Прекрасная Медуза Горгона

Виктор Тен
18+

Прекрасная Медуза Горгона

Содержание

Прекрасная Медуза Горгона  роман в новеллах
Эпилог 2
Вороток 31
Незевай 63
Заросли вишни 94
Проблема мяса 122
Пушкин в Одессе 166
Ночной табунщик 187
Пролог 234
Майя  рассказ 245
Павлин  повесть 259
Александр Секацкий. Художественное исследование о «прекрасной душе»
                                    339








Прекрасная Медуза Горгона
роман

Эпилог
Правитель из дома Тайра воспылал страстью к танцовщице Гио. Её матери он выстроил дом, а Гио стала жить во дворце, как первая фаворитка. Столичные танцовщицы сгорали от зависти и ревности, прослышав о счастье Гио. Миновало три года и в столице появилась новая замечательная танцовщица, Хотокэ. Вся столица – и благородные и простолюдины – сходили по ней с ума и только Правитель, увлечённый Гио, ничего не хотел знать ни о ней, ни о других танцовщицах. И сказала Хотокэ:
- Я известна на всю страну, но в усадьбу Правителя меня не звали ещё ни разу… Какая обида! Что, если я поеду туда без приглашения? Никто не осудит меня за такой поступок, он в обычае дев веселья! – И в один прекрасный день она отправилась в усадьбу Тайра.
Правитель, узнав о её прибытии, сказал:
- Шуты должны являться только по зову. Ей нечего делать в доме, где живёт Гио. Пусть убирается!
Услышав столь грубую отповедь, Хотокэ собралась было уходить, но Гио за неё вступилась:
- Бедняжка едва отважилась прийти к вам, а вы так жестоко гоните её! Как ей, должно быть, больно и стыдно. Я не могу не сострадать ей, ведь в прошлом я сама подвизалась на этом поприще. Хотя бы примите её, а после можете отпустить.
Услышав увещевание, Правитель соизволил выйти к Хотокэ.
- Я не принял бы тебя, если б не Гио, - сказал он, - Она так за тебя просила, что пришлось согласиться.
Хотокэ спела песню, которую ей пришлось повторить три раза, – по просьбе присутствующих.
- Ты мастерица петь, - сказал Правитель, - Наверное, и в плясках искусна. Позвать сюда музыкантов.
Музыканты ударили в барабаны и начался танец… И дрогнуло сердце Правителя, и воспылало новой страстью. Но Хотокэ отвечала ему:
- Что скажет госпожа Гио, если я останусь, что подумает обо мне? Мне стыдно при мысли об этом! Отпустите меня, позвольте удалиться!
- И не подумаю, - сказал Правитель, - Пусть Гио убирается отсюда прочь, да поживее!
Гио привела в порядок свои покои, дабы не оставить после себя ничего нечистого, что могло бы оскорбить взор, и ушла.
Миновал год, и Правитель прислал к Гио человека с требованием явиться ко дворцу, развеселить песнями и плясками госпожу Хотокэ, которая печалится и скучает.
Ни слова не промолвила в ответ Гио. Правитель прислал письмо: «Не хочешь идти, так и говори. А уж как тогда поступить – моя забота!»
Тодзи, старая мать Гио, не находила себе места от страха при мысли, что их всех теперь ожидает.
- Если ты не явишься по его приказанию, дело вряд ли дойдёт до казни, но он отправит нас в ссылку, - сказала она Гио, - Вы с сестрой молоды, вы выживете хоть в расщелине скалы, но ведь вашу мать-старуху прогонят вместе с вами. Скитаться, жить где попало, мне и думать об этом страшно. Дай же мне умереть в своём доме, тем исполнишь ты дочерний долг!
Когда Гио явилась ко дворцу, Хотокэ хотела встретить её на пороге, но Правитель сказал:
- Нет, так не годится! Слишком много чести!
Гио пела сквозь слёзы, а Хотокэ среди знати рядом с Правителем слушала её сквозь слёзы. Пение все хвалили и Правитель велел Гио приходить развлекать двор снова и снова.
- Если я останусь в столице, мне придётся изведать эту муку снова и снова! – сказала Гио матери, - Давайте удалимся прочь!
- Теперь я горько жалею, что советовала тебе поехать во дворец! - сказала мать, - Лучше нам всем удалиться!
И на двадцать первом году жизни Гио постриглась в монахини и поселилась в хижине, сплетённой из сучьев, в глухом горном селении, вознося там молитвы Будде. Младшая сестра и мать последовали за ней.
Однажды ночью, заперев бамбуковую калитку, мать и дочери возносили молитву Будде при свете тусклой лампады, как кто-то постучал. Монахини испугались:
- О горе, не иначе злой дух Мара! Кто навестит нас глубокой ночью? Эту дверцу легко сломать, если мы не откроем… Ничего не остаётся, впустим пришельца, пусть лишит нас жизни, мы умрём, взывая к Будде Амиде, крепко веря в его священный обет!
То был не демон, в дверях стояла Хотокэ.
- Госпожа! -  воскликнула Гио, - Сон это или явь?
- Если я расскажу всё, боюсь, вы не поверите, но я не хочу, чтобы вы думали, будто мне неведомы долг и честь. Вы замолвили за меня словечко перед князем, а я вместо благодарности осталась во дворце, - увы, беззащитная женщина, я осталась там против воли! О, как я страдала, особенно когда вы пришли, чтобы петь передо мною, стыд и раскаянье терзали мою душу! Я искала вас, но мне сказали, что вы приняли постриг и скрылись неведомо куда. Я молила Правителя отпустить меня, чтобы я могла вас разыскать, но он был глух к моим мольбам. Когда я узнала, что вы поселились на отшибе в горах, меня охватила беспредельная зависть. В кои-то веки мне выпало счастье родиться на свет человеком, а ведь это редкостная удача, которая может не повториться в пучине перерождений. И я так глупо воспользовалась этим счастьем! Молодость быстротечна, на неё нельзя полагаться. Здесь всё быстротечно, не успеешь оглянуться, как наступает смертный час, век наш быстротечнее блеска молнии в небе. Горе тому, кто, опьянённый радостью, не помышляет о том, что ждёт его после смерти. Вот почему я покинула дворец и пришла к вам уже в новом обличии…
Хотокэ сняла платок и все увидели, что она уже приняла постриг.
- Если вы меня прогоните, я побреду куда глаза глядят, не тая обиды, ведь вы правы. Если сжалитесь надо мной, станем вместе молиться, пока не сбудется заветное желание, наступит смерть, и вместе возродимся к новой жизни в одном венчике лотоса!
- Когда я удалилась от мира вместе с матерью и сестрой, люди считали этот поступок редкостным, небывалым, да и мне так казалось. Но ведь я приняла постриг оттого, что роптала на злую судьбу, гневалась на весь мир. В сравнении с вашим решением мой поступок просто ничтожен – вам-то никто не причинял ни обиды, ни огорчения. Вот настоящее диво, вот подлинно благородная душа! – сказала Гио.
Они поселились вместе, а когда умерли одна за другой, государь Го-Сиракава воздвиг в их честь храм, где всех четверых записали вместе: «Блаженные Гио, Гинё, Хотокэ и Тодзи».
«Поистине печальна и прекрасна их повесть!» - такой сентенцией завершил свой рассказ автор «Повести о доме Тайра», которую я взял с собой, улетая прощаться с мамой. Повесть поразила меня тем, что я бы – разумеется, недостаточно умно и полно, - назвал острой характерностью в смирении, означающей нечто большее, чем просто смирение. Это смирение со свободой воли, с упорством и упёртостью, и это парадоксально. Это противоречит идее смирения. Когда Кант, который Иммануил, а не Жахан, взялся за создание всеобъемлющей системы миропонимания, он столкнулся с непонятностью самых простых понятий типа: истина, ложь, добро, зло, воля и т.д. и т.п. Понятия были непонятны, хуже – антипонятны. Люди, в том числе ученые, употребляли их по  произволу. Кёнигсбергский философ, бывший и умерший русским подданным, решил разобраться, что есть что под звёздным небом. Он столкнулся с тем, с чем до сих пор не может смириться человечество. Прометей украл у богов огонь и тот пригодился людям по прямому назначению. Кант, философский Прометей, украл у богов понятия, но они оказались неприменимы в нашем четверге. Оказалось, что самые элементарные понятия, лежащие в основе всего, в идее своей не только не соответствуют привычному употреблению, но часто противоположны. Добро, оказывается, только тогда добро, когда его делаешь через силу, преодолевая свой эгоизм, а не по склонности к этому занятию. Когда неохота и жаль своего добра, но ты даёшь, потому что имеешь чувство долга. Но, с другой стороны, такое добро не может не обернуться злом, - и вот вам Мефистофель, вышедшее из Канта творение Гёте: «я – та сила, что вечно хочет зла, но вечно сотворяет благо». Кант решил проблему, начертав непреодолимую пропасть: в своей идее, в своей истине понятия трансцендентальны, в миру они оборачиваются чем-то инаковым, даже противоположным. Так вот, упёртость в смирении противоречит самой идее смирения, но без неё на свете не было бы ни одного святого.
По идее, если ты смирен, то должен в том числе и перед Сатаной склониться. И кто ты есть тогда?
Эта повесть о сестринской любви была к событию, которое мне предстояло ещё пережить. Я много думал о матери, о её упёртости в смирении и добре, зачастую вызывавшем реакцию озлобления у близких. Каюсь, случалось и мне думать об упёртости матери в её тяге к убогим со злом в грешной душе моей.  Думал о тесной сестринской дружбе с тётей Варей, которая всегда привечала нас, детей сестры, а мать взяла на себя заботы о её детях, когда тётя Варя их бросила. Благодаря матери,  я вырос со знанием, которое стало неотъемлемой частью сознания - здесь мать тоже была упёртая, повторяя эту психологическую аксиому, – что «тётя Варя бросала детей». Это отрицательное знание оборачивалось положительным по отношению к матери, становилось внешней скрепой моего отношения к той, которая никогда никого не бросала, но только подбирала и спасала всех неспособных к самостоятельной жизни.
…От Астаны до Ерментау на поезде три часа, я удачно попал под отправление, приехав из футуристического аэропорта.  В открытом купе общего вагона, которые до сих пор курсируют в Казахстане, все места были плотно заняты и некая вычурно одетая, в стиле модельера Зайцева, губки гузочкой, молодая женщина развлекала пассажиров, заставляя вспомнить Проню Прокоповну из искромётного фильма «За двумя зайцами», где юный Борисов, ещё не преобразившийся в профессионально-киношного циника, высоко парит в роли романтика Голохвастова, бесподобный.
Она сообщила всем, что едет в Павлодар (в общем вагоне!), что её любимым актёром является Джеки Чан и что статую Свободы Америке подарили англичане. Последнее известие не перенёс интеллигентный казах, по виду школьный учитель, которого можно понять ввиду дикости английской версии во времена, когда Англия рвала отношения со странами, которые осмеливались считать Северо-Американские Соединённые Штаты государством, а не террористической организацией, равно как сейчас они же, англичане в союзе с США, считают террористами жителей Донбасса. Всё изменчиво в этом мире.
- Франция подарила, - сказал учитель.
- Нет, Англия! – запротестовала дамочка, - Я знаю, потому что я родилась в год Огненной лошади. Кто в год Огненной лошади родился, тот всегда прав. Это я вам говорю, как философ-эзотерик.
А я надеялся, что этой гнилой публики хотя бы в наших промороженных степях нет! В Петербурге достали, добрая половина знакомых в эту помойку провалились, даже Гостецкий, бывший вполне вменяемый доктор философских наук. Свояк, муж сестры моей жены, тоже кандидат наук, при первом знакомстве в середине девяностых спросил:
- Вы знаете, что уже появились дети индиго?
- Синие, что ли? – спросил я.
- Не шутите: вот они вырастут и просто возьмут мир в свои руки! И он сразу изменится в лучшую сторону!
Выросли уже. Дети проходимцев, делавших пиар на детях. Где-то они теперь? А мир изменился в худшую сторону, на грань ядерной войны сдвинулся. Скоро все будем индиго, когда обуглимся заживо.
В Сары-Обе, где купе почти опустело, остались учитель да я, ввалилась бригада строителей в давно нестиранных, остро пахнущих, но не вонючих куртках, потому что это был здоровый запах молодого пота, смешанный с запахом производства. Обладателям тех курток  философ-эзотерик тут же сообщила, что родилась в год Огненной лошади и поэтому «союз со мной опасен». Данная информация, видимо, не испугала потенциальных «союзников», потому что они, поухмылявшись, пригласили дамочку перекурить в тамбуре.
Данному повороту чрезвычайно обрадовались стоявшие в проходе тоже недавно вошедшие девушки, казашки и русские, ехавшие в Павлодар после домашнего уикенда.
- Ой, девочки, повезло-то как! Думали, весь день стоять будем! Хоть минут пять посидим!
Им повезло надолго. Строители, видимо, курили по очереди, потому что прошло довольно много времени, поезд сделал остановку в Еркеншилике и неспешно почухал дальше, а курильщики всё не возвращались.
Девчата, вкусно рассевшись по полкам, безостановочно щебетали. От них остро пахло дешёвой косметикой и это было гораздо хуже, чем запах бетона и машинного масла, который издавали куртки строителей, было бы лучше, если б девчонки пахли молодым потом, - самым восхитительным запахом на Земле. Он же, - запах пота, - самый отвратительный на Земле, когда человек стар, как ваш покорный слуга. Но – вот загадка – перейдя определённый возрастной порог, где-то под восемьдесят, человечек снова начинает благоухать, а не зловонить. Например, моя мама, которая никогда не пользовалась парфюмом. С какими важными перестройками организма это связано, неизвестно, но ведь не зря у людей после восьмидесяти почти не встречается рак, а после девяноста лет он невозможен в принципе. Это, между прочим, наводит на мысли о подготовке к новому рождению, чем, возможно, является то, что мы называем смертью. Нельзя же явиться в рай вонючкой. А в ад тем более. По гадкому запаху черти сразу своего клиента спознают и схватят в клещи, а так может быть обознаются хоть на мгновение, а там и мгновение всё равно что вечность.
В Едиге два запаха на несколько минут смешались, потому что мимо нас на выход прошли строители и с ними философ-эзотерик, которая задержалась на секунду, чтобы надеть шапку, взять свою сумку и отчитаться в лавандовый воздух:
- У меня билет до Павлодара, но я лучше здесь выйду, потому что в этом поезде всякие деревенщины едут, не с кем даже поговорить!
Один из парней взял её сумку и они вышли всей бригадой, видимо, что-то строили здесь. У железнодорожной насыпи грудились жилые вагончики, куда строители уверенно направили свои тяжёлые стопы и лёгкие ступни семенящей эзотерички.
Локомотив уже дал гудок, когда из тамбура прибежал припозднившийся парень-строитель и заорал:
- Девчонки, вы тут кошку драную не видели?
- Она вышла, - ответили девушки.
- Как, - сама?!...
- Сама. Шапку надела и вышла.
- Как, прямо на свою голову надела?
- А как же? На чужую, что ли?
- Ладно, - с сомнением произнёс парень и выскочил из вагона, который тронулся с места.
Девчонки снова защебетали и вкусно общались до тех пор, пока одна не захотела в туалет и встала.
- Ой, девочки, а это что? – вдруг спросила она, подняв с сиденья нечто меховое, потёртое и нечистое, забившееся в щель между стенкой и полкой.
- Парень-то был без шапки! – осенило одну из девчат, - Вот тебе и кошка драная! А мы-то думали, что это она!
- Ой, он же без шапки остался, бедняга! А мы-то! Вот дуры!
- Вы умные,  - сказал учитель, - Не переживайте, он с неё стребует сполна.
Поезд остановился в Ерментау. 
…Мать регулярно принимала таблетки от давления, хотя Люба, у которой мать доживала, говорила ей, что не надо этого делать, но мать не доверяла старческим сосудам своего мозга, боялась, что порвутся и ей придётся долго существовать прикованным к постели овощем, как тёте Маше, её сестре. Сын тёти Маши Вовка, окончив строительный институт, женился на чернявенькой женщине с вкрадчивым ласковым голоском, у них родились двое детей, девочка и мальчик, которых вынянчила тётя Маша. Когда дети выросли и уехали в Томск учиться, глухая мать стала жаловаться на голову, тыча в неё пальцем перед сыном и судорожно, прерывисто воя, как это делают глухонемые, -  многолетняя глухота привела также к потере речи. Однажды он возвратился домой в неурочное время, тихо открыл дверь, прошёл в комнату матери и увидел поразившую его в самое сердце картину. Его жена, усадив свекровь на кровати, методично была её по голове пластиковым тазом.
- Ты дурак, - сказал она мужу, когда он вырвал таз из её рук, - Зачем она нужна, когда дети выросли? Ты дурак, а я знаю, что делаю.
Она знала, - работала врачом. Смерть от инсульта не вызвала бы подозрений. С женой Вовка немедленно развёлся, но та уже достаточно подлечила его мать, мелкие сосудики в голове порвались, и тётя Маша на долгие десять лет оказалась прикована к постели без признаков жизни, кроме дыхания, недолеченная невесткой. Ещё несколько тазовых медицинских процедур и она имела бы шанс покинуть этот мир быстро и без мук, вот и суди, где зло, где добро.
- Не дай Господь, Маша! - причитала моя мать у неподвижного тела, навещая свою несчастную сестру, - Хоть бы мне Бог дал счастье сразу умереть! Что угодно, только не инсульт! Уж лучше рак, полгода помучаешься, и всё.
Со страхом вспоминала, как таял заживо отец, но всё равно раку симпатизировала больше.
Она регулярно употребляла таблетки от давления, а на самом деле от этого ужаса, и в итоге с ней случилось несчастье обратного свойства: не апоплексический, а ишемический удар, антиудар. Пошла в туалет и там упала, кровь не докачалась до головы. Когда я приехал, она не владела правой рукой, половиной лица и, разумеется, не могла встать, но самого страшного она не видела и не знала. На бёдрах появились тугие, натянувшие кожу, синюшные пятна некроза, это в условиях дефицита кислорода в тканях стала развиваться анаэробная инфекция, проще говоря, гангрена. Анаэробы присутствуют в тканях всегда, в норме подавляются кислородом крови, но когда давления недостаточно, они активно размножаются. Далее некроз пошёл по ногам к животу, вот-вот должны были начаться невыносимые страдания и мы уже умоляли Бога поскорее упокоить нашу мать, которая, не видя главной опасности, всё ещё рассчитывала встать.
…Ерментауское кладбище красиво расположено на высоком плато километрах в семи к востоку от города. Это место выбрала в далёком тысяча девятьсот пятьдесят каком-то году женщина, бывшая первым председателем горсовета. Легенда гласит, что она несколько дней обходила окрестности в поисках наилучшего места, пока не задохнулась от красоты, оказавшись на этом плато. Ерментау вообще одно из самых красивых мест в мире, горная страна среди бескрайних степей. Сопки голубые, между ними чистые ручьи, по берегам которых тянутся берёзовые колки, а в низменных местах встречаются реликтовые леса чёрной ольхи могучего древнего подвида, которого больше нигде в мире нет. Это крепкие стройные деревья, с чёрными стволами, вырастающие из больших мшистых кочек. Под этими богатырскими стволами никогда не бывает травы, только тёмный, отливающий загадочной синевой реликтовый мох, на который сквозь густые кроны не проникает луч солнца. Попадая в реликтовый лес, ощущаешь себя в сказке, где живут лешие, бабы-яги прячут красавиц, добры молодцы добывают личное счастье, а заодно и всеобщее, убивая нечисть. Именно в таком порядке, а не наоборот, как мой отец, считавший, что личным надо пренебречь ради будущего всеобщего счастья. Почему коммунисты взялись делать сказку былью, не почитав  сказки? Вот где настоящий манифест счастья! Никакой герой за идею со злыми силами не борется, он конкретного человека, которого любит, спасает, за своё личное счастье борется и через это и ради этого спасает общество. А кто с абстрактным злом за голую идею борется, тот по обратную сторону добра оказывается, того не замечая. И других, кто от него зависим, туда же заводит, хотя бы невольно. Я своего отца за всю жизнь ни разу добром не вспомнил, вот куда он меня завёл, в какое скотство. Памятник мраморный с крестом заказал заочно, его установили без меня вместо красной железной пирамидки с отломанной звёздочкой, а моей ноги на его могиле не было и не будет. Отдал долг по Канту, не желая того, а просто потому что так должно быть. Добро в чистом виде, будь оно неладно. Вдвойне добро, потому что мне денег было жаль. Когда тёте Варе ещё более дорогой памятник ставил, – нисколько не было жалко денег. Получается, только по отношению к отцу я и проявил добро, как учит философия. Учите философию: скорее нелюдью станете, легче будет. Не случайно самый разнузданный тип убийц, это убийца-философ.
…Сейчас они небольшие, ольховые леса, любой можно обойти за полчаса, но ботаники всего мира удивляются, как они дожили до наших дней именно здесь в таком неподходящем для них слишком сухом климате, в мире везде они вымерли миллионы лет назад. Современники японских гингко, под которыми спасались Гио и Хотокэ, они росли на Земле, когда даже трав и цветов не было, только мхи и лишайники. Ерментау является заповедником,  благодаря реликтовым лесам.
Во многом это место было началом всего.  Ерментау, в переводе «Горы Ермена» - алтарь самого древнего бога древних германских племён Ермена-Гермена, - которые – германские народы - из этих мест в Европу попали через персидскую империю. Причиной стала конская похоть. В 7 веке до нашей эры персидский трон захватил маг-самозванец, которого убили представители нескольких знатных семей. Встал вопрос: кому быть царём? Договорились: чей конь раньше заржёт поутру, тому и быть. Дарий подговорил конюха дать его коню на заре понюхать тряпку, вымоченную выделениями кобылицы. Дарий стал царём, но правда всплыла наружу. Что лучше всего укрепляет трон? Победоносная война. Тут как раз подвернулись хитрые греки, которые показали Дарию подносы, кувшины и другие немыслимо украшенные золотые изделия, которых, как греки уверяли, у скифов в каждой палатке столько, что не увезти. А крепостей у них нет и регулярного войска тоже. Золото, можно сказать, валяется в степи. Так греки столкнули двух своих извечных врагов. Дарий собрал огромное войско, Геродот уверяет, что семьсот тысяч человек. Основу его составили не столько персы, сколько кочевники с отдалённых рубежей, вступавшие племенными отрядами в персидскую армию ради добычи, а Дарий брал их охотно, потому что персов побаивался вооружать ввиду своей сомнительной легитимности, на варваров опирался. Греки построили понтонный мост через Дунай, и Дарий вступил в причерноморские степи. А скифы не положили своё золото к ногам великого завоевателя, они применили тактику выжженной земли, уходя всё дальше и дальше. Два месяца войска бродили по выжженной степи, пили отравленную воду. Кочевники-наймиты на такую войну не рассчитывали, они рассчитывали быстро пограбить и уйти обратно, поэтому они начали целыми племенами исчезать из войска Дария, чтобы не погибнуть. Путь домой в туранские степи через персидскую империю им был заказан, как дезертирам. Они пошли вверх по Дунаю, а потом перешли на Рейн. Так в Европе появились саксы (бывшие саки), бавары (бывшие авары), белги (бывшие балхи), юты (бывшие утии), туринги (бывшие турины, т.е. жители Турана), англы (бывшие канглы). Последние как раз из наших мест, именно здесь древние канглы и жили. Первая германская культура в Европе – ясторфская - отражает именно такую действительность. Там дикое смешение, даже жилища в одном поселении были разные. Почему? Потому что дом строит мужчина, а прорабом выступает женщина, которая всегда лучше знает, где будет удобней ей и её детям. Молодые воины захватывали или выменивали женщин из разных племён славян и кельтов, которые населяли тогда Европу, поэтому дома разные и утварь в них тоже. Научный миф, будто германцы происходят с севера Европы появился сравнительно недавно, в 19в., когда образовалась Германская империя. До этого немецкие историки писали, что все германские боги имеют восточное происхождение и что это имена туранских героев, включая Ермена, например. Ни одного источника нет письменного или археологического, подтверждающего европейскую прародину германцев, но ты попробуй, поспорь с этим в наши дни. В «Старшую Эдду» ткнут, обрывками собранную по архивам. Ты скажешь:
-Ну это же по большей части переложения рубаи Хайяма. Вот смотрите по тексту… И по датам сходится. «Старшая Эдда» двенадцатым веком датируется, уже после первых крестовых походов, а Хайям - это десятый век. В «Эдде» основной раздел называется «Речи Высокого», а Хайяма на Востоке называли «Высоким»…
Слушать не станут. Улыбочки язвительные состроят, и всё. Юмор применят бессовестные партнёры наши. А под шумок древние славянские поселения по всему европейскому северу вскрывают и уничтожают.  Профессиональные брехуны и подтасовщики.
Гермен – бог и дал название и германцам и Ерментау. Глядя на Слу-тобе с её идеальными пирамидальными гранями я иногда думаю, что это и есть мифическая арийская гора Меру, его обиталище.
