Сага о Мацкевичах Часть I

Людмила Толич
***Роман "Сага о Мацкевичах" публикуется по главам в одноименном сборнике***
 

Светлой памяти Марии Мацкевич
посвящается...


                СИРЕНЕВЫЙ ТУМАН


                Часть I

               
                ***

  Славная весна благоухала повсюду. Май выдался жарким, и Поленька с трудом успевала присматривать за тремя шустрыми ребятишками – барыня была на сносях и ожидала четвертого ребенка.Молодой матери шел двадцать седьмой год, но она все же страшилась родов.

  Третий ребенок появился на свет очень крупным; младенец – мальчик – весил около десяти фунтов, эдакий богатырь! Поленька предчувствовала, что теперь родится девочка; и носила она легко, и живот был маленьким.

  В самом деле, так и случилось: 23 мая, в канун Троицы, в семье Мацкевичей родилась дочь. Владимир Матвеевич отслужил благодарственный молебен, а отец Тихон при крещении дал новорожденной имя Мария.
   
  В первые часы после родов Поленька лежала в кабинете мужа на широкой кушетке, приспособленной для такого события заранее, и мысленно благодарила Пресвятую Богородицу за благополучное разрешение.

  Она вспомнила, как впервые увидела своего Володечку в доме двоюродной тетки, взявшей ее, круглую сироту, на воспитание. Как Володечка, статный красавец и умница, пожертвовал карьерой ревизораи, возможно, всем своим будущим, ради брака с пятнадцатилетней сиротой-бесприданницей, католичкой к тому же, наскоро испросил благословения у тетки и обвенчался немедля, увезя ее из Варшавы снежной, морозной зимой в неведомую Волынь.
   
  Господь, очевидно, не зря дал окрепнуть юной супруге Мацкевича – уж слишком хрупкой была Поленька, лишь спустя шесть лет, в двадцать один год, она стала матерью – родила старшую, Елизавету, ребенка ангельской красоты...

  “Матерь Божья, царица Небесная, – шептала Поленька, – благодарю Тебя за милостивое Твое покровительство…” – и счастливые слезы текли по ее побледневшим щекам. В кабинет, допущенный к роженице акушером, вошел сияющий супруг:

  – Родная моя, слава Богу, благодарю тебя, дорогая! Девочка, какое счастье! Я куплю тебе беличью шубку, непременно, как обещал… – он осыпал поцелуями ее руки, а потом нежно поцеловал жену в губы.

  Поистине, Господь милостив, если подарил ему столько сокровищ: жену-красавицу, чудных деточек! Достаток в семье: теперь жалованье повысят до девяноста пяти рублей в месяц.“Как только Поленька окрепнет – немедленно уедем из Теофиполя. Сниму в Каменец-Подольском новый дом с садом, и еще чтобы был свой выезд, экипаж обязательно…” – так размышлял счастливый отец семейства в то чудное майское утро.

  И представьте, мечты почти что сбылись.
  Ну, разве покупку беличьей шубки пришлось отложить…



                Глава первая


  В канун Рождества Христова 1901 года, на Святой вечер, Владимир Матвеевич возвращался из церкви под руку с Лизонькой – старшей дочерью, а впереди шли Женя, Витя и Манечка, энергично жестикулируя и обсуждая что-то невероятно потешное. Голоса и смех детей радовали его, в преддверии рождественских праздников глава семьи пребывал в хорошем расположении духа.
   
  Да и каким иным могло быть его настроение, если дела на службе продвигались недурно, и они с Поленькой и детьми благополучно переехали в Каменец-Подольский, о чем мечтали давно: ведь детей нужно было учить в гимназии. Старших вообще не мешало бы свозить в Киев, показать достопримечательности Древней Руси; взрастить, так сказать, гордость за свое Отечество в юных пламенных сердцах...

  Но при мыслях о Киеве Владимир Матвеевич слегка нахмурился:
  не хотелось ему такой чудный Святой вечер омрачать воспоминаниями
  давнего и горестного расставания с родовым гнездом.

  Он согнал морщинки с широкого лба и улыбнулся. Витя и Маня кубарем катились под горку, повалившись в снег якобы случайно. С визгом “куча мала!” к ним присоединился серьезный не по годам Женя, и лишь старшая дочь чинно шла рядом с отцом, тихонько хихикая в кружевной платочек и едва сдерживая свое желание порезвиться вместе с младшими.
   
  – Это что такое?! – сурово окликнул ребятишек Владимир Матвеевич, но тут же охнул и громко расхохотался, потому что сам поскользнулся на раскатанной ледяной дорожке, не удержался на ногах и хлопнулся в обнимку с Лизонькой к ребятишкам в сугроб.
   
  Весело заходили Рождественские праздники.
   – Ох, уж и достанется нам от матери! – постращал он вовсю расшалившихся сыновей, молодецки вскакивая и отряхивая добротное бобриковое пальто от легкого скрипучего снега.

  Добрейшая Поленька, Паулина Лукьяновна, хлопотала в это вечернее время дома возле уставленного постными блюдами праздничного стола. Католическое ее вероисповедание позволяло не ходить в церковь с мужем и детьми в канун православного Рождества Христова, и Поленька, так до конца жизни не разобравшись в тонкостях религиозного раскола, втайне даже радовалась тому, что может в Сочельник спокойно приготовляться к ужину.

  С утепленной мансарды, где детям оборудовали мастерскую – “комнату для труда”, держась за лакированные перила, по деревянной лестнице со ступеньки на ступеньку осторожно спускался пятилетний Павлушка, таща за собой длинную бумажную гирлянду, собственноручно склеенную из чудесных ажурных розеток, вырезанных из цветной сжатой бумаги его старшими сестрами и братьями.
   
  – Мамочка, красиво получилось, правда? – спрашивал Павлик, заглядывая матери в лицо своими грустными серо-голубыми – фамильными! – очами Мацкевичей.
  – Очень красиво, деточка. Сложи все на ломберный столик. Мы украсим гирляндой комнату завтра, когда придет отец Георгий освящать пищу.
  – А сегодня нельзя? – умоляюще потянул ее за рукав Павлик.
  – Нельзя, деточка, – Паулина Лукьяновна погладила по головке сыночка, который лицом прижался к ее необъятному животу.

 Уже семь месяцев она носила под сердцем дитя и молила Господа даровать ему жизнь, а ей – легкое разрешение родами. Несколькими годами раньше, во время родов, ребенок умер и сами роды протекали трудно. “Матерь Божья, Пресвятая Богородица, спаси и сохрани!” – мысленно произнесла Поленька слова любимой молитвы, перекрестившись на небольшую икону, хранимую в семье как зеницу ока, чудом сохранившуюся после пожара в родовом поместье Писемских, выгоревшем дотла во время крестьянских бунтов под Варшавой.
 
 Она подумала, что именно в этот вечер Пречистая Дева мучилась, как самая обыкновенная женщина: так же кричала от боли и так же радовалась потом, увидев своего первенца, познав святые материнские муки и ни с чем не сравнимое счастье.
   
 “Ах, Боже мой! Да ведь все детки наши умны и красивы. Женечка… чертами лица похож на меня, да и характером мягок, хотя и смел в то же время отчаянно – защитник старшей сестре и младшим деткам. Витя – тот вылитый Мацкевич, рыцарь, вулкан, на месте минуты не удержать. А Манечка – пчелка трудолюбивая, помощница моя ненаглядная... Вот и Павлушенька, – она нежно гладила по голове сына, присев ненадолго на край кушетки, – характер проявляет. Упорный и трудолюбивый, как отец, растет...” – она невольно прислушалась к детской: там, на попечении няни, спала самая меньшая, белокурая Юленька.

 Мысли ее переметнулись к рубежной дате: как-никак новый век на дворе. За окном пуржило, и Поленька с тревогой взглянула на стенные часы с тяжелыми подвесными гирями в виде медных еловых шишек. Вот-вот пробьет половину шестого. Стемнело быстро, хотя от искристого снега вечер казался волшебным, прозрачно-голубым. На крыльце послышался шум.
 – Ну же, поторапливайтесь, друзья мои, с первой звездочкой – всем за стол! С праздником, дорогая!
 
 Сняв в прихожей пальто, Владимир Матвеевич заключил в распростертые объятья смущенную Поленьку. Она почему-то всегда смущалась, когда супруг проявлял к ней нежность так бурно.
 – С праздником, Володечка! – отвечала она, трижды целуясь с мужем, крестя и целуя всех своих деток, по очереди подходивших к ней. – Ах, Витя, Витя, ты весь взмок, переодень скорей рубашку и садись к столу, – погрозила она пальцем зачинщику всяческих проказ.
 – Мамочка, как тебе помогать? – сияя глазами и разрумяненным личиком, спрашивала Манечка, кружась вокруг нарядного стола и поправляя вышитые гладью салфетки.
 – Вот я какую длинную кишку сам склеил! – ожидая очередной порции заслуженных похвал, тянул за рукав отца Павлик.
 
 “Господи! За что мне такое счастье? – со слезами на глазах радовалась Поленька. – Чудные детки, Володечка – мой дорогой, мой любимый (храни его Бог!), – какой прекрасный отец и семьянин! Слава тебе, Господи! – она истово перекрестилась и добавила свое непременное: – Матерь Божья, Пресвятая Дева Богородица, спаси и сохрани нас всех!..”

 Наконец все уселись за раздвижной дубовый стол, покрытый белоснежной крахмальной скатертью с ручными прошвами по кромкам, уставленный постными блюдами: ароматным борщом с маленькими «ушками» – вареничками особой формы с белыми грибами, затем с обоих краев стола помещались на тарелках обычные вареники, похожие на полумесяцы, залепленные оборочками по краям, с картошечкой, и «треуголки» с капусткой, в салатнике круглой горкой выпукло красовался винегрет в веночке из зеленой петрушки, в селедочнице едва поместилась малосольная стерлядь под маринованным луком, жареные окуньки один к одному вверх спинками топорщились в рыбной зеленоватой лодочке, в берестяных корзинках – пирожки с разной начинкой, на блюдцах - чернослив в меду, цукаты и марципаны, а центр украшали, как и положено в Сочельник, главные блюда –  «голодная» кутья с орешками, маком и сахаром в серебряной чаше, да узвар с грушами в вазе попроще, из столового фарфора.

 - Ну-ка Витя, – с улыбкой обратился Владимир Матвеевич к сыну, – сосчитай нас, да не промахнись!
 Был такой обычай в семье – если за столом не хватает родных до четного числа – звать гостя с улицы. Первого встречного, как говорится. Считалось, что случайный гость – к удаче и счастью в доме. И вот Витя пересчитывает братьев и сестер, себя тоже не забыл, плюс родителей, нянечку… а повариха домой ушла пораньше – праздник заходит!

 - Папа, папа! Пора гостя звать – нас всего девять! – радостно объявляет Витя.
 А гость-то, как известно, непременно волшебником окажется. Ведь Сочельник же!

 На улице метель занялась, запуржило, завихрило снежинками, но радостно и торопливо отец стал собираться. Вдруг – стук в дверь. И стоит на пороге почтальон! Весь в снегу, даже усы и брови белы от инея. Поздоровался, с праздником поздравляет и подает хозяину письмо.

 Только Владимир Матвеевич берет его за руку, ведет в дом, помогает раздеться (а шинелишка у почтальона совсем худая, потертая, большие руки замерзли, даже посинели…). Почтальон засмущался, отказываться стал, однако уговорили его, усадили за стол, накормили ужином. Он быстро поглотал еду, засуетился и стал откланиваться. Владимир Матвеевич вынес куртку свою форменную на цигейке, да с каракулевым воротником, – ему, волостному инспектору, как раз новую выдали в связи со служебным повышением, так он прежнюю, совсем почти не изношенную, почтальону на плечи и накинул.

 - Это вам, – говорит, – к  Рождеству подарок от чистого сердца. И не возражайте, милейший, не обижайте нас всех.
 Манечка и Витя в карманы куртки конфет, пряников и орехов насовали, да еще Паулина Лукьяновна пакет завернула с собой взять. У почтальона, оказывается, девять деточек было, и жена очень болела. Поблагодарил он нежданных благодетелей и заплакал от радости.

 - Век за всю вашу семью молиться буду, Ваше превосходительство, - сказал он инспектору, прижимая руку к сердцу.
 - Ну будет, будет, братец, – смутился Владимир Матвеевич, – ничего же такого не сделал я для тебя. Да и вечер сегодня особенный, чай сам Господь у дверей наших стоит и стучит… Иди с Богом, пусть жена твоя поправляется…

 Ушел разносчик писем, а Манюся расплакалась – жалко ей стало бедных деточек замерзшего почтальона, да и его самого, который в мороз и всякую непогоду целыми днями ходит от дома к дому с тяжелой сумкой на плече…  Что ж поделать? Надо бы куколку свою его дочке отдать, ну да ничего, в другой раз непременно отдам, - подумала она, на том и утешилась. 

 Так с первой звездочкой заходило Рождество 1901 года,
 Рождество нового двадцатого века, в котором суждено было
 прожить жизнь Марии Мацкевич, ее детям и внукам,
 а также родиться правнукам древнего рода Мацкевичей*…

 ______________
  *Русский дворянский род Мацкевичей литовского герба “Махвич”
  происходил от крещенного в православную веру витебского воеводы
  Михаила Мацкевича, высочайше пожалованного Государем Императором
  титулом потомственного дворянина в 1669 году за военные заслуги
  перед Российским Отечеством.

  Начало века Владимир Матвеевич встречал в приподнятом настроении духа. Недавно он получил повышение по службе и значительную прибавку к жалованью. Можно было присматривать собственный дом. Правда, должного достатка в семье еще не было, но все же небольшую усадебку он уже лелеял в своих мечтах где-нибудь на Подзамчье, поближе к Турецкому мосту, с великолепным видом на водопады и старинную крепость.
   
  Главе семьи хотелось как-нибудь по особенному отметить первое Рождество ХХ века, и вот что он придумал. Когда гости уселись за освященный стол, украшенный гирляндой из пышных бумажных цветов и ажурных розеток, с фаршированным поросенком посередине и блюдами прозрачного холодца, уставленный горками домашних солений в глубоких тарелках, множеством нарезанных окороков, сальтисонов и колбас, с пирогами и кулебяками – всего того, о чем в рождественский пост и помышлять было грешно, Владимир Матвеевич заговорщицки спрятался за штору и стал поджидать у входа Поленьку с кутьей, налитой в парадную вазу из севрского фарфора.

  Едва Поленька ступила на порог с заветной вазой, которую всегда вносила к столу сама, над ухом у нее раздался выстрел... Это был холостой выстрел из старинного кремниевого пистолета. Салют в честь Нового Века. Только Поленька от неожиданности выронила парадную вазу из рук, и освященная кутья, перемешавшись с осколками драгоценного фарфора, обрызгала гостей... Маленькую неприятность замяли, да и кутьи варилось вдосталь, так что есть – не переесть, всем хватило, но...
   
  Ох, как корил себя за оплошность Владимир Матвеевич, как винился перед Поленькой, от испуга все прислушивавшейся к своему живоносному животу. Как боялся, что невольно навредил любимой жене и не родившемуся еще ребенку... Впрочем, все обошлось. Роды произошли в срок и не были осложнены сверх меры.

  Однако праздничный салют, прогремевший в Рождество 1901 года, сделался предвестником таких тяжких грядущих испытаний, какие и в горячечном бреду не могли никому привидеться. До самых последних дней их с лихвой хватило на все мракобесное столетие, последнее, кстати, во втором тысячелетии от Рождества Христова.

 Но в тот тихий заснеженный Святой вечер, залитый серебристым светом звездного неба, все были счастливы и ожидали только добрых и радостных перемен…



                Глава вторая
   

  На Подзамчье, где Мацкевичи снимали часть дома с садом, как-то сказочно было: внизу норовистый Смотрич катил свои быстрые волны, дыбились скалы и земляные валы, заросшие травой... – для детей летом привольно.
  В крепости сохранился подземный ход, заваленный камнями, в глубокой яме висела пустая бочка на кованых железных цепях, а в толщенных стенах застряли чугунные ядра – это во время войны с турками стреляли из пушек. На бульваре стояли каменные турецкие боги. Не раз рассказывал Владимир Матвеевич детям о той войне, что постигла Отечество, живописал кровожадных янычар и страшные картины былых сражений.
   
  За домом раскинулся старый заросший сад, который спускался к реке. Чуть ниже по течению стояла мельница. Мельник был добрым стариком, разрешал кататься на лодке, и купаться... Так проходило лето, затем начинался учебный год, зимние гулянья во дворе и в саду.

  Когда выпадал снег, дети лепили снежную бабу, строили крепость и играли в снежки, весело было... Наденут теплые пальто на вате с меховыми воротниками, на ноги – валенки с калошами, шарфами обмотают шеи и айда на санках кататься с горки. Домой придут румяные, продрогшие... Друг дружку  в сенцах от снега отряхивают; как разденутся, бегут на перегонки руки мыть, за стол усядутся, а Паулина Лукьяновна уже пончики с повидлом несет, сверху сахарной пудрой посыпаны – полное блюдо с верхом, и горячего молока по большой чашке... Вкусно! Потом чтение вслух разных книжек начинается… Наскучит – Женя за рояль, Лизонька поет… Витя с Маней в шашки играют, Павлик рисует… Малышамнянечка в детской колыбельную напевает…
  Господи! Спасибо тебе за все, Господи!

  Счастье переполняло Поленьку. Радостным и здоровым возвращался Володечка из долгих командировок, привозил деткам подарки, шумно и весело обедал дома, а после запирался с ней в спальне и давал волю своей нежной и не охладевавшей любви. Долго потом молилась она, благодарила Бога и Богородицу за несказанное блаженство, подаренное ей в супружестве.

  В счастливой семье – все счастливы. Манечка, несомненно, тоже была совершенно счастлива, опекаемая любимым братом. Братская любовь, впрочем, предполагает не одни только радости, но и тяжкие испытания.

  На Русских фольварках, куда вскоре с Подзамчья переселились Мацкевичи, Витю одолела страсть к путешествиям. Испытав в раннем детстве прелести дальнего переезда, он заразился “приключенческой лихорадкой”.

  К тому же одиннадцатилетний юнец... влюбился. И не просто влюбился, а в Государыню императрицу, Александру Федоровну, прости Господи!.. Вовсе бы, может быть, и не обнаружилась никогда такая дерзость, но мальчик вырезал цветной портрет императрицы из журнала “Нива” и хранил его у себя под подушкой. Как горько он плакал ночами, прижимая к груди драгоценный портрет,
  как хотел хоть одним глазком взглянуть на предмет тайного обожания...
   
  – Ах, Манечка, я умру! – не объясняя причину своей сердечной тоски, горячо шептал он на ухо любимой сестричке. – Посмотри, какое у нее прекрасное, доброе лицо... Она не знает, право, не знает, какой дурак наш волостной голова...
  – Тише, Витенька, нянечка услышит и папочке скажет... А как он высечет тебя розгами за такие слова?!
  – Ну и пусть, пусть! Только я все равно знаю про это, потому как Лиза с Женей за сараем шептались...
  – Не стану я тебя слушать, Витя! – сердилась Манечка.
  – А к царю пойдешь со мной прошение отдать? Пусть нашего папу не переводят больше так далеко от дома. Вот опять услали в другое земство, потому что взятку волостному голове не отдал... Взяточник наш голова и пьяница! Надо про это царю сказать. Пойдешь со мной, Маня?
  – Как это? Пешком?!
  – Ну и что! –  распалялся старший брат. – Мы же прошлым летом ночью по лестнице Фаренгольца к реке спустились? – (О, это была громадная лестница, страшно даже представить ее высоту!) – Помнишь, как я разбойников отшил? Ра-аз, ра-аз! – он замахал руками, показывая, как расталкивал нападавших.
   
  Действительно, случилось такое приключение, но насчет “разбойников” Витя явно преувеличивал.
  – Это как же так? – удивилась Манечка.
  – Ведь они до самого крыльца нас проводили, и по оба бока чинно шли...
  – А потом я им ка-ак дал! Ну, что ты, Маня, разве позабыла? Они под крыльцо покатились, а мы – быстро внутрь, и дверь на засов! А, Маня? Ну, вспомни же!
   
  Сестра недоверчиво посмотрела на рослого толстощекого Витю и в самом деле усомнилась в своей памяти: может, и вправду она не заметила, как брат спас их от коварных разбойников? Конечно, он смелый мальчик... Но – к царю, да еще пешком?!..
  – Мамочка ни за что не отпустит, – вздохнула она.
  – Очень надо спрашивать. Мамочка добрая, не рассердится, мы же хотим, как лучше... Я письмо приготовил. Вот, отнесем прошение Государыне...

  Витя вдруг покраснел и осекся, но Манечка неожиданно согласилась:
  – Ага, – кивнула она, – Государыня добрая и красивая...
  Брат просиял.
  - После Пасхи, аккурат, сразу за Радуницей, Государыня из Санкт-Петербурга отправится на воды в Гусятин, я в журнале про это вычитал. А туда по Волынскому тракту дилижансы ездют. Ну, помнишь, как мы из Староконстантинова сюда добирались? Это же близко, на полпути, – загорелся он, вдохновленный поддержкой сестры, – мы сухарей насушим, сала в кладовке возьмем.
  – Нет, сала не нужно, – запротестовала Маня, – лучше сахару...
   
  Что ж, решено. Приготовлялись до самой вербной недели.
  Потом отпраздновали праздники всей семьей.
  А когда папа уехал в свой Воложск, следом же и отправились в дальнее путешествие: искать справедливости и защиты от взяточника-головы, эдакой сволочи.
   
  Уйти из дому решено было ночью. Когда все домочадцы уснули, Витя перелез в сад из окна, пробрался в сарай, где были припасены сухари, несколько круглых ломтей сдобной пасхи, немного колотого сахару и два кусочка сала, сложил все в сшитый сестрицей холщовый мешочек и, перекрестившись, стал поджидать Маню. Она тоже благополучно миновала детскую, где спала няня, мамину спальню, комнату старшей сестры, бесшумно отперла дверь черного хода из кухни в сад и, дрожа всем телом, выскользнула за калитку.
   
  – Не бойся, – подбадривал сестру Витя, – у меня есть шесть рублей, семьдесят две копейки и двенадцать грошиков.
  – Ты копилку разбил! – ахнула Маня.   Это были ба-альшие деньги, ведь за один рубль покупались продукты для всей семьи на целый день и еще оставалось несколько грошиков на ленточки и леденцы.
  – Ну и что? Надо же за дилижанс заплатить, кто ж нас даром повезет, – оправдывался Витя.
   
  И вправду: семь бед – один ответ. Коль посмели покинуть дом без разрешения (да и кто бы позволил?), то что значит какая-то копилка по сравнению с таким ужасным преступлением?! Пусть уж папочка рассердится, зато ни в какие воложски ездить больше не станет, ведь Государыня добрая, и накажет взяточника-самодура.
   
  Но суровая судьба не благоволила к ходокам. Покружив в темноте вокруг фольварков, они сговорились дождаться рассвета на Новом бульваре, а оттуда уж пробираться на почтовый тракт. Но как ни верти, а для этого требовалось осилить переход через  Турецкий мост, где их поджидали тяжкие испытания. Мост – это вам не деревянная лестница какого-то Фаренгольца. Да еще не простой мост, а Турецкий. Ночью. Над грозной пучиной рокочущей реки.

  Подбадривая  друг друга, они подошли совсем близко к заветной цели, как вдруг за брамой Станислава Августа тоненько пропела труба. Насторожившись и прислушиваясь к ночным звукам, дети благоразумно спрятались за кусты. Прошло какое-то время, и что же? С моста, прямо на них, вылетели вооруженные всадники с шашками и на всем скаку промчались мимо.

  Едва только брат и сестра перевели дух, крепко взялись за руки и, громким шепотом читая “Отче наш”, продолжили путь, как позади снова послышался топот копыт. О, это были уже не просто полицейские и даже не жалкие разбойники!
  Что-то тяжелое громыхало по булыжникам, а отступать было некуда.

