыка ручками.   
Сумка  поскрипывала от тяжести набитых продуктов, была для такого случая не очень эстетичной, но зато практичной: несмотря на размеры, сама сумка была лёгкой,  как пушинка. Выйдя за Болхов с северной стороны, я обнаружил дорожный указатель «На Белёв» и пошёл по старинному тракту в новый для меня город пешком. Денег в моём кармане было мало, и я полагал, что путь до Белёва надо будет максимально сократить пешим ходом, чтобы оставшуюся часть пути до города проехать на попутке за малую цену. Деньги надо было экономить. Так и получилось. Изрядно устав от ходьбы, - а я прошёл уже более двадцати километров, - я остановил машину, сел в кузов и благополучно через полчаса добрался до города.

     От города Белёва автобусом я приехал на железнодорожный вокзал города. Калуги, взял билет до станции. Сухиничи и уже через пару часов был на месте. Оставалось только выяснить, где находится деревня, в которой работают буровики. И это выяснить оказалось не так сложно. Местные жители мне подробно объяснили, как туда добраться. К концу дня, когда на буровой уже заканчивались работы, я пришёл в деревню, где меня уже встречал, заранее предупреждённый письмом брат Виктор. Работал он на буровой, не покладая рук, даже числился на какой-то  рабочей должности и вкалывал, как говорится, наравне со всеми. С ним там же работал и его однокурсник, тоже практикант Анатолий Макридин. Вместе они и проживали на одной квартире, ютясь большей частью, - из-за грязной одежды, - на топчанах в широких сенцах. Мне они были рады оба. И мы ходили по деревне, я фотографировал их новым фотоаппаратом «Любитель», а затем уходил вместе с ними на обед.
   - Марущь! – шепелявя беззубым ртом, звала хозяйка квартирантку Машку,  недавно освободившуюся из тюрьмы. – Будешь обедать-то?
   - А што есть? – отзывалась та с нар вопросом.
   - Похлёбка. Что ж ишшо?
   -Насыпай…
     И, кряхтя, слезала вниз по ступенькам лестницы.

     Два или три дня я пробыл на буровой. Тут я узнал всю технологию бурения скважин, познакомился со многими техническими терминами геолого-разведывательного оборудования буровых установок, вместе с братом оттаскивал в сторону от скважины длинные, покрытые глинистым раствором  тяжёлые трубы, укладывал в ящики извлечённый из них керн. Бывало, что «снаряд» обрывался, буровики глушили моторы автомобилей и выключали двигатели. Начиналась трудоёмкая и неприятная работа по подготовке приспособлений для возвращения «снаряда» - оборванных труб - на место. Пока они возились, на всё это время я залезал в широкую кабину, пропахшую бензином и тёртой резиной, укрывался с головой и пытался заснуть. Как только работа возобновлялась, весь мой «топчан» приходил от вибрации в трясение,  и я уже заснуть не мог.  Но я счастлив был уже тем, что удавалось и в этом гуле, и в этой противной вони поспать хотя бы час-полтора.  Такова была ночная смена. Утром я уходил вместе с братом домой отдыхать, голова и руки, кости и мышцы ныли, но я был горд от сознания того, что ночь пробыл рядом с мужественными людьми с загадочной для меня профессией.

       В обратный путь провожал меня брат до самой станции. В эту смену он не работал и имел ещё свободное время. Я взял билет до Калуги, и, прибыв в областной центр на железнодорожный вокзал, сразу  начал искать по расписанию поездов нужный мне поезд, который отправлялся бы в Москву со станции таким образом, чтобы его прибытие не пришлось на полночь и мне не пришлось бы коротать время до утра на московском вокзале. Поезд Киев-Москва должен был отправиться в столицу по прибытию в Калугу после 2 часов ночи. Вот он-то и был мне нужен. Без каких-либо происшествий я прибыл на Киевский вокзал в Москву, когда начало рассветать, но ещё не рассвело. Первое, что меня поразило, когда я вышел на перрон, это огромное количество ярких неоновых огней на улицах, на фасадах зданий и на карнизах домов. Я попробовал прочитать несколько надписей, но уже в первые минуты почувствовал, что их в полном объёме всё равно не прочитать мне. И я отказался от этой затеи и ушёл в помещение вокзала, чтобы ознакомиться с обстановкой и наметить дальнейший план действий.

       Пока я этим занимался, рассвело. Погасли неоновые огни вывесок и рекламы, остались на зданиях лишь некоторые надписи и рисунки, те, как я полагал, которые никогда не выключались.  «Москва мне сразу не понравилась. Людей много и собаки не злые…» Вспоминал я потом часто эти начальные слова какого-то забытого мною рассказа и думал, как же изменился после написания тех строк неизвестным мне автором облик столицы!  Какие собаки?! Злые они или не злые! Их вообще тут нет. А люди… Где это множество людей, заполняющее московские улицы? Нет этого. Все эти люди, не успев выйти из дома, уже попрятались в трамваи и автобусы, спустились в метро и едут сейчас к месту работы или службы.

     Я не поехал по Москве трамваем и автобусом. Я  должен был сначала ощутить на себе всю мощь московского метро. Огромные красные буквы М, обозначавшие вход в подземное сказочное царство манили меня больше всего. Спустившись по эскалатору к поездам, я выбрал линию, которая должна была двигать поезда к центру, и поехал по этой линии до площади Революции. Вышел на поверхность у гостиницы «Москва» и первым делом зашёл узнать у администратора, можно ли тут переночевать. Мест не было. По крайней мере, для меня. Ничуть не сожалея, я побродил по великолепному вестибюлю, посидел в кожаных креслах и на диванах и подумал, судя по прейскуранту цен, что для меня ночёвка тут обойдётся с большой дыркой в кармане. Я оставил гостиницу и вышел на площадь. От центрального входа гостиницы с правой руки начиналась улица Горького (Тверская), тут же находился театр имени Ермоловой, гостиница «Националь» с прилегающими к ней зданиями Горного института и Московского государственного университета на Моховой.

       Прямо передо мной стояло монументальное здание, построенное в стиле древнегреческих портиков . Это был Манеж. А напротив – Кремль. По всей линии Александровского сада тянулась очередь на Красную площадь – к Мавзолею В.И.Ленина и И.В.Сталина. Тянулась, изгибаясь и находясь  в постоянном медленном движении через  проезд между красным зданием Исторического музея и угловой башней Кремля далее, по Красной площади параллельно Кремлёвской стене с характерными, хорошо знакомыми мне зубчатыми стенами и бойницами. Всю эту картину я запечатлел в мозгу в секунды и решил, что первый объект, который я должен осмотреть в Москве – это Красная площадь. «Кто не бывал на Красной площади и не заходил в Мавзолей – тот не бывал в Москве», - эту истину я усвоил задолго до того, как решил попасть в столицу.  И я бодро зашагал к концу очереди с   деревенской лыковой сумкой, которую, прижав локтем, держал подмышкой,  в спортивных,  заклеенных с подошвы черной резиновой лентой,  матерчатых синих тапочках. На плечах у меня был перелицованный пиджачок матери, а на голове чёрная деревенская фуражка  с матерчатой пуговкой на затылке. Да, в этом одеянии я невольно вызывал уважение людей, движущихся в очереди: это были явно не москвичи…

      Я зашёл за каменную ограду с железными решётками, сдал свою сумку на хранение и на всякий случай вывернул карманы, чтобы показать отсутствие там взрывоопасных вещей и фотоаппаратов. Только   после этого стал в очередь и сразу  обнаружил, что она передвигается быстрее, чем я ожидал. Через час-полтора мы были уже у Мавзолея и имели возможность видеть, как сменяются часовые около гранитной пирамиды, на которой были изображены в две строки слова «ЛЕНИН СТАЛИН». Мы прошли по ступенькам каменной лестницы внутрь, свернули направо и оказались рядом с двумя саркофагами, с лежавшими в них мумиями вождей. Ленин выглядел простенько одетым низкорослым мужчиной, а Сталин представлял собой фигуру импозантную, с крупными габаритами,  с лицом уже знакомым мне, точь-в-точь таким, каким я видел его на портретах в учебниках   и каким я его изображал на своих рисунках. Это было одно из самых первых посещений людьми Мавзолея, в котором рядом находились эти две фигуры вождей. Мне это было понятно с первых минут посещения Мавзолея,  и я наполнялся мальчишеской гордостью от сознания этого факта.

        Через три года, когда я вновь окажусь на Красной площади, уже как студент Московского университета, я не замечу на Мавзолее  отчётливо видных издалека двух слов: вместо них вновь выделялось слово ЛЕНИН, а стёртые два слова ЛЕНИН СТАЛИН просвечивались на прежнем месте сквозь плёнку заиндевевшей гранитной плиты разве лишь при самом пристальном взгляде, и заметить их было можно только с очень  близкого расстояния.

    Когда я вышел на Красную площадь из Мавзолея, начинался дождь. Крупные капли дождя, превратившиеся вскоре в ливень, вымочили меня до нитки. В моих  размокших тапочках хлюпала вода, но я  не обращал на это внимания;  мне захотелось осмотреть хотя бы снаружи Собор Василия Блаженного, памятник Минину и Пожарскому, Лобное место, где в смутные времена рубили головы мятежникам. От Собора я пошёл далее к набережной Москвы-реки и остановился у ресторана «Балчуг», раздумывая, зайти или не зайти пообедать… А на что, на какие шиши? И я вернулся обратно на Красную площадь. 

      Пока я бродил так под дождём,  никак не желая отсюда бежать в укрытия, почувствовал, как начинает расползаться тряпка на тапочке возле большого пальца ноги. А пока я двигался далее, по направлению к камере хранения в Александровском саду и далее, около Манежа,  в сторону Большого каменного моста через Москву-реку к кинотеатру «Ударник», пальцы ног выскочили из обуви наружу, разорвав размокшую тряпку. К счастью, я добрался довольно скоро до кинотеатра и уселся в вестибюле у окна, предполагая посмотреть фильм (не помню какой). Сеанс должен был состояться через час; я подошёл к газетному киоску, взял газету «Правда», чтобы заняться чтением и убить время. На первой же странице я обнаружил интересное сообщение: правительственный указ об амнистии. По каким-то непонятным мне соображениям, решено было выпустить из тюрем огромное количество заключённых с уголовным прошлым. Политзаключённых и «врагов народа» амнистия не касалась, и досрочный выход на свободу им не грозил. Тогда я ещё не понимал   интриг вокруг личности Берия, хотя по радио то и дело звучала его фамилия. Уже при моём отъезде из деревни в далёкое путешествие я слышал ходившую среди односельчан частушку – её явно подбросила в массы пропагандистская машина:

Дорогой наш Маленков
Дал нам хлеба и блинков,
А товарищ Берия
Потерял доверие…

         Намёки были очевидные на готовившийся к выходу закон о сельскохозяйственном налоге и на возможность продажи излишков сельскохозяйственной продукции на колхозном рынке. Такое невиданное послабление, напоминавшее переход Советской России к НЭПу в начале 20-х годов, привело к расползанию слухов о введении для колхозников паспортной системы. Ранее паспорта могли получить только те жители села, которые на законных основаниях покидали село и устраивались на работу на промышленных предприятиях и стройках. Пока я размышлял об этом, подошло время киносеанса, и я вошёл в   полупустой зал. После полуторачасового сидения в кинозале мои тапочки окончательно высохли и приобрели вновь цивилизованный вид, но опасность того, что они вот-вот при очередном дождичке развалятся, реально существовала. Поэтому я решил не злоупотреблять ходьбой, а ездить по Москве, используя транспорт. 

       С первой же ближайшей станции метро  я продолжил путешествие и оказался очень быстро на Ленинских горах. Величественное здание Московского университета произвело на меня глубокое впечатление.   И раньше меня восхищал общий вид главного корпуса  МГУ, изображённого на цветных открытках , в газетах или журналах,   но то, что я увидел наяву, поразило моё воображение. Я отходил от здания в сторону обрыва с видом на Лужники и вновь возвращался к главному входу; я обходил это здание вокруг, не имея возможности попасть внутрь через отлаженную систему пропусков; я бродил по территории рядом, где располагались корпуса химического и физического факультетов, -  и думал, что если мне придётся учиться дальше, после окончания педучилища, я просто обязан буду покорить этот университет. Отсюда я вернулся  на станцию метро имени Вернадского, спустился вниз, сел в вагон и  поехал до конечной остановки. Выйдя из метро, я сел в автобус и поехал на самый край города. А затем километра два шёл пешком, туда, где всё ещё стояли старенькие домики какого-то неизвестного мне подмосковного селения. Тут уже были участки, заросшие бурьяном, изрытые кое-где бульдозерами, с канавами, наполненными грязной водой. Это был пустырь. И я вернулся, удостоверившись, что попал на самый край Москвы.

         На обратной дороге я вышел на станции «Парк культуры» и решил прогуляться тут, отдохнуть и перекусить. Время было около четырёх часов дня. Я пообедал тем, что у меня лежало в мокрой от дождя сумке, - она так и не высохла до конца, - и начал бродить по территории парка, не тратя время на развлечения. После того, как, по моим расчетам центральный парк культуры и отдыха имени Горького мною был изучен, я решил опять возвратиться в центр, на площадь революции и площадь Свердлова. Меня уже притягивал к себе Большой театр, и во мне созревала дерзкая мысль: побывать на одном из спектаклей этого знаменитого на всю страну и на весь мир храма искусства. В шестом часу вечера я уже стоял перед Большим театром. Изучив афишу, я, к своему удивлению, не обнаружил на планках доски объявлений ни одного спектакля. Тут давались оперы, на главной сцене шёл балет «Лебединое озеро» Чайковского, и я приуныл, так как  чувствовал, что в балете ничего не смыслю, и мне в зале будет очень скучно.
       Но вдруг я напал взглядом на строчку: опера Дж.Верди «Дон Карлос». Начало – в 19 часов 15 минут.  Что это за опера, кто такой этот Дон Карлос, и что это за композитор, написавший музыку? Всё это меня не столько заинтересовало, сколько заинтриговало. Ну, что было взять с деревенского паренька в кепке набекрень и с лыковой сумкой в руках, стоявшего перед Большим театром с четвёркой бронзовых коней над его фронтоном! Я смело вошёл в вестибюль кассового зала, располагавшегося сбоку главного здания. Как ни странно, театральный билет мне нашёлся, и я через час, сдав сумку в камеру хранения,  я уже сидел в зале, наполненном светом, слушал удивительную музыку Верди, начиная с увертюры, и ещё более удивительные арии главных героев, прежде всего Дон Карлоса, инфанта, предводителя инсургентов. И когда артист запел великолепным тенором свою коронную арию «Пылает Фландрия огнями!» весь зал замер,  и я замер вместе с ним, поражённый невиданной силой музыки Верди и голоса артиста, исполнявшего арию. Не помню его имени, но это легко проверить по истории театра, если переворошить театральные программы Большого театра первой половины июля 53-го года.

      Потрясённый увиденным и услышанным, я вышел из Большого театра, - было уже около полуночи, - и решил отправиться в первый попавшийся парк или сквер, чтобы где-нибудь на скамеечке переночевать. Что будет утром, я ещё не решил, и сразу же спустился в метро, откуда поезд доставил меня в знаменитый московский парк Сокольники. Я прошёлся туда-сюда по аллее, ведущей к парку, посидел на лавочке, раздумывая о том, что мне дальше делать, затем вошёл на территорию парка и тоже после прогулки по нему, присел на лавочку, мысленно примеряясь к этому своему будущему ночному лежбищу. Дорожки парка были везде освещены фонарями, но пустынны. Тут никого, кроме меня, не было, да и не могло быть, так как время было уже за полночь. Однако спать мне совсем не хотелось. И я, поднявшись с парковой скамейки, пошёл отсюда прочь. Я вышел из парка и, свернув налево, побрёл по тротуару какой-то узкой улочки мимо одноэтажных частных домиков. И тут не было прохожих. Наверно, я зашёл слишком далеко, потому что фонари на улице попадались всё реже и реже. Пора была возвращаться назад. И тут в полутьме я заметил  шедших мне навстречу двух милиционеров. «Дежурный пост», - догадался я и замедлил шаг. Стражам порядка показалась моя фигура подозрительной, они подошли и попросили предъявить документы.

      -Нет у меня никаких документов, - сказал я. – Прибыл из деревни посмотреть Москву, а переночевать негде. Вот и коротаю время где попало.
      -Видно, что деревенский. А откуда?
      Я ответил и рассказал кое-что о себе, где живу и где учусь.
      Моя непосредственность и полное отсутствие страха перед милицией сразу  расположили ко мне молодых ребят в форме, видимо, тоже не коренных жителей Москвы, а, скорее, приехавших сюда из провинции.
  - Ну, браток, ты уж совсем наивный человек. Как же можно разгуливать одному по ночам! Всякое может случиться. Тут могут и избить ни за что, и деньжата отнять.

     Намёк на ограбление и особенно словечко «деньжата», каковых, в общем-то, у меня оставалось с гулькин нос, дай бог, на обратную дорогу хватило б, - всё это вызвало в моей душе непроизвольную весёлость.
  -А, может быть, тут у тебя  есть кто из родных или знакомых?
  -Нет никого, - ответил я, имея в виду близких родственников. – Но  где-то тут живёт   друг моего детства Валет,  покинувший нашу деревню года три-четыре тому назад. А вот, где он работает и где живёт,  не знаю.
 -Что это за имя такое – Валет?  Прозвище?
 -Да. Валетом  звали его в деревне. А так,  настоящее его имя - Владимир, Володя. Антошин его фамилия.
-Ну, ладно. Давай-ка зайдём в отделение, тут недалеко, и выясним, чем занимается и где живёт твой этот Валет Антошин.

      И я по узкому тротуару покорно поплёлся вслед за дежурными милиционерами в отделение милиции, каких тут вокруг немало. Это было, - как я сразу же определил по светящейся вывеске, московское отделение милиции № 56. Мы зашли внутрь.
     -Садись вот тут, на диван, - сказал сержант, я узнал его звание по белым лычкам на погонах. – Та-ак, теперь мы будем искать твоего друга. Давай, рассказывай, подробно, кто он такой, место рождения, сколько ему лет. Его полное имя?
 -Антошин Владимир Сергеевич.
-Ого, это уже кое-что. Когда родился?
-Кажется, он мой ровесник. С 36 года. Но, может быть, на год постарше.
-Ладно. А дату рождения не помнишь?
-Нет, - пожал я плечами. – Не помню.
-А теперь – полный адрес места рождения: деревня, район, область.
   Я назвал.
    Сержант всё это записал на листке бумаги и предложил мне:
    -Отдыхай. Проголодался, наверно?
    Я опять неопределённо пожал плечами, а дежурный открыл тумбочку, вытащил  оттуда бумажный свёрток и развернул его  передо мной на столе. Это были бутерброды с маслом и нарезанная колбаса.
   -Вот, поешь, а я пока  займусь твоими делами. Когда поужинаешь, ложись на диван спать. Прикроешься одеялом. Ложись и спи тут до утра. А утром мы найдём адрес твоего друга.
  Дежурный вышел из комнаты с листком бумаги, а я, плотно поужинав, - такого богатого ужина у меня никогда не было, -  устроился на мягком диване и через несколько минут уснул.

   Разбудили меня громкие разговоры в соседней комнате и скрип дверей. Было уже утро. Вчерашний мой благодетель, сержант милиции, вошёл и сразу  обратился ко мне.
    -Ну, просыпайся,  парень. Нашли мы твоего Валета. Работает он фрезеровщиком на заводе. А проживает в общежитии – вот его адрес. А вот телефон коменданта общежития. Сейчас мы его вызовем. Поговоришь.
      Он набрал номер телефона, что-то пробурчал в трубку и стал ждать ответа. Дождавшись, спросил:

   -Антошин? Владимир Сергеевич? Вас беспокоит из Сокольнического районного отделения милиции сержант Прохоров. Поговорите со своим односельчанином, он приехал в Москву и попросил нас узнать ваш адрес. Пожалуйста.
      Дежурный передал мне трубку телефона:
     -Разговаривайте.
     -Вов, это ты? Как тебя найти?
     Валет назвал адрес и подробно обрисовал маршрут, как добраться до общежития.
    -Приезжай, только побыстрее. Я собираюсь на работу в первую смену. Приедешь – поговорим.
     Я передал телефонную трубку дежурному, забрал рядом стоявшую сумку и направился к двери.
  -Большое спасибо! - сказал я сержанту на прощанье. – Вы мне очень помогли. Без вас я даже и не знаю, как бы провёл эту ночь…
   - Это наш долг, - спокойно сказал сержант.

    Найти общежитие по указанному адресу мне не составило труда. Через полчаса я уже стоял у проходной общежития, где меня ждал Валет. Радости его не было конца. Мы давно друг друга не видели, он за всё пребывание в Москве приезжал в деревню, в отпуск, только один раз, и мы тогда даже толком не успели поговорить. А тут… Такая встреча! Да ещё в самой столице. Пока мы завтракали, я рассказал,  где накануне, после приезда в Москву,  успел побывать. Валет был просто ошеломлён.

     -Три года с лишним я живу тут, но, честно говоря,  Москвы  не знаю. Во всяком случае, могу сказать точно, что знаю её меньше, чем ты. Даже вот за все три года не выбрал времени сходить на Красную площадь и посетить Мавзолей Ленина. Всё некогда было. Никто не поверит,  но это так. Скажи, какие у тебя планы на завтра?
    -Думаю съездить ещё на сельскохозяйственную выставку и сходить в кино. А потом – домой, в деревню.
    -Хорошо. А пока ложись в нашей комнате на любую кровать, пока ребята на работе, и отдыхай. Хочешь,  спи, хочешь,  читай газеты, вон там на подоконнике. Вот тебе ключ, закроешь дверь, когда уйдёшь, а придёшь обратно рано, не стесняйся, вахтёр тебя пропустит – я ему скажу. Сегодня я тебя никуда не отпущу – домой уедешь завтра. Пока!

     Валет ушёл. Вернуться он обещал  часам к пяти дня. За это время, как я размышлял, лёжа на жёсткой и скрипучей железной кровати, я успею побывать не только на выставке. Так оно и вышло. Примерно, через час я отправился к ближайшему метро, доехал до кольцевой линии и пересел на нужную ветку. Я быстро освоился с особенностями и преимуществами подземной езды, и иногда ездил от станции к станции, чтобы полюбоваться удивительными и разными видами подземных дворцов, блестевших в ослепительном свете множества плафонов и люстр. Что же касается Всесоюзной сельскохозяйственной выставки (ВСХВ), то это особый разговор. Я ходил по её территории по дорожкам, посещал павильоны, и мне казалось, что всему этому путешествию по выставочным залам и павильонам не будет конца. Потом, уже приехав домой, я излил в шуточных стихах моё восхищение этим выдающимся ансамблем, равным которому в мире ничего не было. 

     Мне показалось мало того, что я увидел внутри, и я решил обойти выставку по периметру с внешней стороны. Полностью пройти этот путь мне не удалось, но зато я наткнулся, прогуливаясь по окрестностям, на здание Всесоюзного государственного института кинематографии (ВГИК). Я остановился перед скромной квадратной вывеской, прибитой на стене, размером не более 60 сантиметров по диагонали, и стал в раздумье. Не впечатляло. Я ещё тогда не разделял двух понятий ВГИК и Мосфильм и потому серьёзно засомневался в том, что вот в этом небольшом, спрятанном за зеленью деревьев, невзрачном здании, готовятся такие шедевры советского кино, как «Учитель», «Кубанские казаки», «Весёлые ребята», «Волга-Волга». С одним лишь можно было согласиться: здесь готовили тех, кто эти фильмы создал.

       Меня уже влекло сюда абсурдное желание, - я ведь уже играл на сцене! – стать актёром кино. Самое же удивительное в этой абсурдной для меня, неосуществимой, идее было то, что я, действительно, ровно через год чуть ли не стал участником съёмок одной из выдающихся кинолент того времени, когда в Крыму снимался кинофильм «Овод», в котором  главную  роль играл  знаменитый киноактёр Олег Стриженов. Но об этом – потом. Более того. Ещё через год, я стал писать пьесы и играть в многоактных спектаклях не последние роли, а, в конце концов, стал готовиться к учёбе –  на режиссёрском отделении. Какие повороты только не устраивала  судьба с моей неуёмной претенциозностью!

        В приподнятом настроении, отчасти оттого, что мне уже некуда спешить,  и что ночлег в общежитии мне обеспечен, я возвратился на станцию метро и по той же линии, по которой ехал сюда, отправился осматривать Ботанический сад, который располагался у одноимённой станции метрополитена.  Он меня разочаровал. И я, спустившись обратно под землю, двинулся по той же самой ветке, только в обратном направлении, северо-восточном. Доехал я до последней станции и вышел наверх  у какого-то моста. Не сразу сообразил, что это – часть московской кольцевой автодороги. За нею, вернее за длинным мостом, переброшенным через эту дорогу,  начинались какие-то длинные ряды деревенских изб и домиков. Из указателя, стоявшего неподалёку, я извлёк необходимую информацию: это было старинное село Алексеевское. Пройдя мимо двух первых полуразвалившихся халуп, я понял, что тут мне делать больше нечего,  и отправился в обратный путь, по тому же мосту, в направлении метро.  Временем я уже не располагал, шёл шестой час,  и я отправился в общежитие, как мы и договаривались с моим другом Владимиром Антошиным.

      Наверно, я тогда очень завидовал ему: в Москве он был не один; по крайней мере, тут проживала его тётка, бывшая наша соседка в деревне и дочь старика Лазаря, умершего вскоре после войны. Звали её Лидой, в деревне её называли Лидкой Лазаревой, вышедшей из абсолютной нищеты. В деревню она приезжала потом только один раз, видимо, для того чтобы побывать на родине и показать себя, похвастаться нарядами и столичной выправкой. Но была тут у него ещё одна тётка, коренная москвичка, приезжавшая не раз гостить к Нюшке в деревню вместе с мужем и с дочерью. Гостили они недолго, так что и саму тётку, и особенно её дочку, нашу ровесницу, я так и не успел толком рассмотреть и запомнить. Но я не знаю, были ли  у Вовки Антошина (Валета) какие встречи с его родственниками. Судя по его рассказам, - не были. Однако, это не мешало мне думать, что Валет попал на завод в Москве не без помощи этой семьи. Вечером в общежитии мы   разговаривали, вспоминая детство, а я подробно рассказывал другу о судьбе деревенских ребят. Беседа эта длилась долго, она затянулась далеко за полночь, благо   кровать мне по просьбе Валета уступил его сосед по комнате, уходивший работать в ночную смену.

        На другой день я стал готовиться к отъезду. Но поскольку мой поезд с Курского вокзала отходил вечером, времени у меня было достаточно на то, чтобы побывать в Музее В.И.Ленина на площади Революции, в  кинотеатре «Октябрь», пройтись по улице Горького к памятнику Пушкина, съездить в Лужники и, наконец, совершить длительную поездку на автобусе и трамвае в с. Коломенское. Планов для посещения этого исторического места у меня не было. Просто, пересаживаясь из одного транспортного средства в другое, и бесцельно разъезжая на троллейбусах, трамваях и автобусах по московским улицам, я случайно обнаружил, когда слез с трамвая на последней остановке, что нахожусь в Коломенском. Пробыл я тут долго. Но из всех достопримечательностей этого подмосковного села  в памяти моей остались только две церкви:  церковь Вознесения и церковь Казанской иконы Божией Матери.  Я вспомнил о полуразрушенной во время войны Подчерневской церкви с таким же наименованием – Казанской Иконы Божией Матери – и мне, убеждённому атеисту,  почему-то вдруг стало грустно.

        Оттуда, уже в  седьмом часу вечера, я отправился со многими пересадками на Курский вокзал, а на пути остановился на площади трёх вокзалов, - Ярославском, Казанском и Ленинградском,  - но долго там не задержался, а лишь прошёлся по их залам, после чего прибыл по кольцевой ветке метро на Курский вокзал. Час или полтора оставалось до отхода поезда Москва-Симферополь, и я использовал это время, чтобы познакомиться с «окрестностями», с улицами,  прилегавшими к территории вокзала. Домой я прибыл без происшествий, наполненный такими впечатлениями от путешествия, которые остались в памяти на всю жизнь.

      На третьем курсе в училище у меня  заметно прибавилось забот. Меня избрали старостой курса. Я сдружился с ребятами. Нас в группе из 30 учащихся, было пять человек: три Анатолия и два Евгения. Анатолий Харитонов, Анатолий Овсянников и Анатолий Фёдоров. С двумя первыми у меня была тесная дружба    и много общих интересов, а вот с Евгением Ануфриковым, Анатолием Фёдоровым мы были просто хорошими приятелями. С Овсянниковым у меня были встречи в деревне, когда он приезжал меня навестить. Он был серьёзным, умевшим ценить основательность в жизни, молодым человеком. Мы с ним лёжа на тёплой печке в морозную холодную зиму грелись в нашей деревенской хате и долго разговаривали о своём житье-бытье. Окончив училище, Анатолий Овсянников ушёл в армию, служил в воинской части где-то под Новгородом и писал оттуда мне письма. Как сложилась его дальнейшая судьба, мне не было известно. И как сложилась судьба ещё двух моих друзей из училища, я тоже не знаю. Разбросала нас жизнь, и мы больше не встречались. Особенно тесными были мои связи с Харитоновым, неунывающим и всегда остроумным, с большой творческой жилкой парнем. Мы никогда не сидели с ним за одной партой, но его близость я всегда ощущал. Это был искренний, всегда относившийся к себе самому с некоторым юмором, не по годам развитый физически человек. Как-то я заметил ему на перемене:

   -Толя! А знаешь, что в целом  означают первые, заглавные,  буквы твоего имени, отчества и фамилии?
   -Нет.
   -А вот смотри: первая буква фамилии Харитонов – Х. Так? -Так.
  -Первая буква имени Анатолий –А. Верно?
   -Ну? Что дальше?
   -Первая буква отчества Михайлович…
   -М! – произнёс он сам, пока не догадываясь, к чему я клоню
   -А теперь соедини эти буквы в одно слово – что у тебя получится?
   -Х…  А…  ХАМ, - выпалил он радостно, удивившись такому буквосочетанию, ничуть не оскорбившись значением этого слова.

      И пока наша низенькая учительница по физике Нинель Леонидовна Сокович, открыв дверь и по обыкновению поправляя очки на переносице, с умным видом, не спеша шла к столу, Толик Харитонов уже стоял у доски.  Овладев сразу вниманием всей группы, он  заявил:
    -А знаете, как меня зовут?- и хитрая улыбка озарила его полное лицо: - ХАМ.
    Все покатились со смеху, а Толик невозмутимо взял мел и крупными буквами вывел на доске слово ХАМ, одновременно расшифровывая его:
   -Харитонов. Анатолий. Михайлович.

     Группа продолжала хохотать, а вошедшая Сокович, милая и добрая наша «физичка», удивлённо посмотрела своими близорукими глазками на сошедшую с ума группу и на Харитонова, который завершил уже своё дело у доски и стал так, как будто он только что решил на доске сложную задачу – лицо его сияло. А  Нинель Леонидовна, воззрившись снизу вверх на то, что было написано на доске и,  совершенно ничего не понимая, с великим спокойствием, которым у нас обладала только она, медленно переводила взгляд с доски на учащихся и снова с учащихся на доску. С каждым разом её лицо выражало неподдельное,  почти детское, удивление. Это в ещё большей степени придало весёлости группе. А Толик, этот потрясающий «комик в себе», как ни в чём не бывало,  пояснил:

    -Вот как теперь меня зовут, Нинель Леонидовна. ХАМ. То есть, расшифруем: Харитонов Анатолий Михайлович.
      Милая Нинель чуть-чуть склонила набок голову, как бы говоря: «Ну что с тобой поделать, неисправимый ты шутник, Харитонов!» И лицо её, наверно, впервые за все эти годы, проведённые с нами, расплылось в широкой, обворожительной  улыбке. Толик начал стирать с доски написанное им явно неоднозначное слово, приговаривая:
      - А знаете, Нинель Леонидовна, на кого я похож сзади?
      Учительница, раскладывавшая в это время на столе журнал и учебники, невольно повернула голову в сторону не унимавшегося Харитонова, видимо, для того, чтобы убедиться, на кого он похож сзади. Толик, не поворачиваясь, тряхнул разросшейся копной чёрных волос  и объявил громко, с намеренно-трагической серьёзностью,  на весь класс:
    -На Чернышевского.
       Раздался опять смех. А Нинель Леонидовна в своём обычном спокойном тоне предложила:
   -Садись, садись…
И снисходительно добавила:
    -Чернышевский…

     Это означало, что шутки кончились и пора приниматься за серьёзные учебные  дела. Сама Нинель Леонидовна, наверно, думала тогда о происхождении собственного имени, всегда вызывавшего у нас чувство романтической возвышенности и какой-то неведомой загадочности. Мы ещё  не знали, что это имя, по её недавнему французскому  происхождению, имело тайный, политический, смысл.  Если его прочесть наоборот, то получится фамилия вождя первого в мире  пролетарского государства:  Ленин.   Но самое интересное во всей этой истории заключалось в том, что мне она впоследствии помогла обнаружить исчезнувшего на долгие годы из моего поля зрения Анатолия Харитонова. Читая как-то случайно попавшую под руку в Интернете книгу воспоминаний самарского автора, я напал на страничку, которая меня очень заинтересовала и обрадовала. Незнакомый мне мемуарист, бывший ученик моего давнего друга, рассказывал, как пришёл к ним на первый урок по истории молодой учитель и первое, что он  сказал, представляясь своим ученикам, было следующее: «Зовите меня просто ХАМ». Автор книги не стал упоминать фамилию, имя и отчество учителя, но мне сразу стало ясно, что после окончания ОГПИ друг моей юности Анатолий Харитонов направлен был в одну из средних школ то ли Брянска, то ли Саратова. 

       Но было это потом, много лет спустя… А тогда у нас дела были действительно серьёзные. Кроме учебных занятий, после уроков мы спешили в кружки художественного творчества. Доработки ожидали копии картин
великих мастеров живописи, музыкальные репетиции по сольфеджио, отработки своих партий в струнном оркестре. А после всего этого, вечером, я шёл в Дом учителя. Там к постановке готовилась одноактная пьеса и меня пригласили на исполнение одной из ролей. Спектакль намечалось подготовить к Новому, 1954 году, чтобы поставить его на сцене Дома учителя. Репетиции были в самом разгаре… В спектакле была занята одна молодая особа, игравшая блестяще ведущие роли в спектаклях, которые шли на сцене районного Дома культуры. Звали её по-разному, кто Галиной Николаевной, кто Галей. Только я всё ещё никак не мог её назвать. Я боялся даже посмотреть в её сторону, когда мы оказывались вместе на сцене. Я не понимал, что со мною происходило.
        Странная ситуация сложилась у меня с Галиной Николаевной. Во-первых, она была старше меня лет на десять, а я всегда, - и это надо тут особо учесть, - равнодушно относился к женщинам как женщинам, тем более «старухам». Меня никогда к ним не тянуло. Но это был особый случай, стремительный и скоропреходящий. Это было какое-то наваждение, какое-то помутнение разума, полная потеря себя. Но самое главное заключалось в том, что она даже и не стремилась к этой ситуации, эта ситуация, как вихрь, складывалась стремительно сама собой. Моя полудетская влюблённость достигла верхней точки тогда,  когда эта молодая  особа, которая вела себя раскованно и весело  в отношениях с окружающими, в канун  Нового года после  репетиции спектакля  в Доме учителя, вдруг  быстро подошла ко мне в зале, где в полумраке пары молодых и немолодых людей кружились в вальсе, схватила меня сидевшего в сторонке за руки и потащила в круг танцующих. Я безотчётно принял это предложение,  и мы закружились в танце, сначала быстро, потом всё медленнее. Её глаза светились, очаровательная улыбка не сходила с её лица. Я был на седьмом небе от счастья.
     -Зачем ты носишь этот шарфик? – вдруг спросила она, показывая взглядом на коричневую тряпку, которой я обвязывал «по моде» воротничок полосатой рубашки «апаш».
      Мне показалось, что она не спрашивала, а вопросом как бы делала мне замечание. Не выпуская её правой руки из своей, я дотянулся нехотя до своего экзотического галстука и, вытащив его легко из-под воротника, скомкал и положил молча в карман. Галя улыбнулась и тихо произнесла:
     -Не надо было этого делать.  Он так идёт тебе…
    Музыка прекратилась, и все вдруг засуетились, собираясь домой. В зале зажгли люстру, и Галина Николаевна, ничего мне не сказав на прощанье, ушла за кулисы с директором Дома учителя, молодым и галантным режиссёром Фединым, мужем нашей учительницы по истории Раисы Павловны. Он просто мягко взял её за локоть и увёл из зала. Жест этот мне показался вполне естественным. Но в моей душе продолжало всё кипеть и клокотать. Два месяца не оставляла меня эта страсть, какое-то тупое и безрассудное желание найти Галину Николаевну, в крайнем случае, выследить тайно, где она живёт, придти к ней с объяснением,  а там что будет, то будет… Всё это время, на грани какого-то странного состояния беспричинной эйфории в моей голове назойливо и навязчиво звенел с надрывом мотив популярного старинного шлягера «Крутится, вертится шар голубой»:

                Крутится, вертится шар голубой,
                Крутится, вертится над головой,
                Крутится, ве-е-ертится,  хочет упасть…
                Кавалер барышню хочет украсть.

                Где эта улица, где этот дом?
                Где эта ба-а-арышня, что я влюблён?

 
 И я нашёл дом, где она жила на квартире у какой-то хозяйки.

                Вот эта улица, вот этот дом…

      Дом стоял чуть поодаль от основной дороги на возвышенности, заросшей репейником, колючками и крапивой. Я пришёл к этому дому, когда совсем стемнело. Вызывать на улицу Галину у меня не хватило бы смелости, поэтому я мужественно и упрямо ждал, когда она сама выйдет из дома по какой-нибудь необходимости. Вот тут-то, я, как мне казалось, и поговорю с ней. А, возможно, и ничего не буду говорить. Зачем? Разве не ясно, почему я тут торчу под окнами уже целый час и жду её появления, как некоего божества. Я ещё простоял здесь, глядя на тёмные окна дома, целых два часа, а, может, и больше. Но двери не скрипели, в комнатах за тёмными окнами никто не стучал, и на улицу никто не выходил.
               
                Вот эта улица, вот этот дом.
                Нет только барышни, что я влюблён…

      У меня уже начала созревать вполне реальная и далёкая от страстей мысль о том, что я тут стою напрасно, что Галя не приходила домой и что, вероятнее всего и страшнее всего, тут её уже давно не было,  и что она уехала в неизвестном направлении. От одной этой мысли я приходил в отчаяние. Но по мере усталости душа моя начинала постепенно приходить в нормальное состояние, хотя разочарование всё ещё оставалось на её дне и грызло моё разболевшееся сердце.
      Я решительно повернулся, - именно так: решительно, а не как иначе, - и быстро зашагал к своему дому на улице Свердлова. Больше я Галину Николаевну не видел. А некоторое время спустя и вообще охладел к её образу. Более того, она стала мне противна, как были противны мне все гулящие. Я доподлинно узнал тогда, что эта Галина Николаевна, участница драматического коллектива районного Дома культуры, была любовницей Михаила Голигузова.
    Перебирая в памяти своих «богинь» с моей тайной и безответной полудетской влюблённостью, я вдруг совсем случайно (а, может быть, и опять не случайно, кто знает!)  у себя на столе обнаружил «Как бы книгу» А.Ермакова, только что вышедшую из печати в местном издательстве «Вешние воды». Перелистывая книжку, я – тоже совсем случайно! – наткнулся на название маленькой заметки на одной из её страничек: «Даму звали Эльвира». И поскольку автор «Как бы книги» жил в Болхове  в то время, когда я там учился, меня заинтересовала его информация об «Эльвире», которую я хорошо знал и помнил. Тогда писатель был на десять лет моложе её, а мы с нею были почти ровесниками. Он писал о ней, уже падшей, и его оскорбительные клички в адрес героини были оправданы. Но он не знал об Эльвире ничего в расцвете её красоты и ослепительного юного обаяния шестнадцатилетней школьницы. Она не была моею подругой, и вряд ли замечала меня, как партнёра в танцах, влюблённая самозабвенно в свою молодость и красоту. О её ответных чувствах я даже мечтать не мог: она всегда появлялась в Доме культуры со своей круглолицей и тоже очень симпатичной школьной подругой. Они внезапно появлялись и также внезапно обе исчезали. У меня не было к ней влечений, связанных с помутнением разума, как было это с Галиной Николаевной. Мой мозг был абсолютно трезв, и я ни на что большее, чем  два-три танца, не рассчитывал и не сожалел об этом.

     Эту Эльвиру, наверно, никто не знал, кроме меня; не знал её, естественно, и А.Ермаков, который тогда был дошкольником. Он узнал её в самые отвратительные и трагические дни для неё, но описал это   время в скупых строчках с великой силой своего таланта. Он вспоминал эту «даму», видать, по рассказам подзаборной стаи, с которой общался в подростковые годы, говорил, что поклонники  ей писали в общественных туалетах стихи. Всё это я допускаю, всё это могло быть. А лучше сказать, этого просто не могло не быть. Но А.Ермаков не знал Эльвиру в её школьные годы, точнее,  до её падения. И до этой трагедии она не переставала мне светить, как солнце, наполняя мою душу неизъяснимой теплотой. И я писал ей стихи, не пытаясь их даже переслать в её адрес или изобразить на заборах городских улиц. Именно по этим стихам я внезапно вспомнил о ней, когда раскрыл на той страничке «Как бы книгу», где стояла в заголовке небольшой информации  надпись: «Даму звали Эльвира». Я отыскал это стихотворение у себя в старых записных книжках. Идеализированная мною девочка была тут описана в ярких красках такой, какой я её хотел видеть: не летящей, как метеор, а тихой и скромной:
               
Далеко-далеко,
Где лишь улиц начало,
Где на речке под солнцем
Играет волна,
В белом домике ты
За последним кварталом
Как всегда проживаешь
Тиха и скромна.

Потолок над тобой
Опрокинулся хмурый,
Ты вздыхаешь от скуки,
Уроки кляня.
Почему ж не бываешь ты
В Доме культуры,
Дорогая подружка,
Эльвира моя.

    Такая вот произошла со мною история. Но случилось это чуть позже,  через год, на последнем курсе,  а тогда  я ещё не вышел из подросткового возраста и считался как бы несовершеннолетним и взбалмошным недорослем. Но есть в этих эпизодах моей тогдашней жизни и некоторые поводы к размышлению. Как я сейчас понимаю, они не только уводили меня от одиночества, наполняя эту жизнь яркими красками. Они будили моё полудетское воображение и становились неиссякаемым источником творческого, в том числе и, главным образом, поэтического вдохновения. Независимо от того, какие цели я тут преследовал: хотел ли я стать поэтом или просто сам для себя стремился выразить в словах душевные переживания. «Я помню чудные мгновенья!» - так бы я сейчас сказал о них, перефразируя чудные стихи  Александра Сергеевича Пушкина, написанные им о какой-то, тогда никому не известной,  девочке    и оставшиеся в веках. Но и он, гениальный поэт, как и наш замечательный автор "Как бы книги", не пощадил её, уже падшую, в известных строчках одного из своих писем.