…В 18-м веке, когда на казахов обрушились джунгары, из Ерментауских гор вышел герой, спасший народ от уничтожения, - батыр Богембай. Его родовая ставка была в пяти километрах от нашего кладбища на озере Коржункуль, в котором мы купались. Когда кочевники нападают на лесных обитателей, они идут за данью. Поэтому монголы не устраивали русским геноцид. Когда кочевники нападают на степняков, они идут за пастбищами и устраивают геноцид. Казахов начали методично истреблять род за родом, в степи не скроешься. Убив мужчин, джунгары первым делом сажали на пики детей, матери сходили с ума и тысячами бродили по степи, оглашая её воплями. Их никто не трогал, потому что по Яссе Чингис-хана безумных убивать нельзя. Не сумев организовать сопротивление, казахская «белая кость», торе, начали переходить на сторону завоевателей, даже стали одеваться, как они, высокие чёрные шапки носить вместо лисьих малахаев. К 1727 году сложилась такая ситуация, что о сохранении казахского этноса уже не шло и речи. Торе сближались с захватчиками, бросив свой народ. Они по крови являлись чингизидами, то есть были родичами завоевателей-джунгар. Тогда и выступил батыр Богембай, умудрённый опытом человек, сорокалетний. Будучи сам простолюдином, потомственным казахом, он собрал вокруг себя простых ребят, отчаянных, смелых, честных, готовых умереть за Родину. Для начала они выиграли на партизанском уровне несколько небольших сражений. Потом, нагнав в степи одного из трёх казахских ханов, самого слабого, Абулхаира, взяли его «под охрану» и Богембай вынудил его отправить посольство в Россию. Это посольство во главе с бием Койбагаром он лично сопроводил до границы. Анна Иоанновна прислала в степь своего посла Тевкелёва, которого предатели-торе несколько раз пытались убить, равно как и Абулхаира. Защиту им обеспечил Богембай. Тевкелёв в своих записках его своим спасителем называет. Вот так Казахстан был присоединён к России, благодаря чему казахи владеют сейчас одной из самых обширных и богатых стран, а от джунгар осталось одно название. Умер Богембай в возрасте девяносто лет здесь же, в Ерментау. Тогдашний хан Аблай находился в Тобольске у воеводы, которому был подчинён. Он приказал не хоронить великого человека, пока не прибудет лично, поэтому тело Богембая было посолено на помосте и это место рядом с Ерментау так и называется: «Богембай».
В третий раз наш город выступил на арене мировой истории уже на моей памяти. Вилли Брандт, немецкий канцлер, ставший инициатором разрядки напряжённости между СССР и Западом, взамен на уступки со стороны Запада выторговал восстановление Республики немцев. Надо сказать, что после ликвидации Республики немцев Поволжья, все они были сосланы в Ерментау. В городе жили, в основном, русские, включая украинцев, а сёла были или немецкие или казахские. В той школе, где я учился последние три года, немцев было больше всех. Кстати, особых успехов не показывали, даже по немецкому языку. У них был другой язык, старонемецкий, в нём было очень много звуков с вибрацией малого язычка. Довольно грубый язык, удивительно похожий по звучанию на казахский, в котором тоже почти каждый гласный звук начинается с вибрации нёбной занавески. Отсюда, между прочим, древнее произношение «К-англы», которые в Европе стали «англами». Естественно, что немецкую автономию решили учредить в Ерментау. Была такая тайная договорённость между Брежневым и Брандтом. Когда сверху пошла подспудная пока информация, по улицам стали ходить немцы из разных городов СССР, предлагая за дома двойную цену. Это был самый первый звоночек. Потом объявили о закрытии казахской средней школы и об открытии на её базе немецкой. А потом состоялся митинг, на который в назначенный кем-то день съехались комсомольские активисты со всего Казахстана. Протестный, представьте себе, митинг, в разгар развитого социализма! «Не дадим!» - орала комсомольская братва, некоторые базлали даже не по бумажкам. «Наши отцы и деды погибли в войне с Германией»…». И т.д. и т.п. Мы обалдели все, ерментауские. Большинству эта идея нравилась. Но не состоялась республика. Брандта сняли, нашёлся повод: будто бы в его окружении выявился советский шпион. А мне кажется, за то его сняли, что он главное, что наобещал своим, - восстановление Республики немцев в СССР - продавить не смог. Не знаю, кто организовал тот митинг, сам Брежнев, или Андропов против Брежнева, но само собой такое не случается. Так что Ерёма наша вновь страницу мировой истории перевернула. А что? Будь у нас в запасе немецкая республика, политические карты по-другому сложились бы, и воссоединение Германии, и отделение Казахстана… Синергетика.
…Попав на плато, ниже которого благоухал ленточный бор с ольхой и цветущей черёмухой и открывался божественный вид на Слу-тобе, «Прекрасную гору» с идеально ровными, как у пирамиды, гранями, председатель горсовета сказала:
- У нас в городе все молоды, к счастью, ещё никто не умер. В таком прекрасном месте надо жить вечно. Но если бы я умерла, я хотела бы лечь здесь, в этом прекрасном месте, где такая Природа, что хочется с ней слиться!
Спустя три дня её хоронили. Ночью тихо умерла, вернувшись в город! Первой легла на плато, которое выбрала под кладбище. Не верите? Моя мама была с ней прекрасно знакома, с этой молодой красивой женщиной, которой прочили блестящую карьеру.
Ошибка западной цивилизации в том, что она загнала сакральность в храмы. Когда сама Природа является богом, в храме не запрёшь. А Бога, помещённого в храм, можно, захлопотавшись, забыть, как добрые господа Раневские забыли Фирса. И греха-то в этом нет, потому что без умысла. Вот кто её услышал, ту женщину? Но ведь услышал, несмотря, что она атеистка была, видать, и на таких есть у Природы Большие Уши. Главное: они желания только и воспринимают. Иной человек, когда что-то происходит, думает, что он этого не хотел. Ан нет, был тайный происк твой и тебя услышали.
Об этом я думал, пока чертовски злющий поп из церкви, где раньше был детский садик, в который мы с сёстрами ходили, а мама работала няней, чтоб быть при детях, вёл чин отпевания. Священника, похожего на обиженного Фирса с запертой душой,  раздражала публика, среди которой он видел мало людей, регулярно посещавших церковь. Потом мне объяснили, что это обычное состояние главы местного прихода, хронически не выполняющего финансовый план, поэтому поп постоянно сбивается со служб на далеко не канонические упрёки, после которых людей тянет не в церковь, а мимо, как двоешников мимо школы, и план ещё больше трещит. Возможно, истерически-нервозный поп раздражал меня больше других, потому что я в очередной раз бросил курить и переживал состояние неясного томления, похожего на начальную влюблённость. Возможно, это было написано на моём лице, потому что поп, прервав службу, вдруг заявил:
- А вас я вообще в церкви не видел!
- Вам заплатили, отче. - Я хотел, чтобы он продолжил ритуал над покойницей.
Но священнослужитель вдруг полез в диспут, наталкивая на подозрения, что он был не совсем трезв.
- От Бога откупиться решили?! Не выйдет!
Как не хотелось мне сказать «а почему нет, если есть продавцы», но я нашёл в себе силы промолчать, потому что в гробу лежала моя мать, а не поповская.
В толпе, собравшейся проводить маму в последний путь, я не увидел ни одного бывшего одноклассника: все либо спились во времена перемен и уже лежат в земле, либо разъехались, первых больше, даже среди девочек. Впрочем, одно лицо мелькнуло. Не просто знакомое, - знаковое.
…Свою первую любовь я опишу такой, какой запечатлел на фотоаппарат Сашки Сердюкова на первомайской демонстрации в седьмом классе. У Сашки была «Смена», мы с ним занимались фотографией, которая в старые времена была непростым и потому увлекательным занятием. Экспозиции, растворы, красные фонари, ночные бдения, сопряжённые с переживаниями, «что получилось», каждый удачный снимок – целое событие. Вокруг этого складывалась дружба, никакое селфи не заменит подобное общение. И вот мы с Сашкой подкрадывались незаметно к одноклассникам, окликали и делали снимки захваченных врасплох, рассерженных, смеющихся, гримасничающих, плюющихся в нашу сторону, шутливо замахивающихся  друзей.
Надя Таманова в болоньевом лёгком, развевающемся плаще получилась интереснее всех, похожая на птицу, которая летела и вдруг увидела прямо перед собой стекло и столкновения уже не избежать, а в стекле смерть, а за стеклом фотограф. Вот глаза получились!... Луч. Блеск. Тьма. Шедевр и кошмар одновременно. Ночью, когда делали фотки в кладовке у Сердюковых, фотограф, то есть я, удивился больше модели, - тому, как она хороша, - далеко не красавица. Смуглая, но при этом курносенькая и даже слегка конопатая, с большими чёрными глазами. Симпатичная шимпанзюшка, и только. Смуглянки такими редко бывают, обычно без конопушек обходятся и с носами у них всё в порядке. А тут смуглая, курносая, да ещё с конопушками и при этом неотразима. Загадка. Дальше в древний лес, куда меня в ту ночь надолго повело, - больше загадок. Надя отличалась от подруг тем, что никогда не хихикала по-девчоночьи, либо не понимая мальчишек, либо прикидываясь непонимающей. Она никогда не говорила громко. Никогда не перебивала. Наконец, у неё была милая привычка внимательно, терпеливо слушать, склонив голову набок, а это дорогого стоит. Она честно старалась понять непонятное. Обычно девушки от непонятного отмахиваются, у них не та природа, они прямей и проще сделаны, у них нет того хромосомного вывиха, что у мужчин, геном которых эксцентричен, одна хромосома с большим недокладом генов, поэтому нас и шатает в неведомое, как эксцентричных китайских болванчиков. Мужики могут друг друга понять, но это будет разговор эксцентриков, каждый со своей придурью и каждый хочет, чтоб услышали его. Поэтому просто здорово, когда тебя может хотя бы попытаться услышать интеллектуально прямо стоящий человек, то есть женщина, у которой две хромосомы, как две ноги, по длине одинаковы. А наши хромосомы, они от слова «хромота». От неё и философия проистекает. Женщина по жизни идёт, не думая, потому что знает. У неё программа чётко прописана. Мужик не знает, потому и думает. Когда одна нога короче другой, поневоле будешь приседать на дороге и размышлять, что с тобой не так. Вот это и есть философия, мужская наука. Или прислониться попробуешь, а стеночка окажется летящим по пустой Вселенной порожняком. Причём, всегда.
…Лет пять назад я провел следующий эксперимент. Попросил знакомого технического гения сконструировать прямо в ящике моего рабочего стола в деревне инкубатор на десять яиц. Надо признаться, у меня есть привычка в ходе работы над текстами проговаривать отдельные места. Я также люблю иногда подискутировать вслух с теми, кого критикую. Кроме того, переворачивая куриные яйца два раза в день, я беседовал с ними. Мне легко давались ласковые грудные интонации, потому что я в самом деле испытывал нежность к ещё не рожденным цыплятам. Я часто разговариваю не только с животными, но даже с растениями и, между прочим, ощущаю отдачу. Когда цыплята родились, общение стало еще трогательней. Я не упускал возможности поговорить со своими цыпами, которые садились мне на плечи, на голову… Осенью я уехал в город, раздав своих разномастных кур соседям в деревне. Они брали их с благодарностью, с клятвенным обещанием «держать на яйца», я заставлял божиться, по-другому не отдавал,  и очень скоро поубивали всех, – молодых несушек.
- Это была не курица! – сказала в оправдание новая хозяйка одной из них, чёрной умницы, работавшая медсестрой в сельской больнице.  Кстати, давно замечено, и я это подтверждаю, что куры чёрной масти, независимо от породы, отличаются от прочих более высоким «интеллектом». Странно, но «эффект блондинки» проявляется даже у кур. Не стану претендовать на приоритет, возможно, первым это заметил Поплавский, автор сказки «Чёрная курица», хотя прямо не выразил. Но курица-то, которая мудрый советник, чёрная.
Селянам показалось, что куры, которые я им раздал, понимают человеческий язык. Когда двое людей беседовали, чёрная курица пыталась пристроиться третьей. Она слушала, склонив головку набок, внимательно переводя взгляд с человека на человека. Другие куры постоянно были заняты одним: поиском корма, а она пристраивалась у окна, слушая, о чем говорят в доме, заглядывала, отражаясь в стекле. Можно было подумать, что в ней заработал инстинкт языка. Причем, человеческого. Я уверен в том, что преобладающее значение в этом странном эффекте сыграло именно дородовое общение, потому что с живыми питомцами хозяева общаются часто, но ничего подобного не наблюдают. У цыплят, как у детей, мозг бывает сформирован еще до рождения, разница только в сроках. Не знаю, кто общался с Надей до её рождения, но она была похожа на ту чёрную курицу, предпочитавшую глагол «послушать» глаголу «поесть».
…После майских праздников я попросил у неё (у девушки, не курицы) почитать книгу Лескова, которого с тех пор считаю величайшим русским писателем, стоящим в одном ряду с Пушкиным, Лермонтовым, Толстым, Достоевским, Чеховым (Тургенев и прочие бунины на несколько порядков ниже), а взамен дал «Вёртера» Гёте. И пошла движуха в двух направлениях. К счастью нам никто не навязывал списков литературы, хотя её мать была учительницей. Наши умные учителя вообще не спрашивали с нас отчётов по прочтению летних рекомендательных списков, никто не требовал читать Бориса Полевого и не читать Стендаля. Заплыв во взрослый книжный Океан, мы с Надей сбили катамаран и курсовали по наитию, пока нас не разлучили, расформировав класс, но в десятом классе, когда я давно уже учился в другой школе, всё неожиданно возродилось прямо с того места, где оборвалось в восьмом: с «Красного и чёрного».
 Восприятие было на редкость различным. Меня увлекала интрига. Любовь я воспринимал, как Бога из машины или рояль в кустах, или «Сезам, откройся!». Матильда не любила Жюльена и он скучал в библиотеке, меняя двадцать приобретённых на деньги маркиза де ля Моль сорочек. Вдруг она полюбила, - как, почему, за что, меня не интересовало… Признаться, только сейчас задумался о её мотивах и не нахожу ответа. С госпожой де Реналь ясно, там автор нормально всё отмотивировал. Стареющая женщина, скучный муж, безнадёга в смысле чего-то интересного в жизни, но с Матильдой то ли недоработка авторская, мог бы Сореля слегка обгероичить, то ли так и надо: мол, любовь мотивов не ищет. Бог с ними. Как только маркиза полюбила Жюльена, он сразу смог поставить ногу на ступень выше, вот это меня занимало, равно как и его, ибо я сомневаюсь, что он любил Матильду, иначе не стал бы стрелять в госпожу де Реналь. Короче, любовные сцены я по диагонали читал, отслеживая интригу. Надю, наоборот, захлестнул мир чувств. Кульминационный эпизод, который я почти пропустил, - когда Матильда едет в карете, держа на коленях отрубленную голову любимого, - Надя скульптурно высветила красками своей уже полудетской фантазии, а я иронизировал, надсмехался над Матильдой и над ней до тех пор, пока… Пока не представил себе, что это моя голова, а в карете сидит Надя. Мы бродили под мелким - не дождём - мороком по городскому парку, украшением которого была аллея карагачей с их ажурными листочками и бредили наяву страданием, каретой, отрубленной головой и белым платьем, забрызганным кровью. Я не люблю жанр повести о первой любви. Слишком они похожи, все эти вешние воды, и слишком чисты, а это ложь. Весенние воды всегда мутные, просто эти ностальгические истории сочиняют старики, глядя в осенние, чистые воды своего бытия, продизенфицированные холодом, где чистоты хоть отбавляй, а жизни нет, даже ряска на дно провалилась. Не стану добавлять охов, вздохов, слёз, сучений ногами в томительной бессоннице. Я мучился несоответствием своего облика романтичности своих чуйвст-с, временами переходил на несвойственную мне походку, то решительно размахивал руками, то, наоборот, прижимал их к телу, как белый офицер в психической атаке. Жесты стали несоразмерными, я с ужасом понимал, что стал похож не на Жюльена, а на пародию на самого себя, обижал Надю беспричинной враждебностью и даже отказами от совместных прогулок, тут-то в наши отношения и втёрся бывший одноклассник из старой школы, Игорь Пучков, за которого она потом вышла замуж, когда я уехал поступать в Свердловск в один из лучших университетов, а она благоразумно отказалась от этого безнадёжного по общему мнению проекта и поступила в ближайший захудалый пединститут. Самое яркое впечатление: однажды наши с ней руки встретились на стволе карагача и меня так дёрнуло, что я решил, что это столб, на который пробило электричество и потом смеялся над собой.
Я не люблю повесть о своей первой любви, мне есть за что упрекать себя в этой повести. Но я благодарен ей, потому что она раскрыла мне глаза на моё несовершенство. А это стимул. Я не Сорель, я наоборотный. Он возвышался над своей жалкой судьбой, когда его любили. Я преодолевал свою жалкость, когда меня отвергали. Я даже начал сам это вероломно устраивать: чтоб меня бросили, отвергли. Моей любовной страстью стала страсть к разлуке (о, Нэлли, ты поняла это слишком поздно, а поняв, опередила).
После того, как маму погребли, люди разбрелись по кладбищу, пользуясь случаем навестить своих. Большинство принадлежали уже к третьему поколению горожан, своих могил имели в достатке. Возможно, мама была последней из первого поколения жителей юного города в степи, из тех, кто лично знал председательшу первого горсовета.
Обойдя стороной могилу отца, я направился к Большому Кресту, которого ещё не видел, - такую достопримечательность, что люди издалёка ездят полюбопытствовать. Когда я учился в десятом классе, Старик целый год варил из блестящих труб остов, но конечный результат я не видел. А он поразителен.  Мама рассказывала мне о нём ещё в Калуге в девяностых, когда мы с ней целый год только и делали, что общались с глазу на глаз на моей  даче на Оке. Её, почти ослепшую, привез из Казахстана мой старший брат Володя, ей делали серию глазных операций в течение года. Старика, рассказывала мать, хоронили в тихий весенний день. Устанавливая семиметровый ажурный крест, люди ничего не подозревали, а когда они, как водится, разбрелись по кладбищу разложить гостинцы своим, подул ветер и тут раздался громкий заунывный, с мелодическими переходами, звук. Сперва никто ничего не понял, а когда поняли, что это и откуда, многие смутились. Никто не знал, что это был за человек, которого обществом погребли по завещанию на его отложенные загодя деньги, а дом отошёл государству. Видимо, родных у него не было совсем. Более того: у этого отшельника не было даже знакомых.
Мелодия креста была фугой, что неудивительно, ведь это был по сути дела семитрубный орган, этот православный крест, восьмиконечник. И надо ж было так умело отверстий насверлить, что Бах, да и только. Тема зависела от направления ветра, а спады и подъёмы от силы. В секунды, когда наступал резонанс, крест дрожал и рыдал, это было талантливо и страшно. Многим те фуги рвали души на части, поэтому почти сразу раздались требования убрать крест, но другие люди были категорически против. Кончилось тем, что самые крупные отверстия забили, чем сбавили громкость и тембр, но мелодичность при этом повысилась, видимо, Старик и подобный исход предусмотрел.
У оградки стояла невысокая женщина в светлом плаще и чёрном платочке, и ещё один такой же платочек был на шее, повязанный большим бантикоподобным узлом, как любят учительницы. Она почти не изменилась, моя симпанзюшка, только поседела. Лицо стало даже симпатичней, видимо, прожила жизнь добросовестной учительницы, искренне радующейся чужим успехам, переживающей чужие неудачи, как свои. Плащ был похож на тот, первомайский, только, конечно, это был не болоньевый плащ. Такая дребедень таким дефицитом была в дни нашей молодости! Мои сёстры плакали, что у всех почти девчат есть болонья, а у них нет. Люба, уже будучи студенткой, однажды в слезах убежала из кинотеатра, потому что подруга сказала ей:
- Стыдно рядом с тобой сидеть, на всех болонья, а ты в кофте самовязанной!
Если вдуматься, все вместе взятые болоньевые плащи не стоили одной той кофточки. За джинсой тоже гонялись, но она и сейчас в ходу, хотя бы как рабочая одежда, а болонью повыбрасывали, как только мода прошла. Года два всего и была, на третий год сторублёвый плащ не стоил целлофанового пакета для овощей.
Надя произнесла задумчиво:
- Представляешь, никто не знает, что их связывало.
- Кого?
- Старика и Печницу.
И тут я увидел! У Старика была другая фамилия, но похоронен он был в одной оградке со Старостиной.
- Он завещал похоронить себя рядом с самым дорогим человеком, - продолжала Надя, - Старожилы стали вспоминать, как они здесь появились после войны, кто за кем приехал, что он ей простить не мог? Никто ничего не вспомнил. Никто ничего не знает про них.
- Ты думаешь, он простить не смог?
- Думаю. Уж очень это по-мужски. А она ему по-женски… Терпела, терпела, а потом попыталась отомстить, да не смогла.
- Смогла, - сказал я, - тем, что пропала.
- Слишком поздно пропала.
- Да, если хочешь пропасть, то лучше делать это в понедельник с утра. Тогда люди хотя бы пожалеют. Она бродила по Пигаль и всё такое прочее.
Подошла Люба с цветами.
- Пойдём, брат, - сказала она, -  Отца навестим, цветочки положим.
- Не пойду, - сказал я.
- Ты даже памятник не видел. Сам заказал – и не видел. Ты что, забыл?
Ага, забыл. Я на тот памятник восемьсот полновесных советских рублей выслал лет двадцать назад, почти всё, что в кочегарке за зиму заработал. В две смены уголёк кидал. Кидать – это ещё ладно, это отдых, вот подрезку делать в пятиметровой топке, - это дело адово. Потом шатает и воды не обопьёшься. А за смену трижды подрезать приходилось каждую из двух моих топок. Забыл. Те топки я буду помнить до конца своих дней, как мать вороток помнила. Незабываемый контакт. Денег тех жалко было на памятник отцу до того, что не знаю, не превратился ли мрамор в уголь для него на том свете. Ставил, чтобы мать из-за вечно сломанной звёздочки не плакала.
- Люба, - сказал я, - ты уверена, что он знал, как тебя зовут? Как зовут первого секретаря компартии Казахстана, он чётко знал. Там язык сломаешь: Дин – Му - Ха – Мед  Ах – Ме – До – Вич. А ко мне обращался: «Эй!... Иди сюда!». После «Эй» запинался, видимо, имя вспомнить не мог.
- Брат…, - молвила Люба.
- Подожди, - сказал я Наде, которая, не желая быть свидетелем спора, решила отойти, - Иди, Люба, к отцу, мне там нечего делать.
- Помнишь наш последний разговор? – спросил я Надю, когда сестра отошла, - Почему ты со мной не поехала в Свердловск? Почему Игоря предпочла?
- Я не предпочитала, - ответила она, - Просто ты не стал за меня бороться.
- Я эскапист, - сказал я, - когда говорят, ухожу.
- Иногда надо оставаться именно потому, что говорят.
- Наверно, больше не увидимся, - сказал я.
- Подари мне свою книгу.
- Какую? У меня их четырнадцать.
- Какую-нибудь. Всё равно.
- Я не взял с собой. Если только у сестры есть второй экземпляр.
… У Любы дома нашёлся второй, ненадписанный экземпляр одной из книг, она его вынесла для Нади со словами:
- Нет, такое дарить женщине нельзя!
- Господи! – воскликнула Надя, - Это именно то, что надо! Это про меня. По-моему, мы даже похожи.
На обложке скромно красовалась грустная шимпанзе. Ручка, как всегда, зависла. Никогда не знаю, что писать в подобных случаях. Надписал: «Однокласснице Наде». Книга называлась «Прощай, обезьяна!».
В ночь перед моим отъездом мы разговаривали с Любой в последний раз. Последний, потому что она имела неосторожность сказать на кладбище, когда мы, бросив свои горсти, смотрели, как зарывают гроб:
- Ну, вот… Скоро и мы начнём рождаться обратно.
Нельзя на нашем кладбище такое говорить.

Вороток

На Украине запретили коммунизм. Это всё равно, что запретить кусок человеческой природы. В каждом должен быть «человек  для себя» и «человек для других», «всечеловек». Этот последний и есть коммунист, само слово происходит от «коммуна» - «община». Целью правильного воспитания является не допустить в общество «человека только для себя». Другой вариант – «человек для других», - это тоже, конечно, перекос. Таким человеком, например, был Иешуа, сын Марии и Иосифа. Не случайно у него даже семьи не было, вообще ничего не было к 33-м годам. Просто ходячий отрицательный пример, подтверждающий либеральные заповеди типа: «если ты умный – то почему бедный?».  Или: «в двадцать лет ума нет – и не будет», «в тридцать лет жены нет – и не будет», «в сорок лет денег нет – и не будет», - и ты лузер, Христос.  До сорока Он, правда, не дожил (еще одно подтверждение лузерства), но сдаётся мне, если б дожил, денег бы не нажил, дурачок этакий… И этот отрицательный пример является идеалом для доброй половины человечества! А для многих таким идеалом является другой лузер, - Сиддхартха, променявший царство на жизнь побродяжки.
В христианском идеале нет ничего, чего не было бы в коммунистическом. И наоборот. Коммунистический человек может быть благодатным, а эгоистический всегда будет безблагодатным. Поэтому прав Фазиль Искандер, сказавший: «кто совершенно отрицает коммунизм, - тот подлец…». Слышишь, Порошенко, умник этакий, с потомственно умными генами? Еще папа сидел за воровство.
Афоризм Искандера имеет продолжение: «…кто признаёт коммунизм настолько, что начинает проводить его в жизнь, - тот чудовище».
Таким чудовищем был мой отец.
Тяжёлое у меня отношение к коммунизму, лично мне он обошёлся дорого. Отец родил шестерых детей, потому что моя мать, как православный человек, никогда не пошла бы на убийство ребенка. Гинекологов, призванных бороться с зарождением новой жизни, тогда не существовало, во всяком случае, в наших степных краях. Тогда данная медспециальность вообще-то именовалась «акушер-гинеколог»,  ныне первую половину редуцировали, а главной целью гинекологии считается не содействие родам, а воспрепятствование. Яркое, потому что простое, подтверждение диалектики: всё прекрасное оборачивается, как чудовищное. Я появился на свет, потому что такая деятельность гинекологов была запрещена строжайшим сталинским законом, который ещё и при Хрущёве действовал, поэтому второй мой земной отец, это, конечно, товарищ Сталин.  Биологические родители, как поженились, так и начали рожать, понимая брак вполне однозначно и первобытно. Квартиру государство дало хорошую, но не потому, что мой отец был начальником. В СССР было немыслимо, чтобы многодетная семья не имела жилья. Жильё давали даже пьяницам. В нашем доме в такой же точно трёхкомнатной квартире жила такая семья, Рыловы. Оба пили, пятеро детей часто голодали. Их подкармливала моя мать. Пирожки она всегда пекла на две семьи. Рыловы любили детей и водку. Если им в руки попадали деньги, они накупали водки и вкусной еды, и наблюдалась картина с маслом и колбасой: Рыловы пили и плакали, а дети смеялись и закусывали. Деньги попадали, потому что оба работали. В обществе развитого социализма не существовало стопроцентных пьяниц. Пьющий человек или работал, или содержался в лечебно-трудовом профилактории, после которого обязательно устраивался на работу, причем, без проблем: участковый обязан был обеспечить, и у человека вновь появлялся шанс. По современным меркам Рыловы даже не алкаши, так, процентов на пятьдесят. Во всяком случае, по помойкам не шарились.