  В прохладную майскую ночь мороз продирал по коже отчаянных беглецов. Они припустили во всю прыть и очутились на самой середине моста, затем оглянулись и увидели настигавшую их небольшую почтовую карету, запряженную парой вороных коней, казавшихся ночью чернее сажи. Чадящие плошки на углах кареты освещали дорогу с боков и, промелькнув мимо, огненной вспышкой
  выхватили из темноты побелевшее от страха лицо маленькой девочки в спальном капоре с кружевными прошвами, крепко державшей за руку рослого круглоголового  мальчишку с воинственно выпяченной пухлой губой. Свободной рукой тот сжимал суковатую палку, вырезанную, очевидно, заранее.
   
  Экипаж проехал вперед десятка на два саженей и остановился. Дети сперва замерли, а потом развернулись и бросились бежать вспять, подальше от злополучного места.
   
  – Эй, Митрич, – окликнул ямщика выглянувший из окна мужчина в дорожном плаще и в низко надвинутой на лоб шляпе, – уж не ребятки ли это Владимира Матвеевича? Ну-ка разверни лошадей, братец.
   
  В следующую минуту экипаж сравнялся с беглецами.
  – Пожалуйте-ка сюда, молодые люди, – зарокотал над головами полуживых от страха детей грозный голос, – что это вам вздумалось по ночи променад на мосту устроить?
   
  Можно ли описать, что пережили беглецы в тот миг? Весь ужас содеянного преступления, горечь несбывшейся мечты, позор насильственного водворения домой – все мигом ударило в головы юных нарушителей семейного спокойствия, и волосы на макушках зашевелились сами собой...
   
  Но и это было еще не самым страшным: оказалось, что домашние обнаружили их побег почти сразу же. Заподозрив неладное, взволнованная Паулина Лукьяновна в сопровождении перепуганного Жени отправилась прямиком в полицейский участок и заявила о пропаже своих детей. Городовой спросонья сыграл тревогу, “в ружье” подняли конный отряд. Теперь у собственного дома беглецов встречал едва ли ни весь личный состав городского полицейского гарнизона, прибывший на место “дерзкого похищения”. К превеликому счастью, виновников суматохи
  в почтовой карете вскоре доставил под родительский кров неизвестный благодетель.
   
  Слава Богу, никому не пришло в голову расспросить горе-путешественников о цели предпринятого вояжа, и потому крамольного письма для Государыни никто не обнаружил, на другие же улики, вроде пропавшего у кухарки сала и разбитой копилки, на радостях не обратили внимания.
   
  Словом, дело закончилось тем, что “благодетель” в шляпе, опознавший детей волостного инспектора на мосту, оказался сослуживцем Владимира Матвеевича и очень красочно описал коллеге при встрече проделку его драгоценных чад. Тот не замедлил прибыть восвояси в краткосрочный отпуск и собственноручно высечь предприимчивого Витю розгами. А бедная Манечка, чтобы впредь не слушалась глупых выдумок и подстрекательств, два часа отстояла на коленках в “черном” углу около кухни на горохе; да, представьте себе, на самом обыкновенном сухом горохе, очень твердом, от которого потом на коленках долго держались красные пятна...

  Но все проходит, прошла и обида за суровое наказание... Грех притом было обижаться на папочку. Осталась только неистребимая вера в добрую Государыню, которая так никогда и не узнала, какая все-таки сволочь этот ненасытный волостной голова.

  Впрочем, на Русских фольварках семейство Мацкевичей устроилось превосходно. Дети особенно радовались переезду, потому что простора и воли для игр было здесь предостаточно. Иногда всей семьей шли в лес.
   
  Выходили ранним утром, Жене поручалось тащить самовар (в лесу была “живая” вода, ключевая). Каждый что-нибудь нес: Маня, например, корзинку с булками, Лиза – скатерть и чашки, силач Витя – всю остальную еду в рюкзаке и в обоих руках сумки с посудой. Павлик тащил на плече подстилки для сиденья и лукошки для грибов. Юля брала сачок для ловли бабочек и мячик. А отец нес на руках маленькую Леночку и всю дорогу смешил Поленьку.

  – Погляди-ка на Витю, – говорил он, – Маня и свою корзинку ему пристроила, а сама-то носится, как фея лесная, уж и цветы в косы продела. А Женя! О-хо-хо! Самовар на плечо поставил, голову полотенцем обмотал, как индус.
  – Уж не тяжело ли им, Володечка? – беспокоилась Паулина Лукьяновна.
  – Ничего, ничего, пусть закаляются! Защитниками Отечества скоро станут. Тяжело в ученье – легко в бою, – он ухарски присвистнул и запел вдруг зычным баритоном: “Боже, царя храни!..”
  – Господи помилуй! – перекрестилась Поленька. – Хоть бы романс какой или “Птичку” запел, сейчас же перестань, Володя!

  Владимир Матвеевич захохотал, но тут же сменил мотив: “Ах, попалась, птичка, стой, оставайся с нами. Мы дадим тебе конфет, чаю с сухарями!..”

  И так они шли пешком, полями – версты три, делали коротенькие привалы, дети резвились, собирали по дороге ягоды и грибы, в конце концов вся честная компания основательно устраивалась на поляне, укрытой мягким травянистым ковром с яркими островками душистых цветов. Мальчишки волокли хворост для костра, бегали за ключевой водой... Пока закипал самовар – рвали цветы, ловили бабочек, гонялись за белками...

  Когда, наконец, угомонились слегка, стали плести венки и заводить грустные песни. Грустные почему-то полюбились Манечке больше всего: про птичку, которая попалась в сети, и про мелкий дождичек, который сыпал без конца. Зато потом, после такого пения, снова становилось весело, потому что Витя всех смешил, выводя жалобные рулады тонюсеньким голоском.

  Братья вырезывали из упругих веток ивы луки и выстругивали стрелы, затем прилаживали на ветки кустов мишени из больших листьев лопуха и стреляли в цель. В виде особого исключения в состязаниях участвовала Манечка, переодетая мальчиком (амуницию для своего неизменного “оруженосца” Витя тайком прихватывал из дому), косы прятались под панаму – и вот: перед зрителями представал таинственный юный лучник в маске, не пожелавший огласить свое благородное имя. Самому меткому стрелку доставался титул Робин Гуда, и на его голову возлагался особым образом сплетенный травяной жгут – корона Лесного рыцаря.
  Зрители ликовали, все были счастливы и довольны.

  День пролетал незаметно, и вечером, на закате, семья возвращалась домой с букетами из полевых цветов, с лукошками, полными чудных лесных даров. Большое красное солнце садилось за реку, с лугов пахло скошенной травой, далеко в лесу ухал филин,а в обочине вдоль дороги стрекотали кузнечики и сверчки...

  Хозяином дома, который снимали Мацкевичи, был немец Леон Зроль. Он занимал со своей матерью старый флигель, окнами выходящий на хозяйственный двор, где хранились дрова и всякая утварь, которую Зроль терпеливо чинил целыми днями под ворчанье старухи. Иногда Леон горько пил, и старуха часто ссорилась с ним из-за пьянства. Трезвым же Зроль очень любил детей, делал им трубочки-свистульки, вырезал из прутьев фигурные тросточки, баловал конфетами.

  Один раз зимой мать его, пьяного, не пустила в дом, и он замерз насмерть.
  Это было большим горем для всех. На похороны столько пришло детей из соседних домов с цветами и зелеными ветками, что во дворе стало тесно. Все плакали, и маленькие дети провожали умершего на кладбище, а взрослых почти не было. Старуха заболела с горя и вскоре тоже умерла. Никто не оплакивал ее, а вот о безобидном, добром Леоне осталась долгая память, такая долгая, что даже смутные тяжкие годы, случившиеся после, не могли стереть его печальный образ из детских воспоминаний.

  У Зролей жил большой охотничий пес Руслан, и был он всеобщим любимцем. Летом собаку впрягали в смастеренный Леоном возок, а зимой в санки, туда помещались трое, а то и четверо малышей, и Руслан без устали катал ребятишек. Словом, без Руслана ни одно гулянье не обходилось. Когда Руслан нашел замершего хозяина в снегу, то не отходил от покойника, не ел и не пил.

  Манечка с Витей приносили собаке вареное мясо с косточками, но Руслан отворачивал голову в сторону и грозно рычал, хотя детей очень любил. На кладбище понурый Руслан шел за гробом хозяина вместе со всеми, а когда стали опускать покойника в могилу, то заметался и завыл так громко, что не все смогли выдержать его страданий и с плачем закрывали уши руками... А потом он как-то незаметно исчез.
   
  По окончании погребения, бросились искать Руслана. Нигде его не было видно.
  Дети обшарили кладбище, но не нашли своего любимца. Затем Владимир Матвеевич отвел всех в кондитерскую, где в память о замерзшем Леоне накрыли “чайные” столы, напоили горячим чаем с лимоном и сдобными булочками, а затем раздали конфеты.

  Припасли сладкую булочку и для Руслана. Пришли домой вечером, но и дома не было собаки нигде. На следующий день Женя собрал соседских детей, чтобы снова пойти на кладбище. Было снежно и холодно, мела метель. Что-то темнело на засыпанном снегом холмике. Вот подошли ближе, и что же увидели? На могиле лежал мертвый Руслан...Разорвалось сердце Руслана от тоски по своему другу. Пришлось позаботиться о верной собаке. Владимир Матвеевич взял специальное разрешение и закопал Руслана рядом с хозяином.
   
  Все дети тяжко пережили случившееся, Манечка несколько ночей не спала.
  Тайком, уткнувшись в подушку, оплакивала Руслана и его замерзшего хозяина.
  Еще не знала она, что есть на свете такая сильная, верная любовь к другу, которую не пережить в разлуке. “Бедный мой, славный Руслан, – шептала девочка, до боли прикусив губу и сдерживая горестные всхлипы, – ты так любил хозяина,что не смог, бедняжка, жить без него...”

  Это печальный рассказ, но ведь в жизни так и бывает: рядом с горестями – нежданная радость, а на смену тусклым и скучным минутам обязательно приходят светлые праздники.



                Глава третья

  Чудным был день рожденья Манечки, она проснулась с рассветом – тоненький солнечный лучик скользнул в распахнутую настежь форточку и… – к ней, на подушку! Сладко-сладко запахло  белой сиренью... Ах, да! День рожденья!

   Сегодня ей исполнилось десять лет. Она спрыгнула с кровати. “Боженька! Какой чудный день! Благодарю тебя, Боженька! Неужели мне – десять лет? Это же так много...”

   Ой, что это на стуле возле кровати? Такое воздушное, нежно-сиреневого цвета... И еще что-то, в кружевах и оборках... Платье! Настоящее новое платье…
   
   Манечка крепко зажмурилась, потом снова открыла глаза: да! чудо не исчезло: платье лежало на стуле, рядом с ним – батистовая рубашечка с кружевными прошвами, панталончики с оборками и... голова девочки закружилась от счастья... Туфельки! Атласные туфли в тон платью с красивой застежкой на перламутровую пуговичку сбоку. Сердце ее громко стучало, и она не могла унять его стука, только крепко прижала к груди ладошки.
   
   Внизу, в столовой, именинницу ожидала вся семья. На самодельной гирлянде из бумажных цветов красовались вырезанные буквы, которые складывались в радужные слова: “С Днем Рожденья, Манечка!” Мамочка и папочка первыми поздравили ее и благословили, потом сестры и братья по очереди поздравляли и дарили подарки, сделанные своими руками.
   Но чудеса этого дня еще только начинались. После праздничного завтрака папа с именинницей, Витей и Павликом отправились гулять.
   
   Чудно было в парке в этот майский, теплый по-летнему день, наполненный запахами цветущей сирени. На главной аллее благоухала круглая клумба небесно-голубых незабудок, а по краям тянулись ровненькие газоны с розово-белыми маргаритками. И сирень, сирень всех цветов и оттенков, словно кланяясь, шевелила над Манечкиной головкой своими пышными сладко-пахучими гроздями и шелестела темно-зелеными глянцевыми  листьями, похожими по форме на человеческое сердце...
      
   На площадке с аттракционами стоял мороженщик. Маня даже смотреть не смела в его сторону (ведь мороженое делалось из молока, – о Боженька, прости такой грех! – в котором купали богатых дам, чтобы тело их не старело и всегда оставалось белоснежным). Но папа почему-то направился именно туда.  Он держал Маню за руку, а Витя и Павлик побежали наперегонки вперед.
   
   – Скажи-ка, милейший, – обратился Владимир Матвеевич к коренастому мороженщику с коричневым от загара усатым лицом, – мороженое у тебя доброе?
   – Так точно-с, Ваше высокоблагородие! Хуторское-с, вчерась только сбитое!
   – Ну ладно, ладно. Сделай-ка нам три порции. Какого тебе, Маня?
   – Мне?! – девочка облизнула пересохшие губы, перевела дыхание, а потом едва слышно сказала: – Мне... с клубничным сиропом.
   
   Как фокусник, мороженщик снял с высокой стопки три вафельных стаканчика и открыл свой жестяной сундук, пышущий клубами морозного пара. Специальной кругленькой ложечкой на длинной деревянной ручке он достал откуда-то из недр ледяного хранилища восхитительный кремовый шарик и опустил в вафельный стаканчик, затем в другой, третий... потом поколдовал над ними, чем-то посыпал, полил сиропом и протянул детям:
   – Готово! Прошу вас, господа, кушайте на здоровье!
   – Спасибо, голубчик! Извольте расчет.
   – Девять копеек, сударь.
   – Прошу, – и Владимир Матвеевич протянул лоточнику гривенник, – сдачи не надо.
   Продавец суетливо стал кланяться и благодарить, но инспектор не терпел раболепия и, демонстративно отвернувшись, направился с детьми к дальней скамейке.
   
   Кушать мороженное полагалось сидя, потому что во время ходьбы делать это было неприлично,  к тому же оно могло растаять и капнуть на платье.
   – Не торопись, Витя, – отец погрозил пальцем сыну, откусившему большой кусок и теперь хватавшему теплый воздух раскрытым ртом, – если простудишь горло, то про купание в речке придется забыть надолго. Надеюсь, ты меня понял?

   Да уж как не понять! Витя, незаметно отвернувшись, отправил не растаявший кусок на прежнее место, в рыхлую выемку на сладком шарике, и принялся усердно слизывать мороженное языком, как это с упоением, щурясь от удовольствия, ловко проделывали младший брат и любимая сестра Маня, обкусывая осторожно хрустящий стаканчик с краев и стараясь не обронить ни одной вафельной крошки.
   
   Вскоре с лакомством было покончено, впереди ожидали аттракционы и бесчисленные удовольствия. Например, “Комната смеха”! Где все вчетвером то делались толстыми карликами на тоненьких ножках, то вытягивались до потолка, а то и вовсе раздваивались и множились невообразимым образом... Хохотали до слез, а потом отправились смотреть великаншу.
   
   Да, да, настоящую великаншу – девочку, которая весила около десяти пудов.
   Сначала папа купил входные билеты, дальше все прошли за высокую изгородь, увитую зеленью, и уселись напротив брезентового навеса, из-под которого спускался до самой земли оранжевый плюшевый занавес. Через несколько минут складки посередине раздвинулись, вперед шагнул невзрачный худенький человек и запиликал на скрипочке… Наконец, он раскланялся и ушел, наступила тишина. Из плюшевых складок вынырнул конферансье в шелковой манишке, с черной бабочкой под воротником, и объявил невиданный аттракцион:
   
   – Дамы и господа! – выкрикнул он так громко, что Манечка вздрогнула и сжала папину руку. –  Сейчас перед вами появится новое чудо света... – артист выдержал паузу и закончил на пронзительной ноте: – Девочка-великанша!
   
   В зале дружно захлопали, а позади засвистели и затопали ногами. Конферансье скрылся, снова запиликала скрипка, и занавес медленно разъехался в обе стороны. Посередине маленькой освещенной сцены на возвышении действительно стояла девочка. Огромная, толстая девочка с очень красивым личиком и длинными каштановыми волосами, спадавшими локонами ей на плечи. Девочка медленно повернулась вокруг себя на розовых пяточках, таких маленьких, что казалось, будто толстые ноги ее стоят на крошечных стопочках, затем она принялась делать странные движения под музыку: разводила руки, балансировала на одной ноге, сгибалась и наклонялась во все стороны.

   А конферансье рассказывал, сколько они объездили разных стран и как публика восхищалась гибкостью юной великанши. Потом девочке позволили спуститься в зал, и все смогли потрогать ее руками. На ней была только шелковая рубашка в кружевах с тоненькими лямочками на плечах и такие же кружевные панталоны до колен. Девочка была очень высокого роста. Пожалуй, почти такого, как папа или Женя, старший брат. Кожа на ее круглых руках с пухлыми, как подушечки, ладошками и коротенькими растопыренными пальчиками казалась прозрачной и отсвечивала нежно-розовым цветом; шеи почти не было видно, а ноги... Одна нога, вероятно, была толще всей Манечки, и ей почему-то сделалось очень жаль бедную девочку. У нее были синие грустные глаза… Конферансье тем временем рассказал, что ест великанша только жирную дунайскую селедку и сладкие пирожные с кремом...
   Манечку вдруг затошнило.
   
   – Пойдем, папа! – попросила она тихонько, из глаз ее покатились слезы.
   – Ну, что ты, детка! Конечно, пойдем, – тотчас согласился папа и торопливо стал пробираться к выходу, подталкивая впереди себя надутых Витю и Павлика; они надеялись, что после великанши выступят клоуны...
   
   Но в парке было так хорошо!
   Папа покатал их на цепных качелях, на обратном пути попили сельтерской с сиропом, а дома...
   
   Дома именинницу ожидали нарядные гости и праздничный обед.
   В этот незабываемый день чудеса сыпались на Манечку из волшебного рога изобилия. И новое невиданное чудо – говорящая кукла! – затмило прежние подарки, которым она так радовалась с утра. Настоящая говорящая кукла, ростом едва ли не с трехлетнюю сестричку Леночку... И гардероб, и кроватка... Слава тебе, Боженька!
   Счастье-то какое привалило, какое богатство... 

   С роскошной куклой, впрочем, случилась печальная метаморфоза. Очарованная подарком Манечка не выпускала “живую” куклу из рук, демонстрируя перед всеми, как говорящая принцесса громко и отчетливо пищит: “мама”, “папа”!
   
   – Это все враки! Вовсе она не живая, я знаю, – шепнул Женя на ухо взъерошенному Вите, примчавшемуся из сада посмотреть на кукольное чудо любимой сестрички.
   – Почем ты знаешь? – удивился Витя, хотя непререкаемый авторитет старшего брата-гимназиста поколебал его невольный восторг перед невиданной игрушкой.
   – Знаю! – настаивал Женя. – Вот давай поспорим: у нее в животе есть такая пищалка с кнопочками. Нажмешь, и одна говорит “папа”, а другая – “мама”.
   – Врешь! – покачал головой Витя. – Кто же нам даст посмотреть?
   – А, пустое, ты просто боишься, что от папы влетит.
   – Я боюсь?! – Витины глаза сверкнули сталью. – Ну, тогда смотри.
   
   И он отправился упрашивать именинницу дать ему ненадолго поиграть с куклой. Манечка охотно согласилась, потому что у куклы, как и у настоящей девочки, должны быть мама и папа. Витя и предложил себя на роль “папы”. Как здорово!
   
   Братья-заговорщики выждали момент, когда виновницу торжества усадили кушать именинный пирог, забрались в садовую беседку и... препарировали несчастную ляльку по “хирургическим” правилам. О, любопытные безжалостные братья! Сначала они попытались извлечь пищалку со стороны спинки, но там действительно на твердой пластинке были аккуратно приделаны только две маленькие пуговички; тогда любопытные анатомы разрезали кукле атласный розовый животик и таки достали изнутри пищалку...
   
   Ошеломленные очевидным преступлением, оба сначала попытались свалить все на неизвестного похитителя, который якобы напал на них в саду, но затем, не выдержав горьких слез обманутой сестрички, Витя во всем мужественно признался. Благородный Женя тут же подтвердил, что подговорил Витю выманить куклу, затем провел "операцию", взяв на себя тем самым львиную долю вины.
   
   Между тем, неминуемая кара настигла проказников. Чтобы окончательно не испортить праздника, братьев заперли в детской на весь вечер. На другой день оба были выпороты отцом розгами, размоченными в соленой воде, и лишены сладкого на целую неделю.
   
   А Маня, Манечка!.. Бедная девочка едва не слегла от горя, ей было жаль братьев, но она взаправду считала, что кукле было очень больно. Только спустя несколько дней, когда добрая мамочка умело сделала “операцию” – наложила аккуратные швы вокруг “раны” по краю розовой атласной латки, и кукла, усаженная на диванную подушку, наконец, открыла свои голубенькие хорошенькие глазки, Манюся немного успокоилась.
   Однако говорящая кукла замолчала навек.

   
  Конечно, эта кукла казалась Манечке чудом! Ведь родители не имели возможности покупать детям дорогие подарки. Фактически, игрушек почти не было, а тут девочка вдруг разбогатела! Для меньших сестер тоже радость: Манечка часто давала им поиграть с куклой. У Павлика была труба, у Юли – мячик...

  Еще каждому досталось по одной любимой стеклянной елочной игрушке, которые они хранили в коробочках с ватой. Это были не простые, а волшебные игрушки: считалось, если в сочельник загадать желание и незаметно потрогать пальчиком зеркальный шар или серебряную шишку – все непременно исполнится...

  Что ж, бывают в отношениях братьев и сестер маленькие недоразумения, вроде куклы, ставшей жертвой неуемного любопытства мальчишек, но по большому счету – братья горой стояли друг за друга, не говоря уж о сестрах, которых и помыслить обидеть было нельзя.


                Глава четвертая


  На Масленую неделю, перед Великим постом, по городу повсюду устраивались гулянья.
  – Музыканты приехали! – шумно ворвался в комнату Витя, сверкая сияющими глазами и разрумянившись от бодрящего морозца. – Ну, скорее же, Маня! Говорю тебе: на катке в парке под музыку праздничные катания начинаются!
   
  – А Лиза с Женей тоже с нами пойдут? – спросила сестра.
  – Да ну их! Они из библиотеки не вылезают. Сами будем кататься. Можно, мамочка?
  – Хорошо, детки, идите. Только осторожней! Ты, Витя, куртки не сбрасывай, чтобы не простужаться.
  И не гоняйся, как вихрь...
   
  Но Витя уже не слышал маминых слов, а только впопыхах хлопнул входной дверью в прихожей. Паулина Лукьяновна принялась помогать Манечке завязывать беличий капор с опушкой, поправила русый локон на виске девочки, одернула плюшевую пелеринку и подумала с гордостью: “Как хороши мои детки...”
   
  Невольная улыбка тронула ее губы: припомнился вдруг забавный конфуз, приключившийся не так давно. Классная дама велела девочку доктору показать, очень уж была Маня худенькой и бледной (не в пример румяному Вите). Повели ее к знаменитому профессору Люлькину из Киева, гостившему у местного священника, тот согласился осмотреть дочь уважаемого инспектора.
   
  Внимательно выслушав ребенка деревянной трубочкой, обстукав через пальцы живот и заглянув в рот, он сообщил:
  – Вот что, госпожа Мацкевич... – он помедлил, потер трубочкой за ухом и заключил: – дочь ваша голодает.
  – Как?! – воскликнула удивленная Паулина Лукьяновна. – Но позвольте, господин Люлькин, у меня в доме режим... Питание по часам...
   
  И побледнев от огорчения, она стала перечислять, что съедают ее дети. Рацион не был изысканным: одно яйцо всмятку, мясной суп, котлета с гарниром или что-нибудь на второе – обязательно, а кроме того, кофе с молоком, кисели и компоты, пирожки, струдели, фрукты...
   
  – Милая моя, – прервал светило взволнованную речь своей посетительницы, – ваша дочь голодает и... – он предупредительно поднял вверх указательный палец, испачканный йодом, – первостатейная ваша задача следить за тем, чтобы все, указанное мной на бумаге, попало непременно в желудок ребенка. Сколько у вас детей?

  – Семеро, – дрожащим от обиды голосом отвечала сконфуженная мать.
  – Очень хорошо-с, – похвалил доктор, – только теперь устройте так, чтобы моя юная пациентка сидела отдельно от всех. Желательно, возле вас лично...

  И доктор выписал длинный рецепт, начинавшийся морковным соком и заканчивающийся топленным молоком с пенками, от одного вида которых Манечку тошнило, зато их просто обожал Витя...
   