    Учебный год, - третий год моей учёбы, - прошёл в заботах. Я перешёл на последний, четвёртый курс, и летом на каникулах укатил в далёкое путешествие  - в  Крым.   Что я видел в этой поездке и что испытал,  это, конечно, достойно особого рассказа.    

      Уезжая из Орла, я решил  делать остановки на день или два в больших городах. Первой такой остановкой была остановка в  Курске. Проехав от вокзала на трамвае через весь город до самого КЗТЗ – Курского завода тракторных запчастей, я опять вернулся на трамвае и переночевал в гостинице  недалеко от медицинского института.  Утром отправился на вокзал и выехал в Белгород. Но в Белгороде ночевать не стал, а, потратив на осмотр города несколько часов, взял билет до Харькова. Дня для осмотра Харькова мне бы не хватило, поэтому тут я решил остановиться на ночь в привокзальной гостинице «Красная Москва». Отдохнув там некоторое время, я отправился путешествовать по городу. Зашёл на  рынок, оказавшийся в это время почти пустым, полюбовался на величественный православный храм,  располагавшийся неподалёку,  и трамваем поехал к центру. Оттуда, свернув почти под прямым углом, доехал до конечной остановки, прошёлся по знаменитым окраинным улицам Харькова, которые тогда служили  пристанищем преступного мира,  и вернулся в гостиницу. Харьков – первый большой украинский город, в котором я решил сделать остановку. В других крупных городах республики – Днепропетровске, Запорожье мне остановиться не пришлось: в Днепропетровск поезд пришёл в полночь, а в Запорожье – ночью, когда я уже спал. Удалось полюбоваться лишь величественной ночной панорамой Днепропетровска, утопавшего в свете неоновых огней, да, если мне не изменяет память,  видом на Днепр, который  в ночном городе почти не просматривался. Но всё равно я старался не пропустить этого момента, не спал до 12 часов ночи и мысленно читал себе самому гоголевские строчки: «Чуден Днепр при тихой погоде…»

       Проснулся я рано с тем, чтобы не пропустить своеобразных украинских пейзажей с ровными степными просторами, с длинными рядами белых домов станиц и сёл, утопавших в зелени садов и палисадников. Время было жаркое, страда была в самом разгаре. По широким и ровным полям спелой пшеницы ходили комбайны, а уже через несколько минут езды эта картина сменялась полями кукурузы и  цветущего подсолнечника, отчего его корзинки  казались при ярком солнечном свете золотыми. Во второй половине дня  показалась на горизонте бескрайняя гладь водного пространства. Детской радостью наполнилась моя грудь: «Ну, наконец-то, я приехал к морю!»  Каким же было моё разочарование буквально через несколько минут, когда я увидел перед собой через окно вагона совсем не Чёрное море. И даже не Азовское море, а  Сиваш с его  лиманами. 

     Оказывается, до Чёрного моря было о-го-го! сколько километров, и надо было ещё ехать и ехать, и всё равно наш поезд Москва-Симферополь меня не довёз бы до моря. А ещё надо было миновать Джанкой…  Но Сиваш и Перекоп позади – и это было уже кое-что, это уже Крым! Сейчас, когда я пишу эти строчки,   вспоминаю то далёкое время, когда не было необходимости россиянам «крымнашить» по милости Хрущёва и Ельцина.  И когда  в честь трёхсотлетия воссоединения Украины с Россией в мае того же года я писал стихи, опубликованные тогда же в мае  под символическим названием  «Великая дружба»:


Вот уже триста лет украинский народ
Вместе с русским великим народом
По пути одному к светлой жизни идёт,
Крепнет сила его с каждым годом.
………………………………………..

Ещё лучше, богаче страна в этот год .
Хороши её горы, равнины.
Украина растёт, Украина цветёт –
Нет прекрасней моей Украины!

       И это были не пустые пропагандистские строчки, это были слова откровенного выражения чувств обоих наших братских народов – украинского и русского. Да и мои чувства во многом связаны с Украиной: там, на Донбассе, долгое время жили мои предки, родные и близкие. Боже мой! До какого же маразма под влиянием злобной пропаганды Штатов и Западной Европы надо было дойти людям уже во втором поколении, - не всем, а их мерзкой и оголтелой ничтожной  части, - чтобы подскакивать в бесноватом угаре и в сатанинской пляске на майдане в украинской столице и выкрикивать зверино-утробным голосом: «Смерть русским!».

    В Симферополе я пробыл два дня, исходил его вдоль и поперёк, побывал на раскопках, посмотрел какой-то кинофильм,  а вслед за этим отправился пешком по гористой дороге через село Первомайское к перевалу, с намерением перевалить через Крымские горы и выйти прямо к морю. Увы! Сил моих хватило только на два километра пути, и я,  первой попавшейся попуткой благополучно добрался до перевала. Какой же изумительной предстала  передо мной ярко синяя гладь Чёрного моря с этого перевала!   Через несколько минут я был уже в Алуште, небольшом курортном городке расположенном у подножия горы рядом с морем. Сразу поселился в гостинице «Магнолия» и отправился на пляж, - если это каменистое место можно было назвать пляжем, - загорать. Я не просто тогда загорел, я, в буквальном смысле слова, обгорел на жарком южном солнце. Моя обгоревшая кожа слезала с тела лохмотьями, так что ночь я провёл не в сладком сне, а в мучениях.

      Утром, проснувшись и плотно позавтракав, я вышел за город и пешком решил пройтись до Ялты. Мною руководило тогда не только желание ничего не упустить из прекрасных видов черноморского  побережья и   насладиться красотами бирюзового моря, но и стремление как можно меньше тратить денежных средств. А их у меня в кармане было с гулькин нос. И всё-таки пришлось раскошелиться. Дорога была в гору узкой, извилистой, смотреть было не на что, и я тормознул какую-то легковую попутку.  Не доезжая до Массандры, до знаменитого Ботанического сада, на самой вершине горы я заметил целый ряд дворцов, построенных в  старом европейском стиле, и сразу сообразил, что это – всего лишь кинематографическая бутафория:  в Крыму тогда шли съёмки фильма по известному и любимому мною роману Э.Л.Войнич  «Овод». В моей памяти ещё сохранилась сцена последней  встречи Артура с Монтанелли, а в голове звучало: «Я верил в тебя как в бога, а ты лгал мне всю жизнь!» В роли Артура снимался   великолепный актёр Стриженов.

     У Ботанического сада я попросил водителя остановиться и вышел из машины. Осмотр этого замечательного, огромного зелёного массива, занял у меня не менее двух часов. А отсюда я прямо направился в Ялту, благо оставалось идти немного. Я переночевал у какой-то хозяйки, сдававшей жильё, сходив предварительно в кино, потом начал осмотр примечательных мест города. Запомнился из них мне только Дом-музей А.П.Чехова, стоявший почти на середине горы, куда я добирался долго почти по отвесной  каменной лестнице. Но самым впечатляющим и интересным для меня было тогда посещение Ялтинской киностудии. Войдя внутрь первого же очень экзотического помещения, - а это было тоже сооружённое  в итальянском стиле, с высокими стрельчатыми сводами здание, - я сразу заметил множество людей, снующих туда-сюда по этому замку, в старинных европейских костюмах и с нагримированными лицами. Это были статисты, готовившиеся к массовкам. С ними уже работали помощники главного  режиссёра. У меня перехватило дух от этой экзотики, и я   смело обратился к первому попавшемуся распорядителю и спросил:
       -Как можно записаться на съёмки фильма «Овод»?
      К моему удивлению мой вопрос ничуть не смутил работника киностудии.
       -Пойдёмте со мной.
      И он потащил меня вглубь зала, где уже стояли в очереди мужчины и женщины,  похожие на испанцев и итальянцев.
       -Становитесь. Когда вас запишут в завтрашнюю массовку, подойдите ко мне, я вам скажу, где надо будет переодеться и наложить на лицо нужный грим. Вам придётся сидеть на паперти у входа в этот храм и выполнять действия режиссёров и операторов. Надеюсь, вы знакомы с правилами поведения на съёмках?
      -Конечно! – бодро откликнулся я тоном,  не допускавшим никаких сомнений в моей компетентности.

       И он исчез в общей толпе актёров и статистов А я остался в проходе в смятении чувств. Первое, что бросилось мне в голову, было: а кого мне придётся изображать,  и не буду ли я выглядеть посмешищем в глазах зрителей, когда «Овод» выйдет на экраны. Ведь мне наверняка придётся сидеть на паперти  бутафорского «храма» в толпе нищих или бродяг, просящих подаяние. Такая перспектива меня совсем не обрадовала. Промучившись ещё несколько минут в противоречиях с самим собой,  я стал медленно удаляться из помещения…
   В Крыму, в Ялте, в тот памятный 1954 год, у той самой паперти бутафорской средневековой церкви, где  я, по соображениям помощника главного режиссёра должен был изображать нищего бедолагу, просившего подаяния у прихожан,  заинтересовал меня один  талантливый портретист, мастер делать из чёрной бумаги силуэты в профиль, мужчина лет пятидесяти, просто виртуоз, собравший вокруг себя целую толпу желающих оставить себе  на память   портрет с поразительным сходством. Пристроился в конце очереди и я, мальчик из захолустной российской деревеньки Петрищево,  в сереньком пиджачке и в кепке, чуть сдвинутой на затылок. Так и изобразил он меня в этом экзотическом для Юга наряде. Но самое интересное в данной истории было впереди. Ровно десять лет спустя я вновь встретил этого, уже почти облысевшего, сгорбленного и располневшего человечка,   всё так же часто моргавшего маленькими круглыми глазками  и всё так же помогавшими его удивительному искусству своими  постоянно пожёвывавшими  влажными губами. Встреча состоялась в вестибюле МГУ на Ленинских горах. Только людей к нему в очереди было совсем мало. И я вновь встал в ту небольшую очередь и вновь заполучил от старого виртуоза , мастера делать силуэты, но уже уставшего от жизни и от своей работы, которая клиентов теперь не восхищала сходством. Долго хранил я свой второй силуэт, лишь отдалённо напоминавший мне о моём новом профиле. Может быть, поэтому я так небрежно отнёся к выполненному заказу, а спустя некоторое время он исчез из моих личных бумаг. Куда он подевался, не помню, я так и не смог его в своём  архиве найти. Пытаюсь сейчас вспомнить детали крымского эпизода и сравнить его с последующим временем. Неизвестный мне портретист в свои более ранние годы, конечно, творил чудеса. Потому и запомнился он мне с такой полнотой от той поездки в Ялту.  В левой руке он держал кусочек чёрной бумаги, а в правой – маленькие ножницы. Ни на ножницы, ни на бумагу мастер не смотрел; он смотрел на «натуру», а в это время его пальцы, вооружённые ножницами, делали своё дело.    Вся эта процедура занимала у него не более двух минут.

       Через некоторое время, почти забыв о своих притязаниях стать кинозвездой, я сидел на каком-то огромном отполированном морским прибоем камне и думал, что же со мной только что произошло. Передо мной было тёплое, изумительной красоты море, и я решил не терять времени на пустые мероприятия:  Ялта была моим конечным пунктом в путешествии. После обеда я уже был на автовокзале. На рейсовом автобусе я отправился в обратный путь, -  а это около ста километров, - в Симферополь, откуда намеревался сразу  выехать в  Орёл. Но – не тут-то было! Я простоял в очереди за билетом на скорый поезд не менее пяти часов. Нагрузка на организм, полученная ранее, стоянка в очереди без крошки хлеба во рту, продолжавшаяся весь день жара, - всё это вконец истощило мои силы, и в тот самый момент, когда я, получив долгожданный билет, отошёл от кассы, голова моя пошла кругом. Я еле дошёл до ближайшего дивана и свалился на него, потеряв   сознание. 

      Очнулся я в каком-то зале, заставленном двухметровыми фанерными перегородками, за которыми так же, как и я валялись на больничных железных кроватях попавшие в беду пассажиры. Это отгороженное помещение служило карантином: здесь лежали пациенты, снятые с поезда или приведённые из залов. Кого хватил солнечный удар, кто просто  перегрелся на солнце, кто получил травму. Отдельно от всех стояло несколько коек, в том числе и моя. Здесь находились больные, заражённые москитной лихорадкой, которая тогда начала свирепствовать на побережье. С этим диагнозом я провалялся тут десять дней. Мне при выписке вернули перебитый компостером билет и в сопровождении санитара отправили на перрон, к уходившему в сторону Москвы поезду.  За время переезда, - а это около семнадцати часов, - я успел поспать и хорошо отдохнуть, так что к моменту прихода поезда в Орёл я уже был почти полностью здоров.

      Чтобы не пугать своим истощённым видом бабушку, - что же это за отдых на курортах, да ещё «в Ялтах», если оттуда приезжают отдыхающие совсем убитыми! – я отправился сначала к своей тётке  Ефросинье («Апросе») и к своим двоюродным братьям в деревню Александровку. От неё до Петрищево надо было ещё шагать семь километров, а силы мои были и без того на исходе. Мы часто ходили в гости к тётке, так что она совсем не удивилась моему приходу, а сразу же начала суетиться у печки, чтобы приготовить гостю обед.  Я здесь окончательно пришёл в себя, гордый тем, что в моей душе и в моей голове за путешествие на Юг теперь было столько незабываемых, бесценных впечатлений.


            Впечатления от поездки в Ленинград.
            Окончание педучилища

         Учёба на четвёртом, последнем,  курсе училища была не менее насыщенна и ярка, чем за все предыдущие годы. Меня освободили от обязанностей старосты группы и избрали секретарём комсомольской организации всего четвёртого курса. Пошли собрания, заседания, подготовка и сдача необходимых документов, отчёты на бюро. Вся эта документация вместе со списками членов ВЛКСМ обеих групп курса хранится у меня в архиве до сих пор. Этот материал, в оригинале я никому не передавал на хранение, он остался у меня как память о прошлом, о том времени учебы в Болховском педагогическом училище, которое не идёт ни в какое сравнение по степени влияния на мой интеллект и психику ни с какими последующими годами учёбы и работы. Могу только сказать, что лучшего времени в моей жизни, как эта жизнь, проведённая в стенах училища и за его пределами, у меня больше никогда не было. Даже если учесть сугубо трагические, страшные для меня, ситуации, когда я находился буквально на грани…

        Одним из таких трагических эпизодов был случай  внезапного заражения в Крыму, который мне принёс москитную лихорадку вместо ожидаемого отдыха.   Второй не менее трагический случай, о котором я до сих пор вспоминаю с великим содроганием, произошёл в начале учебного года, в самом конце осени, когда я возвращался по обыкновению домой после занятий. Возвращался я на велосипеде по замёрзшей земле, но снега ещё не было. Однако сильные морозы уже прочно сковали льдом водоёмы, так что можно было готовить  коньки. Я съехал с пригорка  по дороге от деревни  Болотово к хвостику огромного Толубеевского пруда, где мы летом обычно купались и загорали,  проводя время на каникулах. Пруд основательно, как я предполагал,  замёрз, покрывшись толстым слоем льда, таким, что он мог выдержать очень большую нагрузку. Каким же опрометчивым был я тогда!

       Впрочем, эта опрометчивость, несмотря на опыт и приобретённую с годами осторожность, как хроническая болезнь, давала о себе знать,  и не раз потом ввергала меня в пучину великих страданий. Я ехал на велосипеде по самой середине пруда, велосипед прочно держал устойчивость на льду, и ничего не предвещало беды. Но при подъезде к плотине, где глубина доходила до 10  метров,  ещё до конца не окрепший лёд издал по всему периметру характерный звук – он треснул подо мной и я понял, что дальше уже будет полынья. Мгновенно свернув к берегу, - а до него было не менее двадцати метров, - я налёг на педали. Лёд трещал, но не ломался. И только на самом подъезде к берегу, - как назло, над самой воронкой от бомбы, -  он ещё раз страшно треснул и разломился в куски под колёсами велосипеда. Они ушли под воду, но руль остался лежать на двух сломанных льдинах, а я вместе с задним колесом оказался по пояс в ледяной воде. До берега оставалось не больше трёх метров, но учитывая глубину подо мной, надежды на то, чтобы выбраться из этого месива самостоятельно у меня не было. И я в отчаянии позвал на помощь. Было не такое позднее время, и люди на соседней деревне за школой ходили у домов, давая корм скотине. На это я рассчитывал и не ошибся.
       На помощь ко мне  прибежали мои бывшие односельчане, которые поселились на деревне Татаринково. В руках у них были грабли, верёвки и доски. Они успели вовремя. Когда я ухватился за клецы граблей и за конец верёвки, лёд подо мной разошёлся и велосипед ушёл на дно.  Меня вытащили из воды, и я, понимая, что на морозе могу обледенеть и закоченеть, стремительно бросился по дороге к своему дому. Мороз не успел сковать мои ноги, хотя одежда  обледенела и мешала бегу. Наконец, я перешагнул порог дома, сбросил с себя мокрую и заледеневшую одежду и сразу же залез на тёплую печку, чтобы согреться. В доме не было никого из родных, кроме моей бабушки. Мать уехала к отцу в город Мценск, а бабушка  перешла жить  к нам из своей развалившейся хаты. Она находилась в горнице  и не слышала, как я вошёл, как разделся и как лёг греться. Но шум её встревожил,  и через некоторое время она вошла на кухню, посмотрела на печку и сказала:
      - А это ты тут? Приехал? Матери нет дома. Она ещё из Мценска не приезжала.
      Скорее всего, как я подумал, она и не приезжала оттуда домой с тех пор, как я на прошлой неделе при посещении отца был у него вместе с матерью. Они присмотрели мне в магазине тогда шикарный шевиотовый костюм. Наконец-то,  я оделся по стандарту городского жителя и теперь ходил на занятия в новеньком костюме при часах «Победа», которые мне раньше ещё подарил брат Виктор, учившийся в те годы в Тульском горном техникуме.  Отец пообещал взять нам бесплатный билет на проезд в любой конец страны – туда и обратно. Такой льготой он пользовался, как полноправный железнодорожник, так как кирпичный завод, где он работал плотником, находился в ведомстве путей сообщения. Мы долго думали над маршрутом нашего путешествия, назначенного на новогодние праздники, и выбрали себе поездку в Ленинград.  Эта поездка состоялась.

        Но вернёмся к моему несчастному случаю, о котором узнали подробности мать и бабушка от деревенских жителей.  Их он глубоко не затронул, так как  закончился более чем благополучно. Я, по их мнению, отделался лишь лёгким испугом. Они так и не узнали всей правды. От этой правды, когда я вспоминаю треск льда под колёсами велосипеда, под которым уже хватала меня за горло десятиметровая глубина ледяной воды, кровь застывает в жилах.  Бабушка так и не узнала в этот вечер, что произошло, а я ей ничего не сказал. Чтобы изгнать из тела возможную простуду, я достал из стола водки, налил граммов сто в стакан и выпил. Водка подействовала на меня благотворно. И я не заболел. Это был первый в моей жизни и последний случай, когда я пил водку. Я не пил её принципиально никогда. И считал, что в том случае не отошёл от своего принципа: тут водка для меня была всего-навсего лекарственным снадобьем.  Но скрыть от родных этот страшный случай всё равно не удалось. Я утром ушёл  доставать «кошкой» велосипед со дна уже подмёрзшего пруда. Мне удалось это сделать довольно легко,  и я доставил велосипед домой.

         Весь декабрь перед Новым годом прошёл в напряжении. Мы готовили большой концерт. Каждый день шли репетиции. Открыть  новогодний концерт предстояло  домровому оркестру  коронным номером – вальсом Андреева. Потом начал выступать училищный сводный хор. Дирижировать хором поручила учительница музыки Регина Геннадиевна мне. Ещё через несколько номеров я выступил в концерте в роли чтеца. С чтением стихов мне приходилось выступать и раньше.  Районная газета «Болховская коммуна» в одной из корреспонденций писала об этом, похвалив меня за выразительность чтения замечательного произведения В.В.Маяковского «Стихи о советском паспорте». В этот раз  к новогоднему концерту Нина Кирилловна, преподаватель литературы, предложила мне выучить наизусть полторы страницы текста из романа Н.А.Островского «Как закалялась сталь». Она была уверена в том, что я выполню задание, поскольку знала, с каким трепетом относился я к биографии автора произведения. Был такой случай на втором курсе. Нина Кирилловна на каком-то уроке предложила учащимся написать сочинение о Павке Корчагине по упомянутой книге. Но, вместо того, чтобы выполнить задание, я пустился на страницах тетради в пространные рассуждения о том, какой беспримерной по стойкости была сама жизнь Николая Островского, и лучше было бы ему писать роман не о каком-то Корчагине, а описать собственную жизнь, которая может стать примером для каждого. Сочинение предполагалось писать на оценку, которая должна была определить итог работы за полугодие. И все, конечно, старались, чтобы не ударить лицом в грязь.  И гадали, какой оценкой наградит их Нина Кирилловна. Когда спрашивали у меня, я отшучивался и отвечал, что жду «двойки». Кто бы поверил?! На следующем уроке литературы при объявлении оценок за сочинение Нина Кирилловна обо мне ничего не сказала, как будто  я на том уроке и не присутствовал. Тетради раздали. Все посмотрели на меня, сидевшего обычно за последним столом, с великим сочувствием. Я ожидал, как и предрёк себе,  «двойку»… Но никакой оценки за мою дерзкую выходку проставлено не было. Вместо оценки      учительница красным карандашом аккуратно вывела после текста сочинения пять слов: «Сочинение написано не на тему».   Теперь я должен был себя реабилитировать. Полторы страницы из романа «Как закалялась сталь» я выучил наизусть, и помню до сих пор всё до единого слова.  «Корчагин обхватил голову руками и тяжело задумался. Перед его глазами пробежала вся его жизнь, с детства и до последних дней. Хорошо ли, плохо ли он прожил свои двадцать четыре года? Перебирая в памяти год за годом, проверял свою жизнь, как беспристрастный судья, и с глубоким удовлетворением решил, что жизнь прожита не так уж плохо. Но было немало и ошибок, сделанных по дури, по молодости, а больше всего по незнанию. Самое же главное – не проспал горячих дней, нашел свое место в железной схватке за власть, и на багряном знамени революции есть и его несколько капель крови.
Из строя он не уходил, пока не иссякли силы. Сейчас, подбитый, он не может держать фронт, и ему оставалось одно  - тыловые лазареты…Что же делать? Угрожающей черной дырой встал перед ним этот неразрешенный вопрос.
      Рука его нащупала в кармане плоское тело браунинга, пальцы привычным движением схватили рукоять. Медленно вытащил револьвер.
     – Кто бы мог подумать, что ты доживешь до такого дня?
      Дуло презрительно глянуло ему в глаза. Павел положил револьвер на колени и злобно выругался:
– Все это бумажный героизм, братишка! Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения… Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай! Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной».

   Наверно, я читал слишком проникновенно.  Минуту после чтения в зале стояла тишина. А мы уже готовились к новому номеру. Вместе с нашим незабвенным Евгением Семёновичем Гороховым мы подготовили к постановке отрывок из пьесы Константина Тренёва «Любовь Яровая». Я играл роль матроса Шванди в той сцене, когда его двое конвойных вели на расстрел. Швандя пел песню. Евгению Семёновичу она не понравилась, и он предложил заменить куплет песни автора пьесы   на слова  из «Чёрного ворона». Выходя из-за кулис на сцену, таким образом, я напевал совсем другую песню, по мысли Горохова, более популярную:
                Чёрный ворон, чёрный ворон,
                Ты не вейся надо мной.
  - «Брось. Не дери собачью глотку». - Это обращённые к Шванде слова первого конвойного, роль которого мастерски сыграл Толя Харитонов.  А я, Швандя, продолжал невозмутимо петь:
                Ты добычи не добьёшься,
                Чёрный ворон я не твой.
       Потом эта песня всплывёт передо мной в другой ситуации, в реальной жизни, когда за мной из областного управления КГБ будет послан «воронок»  и начнутся  обыски и допросы. Но это было потом, лет пять спустя.  А тут, на сцене, по иронии судьбы я, матрос,  выслушивал циничные домогательства белогвардейского солдата, выходца  из кулацкой семьи:
     -«Вот ты, большевик, немцам продался, капитал с их получил, а на тот свет с собой не унесёшь».
  -  « Где уж! Не донесёшь!»- со злой иронией вторил ему Швандя.
- « А! Много, видно, загрёб?»
    --« Да, средственно».
-«Ну вот, говори, как на духу: сколько с ерманца за продажу веры-царя-отечества цапнул?»
-« Да, слава богу, не обидели, отвечал я, Швандя, первому конвоиру, Анатолию Харитонову. -  За веру по сто гульдов, обратно, на рыло пришлось, за царя по двести, а за отечество — оптом стервингами платили».
После этой реплики в зале долго не смолкал смех.
  -«Сколько жо это на царские деньги?» - опять подступал ко мне с вопросом первый конвоир.
 -« Да тысчонок, как бы не сбрехать, сорок».
   -«Где они у тебя?»
-«Деньги у тебя, хозяин, - отвечал Швандя, и эта виртуальная ситуация уж очень мне показалась правдивой и похожей на современную российскую действительность. - А у меня только душа да вша»
 -  «Врёшь! Как бы не немецкие деньги, - опять эти «немецкие деньги», о которых с экрана телевизора не переставал в 90-х скулить Сванидзе, -   не грабил бы да не убивал».
 -«Кажись, не я — ты меня ведёшь убивать. Да за это же немецкие деньги требуешь, продажная твоя шкура жирная!»

      Реплики Шванди  разносились потом в среде учащихся и повторялись, как афоризмы.

      «Странным совпадением» называл потом мой брат Виктор случай по поводу постановки отрывка из указанной пьесы Тренёва. Скорее всего, как он думал, это произошло  в начале 1954-го в Тульском горном техникуме, где он тогда учился. На одном из торжественных мероприятий был поставлен тот же отрывок из пьесы  «Любовь Яровая», где мой брат играл роль второго конвойного, а роль матроса Шванди – Павел Коган. 

      Как и предполагалось, на Новый год мы с братом Виктором отправились в путешествие, через Москву – в Ленинград. Сама поездка заняла не больше суток, и в пути не произошло ничего интересного. Ехали мы ночью, а потому спали и ничего примечательного не видели. Зато в самом Ленинграде с первого дня нас окружало столько ярких и интересных предметов, что не рассказать об этом было бы большим упущением. Итак, мы вышли с перрона Московского вокзала северной столицы и сразу  попали в объятия необычного, невиданного нами ранее, не сравнимого с Москвой, удивительного, красивейшего, как говорится, возрождённого из пепла после немецкой блокады,  города. Первое, что меня   поразило, когда я утром пошёл изучать ближайшие от Московского вокзала и площади Восстания окрестности города, так это длиннющие, выстроенные как по линейке новые ленинградские проспекты в возрождённом микрорайоне. В туманной дымке морозного утра мы отшагали по этим проспектам вдоль и поперёк не один километр. Затем начался осмотр достопримечательностей города. У нас не было гида, мы совершали свои походы, как взбредёт в голову, но куда бы мы ни направлялись, повсюду натыкались на возрождённые памятные места.

       Начали мы осмотр северной столицы  с Невского.    Нас встретил кинотеатр «Колизей». Несмотря на недостаток времени,  в кино мы всё-таки сходили, и после сеанса ( не помню, что это был за фильм) двинулись дальше по направлению к Дворцовой площади – главной достопримечательности, которая нас манила.   Добрались пешком до Фонтанки,  до её знаменитого Аничкова моста  с четырьмя бронзовыми конскими фигурами П.К. Клодта.    Дошли почти до половины проспекта и наткнулись на большой универсальный магазин «Пассаж». Как не поинтересоваться внутренним содержанием магазина? Время на это ушло почти полчаса. Тут я выбрал себе серый отличный плащ, примерил его и остался доволен. Плащ сидел на мне так, словно был сшит по заказу. И  я выглядел в нём, как лондонский денди. Оставалось к нему добавить галстук, шарф и шляпу. Все эти вещи были   куплены, и  стоило всё это тряпьё недорого. С покупкой подмышкой  я потом весь день бродил по Ленинграду. Но пока это был Невский проспект, и его ещё надо  было освоить. Мы воображали себя героями литературных произведений, известных нам по хрестоматии, и не спешили покидать Невский.  Зашли, хотя в этом не было особой надобности, так как плащ намного истощил наши денежные ресурсы, в торговые ряды под старым названием Гостиный двор. Мне сначала думалось, что само название «Гостиный двор» происходит от прежнего наименования стоявшей на этом месте когда-то гостиницы, на манер нашего Дома крестьянина. Но оказалось, что «гостями» с давних пор, да и по пушкинским сказкам, - как я это мог упустить! – звали торговый люд, купцов. Интерес к Гостиному двору сразу пропал, потому что надежды на него я возлагал иные: я думал, что здесь нам удастся за малую цену переночевать.  Не вышло. Заманчивая перспектива остаться тут ещё на один день сразу  отпала, и мы решили  сократить время осмотра города, хотя было это нелегко сделать: исторические памятники, места, связанные с биографиями известных русских писателей «золотого века» нашей литературы привлекали нас и требовали к себе внимания.

      За каналом Грибоедова остановились перед огромным полукруглым фасадом Казанского собора и были поражены его красотой. А через некоторое время мы уже были у цели. Перед нами развернулась величественная панорама Дворцовой площади и знаменитого Зимнего дворца.  Мы вошли в Зимний дворец – Эрмитаж,  долго ходили по  залам, и, казалось, что им не будет конца. Затем вышли из Эрмитажа и направились к  Петропавловской крепости.

      Измученные ходьбой по проспектам, набережным и улицам Ленинграда, мы вернулись на метро на Московский вокзал и поздним вечером отправились на поезде в Москву, а оттуда взяли курс на Мценск. Так закончилось это кратковременное, но полное самых интересных впечатлений, поездка в северную столицу. На обратном пути я написал об этом длинное стихотворение, которое в наши дни появилось на Сервере национальной русской поэзии в Интернете с тёплыми отзывами о нём моих добрых читателей. В дальнейшем я не один раз бывал в Ленинграде, - и проездом, и в командировках, - но никогда больше не получал об этом славном городе столько полезной и интересной информации.

          Но – ещё кое-что о педагогической практике. Зимой 1955 года, в январе или феврале, я был направлен для прохождения двухнедельной педагогической практики в     Площанскую начальную двухкомплектную школу. Она располагалась в семи километрах к северу от города Болхова, в селе Плоское. Туда я прибыл пешком, нагруженный учебниками, конспектами уроков, продуктами питания. Прихватил с собой из дому и музыкальный инструмент для проведения уроков пения. Это была мандолина. Дети села Плоское   ещё не знали уроков музыки и пения, и, конечно,  были очень  удивлены, что их новый учитель-практикант (а меня учительница всегда оставляла наедине с моими  учениками) прибыл с каким-то струнным инструментом, совсем не похожим на балалайку.

       Я усаживался напротив группы второклассников в то время, когда ученики четвёртого класса выполняли по моим указаниям данные им письменные задания, и, обращаясь к первой группе школьников, начинал извлекать медиатором из инструмента мелодичные звуки. Школьники были в шоке. А когда я запел под мелодию знакомую им песню, они начали подтягивать громче и громче. В хор включился и четвёртый класс, побросав свои ручки и тетради на парты, и вот уже в классе начался урок музыки и пения, совсем не похожий на все предыдущие уроки, проходившие почти в полной тишине. В класс с испугом вбежала учительница, в дверь заглядывали посторонние, думая, что учащиеся взбесились или сошли с ума. А они пели… Надо было думать, с какой восторженностью провожали они меня взглядами на улице, когда я шёл к себе домой, на квартиру. Такие случаи у меня потом повторялись при прохождении практики уже на взрослом уровне и с взрослыми учениками. Там, правда, были уроки по одному предмету. Но к этому ещё мне хотелось бы вернуться   позже.

     Не знаю, кому пришла в голову мысль не лишать меня всё-таки красного диплома. Может быть, это была инициатива нашего замечательного классного руководителя Нины Кирилловны Коняшиной. Не знаю ничего доподлинно. Но знаю только, что  после сдачи выпускных экзаменов, когда комиссия приступила к подготовке документов, секретарь училища Фаина Александровна Чванова (на ней лежала большая часть этой работы с документацией) подошла ко мне в коридоре и попросила поговорить с нашим учителем математики  о вещах, которые касаются чего-то для меня очень важного. Я нашёл Сергея Сергеевича во дворе училища сидящим на скамеечке и, разумеется, в подвыпившем состоянии. В последнее время его редко кто видел абсолютно трезвым, это сходило ему с рук за огромный авторитет среди учащихся и за исключительный талант в своей области знаний.

       -Садись, садись, - тоном нарочитого великодушия сказал он мне. – Садись. Есть к тебе от нас одно предложение…
      Я не стал интересоваться, от кого это «от нас» и подумал, не пошлёт ли он меня  сейчас за поллитровкой «Московской» в ближайший торговый киоск. Сергей Сергеевич помолчал, собираясь с мыслями, и спросил:
     -Какие у тебя «четвёрки» в семестре? По чём?
     Я сразу понял, о чём он завёл речь. Эта ситуация с тремя неудобными оценками, из-за которых я не мог получить «красного диплома», меня самого мучила в последнее время. Оказалось, что она мучила не только меня одного.
       Я медленно называл предметы, из которых был один предмет самого Сергея Сергеевича. Он сразу же махнул кистями рук, давая понять мне, что об этом даже говорить не стоит: 
       -По нему я тебе и без пересдачи поставлю «пять». Это из головы выбрось. Какие ещё?
     Я назвал зоологию и физкультуру. По зоологии я заартачился на уроке и не вышел отвечать по какой-то пустяковой причине. Анна Михайловна Громова, которая вела этот предмет на втором курсе, вывела общей оценкой мне по нему «хорошо».
     -Так. Твою физкультуру уладит Нина. Человек она – во! – и он, болтая полупьяной головой, показал большой палец.
        Я знал, что Нина Коняшина «во!» и потому вполне согласился с уважаемым всеми уже не молодым преподавателем. Но к чему он клонит, до меня пока не доходило. Начало доходить только тогда, когда он вытащил из кармана записную книжку и стал неровным почерком что-то на ней ковырять карандашом. Затем он выдрал этот лист из записной книжки, сложил его вдвое и, подавая мне, сказал: 
   -А теперь отправляйся скорее к Анне Михайловне, и непременно сейчас,  иначе она завтра уйдёт в отпуск… Тебе надо пересдать… по этой самой…
     Он  встал со скамейки  и,   чуть пошатываясь,  пошёл со двора. Только потом я узнал, что инициатором всей этой затеи стал не кто иной, как председатель комиссии, сам директор училища, Илья Антонович Умеренков.

        Изучив предварительно все документы на выпускников, как потом говорила мне Чванова, Илья Антонович остановился на моей фамилии, увидел в итоговой ведомости вкладыша почти одни отличные оценки и предложил членам комиссии пересмотреть решение на предмет запроса бланка ещё на один диплом с отличием.
       Бланки дипломов заказывали заранее сразу же после сдачи выпускных экзаменов – они определяли ситуацию. В его кабинете наступила неловкая пауза. Но после неё подал голос заместитель директора Василий Спиридонович Беляков. Как передавала наша общая любимица, «прекрасная Фаина», Беляков не сразу, но всё же подал голос:
     -Пусть походит с обычным дипломом. Я думаю, что от него толку всё равно не будет, разве лишь что кур на деревне разводить…
    Умеренков не согласился с такой оценкой. Видно было по настроению остальных членов комиссии, что меня обошли незаслуженно.
     -Ну, что, товарищи, дадим ему возможность пересдать эти предметы? Я уверен, что хорошие оценки у него появились  случайно. Они хоть и хорошие всё же, но, но если говорить прямо, не отражают его способностей. Если вы не будете против, я готов буду пересмотреть своё решение. Позвоню Подольской, чтобы она подала новую заявку. В связи с непредвиденными обстоятельствами.

     Заседание с открытым вопросом отложили. Умеренков пригласил Сергея Сергеевича и, объяснив ситуацию, попросил его уговорить меня пересдать предметы, а Чвановой дал распоряжение найти меня срочно и направить к Сергею Сергеевичу.

      Таков был предварительный вывод. Что же касается меня, то я, понимая важность ситуации, немедленно отправился на квартиру к Анне Михайловне Громовой. Я знал, где она живёт, потому что Громова, до приезда в училище Коняшиной, была у нас классным руководителем. Это была простая и добрая учительница средних лет, особо не выделявшаяся из общей массы преподавателей, но добросовестная и справедливая. Даже строгая. Ко мне она всегда относилась с большим уважением, всегда переживала за мои причуды и срывы на уроках, но по её предмету «Анатомия и физиология человека» я всегда отвечал уроки  безупречно и на  «отлично».

       По дороге к своей учительнице я развернул листок и попытался разобрать, что там наковырял своим карандашом наш математик. «Анна Михайловна, - писал Сергей Сергеевич, - очень прошу Вас примите пересдачу по своей «кызике»». Внизу текста стояла подпись: «Сергей Сергеевич».
      Анна  Михайловна прочитала поданную ей мною записку и рассмеялась:
    -Вот уж этот наш Сергей Сергеич! Придумает же… «Кызике»… Ладно. Иди в училище, а я сейчас улажу свои дела перед отпуском и скоро приду. Учи! Чтоб всё было по-настоящему…
      Она пришла часа через два. Разложила, как и требовалось, билеты, я взял первый попавшийся в руки, прочитал вопросы и сказал:
    -Можно без подготовки?
    -Можно.
    Вопросов дополнительных она не стала задавать, а просто сказала мне:
   -Иди. Отдыхай. Всё в порядке. Да я и не сомневалась в тебе.

      Вручение дипломов было назначено на следующий день. Выпускной вечер, который должен был состояться в актовом зале,  и на котором намечалась выдача дипломов, предполагал всеобщий ужин с танцами.  Выпускники веселились, но члены комиссии, на плечах которых  всё ещё лежала организация торжественного мероприятия,  ходили с озабоченными лицами. Я невольно замечал эту их тревогу и эта тревога вползала в мою душу. Несмотря на общий радостный настрой эта тревога, которую, возможно, замечал только я,  и которая, как я понимал, касалась моего будущего, ещё до конца не решённого.

     Началась торжественная часть со вступительной речи директора училища. Стопки дипломов для всего курса уже лежали на столе, расположенном на сцене актового зала. По поручению директора вручать дипломы предстояло старейшему преподавателю по педагогике Анне Семёновне Третьяковой.
      -Все учащиеся и нынешние выпускники успешно и  с честью выполнили часть своего долга перед Родиной. Теперь вам, дорогие мои, предстоит работа по распределению. Все уже знают места своего назначения. Позвольте мне приступить к самой важной части нашего вечера – выдаче дипломов. Первая группа! Подойдите к сцене. Диплом с отличием вручается…

    Анна Семёновна называет мою фамилию. Я не помня себя от радости влетаю на сцену, беру из рук Анны Семёновны диплом и что-то произношу в ответ на поздравление, что-то вроде того, что «оправдаем доверие» и тому подобное… Я ухожу со сцены, а оттуда уже звучат новые имена:
    -Диплом с отличием вручается…
    Получает диплом Толя Овсянников.
    -Диплом с отличием вручается…
    Анна  Семёновна вызывает Анатолия Харитонова.
     Стопка дипломов с отличием закончилась, и началось вручение дипломов обычных, на которых не стояли после слова  «Диплом» два красных магических слова «с отличием».
      Вручение дипломов состоялось. Я сунул свой диплом в карман пиджака и вышел во двор, где галдели учащиеся младших курсов, которые пришли на выпускной повеселиться и порадоваться за своих друзей.
    -Получил? Дай посмотреть.
     В полутьме я вытащил из кармана диплом в подтверждение того, что теперь я уже не учащийся,   чтобы все убедились в том, что я не вру. Я даже раскрыл диплом в полное подтверждение, после чего вновь запихнул его в карман. Но мне не терпелось ещё раз убедиться в том, что я,  «сын врага народа»,  получил самую высокую оценку за свою четырёхлетнюю учёбу, в которой, по правде сказать, было немало срывов, ребяческой бравады и упрямого фрондёрства. На пути к дому я остановился под  уличным фонарём,  висевшим на столбу, вытащил ещё раз из бокового кармана пиджака   диплом и развернул его,  чтобы ещё раз убедиться в своём превосходстве перед другими выпускниками, которым не так повезло в жизни… Диплом с отличием!   Я долго и тупо смотрел на вкладыш, лежавший за этими картонными корочками, и ничего не понимал. Не понимал, что произошло. И фамилия, и имя, и отчество, и все прочие данные в дипломе были обозначены правильно, но это был явно не мой диплом, не тот, который по объявлению во всеуслышание, должен был получить. Это мой диплом. Всё здесь правильно написано. Но… это – не мой диплом.

     Ночь я провёл неспокойно. То есть вообще никак, потому что ни на минуту не смог уснуть, теряясь в догадках. Но, как ни странно, никакой тревоги в моей душе не было. Утром мы все, выпускники, должны были явиться в канцелярию училища к Чвановой за выписками из диплома, - так распорядился директор, уходя домой, - чтобы получить эти выписки и поставить свою подпись в реестровой книжке  за получение диплома. Я пришёл, когда вся наша группа уже сидела в классе. Наконец появилась в дверях Фаина Чванова и пригласила всех в канцелярию, а меня попросила  зайти к директору. Я не стал спрашивать, зачем. Директор, он потому и директор, что мог к себе вызвать каждого из нас. Я вошёл к нему в кабинет. Поднявшись кое-как из-за стола, - он потерял ногу на фронте, - Илья Антонович сказал.
-Подойди поближе. Диплом у тебя с собой?
Я кивнул.
-Давай его сюда. Твой настоящий диплом по нашему запросу, посланному в Министерство,  был получен из Москвы только сегодня утром. Вчера у нас такого бланка не было, и мы решили вручить тебе тот диплом, который был заготовлен заранее, когда мы ещё ничего не решали по твоим переэкзаменовкам. Вот твой диплом. Диплом с отличием, как и было объявлено вчера на вечере. У нас на руках его ещё не было, ты уж извини, никто тут не виноват, но мы уже знали по телефонограмме, что Министерство его выслало заказным письмом. Получай, и до свидания! Успехов тебе.
      Он грузно сел за стол в своё кресло и дал понять, что разговор закончен. Умеренков не привык разглагольствовать. Я поблагодарил его и вышел из кабинета. Гора у меня свалилась с плеч.