Директор военного автозавода Руденко жил в нашем доме в двухкомнатной квартире, потому что в семье было двое детей, - и был доволен. Странно, но никто не считал этот чисто коммунистический расклад несправедливым, даже взыскательная супруга директора, с которой по-соседски общалась мать, хотя за глаза называла «куркулькой».
В нашей большой квартире было пусто. Железные койки, сделанные отцом три стола типа «козлик», несколько табуреток, пара дорожек, сшитых матерью из разноцветных тряпичных полосок. Кстати сказать, очень симпатичные, уютные, - жаль, что сейчас не продают эти предметы женского рукоделия. Они реально красивее и экологичнее современных бельгийско-китайских половых покрытий из синтетики. Жаль, что не сохранилось ни одной такой дорожки, я дорожил бы ею, как самым ценным предметом интерьера. На стенах вместо ковров и картин висели советские плакаты. Вся красота заключалась в них, да ещё в ежегодной побелке и патологической чистоте. Например, кухонный стол мать еженедельно не просто мыла, выгребая посуду, которая стояла в столе горками, но обдавала ядренным кипятком и немилосердно скребла ножом. Болели мы редко. Лично я до двадцати двух лет не принял ни одной таблетки. Простуды мать отпаивала травами.
У отца была машина с водителем, который, дядя Володя Белошевский, переступая порог, сходу начинал причитать, если отца не было дома (отец часто посылал его за обедом, потому что на работе дневал-ночевал):
- Боже мой, как бедно вы живете! Да если бы у меня была такая голова, как у Василия Васильевича, разве бы я так жил?!...
Он и без такой головы жил в разы лучше своего босса, ибо не принадлежал к правящей партии. Его сын не ходил в школу в протертых штанах от старшего брата. Сашка Жуков, заика и двоечник, однажды зловредно их порвал. Нарочно: взял и сделал дырку пальцем и стал смеяться. В отместку я посмеялся над ним на уроке. Отца вызвали в школу. Интересно, сейчас по подобному поводу вызывают? А тогда ставили целью не просто выучить успешного человека, но и воспитать хорошего. Придя, отец сказал:
- Что, очень умным стал?!...
И так посмотрел, что я больше никогда не смеялся над двоечниками. Повзрослев и вспоминая ту сцену, я страдал. Не от стыда, представьте себе, как надо бы написать правильному человеку. Мол, как не стыдно было посмеяться над заикой!... Ай-ай-ай!... Моя взрослая прекрасная душа уязвлена. Я честно выставил себя маленького на позор и побиение и первый бросаю в него принципиальный взрослый кирпич, красный от стыда. Честно? Врёт писатель про заек. Это честность с подкладкой из лжи. Многие пишут не для того, чтобы сказать правду, а чтобы явить себя окружающим в лучшем виде. Писательство вообще является удобным способом построить между собой и людьми бетонный забор, чтоб не видели твоих комплексов. На самом деле я всю жизнь сожалел, что не бросил тогда отцу:
- Если ты не можешь купить мне штаны, то не имеешь права и внушения делать!
Тогда не сказал, а теперь он уже неживой. Очень рано, в сорок восемь лет,   от профзаболевания умер, от рака легких. Надорвался на стройке коммунизма. Его путь в начальники пролегал не через институт, а через ударный труд, начинавшийся на шахте. Будь он жив, я не уверен, что удержался бы даже сейчас, чтоб не бросить этот упрек. Разумеется, в прошедшем времени.
На той сурьмяной шахте и свел моих отца и мать Кто-то сверху. Из сурьмы делали легирующую добавку для танковой брони, а единственное месторождение находилось как раз в наших местах, рядом с ураном. Потом в этих местах появился знаменитый урановый город Степногорск. А в войну уран интереса не представлял, сквозь него прорубались до сурьмы, прокладывали в штольнях узкоколейки, и шахтеры, подростки и старики, трудились с масляными лампадками на головах на общую победу. Старики рубили кирками породу, подростки впрягались в вагонетки и вывозили до вертикального ствола. На-гора порода поднималась двумя лошадиными силами шести девчонок-трудармеек. До войны огромный вороток крутили две лошади, ходившие по кругу. В войну их нарядили на другую работу: вывозить конечную продукцию с рудника, потому что грузовые полуторки мобилизовали на фронт. Моя шестнадцатилетняя мать была среди трудармеек, которые, упираясь рваными башмаками в грязь и пыль, в жижу и снег, толкали вороток до синих жил. Бурлачили на разрыв. Реально непосильный труд, мать до самой смерти вспоминала о нем с ужасом. Он ей снился всегда, вороток этот! При этом ни она, ни отец не имели даже удостоверений «Труженик тыла», дававших какие-то ветеранские льготы. Считалось, - что это за жертвы на войну, так, мелочи быта.
Кроме руды девчонки спускали и поднимали шахтерские бригады. Однажды Кто-то сверху велел ей спуститься в шахту, передать какое-то распоряжение Кого-то еще более сверху. Она застала шахтеров за обедом. Все грызли пайки хлеба, а один худющий подросток сидел в стороне, отвернувшись.
- Почему ты не обедаешь? – спросила она.
- У меня ничего нет, - ответил он.
Она полезла в карман и отдала ему свои сто пятьдесят граммов, наивно радуясь, что ее вовремя оторвали от обеда. С тех пор она, будучи на два года старше моего будущего отца, начала его опекать, в ней проснулся материнский инстинкт, который после этого никогда не затухал. Думаю, что он, инстинкт этот, сильнее, чем любовь. Семья тогда крепка, когда женщина своему мужу мать. Детей не бросают.    
У Сашки Жукова мать была одиночка, трудилась где-то на станции на невысоких должностях, но у Сашки было все, чем я был обделен: дорогие механические игрушки, хорошая еда «из магазина», добротная собственная одежда, а я все детство проходил в чужой, от братьев или что давала школа. Он сгущенку вволю ел, а я, сверля полку магазина глазами, ел вприглядку! Это говорит о том, что причин для бедности при поздней коммунистической власти не было. Всего двадцать лет прошло после войны, а простые люди жили вполне хорошо. После либеральных реформ в России прошло уже двадцать пять лет, а бедных больше, по объективным причинам в большинстве. При Брежневе объективных причин для бедности не было, были субъективные, двоих таких субъектов я сейчас и описываю.
Отец был начальником энергорайона, кстати, часто общался с сосланным Маленковым, который со своей электростанции поставлял энергию. У энергетиков была льгота: бесплатное пользование электричеством, поэтому у нас дома изначально даже счётчик не установили. Отец купил его за свой счет и строго сказал матери:
- Бесплатно только сто киловатт-часов в месяц! За остальное будем платить, как все. Думаешь, если власть добрая, её можно грабить?...
Не понимаю я его! До сих пор образ отца в моей голове не помещается. Он эту власть ненавидеть должен был! Власть, которая выкогтила его, двенадцатилетнего пацана из дома в Хабаровском крае и вместе с родителями, такими же безвинными, как он, в скотском вагоне отправила в Карлаг. Они не являлись заключёнными, но тот лагерь в дикой степи, где их содержали на тюремной похлёбке только за то, что они были корейцами, иначе, как концентрационным не назовешь. Дед и бабка не выдержали, умерли. Оставшись один, отец так голодал и мёрз, что однажды вышел из барака и пошёл в степь на волчий вой. Несмотря на буран, он нашел волков, лёг среди них на землю и закрыл глаза, но волки его почему-то не тронули.
Невероятно сильная идеология, - коммунизм. Боюсь, не управится Порошенко с ней. Ибо, таких хапуг, как он, на земле не больше, чем людей, которые стяжательство нутром не приемлют. Правда, неизвестно, от кого проистекает больше зла: от хапуг или бескорыстников. Но не хапугам дано победить эту идеологию. Благодаря отцу, у меня стойкий иммунитет на коммунизм,  а когда его начинают запрещать порошенки, мне за него вступиться хочется.
Что такое в те времена сто киловатт-часов на семью из восьми человек? У меня сейчас всё энергосберегающее стоит, и то меньше ста киловатт в месяц на человека не получается. А при тех лампах накаливания? Уроки старались делать при дневном свете. Не надо думать, что поступки отца были демагогией. Никаких корреспондентов, призванных отразить бытовую скромность, в доме не стояло. Карьеристом отец не был. Его выдвигали на должность председателя горсовета, он отказался и предложил монтёра Шакина со своего предприятия. И простой работяга, семь классов образования, стал управлять городом! Кстати, эти Шакины, когда приехали в наш город, жили у нас не меньше года совершенно бесплатно, пока не получили квартиру. У нас частенько кто-то жил. Я вспоминаю не менее пяти таких семей. Фамилии помню: Гудожниковы, Шакины, Белоусовы, Бодаш, Куренёвы… Приехали люди – и некуда, и денег нет. А вот есть семья, которая всем помогает. Когда люди с детьми и чемоданами на пороге, мать не могла отказать. Северный Казахстан после подъема целины стал привлекательным местом массовой миграции, особенно много ехали почему-то из Украины и Нечерноземья. Инфраструктура уже была, народ собрался интересный, в основном, молодежь, к приезжим отношение было самое тёплое, не такое, как в традиционных этнических регионах, где на приезжих долго косились, мол, «не наши». В наших местах местничество отсутствовало, здесь все были «наши». «Ну что делать? – вздыхала мать, - Поживите чуть-чуть…». А чуть-чуть не получалось, на месяцы и годы растягивалось. Пока не получат первые зарплаты, «гостей» надо было еще и кормить. Кто двоюродный, кто троюродный, кто вообще никто, как Шакины, которые отдалились сразу, как только дядя Толя стал градоначальником, кстати сказать, довольно неплохим. При нём весь город покрылся асфальтом, были заведены ровные газоны, которые регулярно постригались, как и кусты-деревья. Мусор вывозился вовремя, и я не помню, чтобы на улицах валялись хотя бы окурки. До того, как город преобразился, чинарики валялись везде. Мы, мальчишки, их подбирали и докуривали. У шакинского асфальта выявились окуркоцидные свойства.
Когда город обрел цивильные мостовые (этот асфальт с шестидесятых годов до сих пор держится местами, никто его не обновлял!), жители сами начали поддерживать чистоту, регулярно выметали дворы и тротуары рядом с домами. Чистота, как и грязь, размножается. Где грязно, там и сорят, где чисто, там и убирают, - вот парадокс человеческой психики, говорящий о том, что у человечества, возможно, есть шанс. Как в еврейском анекдоте, кто пойдет в баню: чистый или грязный? Меня талмудический парадокс не разводит: конечно, чистый.
Сейчас много снимают фильмов о советской эпохе, только ностальгия эта странная, довольно брехливая. Если показывают небольшой город, не Москву или Ленинград, то все ободранное, покосившееся, серо-коричневое. В нашем двадцатитысячном городе Ерментау улицы были ровные, зеленые, чистые, не было ни одного ободранного дома. Любой косметический дефект заделывался буквально на другой день после его появления. Это сейчас дома там так ободраны, причем, все подряд, что это уже иное качество: складывается впечатление, что это дизайн такой. Нерезиденту смотреть на эти пятна любопытно даже. А резидентам, наверно, надоедает. Постмодернистский город  с непроезжими весной и осенью улицами. В семидесятых годах при монтёрской власти в домашних тапочках можно было обойти весь город, не замочив ног. Женщины так и ходили к подругам: в тапочках. Сейчас с трудом тягают ноги в резиновых сапогах.
При этом начальство работало за более чем скромное вознаграждение. Градоначальник получал, как мой отец: сто тридцать рублей в месяц. Учитель на одну ставку получал всего на десять рублей меньше. Недавно я сделал потрясшее меня открытие. Оказывается, в СССР больше всех зарабатывали писатели, художники и ученые! Чиновники и прочее начальство отставали существенно. О писателях-художниках молчу, им бешеные гонорары выплачивались за каждую книгу и фреску. Ученые получали по фиксированным ставкам и там расклад был следующий. Кандидат наук из какого-нибудь провинциального пединститута получал больше председателя райисполкома. Доктор наук получал больше председателя облисполкома, на уровне замминистра. Академик получал больше министра.  Это если не считать гонорары за публикации (за статью можно было съездить на море с семьей, за книгу купить кооперативную квартиру в столице) и премий за изобретения-открытия. Всего получалось столько, что, как мне рассказывают знакомые профессора, ныне получающие на уровне дворников, некуда было девать деньги. Вот на чем зиждилось интеллектуальное превосходство СССР над всем человечеством, вот почему у нас была лучшая школа в мире. Современный эффективный менеджер, управляющий городом, получает столько, сколько все учителя, вместе взятые. Наверно, считает себя выдающимся художником, украсившим город невероятно замысловатым дизайном в новаторском художественном стиле «облуп». Результат потрясающий, впору Гельману поучиться.
Ныне только и слышишь: нельзя чиновникам платить, как врачам и учителям, они от бедности злоупотреблять будут! А от богатства не злоупотребляют? Для жадности человеческой всей золотоносной Сибири мало, справедливо говорил Ломоносов. Почему раньше не злоупотребляли? Объясняю: потому что коммунистами были. Не такими оголтелыми, как мой отец, но всё равно. Эта идеология где-то является родственницей честности.
Вообще я считаю, что СССР развалился не от бедности, а от богатства. Стало много людей, которым было некуда девать деньги, они и развалили. Например, нельзя было купить самолет, посадить в него толпу дорогих проституток и полететь на курорт кутить. Много получавшая интеллигенция первая бузить начала… Плохая власть запрещала жить столь красиво. А красиво жить не запретишь.
Добрую треть своей зряплаты отец оставлял в бухгалтерии. Как коммунист, он не мог пройти мимо нужд коммунистов Кубы, голодающих детей Алжира, конголезцев, боровшихся под руководством Лумумбы за свободу. У нас было несколько фанерных чемоданов облигаций внутренних займов. Мать, действуя в другом направлении, тайком возила детей в Целиноград в церковь крестить. Я даже не могу представить, какой был бы скандал, если б отец узнал об этом. Но в остальном у них было полное согласие: он в дом приносил почти ничего, она и это раздавала. Однажды, когда в доме не было хлеба и денег, мать набрала ведро картошки и пошла к магазину с намерением продать. Возвратилась с голыми руками. Старшая сестра Люба, которая сразу все поняла, сказала с упреком:
- Хоть бы ведро оставила!
- А в чем бы они картошку понесли? – возмутилась мать, - У них ничего нет!
Не знаю, кто ей приблудился по дороге,  благо, ведром картошки отделалась, домой очередных объедал не привела.
Коммунист плюс православная равно житейская катастрофа. Но жизнь, как ни странно, сложилась из неслагаемого. Не думаю, что они поладили бы, если б кто-то из них был либералом. На православие, здесь маме спасибо, у меня тоже приобретенная аллергия. Чем оно, на мой взгляд, отличается от иудаизма, лютеранства или католичества? Очень просто. Допустим, в немецкой семье два сына, один старательный и тароватый, другой полный неудачник, с каким-нибудь пороком в обнимку живет и расстаться не может. Родители этому лузеру помогут раз, два, три, всё не впрок. Тогда они скажут: если ты такое золото, что не можешь жить самостоятельно, то кому ты нужно, такое золото? И сосредоточатся на хорошем, всё ему отдадут. Пусть неудачник плачет. Он отсеется, немецкий род продолжится хорошими генами и умноженным состоянием. Православный подход наоборотный. Зачем поддерживать благополучного? Он и сам не пропадёт. Православные вокруг убогого будут икру метать, еще и хорошего сына станут морально насиловать, чтоб на братца никудышнего работал! Бездонную нужду будет поддерживать православный человек, пока сам не иссякнет! Не приглядываясь: впрок ли идет добро, или мимо пропадает? Вот есть яма без дна, зачем в неё что-то класть? Православный человек отличается тем, что в эту яму не заглядывает, не требует ни результата, ни, тем более, отдачи. Он просто даёт, потому что не может не дать, - и плодит убожество. Традиция естественный отбор делать мешает, - не в этом ли главная наша проблема? Ведь даже домашние куры забивают больных и слабых! Не  надо устраивать куриный раздолбон, но зачем поддаваться безудержной жалости, доведенной до абсурда, зачем до такой самоубийственной степени над природой стебаться? Это ведь тоже означает идти на поводу у своих чувств, а в таком случае даже достоинство становится своего рода пороком, прекрасное оборачивается чудовищным. Россия – страна убогих, но не надо винить в этом только семидесятилетний коммунизм. О, это традиция гораздо более глубокие корни имеет! Моя мать, поддаваясь своим чувствам, к состоятельным людям относилась нелепо-недоброжелательно. Поэтому у нашей семьи разладились отношения со всеми, кто у нас жил, начиная на новом месте с нуля. Они все встали на ноги и начали неплохо жить для себя. «Куркули!» - говорила мать, а куркули для неё просто не существовали. Критическое отношение к благополучным было продолжением безудержной жалости к убогим, продолжением добра за его пределы.
Назойливое воспоминание детства: мать всегда мечтала устроиться проверять счётчики электроэнергии, потому что у контролеров был ненормированный рабочий день. «Энергосбыт» подчинялся моему отцу, но тамошний многолетний начальник, дядя Лёня Куренёв, который, приехав в Ерментау, тоже жил у нас с женой и сыном, ей отказал. Мой отец, который и определил его на эту должность, категорически запретил Куренёву брать на работу мою мать: считал, что это будет злоупотреблением. Свою жену дядя Лёня на эту непыльную работу, которая позволяла женщине полноценно вести домашнее хозяйство, устроил. Он тоже был коммунистом, но идейным, а не практическим. Мама была вынуждена устраиваться ночной няней в интернат (днём со своими детьми, ночью с чужими), уборщицей (работа рано утром и поздно вечером) – и, как ни странно, к моменту выхода на пенсию набрала тридцать лет трудового стажа. Если б не эти деньги, не знаю, как мы жили бы… Да, еще выручал огород. Это была полностью зона нашей, детской ответственности. Мать, в основном, руководила. Немалое подспорье: будучи старшеклассником я скалькулировал… Вышло, что на своих шести сотках мы выращивали овощей и картошки почти на тысячу рублей в год! Не меньше, чем приносил в дом отец! Короче, не голодали. Если б все вокруг так жили, было бы вполне сносно, но оставалось чувство обиды оттого, что другие живут лучше нас. Почти все, далеко не начальники, не таланты, посредственный народ! Было стыдно за обстановку, над которой хихикали приходящие в гости друзья: в их квартиры «на ножках рахитичных вползали гарнитуры», как писал в те годы поэт Вадим Шефнер, у которого, на мой взгляд, было много ярких цитат, но не было стихов. У детей даже мода появилась: приводить домой друзей со двора смотреть обстановку. Все эти серванты со стёклами и зеркалами, массивные шифоньеры красного дерева, из опилок тогда не лепили, даже из берёзы не делали, считалось, что не мебельное дерево, трюмо с виньетками и даже – о безумие! – мягкие кресла, в которых ты терял вес напрочь, ощущая себя погруженным в облако. Было стыдно за поношенное бывшее голубое «выходное» пальто матери, подаренное отцом на свадьбу, а второе в ее жизни пальто подарил я, когда заработал триста пятьдесят рублей в студенческом стройотряде. Мы, дети чувствовали отношение. Окружающие, внешне демонстрировавшие уважение, на самом деле считали родителей наших дураком и дурой, и были по-своему правы. Временами меня терзали чувства, подобные тем, которые переживал мальчик Илюша из романа Достоевского «Братья Карамазовы».
Второй мечтой матери была «коровка». Тогда многие держали коров, несколько раз соседи предлагали матери «тёлочку». Лабухи, из Западной Украины приехавшие, даром отдавали, мол, вернёте приплодом. Не просто отдавали по просьбе, - уговаривали взять, навязывали… Тёлочка подросшая, загляденье, жалко резать, отличная коровка будет уже  на следующий год… И сеном поможем, у нас много, все равно останется… У тётеньки Лабух, забыл, как её звали, пусть земля ей будет пухом, треть лица покрывало родимое пятно. Они оба были с дефектами, Лабухи. У него походка была странная, мелкая-мелкая, как будто по дороге перед ним были натянуты веревочки и он рвал их ногами. Говорили, что он лишился пальцев ног в каких-то «лесах». В Казахстан Лабух был, похоже, сосланный. Он ни с кем не общался. Таких у нас было много. Был, например, рыжий эстонец Мартын. Он работал в НГЧ, в железнодорожной организации, которая обслуживала жилой фонд и всегда ходил с тяжелым инструментом: лопатой, топором, киркой, ломом, кувалдой. Огромный Мартын безотказно использовался на ломовых работах. Отказаться он не мог, потому что не мог обосновать отказ: у него был вырван язык, а русской грамоте Мартын не знал. Были Аушевы, ингуши. Борька учился со мной в одном классе, хорошо рисовал и все время ходил с улыбкой. Агрессии в Борьке не было никакой, равно как и в его отце, уникальном строителе красивых домов. Каждый год борькин отец бесплатно оформлял новый участок земли на окраине города и за лето возводил дом. Продавал дорого, потому что дома были очень добротны и красивы, с резными крылечками, наличниками. Это была очень зажиточная семья. Известный публицист Анатолий Стреляный, который в молодости работал в нашей районной газете «Прогресс» и с которым я переписывался уже в 80-х годах, в одном из своих «перестроечных» очерков, опубликованных «Новым миром», написал, что в СССР был самый свободный в мире труд. Преследовали только за нетрудовые доходы, а трудом можно было зарабатывать сколько угодно без всяких вычетов. Люди кролов держали, шапки шили, сапоги тачали, машины ремонтировали, свиней откармливали на продажу, по дереву и металлу работали красиво… Рынок был полон плодами рук человеческих. Врут, что до перестройки ничего не было, это в магазинах был голяк, а на рынках всё было. В коммунистическом Союзе предпринимателей было больше на душу населения, чем в капиталистической России, настоящий рынок задушили искусственным, который всё пытаются создать, «развивая» мелкое предпринимательство. А вы его в покое оставить не пытались? Он от вашей помощи чахнет.
Стреляный, как и я, антикоммунист, но, как честный человек не может не признавать очевидные факты. Факт:  Аушев нигде официально не работал, но никто его не арестовывал и из доходов его немалых не вычитал. Все проверки выявляли только трудовые доходы, и - живи, человек. Выходит, что коммунизм был, а тоталитаризма не было. Между тем, коммунизм запрещают как «тоталитарную идеологию». А бывают ли вообще нетоталитарные идеологии? Может быть, всё зависит от практики применения? Толерантность тоже парадоксально может быть тоталитарной. Когда в Америке хозяйку цветочного магазина, отказавшуюся оформить цветами гей-свадьбу, замордовали и засудили так, что ей пришлось бежать из родного города, чтоб еще и не убили, - это разве не тоталитаризм? Она ничего плохого о молодожёнах не говорила, просто отказала и все! А они не в другую лавку пошли, а в прессу и в суд. Где толерантность и где тоталитаризм? Совпали, кто б мог подумать! Какой-то, сверх-разнополый, разновалентный брак двух идеологий, брак коммунизма с православием отдыхает!
А ведь цветочница-то права была! Что такое цветок? Это половой орган растения. В свадебные цветы вполне определенная символика вкладывается. Цветы только у тех растений бывают, которые размножаются половым путем,  поэтому гей-свадьбы пристало украшать искусственными цветами.
…В девяностые борькин отец пытался продолжить свою улицу, но оказался обложен демократией со всех сторон, как заяц, травимый волками. Вдруг вызверились сотни хищных глаз: не нажил ли кто жирок домашний, полакомиться? Не стало бесплатных участков. Даже за деньги надо было еще и взятку дать. Не стало дешёвого леса. Народ обеднел, дома приходилось сбывать за копейки. Наехали налоговики и рэкетиры. Десятки инспекций оказались озабочены санитарным и прочим «состоянием». Попал строитель в непреодолимый круг и, сидя дома, мечтал о тоталитарных временах, в которых было столько свободы.