  Паулина Лукьяновна улыбалась, глядя через окно вслед своим славным деткам, а тогда... Тогда краска бросилась ей в лицо: она вспомнила, как моментально исчезала Манина порция и как уплетал за обе щеки еду Витя. Боже мой! Ясней же ясного, что девочка менялась с братом тарелками или просто подсовывала ему все, чего не съедала сама... она голодала! Какой ужас! Ребенок терял силы от истощения, а она, мать, не догадалась проследить, как девочка ест... Ах, какой грех... Что подумает доктор? Боже, какой стыд...
   
  В тот же день Маню пересадили к старшим, подальше от брата, и пригрозили строжайшим образом, что станут кормить с ложки, как малого ребенка, или делать питательные клизмы. Кошмар! Лучше умереть сразу... Что это была за мука! Из прекрасных серых глаз девочки катились крупные как горох слезы, она уверяла, что вот-вот лопнет от переедания, жмурилась и пыталась даже изображать обморок от еды. Но добрейшая мамочка оставалась неумолимой: вся порция отправлялась в рот до последней крошки. Через месяц Маня окрепла, стала есть с аппетитом и позабыла про неприятности. Ей позволили сидеть на прежнем месте – рядом с братом. Теперь же, напуганный болезнью любимой сестры, Витя ни за что не поддавался никаким уговорам и придирчиво следил за тем, чтобы она справлялась с котлетами и прочими вкусностями сама.

  А на катке воскресные гулянья были в самом разгаре. Как замечательно дули в надраенные до блеска мундштуки губастые трубачи в черных шинелях с золотыми галунами, небесными голосами пели флейты, а громадный барабан грохотал на весь парк под рассыпчатый звон медных тарелок. Духовой оркестр играл вальс “Амурские волны”. Словом, катанье на коньках обещало стать сплошным удовольствием.
   
  Знакомые встречались повсюду и раскланивались, скользя под музыку навстречу друг другу. И Казимир Бжезовский тоже... Вот уж с этим нахалом никак бы не хотелось столкнуться. Не забылось еще, как он кидал камнями в Руслана, неутомимо тащившего санки с малышами под горкой... И орехи у Зролей воровал тоже он, а на Витю все сваливал, пока его самого не поймали с поличным прямо на чужом дереве...
   
  – Ряженых повели! – донеслось откуда-то сбоку.
  Витя бросился в самую гущу, боясь пропустить представление.
  – Не отставай, Маня! – крикнул он, но где там – оркестр грянул мазурку, катающиеся закружились в хороводе, и брат с сестрой потерялись в возбужденной толпе.
   
  – А ты что здесь делаешь? – услышала Маня противный голос Казика, подкравшегося сзади. –
  Небось, Головастик понесся на дураков смотреть?

  Девочка не ответила, а только сверкнула глазами и заскользила прочь.
  – Нет, ты постой, – приставал Казик, – давай наперегонки кататься...
  – Отстань! – рассердилась Маня.
  – Ну, давай! Может, у тебя коленки дрожат? Тогда так и скажи, что кататься не умеешь.
  – Сам ты трус! И вдобавок вор! – выкрикнула Маня в отместку за “головастика” и понеслась прочь.
  – Кто – я? А ну повтори, что ты сказала!
   
  Мальчишка погнался следом, настиг ее, изо всей силы дернул за косу, но Маня увернулась и заскользила в гущу катающихся. Глазами, полными слез от обиды и боли, она поискала брата, не нашла и с досадой подумала: “Теперь этот урод ни за что не отстанет...” В самом деле, Бжезовский “рожей не вышел”: лицо его, крупное и блестящее, было покрыто красными прыщами, прямые жесткие волосы топорщились на макушке, а рот косо кривила отвратительная гримаса.
   
  – Витя! – позвала девочка громко, обернувшись в сторону, где шло представление; как назло музыканты лупили в тарелки и во всю мощь своих легких дули в духовые трубы.
  – Ага, попалась! – зашипел Казимир в самое ухо. – Братца решила на помощь звать? Как же, услышит тебя Головастик... – и желчный насмешник снова больно дернул ее за косу.
   
  Маня, рванувшись с места, отъехала прочь, но не тут-то было: разогнавшись по кругу, мальчишка налетел стремительно спереди, как таран, и плечом сбил девочку с ног. Она со всего маху опрокинулась на лед. В глазах помутилось и, сквозь звон в ушах, послышался пронзительный визг. Потом еще долго ничего толком невозможно было припомнить, потому что носом у нее шла кровь и незнакомые люди сначала прикладывали к переносице снег, а затем вместе с Витей вели ее под руки домой.
   
  Вечером пришел доктор, внимательно осмотрел девочку, ощупал спину, нахмурился и сказал:
  – Что же это вы, сударыня, так неосторожно катались? Сильный ушиб копчика... Уж не знаю, не знаю... Может быть, поврежден позвоночник. Время, однако, покажет. Придется вам, сударыня, теперь учиться стоя все делать. Сидеть, извините, на мягком месте недели три нельзя будет... Ну-с, поправляйтесь... – и доктор откланялся.
   
  Следом за ним поздний визит Мацкевичам нанес пан Бжезовский. Он соскочил с пролетки, ворвался в дом и, пунцовый от ярости, принялся с порога грозить каторгой и еще чем-то, немедля потребовал выдать ему Витю, кричал, что “задаст разбойнику и хулигану”, избившему его дражайшего сына.
   
  Опираясь на резную трость красного дерева и не шевельнув бровью, Владимир Матвеевич внимательно выслушал, не перебивая, разъяренного гостя, а после, когда тот замолчал, шумно переводя дух, негромко, но твердо сказал:
   
  – Подите, сударь, вон из моего дома.
  – Что, что, что?! – выкатив глаза, залепетал вдруг вельможный пан
  высоким дискантом.
   
  Решительным взмахом изящной трости оборвав вопли Бжезовского,
  Владимир Матвеевич продолжил:
   
  – Вы, милостивый государь, сами воспитали разбойника, который едва не искалечил мою дочь. Что ж вы хотели, чтобы брат спокойно смотрел вслед обидчику и не заступился за родную сестру? Извольте немедленно убираться вон! – и Владимир Матвеевич с силой опустил трость на ломберный столик.
   
  Раздался сухой хруст дерева.
  Визитер попятился к дверям, потом беззвучно открыл рот, перекрестился и выскочил на крыльцо, путаясь в полах просторной шубы.
   
  Владимир Матвеевич утопил в пушистых усах презрительный смешок и обернулся к Вите. Сын, потупившись, стоял в дверях сестриной комнаты. Щеки его пылали. Он сжимал кулаки и сожалел только об том, что не задушил обидчика до смерти... Взрослые едва разняли драчунов. Нет, все-таки мало он насажал тумаков негодяю... Сестру, может быть, теперь положат в гипс! Она еще долго не будет играть и бегать, может быть, даже сделается калекой на всю жизнь... Нет, он тогда убьет Бжезовского! И пусть каторга, пусть!.. Плевать на каторгу.

  Он поднял голову и взглянул отцу прямо в глаза. Что ж, розги так розги!..
  – А ты, рыцарь, впредь не дерись вдогонку, а поспевай вовремя, – отец взъерошил короткий ежик стриженых волос на голове сына и обнял его за плечи. – Отправляйся-ка спать, братец, – и неожиданно громко захохотал: – ишь, как ты ему наподдал...
   
  Перепуганная суматохой и опасениями доктора, Паулина Лукьяновна, однако, покачала головой и, перекрестив сына на ночь, тихо сказала:
   
  – Храни тебя Бог, Витя... Драться-то грешно...
  – Я больше не буду, мамочка, – смущенно пробормотал мальчик, целуя мамину руку, – пусть только Маня поправится!
  – Все в Божьей воле... – задумчиво прошептала Паулина Лукьяновна,
  прижимая к груди бедовую голову сына.
   
  И вправду: Господь милостив – все обошлось. Впрочем, Манечке пришлось простоять не три недели, а почти что до Троицы. И после ей разрешили сидеть за партой на плоской ватной подушечке, сшитой специально для этого старшей сестрой. Очень уж долго болел копчик! Но все проходит...
   
  С Казимиром, кстати, судьба снова свела Витю через много лет.


                Глава пятая

  Как вода в песок, ушли чередой пять лет нового века; несмотря на маленькие семейные казусы, самых беззаботных и счастливых  – последних пять спокойных и мирных лет в жизни семьи Мацкевичей, где росло семеро крепких здоровых детей и родители так искренне любили друг друга...
  Новый век набирал свою грозную силу.

  Однажды Женя пришел с раздробленной ладонью. Кто ему поранил руку и где, никто так и не узнал. Он терпеливо перенес, когда вынимали железные осколки, а Маня обнимала его, гладила, утешала. Хороший был фельдшер в городской больнице, и под его присмотром все зажило, но Женя очень волновался и просил не говорить никому об этом...

  Затем Витя стал откуда-то приносить брошюры и листовки, просил Маню хорошо спрятать. Она запихнула их в солому за обшивку двери на крыльце, а дерматин пришпилила назад гвоздиком, так что ничего не было заметно. Потом Манечка просто забыла про них.
   
  Весной Лиза, самая старшая, окончила седьмой класс гимназии и стала готовиться к поездке в село на лето, говоря, что надо “просвещать” крестьян. Время было неспокойное, и Владимир Матвеевич слышать не хотел ничего про это. Ослушаться отца Лиза, конечно, не посмела, но очень вредничала и часто уходила из дому на “курсы”. Что там были за занятия, никто не знал, только с Женей они часто шептались и тайком что-то читали, а Витю посылали приносить и относить разные книжки.
   
  Однажды раздался стук в двери, послышался голос дворника:
  – Госпожа Мацкевич, откройте! У вас велено сделать обыск.

  Паулина Лукьяновна, набросив на плечи шаль, бросилась в прихожую и отодвинула засов. В дом ввалились жандармы, заставили всех встать... Малые дети дружно заревели. Началось жуткое, унизительное действо.

  Вдруг Маня вспомнила про листовки за обивкой. Голова пошла кругом, и в глазах помутилось, она испугалась, чувствуя, что вот-вот упадет... Паулина Лукьяновна была очень бледна. Лиза в ночной рубашке стояла рядом, Юля и Леночка босиком топтались на коврике и плакали в голос... Жандармы распороли постели, подушки, все ящики перерыли в комоде и в шкафу, подавили любимые елочные игрушки, не все, правда, а только Женин фонарик и Павлика золотую грушу...
   
  Затем стали допрашивать старших: признайтесь, куда попрятали запрещенные книжки. Все молчали и Маня тоже, только очень боялась, чтобы не взялись за дверь. Часа два-три провозились, потом что-то написали и ушли. Паулина Лукьяновна молча кое-как поправила постели, дети легли, и она потушила свет. Витя шепотом спросил у сестры, где спрятала то, что он приносил, она ответила тоже шепотом, а потом услышала, как Лиза говорит Жене: “Ведь у меня все лежит за доской, где спит наша кошка...” А кошка до того была ленивой, что даже не сдвинулась с места, несмотря на шум, и жандармы ее почему-то не тронули.

  Маня долго не могла уснуть, ей было страшно и очень жаль мамочку,
  которая тихо всхлипывала у иконы Пресвятой Богородицы, освещенной золотистым огоньком масляной лампадки.

  Бедная девочка! Разве могла она догадаться, какая боль терзала материнское сердце, какой жуткий страх испытала Паулина Лукьяновна за своих неразумных детей, с беспечной горячностью сунувших головы в распалявшееся революционное пекло. Что могло их остановить? Ведь от царского режима досталось и родителям Владимира Матвеевича... Клевета, интриги, взяточничество, разорительный судебный процесс...

  Конечно, им не грозила нищета простолюдинов – запредельная... Но все же бедность – опрятная, тоскливая и унизительная бедность безземельных дворян, не завершивших высшего образования и, естественно, не сделавших достойной служебной карьеры, преследовала семью всю жизнь...

  Боже мой, как же в этом содоме уберечь своих детей – таких горячих и искренних! – от роковых, непоправимых ошибок? Что посоветовать, как наставить?.. “Господи, помилуй!.. Матерь Божья, Пресвятая Дева Богородица, спаси и сохрани их!..” – заливаясь слезами, шептала по ночам Паулина Лукьяновна, стоя на коленах перед домашней чудотворной иконой...

   
                Глава шестая


  В 1905 г. вспыхнули забастовки. Стрельба поднялась на улицах. Лиза, Витя и Женя однажды исчезли
  из дому и отсутствовали довольно долго. Паулина Лукьяновна как обычно управлялась с детьми сама.
  Муж инспектировал пивоваренные заводы Волыни. Наконец, не стерпев ожидания, госпожа Мацкевич,
  отбросив все приличия и осторожность, бегом бросилась искать своих гаврошей. Она схватила Маню
  за руку и потащила за собой, – девочка цеплялась за юбку и не отпускала мать из дому, –
  с младшими оставалась няня.
   
  И что же: по широкой улице двигалась толпа с красными флагами, возбужденные люди громко кричали,
  и слово “свобода” перекатывалось по тесным рядам. Вдруг на плечах у каких-то рослых субъектов
  Поленька увидала своих сыновей. Мальчики тоже что-то выкрикивали и размахивали красными флагами.

  – Женя-я-я, Ви-и-итя! – звали их, надрываясь, мать и сестра, но куда там, можно ли было расслышать
  родной голос в неистовом реве очумевших людей.
  Однако бесстрашная барыня не отступила, вместе с дочкой втиснулась в самую середину стремительного
  течения этого мятежного вала, и так продвигались они к тюрьме.

  “Свободу, свободу политическим заключенным!” – неслось отовсюду. Какое-то действо там, впереди,
  заставляло колыхаться неуклюжее брюхо толпы, грозя опрокинуть и растоптать нерасторопных.
  Наконец чудом столкнулись они нос к носу с фельдшером, лечившим простреленную руку Жени.
  Фельдшер с несколькими дюжими бунтарями буквально вырвал из толпы Женю и Витю и вытолкал вместе
  с сестрой и матерью на обочину площади. Обессиленная барыня с юными героями уличных баталий еле
  доплелась к вечеру домой. А по городу всю ночь стреляли, кричали и местами начались пожары.
   
  На следующий день Паулина Лукьяновна написала мужу большое письмо. Владимир Матвеевич приехал немедленно.
  Посовещавшись, родители стали продавать мебель и собираться в Житомир. Во-первых, там находился
  департамент, где служил глава семьи, а во-вторых, там же стоял кадетский корпус и было спокойно.
  Все быстро утихло, но в Каменце, однако, обыски и аресты продолжались ежедневно.
  Витя тайком от родителей унес свои листовки, Лиза с Женей тоже выгребли из-за печки крамольное
  книжное имущество незаметно, так что отец с матерью немного успокоились,
  и стали обстоятельно готовиться к переезду.

  Тогда же случился пожар в больнице. Больных стали выводить и выносить в большой сад,
  и долго тушили здание. Пожарные носили ведрами воду, и вместе с ними трудились подоспевшие
  горожане. Ведь водопроводов не было, и потому тяжело пришлось всем, но огонь сбили и затушили,
  никто не пострадал. Больные очень беспокоились, стонали, а некоторые кричали и плакали...
   
  Маня думала, что не выдержит этого ужаса, так тяжело было ей и больно все пережить. Девочке
  шел двенадцатый год, она еще не вошла в силу, но все же подносила воду для питья и утешала
  беспомощных, как могла… Господь, видно, с рождения одарил ее лекарским талантом и милосердным сердцем.

  Тревожные события еще долго мешали нормальной жизни разбуженного  революционным куражом
  приграничного Каменец-Подольска (граница с Австрией проходила тогда совсем близко от города).
  Владимир Матвеевич тщательно просчитывал разные варианты, и прошло немало времени, пока семья
  Мацкевичей окончательно и бесповоротно решилась на переезд в уездный город Житомир.
   
  Никто еще не знал, что наступивший жестокий век с каждым мигом придвигает все ближе и ближе
  к уютному домику на Русских фольварках слепые, беспощадные гусеницы своего вселенского вездехода
  и скоро, совсем скоро розовые мечты счастливой семьи обратятся в прах...
   
  Но это случится не завтра. Сейчас Манечка укладывает свою плетеную дорожную корзину...
  “Прощай, сиреневый сад… Прощайте, мои миленькие подружки, далеко уезжаю…” – так шептала она,
  обливаясь слезами. А позади нее тихо встала любимая мамочка, обняла, поцеловала
  и сказала, что когда-нибудь она непременно сюда вернется…

  Маня, Манечка! Не знала ты тогда, что ничто прекрасное не повторяется...
  Никогда не повторятся чудные прогулки в лес, купание в реке, беззаботные игры братьев
  и сестер. Никогда больше не увидишь ты старинный город на скалистом берегу норовистой
  речки Смотрич, с нависшим над черной бездной каменным мостом и Турецкой крепостью,
  чудесный парк и юную великаншу, в тот же год умершую на сцене от разрыва своего
  маленького больного сердца.

  Только в чутких снах город твоего детства останется прежним, не потрясенным будущими революциями
  и погромами, не вздыбленный бомбежками, не поруганный оккупантами... В родные места
  еще вернутся Павлик и Юля, неподалеку отсюда, в застенках контрразведки окажется
  семнадцатилетняя Лена... В первых рядах пехоты не раз будет штурмовать оборонные рубежи
  германцев бесстрашный Витя. И польско-литовской кровью православных русских дворян Мацкевичей
  обильно напитается земля твоего Отечества в жестоком, разгулявшемся уже вовсю, двадцатом веке.
   
  Но придут мирные годы, и снова расцветет сирень в заброшенном саду на Русских фольварках.
  Зазеленеет молодой орешник на месте разрушенного дома Зроля, и пойдет все своим чередом.
  Медленно-медленно вращается колесо времени, обращая прошлое в прах воспоминай.
  И грядет, вслед за прежней, новая жизнь –
  загадочная, полная трепетных надежд и радужных мечтаний.


                Глава седьмая


  Радостно приготовлялись юные Мацкевичи к новому учебному году, в августе все семеро детей
  отправились на занятия. Лиза поступила в 8-й класс министерской гимназии, после чего
  можно было подавать документы на зачисление в Киевский университет. Осень и зима пролетели
  незаметно, и в начале следующего лета Лиза, без ведома отца, отослала аттестат
  и характеристики на исторический факультет.
  С того самого дня их семейный корабль понесло на рифы.

  Узнав об этом, Владимир Матвеевич ни только не отпустил дочь на собеседование,
  но запретил  даже мечтать о студенческой жизни.
  – Девушка из благородной семьи не может жить одна в большом городе. Ты не представляешь себе,
  что такое Киев, – доказывал он дочери, – и потом, я не в состоянии оплачивать
  две квартиры, или ты собираешься поселиться в номерах?
  – Но папа…
  – Никаких “но”. Я выхлопочу для тебя место в секретариате моего департамента.
  Мне не откажут…
  – Можешь не усердствовать, – дерзко отвечала Лиза, – раз так, то я выхожу замуж.

  Это был настоящий удар. Лиза-аристократка, первая красавица, руки которой просил граф Бельский,
  собралась выходить замуж за… за первого встречного… за паршивого киевского студента!
   
  С самых первых летних дней в доме не стало покоя. Как-то лихорадочно дети работали в саду,
  и между тем, он чудесно преобразился! Дорожки были посыпаны песком, перед окнами устроили
  круглую клумбу, усаженную разными цветами, починили беседку, а позади дома каждый засадил
  свою грядку. Под руководством отца мальчики поливали сад и грядки, а воду в лейках издалека
  надо было носить. По утрам приезжал водовоз, заливал на кухне в бочку десять ведер и для полива,
  в кадки, еще столько же, но и этого хватало не всегда.
   
  Владимир Матвеевич самолично подрезал фруктовые деревья. Садовую работу он выполнял с такой
  любовью и с таким усердием, что и сам диву давался: откуда взялись у него такие таланты?
  Но почему-то теперь все стало валиться из рук…

  Решение старшей дочери, достигшей совершеннолетия (21 год), а следовательно, по гражданским законам
  способной поступать по своему разумению и свободному выбору, повергло в шок обоих родителей.
  Владимир Матвеевич и слышать не хотел о противном ему браке, да и мать молчаливо не одобряла
  поступок Лизы, которая собиралась обвенчаться с киевским студентом Миховским якобы “фиктивно”,
  чтобы продолжить образование в университете.
   
  Разумеется, для такого брака ей не требовалось родительского благословения, которым она демонстративно
  пренебрегла не только на виду у младших братьев и сестер, но и всех знакомых и близких.

  – Проказа, проказа! – бормотал Владимир Матвеевич, хрустя костяшками ухоженных рук. –
  Это все революционная проказа! Разъела молодые души, растравила изнутри... Какой же я болван!
  Богоборцы, толстовцы... Как же сразу-то не заметил! – он вдруг вспомнил тоненькую брошюрку,
  завалившуюся за печку, и повысив голос, обернулся к жене: – Везде германцы проклятые суются со своим
  “Капиталом”... Зачем ты позволила ей ходить на курсы? – упрекнул он утиравшую слезы Поленьку.
   
  – Володечка... – тихо возразила она, – как же можно! Дети не вылезали из библиотеки.
  Ты же помнишь, что творилось тогда. Учителя арестовали, фельдшера... А я одна с ними...
  – Прости меня, дорогая! – растроганно отвечал Владимир Матвеевич. – Это я кругом виноват...
  Все в разъездах, в работе... Думал, накопим на собственный домик. На тебе – накопили, –
  горестно усмехнулся он, – старшая дочь, и вот такие фигли-мигли! Граф Бельский сватался...
  Нет! Сережа Максаков – тоже не годится. В народники потянуло. Равноправия захотелось. Поленька! –
  в отчаянии он почти вскрикнул. – Откуда в ней это? Да что она знает про наш народ? Просвещать!..
  Чернь!.. Барынька с рисовальной тетрадкой под мышкой! Что она понимает?! Боже мой! Боже мой!..
  Народовольцев еще нашей семье не хватало!
   
  – Все в Божьей воле, Володечка! Только бы Лизонька одумалась! Грех ведь какой – под венец
  без благословения родительского! Благослови, Володечка, раз уж так вышло!
  – Так ведь не спрашивают нашего благословения! – возмутился оскорбленный отец. –
  Им оно без надобности.
  – Господи, помилуй! – шептала Паулина Лукьяновна, прижав к груди руки и не отирая со щек катившихся слез…

  Придет, разумеется, время, когда Лиза горько поплатится за сумасбродный поступок,
  родительское унижение и пролитые материнские слезы. Правда, расплата настигнет позже.
  Но в тот день, обуянная революционным куражом и просветительскими идеями народничества,
  красавица Лиза стояла под венцом без фаты, в будничном платье из штапельной шотландки
  и в розовом шарфе, кокетливо повязанном на голове, как бы подчеркивая свое пренебрежение
  к предстоящему таинству и наивно полагая обмануть всех и самого Господа, освящая
  Его именем “фиктивный” брак. Иными словами, взяв перед венчанием со своего будущего супруга
  поспешное обещание оставаться для нее навсегда только товарищем по учебе и дальнейшей работе.
   
  В тот злополучный день Владимир Матвеевич едва ли не бился головой об стену от нанесенной обиды.
  Но проклясть старшую дочь, первой дарованной ему Богом, и не помыслил. Скрепя сердце,
  он вместе с женой на пороге своего дома благословил молодых после скоропалительного
  венчания, и это событие даже отметили семейным обедом.

  Странно, между тем, все произошло. Лиза утром ушла в обыкновенном платье – это была среда,
  потом прибежал Женя и сказал отцу, что Лиза венчается в кафедральном соборе. Потрясенный
  Владимир Матвеевич послал Витю посмотреть, правда ли это? Ведь Лиза сказала, что будет венчаться
  с Миховским в воскресенье, а под венец отправилась зачем-то раньше на три дня, и к свадьбе
  ничего не было готово.
   
  У Мани от горя, от осознания неизбежной разлуки со старшей сестрой, пошла кровь носом.
  Сказалась беготня по жаре, слезы, головная боль. Она долго сидела в беседке, запрокинув голову
  кверху и прикладывая к переносице мокрое полотенце. Не верилось в то, что происходило вокруг.
   
  Но факт свершился, и когда Маня вошла в дом, то голова закружилась от множества чужих людей.
  Спешно принесли из лавок угощение, Паулина Лукьяновна позвала двух кухарок, и те наскоро
  приготовили обед и испекли пирог.
  Тяжелая и нелепая вышла свадьба для близких, притом со слезами.
   