     Наконец-то, я был свободен. Диплом с отличием… Это означало, что на меня теперь уже  не распространялось обязательное распределение, что я теперь вхожу в так называемое 5-процентное число выпускников, которых по закону такое распределение не касалось. И это ещё значило, что в обычные провинциальные вузы по профилю подготовки  я могу поступить без экзаменов, а в столичные – сдавая вступительные экзамены по конкурсу серебряных медалистов. Была в этом для меня интересная информация к размышлению. Прежде всего – куда пойти учиться? Орловский пединститут я сразу же отмёл, как совершенно не перспективный для моей будущей жизни – а я её не мыслил на задворках провинциального существования, которое так бесцеремонно предрёк мне Василий Спиридонович Беляков. Впрочем, я не обижаюсь на него из-за некоторой ко мне неоправданной предвзятости, - такое время было,  и таким был я для него  по своему происхождению. Но я вовсе не собирался «разводить курей в деревне», хотя и любил в детстве возиться с курами. Это была истинная с его стороны правда и  глубокое наблюдение: кур и гусей я с детства очень любил. 

     Вторая половина учебного года, года окончания моей учёбы в Болховском педагогическом училище, завершилась, оставив много ярких впечатлений. Мне с "красным дипломом" уже не ужно было думать о трудоустройстве,  о работе в начальной школе. Мною  овладели иные чувства, весьма далёкие от устройства личной жизни и предстоящей работы в сельской начальной школе. 
    Дома я объявил родителям, что еду поступать в Московский государственный университет имени М.В.Ломоносова. Все другие возможные  варианты моего дальнейшего обучения я категорически и решительно отмёл.




 
 Глава 3. В  Москву –
за высшим образованием

МГУ.  Студгородок на Стромынке


      Итак, я получил среднее, специальное образование по специальности «учитель начальной школы». В отличие от обычного среднего образования тогдашней десятилетки, учащиеся, окончившие училища и техникумы были лишены права прямого поступления не только в университеты, но и в институты. Они должны были сначала  отработать по распределению не менее 5 лет. Цифра эта варьировалась от 2 до 5, но суть оставалась неизменной: получившие специальность на уровне среднего образования, - ФЗУ и ремесленные училища были не в счёт, -  должны были в плановом порядке немедленно выехать туда, где имелись вакансии, и куда направляла их на работу Родина. Это было в порядке вещей, и, поступая в такие учебные заведения люди, уже изначально  определяли свою путёвку в жизнь. Пенять было не на кого. Надо было безоговорочно принимать любые точки страны от северных широт до Кушки и от Бреста до Чукотки и Курильских островов.  Для учителей начальных классов были наиболее частыми отправки по распределению в Восточную Сибирь, в Казахстан, Среднюю Азию и на Северный Кавказ.

     Туда и разлетелись мои однокурсники. Лишь единицы, по какой-то уж очень серьёзной причине, смогли отказаться от направлений и искать себе работу самостоятельно. Законный путь отказа от распределения вообще могли иметь только выпускники с «красными дипломами», но и то не все, а лишь пять процентов от списочного состава курсов. Мне посчастливилось попасть в этот пятипроцентный список и то, по какой-то до сих пор неведомой для меня случайности. Я её считаю судьбоносной, своего рода Роком. И хотя я не был верующим человеком и мистиком, я постоянно сталкивался в своей жизни с подобного рода случаями, которые вели и направляли меня по избранному мною пути, ломая все преграды даже тогда, когда на этом пути обнаруживались серьёзные препятствия.

     Как уже я упоминал, ещё при первом моём посещении столицы в августе 53-го, я для себя решил, что если мне придётся учиться дальше после окончания педучилища, то первым учебным заведением, куда я направлю свои документы для поступления, будет Московский университет. Но, если говорить  более точно, то это желание созрело значительно раньше, а именно, тогда, когда в моих руках,- а это было накануне  Нового, 1953 г.,-  вдруг оказалась неизвестно кем (кем, не помню) подаренная мне цветная открытка. На ней был изображён на сине-фиолетовом фоне в ярких красках Московский университет на Ленинских горах. Эту открытку, возможно, мне подарили позже, но не позднее июня 1953 года. Именно тогда я, заворожённый величием главного корпуса нового Московского университета, положил в своё сердце этот образ и сделал его символом своей будущей учёбы. Это было  непреоборимое желание моей ранней юности. Дерзкое и абсурдное желание! Но для меня оно тогда, с моими неуёмными амбициями и жаждой настоящих познаний, а в дальнейшем и самостоятельного  научного творчества, было само собой разумеющимся и не казалось таким уж амбициозным.

      Пора детства с её аморфной неопределённостью давно прошла, а на смену ей,  благодаря коллективу преподавателей педучилища и исключительной благожелательности моих тогдашних друзей и однокурсников, пришла иная эпоха. Я ощутил себя сыном своего народа, а не сыном «врага народа», что пришлось впоследствии и долгое время ломать и переламывать на своём пути, как некие опасные и коварные камни подводного течения.  Я не распространялся об этом факте своей биографии, я не делился этим ни с кем из своих друзей и знакомых и не имел никакого желания с кем-либо по этому поводу распространяться. Нет, мне не приходилось долгое время скрывать это, тем более,  скрывать успешно. Просто в этом  откровении не было никакой надобности.  Тем более, что я уже был прекрасно осведомлён, что с моею анкетой мне были запрещены  не только выезды за рубеж, - я, как бы «без вины виноватый», был изначально лишён этого преимущества, - не только занятие каких-либо важных   постов, но даже и самых незначительных руководящих постов в партийной номенклатуре, а, в какой-то мере, и даже самого членства в так называемой «правящей партии». Но я не слишком переживал эти лишения, а если сказать прямо, к этим руководящим постам и не стремился: я был, кажется, лишён всякого властолюбия и карьеризма по природе, хотя, не скрою, мне льстила любая попытка кого бы то ни было продвинуть меня по карьерной лестнице или предложить более высокий, даже и не очень руководящий пост. Лично я считал это обыкновенным течением жизни, и вполне удовлетворялся положением, которого достигал своим трудом, никогда в этом никому не завидуя.

  Наверно, тут на мою позицию в этих делах оказала   влияние честная художественная литература, которая, начиная от сказок и кончая серьёзными произведениями, заставляла меня видеть образец в персонажах, борющихся за справедливость, и подражать им по мере возможностей и душевных сил. Подражать во всём: и в повседневности, и в творческой деятельности, и в интимной жизни, и в общественных делах. Именно это меня поставило сразу же по приезде в Москву на стезю активного противостояния всякой нечисти в жизни, на  путь бескомпромиссной и опасной борьбы со злом, со всякого рода прохвостами, где бы они ни проявляли себя и где бы ни обнаруживали своё мурло.
       Упрямо, вопреки всему, я оставался на этих позициях, считая их для своей будущей жизни принципиально важными.    «Из строя я не уходил, пока не иссякли силы… Самое же главное, - могу я сейчас сказать о себе словами  героя романа «Как закалялась сталь», - не проспал горячих дней и на багряном знамени революции есть и мои несколько капель крови».   Тогда моё литературное творчество отдавало  известным мессианством.     В стихотворении «СРС» (Союз Разума и Свободы) я в те годы  с известной   долей юношеской запальчивости говорил о себе так:      

Посрываю ворота
С нержавеющих петель,
Настежь крепкие двери
В этот мир отворю,
И к далёким потомкам
Я приду, как свидетель,
Как глашатай Свободы
К своему алтарю.

    Впоследствии, четверть века спустя, я выразил эту свою жизненную позицию,- явно не сулившую мне никакого комфорта и благополучия в быту, - в стихах, которые и сейчас звучат для меня, как откровение. Всего себя без остатка я отдал Родине,   о которой   оставил программное излияние души в стихотворении  «Я – твой, Отчизна»:

   Как в зеркале живое отраженье,
Моя судьба – виток твоей судьбы.
Вступаешь ли с подонками в сраженье,
И я с тобою – в гуще той борьбы.

Идёт война. Война с врагом живучим.
Десятки лет. А может, сотни лет.
Идёт борьба. Борьба с мурлом  ползучим.
И нам с тобою тут пощады нет.

Уйду и я в последнее сраженье…
И пусть никто не вспомнит обо мне -
Я буду жить в твоём воображенье,
Как человек, распятый на войне.

     Удивительно, но эта заключительная строка   стиха   оказалась для меня пророческой. В последние месяцы моей работы в Орловском государственном университете, словно по сценарию известного библейского сюжета,  провинциальная мафиозная гидра нашла для расправы надо мной своего Пилата в лице непосредственного моего начальника, «молодого и перспективного российского философа», и натравила его на меня с известными всему миру  воплями: «Распни его!!!». Об этом ещё будет сказано подробнее на страничках моих воспоминаний во второй книге, которую я назвал символически: «Крутая тропа на Голгофу». А пока до этого надо было шагать и шагать...

 Мой статус и опыт прошлой жизни научили меня осторожности, которую мои друзья и единомышленники порой принимали за трусость. Я не обижался. Наоборот, я старался их самих и наиболее горячих и радикально настроенных  отговаривать от вредных, скоропалительных и опасных, близких к глупому ребячеству, действий. Однако мои увещевания не всегда принимались. Часть из них заканчивала свою фрондёрскую жизнь за решёткой, часть  сталкивалась со стремительным падением, а некоторых это приводило к разочарованию и пошлому приспособленчеству. Некоторым из них, ставящих мою позицию мне в укор,  могла придти в голову мысль: «Ах, какой ты пушистый!», но на самом-то деле никакой «пушистостью» я не обладал и не мог обладать. Наоборот, я был для того времени не в меру ершист, и эта иногда необдуманная ершистость мне очень дорого обходилась – и в смысле душевного спокойствия, и в смысле здоровья.

    Собираясь поступать в университет, я подготовил все документы и присовокупил к ним большую папку всяких бумаг, которые, как я полагал тогда, могли послужить для меня  дополнительным   аргументом в пользу тех или иных моих притязаний на право учиться в высшем учебном заведении такого масштаба. Это были довольно  многочисленные письма из   редакций различных уровней, начиная от «Пионерской Правды» и кончая «Болховской коммуной»; это были старые газеты и вырезки из газет, где упоминалась моя фамилия или печатались мои первые стихи и заметки. Папка оказалась довольно внушительной, а для общения с будущими своими друзьями я ещё прихватил с собою несколько записных книжек и рукописей из неопубликованного. Надежда на всё это была слабая, но у   меня всё ещё она теплилась и придавала смелости совсем не окрепшему рассудку.

   В начале  июля я приехал в Москву вместе со своими родителями. Помощи от них в поступлении я не ждал никакой, но они были мне там нужны по одной важной причине. Родственников, у которых я мог остановиться на время предполагаемой сдачи экзаменов, никаких в Москве не было.    Мы смогли только переночевать у наших знакомых, и даже за это были очень благодарны им.
   Утром того же дня мои родители «пошли по магазинам» и вечером уехали домой, а я прямо пришёл на Моховую, смело поднялся по широкой парадной лестнице на второй этаж, где в просторном зале по кругу за отдельными столами восседала приёмная комиссия в лице многочисленных молодых женщин, ответственных за приём документов. Я сразу же пришёл в замешательство от обилия факультетов, названия которых были обозначены над столами членов комиссии крупными чёрными буквами. Одно только чтение названий факультетов заняло у меня не менее получаса, поскольку это было не просто знакомство со структурой университета как учебного заведения, а ещё и обдумывание каждого из структурных элементов в общей системе, которая выглядела внушительно и завораживающе.  Постепенно ко мне возвращалась мысль о том, зачем я сюда пришёл. Да, надо было сначала выбрать, на какой факультет поступать. Как-то раньше я не подумал об этом. На руках у меня было только объявление в газете об очередном приёме студентов в МГУ на 1955-1956 учебный год. Никаких соображений по поводу выбора направления учёбы в моей голове пока не было. Даже само объявление, - не в пример сегодняшней броской рекламе на всю газетную страницу, - выглядело как-то невзрачно, мелко и  скупо.

   Внимание моё привлекла табличка «Географический факультет».  Как это вязалось со всеми моими прежними мечтами, я не мог понять ни тогда, ни долгое время спустя. Только по глубокому размышлению можно было догадаться, откуда проявилось такое внезапное рвение к географии и почему мне вдруг страстно захотелось пойти учиться на географический факультет МГУ.  Совсем не беспричинная  блажь! Все эти годы, пока я учился в семилетке и особенно в педучилище, я просто бредил путешествиями. Такие книжки, как «Дети капитана Гранта», «Остров сокровищ», «Земля Санникова», «Путешествие капитана Гаттераса», «20 000 лье под водой», «Таинственный остров», «Пятнадцатилетний капитан»  и многие подобные им, сжигали ярким пламенем мою романтическую душу  так, что одну из своих первых поэм, написанную в подростковом возрасте  на сорока тетрадочных листах, я озаглавил так:  «На Новую Землю». (Потом она была обнародована в Интернете под другим названием – «Мыс Желания» и вскоре вышла  из печати в одном из московских издательств). Благодаря увлечению географией и благодаря этим книжкам я знал наизусть не только названия всех материков и континентов, морей и океанов, но и названия почти всех известных рек и озёр, заливов и проливов, возвышенностей и низменностей, гор и плоскогорий, государств и их столиц.
       Решительно я подошёл к упомянутому столику и попросил у женщины синенький бланк заявления. Я написал заявление, приложил к нему все остальные документы, кроме папки с бумагами, и стал ждать. Женщина всё это внимательно прочитала и, даже не спросив, нуждаюсь ли я в общежитии, огорошила меня сразу вопросом
     - А вы предварительную конкурсную комиссию проходили?
     -Нет. А что это такое?
     -Географический факультет – не гуманитарный факультет. Надо, кроме собеседования, иметь некоторый опыт работы и ещё особую медицинскую справку. Я вам не советую подавать заявление на наш факультет, так как дело это для вас заведомо бесперспективное.

       И я двинулся к столику, над которым красовалась вывеска: «Филологический факультет». Написал заявление и передал с необходимыми документами ещё и папку с газетными вырезками. Молодая женщина долго и с интересом рассматривала мои первые публикации, а потом предложила:
     -А не могли бы вы что-нибудь почитать из не  опубликованного?
      -Могу.
   Я что-то почитал без особого вдохновения и желания и почувствовал, что не очень её этим воодушевил.  Она посидела,  помолчала минуту и вдруг сказала:
   -А знаете, судя по вашим публикациям и вашей тяге к печатному слову, вам бы надо поступать на факультет журналистики. Я вам настоятельно рекомендую сделать это.      
       И подвинула ко мне документы, словно была уверена в том, что полностью убедила меня в новом моём ещё не принятом мною решении.

        Я пошёл к столу с надписью «Факультет журналистики». После внимательного ознакомления с моими документами и изучения содержимого пухлой папки, совсем молодая особа в броском модном одеянии зафиксировала получение документов в особом листке. Затем  поинтересовалась, нужно ли мне общежитие, и начала подробно объяснять, когда будут экзамены, как они будут проходить и как мне получить жильё в студенческом городке на Стромынке на период подготовки и сдачи экзаменов.
     -Напишите заявление и получите пропуск в общежитие, - попросила она.
      Всё это я быстро оформил и уже через полчаса был в Сокольниках. Пройдя метров двести от станции метро до трамвайной остановки у Дворца Культуры на улице Стромынка, сел в трамвай и вскоре оказался у Студенческого городка, который находился недалеко от трамвайных путей, - они были проложены по улице почти под самыми окнами общежития, - вошёл внутрь и сразу направился к коменданту. Мне выдали постельные принадлежности,  и горничная по этажу показала  комнату, где я должен жить. В комнате уже жили абитуриенты. С ними я познакомился, с некоторыми из них потом завязалась долгая и прочная дружба. Это были активные молодые парни, приехавшие из разных уголков страны. Моими первыми друзьями были Сергей Шаболдин, приехавший сдавать экзамены на факультет журналистики  из Рославля и Гера Тильман  - из Коми АССР.

      Кроме них, в комнате, где постоянно проживало 8 человек, были тут и другие абитуриенты, мы с ними общались, с удовольствием слушали их рассказы о всевозможных личных похождениях, но они жили своей жизнью, не вступали с нами в тесное общение.  Нам казалось, что, кроме предстоящих экзаменов, их больше ничего не интересовало. Тут был симпатичный с большими залысинами на круглой голове юноша  из Тамбова, называвший себя Сергеем Тамбовским; тут был тихий и болезненный паренёк из Подольска, приехавший поступать сразу после окончания средней школы. Была и солидная публика: повидавшие много в жизни  ребята из Средней Азии и с Чукотки, делавшие уже не первую попытку поступить на факультет журналистики.   С ними у нас не сложилось дружеских и прочных связей, но всё равно жильцы вели себя по отношению друг к другу  без  всяких претензий на превосходство. В основном, это была разношёрстная и простая публика, жившая   одними заботами:  как правдами и неправдами стать полноправными студентами МГУ.

       Случались у нас и экстраординарные события. Я очень хорошо помню тот вечер,когда к нам в клуб приехали знаменитые актёры и общественные деятели. Это были – Игорь Ильинский, который более часа читал в своей манере, но совершенно серьёзно и  наизусть, целые главы из повести Льва Толстого «Детство»;  Владимир Бунчиков, тогда уже располневший, но всё же знаменитый советский тенор, который пел песни и что-то рассказывал о себе; мать Зои и Шуры Космодемьянских, сухонькая, небольшого роста женщина в чёрном платьице с кружевным воротником, похожая на школьницу, которая долго и проникновенно рассказывала нам о своих безвременно ушедших из жизни детях, замученных фашистами. Были тут  и ещё какие-то яркие личности, которых я никак не могу восстановить в памяти.

       После долгих разговоров «о политике» на  длительных прогулках по внутреннему  кругу  Студгородка, мы обычно возвращались к себе в комнату или шли на ужин в столовую. Вместе с нами по тому же традиционному кругу ходил и  самый близкий друг моей студенческой юности, талантливый и неповторимый Степан Ананьев. Он был душой нашего спонтанного «кружка», он был нашим старшим товарищем, нашим идеалом.   Ходил тут  с нами, молчаливо разделяя наши взгляды, наши внутренние юношеские протесты, и весьма рассудительный, разносторонне развитый выпускник  спецшколы с английским уклоном, знавший английский язык, на зависть нам, безупречно,   Владимир Дмитриевич Надеин. Мы, тогда очень молодые люди, не вопили на улицах и площадях, не выкрикивали пустых лозунгов и не мечтали слинять за границу, - мы вместе со всем студенческим сообществом, пришедшим в брожение в конце 50-х, инстинктивно чувствовали пришествие в нашу страну перемен.

      О результатах своего первого  вступительного  экзамена я узнал от ребят: моё сочинение было оценено на «хорошо». И это был почти провал. Не совсем, правда, потому что проходной балл для лиц, идущих по конкурсу серебряных медалистов, был 9. Мне во что бы то ни стало по второму экзамену  надо было получить «пятёрку». Но это была шаткая надежда, так как я рассчитывал на отличную оценку по сочинению наверняка. Не получилось. И не получилось по моей собственной вине, по моей излишней самоуверенности, - я не стал проверять своё сочинение во второй раз, хотя время у меня было.

    После сдачи второго экзамена, к которому по качеству ответа  трудно было придраться, я пришёл на факультет журналистики, - он располагался тогда в левом крыле старого здания на Моховой, - и нашёл на табло хода экзаменов свою фамилию. В графе «зачислен / не зачислен» против моей фамилии стояли слова, убившие меня окончательно: «не зачислен». И это было сделано вопреки той пухлой папке с газетными вырезками, которую я предоставил в распоряжение приёмной комиссии! Я понял, что судьба сыграла со мной злую шутку и что по отношению ко мне отборочная комиссия допустила   несправедливость.

        Так или иначе, моя первая попытка окончилась неудачей. Но я не собирался сдаваться. Я пытался доказать  членам отборочной комиссии, что моя неудача  -  случайное недоразумение и что не в этом, так в следующем году я всё равно приеду в Москву и буду штурмовать крепость науки. Как ни странно,  ко мне отнеслись благосклонно и если бы не одно,  ещё более сокрушительное обстоятельство, мне бы, наверно, удалось уговорить чиновников от образования принять меня  хотя бы в резерв вольнослушателей на первый курс. С тем, чтобы во втором семестре, когда по результатам сессии отсеются   студенты из числа поступивших, я имел бы шанс на полноправное вступление в студенческую среду будущих журналистов.

     Этим камнем преткновения было для меня, - и не только для меня, - распоряжение Министра просвещения и науки  В.Елютина об обязательной сдаче на вступительных экзаменах на факультете журналистики ещё одного предмета – иностранного языка. Понятно, что в такой ситуации мне ничего путного ожидать не приходилось: дело в том, что в моей выписке из диплома иностранный язык как учебный предмет  вообще отсутствовал. В педагогических училищах он был ни к чему,  и его там не изучали. Когда уже был почти полностью    решён вопрос о возможности моей учёбы в вузе на правах вольнослушателя,  пришло это распоряжение Министра на факультет.  Председатель приёмной комиссии университета В.И.Карпушин, вызвал  меня к себе  и  сразу  поставил передо мной задачу:
    -Или вы сдаёте иностранный язык, или уходите ни с чем.
     Я тут же выразил неуверенность в том, что смогу после большого перерыва в занятиях сдать иностранный язык хотя бы на «хорошо», но заверил, что в процессе учебы смогу всё наверстать быстро, так как имею к изучению языков большую склонность и никогда не прекращал дома самостоятельно заниматься. Я не блефовал. Так оно впоследствии и вышло: к моменту сдачи кандидатского минимума я уже   сдал на «отлично», кроме родного, русского языка, болгарский, немецкий, английский, латинский, древнерусский и приступил к изучению испанского.
     -А какой язык вы изучали в семилетней школе? – спросил  председатель.
     -Немецкий, - ответил я пересохшими от волнения губами, инстинктивно почувствовав, что  Владимир Иванович, поверив мне на слово, уже готов был склониться на мою сторону.
      В следующую секунду он, видимо, для того, чтобы окончательно удостовериться, что со мною можно иметь дело в будущем,  как со студентом факультета журналистики, ни с того, ни с сего огорошил меня вопросом на немецком языке:
  -Wie  heist du? ( Как тебя зовут?)
     Я не столько растерялся  от пустякового вопроса, сколько взял секундную паузу, чтобы сообразить, на каком языке ответить В.Карпушину, который уже держал в руке листки с результатами сдачи моих приёмных экзаменов. Он ожидал от меня мгновенной сообразительности и точного ответа на вопрос, разумеется, на немецком языке. Не получив этого мгновенного ответа, он резко встал, протянул мне мои листки и безапелляционно произнёс:
    -Заберите документы!

    Я вышел от В.И.Карпушина окончательно пришибленный, но не убитый совсем. «Ничего, - сказал я себе. – Я ещё вернусь. И я буду журналистом, чего бы это мне ни стоило!» Кое-кому может показаться сейчас эта фраза высокопарной и надуманной. Но ничего надуманного тут нет. Именно так, без всякой выспренности я тогда сказал себе эту фразу, и она полностью отражала моё настроение и ситуацию, в которую я попал. 

  Сейчас я благодарю свою судьбу за то, что не довёл дело до конца, а Карпушина – за то, что он на уровне какого-то неисповедимого социального инстинкта закрыл мне дорогу в большую журналистику. Журналистом я всё равно стал. Но  я  даже не представляю себе ту жуткую ситуацию, вспоминая то время, чтобы я тогда делал со своей профессией,  и какие она каверзы мне готовила в жизни. Сужу по судьбе моих друзей: и Сергея Шаболдина, так и не ставшего выдающейся личностью в этой области; и Германа Тильмана, с которым волею судьбы я потом встретился в Орле, когда он работал в областном радиокомитете и ждал своей гибели от непосильных рабочих перегрузок;  и, наконец, недавно, 13 декабря 2016 г., умершего талантливого журналиста Владимира Надеина, которого тоже изрядно потрепала судьба. Когда в следующем году  на факультете журналистики начались волнения, в которых активное участие принимал  молодой студент Володя Надеин, как мне стало известно по рассказам,  весь второй курс расформировали и убрали из столицы.   Часть студентов,  как я слышал,  была исключена, часть из них сослана в провинциальные вузы. Владимир Надеин, по его воспоминаниям, оказался в одном из районов Курской области, где редактировал какую-то многотиражку, но через некоторое время он всё-таки был восстановлен в правах студентов. Но даже в  годы работы журналистом-международником и заведующим отделом фельетонов  газеты «Известия» его не оставляли в покое. 

     Я вскоре уехал из Москвы, ребята меня не провожали: они готовились к отъезду          на уборку урожая в целинные совхозы. С Тильманом я потерял связь надолго, а Сергей Шаболдин написал мне пару писем, прислал даже свою   фотографию, на которой он красовался  в новом сером пальто, при галстуке и в модной шляпе.  На обороте фотокарточки он написал четверостишие:

 Дорога в жизни одна –
Ведёт нас к смерти она,
И счастлив только лишь тот,
Кто смело ею идёт.

     А внизу стояла шутливая подпись на латинице:  Sir  Gey.

    Ни в первом,  ни во втором письме он не распространялся ни о своих планах, ни об учёбе, ни о друзьях. Письмо это было последним. Я потерял его из виду, а он не  счёл нужным возобновить со мной переписку, несмотря на то, что к тому настойчиво побуждал его Степан. Лишь многие годы спустя, когда я овладел компьютером и зашёл в Интернет, чтобы разыскать своего друга, я вдруг наткнулся на серию фотографий, на которых был изображён человек преклонного возраста с лохматой седой шевелюрой и большой разлапистой бородой. В нём я без труда узнал Сергея Шаболдина, бывшего сотрудника крупного центрального журнала «Советский Союз», а теперь руководителя какой-то солидной   страховой компании   и   редактора собственной газеты. Потом, таким же способом разыскав прибывшего в Россию из эмиграции Аркадия Ровнера, я узнал некоторые подробности о  тогдашней жизни Сергея Шаболдина. Виртуальная наша встреча всё-таки состоялась, и состоялась она довольно прозаически - на страничках Социальных Сетей  Фейс-бук в Интернете. К моему удивлению, Сергей Шаболдин не только не позабыл о моём существовании, а даже вспомнил некоторые детали наших бесед на Стромынке, о тех стихах, которые когда-то приводили его с Герой Тильманом в неописуемую весёлость. И тем он  доставил мне истинную радость.


      Трудовая жизнь на поприще культуры.
     Учёба в Московском университете

       К середине августа 1955 года я полностью избавился от претензий на получение звания  студента МГУ. Успокоился, приняв всё прошлое как козни Судьбы.  Приехал в город Орёл с намерением реализовать своё право на учёбу в ОГПИ, куда я собирался определиться без сдачи экзаменов.   Здание института  тогда располагалось на углу Московской улицы и улицы  Революции, рядом с поликлиникой № 1. Я поднялся на второй этаж, нашёл кабинет ректора Михалёва Георгия Михайловича и без всякого стеснения, постучав в дверь, вошёл в кабинет. За столом сидел коренастый, мужиковатого вида, пожилой, как мне показалось, мужчина с грубоватыми манерами. Сесть он меня не пригласил, а сразу же спросил, что мне нужно и по какому вопросу я к нему зашёл. Только что закончились приёмные экзамены, и ректор давал понять всем своим недовольным видом, что отрывать его от важных дел ни к чему. На мою просьбу принять меня в число студентов института без сдачи экзаменов по справке, которую мне выдали в МГУ,  Михалёв грубовато заявил, что о таких распоряжениях он ничего не знает и что список зачисленных в институт студентов уже составлен и утверждён – свободных мест нет.

        Не особо расстроенный таким исходом дела, я покинул кабинет ректора и больше его никогда не видел, если не считать барельефа Михалёва, приколоченного к стене на первом этаже Главного здания института. Славословия «старичков» в адрес изумительной доброты и чуткости ректора вуза меня не трогали.    Но этот случай с Михалёвым был не единственным случаем, когда я переступал порог этого образовательного учреждения. Был я тут однажды с целью занять место преподавателя  в случае избрания по конкурсу на должность ассистента. Тогда я даже не заходил к Михалёву, а пришёл к заместителю декана исторического факультета Андреевой, чтобы поговорить о перспективах моего возможного участия в конкурсе. Мне дали понять, что на вакантную должность уже определена согласованная с обкомом партии кандидатура,  и пытаться оспорить её своим участием в конкурсе бесполезно, поскольку я ещё был и беспартийным.

          Как бы наплевав на всё, я в своём меланхолическом состоянии отправился из Орла не в город Мценск, где уже постоянно проживали мои родители, получившие от кирпичного завода ведомственное жильё – комнатку в двухкомнатном полуразвалившемся домике, похожем на аварийный барак. Я прибыл в деревню к своей бабушке, проживавшей уже постоянно в нашем, покинутом нами, но ещё нам принадлежавшем, доме. Её хата, - глинобитная мазанка бывших «крестьян-середняков» Андреевых полностью развалилась, а оставшиеся от неё гнилые брёвна и доски, теперь годились только на растопку печи. Дня через два я обнаружил в газете «Орловская правда», которую мы давно выписывали, на её четвёртой странице, заинтересовавшее меня объявление. Почему оно меня тогда вдруг заинтересовало, ума не приложу; скорее всего, потому, что мне некуда было себя деть. А  в объявлении говорилось о наборе окончивших среднюю школу ребят и девушек, - по каким-то причинам не попавшим в вузы, - на месячные курсы культпросветработников.

     По прохождении курсов, кроме обещания работы в библиотеках, сельских клубах и избах-читальнях, в виде исключения предполагалось занятие более престижных должностей в районных Домах культуры. Поскольку особого желания пойти работать  в начальную школу у меня  не было, да и вакансий  не предвиделось, я отослал свои документы в областной отдел культуры с просьбой зачислить меня в состав слушателей означенных в объявлении курсов. Через три-четыре дня я получил приглашение на курсы,  подписанное тогдашним начальником областного управления культуры Павлом Сергеевичем Браиловым.   Весь последующий месяц мне пришлось жить на квартире, посещая занятия, слушая лекции которые меня совершенно не интересовали и вызывали дикую скуку. Я сидел на этих лекциях, сочинял стихи и рисовал на своих мучителей дружеские шаржи:

К нам лекцию в избушку
Пришла читать старушка,
На голове – вострушка:
Не шляпа, не платок…
Высокая, прямая,
Угрюмая, седая,
Такая же сухая,
Как фраз её поток.

    Наша учебная группа с рвением взялась за работу, готовя к показу практические уроки танца, массовых игр и пр. Мало-помалу я втянулся в эти культурные мероприятия,    и вскоре так овладел искусством бальных и народных танцев, что начинал вызывать восхищение у моих сокурсников и сокурсниц. Это меня как-то вдохновило, но по окончании курсов меня ждало глубокое разочарование: не спрашивая моего желания и полностью наплевав на мой диплом с отличием, руководители курсов направили меня на работу заведующим Васильевской  сельской избой-читальней в Глазуновский район, что меня глубоко озадачило и огорчило. Я и не собирался ехать  в эту  глушь,   обещавшую мне полное крушение всех моих жизненных и творческих  планов.  Моя просьба, обращённая к организаторам  курсов, подыскать  место более походящее,   осталась без ответа, и я направился прямо к Браилову Павлу Сергеевичу. Странное дело, я был в те годы настолько нахален в обращении с высокопоставленными лицами, что заходил к ним на приём запросто, как бы сейчас сказали, ногой открывая двери кабинетов. К моему большому удивлению, Браилов, довольно грузный и высокий седовласый мужчина кавказского типа, - он вполне обрусел,  и азербайджанцем не выглядел,  - встретил меня более чем добродушно. Именно таким я его и запомнил – мягким и добродушным великаном. Он внимательно выслушал меня   и, ничего не говоря, снял телефонную трубку.
     -Виктория Карловна, - говорил он спокойно с человеком из его ведомства, отвечавшим за распределение кадров. – Вы меня слышите, Виктория Карловна? Как же получилось, что вы не смогли найти достойного места выпускнику педучилища, имеющему на руках диплом    с отличием?

      Павел Сергеевич долго не клал трубку. По моим предположениям,  кто-то там,  на другом конце провода оправдывался, ища причин, связанных с отсутствием на селе подходящих вакансий.
      -А Мценский  районный Дом культуры, Виктория Карловна? Вы знаете, что в Мценске вот уже третий месяц нет массовика-затейника? Да, у Печурчика. Да, у Бориса Александровича. Он уже третьего уволил! С работой не справляются…
     Подождав ответ на это замечание, Браилов мягко положил трубку на аппарат телефона и спросил:
     -Пойдёте инструктором Дома культуры в город Мценск?
Он не произнёс пренебрежительное и расхожее  словосочетание «массовиком-затейником», а указал должность, как она значится по штатному расписанию – «инструктором». Меня это успокоило, и я кивнул головой.
     -Получите новое направление в отделе культпрсветработы и поезжайте. А в городе Мценске сначала зайдите к заведующему районным отделом культуры Титову. Я ему позвоню. Он всё сделает, что нужно, и познакомит вас с директором Дома культуры.
    Я приехал в тот  же день в город Мценск и определился сразу  на указанную должность.
   -Елена Сергеевна, - сказал полушутя Печурчик  своему бухгалтеру, довольно миловидной, всегда улыбающейся молодой особе с круглым, как луна, лицом – Вот, познакомьтесь. Это наш новый культурник.
     - Зарплата у нас небольшая, всего 450 рублей в месяц, но, думаю, что она вас устроит, - добавил он.

       Так я стал «куьтурником». В мои обязанности входило такое количество разных дел, больших и малых, что я порой не успевал сделать одно, а уже надо было приниматься за другое. Основная работа – в вечернее время. Подготовка рекламных щитов вместе с художником; организация репетиций;  подготовка к праздничным мероприятиям или уборка зала для   лекции; встречи с выдающимися деятелями литературы и искусства. 
      Как говорили тогда, в Доме культуры забила жизнь ключом. Мы стали сами ставить спектакли, в которых я принимал участие не только как самодеятельный актёр, но вместе с художественным руководителем готовил спектакли к постановке. Эти первые успехи вдохновили меня и подвигли на написание одноактной пьесы  «Первые шаги», которую я предложил сначала на рецензию, а потом и к постановке в Областной драматический театр. Пьеса попала в руки старейшего руководителя театра, сын которого работал в должности директора, к  Алексею Алексеевичу Артуновскому. Алексей Алексеевич,  возглавлявший в то время областной отдел художественного народного творчества, передал мою пьесу на рецензию молодому и талантливому режиссёру театра Энгелю (так мне запомнилось его странное имя) Степановичу Старшинову. Старшинов не ограничился простой бюрократической отпиской. Он  прибыл в город Мценск на встречу с автором произведения. Печурчик позвал меня в свой кабинет, где сидел уже гость из Орла. Меня поразили его манеры держаться, его одежда,  его интеллигентный вид,  одухотворённое   лицо. Старшинов мельком посмотрел в мою сторону и перевёл взгляд на Печурчика:
-Нет,  Борис Александрович, вы, наверно, не поняли. Я приехал встретиться с автором…
-Вот он, перед вами, автор.
-Простите, я ожидал встретить здесь маститого писателя  в годах,  а вы мне представили молодого человека. Это, что, в самом деле…
 -Да, да, не сомневайтесь.
   Мы остались наедине. И, обращаясь ко мне, как старому знакомому, режиссёр сказал:
      -Это, - он потряс тетрадкой, - бесспорно талантливо написанная вещь. Во всяком случае, не новичком. Так я сразу определил, ведь к нам очень часто поступают примитивные, но с большими претензиями, ремесленные поделки графоманов.   А тут я впервые встретился с рукописью человека из глубинки, где с первых строчек обнаружил глубокое знание театрального дела. Но в этом произведении есть много слабых мест и недочётов. Давайте мы о них поговорим.

      Мы разговаривали не менее пяти часов кряду. Старшинов сидел с карандашом в руке и давал пояснения мне почти по каждой строке, сопровождая свои замечания ссылками на классиков, которых, как я понял, он знал безупречно. Это был настолько интересный разговор, а моё неподдельное и заинтересованно самозабвенное внимание так захватывало собеседника, что он перестал смотреть на часы;  время  было позднее, и он давно уже  опоздал на поезд, которым  должен был уехать домой. Он всё же  уехал, уехал ночным поездом, и, как я слышал, вскоре покинул Орёл навсегда. Да, подумал я тогда некстати, люди, подобные Старшинову, никогда не уживались в таком затхлом, пропитанном купеческой алчностью, провинциальном городишке. Все эти россказни об орловской земле, воспитавшей многих художников слова, заартачившись, рассуждал я далее, просто россказни самовлюблённых обывателей. На самом деле, ни один из великих писателей прошлого времени, родившись тут, не остался в Орле, а всегда пытался сбежать от этой земли куда-нибудь подальше. Уехал и Старшинов. Милый мой Энгель (или Эйнгель)  Степанович! Как же я много потерял от этого преждевременного твоего ухода из моей творческой и просто обычной, повседневной, жизни!

      Но всё это наносное и мимолётное, будучи, результатом последних неудач, вскоре улетучилось, как только я приступил к настоящей культурной работе. Самым интересным во всей этой  массовой толкотне   показалось мне разучивание с посетителями Дома культуры  сценических, бальных, танцев. Подобного здесь никогда не было, и посмотреть на «учителя танцев», молодого «культурника», стекалось множество молодых и не только молодых людей. Захваченные общим настроем, они без приглашения становились в круг и выполняли все движения, которым я их пытался научить. Старая система танцевальной культуры, обычно выливавшаяся в движущуюся по залу кашу толкающихся в тесноте пар, постепенно уходила в прошлое. Теперь люди приходили не просто провести время под скрипучие звуки радиолы, не просто поглазеть на  танцующих, а старались чему-то научиться новому и даже  блеснуть перед другими своим умением. Через полгода это увлечение бальными танцами в зале стало повальным. А на сцене в многочисленных концертных программах   стали исполняться и  народные танцы. В Доме культуры появились «лишние» люди, которых нечем было занять,  и которые требовали «культурного времяпровождения». Заработали кружки художественной самодеятельности, начали готовить спектакли, а к весне следующего - 1956 года - прекрасные и талантливые руководители музыкальных и драматических ансамблей    предложили организовать районный смотр художественной самодеятельности. Днём  в Доме культуры такой активности не наблюдалось, и можно было посидеть и почитать интересную книгу, провести время в кругу друзей.

  Таким был мой первый год работы. Но он не ограничивался только моими обязанностями в Доме культуры. В свободное время я ходил со своими новыми друзьями в кино, занимался рисованием и фотографией, катался на велосипеде и принимал участие в спортивных играх. По выходным устраивал длительные прогулки, уходя от дома на большие расстояния – в лес, на речку, где легко дышалось и в голову сами собой приходили строчки новых стихов и басен. Заниматься литературным творчеством я не прекращал. Мои стихотворения часто появлялись на страницах районной газеты «Мценская правда», что в будущем определило на долгие годы мою профессиональную деятельность в качестве штатного литературного сотрудника. Жил я вместе с родителями и бабушкой в комнатке площадью не более 12 квадратных метров – впору было поставить у окошка письменный стол для занятий, этажерку для книг, да кухонный небольшой стол.  Но,  несмотря на эти стеснительные условия проживания, мы выходили из положения и надеялись на лучшее. О качестве жизни можно было только мечтать, но что касалось уровня жизни и материальной обеспеченности, то нам тут не приходилось жаловаться на нищету,   всё-таки я  получал зарплату и мог на собственные деньги, а не на деньги всегда мне помогавших родителей, купить себе нужные   вещи, одежду, обувь, книги. Я научился довольно сносно играть на пианино и на аккордеоне, у меня уже появился собственный  с перламутровой отделкой баян, на котором я выучился самостоятельно исполнять полюбившиеся мне мелодии. Своё старое суконное  зимнее пальто, похожее на армяк крепостного крестьянина, я обменял у нашего нового художника Николая Шведова, оставшегося на зиму без тёплых вещей, на пухлый   томик романа  И.Ильфа и Е.Петрова «Двенадцать стульев». Это было реальным моим богатством. Будучи в Москве я   был наслышан от своих   друзей об И.Ильфе и Е. Петрове. Мои друзья  блистали передо мной  крылатыми фразами из «Двенадцати стульев» и «Золотого телёнка». В свои подростковые годы, когда я ещё ничего не слышал об И.Ильфе и Е.Петрове, одно вскользь брошенное замечание моим  начитанным соседом, механизатором, с которым мы коротали время на квартире в г. Болхове, запало мне в душу. Разговор в комнате шёл о достоинствах и недостатках художественной литературы. Мой сосед тогда в шутку сказал, как бы подводя итог жарким спорам:
   -Я знаю только три золотые вещи в литературе. Это «Золотой осёл»,  «Сонька – Золотая Ручка» и «Золотой телёнок».
  С первыми двумя  «золотыми вещами» мне ещё предстояло встретиться в скором будущем, зато теперь на столе у меня лежал настоящий  «Золотой телёнок» и я на деле сам, а не с чужих слов,  мог убедиться, что эти бесподобные, ставшие народными афоризмами, фразы - не собственная  выдумка моих друзей. Достаточно было тогда, на прогулке по внутреннему скверику Студгородка, остановиться на мгновение и с наигранным пафосом произнести: «Инда взопрели озимые…», как тут же кто-то из моих московских друзей подхватывал, продолжая: «Рассупонилось солнышко, расталдыкнуло свои лучи по белу светушку», а третий уже, смакуя удовольствие от предстоящего взрыва веселья, ждал своей очереди и заключал под общий хохот  эту историческую фразу: «Понюхал  старик Ромуальдыч свою  портянку и аж заколдобился». Теперь я находил не раз эти захватывающие воображение места, и мною вновь и вновь овладевало неподдельное веселье.

        Из бесчисленного количества мелочей и эпизодов, из которых вообще складывается наша повседневная жизнь, нельзя было вырвать ни одного, который можно было бы назвать незначительным, но тащить их в полном объёме на страницы этого повествования было бы совершенно неосуществимым занятием. Для этого нужна была бы книга, постраничная длина которой  превысила бы расстояние от Земли до её ближайшего естественного космического спутника.

    Всё это время меня не покидала мысль о продолжении учёбы в Московском государственном университете. Эту мою мысль постоянно подпитывал и поддерживал  Степан Ананьев в нашей с ним не прекращавшейся с августа 1955 года переписке. Вот его первое в мой адрес письмо, из всех одиннадцати сохранившихся от нашей с ним переписки, посланное из Тбилиси и датированное 25 августа 1955 года:

«Здравствуй, дорогой Женя!