Лабух прибегала к моей матери несколько раз. «Ну, возьмёшь?! Возьмёшь?!... Мотя! О детях подумай! Дети без молочка растут!»… Видимо, ей в самом деле жаль было забивать на мясо справную тёлочку. До сих пор помню, как багровело пятно на лице, когда она с жаром вразумляла мою мать. Но партия в то время боролась с личным подсобным хозяйством и прочими проявлениями частнособственнических инстинктов. Появились хрущобы с квартирами почти без кухонь, предполагалось, что люди начнут брать готовые обеды в домовых кухнях, а свободные женщины с энтузиазмом будут трудиться на стройках коммунизма. Отец устроил матери выволочку за малодушное (мать за тёлочку, повидав ее, рыдала), проявление частнособственнического инстинкта, поэтому мы росли без молока и без мяса. Выволочка состоялась в буквальном смысле: отец в сердцах так хлопнул тяжёлой «сталинской» дверью, что мама, со слёзной мольбой за ним ходившая, отлетела, упала и долго потом запудривала синяк на лбу. Это был единственный случай, когда отец ударил мать. Он вообще был предобрейший человек, пальцем никого никогда не тронул. Рабочим мелкое воровство прощал, а те на него молились. Знали: если по глупости в милицию попадешь, Вась Вась договорится и в райотделе и с прокурором, на поруки возьмёт, выручит. Ссуды из кассы давал безотказно рабочим, выговоры за это получал. Только себе никогда ничего не прощал и от этого умер. Был монтёр, молодой парень, пришедший из армии с удостоверением высокого разряда, отец его к работе допустил с ограничениями. А парнишка самоуверенный был, дескать, что тут у вас на гражданке, вот у нас в армии вольтаж так вольтаж! Полез в высоковольтную коробку – и обуглился, единственный сын у матери. Комиссия отца оправдала полностью, а он почернел от переживаний. Конечно, доля его вины была, начальник всегда виноват, там мастер забыл ключи от высоковольтки запереть, стало быть, с техникой безопасности не полный порядок был, но отец на себя не долю вины взял, - всю. Столкнувшись с убитой горем матерью на улице, пришёл, слёг и вскоре умер от скоротечного рака. На могиле предприятие и райком установили сварную железную пирамидку со звездой, которую приходилось регулярно восстанавливать, потому что её кто-то отламывал. Говорят, что это делала мать того мальчика, потерявшая разум.   
Как я сейчас понимаю, бедность обеспечила нам наилучшую диету. Литр молока стоил, как килограмм рыбы, килограмм мяса – в десять раз дороже. Рыбы в магазинах было завались. Министр Ишков в те годы поднял рыбную отрасль на небывалую высоту. Океаны бороздили советские заводы-флотилии, а всю свежемороженную добычу везли домой, а не в Пусан. Куски крупной рыбы типа палтуса и трески в магазине стоили сорок копеек, камбала стоила тридцать. Хек, минтай и прочая нототения отдавались почти даром. Люди животных кормили рыбой и стыдились признаваться, что иногда и сами едят. Когда женщина хотела съехидничать, она говорила знакомой: ты, дескать, молодец, рыбку часто на стол используешь! это ж какая экономия!
- Да ты что! Сдурела?! – с удовлетворением слышала в ответ, - Да мои её на дух не переносят! Если бы! А то всем мясо подавай! Увидела она! Да один раз за год и пожарила!
Бывало, отпиралась от рыбы и моя мать. Слаб человек, увы… А сама в магазине просила забрать назад кильку по десять копеек килограмм, которую по ошибке завесили вместо тюльки, которая стоила на копейку дешевле.
- Тюлечка повкуснее, мягше! – говорила при этом.
Продавщица ехидно улыбалась, а я сгорал от стыда.
...В первом классе наша прекрасная молодая учительница Тамара Григорьевна повела нас в поход на Калкаман, живописное урочище между поросших лесом сопок, где из родника вытекает речка Чимбулак. Путь пролегал через поле, усыпанное разноцветными крупными цветами: жёлтыми, красными, синими, фиолетовыми. Мы называли их подснежниками, хотя на самом деле это сон-трава, бархатный подвид тюльпана. Гладкие тюльпаны отдыхают, наши гораздо красивее в своем лёгком лануго, благодаря которому создавался эффект подсветки, отлива. Никто до сих пор не смог приручить их  в цветник и теплицу, растут только на воле. Радостно, споро растут, дружно,  – с одного маленького кустика букет, одним движением руки. Всё поле, как одна огромная клумба, а в небе заливаются жаворонки! Мы бегаем друг за другом, пинаем сочные бутоны, которые взлетают в небо с влажным звуком. Цветы на земле, цветы в воздухе, фонтан из цветов!…  Дураки мы были. Нет больше того цветочного ковра: тюльпаны размножаются исключительно половым путем, и, если убиваешь цветок, всё равно что убиваешь любовь, продолжения не будет. Счастливые дураки. Счастливые всегда дураки.
Для меня счастье кончилось быстро. У бодро журчащего весеннего ручья начали накрывать поляну и мне пришлось отойти в сторону, потому что пайки с собой не было. Мать завернула мне отварной домашней картошки с жареной рыбой, но разве я мог взять такое на поляну? Палтуса, царский обед постыдился взять! В подобных  случаях полагалось брать с собой что-нибудь «из магазина»: колбасы, конфеты, печенье в пачках… Ещё чего! Чтобы все интересовались: «Это что, рыба?» - и отворачивались.
Когда поляну накрыли, Тамара Григорьевна пригласила всех к столу, в том числе, конечно, меня. Но я ведь не Рылов, чтоб нахлебничать.
- Да я не хочу! Вы ешьте, я погуляю пойду!
Под ложечкой, конечно, сосало. Набегал кругами километров восемь, если учесть, что тюльпанное поле три километра простирается…
- Тоша! Куда же ты пойдешь один? Нет, я тебе не разрешаю. Идём, я много взяла, нам хватит с тобой! Идём-идём! Сядем рядышком, перекусим, побеседуем…
Отрицательно поведя головой, я сел в сторонке и отвернулся. Они даже не начали есть. Все как-то притихли, никто ничего не взял с поляны. Двое подошли ко мне, одного помню до сих пор, Толик Домащенко:
- Антон, пойдем, а? Ну, Тошка! Там жратвы на всех, ещё останется! Знаешь, сколько все набрали всего?!...
Ещё больше уязвили по доброте сердечной.
- Домой пойду, - сказал я угрюмо.
И пошёл восвояси.
- Антон, вернись! – крикнула молодая учительница. Мы были у нее первыми, у Тамары Григорьевны Тимошенко. Талантище учительница родом с Украины. Как она «Без семьи» Гектора Мало читала! У всех слёзы на глазах, невероятное потрясение. И ведь она далеко не исключением была. Все учителя были лучшими, таких, что похуже, не было, не то что плохих. Мы даже дрались с ребятами из параллельных классов, доказывая, что наша учительница лучше всех. А те за своих стояли насмерть. Мне потом пришлось поработать в школах в разных городах  и весях, и вот что я скажу: среди сотен коллег я не встретил ни одно случайного, равнодушного, некомпетентного человека. Все любили детей по-настоящему, к профессии относились с каким-то священным пиететом, который, как ни удивительно, не растрачивали до выхода на пенсию. Свои предметы так давали, что нашему поколению хватает до сих пор с запасом. Теперь преподаю в ВУЗе и удивляюсь невероятным пробелам в элементарных знаниях. Прекрасный учитель, как массовое явление, - это богатство дороже любой нефти и золота для нации. Советский Союз имел этот золотой запас. Много пообщавшись с заграничным народом, в том числе с докторами наук, скажу вот что: такие учителя, которые на нашем буранном полустанке работали, любому Итону сделали бы честь. Там хуже учат. Неучи наши «западные партнеры». Оттого и великие открытия легко делают, заставляя удивляться. Вот недавно некий американский гений открыл, что Запад покорил Америку, благодаря стали и заразным болезням. Фильм выпустили, как о великом открытии, на Нобеля номинировали. А я это в учебнике истории для шестого класса читал. И если американец из того же источника узнал, не удивлюсь. В шестидесятые годы наши учебники перевели на испанский для Кубы.  Оттуда их взяла вся Латинская Америка для элитных частных школ. В обычных школах там вообще почти ничему не учат, таблицу умножения в девятом классе преподают. Кто восемь классов закончил, не умеют умножать даже на калькуляторе! Зуб даю, наудивлялся подобной хренотени в Чили, самой образованной стране Латинской Америке, уровень жизни выше, чем во Франции. Люди со средним образованием одну и ту же сумму на калькуляторе десять раз прибавляют, вместо того, чтобы умножить! Учитывая, что в США испанский знают больше английского, и до них наши учебники дошли, а уж американцы народ ушлый, не одного Нобеля из них выскоблили. Странная цивилизация, - современный Запад. С одной стороны высокие технологии, а с другой – невежество почти первобытное, дикое, на уровне пацаков и читлан с планеты Плюк.
Подобной системы подготовки педагогических кадров, как в СССР, не было нигде и никогда и, думаю, уже нигде и никогда не будет. Но, увы, её вынудили на суицид, дорогую Елену Сергеевну, уникальное для человечества явление. Но, мне кажется, не зря она прожила. Если Россия вновь поднимается, то только благодаря ей. Мальчики 60-80-х годов делают сейчас историю. Что тогда учителя заложили, то и будет.
Ничего я не ответил, только опустил голову и ускорил шаг.
- Антон, вернись! Ребята, верните его!
Сейчас я вхожу в положение Тамары Григорьевны. Она за нас отвечала. Для неё это было серьезное испытание.
Несколько одноклассников догнали меня и стали хватать за локти.
- Антон, да ты что? Пойдем! Ты думаешь, нам жалко? Да там жратвы завались, всё равно останется!
К сожалению, никто не догадался сказать: «Вернись ради Тамары Григорьевны! В какое положение ты ее ставишь?». Это было единственное, что могло меня урезонить. Но мы, дураки, тогда ничего еще не понимали. Жратвой они вздумали меня задерживать! Не тут-то было. Я своих родителей сын.
Началась потасовка. И тут молодая учительница приняла единственно верное педагогическое решение. Не знаю, каково ей потом отдыхалось на лоне природы, но она сказала:
- Ребята! Отпустите его…
И я пошел домой, пиная цветы уже не игры ради.
Прости меня, Тамара Григорьевна! Прости дурака старого.
…Это не голод, когда можно сварить собственной рассыпчатой картошечки и поесть с ароматной килькой. Мы по-бедности питались рыбой и овощами.  Ввиду собственной теории происхождения человека, а именно, что мы не от обезьян происходим, что наши непосредственные предки были животными морскими, считаю, что диетически нам повезло с бедностью в СССР. Ибо только в морепродуктах содержится весь комплекс микроэлементов и витаминов, необходимых человеку с его морским организмом. Тогда я этого не осознавал и, когда, допустим, забегали друзья, а я в то время ел рыбу, - старался быстро убрать тарелку, чтобы они не заметили.
…Быстро убрал тарелку, услышав дверной стук. Мать стирала, поставив корыто на кухне. Влетела Рылова.
- Мотя! – захрипела прокуренным горлом, - Он умер! Просыпаюсь, к нему бегу, а он холодный весь! Ой, какое горе! Ведь мне его и похоронить не на что! Землице предать!
- Да ты что?!... Из больницы выписали, вроде бы ничего был?
- Выписали! А он дома умер! На четвертый день!
- Вот врачи! – возмутилась мать, - Что они понимают, турпаки эти? Выписали! Что они, не видели, что ли?!...
Врачи, я думаю, всё видели, потому и выписали. Только моя мать могла наивно думать, что в больнице спасают до последнего.
Неожиданно зазвонил телефон. Поскольку у матери были мыльные руки, трубку взял я. Звонила директор школы Татьяна Васильевна Вожакина:
- Антон! Давай в школу! Бегом!
- Зачем? – ошарашено спросил я. – Сегодня каникулы!
- Я тебя жду в кабинете!
И я побежал в школу.
- Ты знаешь, что в Москве состоится Всесоюзный слет пионеров? - спросила директриса, невысокая, нетолстая, но упруго-полнотелая дама с характерными морщинками вокруг губ, говорящими о строгости, принципиальности и, парадоксально, о чувстве юмора. Интересное было лицо, пусть земля будет пухом нашему замечательному директору. Мама тоже была не лишена чувства юмора. Бывало, мы с ней хохотали так, что не могли остановиться. Но песни пела всегда грустные и почему-то украинские.
Ещё бы не знать о слёте! В «Пионерской правде» каждый день об этом великом событии печатали. Кто знает, что значила для всех советских людей краснозвёздная Москва, какой несбыточной для большинства мечтой была, тот поймёт, почему у меня тогда съехала «крыша». Сейчас Москва не та и народ не тот. Для нашего народа «Москва» означало «Всё самое лучшее, что есть на свете». Как мусульманин мечтает совершить хадж в Мекку, так каждый советский человек мечтал совершить хоть раз в жизни паломничество в Москву. Я об этом и мечтать не смел.
И вдруг строгая директриса растягивает свои морщинки и говорит с ликованием, будучи сама не в силах сдержаться:
- В этом году нашему району оказали честь послать делегата! Только что закончилось совместное бюро райкома партии и райкома комсомола! Было несколько кандидатов, все достойные ребята, но я добилась, чтобы послали лучшего ученика нашей школы! Это, конечно, ты!
Татьяна Васильевна посвятила себя детям, но своих у неё не было, жениха забрала война. Строгая в школе, она не могла пройти мимо играющих детей. Останавливалась, разговаривала, смеялась… Болела азартно. Причём, за обе команды сразу. Совсем другой человек, чем в школе. Как сейчас помню: стоит на краю поля с тяжёлой авоськой с тетрадями учеников, из руки в руку перекладывает, а уйти не может. 
Сколько картин мгновенно пронеслось в горячечной голове моей! Я от радости едва не лопнул. Разве можно так с детьми? Если б Татьяна Васильевна лёгкими намёками неделю к этому известию готовила, и то мало было бы. Я не заметил, как вылетел из школы и влетел домой. Время сжалось в один миг. Весь город стал другим, если б не привычка ходить по определенному маршруту, я мог бы заблудиться на одном квадратном метре, как воротковая лошадь, которую отвязали.
- Мама! Меня на слёт посылают! В Москву!
- Тише! – оборвала мать, - Илюша умер!
Пятый сын у нашей соседки родился слабым и с целым букетом болезней, что, конечно, было не удивительно. Моя мать возилась с ним не меньше, чем родная. Если не больше. И он стал для неё тоже почти что родной.
Рылова сидела на моем месте, уронив голову на стол.
- Даже гробик купить не на что! – хрипела она.
- Тоська! – сердито бросила мать, - Вот почему мне от тебя вечное горе? У людей дети, как дети, а с тобой вечно какая-нибудь зараза приключится! То у Вечного огня стоит, то на Олимпиадах  награды получает, то рапорт какому-нибудь, твою мать, герою отдаёт! И всё деньги! То галстук новый, то рубашку, то…  Где я тебе денег наберусь? Рисую я их, что ли?...
Её речь я передаю не аутентично. На деле все звучало гораздо нежнее, от всего, что называется, сердца. Наверно, мать была очень расстроена в тот момент. И боролась сама с собой. Отсюда агрессия в мой адрес. Даже слово «выродок» прозвучало. Смешно? Выродок, не способный учиться на четверки. Даже если уроки не выучены, всё равно больше программы знал, как правило, выкручивался без проблем. А их и не было почти, потому что не спрашивали. На поднятую руку учителя реагировали требованием дневника, ставили пятёрку, – и ваш покорный слуга скучал дальше, пока урок не дойдёт до нового материала.  Обхохочешья.  Жизнь вообще трагикомичный жанр. А тогда мне стало грустно. Во мне тоже взбухнули чувства. У матери была парадоксальная, как сказали бы сейчас, реакция на стресс, а у меня прямая.
- Тебе ж костюм новый понадобится! Не пустит тебя отец! Позориться на всю Москву!
- Я ж полы мою!...
Мать работала тогда уборщицей и, естественно, мы с сестрой Валей, которая давно безбедно живет в Москве и которая больше всех всегда осуждала наших родителей, до того, что мы с ней даже поссорились и много  лет не общались, пока не примирила своей смертью мать, орудовали швабрами наряду с ней.
- А есть просишь?!...
На это возразить было нечего. Точнее, не нашлось, детских мозгов не хватило. Много лет спустя, перебирая в уме ту сцену, я многажды жалел, что не возразил. Сейчас я точно знаю, что, начиная с десятилетнего возраста я кормил себя сам. Отцу я высказать не успел, а маме однажды высказал. Очень корректно, просто задал мучивший меня, уже сорокалетнего человека, вопрос:
- Мама, почему вы с отцом нас не защищали? Любой убогий был вам дороже нас! Ведь мы ж дети были! Кому мы были нужны? Почему у нас постоянно чужие люди толклись и отрывали необходимое? Почему вы не для нас жили, если родили на свет?
Ничего мама не ответила. Молча взяла пальто и вышла на улицу. Дело было на моей даче в Калуге, она ушла подальше, села под сливой на лавочку и завыла. Тонко-тонко завыла, сдерживаясь, чтобы не услышали соседи или я, а у меня этот фальцетный вой до сих пор в ушах звенит. От этого можно было умереть на месте. Семидесятилетняя мать, смертельно обиженная мной, выла, как раненная собака, чтобы не дать выхода слезам. Больше я никогда не говорил ей ничего плохого. И братьям-сестрам наказывал говорить матери только хорошее. Мол, сыром по маслу катались, спасибо, мам…Чего уж!... Нечего надрыв лелеять.
Вернувшись в дом, она всё время отворачивала лицо.
- Мама! В чем дело? – допытывался я.
- Да так, ни в чем, - отвечала она, пытаясь улыбаться.
Думаете, она раскаивалась? Не знаете вы мою мать! Более упёртую женщину еще поискать надо! Натренировалась на воротке. Тогда, в девяносто восьмом году, она жила у меня почти год, потому что ослепла и ей делали серию операций, оказавшихся очень удачными, она стала видеть лучше меня. В Казахстане, кому оперировали катаракту, все глаз лишились, в том числе трое знакомых моей матери. Прощаясь, я дал ей несколько сот долларов, чтобы она могла погасить задолженность по коммуналке. Ей угрожало отключение от отопления. Любой может догадаться, куда она дела эти деньги, если беда была кругом в Ерёме нашей. Сама всю зиму сидела без тепла, топила печку чем ни попадя. Добродейкой и умерла. Доживая у сестры Любы, всю пенсию раздавала людям, которые – сестра просто выходила из себя – того не заслуживали! Ещё и из нас вытягивала, что могла, и мы посылали, в том числе Валя, прекрасно зная, что львиная доля тут же уйдет налево. Перезванивались: кого нынче кормим? Тюрьму или пьянь, или за наркоту уже взялись? Люба была права, я знаю, зная этих людей, не заслуживали они добра. Была ли права мать? Не знаю. Вообще-то, конечно, должна быть какая-то одна правда. Мать жизнь прожила, так и не узнав,  что на свете бывают люди, не заслуживающие добра. А бывают?
…Рылова рыдала, а мы стояли красные. У меня красное лицо, у матери красные от стирки руки. Лицо у нее было породистое, с правильными чертами и никогда не краснело, а вот мы не задались, плебеи. Зато, слава Богу, не коммунисты и не православные, Бог миловал от напасти такой. Что это такое было вообще, - думаю я? Избранничество или наказание за грехи предков неведомых? Может быть, среди её пращуров, промышлявших в Диком поле, то бишь Новороссии, какой-нибудь невероятный стяжатель или убийца был, и она его у Сатаны выкупала? Добро, – договор с Сатаной?!... На маму никакие разумные аргументы не воздействовали, она по своей колее шла, как виртуально привязанная лошадь! Вон, посмотри, трава зеленая кругом, иди, радуйся жизни! Нет, я должна вороток крутить, там люди в шахте…! Мне кажется, там, на калужской даче, в ней лошадь выла от безысходности.
Рылова скулила, а моя мать уже тянулась к радиоприёмнику, я с ужасом догадывался, зачем. За висевшим на стене приёмником мать прятала самую крайнюю заначку. Такую, что если только война или смерть самого близкого человека. Мы все знали, что она там лежит на чёрный день, никто никогда не покушался на неё, священную десятку, но я решил, что теперь имею на неё право. На новый костюм хватит, мелочь разве что добавить на костюм. И я в Москве, считай! Красная десятка была почти невидима в красной руке матери, но Рылова ее тотчас углядела и ухватила.
- Лучше бы купила мне костюм! – крикнул я в отчаянии, - Она всё равно пропьёт!
Вместо ответа мать взяла из стопки отжатого белья лежавшую сверху тряпку и наотмашь стеганула меня по лицу.
- В Москву… Разгонять тоску! Обойдёшься!
Не знаю, какого цвета была та тряпка, по глазам вдарила, как черная. Мать могла и копеечными мальчуковыми трусами залепить, всегда черными.
…Когда пришёл в школу, Татьяна Васильевна всё ещё была там и всё ещё сияла.
- Не поеду я в Москву вашу! – выкрикнул я с порога.
- Почему?! – оторопела директриса.
- Не хочу!
В душе сверкнуло какое-то злорадное наслаждение от вида её перекошенного лица. Зло породило зло, а в начале всей цепочки стояло добро.
Вообще, наверно, Будда прав: ни добра нет, ни зла, есть умеренность и неумеренность.
…Когда провожали маму 31 марта 2014 года, процессия растянулась на километр. Обычно людей, в таком возрасте умерших, почти девяносто, никто, кроме близких родственников не провожает. Откуда и люди взялись в опустевшем городе нашем, который уже готовят перевести в село? Погода стояла тяжёлая: тучи, позёмка, пронизывающий сырой ветер. Перед выносом тела вдруг вышло солнце, в окно уверенно вошел луч и прицельно осветил лицо, которое вдруг показалось живым. Приветствовали её или простили, отпустив чужие грехи? Не знаю. Кстати, за три дня, пока покойница лежала в доме, как люди не принюхивались, никто не уловил ни малейшего запаха тления. Несколько часов, пока длились похороны, стояла прекрасная весна, а к вечеру опять задуло, затянуло, заморосило...
На поминках случился нелепый казус. В Казахстане до сих пор продают населению спирт, как у нас в девяностых. Очень высококачественный спирт из чистого зерна твёрдых пшениц, там другие не растут. Его закупили вместе с водкой, - для копачей, долбивших мёрзлую землю на пронизывающем ветру. Вино там сейчас бесполезно и искать, бурда крашенная и жутко вредная. Копачи просили спирт – вот и купили с запасом. Несколько бутылок спирта по ошибке вместе с водкой отвезли в столовую. А там, не взглянув на этикетки, разлили именно спирт и расставили на столы. Я смутно помню, что, сказав спич, старательно, проникновенно, что-то о сердце поверх рубашки, проглотил стопку – и замер… Ничего не соображаю, в глазах одни открытые красные рты… Все хлебнули вслед за мной и забронзовели… Племянница Аня бегает вокруг меня и кричит:
- Воды дяде! Скорей воды!...
Спирта я в жизни много выпил, в экспедициях особенно… Для экстремальных ситуаций нет напитка лучше, правы копачи. Но к его приёмке готовиться надо, горло прокашлять, дыхание как следует задержать, а тут с маху. До сих пор удивляюсь, что ни одна старушка не умерла там на месте. Серьёзные ощущения. Серьёзные старушки. Мама не то что не увлекалась спиртным, она за всю жизнь не выпила даже стакана сухого вина. А проводили её так крепко, как никого. Не зря всю жизнь пьяниц жалела. С душой проспиртованной к Богу своему явится. А может, оно и к месту? Говорят, этот Бог тот еще Бог… Тоже пьяниц жалеет. Море для них по колено осушает.
Хотите верьте, хотите нет, но не могу не рассказать. Я собирался на заседание кафедры, но оделся раньше, чем следовало. Минут десять надо было побыть дома в костюме. Топят в Питере хорошо, мне стало душно.  Открыл форточку, и почти сразу, - я ещё стоял посреди комнаты, - влетела огромная чёрная бабочка. Преогромная, в полладони, я таких только в Южной Америке видел! Облетела вокруг моей головы и вылетела, тяжело помавая крылами! Откуда?!... Март холоднющий, на улице снег! Уехал в институт с тяжелыми мыслями, а вечером позвонила сестра: у мамы днём случился инсульт. Отходила недолго, неделю, особо не мучилась и всё время была в сознании, хотя инсульт был тяжелый, паралитический. Перед смертью произнесла загадочную фразу, глядя на меня:
- Один историю не поднимет!
Странную, потому что она всегда была далека от подобных глобальных проблем. В суете сует проколотилась рыбой об лёд мама моя Хорошаева Матрёна Устиновна. Можно так жить, или нельзя? Где ответ? Нет ответа. Но не Порошенко отвечать на этот вопрос, не его это уровень, хоть и президент.

Незевай

Днём в моё окно влетела огромная черная бабочка, а вечером позвонила сестра, у которой жила мама, сообщила, что с ней случился удар. Я купил билет в Казахстан, взял чёрный костюм и полетел на свою малую родину. Костюм взял, потому что бабочка сообщила о грядущих похоронах. В ночном самолете не спалось, вспоминались странные случаи, похожие на этот. Например, связанные со свадьбой двоюродного брата Генки. По возрасту он мне годился скорее в дядья, мне было лет пять, когда он женился, придя из армии, но ту свадьбу я помню ярче, чем свою. Помню, как ехали в деревню Зелёный хутор, где жила невеста, на скрипучей подводе, устланной соломой, помню резкий, приятный запах лошади и как мама беспокоилась за холодец, который приготовила на свадьбу, чтоб не растаял дорогой, а может быть, не замёрз. Чего не помню, хоть убей, это время года. Нет, лето, точно лето было, потому что когда Генка прибежал к нам весь бледный с вопросом «Нину не видели?!..», он был в одной рубахе. Хотя в той ситуации он и по морозу мог запариться. Нет, наверно, была зима, потому что сталь была холодная, когда летали топоры.
Так получилось, что Генку женила моя мать, как ближайшая родственница. Он и из армии к нам пришел. Его младший брат Мишка, наоборот, ушел в армию от нас.
Свадьба была настоящая, многолюдная, разгульная, в первый день пили водку, во второй самопал, в третий дрались на топорах. Женщины не отвечали на вопросы насмерть напуганных детей. Рискуя жизнью, они по двое-трое висли на мужиках, вырывали топоры и забрасывали их, окровавленные, под высокие кровати с низко свисающими кружевами ручной работы, за которыми попряталась шолупонь, то есть мы, как будто кружево может защитить. После такой свадьбы век надо жить в браке, а он приказал долго жить Генке уже на третий день. Молодая жена сбежала с другим, из-за которого и драка была по причине, что его отец и отец Нинки Майбороды друг друга ненавидели.