  Манечка забилась за погреб во дворе и там горевала. Нашла ее Лиза, обняла, крепко прижала
  к груди и сказала: “Я это сделала, родная моя, для того, чтобы учиться дальше”.
  Целовала и утешала сестричку Лиза, но жених вскоре их обнаружил. Пришлось вернуться
  к гостям, так как был поздний вечер, время разлуки приближалось неумолимо.
  Маня пошла в сад и нарвала большой букет из самых красивых цветов для своей сестрички.
   
  Настал час уезжать, братья привели извозчика, он привязал корзину и чемодан, затем уселись
  Лиза с Фимой, родители напротив и Маня на козлах с извозчиком, только лицом к Лизе.
  И так, в молчании, приехали на вокзал. Поезд отходил через полчаса. На перроне прощались
  с рыданиями и слезами... Лиза пыталась утешить сестричку, говоря, что скоро приедет в гости,
  что будет присылать подарочки... Но чувствовала Маня, что нехорошо поступила сестра...
  От любви к ней, от непонятного стыда и необъяснимого горя надрывалась девичья душа.
   
  Вот тронулся поезд и увез Лизу, а Маня бросилась на грудь к маме, и вместе они плакали горько,
  но Владимир Матвеевич увел их с перрона. Снова молча тряслись на извозчике через весь город,
  лишь однажды отец сказал: “Не за горами и наша Манюся улетит из гнезда”. Ничего не ответила
  мужу Паулина Лукьяновна, только молча вытирала платочком слезы...

  Впрочем, лживого обета, данного перед венчанием молодыми друг другу, хватило ненадолго.
  В Киев приехали рано утром. Жених изрядно выпил и всю дорогу проспал, а после еще сидел
  в вокзальном буфете и мрачно оглядывался вокруг. Почему-то план романтичного
  свадебного
  путешествия казался ему теперь сущей нелепицей. К тому же за невестой не дали приданого.
  То есть тесть пообещал оплатить купчую на небольшой домик, но при этом поставил особое
  условие: приобретение оставалось в распоряжении одной Лизы. Ну да Бог с ним, с приданым!
   
  Миховский посматривал на тонкий стан молодой жены и думал о том, что первую брачную ночь
  им придется провести в дрянной гостинице на Подоле. О том, чтобы признаться матери в
  скоропалительном браке, совершенном без ее благословения, не могло быть и речи.
   
  Хотя вдова унтер-офицера давно не интересовалась делами старшего сына, а после смерти
  мужа и вовсе отстранилась, жила безвыездно в Боярке, имела двухэтажный особняк,
  в котором сдавала комнаты и, якобы, едва сводила концы с концами, однако учила младшего
  сына за границей. Мать души не чаяла в меньшем дитяти, а старший, Фимка, предоставленный
  сам себе, получал лишь скудное содержание и в редкие приезды – возможность уединиться
  в сыром флигеле с просевшей крышей и окончательно отощать на невкусной пище, которую готовила
  неряшливая кухарка. За все это сын платил матери холодностью и равнодушием, но ввести в дом
  молодую жену все же не решился. Во-первых, чтобы окончательно не рассориться с матушкой,
  а во-вторых, чтобы не лишиться надежды на исполнение обещания тестя.
   
  Словом, денег у Миховского было в обрез, а перед молодой женой хотелось ходить гоголем.
  Учеба его несколько затянулась: он дважды повторял каждый курс, да и сам не спешил расстаться
  с вольготным бытом “вечного” студента. Лиза же, вскружившая ему поначалу голову изящной красотой
  и язвительным, наблюдательным умом, должна была, по его расчету, вполне органично вписаться
  в такую жизнь. Может быть, она и не клюнула бы на его предложение всерьез, но сказочка про
  “фиктивный брак” так окрылила будущую народницу, что девица едва ли ни сама потащила его к венцу.
  К тому же он был в загуле, не просыхал целый месяц и плохо соображал, что делает.
   
  С такими мыслями мрачный Миховский трясся по Киеву в пролетке, нагруженной узлами с тряпками
  “фиктивной” жены. Наконец возчик высадил их перед грязноватой дверью второсортных номеров
  мадам Проценко, где, случалось, временами он снимал комнатенку.

  Розовая от счастья и ожидания желанной учебы, Лиза не замечала ничего вокруг: ни убогости
  гостиничного убранства, ни странного вкуса холодных котлет, плохо разогретых в обед хозяйкой.
  Ей не пришло в голову даже спросить, почему же муж не торопится познакомить ее с матерью.
  Конечно, ей не нравилось, что он – хмельной и развязный – с большой неохотой отправился спать
  в соседнюю комнату (апартаменты сняли из двух спален), но не посвящать же в их отношения
  хозяйку гостиницы и просить разные номера.
   
  Ах, что за ерунда! Что за мысли дурацкие! Да здравствует свобода!!! Вот самое главное.
  Она свободна теперь. Прощай, скучная провинция! Она теперь всем покажет, как современно и красиво
  надо жить. Жаль, конечно, немножко Маню, и с братьями грустно расставаться, запустят без нее
  французский совсем. А вот малышки – Юля и Лена – те не понимают еще ничего...
  Надо бы им к зиме фланели набрать на платья, а Мане – башмачки кожаные послать.
   
  Она вспомнила, вдруг, что Женины документы отправлены в мичманскую школу в Гельсингфорс,
  откуда вот-вот придет вызов, и ей сделалось совсем грустно. Почему-то показалось,
  что она больше не увидит любимого брата. “Буду за своих матросов стоять, – сказал Женя, –
  до конца с ними пойду, когда начнется...” Начитался Станюковича. А если начнется,
  кто знает, как все тогда будет? Еще не истерлась в памяти та безумная толпа, которая
  разгромила тюрьму в Каменце, и аресты, и стрельба по ночам...
   
  О папе и маме Лизе думать не хотелось. Что мама? Она слишком рано вышла замуж.
  Разве можно было ей объяснить, что и у женщины должна быть личная жизнь, работа, борьба?..
   
  Произнеся мысленно слово “борьба”, Лиза как-то внутренне сжалась. Нет, она, конечно,
  готова была к борьбе. Новый век вовсю дышал в лицо революционным жаром, но...
  В ее жилах текла кровь потомков самолюбивых ливонцев и гордых поляков: она не могла
  забыть оскорбления, испытанного во время обыска, когда стояла босиком, в батистовой
  ночной рубашке перед костлявым, нестарым еще жандармом, с рыбьим бесцветным лицом и глазами,
  почти сходившимися у выпуклой переносицы. Он похлопывал плеткой по голенищу и бесстыдно
  пялился на ее грудь, а другой, одутловатый и низкорослый, рылся своими лапами в смятой постели...
  Нет, нет, насилие и унижение – хуже смерти. Бедная мамочка! Что она пережила той ночью...
   
  А папа? Он слишком строг. Да, даже деспотичен в некотором роде. Какие-то бредовые идеи
  насчет замужества диктовать пытался. Натуральное средневековье. Как же! Отдаст она свою свободу!
  Пусть думают, что хотят, – а она свою жизнь построит по-новому. Все будет теперь по-новому.
  Двадцатый век на дворе, господа хорошие.
   
  Что ж, здравствуй, Киев! Она стремилась сюда всей душой. Конечно, разве отец захочет
  признаться в том, что когда-то здесь завистливые чиновники скомпрометировали грязной
  клеветой его мать и разорили судебным процессом отца? Но какое ей, Лизе, до этого дело?
  Она и фамилию носит теперь другую. И бабушку с дедушкой в глаза никогда не видела.
   
  Боже мой, да что там говорить!.. Жалко, конечно, папочку и мамочку, жалко всех,
  но жизнь ведь не остановить...
  Лиза смахнула невольно выступившие слезы.
   
  Зато завтра... Завтра с утра – в университет. На исторический. Нет, лучше все-таки философия.
  Да, философия – это то, что нужно. Надо будет переписать заявление. У нее ведь отличная
  аттестация! Высшие баллы по всем предметам.
   
  Но что это?! Ой-ой-ой!
  – Фима, Фима! – закричала Елизавета, вспрыгнув на кровать и прижавшись к стене. –
  Ах, какой ужас! Фима-а-а!..

  Маленькая серая мышка, а за ней другая, потолще, пробежали по деревянной спинке,
  затем опустились на пол и скрылись под плинтусом.
   
  Пинком распахнув дверь, в спальню влетел полуодетый супруг.
  – Дорогая, что случилось?! – спросил он, оглядываясь по сторонам.
  – Тут, тут... – Лиза не могла говорить от страха, а только с мольбой
  протянула к мужу руки.
  – Ну, будет, будет, полно, прелесть моя, успокойся! – Миховский целовал
  шелковистые пальчики жены.
   
  Она дрожала от испуга и еще... еще от чего-то, чему не находилось подходящего объяснения.
  Муж прижал ее к себе и стал целовать всю, не давая опомниться. От запаха винного перегара
  и крепкого табака кружилась голова... Лизу сковала сладостная истома, она не могла пошевелить
  и мизинцем... Ах, противные мышки! Да не все ли равно?
  Ведь они обвенчаны, и для всех – стали мужем и женой еще вчера в полдень...
   
  Через девять месяцев у Миховских родилась дочь.
  Мечты о народничестве больше не посещали хорошенькую головку
  Елизаветы, у нее появились другие заботы.


                Глава восьмая

  Владимир Матвеевич известие о рождении первой внучки встретил сдержанно, хотя, поразмыслив,
  все же отправил поздравление и ценный подарок. Однако дерзкий пример свободолюбивой дочери
  плохо сработал: словно какой-то нравственный стержень выдернули из семьи. Видно хмельной дух
  неудавшейся революции уже начал свое брожение в молодых сердцах, и он не смог обуздать желания
  своих детей высвободиться из тесных семейных рамок, обычаев и заведенных порядков.
   
  Пусто было дома, чувствовалось, что нет старшей сестры, которая всем помогала в учении,
  и скучно потянулись занятия осенью. Через год Владимир Матвеевич переменил квартиру, там был
  только цветник во дворе, хозяйка не всегда пускала подросших детей в сад, она оказалась
  очень сварливой и скупой.
   
  В этом доме на Мацкевичей свалились новые напасти. Витя, а ему едва исполнилось
  восемнадцать лет, влюбился в учительницу пения, которой было двадцать шесть...

  – Я пригласил вас, мадемуазель Жиромская, чтобы поставить в известность: вашему венчанию
  с моим сыном не бывать никогда! – указав на кресло, негромким отчетливым баритоном медленно
  и раздельно произнес Владимир Матвеевич, в упор рассматривая хорошенькую молодую женщину
  с круглыми вишневыми глазами, затененными прозрачной вуалькой.
   
  Мария Андреевна изящно присела на край единственного кресла, стоявшего около кушетки,
  обтянутой зеленым вытертым плюшем, откинула с лица вуаль, покорно сложила на коленах
  аленькие ручки в шелковых митенках и взглянула перед собой ничего не выражавшим
  пустым взглядом. Казалось, что все сказанное не имеет к ней ни малейшего отношения.
   
  За тонкой перегородкой в проходной комнатке, затаив дыхание, с волнением вслушивались
  в разговор взрослых младшие дети. Отлучившись из детской, Паулина Лукьяновна заперлась
  в спальне: присутствовать при мучительном объяснении мужа с девицей сомнительной
  репутации, окрутившей простодушного Витю, оказалось для нее испытанием непосильным.
  Женя предусмотрительно увел младшего брата в гости к приятелю на загородные конюшни:
  тот хвастал подаренным ему жеребцом и обещал устроить друзьям верховую прогулку.
  Все было рассчитано так, чтобы не помешать отцу предотвратить нелепый брак Вити.
   
  – Вы достаточно взрослая и самостоятельная... молодая особа, – запнувшись, Владимир Матвеевич
  вспомнил нужное приличное слово, – и должны отдавать себе отчет в сегодняшней ситуации.
  Мой сын несовершеннолетний...
   
  – Ну и что из того? – вскинула глаза на собеседника дерзкая барышня. – Посмотрите,
  какой он крепыш. Откуда мне было знать, сколько ему лет?
  – Но позвольте, как же вы могли принимать ухаживания неизвестного
  вам молодого человека?
  – Почему же неизвестного? – кокетливо улыбнулась гостья. –
  Мои родители прекрасно всех знают...

  При упоминании о супругах Жиромских, Владимир Матвеевич невольно покраснел. Дело в том,
  что приснопамятное семейство проживало в том самом доме, где находился полицейский участок,
  и отец Марии Андреевны исправно нес при нем службу... дворником.
   
  Потомственное дворянское достоинство государственного чиновника Мацкевича было унижено
  и оскорблено неизвестной безродной девицей, посмевшей, ко всему прочему, козырять своим
  ничтожеством. Нет, он, конечно, придерживался современных взглядов и даже сам, в некотором роде,
  ратовал за равноправие... но ведь имелось в виду внутрисословное равноправие, чтобы знатное
  происхождение не унижалось из-за отсутствия средств или даже бедственного положения...
  А в остальном... нет уж, увольте... всякой демократии есть предел.

  – Сударыня, вы вынуждаете меня, – начал он, делая убедительный акцент на глаголе “вынуждаете”
  и стараясь не выходить за рамки приличия, – напомнить вам о вашем происхождении...
  – Хм! – усмехнулась девица. – По документам я записана к мещанам.
  От родителей давно не завишу и содержу себя сама, в отличие от многих
  других барышень. Я преподаю пение в младшем классе женского училища...
   
  Теперь пришла очередь недобро усмехнуться Владимиру Матвеевичу. Он-то как раз разведал,
  что сия девица действительно связана с пением и, должно быть, с танцами... но сей “департамент” –
  вовсе не училище, а дешевый кабачок для торгового люда и всяких подозрительных личностей...
  Где же все-таки Витя ее откопал? Неужто туда захаживал?! Ах, шельмец!..
  Благородное лицо Мацкевича-старшего стало пунцовым от стыда и досады.
   
  – Не лгите! – вскричал он, недопустимо повысив голос. – Как можно так бессовестно врать!
  Вы распутная женщина, интрижкой завлекшая моего сына в свои сети и развратившая его.
  Я приму меры... я не допущу брака между моим сыном и вами! Он должен учиться...
   
  – Да, я уже не девица, – нисколько не оскорбившись, подтвердила Мария Андреевна, –
  но не распутная а, напротив, обесчещенная вашим сыном. И потом – у меня есть свидетели.
  Как благородный человек, он обязан на мне жениться.
  – Что?! Что вы сказали? Какие свидетели? Что вы здесь мелете?! – Владимир Матвеевич неожиданно
  смолк, оглянулся на неплотно притворенную дверь и нервно передернул плечом. – Ну, хорошо.
  Я понимаю... не буду ничего больше оспаривать. Хотите денег? – вдруг спросил он, придвигаясь
  к ней ближе и глядя посветлевшими от гнева глазами прямо в ненавистное смазливое личико. –
  Много денег. Вы столько в своей дворницкой отродясь и не видывали.
   
  – Не смейте меня оскорблять! – свистящим шепотом отвечала гостья. – Я внебрачная дочь
  пана Сокульского, он оплачивает мои уроки пения. Скоро я стану дебютировать в Париже.
  – Так на что же вам сдался мой Витя! – изумился Владимир Матвеевич. – Вы загубите его жизнь
  и свою карьеру. Уезжайте же, ради Бога, в свой Париж и оставьте моего мальчика в покое!
  – Поздно! Я жду ребенка.
  – Проклятье! – вскричал Владимир Матвеевич, вскакивая со своего места -
  Опомнитесь!
  Побойтесь греха: его ли это ребенок?

  – Можете в этом не сомневаться, – сказала Мария Андреевна, тоже поднявшись с кресла
  и направляясь к выходу, – было приятно с вами познакомиться, папа.
   
  Владимир Матвеевич остался стоять в одиночестве посреди опустевшей комнаты, и только
  тихие всхлипывания детей за неплотно прикрытой дверью вывели его из глубокой задумчивости.
          
  Глава семьи заявил родительский запрет во все церкви Житомира и взял расписки у попов
  не венчать несовершеннолетнего сына. Он сильно бранил Витю, спрятал одежду и строго приказал
  жене следить за сыном, но Витя как-то все-таки утащил отцовский сюртук и удрал.

  Со своей возлюбленной он обвенчался в Архиерейской домашней церкви.
  Владимир Матвеевич просто выпустил из вида такую возможность.
   
  Это был второй настоящий удар для всей семьи, и Паулина Лукьяновна, запершись в спальне
  с мужем, едва умолила его не проклинать Витю. Уступив мольбам и слезам, оскорбленный отец,
  в конце концов, сменил гнев на милость, но видеть сына в своем доме больше не захотел.

  Не меньшим горем женитьба брата стала и для Мани, она невзлюбила его жену, но старалась
  не подавать вида, чтобы не огорчить брата. Все-таки Витя оставался рядом и можно было с ним
  видеться иногда. Вместе с мамой они тайком навещали молодых, приносили кое-что из еды,
  потому что Витя бросил учебу, стал работать в канцелярии счетоводом за 25 рублей,
  и молодая семья бедствовала.
   
  Осенью того же года исполнилось то, о чем мечтал Женя: его послали в город Гельсингфорс в школу мичманов.
  Тихо и скучно стало в доме Мацкевичей. Дети повзрослели, много занимались, и хотя в свободное время
  иногда вместе гуляли в парке, но это уже было совсем не то, что раньше...
   
  В конце зимы у Вити появился сын.
  В Прощеное Воскресенье Манечка с мамой увидели маленького.


                Глава девятая


  В этом же году Маня окончила 6-й класс Мариинской гимназии и по состоянию здоровья должна
  была показаться хорошим врачам. Следовало посоветоваться со специалистами: девушка плохо ела
  и все больше худела. Владимир Матвеевич решил отправить дочь в сопровождении матери в Киев.
  Остановиться, естественно, решили у Лизы.
   
  Ехали в дилижансе. В дороге Маня любовалась лесами, полями, красным, во весь горизонт,
  заревом заката, зеленоватой луною... Пеленами серебристого тумана окутан был гутой лес.
  Невидимый ночью, он только угадывался в причудливых силуэтах... И рассвет занимался бледной,
  разгоравшейся все ярче и ярче зорькой, высоко в небе запел жаворонок, а затем из-за холма
  выкатилось и подскочило кверху, как мяч, золотое, блестящее до рези в глазах солнце.
  И заискрилось, заиграло вовсю...
   
  На третий день путешествие закончилось. Лиза жила на Шулявке; кругом рощи, ботанический
  и зоологический сады. В центре красивые здания, дорогие магазины, нарядные бульвары,
  роскошно одетые дамы и господа прогуливаются у фонтанов. Другая жизнь теперь окружала Маню.
  Впрочем, Крещатик показался ей слишком пестрым и шумным. Ее тянуло в уютный домик сестры,
  к колыбельке крошечной племянницы, она с первой минуты привязалась к малышке всем сердцем.
   
  Лизе, напротив, хотелось стряхнуть с сестры “провинциальную пыльцу”, она решительно
  принялась за дело, повела ее в музей и драматический театр. В тайне от мамы, потащила даже
  на модный вернисаж и вечер гениальных поэтов, где случился, однако, небольшой конфуз:
  во втором отделении декаденты и футуристы передрались между собой, и под энергичным прикрытием
  Фимы, они с Маней ретировались, не дожидаясь развязки.
   
  По вечерам мама с Лизой рассматривали свежие французские журналы женских мод.
  Там были нарисованы странные платья - колоколом от талии, с оборкой внизу и с короткими,
  выше локтей, рукавами. Нижние оборки не доставали до пола, и щиколотки ног выглядывали
  наружу. Стриженые головки облегали маленькие круглые шляпки с бантами на боку.
   
  – Неужели это можно надеть и выйти на улицу? – удивлялась Паулина Лукьяновна. –
  Все так безвкусно и вульгарно, ты не находишь, Лизонька?
  – Ну что ты, мамочка. Французские платья демонстрируют свободу женщины всему миру.
  – Нельзя ли ее демонстрировать каким-нибудь другим образом? – робко заметила мать.
  – Вот еще! К тому же под этот фасон не нужно носить корсета.
  – Лизонька! – Паулина Лукьяновна уронила лорнет. – Что ж станет с твоей фигурой,
  если ей позволить расползтись во все стороны? Ты, душа моя,  и без того раздобрела...
   
  Маня склонилась над детской кроваткой и засмеялась до неприличия громко: она представила Лизу
  в таком платье, с голыми щиколотками и остриженными волосами! Какой пассаж...
  – Ваша провинция отстала от жизни, – отвечала обижено Лиза, – вам по вкусу панталоны до колен, –
  последняя шпилька адресовалась хохочущей сестре.
  – Судя по нынешней моде, панталоны скоро будут выглядывать из-под юбок, -
  невозмутимо
  констатировала курьезный факт Паулина Лукьяновна.
   
  Маня уже вытирала слезы, от смеха на нее напала икота. Лиза тоже вдруг расхохоталась,
  она припомнила чудный подарок своей крестной. Та преподнесла ей на День ангела французские
  шелковые панталончики, в оборках и бантиках, но... расшитые посередине. Все было продумано
  и удобно: при надобности сесть на горшок, юбки приподнимались, а панталончики разнимались
  на две части... Ах уж эти бестии-французы!..

  Вскоре Паулина Лукьяновна уехала, за здоровье Мани можно было не опасаться, следовало
  только наладить усиленное питание.
  Теперь Лиза каждые два часа заставляла сестру кушать, принимать лекарства для аппетита,
  и такая мука длилась в течение месяца. Манечку, впрочем, утешали книги и крошка-племянница.
  После драки пиитов на концертном вечере, Фима больше не приглашал их в клубы,
  посещали только театр.
   
  В конце лета приехал Владимир Матвеевич и увез Маню домой. Но прежде сестры с отцом вдосталь
  нагулялись по Киеву и его великолепным паркам. Владимир Матвеевич жил здесь в молодости;
  было очень приятно бродить с ним по городу, где он, казалось, знал каждый уголок…


                Глава десятая


  В “стольном граде” прошли детство и юность Владимира Мацкевича. Впрочем, он не любил об этом говорить
  по причине, хранимой в глубокой тайне и никому не известной. Происходил он из семьи обер-офицера,
  действительного статского советника, чья кандидатура выдвигалась на пост начальника киевской
  Тайной канцелярии Его Величества.

  Однако неожиданно для всех высокопоставленный чиновник был оклеветан завистниками.
  По обвинению красавицы жены высокого чиновника в укрывательстве польских инсургентов
  (участников разгромленного восстания в Королевской Польше) велось судебное разбирательство,
  равно как и разбирательство встречного иска самого Матвея Федоровича к клеветнику.
  Затянувшийся на много лет скандальный процесс разорил православную семью Мацкевичей,
  чей род принял Святое Крещение еще во времена Польских набегов на Литву, что, однако,
  вполне вероятно, было использовано в иезуитской интриге обвинителей.

  Так или иначе обстояло дело, но только в недобрый час все четверо сыновей отставного ротмистра
  одновременно оставили учебу и были выпущены на “вольные хлеба”. Семейное предание гласило,
  что суровый отец выводил каждого за порог по очереди, перекрещивал, и отправлял
  самостоятельно добывать хлеб насущный.

  – Спокойной ночи, папа! – робко сказал Володя, нерешительно потоптавшись на пороге отцовского кабинета.
  Матвей Федорович сидел спиной к сыну, и его мощные рыцарские плечи, казалось, окаменели.
  Он медленно обернул лицо в профиль и взглянул мельком, насупившись исподлобья.
   
  – Ступай спать, Володя. Спокойной ночи. Храни тебя Господь. Завтра разбужу рано.
  Пришла тебе пора потрудиться всерьез и на совесть.
  – А как же гимназия...
  – Да никак. Иных остолопов хоть всю жизнь учи – не выучишь. Тебе, Володя, придется все
  сызнова начинать... Так уж видно Господь положил... И помни: нет ничего дороже на свете,
  чем незапятнанная честь. Ну, будет, будет, не грусти. Ступай спать, говорю.
  – Хорошо, папа, как скажешь...