Приветствую тебя и отвечаю на твоё письмо.
Я внимательно прочитал твои скупые строки. Сочувствую. Скажи, что ты будешь делать дальше? Во всяком случае,   н е   у н ы в а й   и будь уверен, что в жизни у тебя ничего ещё не потеряно, в том числе и МГУ. Когда примешь решение, сообщи его мне. Если решишь повторно штурмовать МГУ и вообще столичные вузы в будущем году, непременно подготовь иностранный язык и, конечно,  совершенствуйся, сколько сможешь по остальным дисциплинам конкурса. Я ещё не знаю, какие обстоятельства и соображения смогут воспрепятствовать твоему приезду в Москву в следующем году, но как бы то ни было, если мы действительно объединились на большом жизненном пути, то должны держаться всегда и во всём   в м е с т е, совместно обдумывать и решать все,  жизненно важные для нас, вопросы. Итак, я жду от тебя новых писем, сообщений и решений. Советую  н е   м е д л и т ь.
Конечно, наша связь будет постоянной; как же иначе! Мы молоды. Это хорошо. Но молодым людям, ещё находящимся на перепутье, законно присуще ревнивое отношение к избираемому жизненному пути, к намечаемым задачам и целям жизни. И вот тут мне хочется сказать тебе, что как бы не бесновались вокруг нас  разные приспособленцы, карьеристы и авантюристы, оборотни всех положений, возрастов и специальностей ( в том числе и в вузах), которые в целях личной наживы отступают от столбовой дороги нашей эпохи, дороги коммунизма, в лабиринт бесконечно мелких и путаных ответвлений, обочин и извилин от неё, - это ни на одну минуту не должно останавливать нас, так как отстаивая к о л л е к т и в н ы м   разумом,  е д и н о й   волей,  с о в м е с т н ы м и   действиями  д е л о  н а ш е й   э п ох и, мы неизменно будем  с и л ь н е е  самого остервенелого карьериста, самого осатанелого приспособленца, самого ошалелого авантюриста и самого тупого бюрократа.
Мне хочется, прежде всего, чтобы у каждого из нас утвердилось навсегда ясное сознание этой нашей силы и её превосходства (при условии строжайшей коллективности!)  над разрозненными силами всех образованных мещан, поедающих друг друга по ветхозаветной заповеди: «человек человеку волк»! Что ж, тем хуже для них… И уже это сознание не оставит у нас никаких колебаний и сомнений относительно взятого нами жизненного курса, относительно нашего  генерального пути. Да, это – прежде всего… Затем в ближайшее время нам предстоит коллективно разработать основные принципы нашей теории, тактики и организации, чтобы с ясной головой и дружно вступить в тот  первоначальный период нашей совместной работы, который я бы назвал   п о д г о т о в и т е л ь н ы м. 
Получая по разным специальностям высшее образование, систематически соединяя получаемые знания в многогранную и сильную коллективную мудрость ( о формах этого  -  потом), приобретая с течением времени новый практический опыт и, наконец,  конкретизируя с помощью этих знаний и этого опыта наши основные  - теоретические, тактические и организационные – принципы применительно к изменяющимся условиям текущей общественной жизни, которые  подлежит непрестанно и всё глубже изучать, мы таким  -  и только таким!  - путём сможем  п о д г о т о в и т ь  наш растущий коллектив  к   д е й с т в и т е л ь н о й  борьбе против пережитков и за коммунистическое воспитание  трудящихся, которая будет нами начата, как только созреют для этого  наши субъективные и окружающие нас объективные условия.
Так мне, в целом, представляется содержание нашего подготовительного периода. Он, примерно, совпадёт с периодом обучения в вузе, и само обучение станет частью подготовки. Учиться надо будет очень хорошо, - это выгодно во всех отношениях. Что касается основных принципов нашей теории, тактики и организации (безусловно: о с н о в н ы х! а вообще вопросы теории, тактики и организации нам следует разрабатывать бесконечно и по мере накопления знаний и опыта), - эти принципы мы обсудим в ближайшее же время в переписке (конечно, насколько позволят объективные условия переписки) и окончательно установим их при первой же встрече в Москве. Без этих принципов начинать нам нельзя. Это задача – одна из первых и трудна, как и всякое начало. Решать её мы будем совместно, и, думаю, в данном случае – при всех  и всяких прочих условиях – мои знания обеспечат успех решения.
Не разбирая в этом письме данный вопрос по существу, укажу лишь на следующее. В теоретических принципах должна быть положена основа наших взглядов на пережитки и коммунистическое воспитание трудящихся, и показано отличие этих взглядов от господствующей официальной точки зрения по данным вопросам.  В тактических принципах надо будет изложить генеральную линию всей нашей будущей практической деятельности и наметить главные методы или способы этой будущей деятельности. Наконец, организационные принципы – это значит: по какому пути и какими методами растить и множить наш коллектив, каким должен быть общий характер взаимоотношений между всеми участниками и, если хотите, как назвать наш союз.
Я думаю,  Женя,  что рано или поздно нам удастся создать настоящую коммунистическую организацию, без всяких «демократических централизмов», где не будет руководителей и подчинённых, старших и младших, сильных и слабых, умных и глупых   и т.п. Я считаю, что внутреннее единство нашего союза должно быть обусловлено только и только   о б щ н о с т ь ю    наших общих позиций,  о б щ н о с т ь ю   наших взглядов, стремлений и целей, но ни в коей мере не угнетением, эксплуатацией или насилием сильных над слабыми. А общность эту придётся ещё долго растить, ибо это тем более трудно, что к нам будут примыкать всё новые люди, которых, в основном, как мне кажется, будет объединять лишь одно родство: родство благородных побуждений, тогда как их представления и взгляды на многие вещи могут быть весьма и весьма различными.
Однако никакие трудности нас не должны останавливать. В этом отношении Сергей сейчас подаёт мне большие надежды. Будь на высоте и ты. А я верю в вас обоих, как и в успех нашего исторического и благородного дела.
Наконец, ещё одно и самое важное: все вопросы мы должны ставить и решать с позиций марксистско-ленинской теории, ибо только это оградит нас от ошибок и путаницы. Значит, надо усиленно штудировать её, помогая в этом друг другу. Овладевать марксизмом – значит познавать жизнь с точки зрения марксизма, а не только внутреннее содержание самой теории в лице отдельных произведений и высказываний классиков марксизма. То есть, овладевать   т в о р ч е с к и. Иначе говоря, все мы должны безукоризненно владеть марксистским диалектическим методом, - в этом суть овладения марксизмом и необходимое условие нашей победы. Нечего и доказывать, каким донкихотством, смешным и глупым, была бы попытка изучить и исследовать такой большой и сложный объект, как пережитки в обществе, без диалектического метода и без использования всего опыта марксистской социологии.
Остаётся подытожить кратко всё сказанное.
Итак, я предлагаю следующие первые совместные шаги:
1) систематическая переписка;
2) обмен письмами (т.е., например, я пошлю тебе письмо, которое напишет мне Сергей, ты пошлёшь моё – Сергею и т.д.; это обеспечит нам  полнейший обмен мнениями с экономией времени);
3) обсудить в ближайшей переписке основные принципы нашей теории, тактики и организации с тем, чтобы окончательно их сформулировать и принять в Москве;
4) множить друзей, выделяя среди них наиболее ценную часть:  е д и о м ы ш л е н н и к о в    или тех, кто способны быстро стать таковыми;
5) в переписке информировать друг друга  о б о   в с е м   в а ж н о м;  наладить   и с к л ю ч и т е л ь н о   со в м е с т н о е   решение всех важных вопросов;
6) учиться всячески;  а тебе -  всемерно готовиться к поступлению в вуз;
7) в учёбе уделить особое место изучению марксистской материалистической диалектики, как самого основного метода познания и действия для нашего союза;
8) в переписке уделить постоянное место вопросу о пополнениях друзей.
Покамест всё. Кончаю.
Мне ещё хотелось ответить тебе относительно «твоего»  Феликса.  У людей с именами типа «Феликс», из Прибалтики или Западных районов Украины И Белоруссии или ещё дальше: из дружественных стран за рубежом, нередко под маской трезвой и  беспристрастной критики наших недостатков, проводимой как будто в духе патриотизма или дружбы, скрывается сущая реакционность, смрадный дух антикоммунизма. А реакционер в Советском Союзе – это чаще всего авантюрист и карьерист на практике. И вот,  если эдакий авантюрист, втеревшись к нам в душу, потом наклевещет на нас перед органами в своих карьеристских интересах, то нам очень дорого обойдётся общение с подобного рода мыслителями. Поэтому я предлагаю проявить максимум осторожности в отношении этих господ трезвых мыслителей из Прибалтики. Лично я уже встречался с двумя такими: один – студент, другой – аспирант, и оба в МГУ, как это ни печально… Если ты ещё не разучился поражаться и удивляться в жизни, то ты ошалел бы от неожиданности, выслушав тех «Феликсов», с которыми я говорил. Они обнаруживают себя не сразу, а если подашь им повод или внушишь доверие.
Пиши, Женя, и передавай мои письма, а я твои – Сергею. Когда между нами троими такой обмен окажется в том или ином случае нежелательным, это надо особо оговорить в письме. Мне в данном случае сия оговорка не надобна.
      Жму руку,
твой  Стёпа.

P. S.  Совершенно необходимо, в числе прочей информации, информировать друг друга о личных материальных затруднениях каждого из нас».

        В дальнейшем Степан, узнав о моём решении стать работником культуры,  не счёл нужным  меня разочаровывать выбором нового для меня дела,  тактично поддержав моё решение, но настойчиво  всё-таки советовал не оставлять в стороне МГУ. Сам он учился в университете на заочном отделении философского факультета и вынашивал мысль о переводе на дневное отделение и переезде на жительство из Тбилиси в Москву. В одном из своих писем, - а это было уже после известного ХХ съезда партии, где Хрущёв развенчивал культ личности и требовал выбросить из Мавзолея  тело Сталина, - Степан предложил мне посетить Тбилиси. Я,  без всякой надежды на исполнение этого его и моего  желания, согласился. А в начале лета отослал на исторический факультет МГУ заявление с просьбой принять меня на заочное отделение факультета. Меня приняли на первый курс без сдачи экзаменов и пригласили на июль месяц на установочную сессию. Для нас, заочников, преподаватели   читали установочные лекции по предметам, вынесенным на экзаменационную зимнюю сессию. Из всех моих первых наставников по историческим дисциплинам запомнились мне два совершенно непохожих друг на друга человека. Первым был Василий Иванович Кузищин, великолепный, пышущий здоровьем и молодостью юноша, с округлым лицом, с которого во всё время чтения лекций не сходила улыбка. Он читал нам курс древнеримской истории и с таким пафосом, словно сам был свидетелем событий, о которых рассказывал. На левом лацкане его  тёмно синего пиджака в еле заметную строчную белую полоску сиял на солнце новенький  ромбовидный с Гербом СССР значок - мечта студента. Потом только, много лет спустя, я доподлинно узнал причину его радости. Аспирант профессора А.Г. Бокщанина, соискатель учёной степени кандидата исторических наук Василий Кузищин только что был принят в когорту преподавателей-историков МГУ. Вторым был Дмитрий Григорьевич Редер, личность в прямом смысле слова совершенно уникальная. Своею привычкой держаться перед студентами на лекции он у нас вызывал одновременно и восторг,  и улыбку. До сих пор я помню его монотонный, чуть картавящий, голос. Впервые знакомил нас профессор  с удивительными, только ему известными, фактами из жизни древних народов Шумера и Аккада, из жизни знаменитого Ашшурбанипала, последнего великого царя древней Ассирии. Как заводная кукла,  после каждого звонка,  похожий сам на мумию,  знаток древних рукописей и папирусов, не глядя ни на кого, отрешённо входил в аудиторию, становился за кафедру и также, ни на кого не глядя,  начинал говорить, говорить, говорить… На одной ноте, без эмоций и перемены голоса. Раздавался звонок – и профессор  Редер немедленно поворачивался на 90 градусов  и спокойно  выходил из аудитории. Были и другие тут не менее заметные личности, впоследствии оказавшие большое влияние на формирование моих исторических взглядов. Но это было потом.  По окончании установочной сессии нас нагрузили целым ворохом методической литературы, на основании которой мы должны были дома в межсессионный период написать массу контрольных работ и письменных заданий.
      Всё это сессионное время я   провёл на Стромынке в обществе моих соседей албанских студентов. В соседней комнате по-прежнему, как и в прошлом году, собирались в кружок китайские студенты и вполголоса зубрили пропагандистские китайские тексты, так называемые «дацзыбао». Албанцы меня не особенно раздражали, даже охотно учили меня изъясняться самыми простыми фразами на албанском языке, но один случай, который произошёл с соседом Агимом Келычи, во мне оставил чувство глубочайшего омерзения, которое я перенёс в лице самодовольного и наглого албанца на весь албанский народ. В один из воскресных дней он привёл в комнату группу своих товарищей, которых сопровождали наши девицы лёгкого поведения. Я понял, зачем их оставляют в нашей комнате на ночь с молодыми албанцами, и встревожился будущим соседством. Келычи  подошёл ко мне и бесцеремонно сказал, как будто он был тут комендантом:
     - Твою койку я сегодня займу на ночь, а ты иди в соседнюю комнату, там ребята покажут, где ты будешь спать.
      Мне ничего не оставалось, как принять предложение наглого и агрессивно настроенного албанца. Утром он пришёл ко мне и посоветовал, без всяких извинений,  отправиться на своё место. Через два дня албанцы уехали домой. И  я был рад, что избавился от их соседства.   
 
      Со своим другом Степаном Ананьевым я в том августе не встретился. Я знал, что он занят делами, сдачей экзаменов на философском факультете, и потому не стал его тревожить. Но с Сергеем Шаболдиным мне всё-таки встретиться удалось. Правда, всего на несколько минут. Он куда-то спешил.  Рассказав мне в туманных выражениях о прошедших недавно событиях на факультете журналистики, он подал мне почитать свою аналитическую статью, написанную со  знанием дела и серьёзным, оригинальным, подходом на вырванных из ученической тетради листах.  Это было одно из его первых юношеских произведений о литературе, о стихах и стихосложении. В содержание рукописи я особо не вникал, поскольку ещё не вполне сам разбирался в анапестах и хореях, однако помнил наставление  Буало, который советовал начинавшему поэту: «Добавьте две строки и вычеркните шесть». Так надо было работать над строчками своих стихов, однако, зная это правило, я не всегда ему следовал. Рассуждения Сергея на сей счёт были весьма кстати, и я углубился в чтение его статьи. Пока я читал, Сергей сел на скамеечку и написал мне экспромтом на память два четверостишия с фамильярным  посвящением (клочок бумаги с его стихами я недавно обнаружил в своём личном архиве и сделал оба четверостишия эпиграфами к двум книгам своих воспоминаний – к каждой по строфе):

По жизненной, трудной дороге
Идёт пилигрим в Никуда…
И с грустью, понятной немногим
Он ищет Лазурную Даль…

Не знает ходок утомлённый
Что Истина –  так проста,
Ведь первый создатель иконы
Не видел Иисуса Христа.

   Каким пророческим смыслом были наполнены эти шутливые иронические строчки! Их автор словно знал о чём я лет шесть спустя собирался написать и как намеревался назвать свою поэму «Путешествие в будущее», путешествие, которому Сергей интуитивно предрёк тупиковую ситуацию – «в Никуда». Так она и была обнародована на сервере русской поэзии,  в Интернете - «Путешествие в Никуда». Домой, в свой родной город Мценск я прибыл,  будучи студентом МГУ. На груди у меня, на лацкане пиджака, красовался небольшой, с характерным силуэтом главного здания на Ленинских горах, значок прямоугольной формы с тремя буквами внизу: МГУ.  Для меня это был не просто значок, нацепленный на пиджак ради красоты. Для меня это был символ моей победы, несмотря на все лишения, невзгоды и подводные камни. А самое главное состояло в том, что я в то лето утвердился в решении продолжать учёбу на заочном отделении с тем, чтобы в будущем перейти на дневное отделение. Это мне открывало дорогу к  новым перспективам.


        Поездка  в Грузию. Арест Степана Ананьева.
       «А мы не милиция. Мы – КГБ»


  В начале сентября 1956 года я написал Степану Ананьеву в Тбилиси письмо, в котором сообщал, что в скором времени могу приехать на Кавказ. Надо было думать, как он обрадовался, получив моё письмо!   Взяв с собою из дома на всё путешествие, - а я предполагал посетить не только Тбилиси, -  всего-навсего 600 рублей, я приступил к осуществлению своего дерзкого замысла. Ведь 600 рублей для того времени, - если учесть, что только билет в общий вагон от Орла до Тбилиси стоил более 100 рублей, - это означало сознательно обречь себя на полуголодное существование и строжайшую экономию на гостиницах. Но я всё же поехал. Пока я добрался до Тбилиси, прошло не менее недели.    Мне вдруг захотелось остановиться по пути на Кавказ чуть ли не в каждом значительном городе и оставить о каждом память в фотографиях: с собою я прихватил  «Смену», компактный, долго служивший мне потом фотоаппарат.   Пока я добрался до Грузии, на моём пути были следующие суточные остановки: Курск, Белгород, Харьков, Сочи, Адлер, Батуми.

     Переночевав в гостинице «Интурист», которая стояла почти на самом берегу моря, я зашёл в Приморский парк и тут познакомился, невольно разговорившись, с одним грузином, Георгием Сурманидзе.  На вид ему было лет двадцать пять. Это был скромный юноша приятной наружности, в пиджачке, но с плотной спортивной фигурой. Мне он показался человеком серьёзным, самостоятельным и умным. Мы обменялись адресами. К сожалению,  письма написать ему так и не удалось. Адрес Георгия затерялся в моём личном архиве, в моих бумагах, и только года два назад,  копаясь в этих бумагах, я случайно обнаружил листочек из записной книжки с адресом моего бывшего знакомого.  Но заставить себя  написать письмо я уже не смог -  не те были времена. 

  Накануне отъезда из Батуми я решил пройтись по городу. По набережной дошёл почти до самой турецкой границы, посетил порт, полюбовался кораблями,  стоявшими на рейде, и отправился обратно в гостиницу. Но по дороге заметил афишу, которая привлекла моё внимание издали написанной крупными буквами знакомой фамилией: Сергей Гурзо. Вечером в Доме офицеров предполагалась встреча с известным тогда киноактёром, и эту встречу, конечно, я не мог пропустить. Я тут же нашёл адрес Дома офицеров и через час у меня в кармане лежал билет. Мне удалось побывать на этой встрече с дважды лауреатом Гурзо, известным в молодёжной среде   по фильму «Семеро смелых», снятому, как уже упоминалось,  Сергеем Герасимовым.  В фильмах он уже не снимался,  выступление мне не запомнилось, зато после встречи коллектив художественной самодеятельности дал в честь приезжей знаменитости большой концерт.

     Из Батуми я через портовый город Поти направился прямо в центральную часть республики – в город Тбилиси. На вокзале меня встретил Степан. И пока мы шли по улицам к трамваю, он рассказывал свежие подробности о событиях, недавно прошедших здесь, на этих улицах. О кровавых событиях. А когда мы вышли из метро в центре, на площади, примыкающей   к   проспекту Руставели,   Степан мне показал место у сквера и сказал:
    -Вот тут недавно произошли столкновения студентов с милицией. Было убито много ребят. Говорят, что около двухсот человек. Студенты вузов Тбилиси активно протестовали против выноса тела Сталина из Мавзолея. 
      Я был поражён известием, ведь в печати и по радио об этой кровавой бойне ничего не сообщалось. И Степан говорил мне об этом вполголоса, оглядываясь по сторонам, как бы нас кто не услышал. В самом горкоме комсомола, когда мы поднимались по широкой и крутой  лестнице на третий этаж, мы заметили стоявших наверху, на площадке у балюстрады рослых и упитанных сотрудников общего отдела.
    -Вон, видишь того в середине, с ёршиком на затылке? – указал Степан наверх  взглядом.
    Я кивнул.
   -Это он отдавал приказы стрелять по демонстрантам.

        Мы дошли до этой группы высокопоставленных комсомольских работников. Пропусков у нас и документов не спрашивали – Степан у них  считался своим человеком. Только после этого мы, наконец, отправились в Армянский квартал, на улицу Энгельса, где на втором этаже аккуратного и старинного домика проживал мой друг со своей тётей, строгой, высокой сухопарой женщиной. Она встретила нас без слов и сразу  ушла в свою комнату, а мы остались одни. Мне Степан определил место для ночлега на кровати, а сам устроился на диване. Мы долго разговаривали. Степан предложил мне сначала самому походить по городу и познакомиться с ним, а потом обещал вместе со мной посетить известные ему тут памятные места и достопримечательности. На другой день, аккуратно застлав постель и позавтракав, я вышел в город. Я долго ходил по проспектам и бульварам столицы, по набережной реки Куры, любуясь собором на её противоположном берегу. Но многого мне узнать всё равно не удалось. Зато я порядком устал и вернулся обратно. Улица, по которой я шёл, поднималась круто вверх, она была очень узкой, и на ней вряд ли разъехались две легковые машины, если бы они тут были. По улочке обычно взад и вперед плелись армяне, таща за собой двуколки с поставленными на них большими и маленькими бидонами. Только тут я понял, откуда сегодня ранним утром исходили крики, похожие на гортанные вопли:
     -Мацони! Мацони!
     -А что значит «мацони»? – спросил я у Степана, когда он пришёл домой с работы.
      Он расхохотался, видимо, сообразив, почему я об этом спрашиваю.
     -Это что-то  вроде кислого молока,  - сказал он и, минуту помолчав, с хитринкой в глазах добавил: - А знаешь, что о тебе сказала моя тётя, когда утром зашла в мою комнату?
     -Ну?
     -Она сказала, что из всех моих друзей, кому тут приходилось ночевать, ты первый, кто убрал за собой кровать. Ты заслужил этим её расположение, а я вот так и не научился порядку. В комнате у меня всегда царит творческий беспорядок, и это моей тёте не нравится.
    На следующий день и на всё оставшееся время, пока я гостил у друга, он составил подробную и насыщенную программу моего знакомства с городом. Мы посетили цирк, комсомольскую аллею, фуникулёр, кафедральный православный собор, мечеть, огромный, высотой в двадцать пять метров памятник Сталину, пантеон,   молочный комбинат, фабрику обуви и завод металлоизделий. Это была великолепная программа, обещавшая мне массу незабываемых впечатлений от знакомства с древней столицей Грузии.

     Мы выбрали сначала нелёгкий путь  на гору,  за проспектом Руставели. Пройдя по знаменитой Комсомольской аллее, мы спустились к подножию горы. Добраться до её вершины можно было только на фуникулёре. Своеобразный горный трамвай, поднимающий путников по склону горы, скользил по рельсам. Мы сидели на скамеечке, в руках у меня была какая-то газета на грузинском языке. На соседней скамеечке сидел молчаливый, плотного сложения, молодой человек, грузин. Я пытался разгадать, что написано в газете, так как  уже выучил наизусть грузинский шрифт. Полусерьёзно, полушутя, оторвавшись от своего занятия, я сказал:
    -Что  это за странный шрифт! Вместо букв какие-то рыболовные крючки…
    И тут вступил в разговор наш сосед, явно недовольный моим замечанием:
    -Это вищее! Вищее… Били дискусии… Доказали. Вищее!
     Видно, я своим замечанием обидел  агрессивно настроенного  грузина, но спорить с ним не стал. Высшее, так высшее! Тем более, если были по этому поводу научные споры, и учёные доказали… Шрифт красивый, ничего не скажешь! Мы выбрались из фуникулёра, прошлись по большому скверу, разбитому тут специально для туристов на широком плато, и добрались до высокой с уступами скалы. Примерно, на уровне двадцати метров виден был выступающий из этой скалы квадратный плоский камень, на котором виднелись какие-то надписи и рисунки. Туристы, приходя сюда, оставляли на камне память о себе. Степан предложил мне добраться к этому камню по склону, и мы вскоре были у цели. Он вытащил из кармана огрызок карандаша, похожего на те химические карандаши, из  которых мы в детстве делали чернила, и написал на камне крупными буквами своё и моё имя.

      Вернулись мы к подножию горы на фуникулёре, и пешком прошли к Тбилисскому пантеону. Долго взбирались по протоптанным узким тропинкам, наконец, остановились у гранитной большой плиты, стоявшей вертикально прислонённой к скалистому участку.
     -Вот мы и пришли к месту, где Нина Чавчавадзе похоронила своего мужа, - сказал Степан и указал на    гранитный монолит.
   На чёрном камне было написано на русском языке:  «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя!»  Отсюда мы добрались, спустившись вниз, до трамвая и поехали к кафедральному православному собору. Но долго здесь не останавливались, а направились к мечети.
      Я уже было зашагал к входу, но Степан меня остановил и указал рукой на мои ботинки.
     -Обувь надо снять. Не положено. Застанет кто нас в таком виде в самой мечети,  нам не поздоровится.  И убить могут правоверные   фанатики.
   Я снял обувь и потянулся к своей голове, чтобы снять головной убор.
   -Кепку можешь не снимать. 
      Мы вошли внутрь, нас никто не встретил, мечеть была пуста – время полудённой пятничной молитвы давно прошло, и все правоверные  разошлись по домам. В том числе, как я понял и сторож, наблюдавший тут за порядком. Мы прошлись по каменному полу, разглядывая внутреннее незамысловатое и небогатое убранство. Но было тут  специальное сооружение, минбар, с узкой лесенкой и площадкой наверху, огороженной с боков и спереди. Как я предположил, это было место мусульманского проповедника, имама. В день пятничной молитвы имам поднимается на минбар для чтения проповеди. 
   -Хочешь постоять там, наверху? – спросил Степан. – Давай быстрее взбирайся по лестнице, а я постою у дверей и покараулю, как бы кто из сторожей не застал.
     Он пошёл к входной двери и через минуту вернулся, когда я, всё ещё дрожа от страха, что совершил святотатство, уже ступал с последней ступеньки на каменный пол. Да простит мне Досточтимый моё ребячество, связанное, совсем не с желанием оскорбить чувства правоверных прихожан, а с чистым и наивным любопытством!

    -Какие планы у нас на завтра? – спросил я, когда мы легли спать.   
     -Завтра мы пойдём в гости к моей сестре, - сказал  Степан.

      Степану захотелось навестить свою двоюродную сестру, которая работала на обувной фабрике.  С нею он давно не встречался, да и у самой его сестры, как он мне объяснил, особых родственных чувств к нему не было. К Степану она относилась как к человеку погибшему, потерянному для её общества, и с большой неприязнью воспринимала его утопические фантазии по поводу установления в стране справедливого общества. Мы беспрепятственно прошли через проходную, вахтёр нас не остановил и не потребовал предъявить пропуска, так как он знал, что Степан все-таки брат очень влиятельной на фабрике женщины, от которой зависело благополучие многих работников – она заведовала складом. Мы отошли в дальний угол и остановились.
   -Сейчас обеденный перерыв, - сказал мне Степан, - смотри внимательно, что будет происходить тут.
    К проходной уже шёл грузный мужчина. В руках у него и подмышками были коробки с обувью. Мужчина бесцеремонно прошёл мимо вахтёра к выходу, а сам вахтёр в это время демонстративно отвернулся, словно эта ситуация его совсем не касалась.
    -Видел? – спросил меня Степан. – Вот так каждый день. Воруют и несут домой, даже не прикрывшись.
    Я понял, что он привёл меня сюда, чтобы убедить в правоте своих оценок того порядка, который тут царил, и чтобы оправдать своё страстное желание покинуть Тбилиси и перебраться в Москву. А по дороге домой рассказал мне один анекдот, который меня позабавил:
       -Приехал сюда, в Тбилиси, турист из Москвы, сел на трамвай и подал кондуктору вместо обычных трёх копеек, три рубля. Кондуктор запихнул деньги в боковой карман, подал ему билет и отвернулся, глядя в окно. Турист возмутился и потребовал сдачу. «Какой сдача, какой сдача, слющай! Ты, что, с Луны свалился? Все с работы что-то домой несут, а я, по-твоему, что домой понесу, слющай? Трамвай что ли понесу, подмышкой, слющай… На вот, возьми свои несчастные   рубли и подавись ими».    При этом кондуктор брезгливо вытащил обратно деньги  и бросил их на пол. Вот, такой анекдот.
    Насмеявшись вдоволь, я заметил:
     -Ну, не все же такие. Это какая-то малая часть. А я на улицах больше встречаю добродушных людей. Даже в чём-то наивных, особенно женщин. Часто они останавливали меня и спрашивали на своём языке о чём-то. О чём, не знал, но догадывался, что прохожие хотели узнать, принимая меня за старожила, как им добраться до той или иной улицы. Я пожимал плечами и шёл дальше, а они, обиженно и с недоверием, смотрели мне вслед.
   - В следующий раз, когда спросят, на все вопросы отвечай так: «арвици». И все тебя поймут.
   -А что такое «арвици»?
-На русский это переводится словами «не знаю». Или просто скажи «ара, ара!», то есть «нет, нет»,  и никто на это не обидится.
    Я из этого сделал для себя вывод: если едешь в чужую страну, будь добр,  овладей,  хотя бы на элементарном уровне, разговорной речью коренного народа, как бы ты к нему ни относился. Я завидовал другу: он знал прекрасно армянский язык, владел разговорной речью грузинского языка, а что касается русского языка, то, (он учился в русской средней школе) судя по его безупречно грамотной речи и по его письмам, которые он мне писал, русским языком он владел великолепно.
 
      После посещения обувной фабрики нас ждали работницы молочного комбината, где Степан должен был читать лекцию о международном положении. Но прежде чем отправиться в лекционный зал красного уголка, нам, - мне, прежде всего, как гостю, - предложили осмотреть цеха с великолепным шведским оборудованием, с автоматизированными линиями   по розливу молочной продукции.  А к пяти часам пополудни мы пошли со Степаном на завод металлоизделий. Там, в одном из цехов, он по поручению горкома комсомола должен был прочитать рабочим  лекцию о международном положении. Мы зашли в цех, когда уже все станки были выключены, молодые и пожилые труженики, в основном, русские, рассаживались полукругом на принесённых из красного уголка стульях, табуретках и скамеечках. Собралось более пятидесяти человек. Я  пристроился в общей группе с краю; отсюда хорошо были видны лица рабочих. Степан в своём простеньком одеянии был похож на пропагандиста марксистского кружка 19 века, говорил он не очень громко, но с большим воодушевлением. Видно было, что ему по душе пришлась эта рабочая среда. В цеху установилась полнейшая тишина, и все внимательно и заинтересованно слушали лектора, словно боялись пропустить хоть одно слово. Вопросов они не задавали, как говорится, и так всё было ясно, да и домой надо было спешить.
  -Спасибо! Спасибо! – загалдели сразу слушатели, как только Степан закончил лекцию. - Не забывай нас, Стёпа. Заходи ещё. Лучше в обеденный перерыв.
     Оказывается не в первый раз он приходил сюда, его тут знали, как близкого товарища, как своего человека.

     Заканчивалось моё пребывание в грузинской столице, и Степан, под занавес, решил порадовать меня ещё одним мероприятием, в котором  сочеталось бы  полезное с приятным.  Мы пошли на реку Куру кататься на лодке. Молодой лодочник Юрий Хелая отвязал лодку, столкнул её на воду от берега и принес из соседней будочки вёсла. Мы расселись по лавочкам, Юра ловко вложил вёсла в уключины  и, взмахнув веслами с силою над водой,  вывел лодку на середину Куры. Я залюбовался его греблей и снял крышку с объектива висевшей у меня на шее «Смены». Мне очень хотелось оставить себе на память фотографии об этой прогулке и о самом лодочнике, который показался мне очень весёлым и словоохотливым молодым человеком. Затем он уступил место Степану. Я вновь щёлкнул несколько раз затвором фотоаппарата. Наконец, пришла моя очередь грести. Я сел за вёсла.  Для меня это было новым занятием, но я старался не ударить в грязь лицом, вёл лодку по реке прямо, не брызгал водой и не вилял из стороны в сторону. В общем, держался спокойно и с достоинством. Так и запечатлели меня мои друзья на фотографии. Осталась у меня только эта. К сожалению,  все остальные фотографии, - и не только с лодочной прогулки, - были у меня изъяты при обыске через 3 года и не возвращены сотрудниками госбезопасности. Они так и остались в архивах КГБ.

   Пришло время прощаться. Меня проводил Степан на вокзал, и я только  через двое суток, - подумать только, через 48 часов! – был у себя дома. Вышел на работу. Вечера были насыщены разнообразными мероприятиями, шла активная и энергичная подготовка к областному смотру художественной самодеятельности, а в оставшееся свободное время, в выходные дни, как правило, это были понедельники, садился за свои уроки. Зимняя сессия была на носу. Надо было подготовить и отослать массу контрольных работ, в том
 числе по латыни, немецкому, и английскому языку, который я взялся изучать факультативно. Наша районная библиотека получала и передавала мне выписанные в московских книгохранилищах учебные пособия и материалы. Тогда библиотека находилась напротив Дома культуры рядом с педучилищем, работавшем последний учебный год. Всемерно помогали мне Надя Кофанова, работавшая библиотекарем, и особенно заведующая библиотекой Варвара Георгиевна Соловьёва, дочь известного в области краеведа и первого директора Мценского народного музея Георгия Алексеевича Соловьёва, с которым у меня сложились тогда тёплые дружеские отношения. Впоследствии с их помощью в библиотеке начал работать организованный мной литературный кружок под названием «Родник», переросший в литобъединение, где выросли творчески и стали известными молодые писатели и поэты.

   Я вернулся из Москвы и вновь окунулся с головой в работу. Репетиции, занятия в кружках, танцевальные вечера, шахматные турниры…  Шла отделка эстрадных  номеров к смотру художественной самодеятельности. Особенно старалась руководитель хорового коллектива Т. Д. Милюткина, трудолюбивая и талантливая женщина, никогда не расстававшаяся со своим аккордеоном. Она была и организатором, и концертмейстером и дирижёром. С каждым участником и с каждым солистом она работала днями, не жалуясь на усталость. Это была не просто миловидная и улыбающаяся женщина средних лет, это была живая легенда!  Хор её заботами вырос до нескольких десятков человек и славился по всей области. Она часто аккомпанировала и исполнителям народных песен, солистам и солисткам сёстрам Готовцевым – Ревмире и Марклене; Любови Шевцовой, красивой и талантливой певице, взявшей себе псевдоним героини романа и фильма «Молодая гвардия» (настоящей фамилии её никто не знал);  солистам братьям Фроловичевым – Ивану и Анатолию, замечательной певице народных песен Валентине Анисимовой. Но ей чаще аккомпанировал на баяне муж,  наш бессменный и неутомимый баянист Николай Дмитриевич Анисимов. Бывало часто так, что после дневных репетиций он садился вечером на сцене с баяном и играл для танцующих в зале пар разнообразные танцевальные мелодии по 4 часа без отдыха.

     Постоянными посетителями, участниками кружков художественной самодеятельности, а подчас и их руководителями были наши добровольные помощники и помощницы, работавшие ещё где-то в организациях и на предприятиях. Днями не выходили из стен Дома культуры и, как мне казалось, жили тут, - некоторые и впрямь тут жили, находясь в близком соседстве в частных домах, рядом с Домом культуры. Такими его завсегдатаями были сёстры Захаровы – Людмила и Валентина, их брат и мой близкий приятель Валера Захаров (Мухин), дочка первого художественного руководителя Галя Печурчик, Валя Анисимова, Неля Иванова, Лилия Бородина (Лилиан Шоренко), учащиеся педучилища Миша Маклаков и Зоя Кирюшина, Альберт Иванов, Володя Артамонов.     Это была та среда, в которой мне приходилось вращаться. Все перечисленные тут люди были настоящими энтузиастами и  постоянными участниками концертных программ, в которых мне отводилась, в основном, роль конферансье, ведущего, да ещё иногда чтеца собственных произведений – стихов и басен. То было время расцвета художественного народного творчества в городе, если учесть, что активно занимались художественным творчеством и учащиеся средних и восьмилетних городских и сельских школ. И они готовили свои программы на смотры.

    Однако в этой большой бочке мёда была и своя ложка дёгтя. Постоянно отравляли жизнь своими хулиганскими выходками, драками, воровством и грабежами немногочисленные шайки отбросов городского общества, проживавших главным образом в Заречье у железнодорожного вокзала и в Стрелецкой слободе. Их авторитетами были молодые ребята  Чижик (Владимир Чижов), Кисель (Сергей Киселёв), Бразилия ( имени его я не упомнил). В городе они были притчей во языцех, их не особенно боялись, но настроение людям они портили. Сами они боялись только одного человека: нашего участкового милиционера Николая Дмитриевича Монжоса. Монжос – тогдашняя живая легенда Мценска – был грозой преступного мира. Потому все эти «чижики», «кисели» и «бразилии» ненавидели его.   Однажды, подкараулив в тёмном переулке Монжоса, они подло, всей оравой, навалились на него, скрутили ему руки и, приподняв, ударили спиной об асфальт. Участковый долго пролежал в больнице с травмами почек и печени и после этого, выйдя в отставку, - он был майором по званию, - больше в милицию не возвращался. Раскрыть это злодейское преступление не удалось. Но, как ни странно, после этого случая вся мценская шатия правонарушителей надолго притихла, боясь, естественно, возмездия. В самом отделе милиции, который располагался в ста метрах от Дома культуры,  появились новые лица, началась вербовка в народные дружины и в группы содействия милиции, членов которых называли «осодмильцами». Вошёл и я в состав одной из таких групп, получив официальное удостоверение члена группы содействия милиции, которое сохранилось до сего времени в моём личном архиве. Но из-за большой занятости работой в Доме культуры и учёбой, активного участия в проведении спецопераций, которые иногда проводились и на железнодорожном транспорте,  не принимал.  Однако опыт этой работы не пропал даром: многие страницы моего будущего романа «Чужая фамилия» были навеяны  именно связью с охраной общественного порядка в городе.

   В марте 1957 года, отправившись из Тбилиси в Москву для завершения своих дел о переводе на стационар, заехал ко мне в гости Степан Ананьев. Своими мягкими манерами, умением разговаривать с простыми людьми, он расположил к себе моих родителей. Они приняли его как родного сына, и сам Степан был этому очень рад. Наши беседы, прерванные в прошлогодний мой вояж по Кавказу, продолжились. Но споры по ключевым вопросам поутихли, время мы старались использовать больше для отдыха. Я пригласил Степана посетить наш Дом культуры в самый разгар отборочного смотра коллективов художественной самодеятельности перед отъездом в областной центр. Мы заняли места в первых рядах, почти у самой сцены. Зал был переполнен. На сцене самодеятельные артисты сменяли друг друга, большой концерт был в самом разгаре. Степан с неподдельным интересом следил за выступлениями, и по его виду я замечал, что выступлениями он остался   доволен.

      На следующий день утренним поездом я провожал своего друга в Москву. 70 рублей, - всё, что я нашёл у себя в кармане, - я отдал ему на дорогу. Он особо не нуждался в деньгах, никогда о них не заговаривал, и этот жест с моей стороны, жест бескорыстной помощи и поддержки, его растрогал. Его растрогало и поразило то, как он потом, при встрече обмолвится вскользь,  что я вот так, без всяких лишних слов и эмоций вынул из кармана, может быть, последние свои деньги и отдал их постороннему человеку, даже не спросив,  нужны ли они ему или нет. В своей жизни он и впрямь считал меня посторонним: в самом деле, кто я был для него и кто он был для меня? Случайно встретившийся прохожий. Мы ведь ещё не успели съесть вместе пуд соли, чтобы друг друга узнать, мы только ступали робко на этот путь, шаткий и незнакомый нам обоим. Кажется, я понимаю сейчас душевный настрой Степана тех лет, человека, который себя чувствовал брошенным неумолимой судьбой в пучину  движущегося и бурлящего огромного потока.

    Прошли суматошные дни. С весной они всегда пролетают быстро, несмотря на молодость, на её бесшабашную уверенность в том, что будущее для неё – бесконечно. Я выполнил все задания по учебной работе и готовился к отъезду в Москву на сдачу летней сессии. Поселили меня тогда в студенческом общежитии в районе Новых Черёмушек. Москва готовилась к приёму гостей со всего мира, и нам, заочникам, иногородним студентам сразу же было предложено после сдачи экзаменов убраться из столицы и как можно скорее. Не помню, сумел ли я встретиться в этот раз со Степаном. Возможно. Может быть, это был как раз эпизод, который я отнёс на более раннее время, эпизод, связанный с откровениями Степана по поводу ареста  и  гибели его отца. Но это не совсем важно.  Важно то, что такая встреча была, и состоялась она не раньше моей поездки в Грузию. После этого я потерял его из виду. Что с ним произошло, станет для меня ясным только через два года, из которых полтора года – время его предварительного заключения и следствия по  крупному грузинскому делу, к которому сам Степан Ананьев, студент философского факультета МГУ, яростно защищавший тогда Маркса и Ленина, не имел  никакого прямого отношения.      

     Мои познания конкретной практики расширились. В мои руки попала тогда книжка какого-то журнала, возможно, это была «Роман-газета», где было опубликовано произведение   известного в писательских кругах автора – Владимира Дудинцева. Это был роман «Не хлебом единым». Автор   изобразил  нелёгкую   судьбу советского изобретателя, столкнувшегося с бюрократической системой.  Книга захватила меня именно с этой стороны  и укрепила мои стремления в борьбе с «начальниками», «бюрократами».   Многие мои друзья в то время считали, а некоторые считают и до сих пор, что  пришедшие в страну перемены, связанные с так называемой «хрущёвской оттепелью» (название чисто пропагандистское)  начались именно с этой книги. 

      Однако  содержание романа в художественном плане меня не очень привлекло. Какой-то инженер Лопатин мечется в поисках смысла жизни, и я не понимал,  к чему все эти пассажи и пространные речи,  хотя   вокруг уже заговорили о романе, как явлении, достойном внимания. Ничего достойного внимания я в нём не нашёл, и совершенно не мог понять, за что взъелись на автора власти и почему его так бьют и преследуют. Единственный важный тезис, который я для себя сразу определил, беря в руки роман, заключался в самом названии: «Не хлебом единым был жив человек». Это уже было кое-что, хотя для меня и не ново. Это кое-что заключалось в том, что автор своим романом , не стесняясь и не боясь расправы, дал увесистую оплеуху Первому секретарю ЦК КПСС Никите Сергеевичу Хрущёву. Сквозило это  в каждой строке и особенно между строк. Ещё более сильной пощёчиной в адрес режима стали потом опубликованные в «Новом мире» повесть А.Солженицына «Один день Ивана Денисовича», а чуть позже, -  в газете «Известия», по инициативе её главного редактора,  зятя Хрущёва, В.Аджубея, – сатирическая поэма А.Т.Твардовского «Тёркин на том свете». Иллюстрации к ней, сделанные талантливыми самодеятельными художниками и развешанные в вестибюле Дома культуры в Студенческом городке МГУ на Ленинских горах, как магнитом притягивали молодёжь. Напрасно тогда, отдыхая на Пицунде,  хохотал Хрущёв от удовольствия, слушая поэму в исполнении её самим автором. Всем, и самому «вождю»,  После ХХ съезда партии говорить прямо о таких вещах, конечно, было событием первостепенной важности.     Были и другие важные события подобного плана. Всё чаще и чаще выступали на сцене и по радио такие выдающиеся сатирики как Аркадий Райкин, Миронова и Менакер, Ефим Березин и Юрий Тимошенко (Штепсель и Тарапунька). На экраны театров вышел фильм с участием знаменитых актёров по пьесе Евгения Шварца «Король Каин  18-й», а также   кинолента  «Карнавальная ночь» с участием выдающихся комедийных актёров  Эраста Гарина, Сергея  Филиппова и Игоря Ильинского. Это были не просто фильмы, это были события.