Много позже, когда, коротая зимние вечера на моей даче в Калуге, мы перетёрли с мамой всё, за что могли зацепиться памятью (матери в течение целого года делали серию глазных операций и у нее было одно развлечение: разговоры), она поведала мне из-за чего дрались зеленохуторские Капулетти и Монтекки, то бишь Майборода и Неделькины. Мне эти фамилии врубили в память на всю жизнь закружевные топоры. Однажды Нинкин отец, придя домой, застал во дворе полсобаки. Полупёс ещё был жив и даже пытался ползать.
- С цепи сорвался, - пояснила мать, - задушил соседского гуся. А когда убегал, застрял в заборе. Тот взял ножовку и распилил собаку заживо.
С тех пор Нинкин отец жил мечтой распилить соседа, на худой конец четвертовать топором, каковую мечту и пытался осуществить на свадьбу дочери, типа сделать себе подарок.  Но вышло наоборот: его дочь сбежала с сыном врага Неделькина и с тех пор о ней никто никогда в наших краях не слышал.
Неслабые были мужики в краях наших целинных. Покруче нечерноземцев, которых я узнал позже, когда жил в скитаниях, подобно Степному Волку Германа Гессе или, скорее, его же Кнульпу. Эти больше исподтишка способны. Если соседу нагадят, то отнекиваются.
Генка порезал себе вены, его увезли в больницу, а ночью раздался звонок от тёти Вари, которая, сбежав с Лапандёй, не давала о себе знать больше года.
- Ради Бога, что там случилось?! – орала она в забитую посторонними шумами трубку, - Я не могла заснуть, сердце колотится, что-то случилось, я знаю!
Мне помнятся два подобных случая. Второй в конце восьмидесятых, когда я жил, как Степной Волк или, скорее, как Кнульп, ибо Степному Волку не надо было зарабатывать на жизнь, а мне скучать не приходилось, в старинном городе Мосальске, преподавал немецкий язык и занимал комнату в семейном общежитии. Горячей воды здесь не было, все ходили в баню, а детей мыли в тазах. Соседка нагрела ведро горячей воды и не доглядела, как её малый опрокинул его на себя. «Скорая» забрала обоих, а утром, часов в пять, раздался стук в общую дверь. Открыв, я заспанно узрел маленькую старушку, всю запорошённую снегом.
- Ради Бога, что здесь случилось? – спросила она, - Я всю ночь шла!
Она шла из деревни Путогино в Мосальск по бурану, потому что сердце начало рваться на части и выпрыгивать из груди.
Тётя Варя несколько часов ночью шла в кубанский райцентр Выселки, чтобы позвонить, а попала она в те далекие края, переступив через вдовью долю и разлуку с детьми. У меня три тётки – военные вдовы, но я только сейчас понимаю, сколько горя было вокруг. В Третьяковской галерее висит картина Виктора Попкова «Вдовы». Нарядно одетые женщины собрались что-то отметить, пытаются быть веселыми, даже танцевать, но жесты с платочками в руках полны отчаяния, как взгляды, будто бы весёлые. Для них всё кончилось, так и не начавшись. Жизнь полна бескрайних забот и безнадежного ожидания. Так уходят под зиму зелёные деревья, сгибаясь ветками под снегом. «Поистине достойная жалости картина», - выдал бы сентенцию неизвестный автор «Повести о доме Тайра», которую я взял в самолёт. Сердцебойная. Попков её будто с моих тёток писал, даже лица похожи. Та, которая пытается танцевать, завести сестер, это, конечно, неунывающая тётя Варя, средняя. Старшая, тетя Саня, спасла всю семью, включая мою мать, во время голода тридцать третьего года, когда  детей не кормили, а ели. Их матери, моей бабки Устиньи, дома не было, ей дали десятку за воровство на убранных колхозных полях, которым она пыталась прокормить четырнадцать  детей, из которых половина, невзирая на её усилия, умерли. Отец, мой дед Устин, лежал без ног после Гражданской войны, пенсию не получал, в колхозах тогда не платили. После ареста бабки семья осталась без кормильца, но это никого не волновало. Это сейчас детей распределили бы по детским домам и распродали, а тогда, слава Богу, они были не нужны никому, разве что людоедам. Но чем лучше современный каннибализм, когда из людей вынимают органы? Каннибализм это не только когда один человек съел другого, это потребление человеком тканей другого человека, трансплантация есть цивилизованный каннибализм. Поэтому мне очень не нравится, что сейчас все вдруг  полюбили чужих детей в «свободном мире». Самолетами вывозят лиходеи без границ, даже не сирот, благополучных воруют. В Африке работорговля идёт, будь здоров, семнадцатый век отдыхает. И у нас за детьми нужен глаз да глаз. Мы с раннего детства свободно гуляли, а нынче даже подростков опасно отпускать без сопровождения. Играют отроки в дачном поселке в футбол, подъезжает авто, пара бандюков хватает первого подвернувшегося, – и к финской границе. Газеты тут же начнут костерить неведомых педофилов, а это просто бизнес и ничего личного. Какой-нибудь толстосум получит новое сердце, как один американец, поменявший уже пять сердец и намеренный жить вечно. Может быть, образ Кощея Бессмертного из такого будущего, которое уже было прошлым, возможно, даже не единожды? Там тоже что-то транс-телесное, душа отдельно от тела. Нет уж, пусть дети будут при родителях, а сироты кучкой. Сестрица Аленушка, братец Иванушка. Выживут, Бог даст. Пример семьи Хорошаевых говорит, что это возможно даже в нечеловеческих условиях, когда есть свобода воли.
В голодном тридцать третьем душа и тело моей будущей мамы могли разойтись навечно в возрасте шесть лет, если бы не пятнадцатилетняя Санька. Вспоминая ту лютую зиму, мать простодушно винила Сталина, которого ненавидела настолько, что слышать ничего доброго о нем не могла. Сила ненависти определялась эксклюзивностью: Сталин был единственный человек на Земле, которого мать ненавидела, вся её способность к ненависти сконцентрировалась на нём. Казахстанский голодомор был пострашнее украинского, потому что зима несравнимо круче характером. На Украине даже зимой можно какой-нибудь корешок выкопать, а в сорокаградусный казахстанский мороз пойди, покопайся, хотя Санька дорылась-таки. Сталин, конечно, в цацки с народом не играл, но что было делать, когда на носу война, надо танковые и самолётные заводы строить, а западные партнёры отказались брать даже золото? Хлеб и картины из Эрмитажа, - всё, на что они были согласны. Зерно отбирали спецом, чтобы голодом задушить. Вот на кого надо иск за голодомор повернуть: на США и Европу. Конечно, Сталин не хотел, чтоб был голод, ни один правитель этого не хочет, но чиновники всегда перевыполняют планы на местах, - доказывал я матери вполне безуспешно. Что можно доказать человеку, пережившему зиму, когда во всём селе Богдановка не осталось ни одного зёрнышка, мыши были богаче? Семья Хорошаевых была редкой, где не съели ни одного ребёнка. У соседей старшие дети сбросили младшего с высокой печки и, пока он не поднялся, набросились скопом, задушили, распотрошили, обглодали до прихода родителей, которых потом народная милиция забрала с концами.
Вообще-то была сестра постарше, Галина, но она вышла замуж в Даниловку и уже имела ребёнка, о котором ей приходилось заботиться одной при живом муже-комсомольце. Дядя Павел был известен тем, что создал первый комсомольский отряд в районе, члены которого буйствовали вплоть до сталинских чисток, когда слишком буйных пересажали. Мать моя его не любила, всегда вспоминала, как на её детских ещё глазах Павел рубил православные иконы её родителей.
- Там большие иконки были, - вспоминала мать, - в человеческий рост. С Донбасса везли.
Она всегда говорила «иконки», ласково, даже если это были иконищи.
С  Донбасса Хорошаевы приехали в Казахстан на телегах в ходе столыпинской реформы, три брата-богатыря с жёнами: Богдан, Устин и Севостьян и основали село Богдановку. Перед революцией у них уже была запашка в четырнадцать лошадей и непререкаемый авторитет у туземцев, лучшие из которых удостаивались чести помыться в хорошаевской бане. Из-за этого мать моя не выносила казахов, честно сказать, националистка была жуткая с русофильским уклоном. Всё по Фрейду, детский комплекс. До массовой коллективизации жизнь в селе продолжалась на старорежимных основах, мать захватила краем детства сытые времена, когда казахи после бани усаживались в их доме пить чай и выгрызали вшей, прятавшихся в швах чапанов.
- Так и клацали зубами! – с отвращением вспоминала мать, - А зубы жёлтые да острые, волчьи! А чапаны вонючие, кошмар! Кто их казахами назвал? Они ж киргизы настоящие!
Как будто киргиз хуже, чем казах.
Так и не смогла преодолеть детское отвращение, за всю жизнь ни с кем из казахов, кроме как по крайней необходимости, словом не перемолвилась.
Дядя Павел тоже сколько-то в конце тридцатых отсидел, потом воевал, в том числе в штрафбате, потом лет двадцать прятался в плавнях огромного Богдановского озера от закона о тунеядстве, принципиально не желая работать на власть, за которую некогда боролся со звериным рвением. Жил, как куперовский герой, которого индейцы называли «водяная крыса», на острове-буяне из камыша. Кстати, «буян» - это плавучий остров, это я попутно выяснил, роясь в залежах старых газет Публичной библиотеки ради оправдания Пушкина от суицида, в котором его обвинили пушкиноведы. Жить на таком острове – детская мечта многих, которую Пушкин осуществил в творчестве, а дядя Павел в жизни. Он совсем одичал, даже разговаривать разучился. Когда я был пацаном, мы с ним в абсолютном молчании провели день вдвоём в утлой лодчонке, ловя рыбку большую и маленькую, я хорошо помню худое, выветренное, загорелое лицо этого человека, не способного улыбаться, и как он крестился негнущейся пятернёй и что мне с ним не было скучно.
Может быть, это полное непостижимого смысла молчание и сыграло в моей жизни роковую роль, когда я со своим редким в те годы университетским образованием (на весь огромный Союз было всего семь базовых университетов, готовивших кадры для высшей школы), ушёл с должности старшего научного сотрудника, чтобы жить, как Степной Волк Гессе или, скорее, как его же Кнульп, потому что хочешь-не хочешь, а трудовые доходы иметь надо было, чтобы не загреметь «под панфары». А с трудом отшельничать легче, я вам скажу, поэтому социализм для таких, как мы, наилучший строй. Не случайно эта коллективистская система породила целое поколение образованных отшельников в своем единстве и борьбе противоположностей.  Летом шабашил на стройках, осенью убирал лён, лук, картошку, а на зиму, имея тысячу-полторы в кармане, заезжал в какой-нибудь небольшой город с хорошей библиотекой, снимал квартиру и пытался устроиться кочегаром или грузчиком, что, кстати, было непросто: боялись брать, взглянув на диплом, который нельзя было утаить, потому что пять лет из биографии не выкинешь. Тогда приходилось идти в учителя истории, географии, литературы, немецкого языка, на какую-нибудь кафедру в задрипанном педагогическом мукомольном сельхозинституте, или в газету, норовя не больше чем на пол-ставки. Там руководство было продвинутей, чем то, что заведовало кочегарками, я брал его своей отстранённостью, которая давалась легко, потому что жил и живу с ощущением, что всё, что с нами происходит, - это ненастоящая жизнь, а какая-то фантасмагория, а настоящая жизнь происходит где-то выше и она проста, как белый свет, в котором невидимо присутствует весь спектр, тогда как в земной суете мы всегда в каком-нибудь ярком недостатке пребываем, частичные сущности, дифракционно отбитые от Универсума. Недостатки всегда яркие, потому что  человек частичен. Поэтому на земле не бывает идеальных людей. Кто таким прикидывается, тот хуже всех.
- Ну и трудовая у вас, Антон Васильевич! – вздыхал какой-нибудь руководитель гороно или кафедры, или газеты, - Но я всё-таки хочу, чтобы вы у нас поработали.
- Обратите внимание, - говорил я, - это уже вторая.
- Как?! И правда…
- Я могу написать заявление без даты. Когда захотите, тогда и уволите.
- Да ладно… Нет, всё-таки напишите.
Отпускали всегда со вздохами и давали хорошие характеристики «на всякий случай, вам пригодится». И правда, пригождались. Никто меня, неформала, не преследовал в тоталитарном Эсэсэре. Принимали с опаской, а провожали душевно. От хорошего я уходил, не от плохого. Знал, если задержусь, оторваться не смогу уже, тем более, что никогда не мог работать вполсилы, своих родителей сын, даже когда научный коммунизм преподавал, будучи антикоммунистом. А что? Там в ядре теория отчуждения красивая, как сказка. Вот её и давал поглубже, до Гегеля, который ещё красивее. А если ещё глубже, там мистика высокая, будь здоров. Там мёртвый хватает живого, а Маркс, как мифический герой, борется с мертвечиной, воплощённой в вещном мире собственности, Царство Свободы возглашает. Это же Шанкар, упанишады, Будда, наконец… Совсем пустых теорий я не знаю, всё на мифологемы опирается, на великую первобытную шизофрению. Я такое за коммунизм рассказывал, что со всех мукомольных факультетов послушать сбивались, даже преподы.  Науком, как эстетику давал, с метафорами.  А уж когда философия, или история, или литература, или газета, - тут святых выноси. Увлекался любым новым делом, коготок всё больше увязал, вырывать приходилось с кровью. Поэтому больше предпочитал ни к чему не обязывающие работы, например, на поле, где был аэродром «Нормандия-Неман», вязать лён, вокруг никого, только золотая осень да я, да прыскающие из-под копны полёвки, когда приляжешь отдохнуть, глядя в бескрайнее небо, осенью такое бездонное, что хочется умереть, зная, каково счастье.
У тёти Гали и дяди Павла было два сына, все как на подбор, статные голубоглазые великаны и при этом работяги отменные: жилистые, ломовые, способные горы свернуть. Мужики были азартные, смеялись так крепко, что, казалось, это гора рушится, но при этом удивительные однолюбы, их милые жёнушки руководили ими, как Маша Медведем. У одного супруга смолоду попала под машину и осталась кривобокой хромоножкой, передвигавшейся по дому с табуреткой и стеснявшейся выходить на улицу настолько, что ходила дома в ведро. Многие думали, что Лёня ее бросит, тем более, что и по внешности отношения были неравными изначально, что неудивительно, ибо не было девчат, подходивших по красоте и стати этим парням. Феномены. Гренадеры. Былинные русские богатыри. В не то время и в не том месте родились, могли бы быть при императрицах. Не только не бросил, ещё больше полюбил, жалеючи. До самой смерти трогательно кохал, как ребёнка, избегая соблазны, ведро за ней выносил. Ни на одну женщину не посмотрел, чтоб жену не обидеть, хотя не знаю, как продолжался их брак, рожать она точно больше не могла, у неё был раздроблен таз, поэтому у Лёни только один сын, рожденный до аварии, который ныне большой начальник в аграрном секторе, капиталами и землями ворочает.
Три сына тёти Сани были скорее палваны, чем былинные богатыри. Тоже двухметровые, но темноволосые, кудрявые и не кряжистые, а стройные, с точёными талиями, кавказского типа ребята, или цыганского, с тонкими чувственными лицами, украшенными орлиными носами. Кудрявые чёрные упрямые чубы выбивались из-под фуражек, как у отменных казаков. Точно: вот кому были подстать,- Григорию Мелехову, носителю русского духа, который, согласно авторской версии на самом деле был «хороший казак из черкес».  Тоже работники отменные, пастухи и комбайнёры, но младший был шалапут, который надоел нам донельзя: несколько раз приезжал к нам жить со своими семьями. Вообще это удивительно, как природа чутко реагирует на нужду в живой силе. Перед войной и в войну мои тётки нарожали исключительно мальчиков. Двое у тёти Гали, трое у тёти Сани, двое у тёти Вари, двое у тёти Маши. Три тётки были военными вдовами, а тётя Галя всю жизнь провела соломенной вдовой при живом муже, скрывавшемся в плавнях, и тоже наджабилась, не дай Бог, стараясь на пустые трудодни прокормить двоих пацанов, евших за десятерых. В послевоенное крепостное право почти ничего не давали людям за труд, поэтому тётя Маша даже обрадовалась, когда оглохла. Более того: подхватив простуду на поле, сама себя оглоушила. Фельдшер выписал ей капли и велел прятать уши, а она поступила с точностью до наоборот. Капли вылила, а уши стала выставлять на ветер, пока весь слух не вытек гноем. После этого она перестала открывать, когда бригадир стучал спозаранку в окно, а на работе упорно ничего не понимала, только улыбалась наивно, хотя до этого была передовиком с грамотами и медалями, по генам своим не могла плохо работать. Выгнали, допустим, колхозниц на осеннее поле, где скошенная пшеница мокнет, вот-вот под снег уйдёт. Не могли старые русские люди такое допустить, работали до упадания, зная, что ничего не получат, независимо, спасут они урожай, или нет. Вот пока был в старых русских людях такой запал, власть на нём держалась. Но потом сменились поколения, новым людям стало всё равно, в семидесятые-восьмидесятые уже и за хорошую зарплату работали кое-как, поля под снег уходили, а хлеборобам было фиолетово. Власть впихивала в сельское хозяйство сотни миллиардов, а отдачи не было, потому что духовную связь земли и человека сама же эта власть и порушила.
Медали тётю Машу и спасли, дали инвалидность, а вместе с ней свободу от колхозного труда и она со своего огорода в двадцать соток довольно прилично кормила своих двоих пацанов. Богдановские бабы ей сильно завидовали, видя, как она средь бела дня копается на своём огородике. Как разврат воспринимали, этим вдовам на прокорм детей только ночи оставались, но они понимали, что подобный фокус уже не пройдёт. Ушлые у меня тётки были, на дурака не возьмешь, на их малороссийском наречии «скаженные».
Дядья, похоже, тоже были скаженны. Одного я в глаза не видел, он трудился  шахтёром в Караганде, где я, к счастью, не бывал никогда, а другого знал, он всю жизнь провёл в Богдановке. В период, когда я жил, как Степной Волк Гессе или, скорее, как его же Кнульп, потому что безответно-интравертивно бездельем не страдал, в библиотеке очередного городка, ознакомившись с содержимым свежих номеров толстых журналов, я взял подшивку «Комсомолки» и наткнулся на занятный материал о водознатцах. В 80-е эти подходы были популярны: о сверхспособностях отдельных людей. В статье упоминался Никифор Хорошаев из села Богдановка, как человек, открывший и обустроивший в степи десятка полтора родников. Он их без всяких лоз чуял, именно так: не чувствовал, а чуял. Чувств не было, а вот их отсутствие было.  Знание приходит, когда доходишь до отсутствия чувств. Не бесчувственность, а именно отсутствие. Вот он шёл, отсутствующий, останавливался и говорил: вода! Разве вы не слышите, как она журчит, на свет просится? Кажется, это было в Перми, в областной библиотеке.
Тётя Саня тоже была скаженна до самозабвения. Ведь как она спасла больного отца и пятерых младших в 1933 году? Одна из всей деревни догадалась выкапывать мясо из земли! Примерно в семи километрах от Богдановки находится казахский аул Чушкалы, где накануне голода был саповый замор лошадей, трупы которых побросали в яму, залили креозотом, которым шпалы пропитывают, зарыли. Санька по ночам ходила, долбила мёрзлую землю, пока не дорылась до мяса, тухлого и вонючего, как Кысь, но это было спасение. Днём долбиться было нельзя: не приведи Бог, какое наказание грозило. Вредительство, не меньше, всю семью перевели бы в мясо и креозотом залили, начав с безногого отца, моего деда Устина, воевавшего в чапаевской дивизии. Мясо вымачивали в нескольких водах, по ночам в нескольких водах варили, как Кысь, сливали и ели, задерживая дыхание.
Тётю Варю мать называла «колдуньей», уверяла, будто «она что-то знает», поэтому ночной звонок, когда Генка порезал вены (потом у него одна ладонь медленно сохла всю жизнь) нас даже не удивил. Удивительно продолжение этой истории, то бишь генкиной свадьбы, спустя полтора десятка лет.
…Лёха Ваньков расшибся и достал где-то здоровенный кусок копчёной, а может быть сушеной конины, а может быть и то и другое. Тогда мы не знали, что это называется «бастурма». Но я хорошо понимал, какой это бытовой подвиг – в конце семидесятых в Свердловске. Два подвига: расшибиться достать и никому не похвастать. Кроме меня, разумеется. Лёшка в своем шикарном спортивном костюме импортном плюс кроссовки «адидас», вторых таких не наблюдалось во всем городе ни на каких долбаных спортсменах, - этот Лёшка с идеальной фигурой на голову выше меня ежевечерне спускался в университетский подвал в  археологическую лабораторию, где я пахал лаборантом на полставки, потому что мне, студенту, трудно было рассчитывать на поддержку из дома. Он неизменно делал одно: садился напротив, где ваш покорный слуга разбирал керамические черепки и, подчеркнуто вежливо  улыбаясь, ехидно выкладывал комплименты по поводу моего несомненно великого будущего. Я злился и отвечал колкостями, а он острил:
- Вы, Антон Васильевич, ядовиты, а ядовитыми бывают только слабые животные!
По правде, я этим самым и был, но тогда старался думать и казаться другим, – юный идиот, типичный наоборотник, как все они: чем слабее, тем горделивей, чем порочней – тем более недотрога. Я в этом плане вообще был тот еще горностай из рода куньих. Ещё ему и острить, олуху, – Алексей больше мотался по соревнованиям и сборам, чем учился в своем политехе, кто б мог подумать, что в будущем окажется богоподобным руководителем с трагической судьбой. То кубок России, то ещё какая-нибудь хрень, до которой мне было плевать зигзагом с Марса, спорт меня не возбуждал нисколько. Я смотрел в прищур его интенсивно синих глаз и не воспринимал всерьёз. А он в это время заводил разговор: не хочу ли я, наконец, съездить к нему в гости попробовать, но только придется ночевать, потому что он снимает квартиру на окраине. Она чёрная, жёсткая, но удивительно вкусная –  эта самая анонимная конина, название которой по дороге потерялось. Он её привез с каких-то соревнований. Я тогда не подозревал, что в её черной плотности – весть о будущем. Мы плохо расстанемся с Лёхой, когда он достанет целый рюкзак всяких деликатесов. И всё из-за Ларки – этого моего шустрого хвостика.
Влюблён я тогда был, разумеется, не в нее, а в одну бывшую пятикурсницу из Орска. Мы познакомились еще на картошке, когда я поступил в семнадцать лет на первый курс. Галка среди других старшекурсников заправляла нами, желторотиками, и была вся сплошная загадка. Худющая и в брюках. Грудь почти как у пацана, да и жопа в расчете на вырост, вся в потенции, а не на потрогать. Потенция, разумеется, в чисто физическом смысле, а не сексуальном. Вопрос этот глобальный и до конца не решёный. Физики, например, говорят, что сила есть потенция. В таком случае, почему в женщинах сила есть, а потенции нету? Я к тому, что к вопросу о будущем только мужики и подходят с топорами да ломами.
Короче, это был сплошной кошмар, а не Галка. Она потягивала красное вино и курила «Опал». Подчёркиваю: красное, тогда как женщины – теперь-то я точно знаю – во всем мире предпочитают белое. Ерунда все эти дурацкие установления – под мясо красное, под рыбу белое… Чушь собачья. Это чтоб не показаться лохами в ресторанах кидают понты. «Ах, да, ну конечно, под рыбу я пью исключительно белое вино…». Брехня. На самом деле все мужики под что угодно с закрытыми глазами предпочтут терпкое красное, а женщины ароматное белое. Плавали, знаем. В ста процентах, глаз даю, кроме Галки. Но чем объяснить, не знаю. Наверно, всё дело, как всегда, в сексе. Красное возбуждает, а белое навевает меланхолию. С ним легче интересничать по-дамски. А если дама увлечётся красным, она скорее обнажит свои истинные желания, что не такая уж она нехочуха и недотрога. Ещё и в дёсны вопьется первая. Вот тут мы точно плавали. До самопотопления плавали на буяне.
Галка бабью меланхолию не практиковала, часто хмыкала – буквально в конце каждой фразы, как будто сама себе была смешна своими словами. А глаза при этом грустнели мгновенной поволокой, а потом становились еще более лучистыми, чем прежде. Контраст какой-то в ней был, разность потенциалов. Она была как бы женщина с потенцией, то есть – немного более, чем женщина. Тогда я еще не знал, что это и есть французский шарм в чистом виде. Среди нас она в красавицах не числилась. Куда там! А сколько мужиков при этом переломала, как камыш.
Вот они говорят: мы дали миру два великих достижения, - французскую кухню и французскую женщину. Но ведь и там и там явный перебор. В кухне с лягушками, а в женщине с тем, что я  сходу назвал бы пикантной несамочностью. Вы понимаете, о чем я? Но это от фонаря, а вообще надо бы подумать. Во всяком случае, тема есть и немаленькая. Глобальная, я бы сказал, не боясь общих мест, а я их давно уже не боюсь. В юности боялся, в описываемые времена. Редко рот открывал, чтоб только что-нибудь оригинальное ляпнуть, по два-три месяца молчал. Сашка и Стас, с которыми в одной комнате жил, обижались. А это всё от неуверенности да комплекса, от недостатка, короче.
Она была как два в одном: женщина и мальчишка. Довольно нескучно было общаться с ней даже молча, хотя с Галкой и разговаривать я мог не о чем, и смеяться. Я пацан, а она типа женщина с прошлым. Соблазнять меня она даже не пыталась, на фиг я ей сдался был? А я влюбился по уши. Впрочем, там, на картошке я еще не страдал. Это брезжило в перспективе, то есть в потенции.