  Володя поспешно удалился к себе в комнату, едва сдержав набежавшие слезы.
  Вчера ему минуло шестнадцать, и он надеялся, что отец пошутил, когда сказал,
  что надобно начинать трудиться...
   
  “Куда же я пойду? – думал Володя, ворочаясь с боку на бок на ватном тюфяке. – Господи, куда же пойду?”
  Он перебрал в памяти присутственные места, где бывал с отцом раньше. В последнее время чаще всего
  они заходили в суд. Ох, эта проклятая судебная тяжба! Из-за нее от Мацкевичей все отвернулись.
  Даже товарищи перестали приглашать его в гости, а в гимназии надзиратель брякнул на весь класс
  громогласно: “Вы, сударь, неблагонадежны-с...” Мерзавец! Надо бы с ним стреляться...

  Мысли несчастного мальчика путались от горестного чувства расставания с привычной домашней
  жизнью и невольного страха перед надвигавшейся неизвестностью. Никакой радости будущая
  самостоятельность у него не вызывала, а только тошнотворное предчувствие какого-то
  неиспытанного раньше унизительного стыда.

  Ведь надобно попросить работу... А как? Володя и пряника-то никогда ни у кого не просил...
  И что он умеет делать? Ах, да! Писать. Красиво каллиграфически писать. И считать, пожалуй,
  на счетах сможет. Да! Считать – это точно. Потом, еще чертить чертежи... Ох, да оказывается
  он много чему уже научился! Ну-ну, поглядим, как оно утром все образуется...
   
  С такими сумбурными чувствами неискушенный отрок крепко уснул в декабрьскую морозную ночь,
  за неделю до Нового, 1873 года, в городе Киеве.

  Володя Мацкевич начал свою трудовую жизнь с переписывания прошения печальной и доброй женщины
  к земскому судье, заплатившей ему за труды серебряный гривенник, а через пять лет, достигнув
  совершеннолетия, он уже был младшим волостным инспектором. На первые заработанные деньги
  Володя купил скромные подарочки маме, папе и братьям, а себе – маленькие ножнички для остригания
  ногтей и всю жизнь с ними не расставался, носил во внутреннем нагрудном кармане как талисман.
   
  Конечно же, Матвей Федорович незаметно приглядывал за первыми трудовыми опытами своих сыновей.
  Рассказывали, что в тот хмурый декабрьский день он шел за Володей до самой земской канцелярии
  и, спрятавшись за углом, тайком договорился со знакомой дамой, поручившей Володе переписать прошение.
   
  После недолгой самостоятельной “стажировки” отставной ротмистр и бывший статский советник
  Матвей Федорович все же доучивал сыновей по выбранным ими профессиям. Однако довольно скоро
  все четверо юношей покинули Киев и в короткий срок разъехались по разным губерниям.
  Сами же родители исчезли… Или, как теперь говорят, пропали без вести.

  Это было началом конца, началом полного краха и стремительного разорения православных
  потомственных дворян Мацкевичей. Можно только догадываться, какая трагедия разыгралась
  в добропорядочной семье, замученной судейскими лихоимцами... Лишь в третьем поколении Мацкевичи
  (внуки статского советника) смогли возвратиться в “стольный град” Киев, правда, уже не
  в качестве кандидатов на высокий пост, а в духе времени – свободными гражданами...


                Глава одиннадцатая

  Да... Итак, Владимир Матвеевич прибыл за дочерью в Киев, и вместе они вскоре возвратились домой.
  Марии шел девятнадцатый год, пора было подумать о ее будущем. Никакого другого будущего
  для дочери, кроме благополучного замужества, заботливому отцу не представлялось.
  Старшая дочь Елизавета разложила брачный “пасьянс” по-своему, но уж Маню-то он постарается
  уберечь от таких глупостей. Экий, все же, прохвост, сударь Миховский! Имение скоропостижно
  скончавшейся матери заложил за долги, за Лизонькой желал взять ассигнациями три тысячи приданого
  и, не прояви бы он, отец, бдительности, тю-тю все денежки. Конечно, со своей усадебкой теперь
  подождать придется еще немного, зато дочь устроена надежно: недвижимость – это капитал!
  Хоть домишка-то на Шулявке неказистый, зато в самом Киеве.
  Разве не об этом мечталось долгие годы?
   
  Теперь надобно было подумать и о мальчишках. Хотя здесь перспектива виделась весьма смутно:
  Женя связал свою жизнь с морской службой, повлиять на его судьбу никто из близких никоим
  образом теперь не мог; Витя же оставил учебу из-за поспешной женитьбы и, все еще сердясь на сына,
  Владимир Матвеевич не желал участвовать в устройстве его карьеры. Павлик был пока очень юн,
  но у мальчика явно выразилась склонность к хозяйствованию: он помогал матери записывать расходы,
  охотно отправлялся на базар делать закупки, был бережлив, чинил в доме мебель и вообще
  любил все делать своими руками.
   
  Владимир Матвеевич искоса поглядывал на похорошевшую дочь и прятал в пшеничных усах
  гордую родительскую улыбку: внешне Маня  напоминала ему юную Поленьку – нежна, заботлива,
  с верно любящим сердцем, но характером...
  Характером дочь походила на него: уж если стоит на своем, так до конца.

  Однажды Маня возвращалась из библиотеки домой и возле бульвара обратила внимание на здание
  с вывеской: “Фельдшерско-акушерское училище”. Правда, ей и прежде случалось проходить мимо
  этой вывески много раз, но почему-то именно в тот день она увидела белую на синем надпись,
  да и вообще все строгое, в классическом стиле, здание словно впервые.

  Манечку будто кто-то встряхнул за плечи: как же так? Почему она не замечала ничего раньше?!
  Она вошла к секретарю и спросила, что нужно для поступления. Программа была несложной,
  и не откладывая намерений в долгий ящик,  Маня направилась к директору...

  Доктор Соболевский листал расписание в своем кабинете, удобно расположившись в кресле для отдыха
  после осмотра учебного корпуса. Он остался доволен увиденным: здесь все уже было готово к началу
  занятий. Светлые аудитории с выкрашенными бледно-голубой масляной краской панелями сияли
  стерильной чистотой, как и полагалось в таком заведении. Скелеты и банки с заспиртованным
  “материалом” стояли в полной готовности к пользованию любознательными студентами. Скоро,
  совсем скоро коридоры наполнятся шумом молодых голосов, зазвенит первый звонок и... полетят
  незаметно дни за днями.

  Думать о том, что не за горами ему придется проститься с училищем,
  в котором прошла
  большая часть трудовой жизни, было грустно... Все же он сумел многое сделать: на кафедрах
  преподавали лучшие врачи-практики, не оставлявшие лечебного дела в городской больнице и лишь
  совмещавшие дежурства с обучением студентов.

  Иван Алексеевич любил своих выпускников и помнил многих поименно... Но беспокойно было
  на душе старого доктора. Брожение и смута носились в воздухе; затишье после революционного мятежа
  и жестоко подавленных беспорядков только усиливало тревожное предчувствие. Уж кто-кто, а он-то
  хорошо знал, каково придется молодым фельдшерам, случись что на бескрайних просторах отечества...
   
  Негромкий стук в дверь прервал его мысли.
  – Входите! – сказал он хорошо поставленным учительским голосом.
  На пороге показалась славная девушка, совсем юная, на вид ей было не больше семнадцати.
   
  – Можно? – нерешительно спросила она. – Позвольте вас спросить, господин директор...
  То есть я хотела сказать... – она смутилась, но потом собралась с духом и продолжила: –
  Я очень, очень хочу учиться в вашем училище!

  – Вы? – удивился доктор. – Хм! Милая барышня, входите смелее, садись вот сюда, рядом со мной, –
  он указал на стул подле стола, – видите ли, медицина не всем дается с наскока...
  – Я... я хочу быть врачом, – сказала девушка, – то есть сначала фельдшерицей.
  Я хочу лечить людей... облегчать их страдания.
   
  Соболевский удивленно приподнял брови. Страдания? Что знает эта девочка о страданиях
  человеческой плоти? Не станет ли ей дурно при первой же ампутации?..
  – Вы когда-нибудь видели распоротый живот? – спросил доктор. – Или скальпированный череп?
  Вы знаете, что в случае военных действий вас могут послать в полевой госпиталь? Рваные раны,
  гангрены, гнойные язвы... А эпидемии? Вы можете заразиться и умереть в муках...
   
  – Нет, Господь не допустит! – вспыхнув до корней волос, возразила девица. –
  Я хочу лечить людей и спасать их от смерти...
   
  Иван Алексеевич посмотрел в глаза просительницы, и сердце его невольно смягчилось.
  Девушка не отводила взволнованного, полного ожидания взгляда от лица старого доктора; в нем
  читалось... нет, он не мог объяснить этого! Сострадание... Истинное сострадание и мольба
  выплескивались из глаз юного существа.
  Она попыталась еще что-то добавить, но только беззвучно пошевелила губами.
   
  – Довольно, я больше не стану вас мучить страшными картинами медицинской практики.
  Приносите документы. Может быть, это действительно ваша судьба – стать фельдшерицей,
  а потом и врачом. Однако, сколько же вам лет?

  – Уже исполнилось девятнадцать, – радостно сообщила она, и девичье лицо озарила чудесная улыбка.
  – Очень хорошо-с. Только не забудьте приложить ко всему письменное разрешение вашего батюшки.
  Пусть собственноручно напишет расписку в том, что ничего не имеет против вашей учебы на медика.
  Как вас зовут?
  – Мария Мацкевич.
  – Чудесно! – просиял директор училища, как будто ему назвали имя, по крайней мере, известное всей округе. –
  Я не имею чести знать вашего достойного батюшку лично, однако наслышан о его строгости. Мы ведь
  выписываем спирт и разные химикаты для лаборатории на заводе, который он инспектирует...
  Все отличного качества! Рад нашему знакомству, поверьте, искренне рад...
   
  И Соболевский, поднявшись из-за стола, проводил будущую абитуриентку до выхода на парадную лестницу.
  Он и сам не смог бы ответить, чем пленила его сердце эта бесхитростная и искренняя молодая душа...
   
  Маня сказала, что завтра принесет все бумаги, и с радостью не шла, а бежала домой, торопилась,
  ликовала, лелеяла свою мечту. Она знала, что теперь будет учиться и сможет помочь многим
  страдающим больным. Но дома ее ожидало страшное потрясение...


                Глава двенадцатая

  Когда девушка открыла отцу свое намерение сделаться фельдшером, Владимир Матвеевич встал на дыбы.
  Он разъярился не на шутку, да и Лиза, гостившая тогда у родителей, подлила масла в огонь.
  Вместе с отцом они стали доказывать Мане, что фельдшеров посылают на борьбу со страшными болезнями,
  что вот-вот начнется война и ее отправят на фронт и прочее и прочее в том же духе... Манечке даже дурно
  стало от слов сестры, никогда она не видела ее такой грубой и злой. Одним словом, у нее отобрали
  собранные документы и спрятали в домашний сейф под замок.
   
  Все было кончено. Жизнь потеряла всякий смысл. Маня выбежала во двор с веревкой и хотела
  повеситься за сараем, но чьи-то руки ласково обняли бедняжку, и она упала на грудь своей доброй
  мамочки. Паулина Лукьяновна до глубины души была тронута желанием дочери учиться, к тому же
  она давно замечала склонность девочки к медицине. Но что же было делать сейчас, когда отец
  буквально восстал против намерений дочери? Она ласково убеждала Манечку, что потом, немного позже,
  обязательно уговорит отца, и он разрешит ей учиться в фельдшерской школе.
  Почти насильно увела она отчаявшуюся Маню в спальню, напоила валерьянкой, уложила в свою постель
  и несколько дней не оставляла одну ни на минуту.

  Возможно, движимая благими намерениями, Лиза не осознавала своего истинного побуждения к категорическому
  неприятию выбора сестры. Она, должно быть, до конца жизни так и не призналась себе, что тогда,
  в Житомире, просто позавидовала ей. Ведь казалось, что осуществить страстное желание Мани стать фельдшером
  так просто! Стоит только поступить в училище и получить затем любимую специальность. Давно ли Лиза
  вынашивала собственные мечты о высшем образовании, ради которых пренебрегла выгодной партией с аристократом
  Бельским? От учебы пришлось отказаться из-за рождения ребенка и непрестанных ссор с мужем, на поверку
  обнаружившим свое истинное лицо ловеласа и гуляки. “Фиктивное венчание” и сумбурная скоморошная свадьба
  наперекор родным обернулись уродливой семейной жизнью, полной лжи и легковесных измен. Но тогда...

  Позабыв о сумасбродном поступке старшей сестры и не допуская даже в мыслях укорять ее саму в чем-то,
  Манечка только с робкой обидой прислушивалась к жестоким словам:
   
  – Ты вся, с головы до пят, провоняешься хлороформом. Фи!.. – Лиза зажала маленький носик тонкими
  пальчиками, изящно оттопырив мизинчик с розовым оточенным ноготком. – Вокруг заразные больные,
  смертельные случаи... вскрытия. Ты будешь копаться в гнилых кишках... От тебя будет нести формалином
  и трупами! Да, да! А потом, еще трупная палочка... ужас как опасно! Мы ведь читали с тобой Тургенева,
  как погиб нигилист Базаров...
   
  – Ах, Лиза, Лиза, ну что ты говоришь такое! – пыталась возражать Маня. – А как же врачи в больницах?
  Кто бы тебя спас от инфлюэнции зимой и Люсеньке ушки вылечил?
  – То совсем другое. Тебе придется рассматривать голое тело... Лечить дурные болезни у развратных особ...
  – Довольно! – положил конец препираниям сестер отец. – Я сказал, что о фельдшерском не может быть
  и речи. Это мужская профессия.
  – Но папа!..
  – Никаких “но”. Дай сюда свой гимназический аттестат и метрическое свидетельство. Поленька, сейчас же
  запри ее визитное платье и туфли в комод под ключ! Отправляйся проверять французский у Лены,
  и чтобы без глупостей!..
   
  Владимир Матвеевич сунул документы за лацкан сюртука, во внутренний карман, и отвернулся к окну,
  потому что не мог видеть слез дочери. Он вообще не переносил женских слез, но допустить, чтобы
  его девочка возилась с трупами и лечила сифилитиков?! Нет, это было уже сверх всякой меры.
   
  Он видел, как она выбежала в сад, а за ней торопливыми шагами почти побежала Поленька... Заметил и то,
  что у Павлуши глаза на мокром месте – ему было жаль сестрицы. “Ну и пускай... Без меня разберутся.
  Ишь, чего надумала! В фельдшерское ей охота. Господи, ну что за наказание такое! Завтра же скажу,
  чтобы сватов засылали...” От огорчения Владимир Матвеевич подошел к громадному буфету резного
  красного дерева и со скрипом распахнул дверцы на верхней полке.
   
  – Что-то зуб у меня разболелся! – пробормотал он как бы себе под нос, явно, однако, адресуя жалобу
  всевидящей Лизе, и плеснул в граненую рюмку доброй пшеничной водки.
   
  Осушив “лекарство” одним глотком, он незаметно занюхал его рукавом вытертого домашнего сюртука
  и отправился на кухню – “зажевать” запах водки огурчиком и корочкой хлеба. “Поленька не рассердится, –
  подумал он, невольно перекрестившись, – Господи, помилуй! Дай же мне силы поднять их, неоперившихся,
  на ноги! Вразуми детей моих непокорных...

  Павлушка замкнулся в себе, ростом вытянулся, а характером – что воск... жалостливый... Учитель жаловался –
  исколотил сынка генеральского за то, что тот камнями нищенку прогонял... И меньшая, Леночка,
  мизинчик мой ненаглядный, все туда же – выбрала себе подружку туберкулезную, сладкие куски из дома уносит –
  это пусть! Слава Богу, есть еще что подавать нищим. Так мало того – грамоте вздумала больную девочку
  обучать. Ну на что ей грамота, бедняжке, на том свете-то? Никого я не научил об себе думать, все о ближних...
  Разве что Юля характером ни в мать, ни в отца... Ишь, бульварные романы почитывает... Третьего дня
  порвал один – срамота, глаза б мои этой мерзости не видели. Охо-хо, и за что же нам с Поленькой
  испытания такие? То Маркс, то де Сад... – вздыхал Владимир Матвеевич, – Лиза ослушалась, каково ей
  жизнь мыкать с хлыщом эдаким? Ишь, как тоскует по родному дому. От себя отрывает, а подарочками
  всех балует, в гости зовет... От Жени письма приходят редко, он тоже отрезанный ломоть. Витя...”
   
  При мысли о Вите у бедного отца защемило в груди. Внук! Мальчик, продолжатель древнего рода Мацкевичей,
  рожден этой... этой... Владимир Матвеевич аж заскрипел зубами и застонал, припоминая наглую комедиантку...
  Но, справедливости ради, он не мог не признать, что певичка из подвального кабачка стала хорошей матерью.
  Поговаривают знакомые, она носит в животе второго Витиного ребенка... Надо бы примириться, но как...
  как сломить фамильную гордость и переступить ненавистный порог изгнанного из дома сына?
   
  “Грешен, грешен, гордыня мучит... За то и испытания посланы... Господи, не дай же ослепнуть
  от гнева родительского, научи прощать и миловать, как Ты прощаешь и милуешь...” –
  шептал он, стараясь сморгнуть непрошеную слезу...   


                Глава тринадцатая

  На другой день Владимир Матвеевич решил замять свою суровость и предложил дочке поработать, на что она
  неожиданно согласилась. Он устроил Маню в реестратуру (в контору по составлению реестров), там она
  проявила себя очень внимательной и усидчивой, вначале получала 6 руб. в месяц, потом 10 руб. и вскоре
  15 руб., почувствовала себя “богачкой” и могла уже покупать кое-какие мелочи младшему брату и сестрам.
   
  Как-то приехал к ним в дом сватать Маню сын инженера Федорова. Но упрямая девчонка даже не вышла
  к просителю руки, а отцу запретила говорить о замужестве. Владимир Матвеевич сначала рассердился,
  но потом оставил дочку в покое. “Бог с ней, – махнул он рукой, – пусть посидит в девицах.
  На ее век женихов хватит…”

  Зимой Лиза настояла, чтобы сестре оформили отпуск, и забрала ее к себе. Ей хотелось загладить
  откровенное подстрекательство отца на категорический запрет учебы в фельдшерском.

  Киев показался Мане слякотным и неприглядным зимой, погода стояла промозглая, снег часто таял.
  Лиза водила сестру на студенческие сходки, где спорили жарко о том, как добиться равенства и свободы
  для всех... Фима учился в университете на последнем курсе, но успел побывать в Петербурге, заезжал
  в Гельсингфорс и виделся с Женей. Оба они увлекались идеями какого-то “Союза освобождения”, и вообще
  у всех на устах были слова “демократия” и “свобода”. Ругали безвольного царя и его сатрапов. Говорили,
  что во дворце заправляет какой-то знахарь Распутин, будто бы он “заговаривает” больную кровь
  наследника Алексея и потому имеет влияние на императрицу Александру, передавшую сыну неизлечимую
  наследственную гемофилию. Теперь через государыню, в свою очередь, этот новоявленный мессия манипулирует
  всем двором. Но не за горами (что подчеркивалось особо!) всякому безобразию придет конец, потому что мы
  и так стали посмешищем для всей Европы. Не будет никакого деления на сословные классы, все станут
  равноправными и свободными гражданами.

  Невольно мелькнула у Мани радостная мысль, что ей тогда никто не сможет запретить учиться,
  даже отец. Однако недолго она погостила у эмансипированной сестрицы, Владимир Матвеевич
  вызвал дочь в Житомир, находя, что так спокойнее будет.
  Он опасался, очевидно, влияния чересчур бойких друзей Миховского и плодов усердного “просвещения” Лизы.

  В доме на Шулявке вечно толклись студенты, некоторые даже снимали там комнату. Сама Лиза
  увлекалась в то время живописью в новом жанре, футуристическом, и рисовала странные картины,
  которые приводили в восторг друзей и знакомых, но положительно не нравились консервативному родителю.
  Сказать по правде, Маню они тоже смутили, потому что выглядели как-то непонятно, состояли сплошь
  из совершеннейшей пестрой абракадабры. Особенно одна раздражала Владимира Матвеевича:
  на гнедой кобыле скакала голая брюхатая баба без головы, а за ней на тоненькой
  длинной-предлинной шее волоклась ее собственная растрепанная голова.
  Называлась картина “Адюльтер”.
   
  – Что за гадость, – говорил завзятый поклонник русской классики и живописцев итальянского Возрождения,
  по привычке хрустя костяшками пальцев, – как может замужняя дама позволить себе такое,
  с позволения сказать, самовыражение? Куда же смотрит твой супруг?

  – Но, папа, – возражала Лиза, – это современные тенденции, ты пытаешься судить о том, в чем разбираешься слабо.
  – Да в чем же тут разбираться? Тьфу! Лучше бы занялись ремонтом дома, не то крыша на ваши головы рухнет,
  и соседские куры загребут вас с потрохами.
   
  При упоминании о курах Лиза кривилась и просила оставить ее в покое.
  Беспорядок во всем был страшный. Прислуга, неряха и лентяйка, готовила из рук вон плохо,
  к тому же поворовывала по мелочам. Владимир Матвеевич не без повода переживал,
  что с Маней вдали от родного дома может случиться что-нибудь нехорошее. Не очень-то
  он доверял “современным тенденциям” и Лизиному “авангардному” влиянию.


                Глава четырнадцатая

  Снова началась работа, скучная, канцелярская, одно лишь утешение оставалось – посещение библиотеки,
  где Маня могла доставать очень хорошие книги, и старичок-библиотекарь всегда для нее приготовлял
  что-нибудь замечательное, скажем, вызывавшую жаркие споры скандальную “Анну Каренину”, а потом любил
  поразмышлять о писательских бдениях. Но уж очень хотелось Мане поскорее начать учиться, хотя пока
  ничего и не получалось. Мечту свою девушка затаила в самом сердце и вынашивала день за днем…

  Прошел год, однажды появился в бухгалтерии видный господин, и Мане шепнули, что он сможет повлиять на ее отца.
  У девушки сделалось такое волнение, что в первые минуты встречи с визитером она рта не могла раскрыть,
  наконец решилась и спросила о фельдшерской школе. А потом все выложила ему: и о том, как отец настроен
  против поступления, и как хочет она заниматься, и что не знает, как теперь жить дальше…
  Он успокоил взволнованную до слез девицу и сказал, что через день даст ответ.
   
  Всем сердцем Маня почувствовала, что этот человек не остался равнодушным и ей поможет.
  Она была счастлива. Пришла домой веселая, купила сестричкам и братику гостинцев,
  а мамочку повела в немое кино. Смотрели “Суд”, – играл прекрасный артист Мозжухин, –
  а на обратном пути Маня поделилась с мамой своей радостью, сказала, что теперь, вероятно,
  сможет наконец учиться.

  И вот через день приходит тот самый господин и говорит, что все улажено, осталось только подать
  документы в фельдшерское училище. Манечка не помнила, как дошла домой...
  Радость окрыляла ее! Все казались славными, добрыми. А папочка – лучше всех!
  Он встретил дочку насупившись; очевидно, был недоволен визитером, но подтвердил, что теперь
  ничего не имеет против того, чтобы дочь отправилась учиться. Маня бросилась целовать отца, маму,
  сестер и Павлика. Боже, как же она была счастлива!
   
  Начались долгожданные хлопоты: Мария Мацкевич подала в канцелярию документы.
  До занятий оставалось два месяца. На работе абитуриентке полагался отпуск, и она решила провести
  это время в Киеве. Всей семьей провожали ее на вокзал в чудный летний день, 19-го июня.

  Поезд прибывал в Киев рано утром. И здесь настигла Маню страшная весть – объявили войну.
  Вокруг шум, беготня, никто не хотел развозить прибывших пассажиров, трамваи стояли. Она оказалась
  посреди клокочущей площади, где никому не было дела до худенькой барышни с дорожной корзиной…

  Вот наконец остановился один извозчик и коротко бросил: “Куда?” Маня сказала, что едет на Шулявку.
  “Садись, завезу, – кивнул он, – потому что я там живу. И не надо денег, ничего не надо.
  Иду на войну завтра, а дома остается жена и четверо ребятишек. Меня убьют, и вот горемычная
  моя жена будет бедствовать с детишками, пока их вырастит…”

  Он сидел в полуоборот и все говорил и говорил, а слезы лились из его голубых, будто выцветших глаз…
  Временами он выкрикивал: “Зачем война? Ну, зачем?..” Но кто ему мог на это ответить? По круглому
  бородатому лицу катились слезы, густые черные волосы из-под парусиновой кепки с козырьком падали
  на лоб… а в глазах стояла такая глубокая, вселенская печаль, что у Мани замирало от жалости сердце.