     Время, связанное с проведением в Москве Международного фестиваля молодёжи и студентов, для меня оказалось бесцветным и будничным.  Я не помню этого времени, во всяком случае, настолько, чтобы это событие как-то захватило и взбудоражило меня. Как не взволновало и другое событие мирового масштаба: выход советского искусственного спутника на орбиту Земли. Мы тогда, 4 октября 1957 года, прослышав о том, что сейчас над нашей территорией будет пролетать спутник, вышли на улицы города поздним вечером, постояли, поглазели на небо, ничего там путного не увидели и разошлись по домам. Возможно, это было связано тогда с моим  настроением. Дела после всех смотров в Доме культуры пошли неважно из-за намечавшегося капитального ремонта здания, и я не знал, куда себя деть.

       Вечерами, в пустом зале, при полном безлюдье, - танцующую молодёжь отправили на танцплощадки, - я сидел от нечего делать на сцене за стареньким, но хорошо налаженным,  пианино, вспоминал прежние мелодии и разучивал новые: «Турецкий марш» Моцарта и полонез Огинского «Прощание с родиной». А в это время уже бегали по зданию жадные до сенсаций фотокорреспонденты из «Орловского комсомольца» и фиксировали на плёнку факты полной разрухи некогда процветавшего Дома культуры. Попал тогда и я в кадр. Попал совершенно случайно и благодаря тупости молодых корреспондентов оказался в областной молодёжной газете. Статья о нашем Доме культуры с отвратительной подписью под снимком, извращавшая смысл нашей короткой беседы, меня глубоко огорчила. Эти люди потом вылезут на поверхность в виде организаторов и проводников «желтой прессы». Статья никого в городе не затронула, она была насквозь скоропалительной в выводах и лживой, однако внесла свою долю в моё тогдашнее  настроение.

  Но к концу года, после капитального ремонта, всё стало постепенно налаживаться. К очередному областному смотру коллективов художественной самодеятельности готовились новые программы. Снова возродился народный хор под руководством Т.Д.Милюткиной.        Программа, вынесенная на областной смотр, в основном была скомпонована, тщательно отрепетирована, номера отобраны и отработаны.  Театральным коллективом, с приходом в него в качестве художественного руководителя профессионального режиссёра Георгия Алексеевича Левандовского, был подготовлен спектакль по  пьесе Ю.Чепурина  «Меч и звёзды», в котором я играл роль Курта. За исполнение этой роли  мне  вручили Почётную Грамоту. Она оказалась первой и последней во всей моей творческой  жизни – начальство всяческих рангов, по известным причинам, не баловало  меня наградами.  Я сохранил эту Грамоту. Она мне дорога была не как награда, а как память о моих актёрских способностях, которые я вместе с другими пытался воплотить в жизнь. В Доме культуры я часто выполнял обязанности помощника режиссёра и даже получил письменное разрешение на постановку самостоятельно подготовленного спектакля. Тогда  у меня и возникло желание поступить на режиссёрское отделение студии Всесоюзного дома народного творчества, располагавшегося в Москве в Армянском переулке. Но этому не суждено было сбыться.  Моим театральным увлечениям не повезло, как и многим другим. Они отошли на второй план и постепенно угасли. Я не жалел об этом, поскольку не считал  их главными в своей жизни.

     Мой «метафизический возраст» закончился в пятнадцать лет. Брожение в мозгах уступило место пробуждению сознания к настоящему духовному творчеству. Процесс этот начался со срывами и откатами назад в Болховском педагогическом училище. Начался он с записной книжки, где у меня  были зафиксированы разные важные события, просмотренные фильмы, прочитанные книги и выписки из них умных мыслей, итоги успеваемости по четвертям. Потом, в конце учёбы, появилась общая тетрадь с твёрдой голубой обложкой. ГТ – назвал я её кратко, то есть «Голубая тетрадь». До сих пор она лежит в моём архиве и ждёт своего часа.  Начиналась она конспектами ленинского труда «Государство и революция». Мысли, высказанные там, заставляли меня обратить внимание на государственную власть и на критикуемый вождём бюрократизм и западную демократию. Так я стал интересоваться политикой на высоком уровне, а не на уровне обывательской повседневности, как это было раньше. Вместе с выписками из книги появились и свои мысли, разумеется,  мысли мальчишеские и потому безапелляционные. С этим багажом впоследствии я вступлю в дискуссию со своими новыми товарищами по Московскому университету. А пока только шла к этому подготовка, и мои записи раннего периода, и идеи, получившие отражение в первых стихотворениях, были аморфны, эклектичны и даже порой банальны и смешны.

     Отзвуки  «холодной войны» в провинции не были слышны, но и сюда, в деревню, доходили захлестнувшие страну волны шпиономании. Может быть, где-то в столицах и буйствовали они, эти «враги народа», но меня с начала 50-х годов они ничем не затрагивали и с ними меня ничего не связывало. И мы это принимали всерьёз. По деревне поползли слухи, что тот   парень с нищенской сумой, ходивший по округе,  – не кто иной, как американский шпион, резидент, передающий секреты нашим врагам.  Потом он куда-то пропал, и по деревне разнеслись слухи, что его схватили у какого-то пня в лесу, где был спрятан радиопередатчик. 

      Постепенно формировавшиеся идеалы на почве прочитанных книг привели меня к 1955 году к дружбе с Ананьевым, но это был не тот путь, и я, фиксируя в тетради всё, особенно новые идеи, начинал приходить к мысли о создании собственной теории.   Борьба за освобождение от колониального господства в Африке и Латинской Америке тоже давала пищу для размышлений. И я, как ярый сторонник великой роли свободы в жизни общества, посчитал, что пора приниматься за создание «теории независимости». Независимость, та же свобода, мною возводилась в абсолют,   во всеобщий принцип. Она определяет направление деятельности людей и в политике, и в экономике, и в морали, даже в повседневной жизни   человека, который стремится к  независимости от страданий,   она  имеет место  в   в космосе, и в микромире. 
 
      Такие высокие мысли тогда гнездились в моём мозгу. Они заставляли меня делать скоропалительные и не до конца обдуманные выводы.  Чтобы более серьёзно подойти к самостоятельному  решению возникавших теоретических проблем, я откладывал их на «потом», но часто забрасывал полностью, увлёкшись новой какой-либо новой своей теорией. В конце концов, струнка серьёзности перевешивала,  и я решал для себя:  сначала, и в первую очередь, надо было получить высшее образование. А потом уже подумать о тех проблемах, которые не давали ранее покоя…  Шёл второй год моей учёбы в университете, и я сосредоточил своё внимание на подготовке к зимней сессии. Первый семестр второго курса прошёл без  происшествий. Как студент-заочник второго курса истфака МГУ, я отправился на зимнюю сессию с надеждой встретить в Москве   Степана.  Такая встреча состоялась. Это была моя последняя встреча с ним.     Степан, сдавший на отлично предыдущую сессию, был  занят иными хлопотами –   переводом на дневное отделение философского факультета МГУ. Со своим другом я встретился в библиотеке. Как всегда, он был словоохотлив и полон новыми идеями. В этот раз он развил передо мной свою новую теорию о «мгновениях, мигах», которые якобы составляли по его разумению суть всеобщего процесса развития природы и общества.  Теорию эту ему не дали до конца развить. В марте 1958 года его арестовали. Впоследствии в Интернете я прочитал об этом скупые строчки «Мемориала»:

       «Ананьев Степан Аветикович.
Родился в 1933 г., Тбилиси; армянин; член ВЛКСМ; СТУДЕНТ 4 КУРСА ФИЛОСОФСКОГО ф-та, ЛЕКТОР ГОРКОМА КОМСОМОЛА Г.ТБИЛИСИ. Проживал: Тбилиси.
Арестован 6 марта 1958 г.
Приговорён: Верховный суд ГССР 29 мая 1958 г., обв.: 58-10 ч.1, 58-11 // ар[естован]. как "участник антисоветской группы"..
Приговор: к 4 г. ИТЛ.
                Источник: НИПЦ "Мемориал", Москва».

       Я узнал  об этом только через год. К тому времени Степан уже был повязан по рукам и ногам, был сломлен Системой. Его теория «мигов» осталась похороненной в казематах ГУЛАГа. С этим приходило понимание нужности таланта для эпохи. Сугубо личное в таланте и гениальности, как мне думалось,  становится публичным только в том случае, когда они становятся востребованными. Как события. Как явления.

     В  апреле 1958 года, я подал заявление  об уходе с работы и покинул  Мценский  Дом культуры навсегда.



    Глава  4. Путь в журналистику и науку

  Как  я  стал  газетчиком

       В середине августа 1958 года ко мне в гости неожиданно приехал орловский поэт Григорий Иванов.  Он привёз с собой в портфеле целый ворох листков, исписанных мелким рукописным почерком; часть из них была аккуратно сложена отдельной стопкой и представляла собой готовый машинописный текст его новой поэмы. Он пожал мне руку и представился:
    -Иванов. Григорий.
    Я его раньше не видел, но стихи, опубликованные в областных газетах  и подписанные этим именем, читал.  Мне они нравились своей простотой. Теперь я его увидел воочию. Это был человек среднего роста, с копной чёрных с проседью волос, с обветренным, но одухотворённым, лицом, кое-где изрезанным глубокими морщинами и глубоко посаженными карими глазами. Поэт был сосредоточен,  хмур и  немногословен. Одетый в простенький тёмный костюм, он  совсем не походил на интеллигента. Чувствовалось, что его не баловала судьба, однако всё его существо дышало какой-то нерастраченной внутренней энергией. Мы присели у стола друг против друга и разговорились. Я узнал, что Григорий  Иванов приехал ко мне не просто так и без приглашения, а по  важному делу. Этим важным делом оказалось предложение мне поработать в одной  из районных газет  литературным сотрудником.

   -В Залегощи недавно открылась газета, но в штате редакции нет пока человека, которому можно было бы поручить эту работу. Я хорошо осведомлён о твоих творческих начинаниях и помню твоё сотрудничество с «Орловским комсомольцем». Знаю от Браилова Павла Сергеевича и о том, что ты поступал в МГУ на факультет журналистики. Вот и порекомендовал я редактору Залегощенской газеты «Знамя коммунизма» Ивану Жидких тебя. Я обещал ему найти тебя во Мценске и поговорить .Думаю, что справишься. Во всяком случае, попытка не пытка, стоит попробовать, может быть,  что и получится. Главное, чтобы было желание. Работать без желания в газете нельзя. Как ты настроен?
     -Можно попробовать. Боюсь, что не справлюсь, но попробовать можно.
     -Вот и хорошо. Считай, что договорились. Завтра приезжай ко мне в Орёл. Вот тебе мой адрес. Там решим, что делать. А сейчас, пока есть время до отхода поезда, давай я почитаю тебе свою новую поэму.  Я назвал её «Командир Первой Конной Армии». Название пока условное. Это о буденовцах, которые громили у нас под Кромами махновцев во время гражданской войны.  Поэма ещё не закончена,  не отработана до конца, но всё равно послушай.
   
  Григорий Иванов открыл первую страницу машинописного текста и стал читать. Читал он долго, сбивчиво, волнуясь и часто останавливаясь, чтобы дать кое-какие пояснения по персонажам своей поэмы. Видно было, что он очень хотел втянуть меня в обсуждение текста и получить от меня поддержку. Я слышал раньше,  правда,  краем уха, от кого-то,  да и то намёками, что поэту Григорию Иванову в орловской писательской среде, уже тогда занятой склоками и нападками друг на друга, приходится трудно. Прямо сказать, оттесняют его на задворки и не дают ходу его творчеству. Не ко двору пришёлся. Наверно, он со мною и не стал бы разговаривать, и не   стал бы читать поэму, если бы в этой среде, в окружении  молодых и крикливых до визга поэтов, не чувствовал себя одиноким. Все они, надутые чванством и спесью,  считали себя гениями: я это чувствовал, когда читал их язвительные отписки на мои стихи и корреспонденции. Истинно талантливых людей среди них было мало. 

  Я принял предложение Гриши Иванова. Принял для себя с большими надеждами и с тайной мыслью о той Судьбе, которая явно потакала мне в исполнении данного себе самому обещания  после моего выхода из кабинета В.И.Карпушина. Судьба сама вела меня в нужном ей направлении. Без журналистского образования она предоставила мне возможность теперь стать на деле, а не в мечтах, журналистом-газетчиком. Я приехал в Орёл к  Григорию Иванову на следующий день, ближе к вечеру. Мы долго с ним беседовали, пока не утомились окончательно, и легли спать. Проснулся я, когда самого хозяина уже не было дома. Он ушёл на работу, оставив на столе записку, где обещал, что скоро придёт. Я собрался и уехал на вокзал, так и не дождавшись хозяина.

   Поезд  Орёл-Ливны отходил   в 16 часов, и мне пришлось сидеть и ждать. В Залегощь я прибыл в начале седьмого. Я поселился  в Доме крестьянина, расположенного неподалёку от вокзала. В комнате, где я намечал прожить некоторое время, пока не сниму квартиру, никого, кроме меня, не было. Мне никто не мешал. А на следующее утро я уже был в редакции. Здание редакции находилось в нескольких десятках метрах от вокзала. Здесь же располагалась и типография. Меня встретил редактор газеты Иван Герасимович Жидких и   познакомил с остальными сотрудниками  редакции: Иваном Дмитриевичем Шамаевым, Евгением Денисовичем Выставкиным и Дмитрием Игнатовичем Фроловым. Все они приняли меня радушно, пообещали оказывать всяческую помощь и поддержку, особенно в поисках жилья. Наконец, всё было улажено. Меня приняли в состав редакции, но первые две недели я должен был работать с испытательным сроком. Секретарь редакции Женя Выставкин, поинтересовавшись, чем бы я хотел в ближайшее время заняться и какие темы мне ближе, посоветовал для начала отправиться в сельский клуб, в деревню Грачёвка, и дать оттуда критический материал.

   Грачёвский клуб находился километрах в двадцати от райцентра. Пришлось ехать туда на попутке. Два дня я изучал положение дел  и по документам, и по рассказам жителей деревни, и подготовил большую статью с основательным и квалифицированным анализом положения дел. Опыт у меня был солидный, и я, войдя во вкус, по делу и без дела  громил руководство клуба в лице хрупкой молоденькой девочки Нины Разорёновой и давал ей  советы. Разумеется, всё это было довольно глупо, так как Нина и без моих советов знала, что надо делать, какую наглядную агитацию готовить, какие творческие кружки создавать  и как проводить работу с массами. Препятствием было только то, что в большой деревне Грачёвка с её ленивой и апатичной молодёжью редко кто заглядывал по вечерам в клуб, кружки вести было некому, а наглядной агитацией никто не интересовался. Одним словом – дикое деревенское захолустье. И мне бы надо пожалеть Нину, а я напал на неё с критикой, которая ей была совершенно безразлична. Конечно, хотелось бы, чтобы работник газеты  поддержал, похвалил, поднял дух. На это у меня самого не хватило духа, и через день в газете вышла под моим именем большая, почти в половину газетной страницы, статья под заголовком «В Грачёвском клубе затишье». Выставкин не пожалел газетной площади, а редактор после этого сразу же объявил мне, что я свой испытательный срок с честью прошёл. Меня зачислили в штат. Так я стал газетчиком. Своими материалами и заметками из разных мест я буквально завалил ответственного секретаря, он уже не знал, куда и под каким новым псевдонимом их поставить в газетную полосу.

      Уже в первые два три месяца я исходил полрайона пешком;  никакого транспорта, кроме старенького мотоцикла,  в редакции не было. Но можно было воспользоваться повозкой, в которую порой запрягали тощую клячу, и конюх Захар, пожилой и тщедушный мужчина, охотно предоставлял нам возможность проехаться в соседние хозяйства. Я не использовал гужевого транспорта, а предпочитал прокатиться в какой-нибудь уж очень отдалённый колхоз с печатником Николаем Редникиным. Он водил мотоцикл отлично, и с ним можно было смело отправляться в  любую погоду. Однако это были не частые поездки, а если говорить откровенно,  по причине отсутствия бензина   мотоцикл обычно стоял в сарае, и его никто не использовал. Часто мне приходилось после возвращения из командировок заходить в типографию, становиться к риалам, набирать свои статьи и корреспонденции самому, так как работников в типографии не хватало, а те, кто был, - в основном, выпускницы средней школы, - работали пока ученицами. Всем этим хозяйством руководила старейшая и опытная наборщица Валентина Николаевна, метранпаж,  и я у неё учился типографскому делу. А по вечерам, иногда в ночное время, запускали  станок и готовили печатную продукцию к распространению или на заказ.

    На печатном станке, точнее, на солидной печатающей машине, работала жена редактора, Валентина Ивановна. Со своей работой она справлялась, но когда станок из-за поломок останавливался, все приходили его чинить. Мне было не так трудно этим заниматься, потому что первые месяцы приходилось ночевать в помещении редакции на диване, раскладывая тут постель. Это было тяжёлое время. Но я не жаловался. Благожелательная атмосфера в редакции и по-человечески доброе отношение ко мне всех работников и редакции, и типографии придавали мне сил и   поддерживали  вдохновение даже тогда, когда неделями приходилось жить впроголодь и находиться сутками на холоде.   Мои материалы появлялись в газете часто, их ждали читатели, тираж газеты заметно вырос ещё и потому, что я, пользуясь своим положением литературного сотрудника, продвигал в печать с помощью не унывавшего ответственного секретаря редакции Евгения Выставкина в печать свои стихи и басни.

     С Выставкиным у меня сложились тесные, - без утайки друг от друга  личных секретов, - дружеские отношения. Большей частью, он привязался ко мне душой именно по этой причине, потому что не с кем ему было  поделиться своими успехами и неудачами в  прошлой бурной интимной жизни, в которой он был неразборчив и которая не обходилась без разгула и пьянок. Он, как и я, теперь убеждённый трезвенник,  теперь не пил,  и даже  не курил, но молодых женщин, особенно красивых, любил, чаще безответно и с обожанием. Вскоре в редакции появился  ещё один  поклонник печатного слова, начитанный и весьма интеллигентный юноша, лет двадцати, Валентин Веселов, ставший некоторое время спустя внештатным корреспондентом.  Выставкин принял его в свой коллектив с радостью. Вместе мы составляли одну компанию, проводя за разговорами долгие осенние вечера.  С кем бы ему, как не с нами, было проводить свободное время и делиться своими прошлыми  похождениями,  вспоминая посвящённые  своим возлюбленным стихи!  Это были талантливые  произведения, написанные без всякой рисовки и самомнения, в духе Сергея Есенина, которого он всегда превозносил, как одного из   лучших поэтов современности. Некоторые из стихов моего друга  запомнились мне на всю жизнь. Вот несколько таких строчек:
Ты говоришь, что это муж,
И что тебе он тоже дорог…
Любимая, зачем из луж
Водой ты брызгаешь на порох?

Зачем пытаешься залить
Всё то, что вспыхнуло вначале?
Меня уже не разозлить…
Меня лишь только – опечалить.

  И ещё одно, в том же духе написанное,  четверостишие:

Меня к буфетной стойке отослав
И болтовню у столика затеяв,
Ты из меня там делала осла,
А, может быть, придворного лакея.

   Всё чаще и чаще появлялись в газете мои очерки и рассказы, стихи и басни, критические материалы  на злобу дня. Вскоре из помещения редакции я перебрался на квартиру к своему коллеге, доброму, спокойному и отзывчивому человеку Ивану Дмитриевичу Шамаеву, который вместе с женой Марией Фёдоровной и своим двухлетним сыном Алексеем проживал недалеко от редакции в двухквартирном одноэтажном доме, разделённом стеной на две половины. В одной половине проживал заведующий идеологическим отделом райкома партии Алексей Васильевич, наш непосредственный начальник по партийной линии, а другую половину дома, собственно маленький зальчик и кухню, занимала семья Шамаевых. Хозяин квартиры, Иван Дмитриевич Шамаев,  принял меня с искренней доброжелательностью  и отеческой теплотой.
    -Это наш Белинский! –   представлял он меня  кому-либо из своих знакомых,  имея   в виду шквал критических статей, аналитических материалов, фельетонов и юморесок, появившихся с моим приездом в газете.

   Шамаевы меня  поместили в кухоньку. Там на высокой самодельной кровати я и коротал ночи, а в свободное от работы время, учил болгарский язык,  готовился к экзаменационной сессии и  писал   курсовую работу на болгарских источниках по теме «Апрельское восстание в Болгарии». Эта  работа получила потом высокую оценку со стороны моего научного руководителя и наставника,  доцента кафедры истории южных и западных славян  Частухина Ивана Николаевича, талантливого советского учёного. В беседе со мной он посоветовал  идти в этом направлении дальше. Студентам,  моим однокурсникам, он демонстрировал эту курсовую работу и говорил совершенно серьёзно, что она по-настоящему является научной. Я последовал его совету и через год, уже на последнем курсе,  И.Н.Частухин стал научным  руководителем моей дипломной работы.

    К тому времени в редакции произошли перемены. На должность заведующего сельхозотделом  был рекомендован довольно способный, но ленивый и разболтанный, газетчик  Вячеслав Григорьевич Ботов, упитанный мужчина лет тридцати. Он вместе со своим отцом, Григорием Ботовым, известным в районе хирургом, проживал в домике напротив, неподалёку от редакции. Вячеслав, плотно сложенный, рослый и словоохотливый человек сразу привлёк внимание многих представительниц женской половины райцентра, включая и юных доверчивых школьниц.  Преследуемый колкими словечками и постоянными насмешками   работниц типографии,  он всегда отшучивался и слыл у них неисправимым ловеласом.  Сразу  после приезда он завёл роман с девятиклассницей, вынужден был на ней жениться, хотя жить с нею не собирался, и  продолжал свои любовные похождения. Мы знали о скандалах у них в семье, но Ботову всё прощалось: он умел вызвать к себе жалость своим всегда обиженным и инфантильным видом не только у женщин, но и у мужчин. Однако же  это попустительство до добра не довело. По глупости не устоявшая перед его мужскими чарами школьница продолжала требовать от молодого супруга абсолютной верности, на что, конечно, Вячеслав не был способен. В семье участились скандалы, порой заканчивавшиеся потасовками и жестокими избиениями несчастной молоденькой супруги. После одного из таких скандалов она повесилась. Благодаря  вмешательству отца и его влиянию, как опытного хирурга, дело замяли.

    Ботов Вячеслав был уволен и по рекомендации Жидких устроился    на работу в редакцию Ливенской районной газеты, редактором которой тогда был Д. Головин. Он поверил на слово  Жидких, ничего не подозревая о прошлой жизни  этого любителя  семейных авантюр. Месяца через два-три его с треском выгнали с работы, а к нам в редакцию на имя Жидких  пришла объёмистая посылка. Ящик оказался тяжёлым и хорошо сбитым. Над ним долго возился Выставкин, орудуя ножом и топором. Все мы стояли рядом, с интересом ожидая, за какие это заслуги нас награждают такой посылкой  коллеги. Смотрел на это и Иван Герасимович с каким-то непонятным предчувствием. Он ждал подарка, и «подарок», наконец, был извлечён из ящика: в нём оказалась куча битых бутылок от вина и пива и закупоренная  пустая бутылка от «Шампанского». Всё это было переложено клочками газет и разорванным тряпьём. Сцена,  последовавшая за этим действом, напоминала гоголевскую сцену из «Ревизора» в конце комедии. Это была  «немая сцена». Только через две-три минуты, когда все поняли тайный смысл «подарка», в редакции раздался гомерический хохот. Сбежались из типографии женщины посмотреть, что происходит. Бедный  Вячеслав! Как же измывались над ним они, расписывая его во всех красках, если бы только он  слышал!

   В начале весны я отправился   в командировку, в отдалённое от райцентра хозяйство, чтобы написать очерк о работе доярок. Туда я пошёл пешком через Нижнее Скворчье,  через Затишье. Конечным населённым пунктом была Алексеевка, большая деревня, находившаяся на границе с Покровским районом, в двадцати километрах от Залегощи. Я прибыл в эту деревню завидно. Дорога туда и обратно была трудной: днём непролазной от грязи и наполненных водой колдобин,  а утром мороз сковывал всё это месиво, и  идти было ещё труднее, так как ноги постоянно натыкались на скользкие  колчи,  замёрзшие куски грязи. На ферме, куда я попал, был переполох. В полутёмном  помещении лежала в проходе корова с огромным вздутым брюхом. Она подавилась свёклой и теперь лежала в ожидании смерти с выпученными глазами. Стояли вокруг женщины, не зная, что предпринять. Наконец, кто-то предложил послать за ветеринаром, молодым парнем Виктором. Виктор вскоре явился с набором ветеринарных инструментов в небольшом деревянном чемоданчике. Вытащил оттуда термометр, заткнул его под хвост коровы и стал ждать,  изредка пиная в брюхо корову носком резинового сапога. Затем он вытащил термометр, поднёс его к глазам и объявил:
     -Всё ясно. Парез.
   Глаза у доярок округлились от страха: они никогда   не слышали о такой страшной болезни. Ну, бруцеллёз, ну, «сибирка»… А это – парез! Шутка ли?
     -Что же делать будем, Виктор?
       -Прирезать.
      -Как же можно  губить такую корову! Пятитысячницу! 
      Доярки с надеждой  и  страхом смотрели на главного знатока и лекаря животных.
  -Прирезать! – повторил Виктор и пошёл к своим грязным саням.
    Ехать-то пришлось не только по оставшемуся от зимы снегу, но и по проталинам.
      Бедную скотинку женщины всем скопом взяли за задние ноги и потащили к выходу.

     Ночевать меня привёл бригадир в дом семьи Авериных. Хозяйка топила печку, в доме становилось жарко, и сам хозяин, престарелый крестьянин Аверин  спустился на пол с нар. Мы разговорились. Это был на редкость талантливый рассказчик.  Я его растрогал своим вниманием, и он мало-помалу с моим участием начал вспоминать свою прошлую жизнь. Она мне показалась настолько удивительной и интересной, что, застряв в памяти, не оставляла меня ни на минуту на пути обратного следования. В голове сами собой рождались строчки будущей поэмы, которую я при обнародовании  её много лет спустя в Интернете  назвал «История одной жизни». 

   В  середине апреля  1959 года  районному руководству  Залегощи вдруг вздумалось, - не без «мудрых» указаний обкома, - отправить большую группу молодёжи в сельскую местность для того, чтобы в хозяйствах обновить  выцветшую от времени и ставшую не читаемой наглядную агитацию. Упор был сделан на пропаганду чудодейственных свойств кукурузы и на органо-дерновые смеси, которыми теперь должны селяне удобрять землю с целью получения высоченных урожаев. Таких урожаев,  какие по новым директивам семилетнего плана должна иметь страна, объявившая о полной и окончательной победе социализма. Мобилизовали на это масштабное дело весь молодёжный актив райцентра.

    Уехал на целых две недели с таким поручением от райкома в село Красное и я. Уехал не без желания. Во-первых, потому, что это была моя бывшая профессиональная деятельность,  забывать о которой я не хотел. А, во-вторых, в селе Красном проживал один из самых активных наших селькоров Виктор Апарин,  которого я очень хорошо знал и у которого намеревался остановиться. Ко всему прочему, у меня ещё было и поручение от  редакции: написать очерк о семье Меньшовых,  а, конкретнее, о десятикласснице Зое Меньшовой, помогавшей на ферме своей матери, известной на всю область доярке.  Я пообещал  написать такой очерк, несмотря на то, что  был тогда занят по горло другой работой, и времени у меня было в обрез.

     Подготовка плакатов и лозунгов проходила  успешно. Я сделал много  рисунков с надписями и всё это развешивал для просушки на стенах – использовались для этого акварельные краски, гуашь и карандаши. Сама работа меня не очень вдохновляла. Она была скучной, однообразной и пустой. Но я старался делать всё на совесть, чтобы оставить в селе хотя бы образец того, как надо делать наглядную агитацию. 
         По вечерам я брал в руки баян Виктора Апарина, выходил за порог, садился на стул и начинал наигрывать мелодии, запомнившиеся мне с прежних лет. Никто не приходил слушать музыку, и мне вскоре и это надоело.        Больше я в село Красное не заглядывал.  Обходил его стороной, когда надо было организовать материал  за его пределами. В одну из специальных командировок по заданию редакции я отправился в отдалённую деревню Верхнее Скворчье. Здесь образовалась секта баптистов, куда деревенские ретивые проходимки начали вербовать школьников. По возвращении из этой деревни я написал большой критический материал под заголовком «Деяния верхнескворченских апостолов», который наделал в райцентре много шуму. Потом этот очерк был опубликован Ненашевым в «Орловской правде и получил широкую огласку.


              Арест Степана.
              «А мы не милиция. Мы – КГБ»

        От Степана по-прежнему не было никаких  известий. Я прибыл на летнюю сессию сдавать экзамены за третий курс. Нас, студентов–заочников, поселили в общежитии на Мичуринском проспекте. С жильцами у меня не было никаких контактов. Каждый как бы отвечал за себя, уйдя в свою скорлупу. Обедали в перерыве между занятиями в студенческой столовой исторического факультета в полуподвальном помещении. В столовую часто заходили студенты соседнего, философского факультета, который находился неподалёку. Здание истфака, выходившее фасадом на улицу Герцена, заканчивалось музеем, а в противоположной стороне белели стены философского факультета.  В отличие от величественной панорамы Ленинских гор с главным зданием МГУ, эти древние постройки на Моховой выглядели невзрачно и убого.

     Однажды в столовой, когда я стоял в очереди за обедом, ко мне подошёл молодой и симпатичный человек и попросил меня выйти.
    -Наш общий друг, - сказал он, - больше здесь не учится, он  находится под следствием. Подробностей я не знаю. Но, на всякий случай, будьте осторожны, со дня на день придут и к вам с обыском.
   Молодой человек, - а это, как я позже узнал, был студент первого курса философского факультета Аркадий Ровнер, - уже собрался уходить, когда я спросил:
     -А как это произошло?
  -Произошло это вот в этой столовой. Как мне сообщили, Степан вот так стоял за обедом в очереди и уже подходил к раздаче, когда студентка, стоявшая рядом, начала подшучивать и подтрунивать над ним, над его видом, над его бородой, откровенно глумясь и пытаясь вызвать на скандал. Степан не выдержал, сдали нервы; он схватил с подноса стакан с компотом и плеснул мутной жидкостью в лицо этой девицы. Потом  только выяснилось, что это была самая настоящая и грубая провокация. Немедленно появилась группа народных дружинников, схватила Степана и доставила в комнату милиции, где его уже ждали сотрудники КГБ.

     Я таил в себе надежду на то, что всё это недоразумение, что Степан попал в следственный изолятор случайно, и его скоро отпустят домой. Никто из нас, ни я, ни Аркадий не знали и не могли знать, что Степан уже осуждён и отправлен по этапу в мордовские лагеря. Однако «дело» о преступной группе грузинских националистов не было окончательно закрыто, возможно, из-за поступления от осуждённых кассационных жалоб.   Следствие продолжалось. И вскоре на допросы в качестве свидетеля потащили и меня. Как это произошло, будет рассказ ниже. Я приехал домой, в город  Мценск  из Москвы и, предупреждённый Аркадием, прежде всего,  собрал все письма Степана и надёжно их спрятал. Этим я пытался оградить его от возможных дополнительных обвинений, так как в письмах содержались высказывания, которые могли бросить на меня и  на моего друга тень. Всё остальное, что могло хоть как-то меня скомпрометировать в глазах сотрудников КГБ, я не стал трогать. Ни крамольных заметок, ни фотографий, ни стихов и эпиграмм. Всё это осталось лежать, разбросанное по столам и тумбочкам в комнате. Я посчитал, что в моих бумагах не только не было ничего крамольного, но даже и предосудительного.

      Мой учебный отпуск заканчивался, и я отправился спокойно в Залегощь. Но уже через неделю или полторы  на колхозный ток отдалённого села (названия   не помню), где я находился в командировке, собираясь писать в газету статью  об уборке урожая, на «козле» приехали гости из области в сопровождении  И.Г.Жидких. Это были сотрудники УКГБ при Совмине СССР по Орловской области майор Мартынов и капитан Гулин. Мне было велено без лишних разговоров сесть в машину и отправляться   в райцентр, в редакцию. Вот тогда-то я и вспомнил  песню из своей ранней юности – песню матроса Шванди о «чёрном вороне»…

         Начался первый обыск. Перевернули все столы и тумбочки, переворошили все бумаги и папки на столах, за которыми я работал. В верхнем ящике одного стола нашли пачку не использованных патронов от малокалиберной винтовки. Они тут остались с тех пор, когда нас, газетчиков, обязали в спорткомитете принять участие в состязаниях по стрельбе. Пачку в стол ещё тогда, весной, вернувшись с мероприятия, бросил в дальний угол стола работник типографии, которому была поручена  организация соревнований, Николай Редникин. Гость из области уже начал было приобщать к делу это «вещественное доказательство» готовившегося в стране переворота. Но тут подошли Жидких с Выставкиным и популярно объяснили сотрудникам КГБ, что к патронам подозреваемый не имеет никакого отношения. Пачку с патронами бросили опять в стол, и сотрудники госбезопасности попросили меня отвести их к  Шамаевым,  где я тогда квартировал.

        Начался второй обыск. Чтобы не волновать особо моих хозяев, людей достаточно уважаемых в районе, не стали обыск затягивать, а только внимательно посмотрели мои контрольные работы и книги на болгарском языке. Здесь, как и в редакции, ничего предосудительного не было найдено. Меня попросили сесть вновь в машину рядом с Орловым Михаилом Тихоновичем, работником обкома партии, и выехали из Залегощи через Лески и Кочеты в город Мценск. Мы приехали на Болховскую улицу, туда, где стояла наша полуразвалившаяся халупа, не позже трёх часов пополудни. Родители были дома. Они заволновались, увидев  в доме незнакомых людей. Перед тем как начать обыск, родителей попросили не покидать помещение и быть понятыми.
     -Надо же! У нас никогда такого не было, - с некоторым страхом и оправданием проронил отец, пытаясь держаться с достоинством.
       -Не вам об этом говорить, - заметил негромко майор Мартынов, тот, который был  не только старше по званию, но и намного старше капитана по возрасту.
   
    Отец  сразу смолк, глубоко вздохнул и сжался, видимо,  сообразив, на что намекал сотрудник госбезопасности. Обыск в доме занял не меньше трёх часов. Бумаг  у меня,  исписанных мелким почерком,  было много, одних только записных книжек было изъято при обыске более 14 штук. По некоторым сомнительным записям и фотографиям капитан просил дать пояснение. «Слово перед казнью» - так была подписана одна мрачная испорченная при печати фотография, на которой был изображён крупным планом мой брат Виктор с гордо вскинутой головой.  Подпись была позаимствована из названия известной книжки Юлиуса Фучика и носила здесь явно комический характер. Но капитан прицепился к фотографии и спросил у меня:
    -А перед какой это казнью?
    Я ему долго объяснял шутливый характер подписи, и, похоже, что убедил, но он всё же приобщил фотографию к куче «вещдоков», чтобы потом забрать с собой. Но особенно пристрастно он отнёсся к листку под названием «Судьба народа», попросив меня коротко прокомментировать, что я имел в виду под «судьбой народа». В содержание документа он явно не желал вникать, понимая ребяческий бред написанных подростком строк. К тому же гости из области спешили, становилось темно в комнате с единственным маленьким окошком, и они заторопились. В то время, пока шла выемка документов, капитан Гулин писал протоколы обысков под копирку. Исписав таким образом несколько страниц карандашом, капитан попросил отца и мать, как понятых, и меня, как подозреваемого в соучастии, поставить свои подписи. После чего он, собрав в одну папку оригиналы протоколов обыска, их копии вручил мне.
    -Зачем они мне? – пожал плечами я.
    -На память, - полушутя, полусерьёзно отозвался капитан Гулин. – Придёт время, может быть, ещё вспомнишь…
   И он улыбнулся мне своею обычной двусмысленной улыбочкой, которая, как мне показалось, не покидала его лицо во всё время обыска. Словно он этим, пытался сказать мне:  «Спутался ты, парень, не с теми, с кем надо,   да ничего, не волнуйся, пройдёт всё это  со временем, и будешь ты вспоминать об этом». Как ни странно, слова его оказались пророческими.

      Сотрудники КГБ в сопровождении М.Т.Орлова уехали в Орёл, а я остался ночевать дома. Рядом со мною были мои родители,   измученные волнениями,  и у меня от того, что я им доставил кучу гадостей, скребли на душе кошки. На следующий день я уехал в Залегощь, и продолжал работать так же, как и прежде, как будто ничего не произошло. А и не произошло, если я вновь оказался на работе. Но  поведение людей, окружавших меня, резко изменилось. Одни смотрели на меня, как на героя из какого-то романа, другие – как на человека, попавшего в беду из-за чьего-то подлого навета. Но странное дело: никому не пришло и не приходило  потом в голову  жалеть меня или как-то осуждать моё поведение. Даже через год, когда я решил в связи с болезнью уйти с работы и покинуть Залегощь, меня все отговаривали от этого шага, упрашивали, почти умоляли остаться и не покидать их. Выразилось это состояние особенно ярко в письмах ко мне нового редактора газеты, незабвенного, прямодушного и истинно человечного человека Ивана Корнеевича Алёхина.

   Недели через две после обыска в адрес редакции пришла повестка на моё имя  с требованием явиться срочно в  областное управление КГБ в качестве свидетеля по одному важному делу на допрос. Что это было за «дело», я уже  догадался. А когда сел за стол против начальника следственного отдела полковника Рогожина, убедился в этом, заметив рядом с ним лежавшую папку с надписью, которую я мог разобрать:  «Дело № 38-42». Это было дело, в котором подозревали замешанным в качестве соучастника Степана
Ананьева. По этому «делу» и вызвали меня в Орёл, на улицу Салтыкова-Щедрина, 29, на допрос, предложив подробно изложить все факты, касающиеся моего знакомства с Ананьевым Степаном. Мне задали несколько вопросов. Помню только один из них.
    -Вот тут вы написали Ананьеву: «Некоторые люди подобны колбасам. Чем их начинят, то и носят в себе», - вступил в разговор полковник Рогожин. - Поясните, что вы имели в виду.
     Я понял, почему он спросил об этом: перед ним на столе лежало моё письмо, написанное когда-то Степану. Вот откуда была  взята эта фраза.  «Значит,  - смекнул я, - Степану не удалось спрятать или уничтожить мои письма   до обыска. Не успел»
     -Это не мои мысли.  Это из афоризмов   Козьмы  Пруткова, - ответил я. 
    -Понятно. Но ведь вы что-то имели в виду?
   - То, что некоторые люди живут не своим умом. Не могут и не умеют творчески мыслить.
   Ответ, как мне показалось, его удовлетворил, и он не стал больше задавать мне вопросов, а в заключение сказал:
     -Мы внимательно познакомились с вашим творчеством, и особенно со стихами. По ним видно, что вы человек грамотный и талантливый. Но отдельные произведения в политическом отношении незрелы. Было бы хорошо, если бы вы подробно изложили свою позицию и объяснили в письменном виде причину появления таких стихов и басен. Мы дадим вам на это время и бумагу. Сейчас вы отправитесь в гостиницу «Орёл». Администратор предупреждён. Он найдёт вам подходящий номер, где вы можете расположиться до утра, и там вам никто не будет мешать. А завтра утром вы принесёте нам свою объяснительную записку. Постарайтесь вспомнить всё, что касается ваших связей и ваших отношений с Ананьевым и со всеми, с кем он был ещё связан. Вы слишком доверчивы. Такие люди, как Ананьев, умеют завлечь в свои сети, кого угодно. В своей записке я вам не советую искажать факты или что-то важное утаивать. Напишите в записке то, что было на самом деле.

      Моя объяснительная записка получилась объёмистой: в общей сложности  более тридцати страниц.  Я писал её в гостинице, сидя за письменным столом, до глубокой ночи. Телефон, стоявший тут же, на столе, время от времени, но не назойливо, звонил. Сотрудники УКГБ интересовались, как идут дела, не устал ли я. На самом же деле, как я сразу же понял, это была обычная проверка. Утром я отнёс эту записку в УКГБ. Следователь принял мои откровения, как мои свидетельские показания по делу, с удовлетворением. Только попросил кое-где исправить, надписав над строчками дополнительные слова. Чаще это были уточняющие вставки «по своей политической незрелости».

      Мне вернули почти всё изъятое при обыске, за исключением отдельных фотографий, письменных документов и стихов, заранее вырванных из записных книжек. Так, я сразу же обнаружил, когда перелистывал одну из записных книжек, что из неё исчезло стихотворение с претенциозным названием «Моя философия». О философии там речи не шло, а шла речь о Мценском кирпичном заводе, который в 50-х годах не имел ограждения в виде забора, а был просто обнесён по периметру колючей проволокой с тем, чтобы закрыть все лазейки для расхитителей общественного добра. Помню только две строчки из этого стихотворения:
                Он обнесён «колючкой» был
                В одиннадцать полос.

     Я понял тогда, что с меня все подозрения были сняты, тем не менее, впоследствии, когда шло обсуждение моего «неправильного» поведения, -  при закрытых дверях в Залегощенском райкоме партии (с участием всё тех же, ранее мне известных фигур из Орла), -  на меня местная номенклатура попыталась навесить всех дохлых собак.  И первый секретарь райкома комсомола П.Тарасов, и  второй секретарь райкома партии А.С.Быкова, боясь за свою шкуру,  поносили меня всяческими словами, пытаясь хоть как-то выставиться перед начальством из Орла.
    -Надо же, до чего дошёл! О марксизме начал писать! Мы в его годы о марксизме даже и думать не смели! - говорила Быкова,  и это её неуместное признание, смахивавшее на явную ложь, вызвало саркастическую улыбку у сотрудников органов госбезопасности.
      В общем-то,  умная женщина, сама прежде критически относившаяся ко всем просчётам в хозяйственных делах района, она  продолжала пыжиться и хорохориться. Но особенно бесновался первый секретарь райкома партии Рябов. Ему было  за что на меня взъесться. В «дело» попала изъятая при обыске вместе с другими эпиграммами эпиграмма, написанная мною в конце 1958 года на Рябова-младшего, Виктора, под названием «Всадник без головы».   Написана она была по горячим следам в то время, когда я,  отправляясь перед Новым годом домой,  оказался в одном вагоне с Виктором Рябовым. С нескрываемым высокомерием и заносчивостью он рассказывал соседям-подросткам, как сам он и его орловские дружки, устраивали оргии, развлекаясь с девочками в ресторане. «И вам ничего за это не было?», - спросил кто-то – «Я – сын самого Рябова. Пусть только
посмеют!» - развязно заявлял он.  Вот эта эпиграмма:

                Спеша к «верхам» из бара «Стиль-Рассадник»,
                Картину пошлости изобразили Вы:
                На собственном отце смердящий всадник
                И, кажется,   - без головы…

    -Это же надо так написать! - орал на весь кабинет первый  секретарь райкома партии.    –  Когда я прочитал это, мне показалось, что  мне в рот положили раздавленного паука. Да за это не только исключать из комсомола, за это судить, нет,  за это расстреливать надо без суда и следствия!
     -Ну, уж это слишком! – заметил майор. - Никто тут никого судить не собирается. Да и из комсомола мы вам его не рекомендуем исключать. Пожурить – да. Это надо сделать. И обсудить на комсомольском собрании. Чтоб не повадно было другим.
      Когда закончилась эта омерзительная экзекуция, ко мне подошёл капитан Гулин и сказал с той же добродушной улыбкой:
     -Ну, прощай… революционер! И не волнуйся. Работай, как работал. Не обращай ни на кого внимания.
    -Спасибо! – не без волнения произнёс тогда я. – Я, думал, что вы, милиция, люди жестокие… Выходит, что зря так думал.
    -А мы  не милиция! – с каким-то превосходством в голосе произнёс важно  капитан. - Мы –  КГБ.