Её распределили в школу в какое-то большое село на букву «М». Не то Муравьино, не то Мураново… Нет, вру, там Тютчев, а не Галка… Или Баратынский вор, не восхищенный музою своею? Забавно, как память выкладывает всё подряд, главное и заглавное, а еще говорят, будто в головах какие-то фильтры есть. А с другой стороны – что главное: что поэт, или что у товарищей украл? И был бы поэт, если б не украл и не претерпел? Загадка для экзистенциалистов, объявивших базисом общества не общее, например, экономику, а интимное. В самом деле, экономика меняется, а интимное вечно. Океан Солярис, поглощающий всё, как губка, и навязывающий отношения. Вот эта экзистенциальная губка поглотила всю логичную науку. И опять надо выдавливать из той губки по капле, анализировать, расслаивать и ставить по полкам, чтобы что-то понять в людях и обществе. Нет никаких фильтров, точно. Это и постмодернисты доказали, компания шизофреников, сбежавших из Скорбного дома: пытаясь новые полки построить, порушили всё окончательно.
Она приезжала ещё несколько раз в общежитие, пользуясь, что я там. Исключительно правильное слово я употребил: пользовалась мной, как ключом. Я брал на вахте ключ от фотолаборатории на третьем этаже и мы всю ночь вдвоём проявляли и печатали всё, что она привозила. Всякую ерунду: природа, ученики, турпоходы, учительские капустники… Многолюдство всяческое, потому что Галка вечно была центром, как магнит для опилок. Хмыкнет и – готово – все взоры на неё. И не говорила почти при этом. А у меня был торчок вечный, как у Вальса, потому что я, как он – в свои девятнадцать никогда ни с кем и вообще – «взорваться могу». Пили мы с ней в фотолабе красное вино. Однажды она так склонилась, чтобы рассмотреть проявку в ванночке при свете красного фонаря, что я не выдержал и осторожно залез ей рукой под брюки. Она никак не реагировала и тогда я их расстегнул, долго путаясь с пуговицами, которые не на ту сторону, как у парней… И обнажилась попка: маленькая и кругленькая… Упругая, главное…А у меня уже текло вовсю заглавное и я… Темнота, волнение, жара от волнения, духота, красота, душепротивность какая-то  и красный свет… Она произнесла, не оборачиваясь:
- Не туда… Хм…Все вы одинаковы… Хм… Туда только для мужа
Кто б мог подумать! Галка и сюрприз – это синонимы.
До моего воспалённого ума дошло, наконец, что я наделал. Но это меня устроило, даже запах. Густой такой и терпкий римский запах. Слово «термы» на него неуловимо похоже. Может быть, римские бани назвал термами какой-нибудь гениальный нюхач?
Наутро я провожал её до вокзала и, сидя рядом в троллейбусе, – это было когда мы проезжали мимо краснокирпичного Ипатьевского дома, несясь под горку (а справа красовался дворец, в котором снимались «Приваловские миллионы») – я спросил:
- Ты счастливый человек?
Я не себя имел в виду, честно, хотя… Вру: себя. Она хмыкнула, швыркнула по мне взглядом и вновь отвернулась к окну, - левому, Ипатьевскому. И вдруг на её худом лице откуда-то взялась улыбка Джоконды… Странно: её худое лицо совершенно не подходило под эту улыбку, которая двусмысленно повисла в воздухе, отчего нас стало как бы трое – она, я и некий третий, как в гипнозе, в котором всегда присутствует «некое третье лицо». Это  она улыбалась и не она одновременно… А я был как в гипнозе, потому что до сих пор вижу её улыбку, повисшую на Ипатьевском доме. Еще Фрейд заметил, что в отношения гипнотизера и гипнотизирумого всегда вмешивается некто третий, но не смог его истолковать. Пытался, - мол, образ «отца», проявление «Эдипова комплекса», но потом психоаналитики, изучавшие гипноз, в голос заявили, что это не так. Но кто этот загадочный третий, - увы? Мне нравится теория, что мы произошли от существ, у которых было два мозга в одной черепной коробке, как у дельфинов, – и поэтому-то в каждом из нас заключены, как минимум, две личности. С гипнотизёром получается три. Отсюда мощная субкультура расщепленного сознания, мимо которой не прошел ни один великий. Я не только типа Кафку или Дали имею в виду: всех. В каждом доктор Хайд и мистер Джекил живут, а иначе не творец. Даже Пушкин. Особенно он, потому что самый великий. «Сказку о золотом петушке» внимательно перечитайте, там собака зарыта, распиленная и собранная по частям, что не подкопаешься.
В Галке – совершенно точно – было две: Галка и Негалка, не-женщина, а неведомо кто.
Она еще раз хмыкнула и сказала, обращаясь к стеклу:
- Да…
Пауза.
- Счастливый…
Пауза.
- Хм…
Еле заметный смешок.
Не было несчастней меня человека после первой ночи любви. С вокзала я шёл пешком и думал, что Мария – не бездна и Магдалина – не бездна; обычная женщина – бездна. В ней содержится всё, что создал Бог и подрихтовал дьявол. Джоконда – бездна именно потому, что это обычная женщина. Не зря говорится: кто узнает одну женщину, тот узнает весь мир.
В тот же вечер я поехал к Лёхе. Мы пили вино, красное, разумеется, и упорно жевали чёрное Нечто. Красное и чёрное, и Лёхина обитель. Он постелил мне на кровати, а сам устроился на раскладушке. Я лежал пластом и смотрел в потолок и думал о Галке, а Лёха ворочался, как товарищ Нетте, скорее пароход, чем человек, – с какими-то шумными переворачиваниями, задержками дыхания и выдохами с перебоями. Неожиданно он встал, посмотрел на светящийся циферблат и произнес:
- Два часа… Чёрт, не спится. А утром на тренировку… Что ты мне спать не даешь?!... Хоть поговорим давай…
Он хмыкнул странно, как Галка.
…С той ночи мы с ним стали такими друзьями, что закрылись от всего мира, что мне было нетрудно, потому что Галка появляться перестала, а меня по-крупному больше никто и не интересовал.
Однажды на майские праздники Лёшка, который был к тому же заядлым туристом, предложил:
- Мне в спорткомитете паёк праздничный выдали, там столько вкуснятины! Давай съездим, отдохнем на природу. Я место знаю новое. Далековато, через Тагил, но обалденное, с водопадом. Вдвоём: ты и я.
- И Ларка, - сказал я, - Если я ей не скажу, она плакать будет. Уже плачет почти каждый день. Как ненакрашенная ходит.
Лёхе пришлось согласиться, да и куда б он делся.
На вечернюю электричку в Тагил Ларка явилась не одна, а с подругой Валей, которая сейчас доктор наук и директор академического института, а тогда отличалась тем, что шутила прежде, чем думала. Причем, слишком часто, к каждой чужой фразе парафраз прицепляла напористо. Так американцы разговаривают, глупо полагая, что отсутствие юмора означает дурной тон. Пообщавшись с ними, я теперь юмористов не переношу. Как кто рот пошире с улыбочкой распахнет, сразу под нижнюю челюсть дать хочется, чтоб заткнулся, грёбанный Воля. Мой друг Лёшка эту Валю – женский вариант Павла Воли  -  терпеть не мог, тем более, что у неё в самом деле было чувство юмора.
Поэтому сидел, отвернувшись к окну, скучный по-платоновски. Андрей Платонов заместил выражение «ему было плохо»  на «скучно», и это придало инаковый смысл его прозе, которая подобными замещениями и интересна, бытовая фантасмагория. Алексей всю дорогу скучал в этом смысле, пока Валя попирала нас своим юмором.
В Нижнем Тагиле он сразу от нас отвалил, отказался ехать к нашей однокурснице Ирочке, которая успела выйти замуж за местного парня с немецкой фамилией, сказал, что переночует в другом месте и попросил не опаздывать на электричку, отходящую в восемь утра.
Наутро поднялись загодя, я торопил девчат, покрикивал на них, вымещая чувство вины перед другом, которому, похоже, испортил праздник не без Ларкиной помощи. Она же пристроила нас в трамвай, сказав:
- Я Тагил хорошо знаю, у Элертов уже несколько раз была!
Ещё бы не бывать, если она этот брак и устроила. Они с Иркой жили в одной комнате, когда в университетской газете появился опрос по итогам  полевых работ. Кто был в археографической экспедиции, кто в ботанической, кто в этнографической, кто в одной из десятка археологических. Десятки экспедиций из восьми факультетов. Что до археологии, то Уральский университет тогда был единственной научной организацией, осуществлявшей раскопки на огромной территории от Свердловска до Новосибирска, от Казахстана до Югры, плюс отдельно Тува и Крым. Между прочим, именно нашим археологам принадлежит честь открытия Синташты, - первого памятника культуры протоариев, за которым последовало открытие знаменитого Аркаима. Там вагон доказательств, что прародина индоариев располагалась на Южном Урале, но разве наши западные партнеры могут такое позволить? Чтоб Россия мировым культурным центром была хоть в какие времена незапамятные? Американские авторитеты приехали, поюморили и сказали:
- Это впечатляет, но мы историю переписывать не будем!
У них уже вся древность правильно расписана. Вначале всё из Африки, потом из Индии, потом из Европы, из России не было, нет и не может быть ничего, никаких культурных импульсов. Если факты противоречат, тем хуже для них.
Так вот, в тот год Ирина отбыла лето там же, где и я: в Омской области на раскопках поселения эпохи ранней бронзы, тоже протоарийской. Этот памятник, Инберень, я случайно открыл в разведке, поручив одному первокурснику забить шурф на второй надпойменной террасе, а сам взялся делать карту местности. Напарник вдруг начал истошно орать, размахивая из ямы большой костью. Обладатель этой берцовой кости оказался средневековым барабинским татарином огромного роста, но в шурфе было много керамики, украшенной характерными для ранней бронзы штампами. На следующий год на эту террасу приехал большой отряд. Средневекового человека, скорее всего, похоронили боевые товарищи, потому что на костях были следы от холодного оружия, а некрополя не нашлось при раскопках, один лежал на юру лет пятьсот могучий воин.
Мы с Ириной вдвоём ходили за десяток километров в Ингалы за хлебом для отряда и, естественно, весь день общались. Осенью в газете она, в ответ на вопрос, что произвело самое большое впечатление за лето, простодушно призналась: «поход в Ингалы и общение с Антоном». А редактор-дурак так прямо и выложил. Ларка начала сводничать парням, ухлёстывавшим за красавицей Ирочкой, и добилась своего.
Не хочу и дальше её подозревать, но в трамвай мы сели не тот. Он увез нас на какие-то «Камни», откуда до вокзала вёрст немеряно и такси не поймаешь. Короче, опоздали мы. Ещё была надежда, что Алексей остался, но не таков был мой друг, очевидцы сказали, что ждал, глаза проглядел во все стороны и запрыгнул в вагон на ходу. Его сразу запомнили, парень заметный, да еще и  в адидасах эксклюзивных, с большим рюкзаком.
Следующий поезд неторопливо причапал ближе к обеду. И мы – чап-чап – казалось, пешком было бы быстрее – устремились за Лёхой вдогонку. Прошли томительные минут сорок, когда начались события весёлые. Мы узнали, что такое народное гуляние в опорном краю державы, между Тагилом и Алапаевском. Там такой ратный труд начался, что слов не подберешь. Вдруг захлопали все двери, начали вылетать окна. По проходам с остервенелыми матерками носились пьяные люди, готовые поубивать друг друга и уже изрядно побитые со всех боков. Они метались туда-сюда, мы не могли разобраться, кто кого гонял и за что, этнических драк тогда не было, когда ясно, кто свой, кто чужой. Тут все были свои. Все гоняли друг друга за всё и били всем. Брызгала кровь и застывала сгустками, похожими на багровых пиявок, ползающих по перегородкам. В довершение всего в наше окно влетел кирпич, но выходить мы боялись. Сидели, вжавшись в стены, даже Валя молчала, куда и юмор делся. Мои моральные муки были двойными: я ко всему прочему не знал, как буду защищать девчонок, не умея драться. Вот не было у меня интереса к этому делу, и всё. Одно знал: отбиваться надо всегда, всегда отбивался, как мог, а вот приёмов не знал, кроме одного, почти бесполезного в настоящей драке: руки умел ловко заламывать. Но это больше в шутку. Начнёт кто-нибудь, допустим, юморить на мой счет, подойду с обезоруживающей улыбкой, - и раз – у неосторожного шутника рука за спиной, он корчится от боли.
- А ну-ка, говори: Антонулечка-красотулечка!
Он корчится, пыхтит, но молчит.
- Быстро говори, а то отпущу!
Все смеются, инцидент исперчен. Нелетальное, прямо скажем, оружие. В доброй драке, на уровне чугунолитейного завода, я лох. Да хотя бы и кирпичного.
В Алапаевске полуразрушенный поезд прервал свой путь, не доехав до конечной точки и выпустив нас, небитых, спасибо рабочему классу. И сегодня, первого мая, ничего больше не будет до нужной нам станции Незевай на забытой Богом железнодорожной ветке, узнали мы и с горя сели в станционном буфете топить стресс в пиве, завезённом по случаю праздника. Наши стенания, которые Ларка сопровождала своими характерными хлопками ладошкой по выпуклому лбу, который был не единственным недостатком её внешности, услышал бывший интеллигентный человек. Он подсел к нам и вежливо предложил:
- Ребята, купите мне пивка, а я вам помогу с поездкой.
И помог: пристроил в локомотив товарняка, сзади. В передней кабине сидели машинисты, а в заднюю допустили нас, в нарушение всех инструкций. Девчатам путешествие начинало нравиться, наверно, потому что мы расстались с Алапаевском удачней великих князей. Они – девки, не князья, - повысовывались в окна и базлали изо всех сил:
…Я люблю развратников и пьяниц
За разгул душевного огня!
Может быть, чахоточный румянец,
Перейдёт от них и на меня!...
В Незевай прибыли на вечерней зорьке. Полустанок был пуст, производя ржавчиной рельсов и рваным ржавым ограждением впечатление большой консервной банки, валяющейся на пустыре у Бога, превратившем его в помойку. Протиснувшись в дыру в заборе, мы увидели вдалеке людей, которые брели, едва передвигая ноги, в направлении труб какого-то небольшого завода. Мы догнали их бегом и спросили:
- Не подскажете, как пройти в Баскаковку?
Это были мужчина и женщина, трогательно поддерживавшие друг друга на ходу. Им явно было не до разговоров, через энное количество шагов кто-нибудь из них собирал спутника с земли и ставил на ноги.
- В Барсуковку? – переспросила дама криворото, - Каку Барсуковку?
- Баскаковку!
- Ты чё до…бался? – вызверился мужик, - Барановку ему! Я тебе сейчас дам Барановку, шерстью покроешься!
- Баскаковку, - упрямо повторил я, ещё надеясь.
- Да заткнись ты! – женщину, наконец, пробило на возврат с того света, где они оба находились, перепутав настоящее с трансцендентным, а потом, похоже, ещё раз перепутав до того, что все стало фантасмагорией не только извне, но и внутри. Она положила мужика и сказала: 
- Баскаковка! Как же… Вон туда! Вдоль речки... Недалёко. Хорошо я Баскаковку знаю, как не знать?
- Не знаю, - ответил я, - Спасибо!
Лёха в Свердловске показывал карту. От Незевая до Баскаковки километра три, там уже слышен шум водопада, надо идти на него еще с километр. Он там, я был в этом уверен. Я начал представлять, как он обрадуется, и какой я буду молодец в его глазах, которые для меня уже очень много значили. Вот он сидит у костра одинокий, пытается есть свою вкуснятину, которая не лезет в рот, а тут – сюрприз: мы из леса. Здорово.
Мы бодро выдвинулись и не меньше часа шли берегом мутного весеннего потока, перепрыгивая через многочисленные ручьи, огибая подступающие к воде холмы, продираясь сквозь чащи кустов. Стемнело. Благо, яркая Луна висела сверху и с нее не капало. Если б не было Луны, а с неба лил дождь, нам было бы намного хуже, а теперь только ноги промокли насквозь в кедах наших. У меня была водка в рюке, я сказал:
- Девчонки, надо внутрь принять и ноги растереть.
Мы сделали привал.
- Не туда идем, Пятачки - сказала Валя, - А куда, - большой-большой секрет.
- Да уж… Больше часа шлёпаем, уже километров пять прошли, - согласился я.
- Откуда тебе это знать? Местность пересечённая, - сказала Ларка, - Может быть, Баскаковка за тем холмом?
За холмом оказалась не Баскаковка, а большой овраг с бурным потоком, перепрыгнуть который не представлялось возможным, он был явно больше пяти метров. Даже Лёха, обладатель Кубка России по легкой атлетике, не рискнул бы, куда уж нам. Тем не менее, я пресёк капитулянтские настроения на корню, сказав:
- Утоплю обеих. И свидетелей не найдут. За нами столько народу побито, что такую мелкую потерю, как вы, никто не заметит.
- А…, - протянула было Валя.
Тут я совершенно слетел с катушек:
- Нечего было переться! Я сейчас дрын возьму. Двумя дурами меньше станет! Предупреждаю: не шучу!
А они это знали. Обе со мной в экспедиции бывали и говорили ещё там:
- Легче застрелиться, чем с тобой в разведку ходить!
Дело в том, что я не понимаю, как можно ссылаться на какие-то «объективные обстоятельства» вроде погоды-непогоды, взявшись за дело. Маршрут разведки должен быть пройден и результат должен быть. И мне плевать, мужик ты или женщина, или чёрт рогатый, когда надо забить шурф на сорокаградусной жаре в асфальтной почве. Ну, сиди дома, губы крась, по  Ленина фланируй. А попёрлась, так соответствуй, долби до звёздочек в глазах.
Что характерно: им это нравится, которые нормальные. Не надо цацкаться, чтоб любили, наоборот. Недавно краем глаза видел передачу про знаменитого кутюрье. Мол, «воплощенная женская мечта». И так он разодет, и эдак, и губки куриной гузочкой вытягивает, и модные приговоры выносит. Ни одного мужчины не знаю, кто хотел бы быть одет, как этот петух пёстроцветный. Большего придурка в одежде на свете нет. Версаче в джинсах и футболке ходил. И ни одной женщины не знаю, которая мечтала бы о мужчине с гузочкой на месте рта, выпукивающей слащавых пошлостей. Или я женщин вообще не знаю.
После моего ора девчата взбодрились, взялись помогать изо всех сил, вернее, масс. План мой был прост: свалить дерево, не имея топора и положить его поперёк ручья, не имея крана.
Я забрался на сосну, рассчитав, что у неё корни поверхностные. Да ещё и почва мокрая в грязь, должна пойти, дубинушка. Дерево росло с наклоном к оврагу, я забрался высоко, как мог, верхушка накренилась, я завис над потоком, и начал раскачивать ствол, но этого было недостаточно.
- Девчата! – крикнул я, - Толкайте дерево!
Эх, ухнем!... Подёрнем, подёрнем… Не было толку от их усилий, потому что сил не было, я мельком пожалел, что Лёшки нет, он бы один эту сосну свалил. Тогда они, дуры, но героические, политруком взбодренные, боевых сто грамм принявшие, пошли в нешуточную атаку, а именно: рискуя самым дорогим, что есть у человека, чтобы не было мучительно больно, зашли с другой стороны, подпрыгнули, повисли на ветках и массами тел увлекли дерево ниц. Я рухнул в воду в обнимку с бревном.
Как ни странно, никто не пострадал, дерево пало на редкость удачно, девки успели отползти.
План сработал. Выбравшись из воды, переправил на тот берег рюкзаки, а девчонки переползли по стволу улитками, притворно визжа для бодрости духа. Понимаю: после такого страха да угроз можно долго визжать в свое удовольствие.
Мы ещё шли примерно с-полчаса, когда услышали лай. Лес оборвался на широкой отмели, где была паромная переправа в село, раскинувшееся на противоположном берегу. Паром был пришвартован на нашей стороне реки, рядом темнела фургон-сторожка. Мы постучали. Дверь открыл довольно плюгавый мужичок лет сорока. Водопада слышно не было, хотя тишина была глухая, перемежаемая отдаленным лаем из деревни.
- Не подскажете, где здесь водопад?
- Какой водопад?
- Эта деревня называется Баскаковка?
- Не знаю никакой Баскаковки, - обиделся паромщик, - Это Мироново. Здесь Пугачева пела.
- Что?!...
Фантасмагория какая-то. Не нужна нам Пугачева, нам Баскаковка нужна. Что она тут потеряла вообще, крикуха? Чушь какая-то. С рельс съехать и домой не вернуться.
- Что пела? Всё. Миллион алых роз. Прямо вот здесь на пароме стояла и пела. Вот моё слово, говорит: хочу, говорит, для простых уральских людей спеть на просторе. Реке, говорит, спеть хочу и лесу и…
- Что он за Пугачеву говорит? – спросила Лариса, - Это что вообще такое происходит? Вы что-нибудь понимаете?…
- О, Господи! – простонала Валя, падая со смехом на траву, всё равно мокрая вся, как лягушка, - Ой, не могу! Во, концерт! Пёрлись! Лес валили! Миллион алых роз! Получите и распишитесь!
- Я сейчас дрын…, -  привычно начал я, но завалился сам от смеха нервного. Представил, как Лёха сидит в одиночку у костра и жуёт свою вкуснятину и ему тошнёхонько от неё. И сразу мне стало тошнёхонько.
Мы переоделись в сухое, по очереди войдя в фургон, паромщик согрел кипяточка. Выпили понемногу, угостили паромщика, закусили из рюкзаков. Девчата быстро отрубились, привалившись к стенке головами, размякли от тепла буржуйки. Я было сам начал подрёмывать, сидя напротив, но узрел сквозь смежающиеся веки донельзя глупую и смешную картину. На стене в натуральную величину был весьма убедительно изображен половой акт и девушки своими головами в кудряшках, накрученных по тогдашней моде на висках, светлых у Ларисы, тёмных у Валентины, спали, прислонившись к нему румянцем. Групповуха с тремя девками, волосня к волосне, как положено. Меня ухмыльнуло, сбросив сон. Восхитили пришедшиеся к месту ушки девичьи в завиточках волоска.
- Неделькина, сменщика моего, сынок нарисовал, - охотно пояснил паромщик, - Вот моё слово: сильно озабоченный пацан, даже учительницу  соблазнил.
Интуиция достала меня сходу, как топором по голове шарахнула. Я даже нисколько не сомневался: именно так и должно быть в этой фантасмагории долбанной. Чтобы образ дополнить, греховной тайной любви не хватало, а теперь он полный стал. Не Мураново, где невосхищенный Баратынский вор,  а  Мироново, где - улыбка на Ипатьевском доме, - точно, в этих местах она и отбывала своё крепостное учительство.
- Галину Параскевову?
- Точно! А ты как знаешь? Ага, значит, об этом уже везде говорят! Худая, страшная, чёрная…  Нинка так и сказала: чтоб я этой ведьме, котора детей соблазнят, сына отдала? На всё пойду, не отдам, говорит. Вот моё слово, - говорит. И взяла, кислотой плеснула.
- Да ну?!...
Понятно, почему она совсем пропала, оставив мне на память улыбку! Надо ж было в таком месте так улыбнуться! Галка, только она!...
- А что было делать, когда малый уперся: люблю, женюсь! Там любовь така, что я те дам. Он за ней на всех кидался, наперекор шёл. Заявление подали, чтоб разрешение получить, ему семнадцать лет только исполнилось. Вот моё слово: поженились бы, если б не Нинка
- Где она теперь?
- Сидит, где…
- Нет, - Галина?
- Училка?  Уехала училка. Помытарили да отпустили её и уехала. С харей перекошенной. Вот моё слово: никому она больше не нужна!
- Ошибаетесь, - сказал я, - А вы случайно не знаете, Неделькина эта не из Казахстана?
- Как не знать, когда моя невестка. Мужик её, мой напарник, никак браток мой двоюродный. Они ко мне с целины и приехали смолоду, она от первого мужа сбежала. Подальше скрыться хотели. Вот моё слово: всё из-за любви.
- А чужую любовь не простила, Нина Майборода, - произнес я нелепую фразу.
Она и в самом деле оказалась Майборода. Как всё буднично.
…После этой поездки Лёха Ваньков перестал появляться в нашем подвале. Нам оставалось доучиваться всего год, да ещё какой. Лишний раз погулять не выйдешь, город по ночам обливали вонючей гадостью, убивая сибирскую язву, поэтому мы даже на улице видели друг друга всего один раз, он – не знаю, заметил меня, нет ли, - быстро ушёл в своих адидасовских кроссовках. А я что, бегать буду? Кроссовок нет. Да и странно было бы, если б не было у меня такой большой потери. Я понимал, что это выше нас, что настоящее.
«Вот пример, показывающий, что за все в жизни надо платить, особенно за знание», - выдал бы сентенцию неизвестный автор «Повести о доме Тайра», которую я взял с собой в самолёт.

Заросли вишни

Лапандя появился неожиданно. Однажды я пришел к тёте Варе, которая занимала комнату в коммуналке, десять метров на троих, и застал её хлопочущей вокруг неизвестного мне мужчины. Миловидный круглолицый смугляк лет сорока сидел на стуле рядом с другим стулом, маленьким, на котором лежала какая-то палка. Вознамерившись присесть, я попытался эту палку снять и тут мужик расхохотался. Палка оказалась его ногой.