  Привез он барышню на Шулявку, денег брать не захотел, тогда сунула ему Маня в карман двухгривенный,
  достала из корзинки пирожков маминых, булочек и конфет – это, говорит, деткам вашим.
  Заплакал он, махнул рукой и поехал. А она смотрела вслед несчастному и тоже плакала
  от невыносимой жалости, видя согнувшуюся фигуру, содрогающуюся от горя.
  На повороте извозчик оглянулся, будто простился навсегда…

  Выбежала Лиза с мужем и доченькой, со слезами вошла Манечка к ним в дом и рассказала, что когда
  садилась в поезд, то еще ничего не знала про войну, и никто не знал, а только в Киеве стала
  известна ужасная новость…

  Мало кому верилось в то, что происходило вокруг. Пассажирские поезда все отменили, шли только военные.
  Подолгу стояла Маня в саду, вглядываясь в видневшееся вдали полотно железной дороги, и провожала глазами
  длинные составы с военными; так много их было, что даже на крыше, на буферах сидели солдаты, и сердце
  больно сжималось в груди… Зачем война? Для чего? Кому от нее станет лучше?!

  Но что же такое “война” на деле, в реальности, она не могла себе даже представить. Да и кто может
  представить десятки, нет – сотни тысяч здоровых крепких мужчин, превращенных в окоченевшие трупы
  или в изуродованных калек?..

  Грусть сестры неунывающая Лиза решительно собиралась развеять и предложила пойти в театр.
  Но как ни любила Маня игру артистов Садовского и Заньковецкой, идти отказалась. Лиза была
  тогда беременна вторым ребенком, почти нигде не бывала и, сидя дома, скучала. Театр военных
  действий где-то там далеко, на австрийской границе, был ей не интересен.

  Маню, напротив, мысли уносили на поле войны, где лилась кровь и надо было помогать несчастным раненым,
  которые в расцвете лет своих могли в любую минуту погибнуть… И в самом деле: за что же они шли погибать?..
  Маня не могла говорить об этом с сестрой, а с зятем стеснялась. Иногда за окном слышался мерный топот
  сапог, и грустная солдатская песня доносилась издалека:
  “Прощайте, родные, прощайте, друзья. Прощай, дорогая невеста моя…”
   
  25-го июня 1914 г. случилось полное затмение Солнца. Днем наступила темень, стало как-то жутко.
  Высоко в небе стояло черное солнце, а вокруг него сияла ослепительная корона. Собаки люто лаяли,
  скулили, а потом затихли. Тьма заволокла небо, и Маня почувствовала, что это плохой знак. Но стоило ли
  придавать значение каким-то предчувствиям, если война – величайшее человеческое горе – уже случилась?..


                Глава пятнадцатая

  Лишь через месяц пошли пассажирские поезда, и Маня вернулась в Житомир. Дома ничего не изменилось,
  только брат Витя поступил на сокращенные годичные офицерские курсы, чему вся семья радовалась.
  Курсанты не подлежали призыву на фронт до окончания учебы. А через год война, может быть,
  закончится. Все на это надеялись.

  Наконец настал долгожданный день – 1-е сентября, и Маня стала настоящей студенткой!
  С радостью торопилась она в фельдшерское училище. На первый курс зачислили 57 человек.
  Здесь читали общеобразовательные предметы, а  также латынь, зоологию, ботанику и анатомию.
   
  Доктор Соболевский, в парадной амуниции полковника медицинской службы Русской Армии,
  самолично провел первый практический урок. После торжественной части, сменив китель
  с позолоченными галунами на белоснежный халат, он повел первокурсников прямиком в прозекторскую
  (она находилась на территории земской больницы, в глубине большого двора за садом; само училище,
  между прочим, размещалось в одном из корпусов больничного комплекса). Это была светлая зала,
  с двух сторон по три больших окна; одни выходили во двор, а другие в сад. По левую сторону стоял
  большой стеклянной шкаф с препаратами анатомическими, а возле дверей, по правую сторону, –
  человеческий скелет под стеклянным куполом. Потом две раковины с мылом, и возле них белоснежные
  льняные полотенца. Под окнами три топчана, покрытые белыми простынями. Пол из мелких белых мраморов,
  идеально чистый. Посреди два стола, на которых лежали трупы, также покрытые простынями. А сбоку еще
  одни двери – низкие, широкие. Там находился подъемник для подачи трупов из погреба, над погребом
  была устроена церковь. Труп прежде попадал в погреб, и для вскрытия его поднимали в прозекторскую,
  а потом опускали обратно. Затем покойника обряжали и предавали погребению. Если же у усопшего никого
  не было, то тело поступало в распоряжение студентов. Позже (на третьем курсе) они по очереди препарировали
  трупы и на практике учили анатомию (по латыни) под руководством врача-практика Николая Ивановича Лисицына.
   
  И вот представьте: в свой первый студенческий день Мария Мацкевич очутилась в прозекторской.
  Странно, но она не ощутила никакой особой брезгливости, ни тем более страха. Конечно, некоторого
  удивления девушка скрыть не смогла, особенно, когда Соболевский показал банки с человеческими
  органами. Сердце, например, выглядело небольшим, а мужской детородный орган впечатлял своими размерами,
  хотя в банке сложился в широкую плотную гармошку. Возле детских зародышей она невольно перекрестилась:
  Господи помилуй! – каждый из них мог стать человеком… Словом, про себя Маня решила хорошо заниматься,
  чтобы изучить все основательно.
   
  Но не всем прозекторская пришлась по душе. Многие студенты, увидев труп мужчины с рассеченной грудиной,
  упали в обморок. После первого посещения отсеялось 17 человек, потом стало по 2-3 отсеиваться ежедневно,
  и через месяц осталось 20 человек первокурсников, которые ученьем заинтересовались по-настоящему.
  И так они сплотились, так сдружились, что в скором времени не могли жить друг без друга.
  Занимались усердно предметами по профессии. Однако устроили для души кружок литературный, затем Маня
  увлеклась игрой на гитаре, к тому же она недурно пела… В группе учились и очень бедные студенты,
  для них устраивались благотворительные концерты, сбор разделяли между нуждающимися, потому что
  прожить на стипендию было трудно. Потекла, побежала, понеслась веселая студенческая жизнь…


                Глава шестнадцатая

  Вдруг стали требовать у всех студентов, бумагу о “благонадежности”. Мане многих стоило хлопот
  и волнений достать эту бумагу, потому что когда она ездила в Киев, то приписали ее на жительство
  к сестре лишь через три дня. Вот и вышла неприятность с полицией: допрашивали, где она была
  двое суток в военное время. Как ни доказывала юная студентка свою преданность Государю и Отечеству –
  ничего не вышло. Пришлось пойти к губернатору на прием.

  Длинный коридор, в котором толпились податели прошений разного рода, был полутемным и душным.
  Жесткие скамьи вдоль стен пустовали, дамы в визитных платьях и мужчины разных сословий предпочитали
  толпиться у дверей канцелярии. Периодически к ним выходил скучного вида дежурный секретарь и называл
  фамилию счастливца, приглашенного на аудиенцию к губернатору.

  Записавшись на прием заранее, Маня поначалу тоже стояла вместе со всеми, напряженная в томительном ожидании,
  но потом поняла, что от этого ее не пригласят раньше назначенного часа. Впрочем, ей бросилось в глаза,
  как какие-то неприятные типы незаметно совали в руки секретарю мелкие ассигнации и затем исчезали
  за заветной дверью. Так прошло довольно много времени, часа три или четыре. Очевидно, настало обеденное время,
  и секретарь, выйдя в последний раз в коридор, объявил:

  – Господа, Его Высокопревосходительство сегодня больше не принимают. Расходитесь, господа.
  – Но как же так, мне назначено… – сокрушалась девушка в скромном визитном платье.
  – В следующий понедельник.
  – Нет, нет, мне нельзя больше ждать! – Мария Мацкевич поднялась со скамьи, прижимая к груди руки. –
  Меня отстранят от занятий. Пожалуйста, прошу вас…

  – Сударыня, уходите отсюда. Я же сказал ясно: прием окончен.

  Прогнувшись в пояснице так, что тощий живот его неестественно выпятился, а ноги и зад как бы оказались
  на втором плане долговязого тела, секретарь обошел посетительницу вокруг, смерил сверху донизу пустым
  равнодушным взглядом и процедил сквозь зубы:

  – Хотите дополнительных неприятностей? Вы, мадемуазель Мацкевич, у нас на особом счету, я изучил ваше дело.
  – Да кто вы такой? – вдруг громогласно возмутилась девушка. – Кто дал вам право вмешиваться в мои дела?
  – Ах, да вы еще и скандалистка! – потирая костлявые руки, почему-то радостно отметил чинуша. – Хорошо-с!
  Непременно так и будет доложено.
  – Вы не смеете на меня клеветать! – вспылила упрямая посетительница. – Я отсюда никуда не уйду, покуда…
  покуда Его Высокопревосходительство меня не примут.
  – Как так? – опешил дежурный.
  – А вот так. И взятки вы от меня не дождетесь.

  Она снова уселась на скамью. Секретарь побагровел.
  – Оскорбляете-с при исполнении?.. Так-с… Доказательства… доказательства где? Мне, что же,
  городового приглашать к вашей милости?
  – Лучше самого губернатора.
  – Мадемуазель, я к вашим услугам, – неожиданно раздался бархатный бас, и в дверях показался
  статный розовощекий старик в мундире с золотым позументом.

  – Я… я… – юная девушка вскочила с места и, вдруг, залилась неподдельными слезами. –
  Умоляю вас, выслушайте меня! Я ни в чем не виновата…
  – Дитя мое, успокойтесь!
  – Она неблагонадежна-с, – просипел в ухо губернатору изогнутый секретарь.
  – Подайте мне бумаги! – рявкнул губернатор. – Идемте, деточка.

  Секретарь, суетливо ретируясь задом, в мгновение ока метнулся к конторке и, согнувшись пополам,
  подал серую папку.
  Дрожа всем телом и едва сдерживая слезы, Маня перешагнула порог великолепного кабинета.
  Никогда раньше она не бывала в таком. Огромный портрет Государя Императора в золоченой багетовой раме
  висел на стене за массивным столом. Казалось, что Государь сам идет к ней навстречу по лакированному
  паркету. Она вздрогнула и отвела глаза в сторону. Какое-то странное смешанное чувство любви, гордости,
  боли и жалости вдруг овладело ею. Да, конечно же она благонадежна!
  И вся эта смута ужасна, ужасные разговоры, ужасная война…

  Его Высокопревосходительство не глядя бросил бумаги на стол и усадил посетительницу в кресло.
  – Вы студентка Соболевского? – начал губернатор с улыбкой. – Я знавал Ивана Алексеевича еще смолоду.
  Военный хирург, прекрасный доктор. Значит, вы готовы послужить Царю и Отечеству?
  – Я готова служить медицинской науке. Разве служение науке во имя спасения жизней многих людей не то же самое?
  Сверкающие глаза юной особы и возвышенный тон вызвали у губернатора невольную улыбку.
  – Разумеется, деточка, каждый из нас должен исполнять свой долг, – согласился он, мельком
  заглянув в бумаги, и внезапно брезгливо сморщился. – Что за ерунда… Сколько вам лет?
  – Двадцать один год, Ваше Высокопревосходительство.
  – Михаил Дмитриевич, называйте меня так, деточка. Что же вы за профессию выбрали себе такую?
  А ежели на фронт отправим? Страшно, поди.
  – Нет, – покачала головой Маня, – жалко раненых. Всех жалко.

  И она сбивчиво стала рассказывать, что пришлось пережить в Киеве, и еще про братьев, за которых очень переживала…
  Губернатор молча слушал и лишь изредка кивал головой. Трое его сыновей служили в действующей армии.
       
  Маня замолчала, а Михаил Дмитриевич все сидел напротив и задумчиво глядел на нее грустным отцовским взглядом.
  Потом встрепенулся, вызвал того самого долговязого секретаря и распорядился немедленно выдать девице Мацкевич
  свидетельство о благонадежности.

  Несколькими минутами позже, тут же, в канцелярии губернского ведомства,
  она получила злосчастную бумагу.


                Глава семнадцатая

  Вот и остался позади год учебы; на летние каникулы отправили второкурсников работать оспопрививателями в села. Впервые в жизни Маня самостоятельно уехала из дома в неизвестное, новое место. По железной дороге добралась она до местечка Славута, в земскую больницу, оттуда студентку-фельдшерицу на почтовых лошадях увезли в Хоровец – большое, живописное село, окруженное лесом.

  Милые, славные фельдшер и акушерка, оказавшиеся супругами, приняли студентку очень радушно. Выделили ей комнату, столоваться она стала у жены фельдшера, а его самого буквально через неделю забрали на фронт. Варвара Федоровна и ее детишки полюбили сероглазую оспопрививательницу, и зажили они душа в душу.
   
  Рано утром Маня вставала и бежала в поле, к лесу, и душа ее ликовала… Можно было цветов нарвать и полюбоваться рассветом... К шести часам завтракала парным молоком, в семь спешила в аптеку при пункте, помогала рассыпать порошки на разовые дозы приема и заворачивать их в папиросные бумажки, ведь таблеток тогда еще не придумали.
   
  К десяти часам приезжали земские почтовые, и “прививательница” объезжала окрестные села. И так ежедневно по одному селу; староста ходил со звонком, собирал женщин с грудными детьми, которым практикантка делала прививки оспы. Работа нервная, надо было заполнить на каждого ребенка карточку, а затем привить. Шум, крик детей, но она терпеливо трудилась и заканчивала работу к вечеру. Когда возвращалась – Варвара Федоровна только головой качала и не знала, как и чем накормить свою помощницу. Ужинали на воздухе, в беседке, при освещении керосиновой лампы. Как все это нравилось Манечке!
   
  Полюбила она и Варвару Федоровну – славную, добрую женщину. Бедняжка тосковала по мужу, отправленному на фронт. Посылала ему посылки, и от Мани – непременно! – табак. Как она за ним убивалась, просто жалко было смотреть!

  Во время одной из таких поездок, как назло – самой дальней и неудобной, началась гроза. Остановилась Маня, как обычно, в школе. Жутко стало молоденькой практикантке, никого не было рядом. А школа состояла из одного только учебного класса и кухоньки с печкой, в которой жил учитель.
   
  Молния сверкала, как кара небесная, гром грохотал, ливень хлестал с такой силой, что выбивал солому со стрех. Манечка сжалась комочком в углу, и мысли грустные лезли в голову: “Как же жил здесь учитель? – думала она. – Такой тесный класс, с маленьким оконцем… Бедные крестьянские детки! Кто теперь станет обучать их грамоте? Никому сейчас это не нужно...”

  И снова она почему-то вспомнила портрет Государя Императора, и представила, как он легким шагом,
  в начищенных сапогах, идет по лакированному паркету к ней навстречу…

  Наконец прибыл за практиканткой возница, вымокший до нитки. А за окном жутко сверкало и гремело, ехать не было никакой возможности. Разговорились они, и рассказал старик, как управлялся учитель один с деревенскими ребятишками.

  Книжек почти не было, все уроки сам записывал в тетрадки и хорошо учил каждого, но недолго, заболел чахоткой и умер. Прислали другого, который усердствовал больше прежнего, больного. Всю душу деткам отдавал, но его арестовали за агитацию. Он часто беседовал с мужиками, помогал советами. А третий учитель был поднадзорным, и так его притесняли, так мучили допросами разными, что он повесился.
   
  – Вот тут же, где ты сидишь, девонька, я самолично веревку срезал и его, горемычного,
  из петли вынал… – утирая глаза рукавом, вспомнил старик.
   
  Что сделалось с бедной девушкой! От страха все помутилось, в груди сдавило, сделалось душно. Старик, ругая себя, бестолково заметался, потом догадался плеснуть водой в лицо студентке, дал напиться…

  Маня не могла сдержать слез: Перед глазами стояли три молодых несчастных учителя, погибших в этой глуши бессмысленно и жутко, которых лишили возможности учить деревенских деток. Вспомнила она о Лизе, мечтавшей просвещать народ и учительствовать в селе. Слезы душили Маню и рвались из груди горькие всхлипы...

  Домой возвратилась она совершенно разбитой, есть не могла, но милая Варвара Федоровна сказала просто:
  – Не плачь, доченька, на все воля Господня. У крестьян одна грамота – пахать да сеять.
  Я тоже вот ревела, когда со своим суженым здесь поселилась, а потом ладно все вышло,
  не случись война проклятая… Помилуй нас, Господи… – и она зашептала слова молитвы.

  Но лежа в постели, Маня снова дала волю слезам, рисуя в воображении мрачные картины жуткой неопрятной нищеты и тяжкой крестьянской жизни, которую видела собственными глазами. “Когда же все это кончится, – думала она, – когда, наконец, жить всем будет хорошо?..”

  И приснился ей Государь… Точно так же, как на портрете, он был задумчив и изумительно красив. Голубоглазый царь шагал взад-вперед по лакированному паркету, и Маня совершенно отчетливо слышала скрип отполированных половиц… Ритмичный скрип доносился из какого-то другого, великосветского мира, о котором писали в газетах и журналах, разрисовывали на цветных картинках, обсуждали на подпольных сходках и водили сплетни в салонах.  Абсолютно ясно было одно: он, Николай Второй, сейчас воевал с австрийцами и о том, что делается в округе села Хоровец, наверняка ничего не знал.

  После трех месяцев сельской практики Маня вернулась домой окрепшей
  и со свежими силами принялась за учебу.


                Глава восемнадцатая

  Николай Иванович Лисицын любил своих студентов. В каждом он находил непременно что-то хорошее. Вот, например, Мария Мацкевич: как она мечтала учиться! Ему было известно, скольких сил стоило убедить строгого отца дать согласие на учебу дочери. Но девушка проявляет прекрасные способности к хирургии. А уж о трудолюбии и говорить не приходится. Можно кому угодно в пример ставить. Однако, где же она? Он обвел глазами всю группу, Мани среди студентов не было.
   
  – Почему отсутствует Мария Мацкевич? – спросил педагог у старосты. – Я ведь видел ее в прозекторской.
  Староста пожал плечами и опустил глаза. С задних рядов послышался смешок.
  – Кто закрывал зал?

  Все молчали. Тогда Лисицын поднялся и обвел студентов строгим взглядом.
  – Принесите ключи от прозекторской, – сказал он, – и не дай вам Бог пошутить так. Не каждый из вас справится с чувствами, останься он один на один с трупом в темной комнате. Трупы выделяют светящиеся газы, создающие видимость материализации духа. Это может стоить неподготовленному человеку надлома психики и даже комы…

  В последнем ряду послышался шум, двое студентов поспешно бросились к дверям за ключами.

  …А Маня сидела на табурете возле мраморного стола, на котором лежала молодая женщина, умершая от большой дозы принятого снотворного, и неотрывно смотрела покойнице в лицо.
   
  Поначалу, когда ее послали справиться, опущен ли в погреб подъемник, она ничего не заподозрила, и только очень удивилась тому, что погас свет. Девушка окликнула в темноте своих однокурсников, но вокруг стояла поистине мертвая тишина. Мертвая в самом прямом смысле слова. Маня на ощупь прошла вдоль стены к окну и раскрыла ставни. Снаружи, во дворе, была непроглядная темень. Тогда она осторожно продвинулась дальше и, дойдя, наконец, до двери, поняла, что ее заперли в прозекторской и теперь тут придется куковать до утра.

  Глаза понемногу привыкли к темноте. Маня невольно подошла к столу и снова всмотрелась в черты самоубийцы. Бледное лицо в обрамлении золотистых густых волос, казалось, само излучало слабый свет. Она пробовала молиться, но губы не слушались. Ноги, кстати, тоже. Как подкошенная, девушка опустилась на табуретку, рядом с покойницей. И тут случилось невероятное: веки красавицы дрогнули. Покойница приоткрыла глаза и моргнула.

  Маня замерла, напряглась и стала всматриваться до оторопи в бесстрастные черты: покойница опять моргнула. Тогда будущая фельдшерица решительно встала и накрыла труп простыней с головой. Кое-как собравшись с мыслями и не отводя глаз от простыни, она стала читать короткие молитвы, едва пришедшие на ум. Неизвестно, как долго это продолжалось. Внезапно ее ослепил вспыхнувший свет.
  В дверях показался Николай Иванович, а за ним толпилась вся группа. Трудно было сказать, кто перепугался больше. Лисицын первым подошел к пережившей шок студентке и осторожно взял за руку.

  – Она моргает, – сообщила Маня, едва разлепив одеревеневшие губы.
  – Возможно, – согласился Лисицын. – Мышцы лица сокращаются рефлекторно. Мы это будем проходить на третьем курсе. Желаете ли вы написать докладную записку директору? Ваши обидчики будут строго наказаны.

  – Нет, нет. Что вы?! Я сама случайно осталась… И потом, я вовсе не боюсь покойников.
  Вы же сами видите: я совершенно спокойна.
  – Конечно, конечно… – улыбнулся Лисицын. – Но кое-кому от меня крепко достанется.

  Он обернулся к притихшим студентам, строго помахал пальцем и тут… отважная студентка хлопнулась в обморок. Едва привели Маню в чувство, как трое зачинщиков добровольно сняли ремни, положили на стол хирурга и пожелали отправиться в карцер на отбывание наказания.
   
  – У нас нет карцера, – сообщил Лисицын, – отработаете по 12 часов на приготовлении перевязочных материалов для фронтовых госпиталей.
  – Ура! – завопили “штрафники” и бросились со всех ног исполнять наказание.
  Ну как тут сердиться? Студенты, золотая пора…
   
   
  Шутки на кафедре, впрочем, не иссякали. Делали, скажем, так, что скелет вдруг обнимал робкую девушку, или мертвая рука шлепала зазевавшегося анатома, или нога вдруг самостоятельно поднималась у препарируемого трупа.
   
  В конце концов и Маня за все отыгралась: она встала на площадку подъемника, а шустрые на проказы сокурсники неожиданно опустили подъемник в погреб. Но Маня уже не была боязливой, она вошла внутрь подвала; в тот день поступило много трупов, они были свалены на столах. Слышит вверху голос Николая Ивановича: где Мацкевич, спрашивает. Она живо спряталась за входными дверями. Поднимают подъемник – пусто! Вспомнив предупреждения своего наставника, студенты перепугались и бросились в подвал – нет Мани!

  Тут уже настоящий переполох поднялся, едва ли не между трупами искали. А Маня чинно сидела в пустой аудитории и с невинным видом поджидала своих товарищей. Нагоняй от Лисицына получили все по полной программе, включая мадемуазель Мацкевич, но выдумщики до разных проделок среди студентов не перевелись.

  Частенько на отработках мышц и сосудов они весело напевали, нисколько не угнетенные видом расчлененного и вымоченного в формалине трупа – это был их “материал”, и каждый должен был “сдать” за учебный год ногу, руку и внутренние органы. Студенты делали аккуратные надписи и помещали свои наглядные пособия в стеклянный шкаф. Именно в тот, где Маня впервые увидела поразивший ее мужской орган. Все они были очень заняты и на баловство, честно говоря, времени оставалось мало.
   
  Иногда доктор Соболевский приглашал к себе в гости всю группу, и они проводили вечер в большой домашней библиотеке у него на квартире. Там Маня восхищалась потрясающим обилием медицинских книг, а когда рассматривала “Медицинскую энциклопедию”, то просто дух захватывало от великолепных иллюстраций и цветных анатомических атласов. За всю свою жизнь Иван Алексеевич собрал много интересных и уникальных медицинских изданий, которые давал читать своим студентам с большой охотой. Они ценили его щедрость и очень бережно относились к книгам.
   
  По воскресным дням будущие фельдшера собирались небольшими группами, шли в театр или в кино, а иногда пели под гитару и танцевали у кого-нибудь дома.
  Но вот один эпизод Маниной личной жизни едва  не разрушил напрочь ее налаженную студенческую жизнь...