   В редакции после этого произошли кадровые перемены. Жидких ушёл в длительный отпуск и запил; он был снят с должности редактора, и на его место прислали из Покровского района Ивана Корнеевича Алёхина, у которого со мною сразу установились доверительные, тёплые отношения. Будучи  старше меня,  он относился ко мне по-отечески и никогда за всё время работы со мной не выказал какого-либо превосходства: ни в возрасте, ни по должности, ни интеллектуально. Часто обращался ко мне за советами, словно я был не рядовой сотрудник, а равный ему во всех отношениях друг и товарищ. Я бывал у него дома. Жил он тогда скромно,   в однокомнатной квартире неподалёку от Дома культуры, почти в центре. Его жена работала в средней школе преподавателем литературы, а пятилетняя дочка ходила в детский сад.

      Заместителем   редактора остался  Дмитрий Игнатович Фролов, переведённый сюда то ли из Новосиля, то ли из Верховья. Жена его, в девичестве Синецкая, была из села Спасское-Лутовиново,   Мценского района, так что с ним мы были почти земляки. Дмитрий Игнатович, всегда спокойный, интеллигентного типа человек, обходительный  и в то же время весёлый, тоже был значительно старше моих лет. Он умел писать передовицы, но если было нужно, мог сочинить и нечто смешное. Как-то раз, когда надо было дать критическую заметку  о зазнавшемся, грубом и  высокомерном директоре совхоза «Ржавецкий»  Иване Васильевиче Малюхе, мне поручили написать о нём фельетон.  Основанием для этого послужило письмо незаконно уволенного рабочего Ивана Беспалова, который раскрывал вопиющие факты творившихся в совхозе безобразий, связанных с присвоением денег главным бухгалтером и с попустительством директора. Активное участие в этих разоблачениях принял и Дмитрий Игнатович. Он  написал даже в поэтической форме  что-то вроде былины юмористического содержания «Сказание о князе Ржавецком». Начиналась она,  по канонам былинного стихосложения, так:
                «Ой ты гой еси,  Иван Васильевич…»
       Наборщицы в типографии набирали эту былину и покатывались со смеху.
    С квартиры Шамаева мне пришлось съехать. Меня попросил об этом сам хозяин и невнятно объяснил причину. Но мне не надо было ничего объяснять, я догадывался сам и думал, что подводить честного и незапятнанного партийного работника и газетчика я не могу. Я перешёл на другую улицу,  к Шутову Михаилу по просьбе молодого инструктора райкома комсомола Михаила Горохова, который стоял на квартире у Шутовых. С ним у меня в то время сложились приятельские отношения. Горохов, коротенький, толстенький  и весёлый человечек, оказался большим юмористом.
    -Почётная ссылка – город Заголенищенск! – вскидывая театрально руку вверх, с пафосом восклицал Михаил Горохов, имея в виду   своё пребывание в Залегощи,  и добавлял: - Только дома пониже, да тротуары пожиже.
     Мы с ним покинули эту квартиру, когда сам её хозяин завербовался и уехал из района. Миша Горохов покинул свою «ссылку» навсегда.

     Близился Новый, 1960-й год. Усилились морозы. Материалов с мест, из села, за исключением писем, почти не поступало. Редакция вынуждена была находиться на голодном пайке. Выставкин с надеждой вновь многозначительно посмотрел на меня. Из молодых газетчиков, кроме меня, здесь никого не было. И я пошёл в отдалённые сёла «за кирпичом» - так в шутку прозвали мы объёмистые, строк в 400, газетные материалы, яркие и актуальные по содержанию. Это были очерки, репортажи, большие критические статьи. И я выехал в один из самых дальних уголков района, в одно из отделений того самого злополучного совхоза «Ржавецкий»  с заданием: привезти оттуда очерк о передовом механизаторе. Я находился там два дня, пришлось даже переночевать у самого этого молодого механизатора, семья которого, гостеприимная и приветливая мне понравилась.

     Очерк был сделан, и я дал ему претенциозное название: «Когда жизнь – песня…». Поскольку временем я не был ограничен, то по пути зашёл (вся эта зимняя дорога была проделана пешком) в начальную школу деревни Прудки, где работала  учительницей выпускница Мценского педучилища Кирюшина Зоя, в прошлом активная участница  художественной самодеятельности.   Я не ожидал её тут встретить, но встреча с нею меня обрадовала.   Мы  долго беседовали о делах в сельской школе, о трудностях деревенской жизни. Я узнал тут, что  молодых учителей, как и старожилов, привлекали на полевые работы:  ухаживать за плантациями сахарной свёклы, пропалывать, обрезать корнеплоды и сдавать государству. За эту работу, проделанную весною и летом, платили деньги. Пользуясь случаем, Зоя попросила меня, после возвращения в райцентр, зайти в Заготконтору и получить по квитанции причитающиеся ей деньги. Самой ей некогда было, да и путь не близкий.  Я пообещал ей переправить заработанную сумму в ближайшее время.   А по дороге в райцентр из далёкой и захолустной деревушки Прудки раздумывал над тем, что меня ожидало в сельской школе после окончания педучилища и распределения, если бы такое случилось. Наверняка, пришлось бы иметь дело не только с «выращиванием кур», что мне предрекал незабвенной памяти Василий Спиридонович Беляков, но и сахарной свёклы.   

    Сахарная свёкла на полях двух соседних районов – Залегощенского и Мценского – примета того времени. Эти районы были определены к выращиванию свёклы, поскольку тут уже полным ходом, в самой Залегощи и в Отраде, началось строительство сахарных заводов. Для нас, газетчиков, это был новый объект промышленного назначения, откуда на газетные страницы поступала ежедневно разнообразная информация. Евгений Выставкин, надев новенькие резиновые сапоги и измазав их предварительно в грязи, - он не любил ходить в новой обуви, - пошёл на стройку и уже оттуда вернулся в редакцию с новым рабкором. Им оказался молодой паренёк, Евгений Воробей, - секретарь комсомольской организации строителей. Рассказывали о нём, уже ставшие анекдотическими, байки, - да и он сам их любил о себе рассказывать, - будто при встречах в обкоме комсомола, в   коридорах здания  Дома Советов, с секретарём обкома комсомола по фамилии Ворона, он кричал намеренно во всё горло: «Здорово, Ворона!» На что Ворона, отплачивала ему тем же и тоже громко отзывалась так, что в кабинетах всё было слышно: «Здорово, Воробей!». Из кабинетов выглядывали перепуганные партийные работники и работницы отделов и, не понимая,  что происходит,  дивились такому откровенному нахальству комсомольской молодёжи. Теперь Воробей стал нашим постоянным и активным помощником.

     В один из таких  холодных, морозных  дней, я простудился и слёг. Меня задавил насморк, нос распух и покраснел, и я впервые за эти два года не вышел на работу по болезни.  Жил я тогда на Родионовке, рядом с железнодорожным вокзалом, у одинокой,  трудолюбивой и отзывчивой круглолицей женщины с большими чёрными глазами. Моя хозяйка обычно проводила время на кухне, а я занимал просторный зал и спал на большой высокой  кровати с жёстким матрацем. Матрац, туго набитый соломой,  лежал на кровати горбом, и я постоянно с него сваливался.  В один из выходных дней меня здесь навестил    Евгений Выставкин. Я уже выздоравливал, но мой нос всё ещё оставался красным, как у алкоголика, и это приводило моего друга в неописуемое весёлое настроение. Насмеявшись вволю со мной, он ушёл. Потом он напишет об этом случае  посвящённое мне  шутливое стихотворение,   оставшееся в моих архивах до нынешних дней. Вот оно:

                Лиловый  Нос
                (Подражание Бёрнсу)

Ты литсотрудников иных
Намного перерос,
Писал, черкал ты больше их,
Товарищ Быстрый Нос.

В одних ботиночках порой
Зимой ты шёл в колхоз.
Ты там сражался как герой
За честь, Бесстрашный Нос.

Пусть каверзным бывал не раз
Районных крыс вопрос,
Но ты им жару был горазд
Поддать, Задорный Нос.

С тебя просили сотню строк
А ты давал их – воз,
Ты жаден был, но в том порок
Не твой, Горячий Нос.

За информациями ты
Шёл в стужу и в мороз,
И гордо реял с высоты
Как шпиль, твой острый Нос.

Ты был товарищем моим,
Ты верно службу нёс,
Газетным зудом одержим,
Товарищ Бойкий Нос.

Районных ты колол чинуш
И в шутку, и всерьёз,
И спесь ты стряхивал с их душ,
О, Неподкупный Нос.

Они косились, говоря,
Что ты, мол, не дорос,

Но ты, лишь честь боготворя,
Их бил, Геройский Нос.

Ты мерил вёрсты каждый день,
Ты в дальний шёл колхоз,
И ты не знал, что значит лень,
Трудяга Бодрый Нос.

Но злая стужа – не блокнот,
Она дерёт до слёз.
Ты проглядел её  и вот –
Ты стал лиловым Нос

Но пыл твой нет, не охладел,
Все беды перенёс:
Ты стал настойчив, зол и смел
Опять, Лиловый Нос.

Ты стал въедливей комара,
Грознее всяких гроз,
И гордо слышится; «Ура!
Тебе, Лиловый Нос!»       

  Евгений Выставкин писал хорошие стихи, однако почти ничего не публиковал, положив на своей поэтической карьере жирный крест. У меня в памяти осталось его   примечательное четверостишие  на  этот счёт из одного  большого стихотворения:

В жизни  зыбкая трясина,
То ухабы, то подъём, -
Обещающего сына
Не нашла Россия в нём.

     В стихах Выставкина всё чаще и чаще раздавались пессимистические нотки. Я узнал потом от работниц типографии, что,  когда я уехал из Залегощи,  в редакции не осталось людей, с которыми он мог делиться своими мыслями и переживаниями. Он не выдержал. После очередной попойки он попал в ЛТП –  лечебно-трудовой профилакторий закрытого типа. Я встретился с ним после  того, как он отбыл свой срок в заключении. Встретился в Орле, у Дворца спорта совершенно случайно, когда Евгений Выставкин, уставший, помятый жизнью, проходил мимо меня. Он никого не замечал, из правого кармана его брюк торчала какая-то тряпка, похожая на свёрнутое полотенце. Я окликнул его и поздоровался. Он на минуту остановился, кисло улыбнулся и безразличным тоном сказал:
      -Вот, видишь, до чего я дошёл?  Извини… Спешу. Поговорим как-нибудь в другой раз.
     И зашагал дальше по тротуару. Я не стал его останавливать. Только многие годы спустя, через сорок с лишним лет, открыв Интернет и кликнув фамилию старого друга, я обнаружил Выставкина на одной из страничек – жил он уже в Ельце и помогал, чем мог, ветеранам. Это было совсем недавно. Евгений Выставкин писал прекрасные  стихи, посвящая их какой-то очень талантливой маленькой художнице. Конечно, этот   деятельный,   неутомимый газетчик был в мои юные годы одним из самых близких мне друзей. Вот как о нём писали  посетившие Елец журналисты: 
«Ночью мы уехали из Липецка в Воронеж. Перебирая свои впечатления, в нашей памяти всплывает больше свет - и не от Липецка или Задонска, а от старинного и до сих пор человечески уютного Ельца. На небольшую, по-европейски торговую площадь перед ратушей - райкомом партии выходят Ленин и магазины, а над ними - церкви, а внизу ходят приветливые ельчане и постоянно интересуются нами: откуда, да чем помочь.
         Особенно много людей интересуются рисунками Маши, занятой схватыванием духа старых елецких зданий. Видно, как людям приятно, что их родной город рисуют. Видно, как они любят и уважают свой город, и приезжих. И как они непохожи на равнодушных, спешащих жителей всяческих наших столиц и административных центров... А потом случилось уж совсем фантастическое. Стесняясь, к нам подошел вот этот  елецкий поэт и газетный работник Евгений Денисович Выставкин, 58 лет и прочел, подарил Маше стихи:

В Туле был Левша когда-то / И ходил он... на смеху,
Но талантом был богатый / Подковать сумел блоху.
Маша пишет тоже левой / Это вовсе не упрек
И собор наш Вознесенский / Акварелью кончит в срок....
Молодец ты, внучка Маша, /Пусть тебе 13 лет,
Но ты - будущее наше / Русский наш авторитет.
У тебя талант есть тоже / Ты рисуешь от души,
Кисть ничто не уничтожит / И поэтому пиши».

      И я, прочитав эту информацию и эти замечательные стихи,  порадовался за него. Порадовался тому, что он жив, здоров и ещё не растратил  своих творческих сил. Он всегда относился ко мне благожелательно. И я отвечал ему тем же. Я не дал ему почувствовать ни разу, что замкнувшись в себе, стал другим человеком. Я продолжал работать так же, как и прежде,  даже с большим рвением, чем можно было ожидать. На мне лежала очень большая часть работы, связанная с обеспечением газеты статьями, репортажами, заметками из самых дальних уголков района, куда за неимением транспорта не всякий согласился бы отправиться. Меня ничто не пугало.

     С поручениями от редакции я побывал тогда  во многих населённых пунктах:  был в Сетухе,  в Золотарёво, в Верхнем Скворчье,  в Кочетах,     в деревне со странным названием Кобелёвка. Иногда брал для этих целей старенький   двухколёсный мотоцикл и быстро добирался до места, но чаще ходил по району пешком. Исходил его в прямом смысле вдоль и поперёк. И лишь однажды проехался на мотоцикле с коляской. Мы поехали на какое-то собрание в отдалённый колхоз по  новой, отпрофилированной грейдером,  дороге. За рулём сидел Иван Корнеевич Алёхин. Он хорошо справлялся с мотоциклом, а я сидел в коляске и слушал рассказ мотоциклиста о человеке,   которому в Залегощи были обязаны все водители за  профилировку грунтовых дорог. Этим героем его воспоминаний был  недавно покинувший свой пост начальник районного дорожного управления Володин.  Вспомнили мы и тот, почти анекдотический, случай, который стал роковым для знаменитого дорожника. Как-то по весне, он оказался на прямом проводе с самим «хозяином» области Василием Сергеевичем Марковым, вздумавшим покритиковать Володина совсем некстати. «Что же это Вы, товарищ Володин…». На что, не лезший никогда в карман за словом, начальник управления бодро отвечал: «А что, сволочь такая, Вы от меня хотите? Я план по профилировке перевыполнил на…». Марков не стал слушать, на сколько процентов Володин перевыполнил  план. Уж лучше бы он его совсем не выполнял…  К нам, в редакцию, Володин, - а он был нашим активным селькором, -  заглянул тогда озабоченный своим смещением с должности и сразу, при всех, начал жаловаться редактору: «За что, Иван Герасимович, сволочь такая…». И осекся, как только услышал вслед за этой   фразой, - в разговорной речи это называется словами-паразитами, - раздался гомерический хохот. Смеялись и мы с Алёхиным, вспоминая этот случай.

     Зная мою большую тягу к технике,  Иван Корнеевич остановил мотоцикл у какого-то перелеска на полпути к цели и предложил мне пересесть из коляски на его место.
   -Попробуй, - сказал он. – У тебя должно получиться.
    Я вылез, уселся на первое сиденье, а он занял моё место в коляске.
   -Давай, жми на стартер и медленно отпускай сцепление.
    Мотоцикл плавно покатил по ровной дороге – счастью моему не было предела.
   -Переключай на вторую!
   Я выполнил. Все эти операции мне были знакомы не только по книжкам.
   -На третью!
   Мотоцикл понёсся, как мне показалось, с бешеной скоростью, так что свистело в ушах. Внезапно перед нами возник крутой поворот. Я увлёкся быстрой ездой и не успел переключить скорость. На полном ходу я попытался вписаться в поворот, изо всех сил нажимая на руль. Иван Корнеевич понял, что я дал маху, и теперь не справляюсь с рулём. Он встал в коляске и дотянулся в одно мгновение до правой рукоятки руля. Вдвоём мы свернули руль, мотоцикл стал резко сворачивать на полотно дороги с обочины, но нам всё-таки до конца эту операцию сделать не удалось. Мотоцикл занесло в кювет, коляска уткнулась в рыхлую землю,  оставленную грейдером у кювета,  и мотор заглох.

    Я  со страхом посмотрел на Ивана Корнеевича, а он сидел и улыбался.  Мне, конечно, было совсем  не до смеха.
    -Слезай, - сказал Алёхин мне, и сам первым вылез из коляски. – Приехали…
   Без особого труда мы вывели застрявший мотоцикл на дорогу,  и весь дальнейший путь молчали, думая каждый о своём. Больше он мне мотоцикл с коляской не доверял.

     Последние месяцы 59-го вплоть до майских праздников 60-го  года я не переставал заниматься, готовясь к сдаче экзаменов, сначала за первый семестр, а потом и за второй. семестр 4 курса. Уже в первом семестре я представил будущему научному  руководителю   Ивану Николаевичу Частухину план и черновые наброски моей дипломной работы. Он оказался доволен и посоветовал, не теряя времени, собрать все имеющиеся в распоряжении научной библиотеки МГУ материалы о Димитре Благоеве. Я это сделал,  и уже к лету черновой вариант дипломной был готов. Но случилось непредвиденное, подчиненное в моей жизни какому-то закону подлости. В мае я взял  отпуск и отправился в путешествие по юго-восточной ветке железной дороги наугад. «Что мне выбрать для этого путешествия?» – подумал я, рассматривая большую карту-схему железнодорожных путей Советского Союза, висевшую в зале вокзала на стене. Ветка, которую я выбрал, расходится на станции Верховье по двум направлениям: одна дорога ведёт на Ливны, вторая – на Елец.

    Я долго думал, но ничего не придумал, потому что не знал деталей путешествия и цели. Начав изучать подробнее оба маршрута, я наткнулся на слово «Сталинград». Вот оно место, куда меня  вела сама Судьба. Но в этот раз она жестоко обошлась со мной. Я взял билет до станции Грязи, остановился там на несколько часов и затем уже напрямую, без пересадок отправился в Сталинград. Как бы там ни было, но я сделал правильный, с точки зрения дальнейшей перспективы жизни, выбор: ровно через год распоясавшийся в своей ненависти к своему бывшему   «хозяину» Никита Хрущёв сотрёт этот город со всех учебных карт. Сталинград, как символ Великой Победы над фашизмом на Волге, станет провинциальным и уже малоизвестным в мире Волгоградом. Я успел побывать в Сталинграде!

   Прибыв в Сталинград, я расположился в шикарной гостинице недалеко от вокзала, напротив драматического театра. В течение трёх дней город был в моём распоряжении. Я ходил по его отстроенным проспектам и улицам, осматривал знаменитый Дом Павлова, ходил на Волгу, ездил на трамвае на Сталинградский тракторный завод, бывал парках и кинотеатрах. Возвращаться домой я решил через Саратов и Москву. Выбрал сначала, до Саратова, новый для меня транспорт: туда я решил отправиться самолётом ИЛ-14. Задумано – сделано. В определённое время я уже был на аэродроме и сел в самолёт. В Саратов со мною летели семь пассажиров, остальные семь пассажирских мест пустовали. Через два часа я уже был в Саратове, но насладиться панорамой бассейна Волги не пришлось: уже в самолёте я почувствовал недомогание, а сойдя с самолёта и добравшись из аэропорта до железнодорожного вокзала, я понял, что мне надо отдохнуть, прежде чем продолжать путь дальше.  Искать ночлег в городе было уже поздно, и я, взобравшись наверх по лестнице и обнаружив там пустое помещение с разбитой мебелью, решил, что лучшего места для отдыха мне не найти. Я переночевал на одном из старых кожаных диванов, а утром отправился в город. С того времени в моей домашней коллекции осталось множество великолепных фотографий достопримечательностей Сталинграда и Саратова.
   Во второй половине дня поездом Саратов-Москва я выехал через Рязань в Москву, а оттуда сразу отправился к себе  домой, в город Мценск. У меня ещё было время отпуска,  и я сумел отдохнуть перед летней сессией. Но силы мои были подорваны путешествием, особенно перелётом из Сталинграда в Саратов, и я пошёл в амбулаторию выяснить, что со мной происходит. Диагноз был неутешительный: ревмокардит. Как результат необдуманного решения лететь самолётом. Выяснилось, что мне авиапассажирский транспорт был абсолютно противопоказан. В этом я ещё раз и окончательно убедился значительно позже, когда на самолёте Ту-154  совершал перелёт из Москвы в Пермь. Я лёг в больницу и написал Алёхину, что больше на работу не вернусь. Иван Корнеевич в своих письмах  просил меня не спешить с окончательным решением, но я его не послушал. Вот одно из его первых писем, написанных мне в г. Мценск после моего увольнения из редакции «Знамя коммунизма»:

«Здравствуй, Евгений Николаевич!
Думаю, что ты сейчас проживаешь в Мценске,  и что твоё здоровье улучшилось.
Если ты не работаешь и если у тебя есть желание вернуться к нам, - напиши об этом без промедления. У нас вакантная должность зав. сельхозотделом. Жидких уволился, а Выставкин теперь секретарь редакции. Если тебя должность зав. сельхозотделом  не удовлетворяет, может сделать с согласия т. Шамаева перестановку, поручить отдел писем тебе. Литсотрудник у нас есть. Выставкина приняли кандидатом в члены КПСС. Неля пока работает, но с 15 августа увольняется, поедет учиться в Орёл в медицинскую школу. Нина Полухина в Ленинграде сдаёт экзамены в судостроительный институт. Уборщица Мария Григорьевна завтра увольняется, едет к мужу в Удмуртскую АССР. Карташов сейчас работает там. Первым секретарём у нас сейчас А.С.Быкова. Я с нею сегодня говорил насчёт тебя. она не против принять тебя в редакцию.
Сообщи быстрее о своём решении.
             До свидания. Жду ответ.
                И.Алёхин».

      И ещё одно, не последнее, его послание в мой адрес:

«Здравствуй, Евгений Николаевич!
Благодарю за письмо и те слова, которые касаются лично меня.  Да, не скрою, я тебя глубоко уважал, видел в тебе человека глубоко мыслящего, честного, скромного и исполнительного.
Но мне кажется, что в одно время я тебя обидел, когда просил принять международный обзор. Ты тогда был болен, а я того не знал. Если это было так,  прошу извинить. Из твоего письма я понял, что у тебя есть желание работать в газете (ты об этом не говоришь, а я чувствую ), но ссылаешься на свою  «недостаточность трудиться в кипучей деловой обстановке». Думаю, что и здесь ты проявил свою сверхскромность.
 Не хочу утверждать, может быть, ты  полностью прав (я не знаю твоего состояния здоровья). Если ты чувствуешь себя лучше, чем было в ноябре прошлого года, не стесняйся, приезжай к нам. Постараюсь создать для тебя все необходимые условия. Подумай сам, кто из наших ребят работал больше тебя. Если бы ты теперь вкладывал столько сил, сколько их вкладывают отдельные наши товарищи, и то было бы для редакции хорошо. Ты понимаешь, что я хочу сказать.
Сейчас нам особенно тяжело. Нас осталось трое: я, Выставкин и литсотрудник  Панков (молодой парень). Фролова перевели в Дросково редактором. Подумай хорошенько, не стесняйся. Если есть желание и возможность к работе – приезжай. Жду тебя не только я, но и все работники редакции и типографии.
Не посчитай лишним ещё раз ответить о своём решении.
Желаю тебе всего наилучшего
                До свидания.
                И.Алёхин».




       Поездка в Заполярье:
    Мценск – Москва – Ленинград – Апатиты -- Мурманск

    В конце года, отправленный на пенсию по труду, я взял в университете академический отпуск  и уехал по путёвке отдыхать в Леселидзе, в Дом отдыха санаторного типа. Месяцы моего существования в качестве пенсионера   стали временем моей длительной реабилитации после тяжёлой болезни. Ни о какой работе, ни о каких занятиях я уже не думал. Лишь к началу 1961 года я восстановился на четвёртом курсе, прошёл производственную практику в средней школе № 1 г. Мценска, перешёл на пятый курс  и   приступил  к сбору материала для будущей  дипломной работы. В начале 60-х годов мне попал в руки «Справочник астронома-любителя». Наряду с книжкой Перельмана «Занимательная физика», этот «Справочник» стал моей настольной книгой и сохранился в моей библиотеке, несмотря на частые переезды с квартиры на квартиру, до сих пор. Совсем случайно,  именно в это время, будучи в Москве, в университете, я обнаружил в газетном киоске в вестибюле главного здания сочинения Эйнштейна в роскошном переплёте. Я не смог расстаться с этой книгой, и был захвачен теорией относительности в последующие месяцы, благо времени у меня было много. Весь этот учебный год я посвятил изучению литературы, а в свободное время пропадал ещё и на городских школьных спортплощадках, пристрастившись вместе со своим другом Михаилом Павликовым играть в волейбол. Тогда этот вид спорта для нашей молодёжи стал повальным увлечением. Одновременно занимался литературным творчеством, сочинял стихи и рассказы и устанавливал творческие связи с областными редакциями.   

    В начале января 1962 года я с бабушкой Евдокией Николаевной отправился в новое длительное путешествие. На этот раз она пожелала повидаться со своими двумя младшими дочерьми Натальей и Полиной, проживавших уже около десятка лет в Заполярье, на Кольском полуострове, в Кировской области в небольшом городишке Апатиты. В такую дальнюю дорогу она одна ехать не согласилась бы, и поскольку я не работал, как говорится, бил баклуши, мои родители ей в качестве провожатого назначили меня. Тем более, что до Ленинграда дорога мне уже была знакома по прежнему нашему с братом путешествию в 1955 году. Тогда, благодаря спорту, я почувствовал себя вполне здоровым, к тому же санаторное лечение в Леселидзе и южный морской воздух придали мне бодрости и силы. И  я согласился ехать. Организм  моей бабушки был  крепким, несмотря на преклонный возраст. Через два с половиной месяца ей должно было исполниться 77 лет. Мы поехали поездом Москва-Мурманск через Ленинград и Петрозаводск. Бабушка в дороге не скучала. Она взяла с собой клубок шерстяных ниток и спицы, и время от времени, после сна, бралась за вязанье носков своим внукам, которых не видела столько лет. Моё же времяпровождение в путешествии, начиная от Ленинграда, было наполнено созерцанием зимнего ландшафта, местности, которая станет одной из главных в моём описании природы в первой части будущей книжки «Чужая фамилия». Это уже было Заонежье, и это была Карелия. Наблюдая в окно вагона заснеженные перелески и почти безлюдную заснеженную пустыню,  я пожалел, что ехать пришлось по Карелии в зимнее время.

      В Апатитах нас встретил на вокзале дядя Серёжа, Глазков Сергей Никифорович, зять моей бабушки. С вокзала мы поехали к Глазковым на автобусе. Сейчас я не могу вспомнить, какое это было время суток. Добирались мы до дома при свете уличных фонарей, раздвигавших перед нами темень полярной ночи. Солнце тут всходило для того, чтобы через два-три часа вновь спрятаться за горизонтом, но эти два-три часа с утра я всё-таки решил на следующий день, - если, конечно название такое к этому времени суток подходило, - провести в сопках неподалёку от места жительства семьи Глазковых. Я встал на лыжи одного из своих двоюродных братьев, и двинулся в ту сторону, где краснел горизонт, и откуда должно было взойти солнце. Но долго в сопках мне побыть не пришлось, мороз леденил конечности, несмотря на полнейшее безветрие. В первых лучах восходящего солнца, сверкали в воздухе, кружась и искрясь, микроскопические редкие снежинки, создавая впечатление какой-то волшебной игры.
   Домой я пришёл совершенно закоченевшим. Северная зимняя природа обманчива. Этот вывод я сделал, когда зашёл в дом и начал согреваться. Моя тётя Наташа, сразу определила по моему голосу и по моим движениям, что я поддался на обман:  на улице была полная, зовущая на прогулки, тишина. И в первые минуты мне казалось, что разговорчики о каком-то диком холоде в Заполярье  всего-навсего выдумки зубоскалов и острословов. Выбежал из спальной комнатки 10-летний  сынишка тёти Наташи. Прыгая по залу, он приговаривал:
    -Ой, холодно!
   -Толик! Принёс бы ты лучше дров из сарая,  чем бегать босиком по холодному полу, - сказала ему мать.
    Анатолий, большой хитрюга, с ленцой, сразу сообразил, что сказал лишнего, и немедленно прекратил прыгать по комнате:
    -  Ой, тепло!
   Идти за дровами в сарай и растапливать печку ему явно не хотелось.
   Вечером, закончив работу, в дом к Глазковым пришла тётя Поля. Сёстры увели свою мать в другую комнату, и пошли многочасовые разговоры. На следующий день ближе к вечеру, трудно определимому, мы с бабушкой, одевшись в тёплые ватники и надев валенки, пошли в гости к моей тёте Поле, которая жила неподалёку. Тётя Поля вела нас по узкой тропке, напрямик через лощины и пригорки,  засыпанные мягким снежком, и приговаривала:
     –Тут близко. Минут пять-десять ходьбы… Погода нынче, как на заказ, тёплая, безветренная. А то бывает в это время стужа и воет пурга неделями.
      Я шёл и молчал. Половину пути мы ещё не прошли, а у меня закоченели ноги, заныли от мороза колени, хотя самого трескучего мороза я как бы и не чувствовал.  Я шёл и думал: «Как же живут и работают люди в этом холоде, в этом природном морозильнике?!» А ведь она, моя тётя Полина, живёт тут, за Полярным кругом, и не жалуется.   Привыкла…   Мы с бабушкой гостили у неё недолго. Свою мать и родного племянника хозяйка квартиры, - почти все в этом районе дома  добротные, деревянные, в два этажа, - угощала рыбными блюдами: рыбными котлетами, рыбным супом, рыбной запеканкой. Вся пища, за исключением хлеба, из рыбы, главным образом, из свежемороженой зубатки. Мне уже после третьего такого блюда начало сводить челюсти, а тётя Поля, по опыту зная разносолы своей деревни, только улыбалась:
  -Что, непривычно? А мы любим. Тут всё у нас из рыбы. Как бы мы жили без неё, если бы этой рыбы на столе не было! Привыкли…

    После того, как дядя Серёжа в свой выходной день  проводил нас на Новый город, где стояли многоэтажные кирпичные здания и где каким-то оазисом расположился уголок северной цивилизации, мне захотелось, очень захотелось, посмотреть на зимнее северное море – Баренцево море. Недолго думая, я отправился в новое путешествие, дальше на Север, в портовый город Мурманск. Я прибыл туда утром. И мог завидно познакомиться с некоторыми районами города, побывал в порту, а когда стемнело, любовался отсюда на северное сияние. Оно не как в Апатитах, движущимися по небу разноцветными клубами и сполохами, а яркими в разных цветах лентами, движущимися от горизонта к горизонту. Можно видеть это в кино, можно нечто подобное порой увидеть на полыхающем красной и бордовой краской небе в Центральной России, но тут, за Полярным кругом северное сияние, как явление природы, отличается сказочной,  неповторимой красотой. С Севера я привёз домой массу впечатлений, оставшихся надолго в памяти и давших мне возможность почти с натуры описать северное сияние в одноимённом своём стихотворении. Оно было вскоре  опубликовано в местной печати. Вот несколько строчек из этого длинного стихотворения, которое так и называлось – «Северное сияние»:

 За Полярным кругом
Притаились ночи,
Прилегли вплотную
Шапками теней.
Разберись, попробуй,
Что тут где короче,
Угадай, попробуй,
Что тут где длинней…

До весны и лета
Солнца нет в помине.
Синева рассвета
Чуть встревожит дол,
И поспешно снова
Белая пустыня
Опускает в бездну
Шёлковый подол.

Как снежинки, в небе
Блещут звёзды-крохи,
Гаснут тихо искры
На хвостах комет.
А под ними бродят
Яркие сполохи -
Северных сияний
Несказанный свет.

Кажется вначале,
Будто издалёка
Через сотни станций,
 Через тыщи вёрст
Свет орловских улиц,
Свет орловских окон
В этот край холодный
 Я с собой привёз…

   Однажды я отправил свой первый рассказ в редакцию газеты «Орловская правда» и стал ждать ответа. Рассказ был слабый, это была просто проба пера, но мне всё равно хотелось узнать,  как его в редакции воспримут. Ждал более месяца письма из редакции, а когда надоело ждать, поехал в Орёл и зашёл к главному редактору И.М.Патенкову. Тот сидел за столом в белых войлочных сапогах, расставив ноги. Узнав о причине моего визита,   он вытащил мою рукопись из ящика стола и тряхнул ею чуть ли не перед моим носом:
    -Не годится. Это не рассказ, так рассказы не пишут. Надо так писать, чтобы произведение с первых строчек читателя захватывало. Вот, послушай, как это делают классики.
   И  Патенков взял со стола  книжку, раскрыл её и прочитал одно предложение из рассказа:  «Москва мне сразу не понравилась - людей много и собаки не злые».
  - Вот. Просто и гениально.
    Я возвращался домой, а эта строчка, прочитанная   Патенковым, не выходила у меня из головы: «Москва мне сразу не понравилась – людей много и собаки не злые». Действительно, как это тонко подмечено! И я представил себя тем деревенским мальчишкой, который впервые попал в столицу из глухой провинции и который  не дал в обиду свою деревню, где нет людской толкотни, а собаки, привязанные на цепь у конуры, рвут эту цепь и, кажется, освободись они от привязи случайно – разорвут на части. Вот это  - настоящие собаки! А тут какие-то ленивые, спокойные и безразличные  к людскому потоку  существа. Главный редактор был прав. Говорили о нём всякое. Одни восхищались его умом, подчёркивая особо    широту души и внимательность к молодым талантам.  Другие, наоборот, не замечали в нём никаких положительных качеств; в их среде он слыл властным,  чёрствым  и бездушным руководителем. Наши газетчики рассказывали о нём всякие небылицы, похожие на анекдоты,  выдавая их за достоверные факты. Будто старейший фотокорреспондент газеты Иван Галкин был им, главным редактором,    незаконно уволен без всяких на то оснований. А когда Галкин потребовал восстановления на работе, ссылаясь на свою многолетнюю и добросовестную службу, Иван Михайлович будто бы  заявил ему: «Не важно, кто сколько проработал, а важно, кто кого уволит». Эта фраза передавалась с особой интонацией, как бы подтверждавшей силу номенклатурного работника, руководителя организации: мол, знай, кто тут хозяин и не ропщи.  Мне потом пришлось   часто бывать в редакции, особенно, в годы,  когда там работал собкором мой добрый друг, поэт и художник Дмитрий Иванович Блынский, человек незаурядного ума, полный  творческого оптимизма и добросердечия. В отличие от    Патенкова,    он с радостью и каким-то наивным восторгом встречал любого начинающего писателя.   Когда я читал и перечитывал прекрасные стихи Дмитрия Блынского «Иду с полей»,  которые он посвятил Литинституту им. А.М.Горького,  и другие произведения этого замечательного автора, мне казалось, что они  были написаны обо мне:

Я — малыш,
Расплывшийся в улыбке
Оттого, что озорник ручей
На моих ногах щекочет цыпки,
От которых я не сплю ночей.
Что же ты не ловишься, рыбешка?
Разве ты не знаешь, что война...
Мне бы пескарей
Хотя б немножко,
Мне большая рыба не нужна.
Я ловил.
И, может быть, впервые
Понял чутким сердцем малыша,
Что России трудно,
Что Россия
Даже пескарями хороша.

       Я впервые встретил его, когда Дмитрий Иванович начал работать в редакции «Орловская правда» собкором.  В руках у меня были стихи, принесённые по его просьбе. Они вскоре появились на страницах областной газеты. Для меня, бесталанного рифмоплёта из захолустного городка это уже был иной, более высокий уровень общественного признания  Я не претендовал на звание выдающегося поэта, и эта публикация, выход на страницы главной газеты области со своими стихами,  стало для меня событием. Мы стали с Димой друзьями. Его плотно сбитая, среднего роста фигура в тёмном костюме, в белой сорочке с галстуком, его открытое и серьёзное лицо совсем не укладывались в мои представления о Дмитрии Блынском, как о «крестьянском» поэте. Интеллигентный вид, сосредоточенность во взгляде и во всём лице притягивали меня к нему как магнитом. С ним хотелось быть рядом просто так, просто идти и молчать, просто видеть его и ощущать на себе его ободряющий и чуть насмешливый взгляд.

     Я помню, как мы однажды, в сентябре 1962 года,  попали с ним на встречу с молодыми писателями и поэтами. Встречу организовали  в областном Доме книги работники библиотеки. Когда я зашёл в редакцию, он не стал со мною долго разговаривать, а потащил за собой, объясняя на ходу, куда и зачем мы торопимся. Надо было торопиться. По дороге он поделился со мною своею радостью: недавно у него родился сын, и он назвал его в память о своём отце Иваном. Мы пришли в Дом книги, когда  там уже выступали орловские авторы. Мы сели на свободные стулья в первом ряду, когда на сцене уже выступал со своей зажигательной и вдохновенной  речью Владимир Громов, ярый поклонник  Тургенева, работавший тогда научным сотрудником дома-музея Тургенева в селе Спасское-Лутовиново.  Его речь была долгой, эмоциональной и яркой. Когда мы входили в зал, он   читал  со сцены с великим пафосом и  мастерством стихи Николая Рыленкова об Орле.
                «  …даль пурпурно-сиренева!
                Здравствуй,  город  Тургенева,
                Город юности Бунина!»
    Затем поднялась на сцену известная тогда в городе и области актриса Орловского драматического театра  Колосова. Почему-то она выбрала для своего выступления мало знакомую поэму А.М. Горького «Девушка и смерть». Само название этого произведения меня в прошлом отпугивало, и я обходил его стороной, не прочитав даже первых строк. А.М.Горький нам был известен по его хрестоматийным сочинениям «Мать», «Песня о соколе» и «Песня о буревестнике», да разве лишь ещё по его итальянским сказкам. Колосова открыла мне Горького, как изумительного, гениального поэта. Она читала «Девушку и смерть» так проникновенно, с таким внутренним подъёмом  и такой проникновенностью, что заворожила всех присутствующих. В зале стояла жуткая тишина, когда она, очень красивая молодая женщина читала  это произведение, не повышая голоса, но всем казалось, что  вот-вот над нами обвалится потолок. Мы ушли с вечера, потрясённые услышанным.  Дмитрий Блынский жил недолго. Страшная болезнь, настигшая его в самом расцвете физических сил и таланта,  отозвалась в моей душе незаживающей раной. Но в моей памяти он так и остался красивым и мягко улыбающимся молодым человеком. На всю жизнь.

         В сентябре 1962 года я был зачислен на полставки  в штат восьмилетней школы № 2  г. Мценска  преподавателем истории.  Всего на несколько месяцев связала меня судьба с учащимися 7 класса этой школы, но это было удивительное время, замечательное и неповторимое. Мои тринадцатилетние девочки и мальчики, все без исключения, привязались ко мне с первых дней и говорили обо мне не иначе как – учитель, вкладывая в это слово своё по-детски восторженное и глубокое содержание.  Остались в памяти у меня Витя Казарин, Валя Никитина, Людмила Лесневская, Оля Синкевич. Я не преподавал им историю. Во всяком случае, это не было похоже на сухое изложение текста учебника.  На уроках истории я рассказывал моим воспитанникам  о судьбах своей Родины и своего народа;  я ввёл в урочное время   нечто похожее на детскую учебную игру, которая приводила к усвоению важнейших принципов поведения школьников, воспитывая в   них высокие человеческие качества. Иногда такие отступления от общепринятой методики сопровождались чтением стихов. Помню, на одном из уроков, - а их у меня было всего два в неделю, -  в годовщину Бородинской битвы,  я начал урок с чтения своего стихотворения под названием «150 лет спустя». Потом оно будет обнародовано в Интернете под другим названием – «Бородино». Вот его заключительные строчки:

                Много было подарков
                Из Бордо и Тулузы,
                Но такого и в жизнь вам
                Не сыскать сувенира:

                Дети, русские дети,
                Преподносят французу
                Ярко белый букетик -
                Символ дружбы и мира.

   Надо было видеть горящие глаза школьников после этих заключительных строчек стихотворения! В детских глазах стояли слёзы… Я понял сразу, что с учениками никто до этого тут так не разговаривал. Было иное. С одним таким случаем я столкнулся на педсовете, куда была приглашена для объяснений шестиклассница Марина Яловая, наивная в своей детскости и очень симпатичная девочка, похожая на куколку в своём ярком наряде и белых, как снег,  войлочных, на зависть всем,  полусапожках. Какой-то озорной и шаловливый оболтус из её класса, выражая особым образом свои чувства  к ней, не обращавшей на него внимания, из чистого баловства намеренно наступил на эти белоснежные полусапожки своими грязными ботинками и измарал их. Марина была в отчаянии. Она стояла в учительской  в центре комнаты и всхлипывала, слёзы лились рекой по её пухлым щекам. Самое страшное для неё в этой ситуации было то, что учителя с недоверием воспринимали объяснения и жалобы школьницы, напирая на то, что девочка не по всем предметам успевала. Особенно трудно давалась ей математика и в четверти ей уже грозила «двойка». Учительница математики Мария Михайловна Цуканова,  дородная, с крупными чертами и свирепым взглядом, женщина своими неуместными репликами подливала масла в огонь. Трагедия школьницы её   не беспокоила.
   -Марина, а когда ты собираешься исправлять свои «двойки»? Чего молчишь и слёзы льёшь? Сама наверно виновата. Повод дала…
  Ученица продолжала всхлипывать, ещё более понурив голову.
    -А? – грозно опять подступила к ней  грубоватая математичка. – Сама? Конечно, сама. Яловая не останется яловой…
  Это последнее,  циничное,  замечание в отношении ученицы, даже не понимавшей смысла слова «яловая» в молчаливом сравнении её с коровой, шокировало меня. Я больше на педсоветы не ходил.

   Слава Богу, в моём классе таких инцидентов не наблюдалось. Ребят в классе было немного, они лояльно относились к одноклассницам и сидели, в основном, на задних партах. Первые парты занимали девочки. Они старались изо всех сил, чтобы угодить мне. На одном из уроков Валя Никитина, совсем тихая и старательная ученица,  вдруг в начале урока подняла руку и, когда я у неё спросил, в чём дело, она тихо произнесла:
     -Прочитайте, пожалуйста, своё стихотворение.

      Я уже чувствовал себя вполне здоровым и начал думать о переводе на стационар. Произошло это лишь в начале 1963 года. На дневном отделении я проучился всего полгода, но эти полгода жизни и учёбы в университете стали поистине незабываемыми.    Дипломная работа была написана, одобрена  и рекомендована к  защите. В моём распоряжении оказалось столько свободного времени, что я не знал, куда себя деть. Я увлёкся катанием на коньках и часто пропадал на ледяном поле, расположенном рядом со Студенческим городком.   