Тогда я уже имел недавно обретённое сознание, точно помню, когда. В день рождения, в четыре года ровно, я бежал по двору, увидев маму, которая вышла развесить бельё на общую веревку и вдруг резко остановился. Вдруг изменилось всё. Как на фотобумаге проявка: вот не было и стало. До этого оно, конечно, тоже было, но в негативе, где мы самих себя не узнаём, не то что других кого. Я осознал то, что до сих пор не осознавал: кто я такой, сколько мне лет, что это моя мама. Она была особенно четко прорисована, в ней всё было контрастно на фоне цветного белья, выдержка и диафрагма подобраны идеально. Необычное ощущение, хотя ничего необычного в этом не было. У большинства людей самосознание в четыре года и появляется, только у гениев и сумасшедших бывает по-другому: раньше или позже. У Пушкина, например, самосознание появилось только в семь лет, до этого он был неповоротливым несообразительным увальнем, прятавшимся от строгой матери, готовой возненавидеть сына за бесталанность, интеллектуалки, читавшей всех подряд  модных французских авторов, но проглядевшей гений сына,  в бабушкиной корзине с рукодельем, среди клубков. Поэтому мы, по сути дела, не имеем матери того, кто для нас Всё, увы. Имеем бабушку Марью Алексеевну, имеем няню, а мать и отца не имеем, этих литературных гурманов, даже отвращение внушающих своими пустопорожними знаниями, лучше б были обычными старосветскими помещиками от земли. С такими родителями Пушкин был Неоткуда, как Христос, и только в семь лет выдал нечто свое, а Христос вообще в тридцать три, в ответ на замечание одного из гостей литературного салона своих родителей.
- Какой неприглядный малец! – бросил гость походя в адрес Пушкина, к которому все уже привыкли относиться, как к пустому месту.
- Зато не рябец! – неожиданно сказал мальчик.
Гость был так побит оспой, что я бы на его месте воздерживался от характеристик.
После той стычки Александр Сергеевич пришел в себя и начал терроризировать окружающих своей активностью. Я особо активным не был, человек дюжинный, что и проявление самосознания в общие четыре года доказывает, но тётю Варю замучил. Дело в том, что она одна из всех родственников была заядлой книгочейкой и вообще, - грамотным человеком. Грамотность, я считаю, - редкий дар, потому что язык – это музыка. Пению и музыке всех учат, а много ли талантов? Чувство языка – не менее редкий дар, чем музыкальный слух. Я одного профессора знаю, гуманитарных наук, между прочим, потрясающе безграмотного. А большинство просто малограмотны со всеми степенями учёными. Тётя Варя со своими шестью классами была потрясающе грамотным человеком, чем разительно отличалась от сестёр. Мама, например, писала больше ошибками, чем грамотой, ничего не читала, кроме журнала «Здоровье», а к моему писательству относилась скептически до дней последних донца:
- Тебе это что-нибудь даст?!...
Нет, конечно, чего-нибудь не даст, только отнимет. Но когда всего лишит, тогда я сам, возможно, что-нибудь дам.
Мать многого не могла понять, а вот тётя Варя могла. Как мне было не тянуться к ней? Она садилась у единственного окна и читала романы из «Роман-газеты» вслух, а я садился на стул и слушал. Тех авторов сейчас никто не помнит, а я помню. Например, был такой Николай Вирта. Преогромные романы писал, и все за жизнь. Про колхозную жизнь в пятидесятых, когда одна из моих тёток уши себе отгноила. Колхозная мама достаёт из печи дымящийся чугун с наваристым борщом, а колхозный папа степенно раскладывает его по мискам, именно раскладывает, а не разливает, потому что едево густое, ложка стоит, и в каждую миску кладёт тучное свиное рёбрышко. Потом второе из печки достали: телятинку, запечённую с картошечкой и белыми грибочками, других не употребляли и не брали даже. Зачем? Зачем они нужны советскому человеку, подосиновики всякие, что, покушать нечего, что ли? По лесу походить некогда, что ли? Через день выходной, а на работе песни поём, для того в колхоз и вступали. А потом за блины принялись, ещё более аппетитно  описанные, видать, этот Вирта сам не дурак был покушать. Блины были не городские, тонкие, как вологодские кружева, а настоящие сельские, не тонкие, но и не толстые, что зубы вязнут. То были всем блинам блины, без воды, на яйцах да молоке замешанные, ароматные, жёлтые, с лёгким светло-коричневым припёком.  А на столе уже огромная миска с топлёным маслом нарисовалась, тоже деревенским, члены большой колхозной семьи блины макают, макают и едят, причмокивая, масло с подбородков стекает ручьями, а отец за это заботливо ложкой по лбу хлопает. Не от жадности: того масла у него море разливанное, бочками стоит, а для порядка, чтоб знали, кто в доме хозяин, в глубине души довольный всем до отрыжки… Даже отрыжки описал автор аппетитно, сейчас так не умеют, всем только экшн подавай. Нет на свете ничего более скучного, чем развлекательная литература, современная особенно. Только и знают, как Шура Балаганов: он его туда, а он его туда… Людей месят. А как блин замесить, не знают. Учились бы у старых мастеров. Тётя Варя читала Вирту или какого-нибудь Соколова, как староверы Бога на Светлый путь меняют, «Светлый путь» это название колхоза, а я слушал – до тех пор, пока на моем маленьком стульчике не появилась деревянная нога. С круглым таким навершием, хотя какое у ноги может быть навершие? Чувство языка не в первый раз подвело дюжинного человека. А что там, вообще, когда вместо ступни кружок деревянный? Не знаю, как сказать, наверно, люди слова не придумали. Кружок и есть кружок: наступай, да гуляй, солдат.
Тётя Варя нашла себе мужа, в их медовом месяце не нашлось места не только для меня, но и для её младшего сына Мишки, который заторчал у нас, тогда как старший, Генка, был в армии. 
Мишка не смирился с таким раскладом. Он бросался вначале на Лапандю и избил его несколько раз, потом стал бросаться на мать. Что характерно: моя мать, добрый человек из Сезуана, здесь обернулась его, доброго человека, бессердечным братом. Она не поддержала сестру, приняв мишкину сторону. Я тогда ещё спал в одной комнате с родителями и помню ночной спор. Мать говорила отцу:
- Как это можно: бросить детей ради мужика? Зачем бы он мне сдался был, чужой мужик?
Она жила за мужем, каким-никаким, хотя отец был довольно справный кореец, совсем не урод, скорее наоборот, высокий и с фигурой, хотя, разумеется, по русским меркам не красавец.   
Позже, став вдовой, мать начала разговаривать сама с собой, что, между прочим, свидетельствует о том, что отца ей не хватало. И однажды, думая, что ее не слышат, выдала:
- Вышла за корейца замуж, всех детей перепортила…
Правду сказала, не самыми красавцами дети её уродились, в подмётки двоюродным не годились, одна радость, что не полные дураки. Одна Валя среди нас училась из рук вон плохо, с двойки на тройку, нахлебалась позора, поэтому уехала в восемнадцать лет из города лимитой в Подмосковье, завербовалась на фабрику, а закончила трудовую биографию ответственным работником Правительства Москвы. Но не воровала, как жила в двухкомнатной квартире, так и живёт, подобно героине известного фильма. Там, в биографии её, всё было, в том числе то, что Меньшов побоялся показать  в своей мелодраме лакированной, где совсем нет плохих парней, перед которыми бесправные одинокие девчонки были беззащитны, а слезам никто не верил. Люба работала коммерческим ревизором на железной дороге и, когда началась неразбериха, новые установления дико противоречили неотмененным на всякий случай советским инструкциям, оказалась незаменимым специалистом, когда надо было принимать решения на миллионы  под личную ответственность. С нашей маленькой станции её ставили во главе ревизорских бригад, выезжавших восстанавливать запутанный  учёт на таких станциях, как Алматы, Астана, Чимкент, Павлодар… Телефон не остывал дома у неё. Со всех уголков звонили:
- Любовь Васильевна, а в такой вот ситуации какое решение следует принять?
Она вникала, советовала, а когда министерское начальство раскрывало рот, другому ревизору стоило сказать:
- Нарикаева сказала так сделать!
И вопрос снимался. Знали за компетентность и неподкупность и что выше инстанции в Казахстане нет, чем женщина в маленьком домике на буранном полустанке, зарабатывающая не профессией даже, а виртуозным вязанием, эксклюзивные платья по заказам немецких кутюрье вязала в поездах, когда ездила в командировки.  Одна из её подруг, немка, эмигрировала в Мюнхен, а там её в платье от моей сестры увидел на улице знаменитый модельер… Младший брат Сашка, бегавший чуть ли не с детсада с паяльником, который мать устала отбирать и прятать, недавно тоже отчебучил, Левша. Казахстан закупил в США навороченные АТС, сразу на всю страну, сотни миллионов долларов заплатил Назарбаев. А они не функционируют! Связались с фирмой, там говорят:
- У вас, диких дикарей, инженеров нет, поэтому ничто не работает. И не будет работать. Подписывайте договор об обслуживании, десять миллионов долларов в год плюс сто миллионов за установку, пришлём специалистов.
Сашка в своей каморке в Кокчетавском «Телекоме» проанализировал всю схему, тысячи элементов, и нашел триод с недостаточной мощностью, нарочно впаянный. Заменил – и в Кокчетаве АТС заработала! Быстро направили инструкцию во все области, без американских мухлеватых гениев запустили все казахстанские АТС, Сашке премию выдали пятьдесят тысяч тенге, десять тысяч рублей на наши деньги и он до сих пор сидит с паяльником в каморке, никто его никогда не повысит, потому что государственным языком не владеет и не стремится, спасибо маме, шовинистке великорусской. Но уважать восточные люди умеют. С Сашкиной стороны на похороны нашей мамы немыслимое начальство наехало кортежами… И, в довершение, – в семье не без урода, - ваш покорный слуга, неудачник.
Вдовьей доли мать не хлебнула, поэтому сестру не понимала.
- Ведь ей уже за сорок, Варьке!
Откуда ей было знать, что в душе у молодой еще женщины, которую двадцать лет никто не обнимал?
- Краситься стала! – возмущалась мать в ухо отцу, - Как Печница!  Ты как хочешь, а я помру со стыда!
Самой большой достопримечательностью нашего районного центра с населением двадцать тысяч человек была печница Старостина. Появления Старостиной на улице ожидали, проходили мимо неё с каменными лицами, сдерживаясь изо всех сил, чтобы после дать себе волю посмеяться всласть. Причем, случилась эта оказия с ней - стать посмешищем и притчей во языцех, - как-то обломно, враз, а до этого никто не мог сказать о печнице ничего худого. С работой она справлялась хорошо. Коммунхозовское начальство бывало спокойно, посылая эту молчунью на объект. Жильцы никогда не жаловались, будто Старостина "нарочно развела в квартире грязь", а теперь тянет время, "чтоб ей глотку залили" или будто она "кадрует"  женатых мужиков из клиентов.
Ни одна ерментауская жительница не могла сделать по улице и двух шагов, чтобы не встретить знакомую, с которой не виделась сто лет и с которой надо пообщаться всенепременно, но только не печница. Эту женщину, одетую всегда одинаково, в серый рабочий комбинезон с бесформенными брюками, поверх которого – комбинезона - зимой набрасывалась фуфайка, никто никогда не задерживал, не интересовался ею. Старостина была человеком-невидимкой.
Тем более велико было изумление горожан, когда они увидели печницу в базарный день на городском рынке, одетую в роскошный костюм из дорогих тканей. На ней были: жёлтая парчовая кофта, украшенная замысловатыми воланами, кокетками, рюшами; сиреневая бархатная юбка длиною ниже колен; туфли - "лодочки" на высоком квадратном каблуке, бывшие в моде полтора десятка лет назад; спереди на кофте цвели огромные разноцветные розаны. Но это было еще не всё. Руки печницы были украшены серебряными браслетами, а с ушей свисали огромные... Нет, это были не клипсы: плафоны из жёлтого металла!
Выпучив глаза, застыли торговки снедью и тряпьём, равно как покупатели. Рынок замер, никто ничего не продавал, не покупал. Если б в тот час нашелся расторопный вор и подогнал грузовик, то, наверно, без помех вывез бы весь товар. Впечатление было произведено такое, как будто на базарную площадь уселась летающая тарелка. Многие так и не поверили не только своим глазам, но даже и рассказам других очевидцев.
Однако первое явление печницы народу оказалось не последним. В тот же день, то есть субботним вечером, она объявилась на улице Карла Маркса, - главном городском променаде, - одетая не менее вычурно, но во все другое. На голове у печницы был парик, в руках она держала цветной зонтик с кружевами, хотя дождя не было. Откуда что взялось? - недоумевали матроны, знавшие наперечёт каждый чулок в чужом гардеробе. - Из каких сундуков купеческих? Или накапливалось втихомолку всю жизнь? Вот ведь коварство невиданное! Теперь-то Старостину старательно разглядели. Все фомы неверующие поверили в неё. Кто-то пустил слух, что печница вышла на пенсию и справляет, мол, это событие. Ладно, - решили люди.
В третий раз печница решила сразить всех наповал розовым бальным платьем а ля "дворянское гнездо". Только теперь, когда прошел первый шок, ерментаусцы обратили внимание на то, как безобразна Старостина! Её варикозные конечности, свисающий пустым мешком живот, морщинистая черепашья шея... Плеч, как таковых, не было: то, что когда-то было ими, настолько усохло, что старческий загривок прямо переходил в руки, тридцать лет имевшие дело с раствором и кирпичом, - ужасные руки, вытянутые непосильным, неженским трудом.
Лицо печница имела такое, какое мог бы иметь Будда в старости, если б вдруг разочаровался в своей проповеди, запрещающей несчастье, и в одночасье похудел с какого-то горя. Например, известия, что Бог таки есть. Это было не просто морщинистое лицо. Точнее его можно было бы охарактеризовать, как бульдожью, опущенную, более того, - стекающую вниз и с трудом удерживаемую мимикой от исчезновения маску, простите дюжинного человека, не сумевшего и здесь корректное слово вписать. Но, - маска… Морда, по-русски . Лицо не котит тут.
При этом оно изо всех сил стремилось жить своей особой жизнью, пыталось состояться вопреки непластичности кожи, выделиться неестесственно белым, наштукатуренным цветом и непонятными жалкими гримасами.
Мужчины долго не могли понять, что означают эти обращённые на них подергивания щёк, болезненные глазные тики и пристальные взоры давно прокисших глаз. Жёны их оказались догадливее: они первые смекнули, что печница кокетничает. Это было уж слишком. Наступили весёлые дни города Ерментау.
Среди провинциальной затхлости и скуки фонтанул карнавальный элемент и все старались не остаться в стороне от этого пира духа. Женщины подзуживали мужчин, шутливо понуждая обратить внимание на такую красоту. Мужчины, в свою очередь, тыча в сторону печницы пальцами, говорили своим жёнам: вот такие вы все, бабы. Втайне все желали, чтобы кто-нибудь хоть смеха ради уделил Старостиной внимание, получилась бы пердуха в квадрате, а то насмешки над одной Старостиной начали уже приедаться.
Между тем, печница продолжала нагнетать страсти, перейдя от демонстрации своей неотразимой красоты к действиям: изловив в укромном уголке какого-нибудь мужчинку, она пыталась незаметно сунуть ему в руки письмецо. Содержанием эти послания напоминали аналогичные записки безграмотных великосветских дам времён императрицы Елизаветы: "кавалер, притащи себя ко мне, я до тебя дюже охоча...». Мужчины охотно принимали конверты, содержание которых тотчас становилось известно всему городу, и долго потом обсуждалось обывателями за вечерним чаем, точно так же, как многочисленные истории, подобные следующей.
Однажды печница ("ей-Богу не брешу, бабоньки!") возникла, как из-под земли, перед женщинами, сидевшими на скамейке в больничном сквере ("ну и страхилища же! не знаю, как я не родила там от страху!") и угрюмо процедила, не поднимая век:
- Мужикам, которые лежат, передайте: пусть ночью кто-нибудь через забор ко мне...
- и исчезла, пролезши через дыру в заборе.
Печница проживала в деревянном двухэтажном доме-клоповнике, в однокомнатной квартирке, полученной от горкомхоза, и дом стоял рядом с больницей.
Подобных историй расплодилось пруд пруди. Провинциальные острословы могли позволить себе изощряться насчет печницы, как им хотелось.
Между тем, если вдуматься, Старостина отнюдь не была развратна. Ибо, если б она вела себя менее вызывающе, среди семи-восьми тысяч мужчин богоспасаемого города Ерментау непременно нашелся бы хоть один, который не побрезговал бы ею, если б связь имела хоть малейший шанс остаться незамеченной. Но печница сама отрезала для себя все возможности, избрав, как птица на току, слишком природный образ действий. Переспать с птицей не мог никто, это было бы моральным самоубийством полным.
Смех смехом, но что-то ужасное было в том, как откровенно играли человеческим существом тёмные силы природы, заставляя безрадостно трепетать плоть, неодолимые, потому что впервые вырвались спустя много лет одинокой жизни всей своей первобытной мощью из-под спуда глухого отчаянья. Далеко не дура, как представляли себе по простоте душевной сограждане (и спасибо им, а иначе отношение их к печнице могло бы быть не столь терпимым), Старостина прекрасно знала, до чего она нелепа и ужасна, но не могла ничего поделать с собой, ни жить, ни умереть без этого не могла и потому блуждала по городу в неустанном поиске, - парадоксально девственный идол разврата, свергнутый первыми христианами, но извлечённый из хлябей неведомыми силами после десяти веков забвения: почерневший, растресканный, полусгнивший, но назойливо поражающий воображение откровенной своей наготой.
Вот с кем сравнила свою сестру моя жестокая мать, осудив её. Я это единственным грехом своей мамы считаю, но преогромным. Ей за сестру на том свете много угля должны подкинуть. Мишка её уважал, если б она на него повлияла, приструнила, другой оборот мог бы быть, не столь трагический. Не у Печницы, конечно, её спасти было невозможно, у тётки моей, вернее, у Мишки.
Он, конечно, был не подарок. Генка, старший, смирен был, а Мишка беспокойный, вечно во всякие истории влезал, мой отец не раз выручал его из милиции. Причём, в детстве расклад был обратный: Генка рос строптивцем, а Мишка от юбки не отходил, жаль и ласка мамина. Но сказать, что пропащий, тоже нельзя, после армии на железной дороге работал помощником машиниста, потом машинистом, деньги хорошие заколачивал, побольше любого начальства, в нашем городе именно машинисты считались элитарным сословием. Но это всё было потом, а в то время он злобно баррагозил, прикладывая звериное рвение к тому, чтобы разлучить свою мать с Лапандёй. Но тётка тоже не уступала, страстно желая хоть сейчас заполучить свою толику счастья, которое на улице на валялось: мужчин её поколения, двадцать третьего года рождения, почти не осталось в стране. Она и так ради детей пошла на жертвы. Красавица, с пышной косой, которую она укладывала коронкой, подобно Юлии Тимошенко, только у последней волосы крашенные, если не накладные, а у тёти Вари были свои светлые блестящие волосы, которые она любила задумчиво расчёсывать, стоя у окна. Я сам видел, как она расчёсывала их ночью, стоя у окна. Наверно, поэтому моя мать и называла её колдуньей, а там бессонница вдовья колдовала. Видная женщина была, к тому же работала на видном месте, - счетоводом, то есть бухгалтером. Были и ей предложения смолоду, но, страдая за детей, она ухаживания не поощряла. Не нашлось такого, кто взял бы с двумя малыми, а чтоб «встречаться», как ныне принято, - это для моих тётушек было немыслимо. Нагорбатилась на пацанов своих. С лёгкой работы её уволили, когда выяснилось, что супруг, дядя Миша, без вести пропал. Как поступила эта бумага в военкомат, так стала Варвара соломенной вдовой врага, которую брали только копеечной уборщицей, тридцать рублей в месяц, она обмывала конторы на три ставки. Пенсию у детей отняли, семью выкинули с жилищной очереди. Не веря, что муж стал предателем, она первые годы посылала запрос за запросом в Подольск, но потом отчаялась и это стал делать от её имени мой отец. И вот – история из цикла «никогда не сдавайся» - году в семьдесят пятом пришла потерянная похоронка. К тому времени тётке уже ничего не надо было от государства, она попользовалась только ветеранским магазином, где было костлявое мясо по рубль девяносто за килограмм, в два раза дешевле, чем общедоступное хорошее мясо на рынке.
Я помню – ещё бы! – жестокую драку сына с матерью у нас дома, на кухне, когда они столкнулись лицом к лицу, и Мишка, ухватившись за платок, вырвал у тёти Вари клок волос. Она добежала до двери, но потом вспомнила за платок, остановилась, держа дверь открытой на всякий случай. Мать стояла рядом с Мишкой с другой стороны коридора, я – слегка за ней, и тётя Варя попросила:
- Антон, подай мне платок!
Я побежал за платком, не могла же она идти по улице растрёпой с вырванными волосами, а Мишка орал на меня:
- Не давай! Пусть такая идет, позорница!
Но я увернулся от него и подал платок тёте Варе. После этого она исчезла и целый год не давала о себе знать, пока неожиданно ночью не позвонила из кубанских Выселок, когда Генка, от которого на третий день сбежала молодая жена, порезал себе вены.
- Ради Бога, что там случилось, у меня сердце не на месте!
Примерно года через два  после того звонка, когда я уже учился в школе, тётя Варя возвратилась в наш город насовсем, оставив на Кубани могилу Лапанди, которого война достала таки через раны. Они жили с Мишкой в своей комнатушке, пока тётя Варя не получила однокомнатную квартиру, устроившись уборщицей в организацию, сдавшую два дома для своих работяг. Ещё год она оплачивала комнату, надеясь, что Мишка будет жить отдельно, но он ежедневно припирался к ней и в итоге остался навсегда, комнату пришлось сдать государству. Мишка так и не женился, хотя всю жизнь разыгрывал из себя плейбоя, одевался дорого, по две-три тысячи было на нём надето, говорил о женщинах тоном бывалого сердцееда, а похож был на Леонардо ди Каприо. Светлые волосы, чёрные брови, холодные, как сталь, глаза садиста. Фигура атлетическая, хотя ростом не вышел для той породы мужиков, которая у нас со стороны матери, под метр восемьдесят всего, как у меня, Кореей порченного. Тем не менее: не может быть, чтобы женщины на него не охотились. При этом никто никогда ни с одной женщиной его не видел, что странно в маленьком городке, где все знали не только кто с кем спит, но и что при этом делает или не делает. Помню, например, скандал, когда мужа выгнали из комсомола, а жену с работы, она поварихой в детском саду работала, сейчас скажу, за что, просмеюсь только:
- Бесстыжие! Свет выключили и танцевали друг с другом голые!
Как было не рухнуть в тартарары такой стране, где люди, выключая свет, думали, что их никто не видит?
Хотя – побахвалюсь к слову – был в нашем городе и настоящий разврат, такой, о котором вся страна только в 90-е годы узнала, а мы уже в 70-е приобщились. Когда мама работала ночной няней в интернате, у неё была напарница по фамилии Похлова. Эта женщина маме все уши прожужжала, гордая за своего сына, работавшего фотографом в Доме быта. Очень успешный парень был, при больших деньгах, зарплате несоразмерных. Он брал хорошие деньги за то, что сейчас называют «портфолио», а тогда называлось просто «красивая фотка в альбом». Богатые женщины к нему ходили, фотографируясь без фигур, этого никто б не одобрил. Но головы он поворачивал всяко, загадочные улыбки ловил виртуозно, волосы располагал небрежно-красиво. Хорошо зарабатывал, пока не загремел на пятнадцать лет, как убийца. Один командировочный из нашего города решил культурно отдохнуть в Алма-Ате. В хорошей компании после всех дел сели перекинуться в картишки, соответствующие случаю. Мужик глянул – и обомлел, – его жена в позе раком с голой задницей, голову повернула на публику и улыбается, довольная всем. И мужик – не наш, другой,-  тоже доволен. Ох, и скандал был, когда командировочный возвратился с колодой этой! Женщина в слёзы, достали фотки из альбома, сравнили, поняли, что монтаж и кто мог голую жопу приделать. Затеялось расследование, по всей республике порнографию изымали, как вещдок, и в наш город вагонами свозили, в Ерментау. Честно. Мировым центром порнографии стал наш город, и все наши красавицы на той порнографии фигуряли во всей красе.
- Жёны машинистов! – ужасалась моя мать, - Кошмар!
Скандал был!... Печница опять невидимкой стала. Никто в её сторону и не глядел.
Дальше – больше. Обнаружились карты с маленькой девочкой, которая оказалась дочкой Похлова. Он её насиловал и снимал дистанционно, селфи делал, как сказали бы сейчас. Вот за это селфи ему пятнашку и отслюнили, на картах раскинув. Как говорится, «раньше больше давали».
Похлов этот очень укрывистый оказался, наверно, потому что никто за ним, тихоней, особо не наблюдал, безупречен был, как все маньяки. Но видных и активных ребят отслеживали неутомимо. В начале семидесятых мой старший брат Толик приехал на отработку из Ташкента, где учился в Институте инженеров транспорта, попав, кстати, под знаменитое землетрясение, письма интересные писал про него, мы с ними во двор выходили. Будучи студентом, он женился на дочке генерала, жена была беременна и с ним не поехала, родители не пустили в степь, хоть и рвалась. А он не мог не приехать, потому что учился от нашего депо, получал именную стипендию и был обязан отработать три года. Так вот, уже через месяц матери сообщили, что у Толика есть любовница, что её фамилия Кашлатая, а как звали, не помню: фамилия всё затмила и мать ту девушку тоже иначе как по фамилии не называла, уж больно ей с фамилией повезло. Получив информацию, мать тут же взялась за воспитание, потому что не могла представить себе, как можно гулять при живой жене. Рассчитывая на лёгкие увещевания, мать недооценила опасность. Спустя некоторое время стало ясно, что Кашлатая взяла курс на полный отрыв Толика от семьи, что они уже обсуждают тему бегства вдвоём куда подальше в Сибирь. Обсуждали шёпотом у Кашлатой, выключив свет и законопатив двери, но маме, тем не менее, название города, куда Кашлатая намеревалась уволочь моего беспутного братца, добрые люди сообщили. Почти каждое утро мать извлекала из нашего почтового ящика конверт с любовными стихами, которые предварялись истошными признаниями в том, что Кашлатая не может перетерпеть и нескольких часов разлуки и, «как только ты, милый, ушёл, я сразу села писать стихи, посвященные тебе, и вот что сочинила». Стихи были длинные, зарифмованные  в стиле «последовательно излагаю», в целом довольно качественные, получше, чем у Асадова. И, похоже, брали Толика за грудки всерьёз. Он был парень простой, любитель выпить и подраться. Будучи студентом, ходил на серьёзные стрелки, разборки были почему-то с персами, узбеки тогда ещё на русских ребят не рыпались, смирно торговали семечками, знали свое колониальное место, шрам на ноге у брата был от кривого персидского ножа. Короче, девушка-поэтесса зацепила Толика не на шутку за его душевную простоту. Однажды мать достала из чемодана ворох писем и сказала:
- Вот что с этим делать? Прибить эту дуру, да на помойку выбросить, чтоб вороны ей всю сраку расклевали! Или, как Печницу…
Она не договорила, осеклась. Страшный конец был у Печницы нашей. Она натянула на себя все свои наряды, вышла ночью во двор и чиркнула спичкой.