               
                Глава девятнадцатая

  Поручик Виктор Мацкевич служил в Житомирском интендантском полку при штабной бухгалтерии и тем самым считался призванным в действующую армию, находясь при этом фактически дома. В то время у него уже было двое детей.

  К двадцати четырем годам Витя превратился в красивого молодого мужчину. Он был высок ростом, широк в плечах, носил коротко стриженые волосы и небольшие усики, по тогдашней моде. Голубоглазый и светловолосый, он выделялся гусарской статью, был вспыльчив как порох, но отходчив и добр. Ко всему прочему, близкие отмечали его поразительное сходство с отцом. Кстати, обида Владимира Матвеевича на сына так и не изжилась, а лишь несколько притупилась со временем.

  Однажды во время Пасхальной службы Витя столкнулся с отцом лицом к лицу в храме Успения Пресвятой Богородицы.
  – Христос Воскресе, папа! – сказал он, взглянув прямо в глаза и подвигая на шаг вперед пятилетнего сына.
  Мацкевич-старший посмотрел на прелестного мальчугана с легкой косинкой темных, как спелые вишни, любопытных глазок и… распахнул объятья.
  – Воистину Воскресе, сын! – отвечал он, троекратно целуясь с Витей и прижимая к груди внука. –
  Приходи домой на обед…
   
  Владимир Матвеевич осекся и слегка смутился, но добавить “вместе с женой” не смог.
  Греховная гордыня возобладала над разумом.
   
  – Спасибо, папа! – отвечал Витя, но обедать, разумеется, не пришел…
  Между тем с Маней и мамой Витя виделся часто, они обе урывками ненадолго забегали в гости, баловали его деток и чем могли помогали молодому семейству. В глубине души Витя, конечно, страдал от отцовской непреклонности, но и со своим характером сладить не мог. Что поделать – фамильная гордость…


  В тот день, по дороге в фельдшерское училище на вечерние занятия, Маня еще издали увидела бегущего по бульвару брата. Они никогда не встречались в такой час: служба у Вити начиналась с шести утра, и в будние дни он не разгуливал по городу. Интендантский полк находился на военном положении, порядки там были строгими. Витя бежал навстречу сестре, красный от волнения.

  – Маня! – закричал он еще издали, – хорошо, что мы встретились.
  – Что случилось? – спросила она, тревожно вглядываясь в судорожно искаженное лицо брата.
  – Не говори ничего, не спрашивай! Давай помолчим вместе минутку…
  – Витя, ты меня пугаешь. Здоровы ли дети? Мы ведь только недавно виделись, все же было чудесно!
  – Да, да… все здоровы… – рассеянно отвечал Виктор.

  Накануне, третьего дня, справляли именины его жены, Марии Андреевны. Они с мамой зашли ненадолго,
  как обычно, чтобы поздравить именинницу.
   
  В доме царил беспорядок, к которому все привыкли, чудные детки играли на ковре в детской, а сама виновница торжества похвасталась дорогим подарком: наконец-то ее супруг “расщедрился” и подарил ей песцовый полушубок, о котором мечтали все местные модницы. Чудный Витя! Замечательный! Мария Андреевна была счастлива. Она примеряла меха и любовалась на себя в зеркало.
  Паулина Лукьяновна вежливо похвалила подарок, а Маня вскрикнула:

  – Боже мой, это же целое состояние!
  – Не завидуй, – надула губки именинница, – вот выйдешь замуж и родишь, – тебе муж тоже такой подарит.
  – Да что вы, Мария Андреевна! – всплеснула руками Маня. – Я и не помыслила вам завидовать,
  но только… – она прикусила губу.

  Ей хотелось сказать, что им ведь и на еду едва хватало, сколько раз мама посылала ее с горячим обедом или корзинкой всяких печений… Но Паулина Лукьяновна незаметно взяла дочь под руку, пожелала всего доброго, и они распрощались, не отведав даже чаю с собственным пирогом, который несли по очереди в корзине с фруктами и другими сладостями.

  – Вы поссорились с Марией Андреевной, – догадалась Маня. – Признайся, Витя, ты наделал долгов
  из-за подарка? Ну зачем же было так поступать?
  – Ах, Маня, молчи! Не ругай меня. Может быть, мы видимся в последний раз…
  – Витя! – бросилась к нему на шею сестра. – Тебя забирают на фронт! Я тоже с тобой, Витя!
  Сегодня же запишусь добровольно в санбригаду…
  – Да нет же! – оборвал ее брат. – Я, Маня, преступник.

  Воцарилась долгая пауза. Брат и сестра молча смотрели друг на друга.
  – Нет… – шепотом сказала Маня, – этого не может быть! Этого не может быть, Витя, тебя оклеветали!
  Кровь ударила ей в голову, и разум помутился. Ни за что в жизни не мог Витя совершить бесчестный поступок!
  – Я вор и растратчик… – обреченно признался брат.
  – Это она… Я знаю, это твоя жена виновата! – тихо сказала Маня, вдруг с ужасом сознавая,
  что брат говорит правду. Она предчувствовала беду, как только взглянула на проклятый полушубок.

  – Не надо, Маня! Ты же ничего не знаешь…
  Ему хотелось вступиться за жену, сказать, что она пожертвовала всем, ради него… даже парижской сценой! Она такая красивая и талантливая… А теперь еще детки… Нет, он сам сколько раз мечтал о таком подарке: вот он набрасывает ей на плечи дорогие меха… А она счастливо смеется и целует… и целует… и целует его.

  – Что ты сделал, Витя? Неужели ты украл эту проклятую шубку?
  – Нет, хуже! – встрепенулся от своих мыслей Витя. – Я взял из полковой кассы сто рублей…
  Я думал, нам выдадут содержание за полгода. Нам обещали. А завтра ревизия. Сейф уже опечатали…
  Маня! – вскричал несчастный растратчик. – Меня расстреляет завтра в полдень военно-полевой суд.
  Прости меня, Маня! Пусть папочка тоже простит и мамочка! Все, все простите!

  Слезы брызнули из глаз обесчестившего себя поручика, да что себя – всех родных, близких… Он прижал к сердцу онемевшую сестру, крепко поцеловал и бросился вон в боковую аллею.

  Что делать? Отцу Маня побоялась рассказать о беде и знала, что у него нет таких денег, а у мамочки часто болело сердце. Всю ночь она не спала и металась, как в жару. Наутро пришла на лекцию, и Петя Батуринский, сидевший рядом, заметил неладное.
   
  – Ты чего такая грустная? – спросил молодой человек.
  – Не приставай, – сдерживая слезы, ответила Маня, – разве ты можешь достать сто рублей,
  чтобы спасти от смерти одного человека?
   
  Петя молча встал и вышел за дверь. Прозвенел звонок, началась лекция. Доцент Вигура вызвал к доске свою любимицу, но вскоре оставил Маню в покое, потому что она отвечала невпопад и выглядела как-то странно. Посреди лекции в аудиторию влетел Батуринский и, без всяких объяснений с преподавателем, бросился к Мане и положил перед ней конверт с надписью “100 рублей”. Она схватила конверт и выбежала из аудитории, не одевшись. Вигура только бровями повел: что за интриги?

  Ног не чуя, бежала Маня. Лишь молилась и просила Бога не допустить несчастья…
  До оторопи боялась: поздно будет. Витя был очень гордым и громогласного бесчестья
  не смог бы снести. При нем всегда был револьвер…
   
  Добегает она до штаба, а ей говорят, что поручик Мацкевич закрылся у себя в кабинете и велел никому не беспокоить. Боже мой, ведь уже половина двенадцатого, и через полчаса будет поздно! Не помня себя, Маня закричала, чтобы ее немедленно пропустили к брату, и Витя, должно быть, услышал крик сестры, потому что вышел бледный из кабинета…
   
  Ничего она не смогла сказать брату, а только сунула в руку пакет с деньгами. Он посмотрел на нее, потом на пакет, на глазах у всех прижал сестру к груди, а затем быстро ушел. Маня поняла, что брат спасен.

  Бегом возвратилась она в училище, сияя от счастья, и там от избытка пережитых чувств крепко расцеловала Петю. Она шепнула другу, что будет отдавать долг в каждую стипендию.


               
                Глава двадцатая

  Все как будто бы действительно обошлось, но спустя несколько дней Маню стала утомлять беготня по лекциям и больнице, она не догадывалась почему. Работы прибавилось: много было беженцев с тех мест, где происходили бои. Они сидели в коридорах больницы, и во дворе, и на лестнице, по которой студенты ходили на практику.

  Как раз подоспело время сдавать зачет тому же Вигуре. Маня собралась объяснять задание, но стала путать все до того, что доцент удивился и спросил, не болит ли у нее голова. Лицо Манино пылало нехорошим румянцем, она вся была не своя и отвечала невнятно. Тогда Вигура предложил ей пойти домой и сдать зачет в другой раз.

   Маня отправилась домой, но почему-то никак не могла попасть в калитку, несколько раз проходила мимо и возвращалась. Калитка будто играла с ней в прятки. Тогда она остановилась на месте и, когда калитка, описав полукруг, оказалась поблизости, быстро вскочила во двор. Ей так казалось, что быстро.

  Дома она кое-как разделась и присела к столу. Кушать не хотелось, она принялась готовиться к зачету на завтра. Тут Владимир Матвеевич, расположившись с газетой в гостиной, случайно услышал, что дочь все время повторяет одну и ту же фразу. Он очень удивился, внимательно посмотрел на Маню и был потрясен: глаза ее лихорадочно блестели, лицо и шею покрывали красные пятна; отец поспешно встал, прикоснулся ладонью к влажному и невероятно горячему лбу дочки, все понял и непослушными губами негромко позвал жену…

  И что же? Маня пролежала без чувств ровно двадцать один день – у нее обнаружился сыпной тиф.

  Во время беспамятства развилось осложнение на ногу. Нога жутко распухла, врачебный консилиум принял решение ампутировать. Но Лисицын, славный Николай Иванович, который заведовал инфекционным отделением, не согласился. У него самого при сыпном тифе удалили ногу по колено, он был всегда в протезе. Поэтому доктор не дал резать свою студентку, а лечил разными средствами и, слава Богу, спас ей жизнь. Николай Иванович был очень хорошим врачом-практиком и истинным учителем, его ценили, уважали и любили все.

  Утром как-то прибежали в больницу Юля и Лена, обе гимназистки в то время, и спросили, как здоровье сестры, а санитарки сказали, что “померла”. Они разыскали покойницкую и долго смотрели вниз, в погреб, через окно, но ничего не увидели. В гимназию девочки не пошли, конечно, а возвратились домой – сообщить о смерти Мани.

  С Паулиной Лукьяновной сделался обморок, а Владимир Матвеевич горестно заплакал, надел черный костюм и отправился в больницу. Оказывается, умерла молодая девушка из беженцев, которую санитарки спутали со студенткой Мацкевич. А Манечка в тот же день пришла в себя и пошла на поправку.
   
  И вот она смутно, сквозь пелену, увидела отца в дверях палаты и сказала чуть слышно “папа…” Он подбежал к дочери, убедился, что Маня пришла в себя и спрашивает, какое сегодня число. Отец ответил, не сдержав слез... Сейчас же вошел Николай Иванович и подтвердил, что кризис прошел. Тогда Маня попросила яблок. Обрадованный отец принес ей через полчаса самых лучших, какие только нашлись на рынке.

  Затем Маня обо всех его расспросила. Ведь сокурсники ежедневно осаждали здание больницы, хотели хоть в окно заглянуть, но их прогоняли и не разрешали никому даже близко подходить к тифозному отделению, но разве друзья могли с этим смириться? От Николая Ивановича узнавали они ход болезни, переживали, доже на молебнах в церкви всей группой стояли и молились за Маню...
   
  Началось медленное выздоровление, Маня чувствовала, что слышит плохо, почти не видит и не может нормально ходить. Ее чудные русые косы остригли… Голоса своего она не узнавала, какой-то тоненький, тихонький стал.
   
  Выздоравливающую, но крайне истерзанную смертельным недугом, Владимир Матвеевич привез дочку домой, на руках внес в комнату, уложил на кровать. И склонилась над Манечкой дорогая мамочка и сестрички… Потом стали приходить друзья, но она не различала их лиц, только в тумане видела силуэты.
  Очень ждала она Витю, ей сказали, что брат уехал в командировку. Не было вестей и от Жени. А Павлуша и сестры не отходили от нее.

  Все-таки Мане пришлось раскрыть тайну Вити, которого, как наконец стало известно, послали на фронт в первый же день ее болезни. Владимир Матвеевич чувствовал, что что-то произошло с сыном, потому что у Виктора была бронь и отправке в зону боевых действий он не подлежал. Во время болезни, в бреду, Маня все время говорила о нем, и сестры милосердия обо всем рассказали ее отцу…

  Владимир Матвеевич, без слова упрека в адрес сына, достал денег, и Маня отдала с большой благодарностью Пете Батуринскому долг. Он не хотел брать (это были его личные деньги), Петя рос в семье с достатком. Все же студенты уговорили его принять деньги, чтобы не обижать Маню, и на душе выздоравливающей полегчало.

  Исхудавшая и потемневшая лицом была Маня, но взялась за дочь Паулина Лукьяновна. Кормила тем, что хотелось ей кушать. Маню, вдруг, потянуло к сырым желткам. Она выпивала за день 8-10 штук однодневных куриных желтков и, спустя неделю, сделала первые шаги от кровати до стола самостоятельно.
  В середине декабря Маню обследовали в глазной клинике. Зрачок был очень расширен, и глаза стали черными. Специалист сказал, что вряд ли есть лекарство, которое спасет девушку от слепоты. Она пришла домой и твердо решила, что если ослепнет, то покончит с собой.
   
  На лекции Маню отводили и приводили студенты. Зрение не восстанавливалось, но она пила с какой-то жадностью сырые желтки и чувствовала, что силы ее прибывают с каждым днем. Вопреки страшному лекарскому приговору, зрение и слух понемногу возвращались, так что к Новому году она уже хорошо видела – могла даже на спор читать при луне. Зрение не только вернулось, а стало лучше, чем прежде. Она окрепла, появился аппетит, и казалось порой, что усталости не чувствовала совсем.
   
  После Рождества, которое отметили по-семейному радостно, снова горе наведалось в семью Мацкевичей. Павлик тайком, без разрешения родителей, ушел добровольцем на фронт. Он сбежал на войну и притом простым солдатом! Ведь мальчик не имел военного чина и не окончил даже курсов. Паулину Лукьяновну это известие серьезно подкосило, она стала часто болеть. Пока еще оставались дома Маня, Юля и Лена…

                Глава двадцать первая

  События последних месяцев Владимир Матвеевич переживал стойко. Порой казалось, что назначенным судьбой испытаниям не будет конца. Сначала болезнь Мани, потом известие о позорной растрате сыном казенных денег и выплата долга. Слава Богу, обошлось хоть без трибунала… Но слухи по городу ползли, как саркома, и больно ранили самолюбие Владимира Матвеевича. И потом репутация! По репутации и семейной чести Мацкевичей снова нанесен был удар. И все из-за этой певички… Господи, да что же это такое?!

  В глубокой тайне от жены Владимир Матвеевич хранил еще одну трагичную весть: с большим опозданием, в разгар Маниной болезни, с курьерской почтой из военной комендатуры пришло официальное уведомление о том, что Женю отчислили из Морского училища и решением Военного совета направили для прохождение дальнейшей службы на крейсер “Св. Георгий”. Заказное письмо, отправленное из Гельсингфорса Бог знает когда, вручено было получателю лично в руки лишь в ноябре. Надо бы было немедленно ехать в столицу и писать прошение в Попечительский совет…

  Но, во-первых, Женя был совершеннолетним и нес полную ответственность за свои деяния, а во-вторых… на такую поездку просто не было средств. К тому же оставить страдавшую сердечными приступами жену и открыть ей причину срочного вояжа Владимир Матвеевич не решился. Что ж, вероятно, судьбе угодно было испытать его сына вдали от дома. Хотя представить своего утонченного, благородного мальчика в кубрике, среди матросни, или драившим гальюн, – он тоже не мог…

  Что же все-таки случилось с Женей? Сын отправлял из Гельсингфорса лишь короткие поздравительные открытки и ни словом не обмолвился о своих неприятностях. Отбросив присущую щепетильность и приперев к стене старшую дочь, которой наверняка было что-то известно (Миховский навещал Женю, сдружился с ним и вел личную переписку), Владимир Матвеевич узнал следующее.

  Его старший сын, мечтавший с детства о карьере морского офицера, внезапно и безответно влюбился в невесту своего друга. Мало того – этот, с позволения сказать, “друг” обесчестил девушку и отказался жениться. Она травилась мышьяком. Несчастную спасли в местной больнице, однако скандал получил огласку. Напоследок какой-то негодяй написал анонимку в училище, где назвал виновником бесчестья девицы Женю.
   
  Девица была немкой, звали ее Доротея. Учитывая близость фронта и военное положение, скандальное дело, ко всему прочему, запахло шпионажем. Потрясенный откровенной подлостью сокурсника до глубины души, Женя никак не пожелал объясняться с начальством, не стал оправдываться и выдавать “друга”, за что и был исключен из училища, а вернее, разжалован в рядовые матросы сроком на один год. Не говоря уже о негласном надзоре, наказание такое само по себе могло иметь непредсказуемые последствия для будущего старшего сына Мацкевичей. Офицерская карьера была загублена.

  Самым же ужасным для несчастного отца стало то, что Евгений тайно, без родительского благословения, повел к венцу ту самую падшую девицу, которая явилась причиной его позора, и вскорости сделался отцом ее ребенка.

  Все эти горькие новости обрушились на Владимира Матвеевича одновременно. Несмотря ни на что, старший сын оставался его любимцем. И он же поразил в самое сердце. Униженный обманом и оскорбленный в искренних, святых отцовских чувствах, теперь Владимир Матвеевич желал только скорейшего выздоровления дочери. Страх за ее жизнь, недавно висевшую на волоске, мысленно примирил его со всеми детьми: и с непокорным Витей, и с самовольным Павлушкой, и с натворившим бед Женей.
   
  Отцовские эмоции приглушало еще одно обстоятельство – шла Первая мировая война. Война была в самом разгаре. Его мальчики исполняли свой долг перед Отечеством. Возможно, в эти минуты над их головами свистели пули… Жизнь… драгоценная жизнь его детей была в опасности. Все остальное отходило на второй план и не было таким важным.

  – Господь милостив, Володечка, – утешала его Поленька. – Вот увидишь: все образуется.
  – Ты права, дорогая, – соглашался отец семейства, тяжко вздыхая, – на все Божья воля…
  Видно, на роду им написано набивать шишки на собственном лбу.
  – Я прочла уведомление из Гельсингфорса… – тихо сказала жена.
  – Как, ты уже знаешь?! – опешил Владимир Матвеевич.
  – Конечно, Володечка. Мы все виноваты перед тобой: и я, и Лизонька с Фимой… Но пойми,
  что можно было сделать? Женечка был так далеко… А после драки кулаками не машут.
  Ты ведь горяч, Володечка, сразу бросился бы разоблачать обидчика девицы. А там, где любовь,
  нет разума... Сам-то ведь по любви тоже женился на бесприданнице. Так же, Володечка?

  – Да как ты смеешь сравнивать! – вскричал рассерженный муж. – Ты была ангельской чистоты… Пятнадцатилетняя девочка из высокородной семьи Писемских, обворованная собственной теткой и ее сыновьями! Клянусь Богом, это они сожгли ваше родовое имение, чтобы скрыть следы злодейства.
  – Не кощунствуй, Володечка! Значит, так было суждено. Давай вместе помолимся за наших деток неразумных.

  И Паулина Лукьяновна опустилась на колени возле иконы Пресвятой Девы, истово крестясь и стараясь скрыть от мужа набегавшие на глаза слезы. А он стоял, как истукан, опустив голову, и прислушивался к нараставшему шуму в ушах. Ему казалось, что в голове вот-вот лопнет какая-то жила и все кончится. Все кончится для него лично, но как же дети?! Ах, да что дети… кругом бедлам.
  Истинным утешением оставалось только выздоровление Мани.
      

                Глава двадцать вторая
   
  Болезнь своей сокурсницы очень переживал Петя Батуринский. Он был задумчив, замкнут, часами просиживал у ее постели и мигом бросался исполнять любую просьбу. Всем вокруг стало ясно, что он влюблен в Манечку. Но сердце девушки молчало, она не испытывала никаких особенных чувств к юноше, словно не замечала его страданий и относилась к нему только как к другу.
   
  Тем временем подоспела ранняя, бурная весна, пробудила спящую землю, забродили жизненные соки, заиграли яркие краски, закружили пьянящие запахи…
  Петр Батуринский в самом деле был влюблен в Марию Мацкевич, притом давно, едва ли ни с первого дня учебы. Тщетно он изображал из себя бескорыстного друга – от этого делалось только хуже.

  Может быть, он в лепешку б разбился, но расположение любимой девушки все-таки заслужил, не случись главной беды. Петя терял зрение, ему грозила полная слепота. У него с детства развилась какая-то неизвестная науке болезнь, и врачи в один голос категорически запрещали ему заниматься. Он, впрочем, не слушался никого и продолжал посещать лекции, отрабатывал практикум, но даже толщенные линзы, выписанные из Германии, плохо помогали теперь. Петя знал, что не за горами для него сверкающий солнечный мир погрузится во тьму.

  И вот, в одно прекрасное весеннее утро, он решился объясниться с единственной девушкой, которую боготворил, которую обожал и любил всем сердцем. Цвели сады, бульвар благоухал, птицы пели как в раю. Они неторопливо шли по верхней аллее ранним утром… Молодой человек специально выбрал такой час, чтобы никто не помешал столь важному разговору.
   
  – Мусенька, выслушай меня… – начал он.
  Петя запнулся от волнения и остановился, чтобы перевести дух.
  – Прошу тебя, сядь, – продолжал он, подводя свою подругу к скамье.
  – С чего вдруг? – удивилась Маня, уступая его просьбе. – У нас же практика начинается в восемь.
  – Но ведь еще нет семи. Пожалуйста, это очень важно.

  Щеки молодого человека пылали. Он снял свои уродливые очки, и Маня впервые отметила про себя, что у него очень красивые светло-карие глаза, опушенные длинными темными ресницами. А Петя с трудом угадывал милые черты любимой девушки, потому что различал на свету только расплывчатый контур лица.

  – Мусенька, дай мне руку, – попросил он, и бережно принял в свои ладони прохладные
  девичьи пальцы, затем наклонился и нежно поцеловал.

  Маня одернула руку, но почему-то не смогла отчитать своего товарища. Он был каким-то особенным
  в то утро, и она чувствовала, что с ним что-то происходит.

  – Не сердись, – тихо сказал Петя. – Я очень тебя люблю, Муся.
  В этой жизни у меня осталась ты одна, потому что… потому что…

  Он не смог продолжать, опустил голову и отвернулся. Сердце Мани разрывалось от сочувствия и жалости. Она знала про приговор, вынесенный Пете врачами, и стала убеждать его лечиться, поехать за границу. Ведь и ей предрекали слепоту, но все обошлось…

  – Нет, Муся, я знаю, что скоро ослепну совсем! – воскликнул Петя, почти на ощупь снова беря ее руку и прижимая к своей груди, – но я буду бороться, я не сдамся, обещаю тебе. Только… если ты будешь рядом со мной. Мария, стань моей женой!

  Бедная девушка ошеломленно молчала. Она не была готова к такому объяснению и, к тому же, –
  что грех таить? – не любила Петю Батуринского.

  А он, ободренный ее молчанием, упоенно рисовал картины семейной идиллии, описывал будущую райскую жизнь в их загородном имении, он ведь был хорошо обеспечен и мог безбедно содержать собственную семью…

  – Довольно, Петя, мы опоздаем на занятия… Надо идти. И потом, я ведь тебе ничего не обещала. Пожалуйста, не обнадеживайся так, потому что я никогда не брошу учебы. Без медицины моя жизнь немыслима.
   