       Скучать не пришлось. Я   обнаружил в одном из холлов стенную газету какого-то факультета и решил установить с редакцией связь. Блажь эта скоро исчезла, и я пошёл в университетский Дом культуры предлагать свою помощь. Там меня приняли с распростёртыми объятиями. В одном из концертов мне предложили прочитать свои стихи. Потом, несколько позже, кажется, это было при открытии площадки в ЦПКиО им. Горького, организаторы концертной программы пригласили меня и туда с чтением  стихов. Я стал в этом студенческом клубе своим человеком. А когда приехали  на встречу со студентами знаменитые артисты Царёв, Андреева, Бабочкин, Елагина, меня включили в состав группы, которая должна была преподнести гостям цветы. Я мечтал подарить мой роскошный букет своему любимцу и любимцу всего народа Бабочкину, сыгравшему роль Чапаева в одноимённом фильме. Но был очень расстроен, когда ведущая указала мне на Андрееву, сидевшую в это время в зале Дома культуры.
    С этого времени началась моя творческая жизнь в университете. К тому же я, как заправский пижон, в своём новеньком габардиновом костюме и при «бабочке» ходил на танцы в Манеж и другие танцевальные залы Москвы, посещал кинотеатры, музеи и не забывал приезжать домой, в город Мценск, к родителям. 

  По собственной инициативе я уже сам  пытался организовать встречи с популярными тогда молодыми поэтами Рождественским, Евтушенко, Вознесенским, имена которых были у всех на слуху. Ходил я с этой целью и в редакцию «Литературной газеты», к Корнею Чуковскому. Вечера встреч с молодыми авторами устраивались в двухсветных межэтажных гостиных жилого фонда Студенческого городка МГУ на Ленинских горах. Присутствовал я однажды на таком вечере в нашей гостиной, где обычно проводил время за пианино – играть студентам на нём разрешалось. Пришли сюда студенты не только с нашего, 9-го этажа, но и с других этажей и даже из соседних секторов, которые тут назывались по традиции «зонами». Какой-то плюгавый молодой человек, с отвисшими губами и белёсыми ресницами, томно, с напевом читал свою эротическую  натурную поэму, явно рассчитанную на экстаз сходивших по таким виршам с ума студенток.  С назойливой истомой он во всех деталях расписывал свои развратные действа и чувства в духе поэтического порно.  Мне от его стихов стало дурно, и я покинул гостиную. А за моей спиной студентки уже награждали поэта криками и громом аплодисментов.  И мне после этого уж очень захотелось пригласить лично в нашу гостиную Роберта Рождественского. Его телефона и домашнего адреса на этаже никто не знал, а потому я и пошёл к Чуковскому, чтобы тот помог мне  найти поэта.  Я стоял в дверях кабинета главного редактора «Литературной газеты» в ожидании, когда же он, наконец, закончит беседу с посетителем, сидевшим ко мне спиной за столом. Мне показалось, что я слишком долго тут стою,  и я подумал, что такое моё поведение может показаться неприличным. Не мог же я прервать  беседу известных и уважаемых людей! И я вышел из кабинета, тихо прикрыв за собою  дверь. «Ничего, - подумал я,  - сейчас не получилось, попробуем поискать другой путь».  Найти я не сумел ни Рождественского, ни Вознесенского. О последнем я мало сожалел, так как его стихи не очень-то любил. Но вот задиристый Евтушенко мне нравился. Кроме одного: кроме его попыток навязать поэтическому сообществу частично созвучные рифмы, нарушавшие звучность стиха и каноны стихосложения. Тоже мне нашёлся новатор! Не может подобрать точную рифму, и ищет лёгких путей…  И всё-таки большинство его стихотворений, особенно обличавших новое поколение наглых и спесивых комсомольских секретарей,  мне нравилось.

    Я не сумел поймать летавшего по стране Евтушенко, но мне удалось вскоре встретить его в большой лекционной университетской аудитории 02, где он представлял делегацию сибирских молодых поэтов. Аудитория была забита студентами до отказа. Сибирская молодая поросль пыжилась на сцене, читая свои сочинения. Слушали, но без всякого интереса. Ждали, когда эта часть встречи будет закончена, и можно будет послушать самого Евтушенко. Его белобрысая голова на тощих плечах с длинной шеей гордо высилась над низкорослыми сибиряками. Молодой красавец Евтушенко сидел и улыбался. Лицо его светилось от удовольствия. Свои стихи он начал читать по просьбе студентов. Это были стихи о войне После чтения стихотворения про мёд, один из студентов, низкорослый, в чёрном пиджачке и в очках, попросил слова. Он сидел в левом верхнем углу аудитории недалеко от меня, так что я слышал отчётливо и вопросы, и замечания, и явно провокационные нападки этого слушателя. Он говорил о том, что стихи Евтушенко непатриотичны, антипартийны, что от них веет антисоветчиной и нелюбовью к партии и народу. Студенту не дали договорить. Его критику заглушили    топаньем ногами.  Евтушенко слушал и улыбался: улыбка не сходила с его лица во всё время встречи, продолжавшейся несколько часов.

    Евтушенко попал в общую струю тогдашнего фрондёрского настроения студенческой молодёжи, которая по вечерам бродила по мраморному вестибюлю у лифтов, горланя песни под гитары. Это была какая-то возвышенная фрондёрская эйфория, какой-то спрос на протестующих молодых поэтов, - это была атмосфера  «шестидесятников». Я помню одну из пародий язвительного и умного тогдашнего пародиста Александра Иванова, который без всякого злого умысла писал о Евтушенко: «Не было бы у  меня последователей, а были бы у меня преследователи». Апогеем этого духа свободы было посещение университета 21 мая 1963 года Фиделем Кастро. Бородатый кубинец был в то время в ореоле своей славы и символом борца-революционера. Пришли на Ленинские горы посмотреть на Фиделя десятки тысяч людей. Толпы народу заполонили всё пространство перед входом в главное здание от портика до горнолыжного трамплина.

      Мы все ждали прибытия важного гостя. Наконец, толпа широко расступилась, и Фидель Кастро победно, приветствуя поднятой рукой собравшихся, прошествовал к зданию. Его высокая плотная фигура в берете,  с открытым лицом и аккуратно подстриженной смоляной бородой; простая армейская форма защитного цвета, перетянутая широким поясом, с брюками, заправленными в обычные сапоги, - всё это меня поразило и невольно заставило вытянуться в струнку. Когда он поднимался на последнюю ступеньку портика, я стоял, прижатый студентами к одной из мраморных колонн. Фидель Кастро был от меня в трёх шагах. Он на минуту остановился, поприветствовал стоявших с ним рядом студентов, круто развернулся и помахал обеими руками провожавшей его толпе. Но толпа его не отпускала. Она хлынула за ним в вестибюль и провожала до самого Актового зала университета. Меня, как и многих других, оттеснили в сторону наиболее нахрапистые студенты, и я вместе с оставшейся в вестибюле толпой довольствовался лишь тем, что слушал по радио, - в коридорах были установлены громкоговорители, - длинную речь Фиделя Кастро на его родном языке., передаваемую с переводчиком. Как он уезжал от нас, мне увидеть не пришлось. 

    Встреча с Фиделем Кастро для меня имела особое, символическое, значение.  Ещё ничего не зная о приезде великого кубинца в нашу страну, я написал в его честь стихотворение «Я люблю тебя, девочка Кубы!» в ноябре 1962 года и опубликовал его в местной печати. Когда я читал это стихотворение на одном из предновогодних концертов в Мценском Доме культуры, где  незадолго перед тем работал инструктором, слушать меня собрались мои ученики из восьмилетней школы.   А я читал. Читал со сцены с пафосом не о какой-то девочке, которая у меня была выведена в образе Свободы, а о самом Фиделе Кастро:

                С Кастро мы – неразлучные братья!
                Рассказать бы об этом кому бы…
                Пусть от крепкого рукопожатья
                Заиграют победные трубы!
                Я люблю тебя, девочка Кубы.

  Откуда я мог тогда знать, что встречусь вот так, почти бок о бок, с  «бородатым кубинцем» ровно через полгода, а полвека спустя буду сидеть у экрана своего домашнего старенького  компьютера и, вспоминая о той встрече, рассказывать о ней не «кому бы», а своим читателям, прежде всего – детям и внукам. Мистика, да и только!
    Моя учёба в Московском государственном университете имени М.В.Ломоносова, тогда, не в пример нынешнему образовательному учреждению, ведущем вузе страны, как мною и было спланировано, заканчивалась. Заканчивалась более чем успешно, несмотря на все препятствия, лишения и подводные камни Судьбы. Все выпускные экзамены я сдал на «отлично».  Блестяще защитил дипломную работу, получив разрешение на её публикацию, а вместе с этим – рекомендацию в аспирантуру. Именно с этого момента начался мой сложный и трудный путь в науку.



Путь в науку:  первые шаги.
    Аспирантура


     Путь в науку… Это очень громко сказано. Никакого пути вначале не было. Более того, вся моя эйфория от окончания университета   и получения высшего образования исчезла, как только я столкнулся с реалиями конкретной жизни. Первое, что меня обескуражило, было то, что попасть в аспирантуру у меня практически никаких шансов не оставалось. Дело в том, что я учился полгода на дневном отделении, получил диплом этой категории выпускников и должен был в соответствии с тогдашними советскими законами ехать по распределению, куда прикажут. Мне была определена одна из сельских восьмилетних школ Белгородской области, куда я должен был прибыть к началу учебного года в качестве молодого учителя истории и обществоведения. Такая перспектива, которая отрезала мне  путь в аспирантуру, меня совершенно не устраивала. Что-то не связывалось в этой для меня не очень приятной ситуации: с одной стороны, моя родная кафедра истории южных и западных славян с её великолепными моими наставниками И.А.Воронковым, И.Н.Частухиным, В.И.Владимирской, с моими добрыми помощницами, методистами кафедры - Е.И.Ушановой и Н.В.Потаповой, которые мне прочили заманчивую.  перспективу, с другой  -  деканат заочного отделения истфака во главе с К.Г.Левыкиным, который без раздумий, подписав направление, всё это крест-накрест перечёркивал. И я отправился в Министерство просвещения, прямо к министру Елютину с целью установления на мой счёт хоть какой-нибудь справедливости. Елютина я  не застал, он был в отпуске. Его замещал на время отпуска Зверев. И я без всяких церемоний, без предварительной записи или протекции вошёл к нему в кабинет. Заместитель министра с пониманием отнёсся к моей просьбе и незамедлительно, при мне, позвонил    К.Г. Левыкину, давая, как мне показалось,  ему разнос.
   - Это не я,   - отвечал Константин Григорьевич Левыкин. – Это Труфанова виновата.
  -Кто такая Труфанова? – спросил Зверев.
   - Наш методист, отвечающий за распределение.
   - Убедительно прошу вас  отменить распоряжение о распределении выпускника, - он назвал мою фамилию, - в сельскую школу. Дайте ему возможность восстановиться на  прежнем месте на правах выпускника заочного отделения.

    Константин Григорьевич Левыкин меня хорошо знал и, думаю, помнил наш с ним разговор в его кабинете на Моховой. Было это в начале 1963 года, когда я обратился к нему   с просьбой о переводе  на дневное отделение. Проблем с этим не возникло, и Константин Григорьевич, тогда пышущий здоровьем, статный 37-летний мужчина, без всяких сомнений подписал моё заявление. Я уже собрался уходить, но меня он попросил остаться на минутку.
  - Вы из Мценска? – спросил он с некоторым волнением в голосе.
   - Да, - ответил я, пока не понимая, к чему он клонит.
    -Работали в газете корреспондентом? – спросил он, словно желая убедиться, правильны ли его сведения обо мне, и после того, как я утвердительно кивнул головой, продолжил: - Наверно, приходилось бывать в сёлах…
   Я снова кивнул. Мне, уставшему и обессиленному,  уже начал надоедать этот допрос. Разговор меня стал раздражать, поскольку отвечал я невпопад, - работал я совсем не в той редакции и не в том районе, - но мне не хотелось разочаровывать декана.
   -… и в деревне Левыкино были? Как она сейчас? Существует ещё?

    Мне было что сказать об этом, и я решил изобразить из себя человека, хорошо знающего мценскую деревню Левыкино, о которой спрашивал декан, догадываясь, почему он завёл со мною об этом разговор. Перед тем, возможно, год или два назад я был в тех местах, в цветочном хозяйстве, не помню только, по какой надобности туда я попал. Недалеко от этого хозяйства я тогда заметил валявшуюся у обочины дороги на канаве ржавую металлическую планку с надписью «Левыкино» и прошёлся по дорожке, которая когда-то была улицей деревни. Там уже никто не жил, но оставались некоторые пришедшие в негодность хатки, которые сохранились в моей памяти. Чтобы не огорчать своего декана, я бодро начал расписывать своё посещение деревни и даже приплёл людей, которых как будто бы там видел.
  Константин Григорьевич, помолчал, серьёзно посмотрел на меня, и, как мне показалось, с некоторым недоверием сказал, как отрезал:
  -Ничего там нет. Была деревня. А сейчас от неё ничего не осталось…  А была деревня большая. До войны.  Я помню её.  Вырос там. Так что мы с вами – земляки.
   Я прикусил язык. Декан просто ошарашил меня своим известием.  Только потом я понял, почему так дотошно он  расспрашивал меня об исчезнувшей, деревне, и почему в его тоне чувствовалась какая-то незнакомая мне грусть.  Константин Григорьевич уйдёт из жизни на девяносто первом году, 4 мая 2015 года, в то самое время, когда я, мучимый собственными воспоминаниями,  писал о нём эти скупые строчки. Но я и тогда, в начале мая, когда его собственный сын Алексей Константинович Левыкин, ныне директор Государственного исторического музея,  хоронил своего отца,  не знал, что Константин Григорьевич, как и я, историк, задолго перед уходом из жизни, всё-таки написал о своём родном крае замечательную книгу. Он её так и озаглавил: «Деревня Левыкино и её обитатели»…
       В трубке что-то пробурчало невнятное, видимо, Константина Григорьевича вполне устраивала данная министром формулировка. Зверев положил трубку, пожелал мне успехов и уткнулся в лежавшие на столе бумаги, давая понять, что разговор со мной окончен. 

   Я вышел из кабинета, вполне удовлетворённый решением проблемы и в тот же день выехал поездом в г. Орёл; мне вновь захотелось   испытать счастье в ОГПИ с  устройством на работу уже в новом качестве. Как раз в это время был объявлен  на истфаке конкурс на замещение вакантной должности преподавателя по специальности: всемирная история.  Это меня устраивало. Но я не пошёл к ректору Михалёву Г.М., вспомнив  наш прошлый разговор с ним, а зашёл сначала выяснить обстановку на самом факультете.   Я знал прецеденты, когда выпускники МГУ начинали работать ассистентами сразу  после окончания вуза. Меня встретил  тогда сотрудник факультета, замещавший декана. Вникнув в моё положение, он откровенно сказал, что мне в институте ничего не светит, что на объявленное место уже приглашён из Мурманска кандидат наук. С кандидатом наук я тягаться не собирался. Но всё же не терял надежды как-то зацепиться за институт, чтобы использовать место для дальнейшей учёбы в аспирантуре. Меня уже устраивала тут любая должность, даже должность лаборанта кафедры. Я зашёл тогда к заведующему кафедрой философии и политэкономии Ивану Тихоновичу Левыкину, однофамильцу моего бывшего декана, и спросил, нет ли подходящего местечка для меня на кафедре.
     - Нет, - сказал он, - кафедра укомплектована кадрами полностью.
  Потом, помолчав немного, поинтересовался:
     -А где сейчас работает ваш отец?
   -На Мценском кирпичном заводе, - ответил я и добавил: - Плотником.
   -Плотником, значит?  Ну,  ну…  Не смею вас задерживать.

   Я не совсем понял, почему он об этом спросил. Только потом, года три спустя, когда я стал аспирантом, я случайно встретил в редакции газеты «Орловская правда» Орлова Михаила Тихоновича, сопровождавшего в 1959 году  сотрудников КГБ. Развалившись вальяжно на диване по своей старой привычке, Михаил Тихонович почему-то решил завести со мной такой разговор:
   - Я слышал от Левыкина, что вы намеревались устроиться на работу в институт. У вас ещё не пропало желание? А то я могу посодействовать…
    -Нет, спасибо, - сказал я. – Пока меня устраивает работа в редакции.

   Но до того времени ещё надо было дожить. А пока я после неудачной поездки в Орёл поехал к себе домой, в город Мценск, и начал искать работу. Поскольку я был тесно связан с редакцией местной газеты и знал там всех сотрудников, которые ко мне относились благожелательно, постольку вызывал  у них некоторое сочувствие и желание помочь. В самой редакции места не было. Но ответственный секретарь редакции Иван Сошников вдруг обратился к сидевшему в соседней комнате маленькому человечку, который что-то писал на листке бумаги. Это был Шипилов,  внештатный сотрудник газеты и  её постоянный автор. Мы часто общались, беседовали, спорили. Шипилов слыл  весёлым собеседником, писал в газету заметки, статьи,  но иногда мог сочинить и стихотворение.  Как-то в честь моего дня рождения  он написал мне в критическом духе шутливое стихотворное пожелание,   которое я запомнил надолго и следовал его совету:

                Пишите басни,  труд Ваш не напрасен,
                Но только так,  чтоб смысл их был  всем ясен.
                Из Вас, пожалуй,  вышел бы Крылов,
                Но в Ваших баснях много лишних слов.

    -Василь Прокофьевич! – окликнул Шипилова из соседнего кабинета ответственный секретарь редакции Иван Дмитриевич Сошников. - Да оторвись же ты, наконец, от своих заметок. Тут решается судьба человека… Не придумаешь ли чего? Нет ли в вашем радиокомитете какого-либо места?
   -А что? – отозвался он с хитроватой улыбкой. – Есть такое место. Только вряд ли оно его устроит.
    -Какое? – спросил Сошников.
    -Должность радиодиктора. У нас есть пока один. А для работы на радио требуется по штату два человека, два диктора. Мы могли бы принять, но с одним условием: нам нужен не только диктор, но и радиокорреспондент по совместительству.
   -Давай, давай, соглашайся! – поспешил меня успокоить Сошников. – Тебе нечего терять. Поработаешь на радио полгодика, там, смотришь, у нас появится вакансия. Виктор Васильевич один со своей работой, рассчитанной на двух человек в отделе, не справляется. Дело в области уладится и перейдёшь к нам.
     Я согласился, и Шипилов предложил мне недели через две зайти с ним для беседы к секретарю горсовета Первышевой – она курировала передачи районного радио и подбирала сотрудников.

   К началу октября все необходимые процедуры по приёму на радио нового сотрудника были завершены. Первышева осталась довольна кандидатурой, и я стал работать на радио. Материала для радиопередач не хватало, приходилось самому выезжать в сельскую местность за информациями, обрабатывать их и самому читать по вечерам перед микрофоном. Работа была не сложная, всего два раза в неделю мы выходили в эфир, и это меня вполне на тот момент устраивало. Но к концу года в редакции районной газеты появилось то самое место, о котором говорил Сошников, и мне предложили это место занять. С 1 января 1964 года я  стал работать опять в газете. Моим непосредственным руководителем был Виктор Васильевич Портнов, с которым я познакомился в бытность свою учащимся педучилища в г. Болхове в начале 50-х. Тогда он был заведующим отделом писем в  редакции газеты «Болховская коммуна» и охотно публиковал мои первые стихи в газете. После переезда в г. Мценск из г.Болхова  он стал работать в редакции газеты «Ленинский путь» заместителем   редактора и одновременно заведующим отделом партийной и комсомольской жизни. Мне, как молодому специалисту, было поручено освещать жизнь молодёжи. К тому времени мои успехи, как газетчика, в журналистской среде области, - все редакции в области постоянно обменивались номерами газет,   - у всех были на слуху. К тому же в течение всех предыдущих 8 лет мои стихи и басни регулярно появлялись на страницах  районной газеты.

    Уже 1 января 1964 года в газете «Ленинский путь» был опубликован мой очерк «Тебя ждут, агитатор!». Начались мои редакционные будни. Только за январь я подготовил и опубликовал  17 заметок, статей и авторских материалов. Авторским назывался материал в том случае, когда корреспондент не использовал в качестве подписи ни своей фамилии, ни своего псевдонима, хотя газетный материал полностью готовился к печати им самим,  но со слов и по рассказу другого лица, будь то бригадир фермы, механизатор или школьник.

     Последующая работа в редакции, на протяжении шести с половиной лет, никакими новшествами   не отличалась: она была однообразной, трафаретной, если не считать публиковавшихся в газете так называемых литературных страниц, разворотов о достижениях тружеников города и села, подборок архивных материалов по случаю празднования юбилеев Победы, Великого Октября и комсомола. Во всём остальном эта работа, -   трудоёмкая, неблагодарная и по необходимости примитивная, - была насквозь пропитана газетной рутиной. Когда не хватало информации с мест, её заменяли перепечатки из других газет, специально присланные для этого «тассовские» материалы.Иван Дмитриевич Сошников, жизнелюбивый, жизнерадостный и весёлый человек, - ушедший из жизни, к сожалению, в расцвете своих творческих сил, - иногда шутил и любил повторять двустишие из какого-то дореволюционного печатного издания:
Живёт перепечатками газета-инвалид
И только опечатками порой развеселит.
    Но наша газета, благодаря усилиям этого энергичного и талантливого журналиста, газетчика, влюблённого в своё дело, совсем таковой не была. Сам он под псевдонимом Бортнянский (Сошников был родом из села Бортное Тульской области, и потому он придумал себе такой псевдоним) писал в литературные страницы замечательные, захватывающие душу, рассказы. Я помню до сих пор один из его  рассказов, посвящённых собственной трёхлетней очаровательной дочке, а также  своей жене Валентине Дмитриевне, работавшей тогда учительницей в средней школе. Часто я замещал нашего  ответственного секретаря, когда он уходил в отпуск, и тут научился более квалифицированно разбираться в газетных шрифтах, компоновке материала, вёрстке газетных полос. Вместе с ним, Иваном Сошниковым, мы придумали тогда на злобу дня к последней странице сатирический отдел с заставкой и названием «Доктор Шприц», имевшим определённый смысл. «Уколы» этого «Доктора» доставляли немало неприятностей людям, потерявшим совесть или легко относившимся к требованиям морали. Эти сатирические материалы, готовившиеся на конкретном материале писем, присланных рабкорами, дополнялись частыми фельетонами, написанными мною или моими коллегами Иваном Лазуткиным, Никитой Бавиным, Виктором Портновым.
   Я не соврал Михаилу Тихоновичу Орлову  тогда, при моей встрече с ним в редакторском кабинете Коробкова Сергея Владимировича в редакции «Орловская правда». Моя работа ,как газетчика, литературного сотрудника и фотокорреспондента,  мне нравилась. Меня она сводила с конкретной тогдашней жизнью, с многими интересными и не очень интересными людьми, и для полноты жизни мне того было достаточно. Ведь мой тогдашний юношеский пыл был тесно связан с общей моей жизненной целью и моими принципами: я в этой творческой среде не только делал, творил, самого себя, но и как бы исполнял на практике  свой главный жизненный девиз: помогать молодому и не только молодому поколению формировать сознание, без чего, как мне казалось в то время, невозможно было преобразование общества на прогрессивных, гуманистических, основах. Даже мои собственные семейные проблемы, возникшие к тому времени по причине нищенских условий существования и отсутствия нормального жилья,  отходили на задний план, забывались, делая эти проблемы всё более острыми и ощутимыми.

       В самой редакции, в случае отпуска или болезни кого-либо из сотрудников, - от корректоров и машинисток, от рядовых корреспондентов до заведующих отделами, - приходилось брать эти функции на себя.  И мне не единожды выпадало на долю вместе со своими прямыми обязанностями выполнять обязанности заведующего отделом писем, ответственного секретаря редакции, или садиться за стол, вместо корректора, и искать на печатных страницах «блох» (то есть опечатки и ошибки). А порой,  в отсутствие машинистки,  в связи со срочной сдачей статьи на линотип, приходилось садиться за пишущую машинку и самому  печатать нужный материал.

      Но были на этом пути и светлые, оставшиеся надолго в памяти, эпизоды.  О   них хотелось бы тут рассказать. Первый год работы  был отмечен вхождением в общую колею, знакомством с молодёжными коллективами города и сельской местности, буднями учащихся профтехучилищ и школ. Эта часть моей деятельности в должности литературного сотрудника редакции газеты «Ленинский путь» облегчалась тем обстоятельством, что в недавнем прошлом  я уже общался со многими молодёжными активистами, будучи инструктором Дома культуры. Эта среда мне была знакома, разве лишь что она повзрослела и возмужала. Многие знакомые мне парни и девушки, окончив школы, работали на мценских предприятиях, на строительстве Отрадинского сахарного завода, завода алюминиевого литья. Очерки, заметки, фоторепортажи о труде и отдыхе молодых людей, стали появляться в газете чаще и чаще. Надо отметить одну важную особенность того времени. Середина  60 годов совпала со многими юбилейными датами в жизни страны, и эти даты требовали гораздо более тщательного изучения жизни и  грамотного подхода в подаче газетного материала. Наш отдел вместе с ответственным секретарём редакции Иваном Дмитриевичем Сошниковым большую часть работы по освещению юбилейных дат взял на себя. Один из эпизодов связан был  с установлением дружественных контактов между городами-побратимами, Орлом и Разградом, Мценском и Кубратом. Слово «дружба» вошло в наш лексикон и стало самым модным. В начале сентября 1964 года,  я подготовил по просьбе первого секретаря Мценского горкома партии П.Я.Пархоменко к двадцатилетию освобождения болгарского народа от фашизма приветственный адрес на болгарском и русском языках. Его вручала тогда болгарским друзьям  орловская делегация, побывавшая  в Разградском округе на торжествах. Ответным визитом стал приезд к нам на празднование 50-й годовщины Великого Октября главного редактора газеты «Ново Лудогорие» Косты Чутуркова и его заместителя Ивана Петрова. Мы познакомились, и с этого момента, в течение многих лет во мне жила надежда на встречу с ними в самой Болгарии. Она исполнилась   через семь лет.  Всё-таки исполнилась!
  К приезду делегации из Болгарии популярный певец Миляев захотел спеть болгарскую песню на концерте в областном драматическом театре. Но поскольку с болгарским языком он был не знаком, правильного произношения  у него не получалось. Кто-то ему посоветовал обратиться ко мне за помощью. Миляев специально приехал в Мценск за мной на «Волге», и мы с ним весь вечер сидели над текстом в студии звукозаписи в филармонии и отрабатывали каждое слово, каждую фразу. Мне не трудно было это делать. У меня была замечательная учительница болгарского языка Никольская. Меня она заставляла, - она уже была в преклонном возрасте, и мы занимались у неё дома, - повторять десятки раз каждый звук, добиваясь чёткого литературного произношения. Миляев выступил перед нашими болгарскими гостями с большим успехом, и я рад был, что в этом успехе была и моя маленькая доля.
   К 20-летию Великой Победы наша газета давала систематически интересные материалы, воспоминания ветеранов и героев войны, репортажи о встречах с ними.   Иван Сошников задался тогда целью разыскать в городе или районе тех воинов Великой Отечественной войны, которые приняли участие в Параде Победы на Красной площади. Я нашёл такого человека в деревне Апальково, где ещё не так давно шли кровопролитные бои с фашистами. Им оказался командир орудия Василий Апальков, не только носивший фамилию, совпадавшую с названием его родной деревни, но и участвовавший в 43-ем в её освобождении. Со своим орудием, подбившим несколько немецких танков, он дошёл до Берлина, вернулся победителем и прошёл по Красной площади в тот памятный день. На всю газетную полосу я дал о нём очерк.

    Но    более знаменательным событием в то время, в канун 20-летия Великой Победы, было исследование по моей инициативе деятельности группы Меркуловских партизан, осуществлявшей сопротивление фашистам в районе населённых пунктов  Мкркулово, Протасово и Спасское-Лутовиново под руководством В.П.Мозгунова. Мною был направлен запрос в областное управление охраны общественного порядка с просьбой сообщить сведения о В.П.Мозгунове. Начальник управления подполковник Чувардин сообщил, что данных о В.П.Мозгунове в областном управлении охраны общественного порядка не имеется. Соответственно, подполковником Чувардиным от нашего имени был отправлен тот же запрос начальнику управления милиции Московской железной дороги генералу внутренней службы 3-го ранга Калинину. На наш запрос ответил  4 мая 1965 года заместитель начальника управления милиции Московской железной дороги по кадрам подполковник милиции Гунин. Вот что он писал в своём письме: «Высылаю копии: наградного листа, рапорт, 2 расписки, справку, акт и 2 партийных  характеристики, подтверждающих участие в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг. Мозгунова В.П. согласно Вашего запроса». Все материалы  - на 9 листах -  были переданы мною  в местный краеведческий музей.

     Очерк о деятельности партизанской группы публиковался с продолжением в нескольких номерах газеты, начиная с 1 мая 1965 года. Некоторые из участников этой группы были тогда ещё живы. С ними я проводил   длительные беседы в сёлах по месту жительства. Были и такие, кого потом судьба разбросала по стране. Они, узнав об этих публикациях, установили со мной связь. Первое короткое  письмо, отклик на мой очерк «С верой в Победу», прислал из Калининграда самый молодой член партизанской группы Павлик Давыдов. 
 «Очень тронут, - писал он, - что в День Победы не забыты люди, которые её добывали в тяжёлое военное время, - писал нам в своём письме Павел Давыдов. – Мне случайно удалось прочитать статью в газете, озаглавленную «С верой в Победу». Имею большое желание получить этот очерк…
Как только представится возможность, обязательно побываю в родных краях, побываю во Мценске, уверен, что это уже не тот, довоенный Мценск. Обещаю побывать и у Вас в редакции. Ибо я сам иногда пишу, даже было время писал активно, но, побывав у Вас;  поговорить есть о чём. Убедительно прошу Вас выслать газеты с очерком «С верой в Победу»… Очень Вам благодарен. С уважением к Вам  Павел Васильевич Давыдов. Калининградская область, Багратионовский район, п. Корнево».

А некоторое время спустя Павел Васильевич Давыдов написал мне ещё одно письмо. Оно оказалось длинным и весьма содержательным, во многом дополнявшим мои изыскания. Привожу его с некоторыми сокращениями:
«Исполняя Вашу просьбу, постараюсь припомнить и рассказать некоторые моменты из того периода моей жизни, о котором Вы просите.
Когда началась Великая Отечественная война, - мне было в тот момент 15 лет, как сейчас помню тот день, тёплый июньский день, - я, будучи на каникулах, помогал родителям, работал в бывшем колхозе «Гигант» почтальоном. В тот период радиоприёмников в деревне не было, и страшную весть о начале войны принёс с почты я. Почта, как и сейчас, находилась в селе Спасское-Лутовиново. А через несколько времени начался призыв военнообязанных в армию. Проводил и я с мамой своего отца на фронт. В деревнях остались подростки, женщины и престарелые. Война давала о себе знать, в нашей местности появилось много войск, часто пролетали самолёты, усиленно работала железная дорога, она, как Вам известно, от нашей деревни очень близко.
Не могу сказать, в каком месяце, но хорошо помню: был период уборки картофеля, когда начались кровопролитные бои за селом Спасское-Лутовиново. Бой шёл трое суток. После чего наши войска отошли на Тулу. Наша местность оказалась оккупированной немцами. В период боёв в нашей деревне стояла танковая часть, которая вступила в бой с немцами, но силы были неравные, и, оставив подбитые танки, - а их было оставлено 7 штук, - танкисты ушли. Один из погибших танкистов был захоронен в колхозном саду. Был он из Ивановской области, мы хранили его документы, но при пожаре они сгорели. А после 10 октября, когда был сдан Мценск, наши войска до Черни и в районе Спасского-Лутовинова бои не вели.
Когда войска отошли, а  немцы начали продвигаться на Тулу, я занялся оставленными танками. Снял с танков четыре пулемёта, на поле боя набрал винтовок, гранат, 14 ящиков патронов и всё это припрятал. Прямо скажу, что сначала у меня, у мальчишки никаких мыслей о сопротивлении немцам не было. Просто ходил в лес с ребятами, стреляли из винтовок. Потом полностью вывели из строя оставленные танки. На поле боя я поймал армейского коня. Конь был ранен, я его вылечил, спрятал в сарае, перегородил сарай соломой. В партизанах этот конь мне пригодился.
Через некоторое время немцы вывесили приказ: сдать оружие. Моя мама очень боялась за меня, она знала, что я спрятал оружие. Она помогла мне перепрятать его в надёжное место. Через нашу деревню проходило много солдат, вышедших из окружения. Я помогал им переодеваться и переходить линию фронта в районе деревни Кукуевка.  У нас частыми гостями были бойцы. Дом стоял в отдалении от остальных домов в деревне, и это привлекало выходивших из окружения наших солдат.

Не могу припомнить точно время, когда появился в нашей деревне Василий Петрович Мозгунов: перед началом войны и после неё он работал в милиции на ст. Мценск. Дядя Вася, как я буду его называть, да я его так и звал в тот период, начал собирать вокруг себя мужчин, оставшихся в деревнях, стал заговаривать с военными, и часть из них ему удалось уговорить остаться в деревнях. И вот я узнал, что дядя Вася собирает мужчин на беседу. Я сумел пробраться в дом, где было много мужчин,  и шёл разговор о том, как начать борьбу с немцами. Я промолчал тогда, а на второй день остановил дядю Васю, правда, он очень редко ходил по деревне, и рассказал ему о припрятанном мною оружии. Я попросил его взять меня в отряд. Дядя Вася пошёл со мной к маме. Мама очень возражала, и мы её уговорили только на второй день. Всё оружие я отдал дяде Васе, а себе оставил только карабин. Так дядя Вася включил меня в отряд, и с этого времени я был всё время при нём, исполняя его поручения, Вот тут-то и пригодился мне мой конь.
В этот период я   выполнял задания дяди Васи. Бывал в Тульской области, где узнавал о прохождении немецких колонн, о технике, о настроении населения. Ездил я верхом, а иногда и на санях. В одном из боёв партизаны отбили большой обоз, имущество было роздано населению, оружие, боеприпасы и снаряжение оставлено в отряде. Мне в этом бою досталось кавалерийское седло, которое было так мне нужно. В этот период дядя Вася прикрепил меня к Зубову Егору. Он был уроженец деревни Маснево, то есть деревни  Первое Меркулово. С дядей Егором я продолжал выполнять различные задания. Несколько раз ходил в разведку в город Мценск.
Мы переходили у железнодорожного моста через Зушу, подходили к вокзалу, - там тогда горели элеваторы, - набирали зерна и шли по городу, всё узнавали, а потом передавали сведения дяде Васе. Я ходил с дядей Егором, как его сын. Было необходимо достать немецкие документы, и мне дядя Вася поручил в Зарощу к одному человеку, который в тот период работал в немецкой управе г. Мценска. Нам очень были нужны документы для свободного передвижения, но этот тип отказался выполнить нашу просьбу, я хотел его уничтожить, но дядя Вася не разрешил.
Партизаны жили в лесу, у станции Бастыево. будучи в отпуске в родных краях, я ходил туда, но землянок не нашёл, так всё заросло. Вместе с отрядом я участвовал в стычках у деревни Кукуевка и станции Бастыево. Тогда много было взято оружия. Но однажды нас немцы окружили в деревне. Они нагрянули внезапно, И, не зная сил противника, наш отряд отошёл в лес. Немцы начали жечь деревню. Дядя Вася срочно послал меня в разведку. Я верхом прискакал в деревню Первое Меркулово, осмотрел в бинокль деревню Второе Меркулово, но ничего не мог увидеть. Тогда я заехал на середину деревни. Был я без оружия, чтобы не привлекать внимания. В этот момент я встретил одного из жителей деревни,  и он рассказал, что немцы имеют только винтовки. Тогда быстро примчался к отряду и доложил обо всём дяде Васе. Отряд немедленно выступил и ударил со стороны Спасского-Лутовинова. Мы выбили немцев из деревни. Спасли остальную её часть от пожара.

Находясь по заданию дяди Васи в деревне Второе Меркулово, я задержал там подозрительного, которого и доставил в отряд. Он оказался провокатором, и был послан немцами для установления местонахождения партизан. Предатель был расстрелян. Когда началось наступление под Москвой, немцы бежали по всем дорогам, и наш отряд то в одном, то в другом месте наносил по ним удары. Я несколько раз бывал в боях, но дядя Вася, жалея меня, как сына, отправлял меня в разведку каждый раз, когда намечались бои.
В один из таких дней мне верхом на коне пришлось встретиться с разведкой Красной Армии в районе ст. Чернь. Были разведчики в маскхалатах, я поговорил с ними, мы наметили маршрут, и я быстро помчался в отряд.
 К вечеру во все деревни вошли наши войска. Жители встречали их с радостью. Партизан, годных к службе включили в армию, но отряд ещё существовал около месяца, нёс охрану населённых пунктов. Бои разгорались за город Мценск. Наши войска с ходу его взять не могли, шли кровопролитные бои, оборона была на берегу реки Зуша. Прилегающие деревни были эвакуированы вглубь страны. Меня направили в ФЗО в г. Тула. Но я сбежал из ФЗО вместе с ребятами на фронт. Конечно, нас никто не взял на фронт, а отправили опять в ФЗО. Но никто из нас в ФЗО не доехал. Я устроился в военно-восстановительную бригаду связи, которая находилась в районе станции Скуратово.

В сентябре 1943 года я ушёл на фронт, воевал на Ленинградском фронте, в Первом и Втором Прибалтийских фронтах, был стрелком, пулемётчиком, разведчиком. На фронте был трижды ранен. Рвался учиться в военное училище, но обстоятельства того периода сложились так, что учиться не пришлось. В училище не принимали лиц, находившихся во время войны на оккупированной территории, было обидно, но у меня не было возможности, чтобы доказать, что я честно, ещё мальчишкой, встал на защиту своей страны.
Участники партизанского отряда были награждены, некоторые после прихода Советской Армии, другие в одну из годовщин освобождения области от немецко-фашистских захватчиков. В партизанском отряде мы находились около шести месяцев, но мечта стать военным человеком не покидала меня, и всё же в 1950 году я окончил военное училище, служил офицером до 1956 года. С октября 1956 года, уволенный из рядов Советской Армии по сокращению, я стал работать в органах охраны общественного порядка. Сейчас проживаю на землях бывшей Восточной Пруссии – ныне Калининградской области. От места, где я живу и работаю, Калининград находится в тридцати километрах. Город очень красивый, с большим будущим.
Село Корнево, в котором я проживаю, расположено в одном километре от государственной границы. Должность моя – участковый милиционер, звание – старший лейтенант милиции, из армии уволился старшим лейтенантом. Посылаю Вам свою фотографию. Прошу меня извинить, если что не припомнил, но я пишу только то, что было. Из всех участников отряда я благодарен Мозгунову Василию Петровичу, Мозгунову Василию Михайловичу,  – он у нас был пулемётчиком, Зубову Егору, Чижикову Семёну Гавриловичу…В мае 1963 года я был в отпуске на родине, прошёл через весь город Мценск и не узнал его. За участие в боях с фашистами меня наградили орденом Славы третьей степени, медалью «За отвагу», медалью «За боевые заслуги» и другими медалями.
                Давыдов Павел Васильевич».

Вслед за Давыдовым Павлом на очерк «С верой в Победу» откликнулась из Москвы Анна Павловна Дмитриева. Вот её письмо, с сохранением стиля и оборотов речи:
«Вас немало удивит незнакомый почерк по Вашему адресу, но что меня заставило узнать Ваш адрес: разговор о Вашей статье «О меркуловских партизанах»  («С верой в Победу» - Прим. автора.). Мне бы хотелось её прочитать и кое-что важное ещё добавить, что ещё есть для Вас неизвестно, так как я в это время находилась в деревне Прудищи,  и в этой деревне было много сделано в помощь работы партизанского отряда, который действовал в Меркулове.
Первое – предотвращение пожара во всех 3-х деревнях, и затем была вооружённая охрана, были расставлены посты,  и дежурили отважные несовершеннолетние мальчики, а теперь уже взрослые мужчины и отцы. И мне бы хотелось, чтобы и о их отважных подвигах хотя немного упомянули. А было это так.
Когда шёл карательный отряд, они расставляли колышки. Этим самым они делали пометки, каким путём им идти сжигать деревни. В то время, когда жители деревни спасали свои крохи хлеба, выносили в сады и зарывали в снег, чтобы не умереть от голодной смерти, оставшись без крова под открытым небом.
У меня пришла мысль уничтожить этот путь их. Я собрала мальчиков, которые в это время попались мне на глаза и дала им команду убрать эти колышки до конца нашей деревни, так как в конце деревни шла дорога на совхоз «Кудиново». Мальчики  безоговорочно выполнили это указание. А когда были убиты несколько человек фашистов, - они подожгли несколько домов в Меркулове, и партизаны часть их уничтожили, а часть убежали и оставили снаряжение, так как они ехали на санях и везли с собою ручные пулемёты, гранаты, патроны, и всё это вооружение было роздано по всем 3-м деревням.
И когда немцы подошли к дер. Прудищи и видят, что нарушен их путь, они дали пулемётную очередь, а в это
время у нас был установлен пост, и наши ответили тем же, тогда они пошли на совхоз «Кудиново» и на дер Рябую.
Вокруг пылали пожары, а я с малыми детьми, старики и дети, ушли из деревни в Прудищенский посёлок, а мужчины и эти отважные мальчики остались охранять свои деревни. 24 декабря отступил карательный отряд, а 28 декабря пришли наши отважные сибиряки, везли с собой пушку в упряжке 6 пар лошадей. И в это самое время мы возвращались с посёлка. Какая это была радость, выразить словами невозможно. У меня слёзы градом лились от радости, так как в промежуток этого времени немцы пытались  придти и найти эти партизанские деревни и расправиться с партизанами. И когда приехали наши, тут тревога сменилась на радость. И так всё было вокруг сожжено. Кругом торчали только одни трубы от печей и в это время потянулись жители, лишившиеся крова и военные части находили себе прибежище в наших деревнях.
Затем приходилось работать на укреплении рубежей: рыли доты, дзоты, противотанковые заграждения и в 4-х километрах от высотки находились вражеские передовые. Конечно, всего трудно описать хотя уже и мною, много прошло время, но всё это оставило большой след. Сейчас я уже пенсионерка, но этот ужас никогда не забудется, он умрёт вместе со мной, так как в это время я потеряла дорогое моему сердцу дитя. И особенно в День Победы, когда мы празднуем радостно победу, и в то же время как досталась эта победа,  делается не по себе за тех людей, которые отдали жизнь за наше счастье.
Кто были эти мальчики? Шевелев Виктор Алексеевич из Скуратово. Трофимов Михаил Гаврилович. Сейчас учитель в Спасском-Лутовинове.
Дмитриев Андрей Николаевич. Сейчас в гор. Орле.
Шевелев Николай Алексеевич.
Сейчас память стала изменять, и часть из них я не помню фамилий, но если это Вас заинтересует и Вы не захотите умолчать, то Вам могут указать их.
Прошу Вас не посчитать за труд ответить на моё письмо. Извините, если что не так написано. Я как могла и как было, что пережила, всё  изложила на простом языке, быть может, и не так, как нужно, но так, как подсказывало сердце.
Мой адрес:
Москва  Е-43, ул. Первомайская, д. 47/19 кв. 47.
Дмитриева Анна Павловна».

     Летом 1965 года мы с женой решили отправиться в путешествие на Юг, к морю. Поехали сначала в Крым, поездом,  до Симферополя. Тут я предполагал встретиться со своим другом Аркадием Ровнером, проживавшим на улице  Коцюбинского. Но, к сожалению,  не застал его тогда, и мы пассажирским вертолётом отправились в Ялту. Там пришлось только переночевать, так как нас уже манили к себе  просторы Чёрного моря и теплоход «Украина», отправлявшийся  через несколько часов из Ялты в Сочи. Нам достались места на верхней палубе. Ночевать  на деревянных скамьях было холодно, и мы перебрались на палубу ниже, где свободные места оказались на подвесных кроватях. А с самого утра на следующий день и до вечера выходившие наверх пассажиры любовались игрой дельфинов, следовавших за теплоходом.  Это было удивительное зрелище.  Дельфины прорезали плавниками ровную поверхность моря,  и, время от времени, вынырнув из воды и описав многометровую дугу над морской гладью, скрывались опять в  пучине. Во всё время путешествия по Чёрному морю стояла тихая погода. Штиль. Как на заказ. Под лучами солнца море искрилось, вблизи за бортом оно  имело зеленоватый, почти изумрудный,  оттенок, но чем  дальше к горизонту, сливавшемуся с небом, приобретало всем знакомый синий цвет. Оно притягивает и наталкивает на разные размышления, порою к путешествию никакого отношения не имеющие». Кто над морем не философствовал?» - вспомнил я строчку из стихотворения одного из самых любимых поэтов своей ранней юности. И в голову, уже не в первый раз,  пришла мысль: «Кому вздумалось   это чудо природы, море с отчётливой синевой, назвать «Чёрным»?».  Ровно через двое суток мы прибыли в Сочи. Однако здесь мы останавливаться надолго не захотели и  взяли билеты на ближайший скорый   поезд, отправлявшийся в Адлер. Там и собирались мы провести остаток своего отпуска. И после того, как хорошо отдохнули на знакомых мне пляжах, вновь возвратились на автобусе в Сочи, а оттуда в купейном вагоне, - для меня это была в то время неслыханная роскошь! – отправились без пересадок в Москву. Мне надо было решить вопрос на месте, на кафедре истории южных и западных славян исторического факультета МГУ, о сроках сдачи вступительных экзаменов в заочную аспирантуру. С этого времени вплоть до начала осени следующего года  всё своё свободное время я употребил на подготовку к сдаче экзаменов.

       1966-й год прошёл в этой напряжённой работе. В редакции был объявлен новый марафон  - приближались дни празднования 50-летия Великого Октября. Моя большая статья на эту тему должна была сориентировать читателя на освещение знаменательного события и на подготовку разворотов с использованием архивных материалов.  По сути,  они же носили научно-исследовательский характер.  Это дело поручили мне, и я взялся за него с желанием и большой ответственностью. Знаменитые «Октябрьские страницы» появлялись регулярно. Вышло их более десятка.  Нередко мне поэтому  приходилось выезжать в областной центр и работать в архивах; ни одной такой страницы не выходило без публикации архивных документов и материалов.  Параллельно с этими страницами часто публиковались большие, иногда на целую газетную полосу, мои  очерки о сёлах и деревнях, чья история представляла интерес. Это были мценские деревни Верхняя и Нижняя Зароща, село Брагино и   большое село Тельчье.

       С этого времени началось моё активное вхождение в научную среду. Одновременно  шла не менее активная работа в газете, где я продолжал находиться в должности литературного сотрудника. Я втянулся в роль газетчика серьёзно. Мне нравилось встречаться с простыми людьми, вникать в их нужды, основательно изучать специфику профессий, если приходилось писать какую-либо серьёзную статью на экономическую или иную тему, требующую для понимания деталей дополнительных специальных  знаний. Но уже с первых лет работы в этой газете, я не переставал думать о возможности осуществления основного плана: поступления в аспирантуру, которая должна была мне открыть прямой путь в науку. Попутно я начал основательно изучать языки, главным образом, английский, который предполагал сдать в качестве кандидатского минимума на вступительных экзаменах. У меня была своя метода овладения словарным запасом. Вся моя комната в старой квартире была залеплена стандартными листками с английскими словами, которые я менял ежедневно после их усвоения.
   Ещё в середине 1965 года я прозондировал почву в Московском университете на предмет поступления в аспирантуру и стал активно собирать по томам выходившие тогда в Болгарии и поступавшие в книжные магазины Москвы произведения Димитра Благоева. Два первых тома его двадцатитомного собрания сочинений у меня уже были на руках – на их основе я и писал дипломную работу. Остальные тома приходилось собирать по случайному их обнаружению в магазинах. Так получилось, что к весне следующего, 1966 года, в моём книжном шкафу уже  стояли все двадцать томов  Полного собрания сочинений этого  выдающегося  политического деятеля и революционера (все  на болгарском языке) в твёрдом красном переплёте. Примечательна одна деталь: попадали они ко мне не в порядке следования одного тома за другим, а в разнобой. После шестнадцатого тома, я вдруг обнаруживал сразу три – пятый, шестой и седьмой, а вслед за этим присылал мне из Москвы брат Виктор, учившийся тогда на геологическом факультете МГУ,  13-й, 14-й и 18-й. Я подал заявление в аспирантуру Московского государственного университета и осенью 1966 года был приглашён на сдачу вступительных экзаменов.   Сдал  экзамены по всем предметам, кроме английского языка, на «отлично». Этого и следовало ожидать, ведь английский язык я  изучал самостоятельно дома и, конечно, был весьма доволен, что один из авторов  учебника по английскому языку Е.А.Бонди оценил мои знания на «хорошо». Я уже тогда свободно читал и переводил тексты английских газет,  - особенно нравилась мне газета «Morning  Star». Читал в подлиннике книги английского политолога и публициста Мак-Леннана о Светозаре Марковиче,  имел некоторые  успехи в разговорной речи и даже беседовал на английском с приехавшим из Софийского университета к нам в гости, в МГУ,  английского стажёра Эдварда Миллера. Эдвард нашёл моё знание английского сносным и поинтересовался, удивляясь моему чистому литературному произношению, не жил ли я ранее в Великобритании.

   Меня приняли в заочную аспирантуру с  четырёхгодичным сроком обучения. А это означало, что в конце 1970 года я должен был представить Учёному Совету истфака МГУ необходимое количество экземпляров автореферата моей кандидатской диссертации, отпечатанных в типографии. Тема моей диссертации пока уточнялась с моим первым научным руководителем Иваном Николаевичем Частухиным, который принял самое непосредственное и деятельное участие во всех моих научных творческих делах вплоть до своей  кончины. Он ушёл из жизни, так и не доведя своего научного руководства до финала. В последнюю встречу со мной  на даче Частухиных  в Снегирях, в Подмосковье, Иван Николаевич растрогал меня своим напутственным словом: «Не бросайте своей научной работы, Евгений Николаевич. Лучше вас в нашей стране Благоева никто не знает». Это стало для меня настоящим и никогда не забываемым  научным завещанием. После ухода из жизни Ивана Николаевича,   вместо него  на  должность  руководителя моей кандидатской диссертации была назначенаВера Ивановна Владимирская, умный, тактичный преподаватель и замечательный человек. Параллельно она  руководила научной работой болгарского аспиранта  Йордана Йотова, с которым   мне впоследствии приходилось встречаться  и  беседовать в Софии.

    Конец 60-х…  Это было тяжёлое для нас, -  для меня и моей семьи, - время. Бытовая обстановка, прежде всего, жилищные условия не давали мне заниматься плодотворно ни делами насущными, ни работой в редакции, ни учёбой в аспирантуре. И я начал думать серьёзно об улучшении жилья. Пятиэтажки, «хрущёвки»,  в райцентре, благодаря мощной строительной организации, росли, как грибы после дождя. Но нам, работникам редакции и типографии, нуждавшимся в расширении жилплощади, места в этих крупнопанельных домах почему-то не находилось. Я устал ждать, когда ко мне придут с предложением занять новую квартиру, - а я имел на это полное право, - и решил отодвинуть в сторону свою, как  некогда замечал мой бывший коллега, «сверхскромность» и проявить собственную инициативу. И я это сделал. Но перед тем, как заняться вплотную «квартирным вопросом», мне пришлось столкнуться с одним весьма интересным и из ряда вон выходящим случаем, о котором я не могу промолчать
      Вспоминается мне   этот  знаменательный эпизод, который получил   международную огласку.   Произошло это в городе Мценске, когда   на Ефремовской улице,  недалеко от автостанции,  возникла   религиозная секта то ли адвентистов 7-го дня, то ли пятидесятников.  Наверно, не без помощи тайных зарубежных миссионеров. Но главными организаторами её были представители религиозной секты, действовавшей на территории соседней, Курской, области.  В секту были втянуты фанатично настроенные   женщины. Говорили тогда, что на их религиозные церемонии приезжали семьями сектанты из г. Курска, и они устраивали в этом районе города массовые сходки. Весной 1968 года наиболее рьяные из  мценских сектанток  в целях подтверждения своей преданности секте и вступления в число её полноправных членов прибегли к ритуальному жертвоприношению, избрав в качестве такой жертвы четырёхлетнего мальчика Колю женщины, тоже находившейся в этой секте. Она добровольно привела его на заклание, и впоследствии не раскаялась в содеянном преступлении. Отец ребёнка знал о готовившемся изуверстве даже заглядывал в окна дома, где происходило это так называемое жертвоприношение с окроплением кровью его сына подготовленных для поедания яиц и просфор. Когда потом у него спрашивали судьи, почему же он не остановил кровопролитие, отец ребёнка заявлял: «Я боялся, что они и меня зарубят топором». И тут же требовал возмещения убытков на похороны сына.
 Жертва была принесена:  мальчику перерезали горло кухонным ножом. Об этом случайно узнали соседи и сообщили в милицию. Дело раскручивали долго, и судебный процесс решили устроить публичный, в Доме культуры с выносом радиорепродукторов на улицы, так как всё помещение и часть улицы были заполнены пришедшими,  которым хотелось узнать подробности изуверского злодеяния. Я не попал внутрь помещения, а стоял напротив Дома культуры, у здания районной библиотеки, и прислушивался к тому, что происходило внутри помещения. Гудела толпа на улице, люди требовали самого сурового наказания преступникам. Мои мысли были тогда заняты поиском жилья. Тогда мы проживали в квартире с родителями и бабушкой, и я, со страхом вслушиваясь в информацию о детоубийстве, думал о своей маленькой дочке.  Дело в том, что напротив нас по коридору жила в квартире наша соседка Марья Петровна, невестка которой тоже была втянута в эту изуверскую секту. Она часто навещала свою свекровь, и бог знает,  что было у неё на уме. Вечером того же дня, когда процесс всё ещё продолжался, а слушание дела не закончилось, какая-то зарубежная радиостанция, как становилось известным по слухам,    сообщила на весь мир сенсационную лживую «новость». Говорилось о том, что-де «в Советском Союзе, в местечке Мценск сейчас судят мать восьмерых детей, которая вынуждена была зарезать своего маленького сына Колю, чтобы накормить остальных своих голодных детей». Сотрудники Орловского УКГБ пытались выявить, кто отсылал информацию о случившемся за рубеж, но поиски не увенчались успехом.   Таким  был в средствах массовой информации враждебного зарубежья  этот маленький эпизод большой «холодной войны». Дыхание её  чувствовалось и у нас, в небольшом провинциальном городке, в связи с  развернувшейся в Чехословакии  злобной антисоветской пропагандой.
   Существенной переменой в моей личной   жизни этого периода стало благополучное решение жилищной проблемы, которая раньше, особенно после рождения первого ребёнка в нашей молодой семье, повисла над нами дамокловым мечом.  Когда нас было пятеро в двух малогабаритных комнатках старого дома, - мои родители, мы с женой и наша старенькая бабушка Евдокия Николаевна, - как-то не замечали тесноты. Родители – в зальчике, мы – в девятиметровой  комнатке, бабушка  - на кухне. Но когда появилась у нас дочка, терпеть это уже было невмоготу. И мы вынуждены были скитаться по частным квартирам, снимая жильё, порой к проживанию не приспособленное, просто брошенное старыми хозяевами. В начале августа 1968 года я набрался смелости поехать в столицу решать с высоким начальством свой жилищный вопрос. Забегая вперёд, скажу откровенно, что это для нас всех было судьбоносным решением, круто изменившим нашу жизнь и судьбу. Без этого отъезда в Москву в свой отпуск, который переломил ситуацию с жильём,  не получилось бы ни дальнейшей интересной творческой жизни, ни этих воспоминаний.  Мне к тому времени уже были известны все возможные пути улучшения жилищных условий, хотя редакция, где я работал,  не была заинтересована в обеспечении меня жильём. С одной стороны, я особо не настаивал из-за своей скромности, с другой – мой шеф,   редактор газеты Михаил Васильевич Якунин, осторожный и боязливый человек,  не хотел вешать властям на шею решение жилищных проблем для своих сотрудников. Думалось,   что со временем всё уладится. Не уладилось… И я сразу, по приезде в Москву, отправился на Старую площадь, в ЦК КПСС, на приём к Николаю Егоровичу Емельянову (кажется, так его звали), куратору высшего партийного органа по Орловской области, в надежде на какие-то подвижки в решении моей жилищной проблемы. На большее я не рассчитывал. Мы довольно долго беседовали с ним. Говорил, в основном, я,   излагая положение дел и ни на кого не жалуясь. Н.Е.Емельянов глубоко вздохнул после всех моих излияний, снял телефонную трубку и спокойно сказал, обращаясь к первому секретарю Мценского горкома партии Пархоменко:
   - Пётр Яковлевич, надеюсь, что вы в курсе, в каких условиях находится сейчас сотрудник вашей  газеты  (он назвал мою фамилию)… Да, Евгений Николаевич… Я прошу вас, найдите возможность в ближайшее время обеспечить его жильём. Будьте добры… Аспирантов у нас в местных газетах нет. Мы не можем бросаться кадрами…
   Он положил трубку со словами:
    - Поезжайте домой. Жильём вас обеспечат.
 Вечерним поездом я выехал из Москвы в Мценск и через пять часов  уже был дома, даже боясь сказать родным, какой разговор у меня состоялся в ЦК партии и к каким возможным последствиям он мог привести. Ведь я даже не стоял на очереди на улучшение жилья! Утром следующего дня меня вызвали в Мценский горсовет к его секретарю Тарасовой.
   - Мне вчера вечером звонил Пётр Яковлевич Пархоменко. Мы тут посовещались и решили дать вам квартиру в новом доме на Московской. Он уже почти заселён. Но есть ещё некоторые квартиры, пока не заселённые…  Мы решили выделить вам вот эту, двухкомнатную, на втором этаже…
  И она положила на стол план-схему расположения квартир в доме:
  - Вот эту.
 Тарасова указала на квадратик на листе ватмана, обведённый красным карандашом, и добавила:
 - Готовьте документы на получение ордера.
   Через неделю мы переехали в свою, новую, квартиру, о которой не могли даже и мечтать. Впоследствии М.В.Якунин скажет мне по-дружески:
   - Вы, Евгений Николаевич, вселились в квартиру, которая была по распределению предназначена Тарасовой. Как это вам удалось сделать?
     И я вспомнил тот бумажный  лист на столе у секретаря горсовета. Вот почему в плане квадратик был обведён красным карандашом: это было не просто жильё для нуждающихся, это была квартира, предназначенная ответственному работнику, занимавшему не последний пост в городской властной иерархии. Такова тогда была сила обычного «телефонного звонка» из центра. Для всех моих домочадцев известие о получении нами новой, прекрасно отделанной,  квартиры было шоком. Немедленно мы занялись тем, чтобы обставить её с шиком, в награду за все мытарства,  которые мы пережили. С этой целью мы выехали в Москву, заняв у родителей крупную сумму денег. Истратили мы её на покупку кухонной мебели и посуды, полированных вещей - платяного шкафа,  серванта и германской тумбочки, мягкого кресла, кровати, оконных штор и люстр. А через месяц или полтора в квартире был уже установлен телефон.  Но мне недолго пришлось наслаждаться такими барскими условиями. Ровно через год я вынужден был сменить работу и отправиться в Курск, приговорив себя на двухлетние скитания по чужим углам, до тех пор, пока эта квартира, где продолжали всё ещё жить жена с детьми, не была обменена на жильё в Курске. 

    Большим событием для Мценска и, особенно, для села Спасское-Лутовиново было посещение нашего Мценского края в конце сентября 1968 года группой российских  писателей и поэтов. Возглавлял её Председатель Правления Союза писателей Российской Федерации  Леонид Соболев. В этой группе были, наряду с Леонидом Соболевым, Алим Кешоков, Ярослав Смеляков, Юлия Друнина, Майя Румянцева. Приехали они в город Мценск  накануне празднования знаменательного юбилея, 150-й годовщины со дня рождения Ивана Сергеевича Тургенева. Сначала они   встретились   в Мценском Доме культуры с жителями города. Мне было поручено сопровождать эту группу и давать в газету репортажи. Моё общение с Леонидом Соболевым и Алимом Кешоковым было самым тесным. Мы в неофициальной обстановке беседовали, и писатели почувствовали ко мне расположение. Тем более что в мои детские годы военные повести Соболева оставили у меня неизгладимое впечатление. Последние строчки его произведения о Севастополе  «Батальон четверых» остались у меня в памяти, и я их не преминул напомнить писателю: «Один моряк – моряк, два моряка – взвод, три моряка – рота… Сколько нас? Четверо?.. Батальон, слушай мою команду: шагом …арш!». Л.Соболев расчувствовался и начал вспоминать свои военные годы.

   На встрече с горожанами  первым с вступительным словом выступил Леонид Соболев. Говорил он не о себе, а о великом нашем земляке Тургеневе. Затем с чтением своих стихов выступил Алим Кешоков, известный тогда кабардинский поэт. Свою новую книжку со стихами, недавно изданную в роскошном переплёте, он подарил мне, и я до сих пор, с автографом автора, храню её в своей библиотеке. Вслед за ним подошёл к трибуне измождённый, с морщинистым лицом, ещё не старый человек. Это был Ярослав Смеляков. Борозды морщин на его лице – след долгих страданий поэта, которые он пережил, скитаясь по сталинским лагерям. К тому времени он уже был известным поэтом, реабилитированным во времена хрущёвской «оттепели», лауреатом Государственной премии.  Чуть картавя, Смеляков сказал:
    -У меня есть много стихов о войне. Но я прочитаю вам одно из своих первых стихотворений, посвященных одной хорошей девочке – Лиде.
     Стихотворение было длинным. Читал он чуть хриплым голосом медленно и проникновенно.  Слушали его  все, затаив дыхание. В зале установилась тишина. Из этого длинного стихотворения, напомнившего мне годы моей  юности, когда я учился в педучилище и был очень увлечён учащейся второго курса Лидой, мне запомнились вот эти два куплета, словно Ярослав Смеляков их написал обо мне:

 В оконном стекле отражаясь,
по миру идёт не спеша
хорошая девочка Лида.
Да чем же она хороша?
Спросите об этом мальчишку,
что в доме напротив живёт.
Он с именем этим ложится
и с именем этим встаёт.

   Выступали в этот вечер со своими стихами и молодые поэтессы Юлия Друнина и Майя Румянцева.  После окончания мероприятия их, молодых авторов, окружили мои молодые коллеги, мценские поэты и писатели  из нашего литобъединения «Родник». Как я заметил у них, несмотря на позднее время,  был оживлённый разговор. Особенно активным в своих расспросах оказался всегда шумливый и общительный,  бессменный участник наших газетных литературных страниц Игорь Крохин.

     На следующий день состоялось празднование юбилея И.С.Тургенева на его родине в селе Спасское-Лутовиново. После официальной части празднования и выступлений перед жителями села  гостей из Москвы,  мы решили пройтись по парку и познакомиться  с его самыми укромными местами. Леонид Соболев, задыхаясь от физической усталости, - он уже тогда был тяжело и неизлечимо болен, -  упрямо шёл вперёд, лез на насыпи рядом  какими-то канавами, разгребал руками кустарники в саду, чтобы попасть в самую  гущу деревьев, словно пытался  запомнить эти места на всю  оставшуюся недолгую жизнь. Таким я и запомнил его при посещении им Спасского-Лутовинова:  высоким и грузным, с трудом передвигавшимся, но настойчиво двигавшимся вперёд…

     В январе 1969 года меня приняли в члены Союза журналистов СССР и выдали соответствующее удостоверение, подписанное Председателем Союза журналистов СССР и секретарём  ЦК КПСС по идеологическим вопросам, главным редактором газеты «Правда» Михаилом Зимяниным. Так закончилась эта эпопея, имевшая для моего духовного становления и развития переломное значение. Я доказал не только себе, но и бывшему председателю приёмной комиссии В.И.Карпушину,  и деканату факультета журналистики МГУ,  что стать журналистом   можно и не оканчивая  факультета журналистики.

       Примерно в это время, возможно, в начале или в конце января, я был  направлен редактором газеты М.В.Якуниным в Москву на какое-то важное  совещание в Дом журналистов. Не помню, о чём говорилось на этом совещании, но помню, что тогда в кулуарах, во время большого перерыва между заседаниями, была организована встреча с известным гроссмейстером международного класса, писателем  и журналистом Сало Флором. Эпизод, связанный с  организацией сеанса одновременной игры в шахматы на двадцати досках, который проводил  с   любителями шахматной игры   Сало (Саломон Михайлович) Флор, хорошо мне запомнился, поскольку я оказался почему-то здесь в числе претендентов на победу в этом сеансе.    Мы, участники этого знаменательного турнира, сидели за длинным столом в просторном зале за шахматными досками, готовые встретить неподражаемого мастера сеансов одновременной игры в шахматы. Я занял крайнее кресло справа, у окна,  и тоже приготовился к отпору. С моим третьим разрядом по шахматам я и не надеялся  даже на затягивание сеанса. Мне хватало уже того, что я мог наблюдать, как этот низкорослый полноватый мужчина, одетый в простенький серый пиджачок,   расправлялся со своими противниками. Это было великолепное зрелище. Он начал с левого конца стола.

     На секунду останавливался перед доской, делал ход и стремительно направлялся к следующей доске. И так он за одну минуту добрался до меня и тоже сделал свой первый ход. Не успел я сделать ответный ход, а гроссмейстер уже по второму разу прошёлся перед столом. Над некоторыми досками он склонялся, думал несколько секунд, но не больше минуты, и проходил дальше. Там, слева от меня, сидели опытные шахматисты, некоторые из них были мастерами спорта. На пятом ходу, после того как уже треть присутствующих игроков признали своё поражение, Сало Флор остановился около моей доски и задумался. Сам этот факт вызвал у моих коллег жгучий интерес, все с затаённой завистью обратили на меня, никому не известного игрока,  внимание. Я уже думал, просчитав несколько ходов вперёд, что «припёр к стенке»  гроссмейстера. По моим расчетам, ему уже некуда было деться, кроме как сдаться, или предложить ничью. Но вот, наконец, на двадцатой минуте   хода сеанса,    Сало Флор быстрым движением переставил на доске одну из фигур и вновь быстро зашагал к доске, за которой сидел кандидат в мастера спорта и, склонившись, опять начал долго раздумывать. Видно, сам он понял, что встретил достойного противника. Ход был сделан, и теперь, когда половина игравших была повержена, гроссмейстер быстро подошёл ко мне. Я уже сделал свой очередной ход, заранее просчитав, возможность продолжения начатой комбинации, сбившей с толку Флора не столько удачным парированием, сколько неожиданной и  сумбурной игрой. Надежда на сведение партии вничью у меня продолжала теплиться. Но Сало Флор в этот раз даже не остановился передо мной, а издали заметив, какой я ход сделал, подошёл, сделал свой ход, сразу  развернулся и пошёл к своему кандидату в мастера. Все остальные шахматисты уже сдались. Я уже приготовился сделать очередной ход, и тут заметил, что ходить мне уже некуда: это был мат. В этом двадцатиминутном сеансе одновременной игры в шахматы удалось свести вничью только одному шахматисту из двадцати – им был тот самый кандидат в мастера спорта. Второй мастер спорта проиграл на десятой минуте.

     Наша  редакция, заваленная письмами с мест, со стороны селькоров и рабкоров, со стороны начинающих молодых и старых по возрасту поэтов и писателей, обязана была в срок откликаться на эти письма, большинство из которых готовил к печати заведующий отделом писем Никита Бавин. Однако немалая их часть, касающаяся, в основном,  художественного творчества, лежала на моих плечах.  Из этой корреспонденции постепенно накапливались и при соответствующей обработке публиковались стихи и рассказы на наших литературных страницах. Так росли местные поэты, баснописцы, талантливые авторы очерков и рассказов. Почти бессменными авторами и нашими верными помощниками были Иван Александров,   Николай Калинин и Игорь Крохин, впоследствии ставшие членами Союза писателей РСФСР;  Николай Козеев и Любовь Григорьевна Крамаренко; Владимир Ларин и Николай Матросов; электромонтёр и баснописец Семён Михалёв;   учителя и директора сельских и городских школ – Иван Пучков, Николай Шутеев, Леонид Потанин, Екатерина Савоськина  и многие другие. Сотни имён и фамилий. Всех не упомнишь. Из этого числа авторов впоследствии сложилось литературное объединение «Родник», которое,  к моему уходу из редакции,  насчитывало более тридцати человек. В моём архиве сохранилось об этом большое количество материалов. Корректоры редакции Мария Ивановна (она же секретарь парторганизации; фамилию, к сожалению, я не упомнил) и Валентина Дмитриевна Орлова (как активные  члены литературного объединения) многое сделали для первого выпуска рукописного журнала  «Зуша».

     Чуть позже мы   провели общее собрание членов литобъединения «Родник» с выборами руководящих органов по разработанному мною методу: кандидатами на руководящие должности определялись все тридцать с лишним участников. После каждой фамилии этого своеобразного и уникального бюллетеня каждый должен был поставить вертикальную чёрточку, означавшую полученный голос. Все члены литобъединения получали листки для такого голосования, в которых против их фамилии уже была поставлена такая чёрточка. Процедура голосования и подсчёт голосов вызвали неподдельный интерес у собравшихся. Набравшие большинство таких чёрточек-голосов автоматически проходили в состав правления. Нужно было только определиться по его количественному составу.

      Впоследствии,-  было это лет семь-восемь тому назад, а, может, чуть раньше, - мценские газетчики старшего поколения затеяли разговор о «Роднике». Меня  попросили     выступить в газете со своими воспоминаниями, и я откликнулся, отослав в редакцию газеты «Мценская правда» пару страничек. Естественно, ни обо мне, ни о моих тогдашних друзьях нигде не было упомянуто ни единого слова. Потом на одном из сайтов в Интернете я обнаружил отчёт о чествовании сотрудников редакции, где мои бывшие коллеги делились своими воспоминаниями. Инициативу по проведению этого мероприятия почему-то взял на себя  в прошлом тут  никому не известный Иван Мосякин. Он произнёс речь. Из его речи можно было запомнить лишь одну, ставшую крылатой, фразу: «Мыслить надо наущно и логищно».

     В ответных выступлениях, явно тщательно отредактированных, превозносилась «выдающаяся» роль этого  карманного  «историка»,    упоминались имена  каких-то незнакомых мне людей, отношения к «Роднику» не имевших,  а вот о действительно активных  членах литобъединения, настоящих энтузиастах, не было сказано ни слова. Из всего этого интернетовского  материала можно было сделать вывод о  том, что самую большую работу по подготовке творческой молодёжи в том районном центре проделывал этот скользкий человек,   который в 90-х годах, по указке своего «хозяина», бывшего секретаря ЦК КПСС,   переделывал,   подчищал («редактировал»)  и     издавал  архивные документы обкома партии.
   
  Уходя на собрание литобъединения, я оставил  у своих родителей бабушку  Евдокию Николаевну,   находившуюся тогда в тяжелейшем состоянии:  ей мы вызвали «неотложку». Но когда я пришёл с упомянутого собрания домой, она уже была при смерти. Последние часы её жизни я провёл с нею рядом, сидя на диване и держа её похолодевшую руку в своих руках. Бабушка попросила воды, и я понял, что она умирает. Это случилось в полночь 19 апреля 1969 года.  Бабушка прожила долгую жизнь. Её похоронили на том городском кладбище, у полуразрушенной Харлампиевской церкви, где потом обретут   вечный покой и мои родители…

        Нередко заходил к нам в редакцию работавший тогда   собкором «Орловской правды» Алексей Иванович Макашов, большой любитель старинных и редких почтовых марок. Некоторые его статьи и заметки иногда появлялись на страницах «Ленинского пути». Это был довольно общительный человек, хороший рассказчик, не лишённый чувства юмора. Узнав о том, что я тоже собираю марки, он попросил меня зайти к нему в гости и принести альбом на предмет возможного обмена марками. Поскольку настоящего коллекционера из меня никак не получалось, я оставил свой альбом у Алексея Ивановича и разрешил ему взять из него несколько интересных экземпляров.  Его особенно заинтересовала   моя коллекция иностранных почтовых марок, которая постоянно пополнялась братом Виктором, учившимся тогда в Московском университете на геологическом факультете. Он был знаком со многими иностранными студентами, которые с удовольствием принимали участие в сборе для меня марок разных государств. Так к концу его учёбы в моём альбоме были представлены в моей филателистической коллекции 38 государств. Мы провели тогда с Алексеем Ивановичем время в дружеской беседе, и на прощанье, когда я собрался уходить, Макашов вручил мне с дарственной надписью  один из номеров журнала «Монголия», где была опубликована его статья. Этим, собственно, и исчерпывались мои с ним отношения. Был он значительно старше меня, и вполне возможно, что я бы в этой книжке и не стал о нём заводить разговор, если бы не один неприятный инцидент, в котором Алексей Иванович показал себя не с лучшей стороны. Как раз в то время у нас в редакции появился новый сотрудник, приехавший из Ленинграда. Это был Николай Зверев, молодой человек лет тридцати, талантливый журналист.  Мы успели к нему привыкнуть, хотя работать ему пришлось у нас недолго. В одной из бесед, затеянных Иваном Сошниковым, в присутствии Алексея Ивановича Макашова, произошла неожиданная и неприятная стычка у Зверева с Макашовым. Разговор шёл о перерождении значительной части чиновничьего аппарата и партийных работников в центре и на местах. Кто-то эти идеи опровергал, кто-то их поддерживал. Свою бескомпромиссную позицию в этой беседе изложил и Зверев. Наверно, он резко высказался, нелицеприятно отозвавшись о руководстве.    Меня не было тогда в редакции, я уезжал в командировку, и мне об этом случае рассказывал Сошников.     Присутствовавший тут Макашов отчитал Николая, как мальчишку. Тот не стерпел и назвал Макашова «приспособленцем». Алексей Иванович не привык к такому обращению и немедленно по телефону  сообщил о случившемся  в Управление КГБ в Орёл. Оскорблённый собкор «Орловской правды» представил органам госбезопасности Николая Зверева как злостного антисоветчика.   Сотрудники госбезопасности явились на следующий день. Николая Зверева запихнули в машину и повезли в областной центр. Больше мы его не видели, а нам было предложено  редактором не вести никаких разговоров о Звереве в редакции. Моё с ним знакомство до того ограничивалось на уровне взаимных приветствий, а потому просьбе Якунина я не придал никакого значения. Но сам факт расправы с неудобным газетчиком меня волновал долгие годы. Как  потом я  ни старался, не мог найти о Николае  никакой информации. 

   Мне приходилось тогда много работать и над кандидатской диссертацией, и в газете. На моих плечах лежало освещение на страницах газеты юбилейных дат, подготовка литературных страниц и разворотов о достижениях хозяйств,  материалов о воспитании школьников и молодёжи, написание очерков, критических статей и фельетонов. Особенно популярными среди   читателей были подготовленные мною многочисленные так называемые «Октябрьские страницы», почти сплошь заполненные  публикациями архивных документов. Иллюстрировал их принятый на работу бывший шофёр автобазы, фотокорреспондент Александр Поздняков, прибывший в наш город с Урала. Но он был не только способным фотокорреспондентом. Урал оставил в его памяти множество ярких картинок из охотничьей жизни, и Саня Поздняков начал по моему совету и с моей помощью писать короткие рассказы. Рассказы и фотоснимки часто  публиковались на страницах газеты, и это придавало их автору  вес в глазах читателей.
   К этому периоду жизни и творческой деятельности относится мой дебют как переводчика в сотрудничестве с болгарскими авторами. В одном из болгарских журналов мною была обнаружена интересная статья     профессора Велчо П. Велчева «Тургенев в воспоминаниях Велы Благоевой».   Я попросил разрешения у профессора на перевод его произведения, и вскоре, в День  славянской письменности, 24 мая 1969 года, в газете «Орловская правда» статья вышла из печати. В связи с этим проф. Велчо Велчев прислал мне  из Болгарии на русском языке открытку с красочным  изображением Софийского университета. Текст открытого письма привожу здесь:

                «Дорогой Евгений Николаевич!
   Мне очень приятно выразить Вам моё согласие относительно перевода моей статьи на русском языке.
   Я очень рад, что Ваше внимание привлёк основоположник социализма в Болгарии Дмитрий Благоев. Надеюсь получить автореферат Вашей диссертации.
                С дружеским приветом,
                В.Велчев.
               София, 28.VI.1969».

    Моя кандидатская диссертация  о формировании социологических,точнее,  социально-политических взглядов выдающегося болгарского революционера Димитра Благоева к тому времени  прошла предварительное обсуждение, и надо было уже готовиться к последнему, решительному, шагу – к её защите. В качестве одного из оппонентов был назначен старший научный сотрудник Института славяноведения и балканистики АН СССР Василий Дмитриевич Конобеев. Это был прекрасной души человек, замечательный учёный, добрый и отзывчивый, справедливый и принципиальный во всём. Работал он тогда в тесном сотрудничестве с главным редактором журнала «Советское славяноведение» Иваном Ивановичем Костюшко, наделённым от природы не только глубоким умом, но и многими редкими нравственными  качествами. Рядом с ними я чувствовал себя самим собой, никогда они не дали мне почувствовать своего превосходства в возрасте, должности и научном ранге. Между нами установились и долгие годы   не прерывались самые добрые и тесные дружеские отношения.
     Ещё одним, замечательным в моей творческой жизни человеком, был мой второй оппонент,  профессор Харьковского университета, доктор исторических наук Георгий Иосифович Чернявский, талантливый историк-славист, написавший огромное количество трудов об интернациональных связях двух славянских народов: болгарского и русского. Только благодаря чуткому внимательному отношению ко мне  этих прекраснодушных людей, истинных, бескорыстных и деятельных подвижников, я довёл своё  начинание до логического конца. Я задумался о переходе на работу в высшее учебное заведение: зондировал почву в Московском университете, предлагал свои услуги Пензенскому педагогическому институту, устанавливал на этот счёт связи с Уральским университетом. Нигде не было вакансий. Но вот случайно попалось мне на глаза объявление о конкурсе на замещение вакантной должности ассистента по кафедре философии и политэкономии  Курского пединститута. Единственным препятствием к подаче заявления оказалось лишь то обстоятельство, что я был беспартийным, а по идеологическим соображениям на так называемые общественные кафедры  было запрещено принимать на работу таких претендентов.
      
         Я пришёл за советом к нашему   редактору Михаилу Васильевичу Якунину, заранее зная, какая жертва от меня потребуется при попытке стать партийным человеком. То есть, надежды почти никакой не было, учитывая большие кляксы в моей анкете, поставленные сотрудниками     КГБ.   Михаил Васильевич долго думал, после того, как прочитал мою автобиографию.  Потом, ничего  не придумав, сказал:
   -Приди завтра. Поговорим.
  Ему нужно было время, чтобы обговорить с  начальством все последующие  возможные неприятности.
   На другой день Якунин сам попросил меня  зайти к нему в кабинет. По его лицу я понял, что отпускать меня из редакции ему  не хотелось. Но он прекрасно знал, что рано или поздно меня придётся отпустить.
  - Дело тут такое щекотливое, - начал он, как бы оправдываясь за то, о чём собирался мне сказать. – Мы дадим тебе рекомендацию в кандидаты.  Но сам понимаешь, что при приёме в члены партии  всё равно возникнет вопрос об отце...  А у тебя в автобиографии  об этом    не сказано  ни слова.  Могут завернуть документы. Там.
  И он многозначительно показал пальцем вверх.

      Пришлось переписывать автобиографию. Только так  можно было  получить рекомендацию. Стоило мне это больших трудов. Душа моя вставала на дыбы. Зачем и кому это нужно? – задавался я риторическим вопросом, понимая, что на него мне всё равно никто не даст ответа. Мой внутренний протест остался во мне на долгие годы протестом. Утверждался я в этом не только  на собственном опыте, но и  находил поддержку в опыте других людей, порой куда более влиятельных и известных. Так, к примеру, писал в конце своей жизни А.Т.Твардовский, чья позиция была моей созвучна: «Я убедился в полной невозможности что-либо тут поправить и стал относиться к этому делу, как к непоправимому несчастью своей жизни, которое остается только терпеть, если хочешь жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад». Этими раздумьями были навеяны строчки одного из моих последних стихотворений, обнародованных на литературном портале в Сети:

 «Сын за отца не отвечает.
Что эта фраза означает?», -
Писал Твардовский в «Новом мире»,
Врага заметив в конвоире,
Пугал кто брата и отца
Куском смертельного свинца…
«Сын  за отца  не отвечает?»… -
Семейный рушится очаг:
Сосед его не замечает,
Родня его не привечает,
И для неё он тоже – «враг».

   Обо всём, связанном с моими сомнениями относительно необходимости надеть на себя новый, неприятный для меня,  хомут, я  поведал  Михаилу Павликову,  может быть, единственному  тогда в городе Мценске близкому другу, от которого у меня  не было   секретов. Миша посочувствовал мне и сказал, что обойти  унизительную процедуру «раздевания» при приёме в партию никому ещё не удавалось.
    - Существует такое правило. Правило никто не отменял, и потому законы партийной бюрократии требуют их неукоснительного соблюдения. Так что редактор газеты тут ни в чём  не виноват. Не спросит Якунин, спросят с него. А он этого боится. 

    То, что он, как руководитель, не был виноват, мне было и без того понятно. Со мною Якунин был всегда доброжелателен и откровенен. Правило правилом, его, как ни крути, надо соблюдать, но вот что он сам думает по этому поводу?  Мне хотелось поговорить с редактором начистоту, в личной беседе, на что сам я не решался и пока ещё раздумывал,  стоит ли вообще затевать этот разговор. Павликов  помрачнел.
  - А что даст тебе твоя с ним беседа? – заметил он. - Лишнюю трёпку нервов?
    -По крайней мере, я буду знать, как он на всё это смотрит сам   и как лично к этим правилам относится. Хочу поговорить начистоту.  Без свидетелей. Одно дело – держать ответ перед партийным  начальством, а другое – давать собственную оценку ситуации.
  -Поговори с ним по телефону. Мне кажется, что ничего нового Якунин тебе не скажет. Я хорошо знаю своего двойного тёзку, он тоже Васильевич… Это очень осторожный и скользкий человек. Но, чем чёрт не шутит! Запишешь телефонный разговор. Будут у тебя документальные подтверждения его истинной позиции. Когда-нибудь пригодятся. Пойдём сейчас к Гере Соловьёву, он тебе эту беседу организует в лучшем виде.
  -Пойдём, - махнул я рукой, пока не сообразив, о чём Павликов вёл речь.

  Я знал, что Герман Соловьёв, наш одногодок, занимался самостоятельно конструированием радиоприёмников. Кроме того, это был  умный, разносторонне развитый юноша, хорошо разбиравшийся не только в электронике, но и в литературе. Он не заводил никогда лишних знакомств, был немногословен  и не по возрасту серьёзен. Одет он был всегда просто, без  претензий на моду, носил чёрные пушистые усы и такую же чёрную копну вьющихся волос. Мы пришли к нему домой, - он жил в новом доме на центральной улице города, - и застали его за целым ворохом радиодеталей, лежавших на столе. Миша Павликов сразу ввёл Германа в курс дела. Они понимали друг друга с полуслова, и Герман, ничего не говоря, поставил на стол   радиоприёмник с телефонным аппаратом.
   -Звони, -   сказал он.
   Я набрал домашний номер телефона Якуниных. К аппарату подошёл мальчик, семилетний сынишка Якунина – Лёня.  Я попросил его позвать к телефону  Михаила Васильевича. Разговор наш длился не менее десяти минут. Якунин отвечал на мои вопросы и пожелания с натугой, невнятно, кряхтя и запинаясь. Но это уже была не официальная беседа. По тону разговора я понял, что редактор стоит на моей стороне, что сам он давно бы выбросил из анкеты претендентов, вступавших в партию, устаревшие требования на предмет своеобразного покаяния. Но такова была партийная дисциплина, определённая Уставом.
   -Ну, что, послушаем ещё раз, как на все эти вещи смотрит ваш редактор?  - подступил ко мне Павликов. – Гера, дай звук.

 Теперь уже, спокойно,  без эмоций,  я вслушивался в речь моего собеседника. Сеанс прослушивания собственного телефонного разговора меня удовлетворил. Мои сомнения рассеялись, и на другой день я пришёл к Якунину.  Он должен был дать рекомендацию, с новым, исправленным по его совету, текстом. Мы оставили в нём формулировки, которые нас обоих устраивали.  Это была моя первая и не последняя сделка с партийной совестью. Собственная честь от этого вынужденного шага никак не страдала. Оставаясь самим собой до конца жизни и зачастую вызывая огонь на себя, я каждый раз отправлялся на задание по велению м о е й совести в глубокий тыл к противнику, на территорию, где меня ожидали не пироги и пышки. Как настоящий, а не придуманный Константином Симоновым, «сын артиллериста», я просил от высших инстанций «ещё и ещё огня», и по «квадрату четыре десять» било уже не «шесть батарей», а множество их, всяких и разных. К великому моему сожалению, большей частью – мимо…

      Горком партии    утвердил  решение первичной парторганизации. Теперь я мог подавать документы на конкурс, что  немедленно и  сделал. А   4 сентября  1969 года  в мой адрес пришло     от заведующего кафедрой философии, политэкономии и научного коммунизма Курского пединститута,  профессора Илиади А.Н.,  письмо с известием о том, что я приказом ректора утверждён в должности ассистента и могу приступить к занятиям. Так начиналась моя будущая 45-летняя научная и учебно-воспитательная деятельность в сфере народного образования и просвещения. Это была беспрецедентная, всегда желанная, но  вместе с тем  не всегда приятная,  эпопея  скитаний по вузам двух соседних областей центральной России. 
   
               
                КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