  – Хорошо, – поник Петя, – только обещай не торопиться с ответом.
  – Я ничего тебе не могу обещать, – строго сказала Маня.
  – Умоляю тебя, не говори больше ни слова…

  Молодые люди молча продолжили свой путь по бульвару, пребывая каждый в своих собственных мыслях. Буйно цвела сирень, душистый аромат кружил голову.   
  И возвращались с занятий они в тот день вместе. Теперь настала Манина очередь объясняться. Она с жаром доказывала Пете, как ей нравится медицина, что она не сможет оставить учебы, что после фельдшерского непременно будет учиться в университете. Потом стала говорить, что когда Петя окончит занятия, то она будет часто навещать друга, приезжать в его имение и дружить с ним всю жизнь, до самой смерти…

  Батуринский лишь вздыхал, слушая ее страстный монолог, и ни разу не прервал. Только когда они очутились возле дома, где снимали жилье Мацкевичи, с минутку постоял, тихо сказал: “Прощай”, – и ушел быстро, почти бегом.
  Маня заплакала. Было жаль его, хорошего юношу. Но она не любила Петю и ничего не могла с собой поделать. А вот сказать ему об этом открыто не посмела, потому что понимала всю глубину его чувства и всю безнадежность.
  Бессонную, горькую ночь провела Маня и корила себя, и упрекала за то, что легкомысленно, может быть, или невольно подала Пете повод надеяться на взаимность.

  На другое утро весеннее солнце согревало и радовало душу, на сердце было так легко, так славно… После лекций Петя купил много фиалок и подарил своей возлюбленной чудный букет. Он был очень весел, много шутил и вдогонку, через улицу, бросил еще несколько букетиков. “Прощай, Муся!” – крикнул парень и убежал. А она ему помахала рукой и рассмеялась. “Как хорошо, он все понял!” – решила Маня.
   
  Она пришла домой радостная и поставила цветы в самую красивую, парадную вазу. Потом расположилась с учебниками на веранде, выходящей в сад, и собралась позаниматься, нужно было готовиться к зачету.

  Вдруг вбегает Владимир Матвеевич в невероятном волнении. Растрепан, бледен, руки трясутся, слова выговорить не может… Наконец объясняет, что встретил Батуринского-старшего в слезах, так как Петя себя застрелил.

  Что сделалось с Маней!.. Когда привели ее в чувство, вокруг стояли отец с матерью и сестры в слезах. Она все вспомнила, быстро вскочила, и выбежала из дома так стремительно, что никто не смог остановить.

  Когда Маня вбежала в дом Пети, там полно уже было людей и к нему не допускали. Столпились у входа студенты. Госпожа Батуринская рассказывала сквозь слезы, как пришел он домой и попросил кушать. “Я, – говорит она, – спустилась в кухню и только сказала кухарке, чтобы разогрела обед, как слышу выстрел. Бегу в комнату, а мой родненький Петя лежит на полу и не меня зовет, а шепчет “Муся…”

  Упала я к своему сыночку на грудь и сама обмерла, пока меня люди не отняли. Боже, зачем убил себя мой Петенька, мой сыночек единственный?..” – и так она причитала без конца. А Маня точно окаменела и не могла глаз поднять на несчастную мать.

  “Я, только я во всем виновата… надо было согласиться на брак, и тогда б он жил…” – колотилось в воспаленном мозгу девушки. Казнила она себя, но ни плакать, ни говорить не могла. Стояла, как вкопанная. Ее о чем-то спрашивали, дергали со всех сторон, но она никому не отвечала. Крики матери и отца Пети звенели в ушах... Они, бедные, потеряли недавно на фронте старшего сына… Боже милостивый, какое страшное горе их постигло!

  Вот уже одели Петю, положили на стол, зажгли свечи, лампады… Началось чтение Псалтири с грустными напевами, но ничего не могло оживить чувства Мани. Плакали все вокруг, а она молча замерла у гроба, потупившись, и не глядя в спокойное лицо уснувшего навеки юноши…
   
  Совсем уже поздно Владимир Матвеевич обнял дочь и отвел от гроба. Вместе с другими вышли они на улицу, а в спину донеслось: “…девушка-то не в себе от горя, помертвелая вся…” Всю дорогу Владимир Матвеевич вытирал слезы и утешал дочку. Твердил, что, мол, руки не подложишь, надо смириться. “В жизни, большой жизни, которая у тебя, дорогая, впереди, – говорил он, – не раз придется прощаться...” Маня плохо понимала слова, только сжимала руку отца и молчала.

  Дома силы оставили бедняжку, она упала на колени перед иконой и разрыдалась…


                Глава двадцать третья

  Боли в груди давно мучили Паулину Лукьяновну. Денно и нощно молилась она о судьбах своих детей. Вот уже все трое ее сыновей воевали под пулями, и страх терзал ее бедное сердце. Непонятная жизнь Лизы, страстно приветствовавшей бунтарский дух стольного Киева и проявившей себя, вдруг, модной художницей, а после завзятой театралкой, беспокоила не меньше, чем фронтовые опасности сыновей. Младшие девочки тоже незаметно становились барышнями.

  Особенно быстро взрослела Юля, и дурные наклонности пышным цветом расцветали в неокрепшей душе подростка, подверженного нараставшему, как снежный ком, агрессивному настроению молодежи, стремящейся к переменам, как мотыльки к свету. Но хуже всего то, что самая младшая, мечтательная и чистая душой Леночка, все больше оказывалась под влиянием сестры, с которой была неразлучна.

  Одна лишь Маня наследовала ровный характер матери и овладевала выбранной профессией с завидной настойчивостью. Казалось, что кроме костей и мышц, ее не интересовало ничего больше. Истинный медик! Она видела только страдающего человека, а кто он и откуда – ей было все равно.

  Паулина Лукьяновна обнимала дочь, переживавшую первую в своей жизни утрату, и думала о том, что скоро судьба разлучит их: фельдшеров не хватало, молодых специалистов рассылали по самым отдаленным уездам. Ладно, пусть, но только бы не на фронт!

  Гибель Пети мучительно пронзила ее материнское сердце, но в душе она осуждала самоубийц.
  “Пусть поплачет, – обнимая дочь, думала Паулина Лукьяновна, – слезы облегчат боль…”
   
  Владимир Матвеевич употребил свое влияние, поднял все связи, но за разрешением похоронить юношу по православному обряду нужно было обращаться к киевскому митрополиту. Все это усугубляло горе Батуринских еще больше.
  Наконец Маня немного успокоилась и заговорила, все еще всхлипывая:

  – Это я убила его! – прошептала она, утирая распухшее от слез лицо полотенцем.
  Паулина Лукьяновна грустно взглянула на дочь. В таком состоянии что угодно могло прийти в голову.
  – Он сказал, что любит меня. Просил стать его женой, бросить учебу, уехать в имение, – отрывисто объясняла Маня, –
  я отказала, я предала своего друга, мама! Он же почти ослеп и не мог больше оставаться один!

  – Вот оно что… Значит, тебя мучит совесть? Бедная моя девочка!
  – Я гадкая, мерзкая эгоистка! Мне нельзя жить на свете!
  – Ну-ка взгляни мне в глаза, Маня! – мать чуть отстранилась и выпрямилась, лицо ее было бледно. –
  У каждого из нас свой крест, доченька. И каждый обязан нести его до конца. До того конца, который определил нам Господь. Петя был слишком слабым и хотел ценой твоей жизни помочь своей беде, – твердо сказала она. – Господь посылает нам испытания по силам нашим. Твой друг совершил тяжкий грех – сам лишил себя жизни. Не пощадил ни своей робкой души, ни родителей, ни близких, – Паулина Лукьяновна на мгновение умолкла, а потом тихо добавила: – Господь милостив, надо молиться о спасении его грешной души. Ты ни в чем не виновата.
   
  – Но мама! Он ведь говорил, что жить без меня не может.
  – Что ж поделать… А если б ты согласилась и оставила медицину, кто знает, сколько жизней не смогла бы тогда спасти ты? Конечно, если любовь взаимна, тогда оправданы все жертвы…

  – Нет, я не любила его, мама! Клянусь, что не давала никакого повода.
  – Тогда не страдай так безмерно и не терзай себя напрасными укорами. Ты ведь должна знать как медик, что человек, задумавший самоубийство всерьез, осуществит его рано или поздно, используя любой повод. И даже выйдя за него замуж, ты не смогла бы помешать этому.

  – Ах, мамочка, – воскликнула Маня, – все верно, но почему же все-таки так больно? Зачем Петя это сделал?!

  Она вспомнила, как мысли о самоубийстве недавно посещали ее саму, и ужаснулась собственному греху. Жуткая бездна насильственной над собой смерти вдруг открылась во всей беспощадности. Маня со слезами прижалась к матери, и вместе они еще долго сидели обнявшись, защищая друг друга от ужасов окружавшего их жестокого мира. 


  Слезы не высыхали всю ночь, и только к утру Маня ненадолго уснула. Потом прибежали ее сокурсники, и все поехали в садоводство, заказали венок из фиалок с зелеными ветками можжевельника, большой и душистый…
  Пришли снова в дом покойника. Тут уж Маня не выдержала и, взглянув на Петю, который лежал, как живой, и чуточку улыбался, разрыдалась снова. “Ну зачем, зачем он так сделал?” – думала Маня все время.

  Хоронили все же со священником. Получить разрешение на обряд погребения стоило отцу покойника многих хлопот, потому что самоубийц не хоронят даже на кладбищах, а лишь за оградой. В конце концов за немалые деньги в морге написали заключение, что Петя неосторожно обращался с оружием и выстрелил в себя случайно.
   
  Крышку, покрытую венком из фиалок, несли девушки, а гроб с покойным – студенты-юноши попеременно. Шли по главной улице, а потом гроб поставили на катафалк. Следом двигались певчие, процессия со священнослужителем и много народу. За гробом вели стариков – отца и мать. Все время слышался плач, а иногда и крики среди родных…

  После того, как предали уже земле и пропели “Вечную память”, –  выступил Соболевский с речью. Он говорил, что преждевременно ушел из жизни хороший молодой человек и т.д., потом выступали другие… Гроб стали опускать в могилу… Студенты, бросили понемногу земли, и Маня тоже. Но перед глазами ее все почернело… Когда сознание вернулось, то кругом стояли студенты, вдали родители Пети и родственники, а над могилой работали копальщики, и уже образовался холм. Сложили венки, посередине оказался венок из фиалок, и все горько, навзрыд плакали…


                Глава двадцать четвертая

  На курсе осталось теперь 19 человек, которые и окончили училище спустя два года. Они были очень дружны и усиленно занимались, сдавали практические работы по анатомии, по фармацевтике и другим предметам. В апреле группа перешла на 3-й курс. Началось распределение на лечебную практику: медсестер по больницам, а некоторых – в прифронтовые госпиталя.
   
  Маня исхитрилась и была довольна, что попала в госпиталь, но отца и мать обманула, сказала, что едет в больницу и показала даже липовый документ. Владимир Матвеевич читал вслух газеты и втолковывал дочери, что ехать на фронт девушке нельзя. Но Маню тянуло к братьям, она надеялась, что повидается с ними, для чего и решилась на “святую ложь”. Впрочем, хотя она тщательно скрывала свои намерения, Владимир Матвеевич, похоже, предвидел шитый белыми нитками обман дочери.

  Студентке-практикантке Мацкевич пришлось ехать с фельдшерицей 4-го курса, все ее сокурсники остались в ближних местечковых больницах. Назначение ей выдали в эпидемический госпиталь, передвижной, на станции Костополь. В купе рядом с девушками оказался какой-то человек, который стал расспрашивать их об учебе. Словом, договорились они до того, что стали спорить. По-видимому, господина в котелке возмутило мнение юной попутчицы с непокорной русой челкой, выбивавшейся из-под фетровой беретки.
   
  – Санитар – тоже человек, – сказала она с вызовом, – все люди одинаковы. И вы – обыкновенный человек – ничем для меня не лучше другого, который нуждается в медицинской помощи.
   
  Короче, на станции Ровно, где девицы должны были выходить, закрыли вагон и стали проверять документы у всех поголовно. Маню арестовали и повели в комендатуру при вокзале. Она очутилась перед седым стариком, а рядом с ним стоял тот, в котелке, – “обыкновенный человек”. Весь красный, он что-то тихо говорил старику, который просматривал документы молоденькой практикантки.

  Потом комендант взглянул на девушку и ответил, что это ведь студентка фельдшерского училища, совсем ребенок, ничего в политике не смыслит. И дал распоряжение адъютанту отпустить задержанную. Когда Маня вышла из комендатуры, то увидела свою спутницу под дверями. Она сильно переволновалась. “Молчи и ни с кем не разговаривай больше, ну их всех к черту”, – мудро заключила она после. Девушки успокоились, осмотрелись и направились в общежитие сестер милосердия…

  В прифронтовом, потерявшем давно покой, провинциальном городке, где местные жители растворились в потоке беженцев, раненых солдат, дезертиров, шпионов, мародеров и всякой швали, стремящейся создавать панику и наживаться в неразберихе, дом, отведенный под общежитие сестер милосердия, показался прибывшим на практику в госпиталь практиканткам сказочным оазисом мирной жизни. Впрочем, только на первый взгляд.

  Представительная дама с красивым, слегка увядшим и умело подкрашенным лицом указала девушкам комнату и послала обеих в ванную. Горячая вода в избытке, голландский кафель – все здесь выглядело каким-то иным, не таким, как в житомирской больнице. Очевидно, хозяева особняка эмигрировали за границу, а дом оставили в распоряжении муниципалитета, в надежде на будущие компенсации. Внутренняя отделка блистала недавней роскошью – и позолоченная лепнина на потолках, и наборные паркеты, и стенные росписи. Несколько странно выглядели громадные голые окна, занавешенные темной маскировочной тканью.

  После купанья и короткого отдыха студенток пригласили на ужин. В просторном зале во фривольных позах сидели хорошенькие девицы и молодые дамы в обществе офицеров разных рангов. Многие обнимались и пили вино. За роялем в глубине зала кто-то музицировал. “Белой акации гроздья душистые…” – напевал приятный голос.

  Маня не верила своим глазам. Что это? Ресторан или санаторий, но где? Вблизи фронта, где столько гибнет молодых жизней?! Стол был сервирован, как на балу, с обилием спиртного и сытных закусок. Каждый ел, что хотел. Официанты бесшумно сновали по залу, меняя блюда. Пригубив бокал с вином, Манина спутница глупо хихикала в ответ на шутки какого-то пожилого штабс-капитана, присевшего возле нее за стол.

  “Нет, нет, – подумала юная фельдшерица, – надо сейчас же уйти. Просто встать и уйти. Нам здесь нечего делать”. Она потянула свою подругу за рукав, но та была погружена по уши в любезности капитана и досадливо отмахнулась.

  Маня попыталась незаметно улизнуть из зала, однако дама-распорядительница немедленно послала за ней. Сославшись на головную боль, девушка попросила оставить ее в покое. В смятении и расстройстве чувств она решила прогуляться…

  Мария вышла на окраину города и увидала самые настоящие окопы. Только пустые,
  приготовленные заранее для обороны железнодорожной станции.
   
  Вдруг налетели цеппелины, похожие на громадные желтые огурцы, и стали бросать “стаканы”. Они все падали совершенно отвесно, а Маня стояла на ровном открытом месте, смотрела в небо и не могла пошевелиться. Все в ней почему-то обмерло, хотя и страха никакого не ощущалось. Только душевное опустошение, как перед концом света. Один чугунный “стакан” упал в дом неподалеку, пробил навес на крыльце и убил женщину. Когда Маня опомнилась и подбежала с другими людьми, то молодая женщина была мертва, а годовалый ребенок рядом с ней плакал от испуга. Она взяла на руки ребенка и вынесла на улицу, потом отдала его плачущей сестре убитой.
   
  Все увиденное потрясло девушку и, придя в общежитие, где повсюду разносились смех и пение, она не знала, куда себя деть. Внезапно послышался стук по крыше – это секла черепицу пулеметная дробь, которой стреляли с цеппелинов. Началась паника на улице. К дому набежала толпа, люди ломились в двери…. Да, здесь была самая настоящая война, и сердце Мани больно сжималось, видя смертельный почерк вражеских пилотов.
   
  На следующий день она пошла в военную комендатуру с просьбой, чтобы ее допустили повидаться с братьями. Адреса их были известны. Оставалось только выписать пропуск в прифронтовую полосу. Однако военный комендант ответил, что на передовые линии женщин не допускают, а свидания в тылу можно получить только с ранеными. Так что Манечкины мечты увидеть братьев не осуществились. Пришлось уехать в Костополь ни с чем. По дороге она видела сгоревшие станции, бездомных беженцев и все те же бесконечные составы, увозящие на фронт живых, крепких мужчин. В обратную сторону тянулись другие, с красными крестами, забитые до отказа перевязанными калеками...
   
  Госпиталь находился в 15-ти верстах от станции, в помещичьем доме. Персонал медицинский разместили в других домах, вблизи усадьбы. Все комнаты оборудовали под палаты, которые были заняты больными солдатами, тифозными в большинстве. Офицеры лежали в отдельных палатах.
   
  С раннего утра до позднего вечера всю себя посвящала Маня больным и раненым, каждый выздоравливающий был ей дорог. Кроме своих непосредственных обязанностей, она писала под диктовку письма, пересылала домой то, что просили, или покупала что нужно, иногда за свои деньги.
   
  Было тяжело, потому что молодые сестры милосердия открыто развлекались, ездили с офицерами на пикники, многие являлись на дежурства с похмелья, или вовсе не приходили. Один раз приехала компания пьяных офицеров, которые едва не увезли Маню с собой насильно. Еле-еле практикантку отбил от разгульных вояк дежурный хирург, спасибо его жене, которая подняла тревогу на весь госпиталь. Они вместе буквально вырвали девушку из рук распоясавшихся офицеров, не обращая внимания на угрозы оружием, и прятали ее в кладовой до тех пор, пока те не угомонились и не протрезвели.
   
  Вскоре начальнику передвижного госпиталя из Житомира пришла бумага от директора фельдшерского училища с просьбой зачесть студентке Мацкевич госпитальную практику и немедленно отправить ее домой “по семейным обстоятельствам”. Военный хирург, оберегавший Маню, хоть и возражал, но исполнил приказ своего начальника, незамедлительно удовлетворившего просьбу Соболевского. Бог его знает, что могло случиться с молодой девушкой, многих сестер беременными отсылали из военных госпиталей. Хирург с женой проводили Маню до Ровно и усадили в поезд, который шел в Житомир.
   
  Все объяснилось просто. Владимир Матвеевич, получив письмо от дочери, узнал по штемпелю, что Маня на фронте, убедительно попросил Соболевского повлиять на ситуацию и немедленно отозвать дочь, обменявшую самовольно направление на лечебную практику со студентом старшего курса. Хоть и раскрылась “патриотическая” ложь девицы, но все вместе взятое помогло благополучно возвратиться домой. Правда, было искренне жаль раненых, которых Манечка выхаживала с таким старанием.


                Глава двадцать пятая

  В середине августа Владимир Матвеевич получил неожиданное известие. Телеграмма из Брест-Литовского была очень странной. Инспектор вертел ее в руках, вчитываясь в текст, но понять ничего не мог. Какая-то Бронислава Цигульская сообщала, что утренним поездом в Житомир прибудет “ваш престарелый родственник с курьером”. О каком родственнике шла речь, Владимир Матвеевич не догадывался. Близких родственников ни у него, ни у жены в Польше не оставалось. Кроме того, непонятно было: кому могло прийти в голову отправлять “престарелого” человека через две границы за линию фронта в разгар военных действий?
   
  В душе его, правда, шевельнулась слабая надежда, но… Но связи с отцом и матерью не было ни у кого из членов семьи “киевских” Мацкевичей более тридцати лет. Родители, никого из сыновей не предупредив о своем отъезде, исчезли из Киева, не простившись. Отчасти, возможно, чтобы избавить себя и детей от тягостного расставания.

  Чем было продиктовано такое решение, никто не знал, а лишь строились разные предположения. Тень “неблагонадежности”, однажды упавшая на привилегированную семью, могла испортить не только карьеру, но и жизнь молодых людей. Нужно было раз и навсегда оборвать родовую связь и освободить сыновей от негласного надзора, под которым пребывали родители много лет. И они решились на это, оставив на прощанье каждому по миниатюрной иконке Спасителя с родительским благословением на оборотной стороне.
   
  С такими мыслями Владимир Матвеевич, сам теперь пребывая в почтенном возрасте,
  отправился на вокзал ранним утром и к пяти часам стал ожидать прибытия поезда.

  К превеликому удивлению, поезд пришел точно по расписанию. Когда рассосалась толпа пассажиров, он увидел одиноко стоящего глубокого старика с тростью, в драповом черном пальто и старомодном головном уборе, наподобие башлыка, в сопровождении молодого человека, нетерпеливо оглядывавшегося по сторонам. Сердце Мацкевича екнуло. Он бросился к старику и, на мгновение замерев, прижал родного отца к сердцу…

  Между тем старик мило улыбался, не выказывая особых эмоций.
  – Володечка, ах, Володечка! – повторял он, словно заранее заучив наизусть имя сына и ничего больше.
  – Пойдем, папа! – опомнился Владимир Матвеевич. – Сейчас я кликну извозчика.
  – Извольте освободить меня от обязанностей, – сказал молодой человек, сопровождавший старика.
  – Конечно, конечно, любезный! – согласился слегка шокированный Владимир Матвеевич. –
  Может быть, вы погостите у нас денек? Расскажите обо всем…
  – Мне ничего не известно, – сообщил курьер, – я приступил к обязанностям сопровождения на литовской границе
  и должен вернуться в срок. Поставьте, пожалуйста, свою подпись. Вот здесь. Ручная кладь со мной.

  И он вручил смущенному инспектору небольшой парусиновый саквояж и конверт с описью вещей и документами, включая справку о благонадежности, выданную в пограничной комендатуре. Владимир Матвеевич расписался в том, что опознал и принял с рук на руки собственного отца, личность которого установлена и подтверждена пограничной паспортной службой.

  Он усадил старика в экипаж, и едва извозчик тронулся с места, встрепенулся:
  – Папочка, – осторожно спросил он, – а что мамочка, где она?
  Старик посмотрел в лицо сыну безмятежными светло-голубыми глазами и, пожевав губами, ответил:
  – Она красавица… красавица… Ах, какая красавица!
  – Да, да, конечно! Но где она? Что с ней?
  – Умерла…
  – Давно?
  – Умерла… – повторил старик, и из глаз его покатились густые мелкие слезы.

  Владимир Матвеевич понял, что спрашивать отца ни о чем больше не нужно.
  Дома в саквояже обнаружились две пары чистого белья, сам старик тоже одет был во все новое и чистое. Ничего больше не оказалось при нем. Тайна тридцатилетней разлуки оставалась неразгаданной.

  Однако, несмотря на полное “выпадение памяти” касательно прошлого, Матвей Федорович очень скоро узнал и полюбил всех членов семьи своего старшего сына. Особенно внученьку, которую называл на польский лад “Манэчка”. Он плохо видел, но оживлялся, когда ему читали происшествия из газеты, а также разные объявления. Например такие: “Покупайте калоши фирмы “Проводник” исключительной прочности и красоты внешнего вида!”

  В душе Владимир Матвеевич надеялся, что отец со временем расскажет хотя бы о матери, и одновременно благодарил Бога за то, что может исполнять свой сыновний долг и заботиться о престарелом родителе, которому шел 97-й год.
   
  По вечерам дедушка устраивался на кушетке в гостиной возле жарко натопленного камина, закутывался в старенький шотландский плед и дожидался внученьку с занятий. Радовался старик ее приходу и нежно приговаривал: “Манэчка, голубка моя прилетела…” Позовет внученьку, обнимет и просит, чтобы не покидала его навсегда и забрала с собой, когда поедет работать в больничку.

  Они мечтали с восторгом, как припеваючи заживут вместе в маленьком домике, и под соловьиные трели, после грозовых майских ливней, вокруг распустятся лилово-белые гроздья благоухающей сладко-сладко сирени…

  Славно смотрелись они в обнимку на плюшевой мягкой кушетке: красивый седой старик с чертами лица мудрого ливонского рыцаря, удалившегося на покой, и хрупкая русоволосая девушка с доверчивыми серыми глазами, такими ясными и чистыми, как вода в лесном роднике…
   
  Так выглядела семейная идиллия трех поколений Мацкевичей в канун Рождества Христова 1917 года –
  времени обновления, ожидания добрых перемен и светлых надежд…

*********************
Продолжение следует)