А я накинулся на стихи, я ими давно уже увлекался. Во всех библиотеках перечитал вдоль и поперек от – лучше будь один, чем вместе с кем попало, - Хайяма до Асадова с его прозой, маскировавшейся под поэзию, и даже до малоизвестного Тряпкина, неоценённого большого русского поэта. Всех подряд читал, голод был на них, на стихи. Жил с мешаниной из стихов в голове в своём одиночестве. И не мог удержаться, увидев что-то новое, подобно тому, как современные подростки на новые смартфоны кидаются: а какие там новые опции покусанное яблоко предлагает? В них и смысла нет, но интересно. Вот и я, увидев новые опции, удержаться не смог. А почитав, сказал:
- Это Друниной стихи!
- Не друнины, а дурины. Вот возьму все её стихи и ей в харю швырну! – решительно сказала мать, сгребая письма в охапку, - Чувырле этой Кашлатой!
- А стихи Друниной, не Кашлатой
- Правда, что ли? Друниной мне ещё не хватало! Где эта простигосподи живёт? Что-то я такой не знаю. Приезжая, что ли? И что они все на моего сына накинулись, гадюки? Бабы, как мухи, насели и всё!
Мать была в отчаянии. Надо сказать, что ругаться она не умела. Для мужчин у неё было одно нелестное определение: «несамостоятельный человек». Для женщин – «простигосподи», что означало, как я начинал догадываться, «проститутка».
- Да почему же простигосподи?
- А разве хорошая женщина станет женатому человеку стихи сочинять? Ты вначале замуж выйди, а потом стихи сочиняй мужику своему, если делать нечего! Где эта Друнина живёт? В Заготзерне, что ли?
- В Москве, наверно. А может, в Ленинграде. Все поэты там живут с поэтессами.
- Правда, что ли? И стихи напечатанные?
- Что я, врать буду?
- Да как это можно?!... Так она их переписывает? Ворует, значит?...
Мать не могла себе представить, как можно заниматься такими делами. Криводушие Кашлатой сразило её наповал. А отсюда вытекла мысль, что не только её может возмутить такое лицемерие. Мать задумалась.
- Ты книжку достать можешь?
- А что её доставать? Это ж не Юрий Герман, что по записи дают. Пойти да взять в библиотеке.
Спустя полчаса я по поручению матери уже перекладывал страницы сборника Юлии Друниной письмами Кашлатой. Мать засунула наш пирог в чемодан. Придя с работы, брат поел и улегся на свою кровать, намереваясь взяться за ежевечерний ритуал чтения писем возлюбленной… И почитал. Внимательно почитал, долго молчал. У поэзии великая сила. Кто способен очаровывать, тот способен и разочаровывать. От любви до отвращения один шаг, что и Мишка демонстрировал. Кашлатая осталась со своими письмами, которые Толик ей культурно вернул, зачертив свое имя. Сказал: пригодится, ещё кому-нибудь отошлешь, переписывать не придется. А спустя небольшое время генерал призвал его через военкомат к себе.
У Мишки любовницы в нашем городе не было никогда, а если здесь не было, значит, нигде не было, потому что он ни одного разу за всю жизнь не оставил Ерментау, как Хафиз, не выезжавший из Шираза, несмотря на многочисленные приглашения мусульманских владык. А ведь далёкие края манили Мишку посильнее султанов: все отпуска на диване с журналом «Вокруг света» проводил. Заработки свои немалые на книжку складывал. Столько наклал, что, когда они после 91-го года пропали почти все, ему ещё на пять лет пьянства хватило. Он ушёл в неполные пятьдесят лет вслед за своей матерью. Однажды приехал из поездки, а она лежит холодная в коридоре. Сразу после похорон Мишка запил, бросил работу, квартиру превратил в бомжатник, куда алкаши со всего города сползались выпить под крышей и закусить, чем Бог послал из рук моей матери.
- Миша, не пей! – умоляла она, - Что ты себя губишь?!...
- А я жить не хочу, тёть Моть, - отвечал Мишка.
Однажды, приехав навестить маму, я пошел к нему в гости, как Красная Шапочка, с пирожками. Если б не соседи, узнавшие меня, никогда б не достучался, потому что Михаил не открывал дверь, боялся коммунхозовских, приходивших за квартплатой. Электричество, газ, отопление ему к тому времени уже отключили, но квадратные метры отключить не могли, за них платить полагалось, поэтому Мишка никому не открывал дверь, кроме соседей, жалевших его в память о тёте Варе, да мамы моей. Он открыл после четверти часа криков и стуков и тут же лёг на жутко замызганный, но ещё узнаваемый диван с деревянными подлокотниками. И закрыл глаза.
- Миш,- сказал я, - Это я, Антон.
Он показал голубые яблоки в щель оплывших век.
- Антошка? Ты ещё живой?
Интересный вопрос. А я знаю?
Вопрос был риторический, по факту он был уже там, рядом с ней.
На её могиле он посадил вишню, которая разрослась так, что не стало видно креста. А его собственная могилка потерялась уже на следующий год, - загадка, неразрешенная до сих пор. Мать моя, которая хоронила Мишку на деньги, которые я ей дал, чтобы она могла погасить свою задолженность за отопление, а она вместо этого вложилась в достойные похороны племянника-алкаша, уже на следующий год не смогла найти его могилу. Ни креста, ни холмика: ровная земля и трава растёт. Людей позвала на помощь, пивших на похоронах: нет могилы. Несколько лет искали, а сейчас уже и место потеряли, только участок кладбища помним, где Мишка вроде бы похоронен, венки на ограду вешаем.
- Он к Варе перебрался, - сказала мать, когда мы общались с ней в Калуге в конце 90-х, перетирая всё, за что могли зацепиться памятью.
Ей делали тогда серию глазных операций и она долго жила у меня.
- Мам, а в каком классе учился Мишка, когда тётя Варя его бросила?
- Да в каком классе?! Генка в армии был, а Мишка одиннадцатилетку закончил, у отца нашего работал, отец ему и общежитие дал.
- Подожди! Так он не пацан был? Взрослый человек?
- Какой пацан, ты что? Перед армией был, стало быть, восемнадцать стукнуло. Тогда в армию в девятнадцать лет забирали. Варя уехала с Лапандёй летом, а он осенью в армию ушёл.
Вот-те на! А я всю жизнь думал… Так выходит, что тётя Варя в ещё большем кошмаре жила, чем я думал. Я вспомнил, как она постоянно старалась оставить меня ночевать, особенно когда я перешёл в другую школу, и у неё появился предлог. Дело в том, что моя новая школа находилась в пяти километрах от дома, а тётя Варя жила как раз посередине дороги, которую зачастую просто невозможно было преодолеть без привала. Кто сказал, что Оймякон – полюс холода? Был я в тех местах, там люди лицами вперёд ходят, потому что сорок градусов без ветра можно и не заметить, особенно если не знать. Вы попробуйте минус тридцать с ветром, обычная погода для наших мест, где зимой люди ходят лицами взад. Повернёшься и идешь, ступая вперёд пятками, время от времени оглядываешься, чтобы не навернуться, но навернёшься всё равно. За пять километров не раз в сугроб навернёшься. Дороги только в центре чистили, а моя новая школа на глухой окраине глыбилась среди частного сектора. Не знаю, зачем её там воздвигли в три краснокирпичных этажа, наверно, город собирались туда развивать. Очень нервная история, как я там оказался, бросив свою родную десятилетку с прекрасными учителями, находившуюся рядом с домом.
У нас был очень дружный класс, Тамара Григорьевна Тимошенко, наша замечательная первая учительница, сплотила нас ещё с первого класса. Мы были не-разлей-вода, друг за дружку горой, готовые вместе хоть куда. Зимой вместе, а летом ещё теснее, далеко гуляли, на степные озёра километров за десять ходили, весело, причем, трудностей не замечали. Однажды чуть было не уехали в Индию. Примерно в третьем классе я вычитал в каком-то романе Жюля Верна, что в Индии слон стоит восемнадцать рупий, взял газету «Известия», где регулярно печатались курсы валют, и вычислил, что это примерно пять рублей. Эта выкладка меня поразила, всё воображение заняла. Надо же, в Индии слоны по пять рублей, а мы тут сидим, дураки, когда давно пора ехать в Индию за слоном, и так времени полжизни потеряно. Я разразился упрёками в адрес друзей, и они вняли критике, перестали пить лимонад и ходить в кино. Мы полгода собирали пять рублей по десюнчику на слона, и еще пять рублей на дорогу, и еще пять рублей на всякий случай. Основательно подготовились и однажды утром собрались на вокзале с вещами, пошли  покупать билеты до Алма-Аты. Маршрут мы хорошо продумали. Из Алма-Аты через горы до Индии рукой подать, как-нибудь перелезем, а обратно вообще проблем не будет, на слоне приедем, он большой. Маленького брать не будем, пару рублей добавим, если что, у нас хватит. Кассир тётя Люба Артамошкина заподозрила неладное, захлопнула окошечко, вышла из кассы, стала расспрашивать, вроде бы сочувственно, мы ей и выложили всё, как на духу. Тётя Люба сказала:
- Подождите, ребята, я вам помогу сейчас, - и скрылась в кассе.
Спустя минут десять начали сбегаться родители лупцевать, индийский слон нас так и не дождался, наверно, уже и помер.
Семьдесят первый учебный год мы закончили с поразительным результатом: в нашем седьмом «В» не осталось ни одного троечника. Образовалась у нас группа типа тимуровцы, но не дрова рубить, хотя и это было, а отстающим товарищам помогать. Распределялись, помогали учить уроки. Короче, мы  смотрели с оптимизмом в общее будущее, учёбы не боясь, а приветствуя. Но, видимо, своим безоблачным счастьем вызвали зависть у каких-то неведомых сил, сатана, - он приглядистый. Наша школа была железнодорожная, ближайшее начальство сидело в столице Казахстана, в Алма-Ате. Директор Татьяна Васильевна съездила туда с отчётом и получила приказ: в целях экономии средств один из четырёх восьмых классов расформировать, учащихся распихать. Проблема в том была, что в одном из классов одного ученика до комплекта в тридцать человек не хватало. Не родил кто-то, испортив мне юность. Педсовет после жарких споров решил распределить именно наш класс. Педагоги, полные благих желаний, наивно решили, что мы так же активно поработаем с другими отстающими и во всех классах будет стопроцентная успеваемость. На детей, как на дрожжи посмотрели, решили культуру привить. А мы не привились, мы им всю квашню испортили.
Возмутила несправедливость. Мы старались, добились успеха, и нас за это наказывают! Всё дело в ней, в справедливости. Ты обоснуй: за что? Кто хуже, тех и накажи и нечего лицемерить, что это не наказание, а честь. При социализме часто с благими желаниями ошибались. Кто лучше работал, у того  и отнимали, честь оказывали. Нам было отнюдь не всё равно, с кем учиться. Мы приходили и садились в свой класс. Прибегала Татьяна Васильевна, которая сама призналась, когда мы с ней позже разговорились, я тогда уже в УрГУ учился, что это была её самая большая педагогическая ошибка. Ей ошибка, а нам горе, если б не ошибка эта, может быть, и я б хорошим парнем был по жизни.
- Встать! – орала совсем не похожая на себя директриса, - По своим классам!...
- Здесь наш класс, - бубнили мы, опустив головы
- Кто записан в класс «А», встать!
Разбивала единство и отправляла по ссылкам нашим, в другие классы.
Я был не то старостой, не то командиром отряда, не помню. И решил увести всех в другую школу, в ту самую, вновь построенную большую районную школу, до которой даже на автобусе не доедешь. Построить построили в степи, а автобус пустить не догадались. В те годы вообще-то и не было школьных автобусов, все добирались, как могли, на свой страх и риск. В ту школу ребята и за десять километров ходили, с шахты «Социал», например, или с Заготзерна, или с Карасу. Двоих девчат, заблудившихся в буране, однажды разорвали волки.
Мы грамотно действовали. Сочинили петицию от имени наших родителей на имя завроно с просьбой перевести весь наш класс в другую школу и пошли по домам. И, представьте себе, успешно пошёл сбор подписей. В каждом доме нас увещевали бросить эту затею, но сдавались под напором. Видимо, в самом деле было что-то экзистенциальное в нашем желании быть хоть где, хоть на куличках у чёрта, но вместе, а во взрослых было что-то большее, чем представление об элементарной пользе. Мы уже много подписей собрали, когда встретили на улицу Тамару Григорьевну. Тогда мы думали, что случайно, но позже Татьяна Васильевна призналась мне, что это она её послала, как последний аргумент.
- Ребята, вы меня лично обидите! - кричала первая учительница, перекрикивая буран, мы к тому времени полгода уже как бунтовали, -  Что вы задумали? Так и знайте, если это не прекратите, забудьте, как меня звали! Вы меня обидели, вы всех своих учителей обидели! Смертельно обидели!
Ничего себе, как вопрос поставила: забудьте, как меня звали! Разве можно забыть первую учительницу? Что я мог противопоставить такому авторитету? Забрала она у меня петицию нашу, развалила нашу солидарность, в другую школу ушёл я и ещё двое ребят: Марат Осипов и Витя Петров. Не самые близкие мои друзья, а вот до конца со мной пошли.
- Так, - сказал директор Дюсенов, как звали, не помню, не запомнился ничем совершенно, -  наслышан я о вас. Не возьму и не надейтесь.
Любопытства ради заглянул в табели и сказал:
- О, вы хорошие ребята! Ладно, возьму я вас.
Взял и рассадил по разным классам. В этой новой школе с сельским, в основном, контингентом, проблема была с успеваемостью.
Всегда, когда звериное рвение к чему-то прикладываешь, результат выходит обратный. Я добился того, что остался совсем без одноклассников, тем более, что Марат и Витя после восьмого класса разъехались в техникум и в ПТУ, не понравилось им. И мне в той школе выпала одинокая юность, я почти ни с кем не общался, с ребятами не играл, на вечеринки не ходил и даже на выпускной бал не явился. Прошёл школу внешне благополучного, с избраниями в комскомитет и всё такое, но внутренне отчуждённого бытия. На учителей не жалуюсь, хорошие были учителя, я их уроки пропускал, они прощали. На уроках больше в окно смотрел, чем на доску, зрелище было занятное. Школа возвышалась среди низеньких частных построек, как римский амфитеатр в ливийской пустыне, из окон можно было следить за жизнью целого квартала. Впрочем, ничего особо интересного не наблюдалось в той сезонно-огородной жизни, кроме многолетнего процесса в одном из дворов. Там жил одинокий дед, который не сеял, не пахал, но тщательно готовился к смерти: делал гроб, клепал оградку, варил железный крест. Именно тщательно, выстругивая и шлифуя одну доску в течение полугода, например. Поколения выпускников первой школы замечали свои выпуски по тому, что «дед в тот год закончил оградку» или «оббил чёрной материей крышку». Мы вышли из школы, когда дед только-только принялся за огромный железный крест, как потом оказалось, - музыкальный шедевр. Никто не видел этого человека общающимся с кем-нибудь. Он выходил утром во двор, работал несколько часов и уходил в дом, в который никто никогда не заходил в гости. Вот было зрелище для меня. Адекватное, можно сказать. Человек и одиночество. А я думал, что одинокими люди бывают только в юности. Ан, нет, в старости тоже. Спасибо, старик, ты меня подготовил.
Татьяна Васильевна несколько раз пыталась возвратить меня в свою школу, но каждый раз натыкалась на ювенильную враждебность. Помирились, когда я уже студентом был, она даже позвонила своим родственникам в Свердловск, чтобы взяли меня под опеку. И правда, помогали, душевные люди, Красных фамилия.
Когда я заходил по дороге из школы к тёте Варе, она всегда старалась оставить меня ночевать. Часто, лёжа на диване с деревянными подлокотниками, я просыпался от – не знаю, как выразиться, дюжинный человек, - подмешочного бормотания. Как будто из-под мешка шёпот-не шёпот, всхлипывания какие-то... Я приподнимался и различал Мишку, сидящего с ножом на кровати матери
- Ты меня бросала, - говорил он
- Миша, выпил, ляг отдохни! – умоляла тётя Варя
Он прикладывал лезвие к её горлу
- Я тебя зарежу сейчас. Ты знаешь, что я тебя зарежу?
Почти ложился на неё в верхней одежде, в очередной роскошной шубе, видимо, гулял в компании, да сбежал, вырвавшись от вешавшихся на него девчат, выдыхал перегаром почти что в рот матери:
- Ты меня бросала! А ты хоть знаешь, как я страдал!... Тебя за это зарезать мало! Ты не знаешь, как я страдал! Ты не знаешь, что значит страдать!...
Так они проводили ночи. Не раз, не два, почти каждую ночь. Вообще, как я понимаю сейчас, Мишка мог стать маньяком, такие и становятся, мамины сыночки, что-то удержало. Что? Может быть, терпение тёти Вари, которая, взяв тайный крест на себя, удержала на поводке, не переходя границ? Прошла по ниточке над пропастью, свершив невероятный материнский подвиг. Это была смертельная игра: пьяный с ножом у твоего горла почти каждую ночь. Но если б она его выгнала, неизвестно, что мог бы Мишка натворить. Неизвестно, потому что он без неё только в армии и был. Однажды, когда Мишка долго не появлялся, тётя Варя заволновалась:
- Где это Мишка? Хоть бы не наделал чего, лучше бы пропал в буране совсем…
Тогда я даже хохотнул, воспринял, как шутку, а это была доля шутки. Тётя Варя всё понимала, она боялась, что Мишка не пропадёт, что он кого-нибудь погубит. Я вспомнил, как тётя Варя говорила моей матери:
- Ох, Мотя! Хорошего сына жаль, а дурака ещё больше жаль. И никто не знает, какой Мишка дурак!
- Да ладно! Мишка хороший, - не соглашалась мама, - Он пьёт, но на свои.
Всегда так о нём говорила. И когда скончался, я спросил, чем же Мишка был так хорош, что она за него зиму мёрзла, отапливаясь чем придется посредством буржуйки, она сказала то же самое, руководимая одной ей понятной логикой:
- Миша был хороший! Он пил, но на свои!
Богатый племянник, между прочим, своей любимой тётке, моей маме, за всю жизнь цветка не подарил, шоколадки не справил, ни разу не поздравил в день рождения. Зацикленный был на одном, вернее, одной. Его мать была единственной женщиной, которую он любил по жизни, любил, как мужчина и за это же, как сын, ненавидел. А за то, что она была ему недоступна, наверно, ещё больше любил на фоне слишком доступных красавиц. Я догадался, почему Мишка не ездил никуда: за мать трясся, что мужа обретёт и его бросит.
Даже известный моралист, автор «Повести о доме Тайра», не смог бы, наверно, подобрать сентенцию, подходящую этому случаю, куда уж дюжинному человеку. А вот стихи, наверное, подобрал бы. Например:
…Вишня так разрослась
Что не видно кто здесь лежит
Кто знает что она скрывает?...

Проблема мяса

Тогда я жил на Бастандыкской, в малосемейке. Кухня была на этаже, душ в подвале, из удобств в блоке на две комнаты имелся туалет. Вторую комнату занимал Валера Кехт, выпускник Пермского университета, преподававший русский язык на рабфаке.
Будучи намного старше, Кехт успел даже похипповать, застав на заре туманной юности элегический хэппи-энд и, разумеется,  являлся диссидентом,- тихим, но упорным врагом системы, злопыхательство которого доходило до степеней страшного и смешного. Его радостно возбуждали любые провалы властей и даже, - что никак не укладывалось в моей голове, - морские, воздушные, железнодорожные и прочие катастрофы, происходившие в Советском Союзе. Чем больше жертв, тем лучше. "Так им и надо!" - злорадствовал Валера, щуря глаза и нервно сжимая сигарету в тонких, почти прозрачных пальцах. Довольно скоро мы перестали разговаривать, только здоровались у туалета, а общаться я стал с двумя девчонками, с двумя светлыми пятнами философской кафедры, двумя круглыми отличницами, читай, круглыми дурами из Новосибирска или Томска.
Как ни странно, но философия – это единственная по-настоящему мужская профессия. Мировая история сотворила из женщин великих поэтов, художников, писателей, правителей, даже воинов и полководцев. Женщины могут коня на скаку остановить и в горящую избу войти, но что-либо понять в философии они не могут. Ни одной фамилии женщины-философа нет в мировых анналах. Для политкорректности называют Ханну Арендт, но, если б вы её почитали, вы б со мной согласились: нет мебели и это не мебель, а Мотрошилова какая-нибудь даже и не табуретка.
На философских факультетах, которых в Советском Союзе было всего шесть, преподавали, как правило, мужчины, а учились, как правило, девчата. Считалось, раз гуманитарный факультет, стало быть, женская профессия. У нас на историческом парней было побольше, все-таки факультет экспедиционный. А на филфаках, философском и филологическом, одни юбки сверкали, на филологическом их обладательницы были поумнее, даже матерились не слабо, а философини и этого не умели.   "Ну что все эти зубрилки к нам прут со своими вымученными пятёрками в аттестатах?!.." - стонали преподы. - Кого нам учить? Ведь это ж ясно, как Божий день, что словосочетание женщина-философ противоестественно. Если философ - это уже значит, что не женщина. По определению".
Процентов пять парней, которые поступали на философские, злоупотребляя своей эксклюзивностью, ничего не учили, пьянствовали водку, спорили до хрипоты, экзамены сдавали на тройки, но на кафедрах оставляли их, а девчат с красными дипломами распределяли куда подальше, например, в Петропавловский сельхозинститут. Пьянствовали отчаянно. Студенты-философы из нашего Уральского университета однажды, увидев стенку, начали к ней прислоняться, а стенка оказалась скорым поездом. Шестерых философов не стало. Со всех тогда собирали по рублю, с мешками ходили по общагам с философского, почему-то только парни, все со скорбными лицами и запахом перегара. Вот вам и философия. Мужская профессия, истинно вам говорю.
Девчата с золотыми медалями прутся на филфаки, потому что это единственный факультет, выпускники которого в дипломе имеют запись о том, что являются людьми учёными. Специальность именуется  "ученый-философ". А как иначе? Не напишешь же просто «философ». Что это за профессия, за бутылкой каждый человек философ. Для круглых дур, читай - круглых отличниц, - это словосочетание важно. Ни физики, ни лирики не имеют подобной записи в дипломе, в которую при случае можно ткнуть мужа носом, если дурой обзываться начнет. Диплом философского факультета равновелик по смыслу справке, данной королеве бензоколонки в том, что она не дура. Я всегда был убежден в том, что умная девушка обойдёт философский факультет десятой дорогой, забредёт только больная.
Апофеоз патологии являла собой доцент Никишкина, - кругленькая, настырненькая, вся из себя деловитенькая, скромно осознающая, что представляет собой главный мозг кафедры, её непреходящую ценность и гордость. "Я начала работу над новой монографией", "я продолжаю работу над новой монографией", "я закончила новую монографию", - сообщала Валентина Калистратовна на заседаниях кафедры и все сотрудники, что называется, падам до ног перед глыбой этой манюхенькой, но шибко больно ученой женщины, писчучей по монографии в год. Монографии публиковались на плохой серой бумаге в сельхозинститутском сборнике тиражом сто экземпляров и не видели иного звёздного неба, кроме того, что над Бастандыкской улицей.
Сферой, где проявляла свои недюжинные способности доцент Никишкина, была дисциплина под названием "научный атеизм". Нет, она не опровергала такое махровое заблуждение, как Бог. Она считала, что это уже лишнее, уже сделано давно, ракеты ведь летают. Никишкинские монографии представляли собой начётничество типа "Классики марксизма-ленинизма о вреде религиозного мировоззрения". Привести цитату из Маркса, Энгельса или Ленина означало убить какого-нибудь недоумка Фому Аквинского наповал.
Доцент Дегай, низенький толстенький хромой кореец с костылём, считался правой рукой заведующего кафедрой Искакова по оргвопросам, преподавал научный коммунизм. Смысл речей говорливого Дегая уловить было невозможно. Его лекции на потоках представляли собой произвольный набор лозунгов, штампов, марксистско-ленинских летучих фразеологизмов и цитат здравствующих генсеков. Какую-либо сквозную мысль ловить было бессмысленно. Этим Дегай и пользовался, цинично лепя, что попало. Большего врага системы, чем этот неглупый кореец с хитрым взглядом из-под тяжёлых век, кидавшийся налево и направо правильной фразой, я не встречал в жизни, хотя в тот же период общался с Кехтом. Дегай ясно выражался только в одном случае: когда заходила речь о зачётах у заочников. За них он боролся напористо и умело: заочники, в основном, руководители хозяйств, возили блеющие взятки.
В этом с Дегаем конкурировал доцент Золотин-Цветков, специалист в области  этики, не дававший прохода молодым преподавательницам своими скабрёзными шуточками. Студентки ненавидели его мешковатое тело и обвисшее лицо с гипертрофированными мешками под глазами, как бы обведенными красным ободком, но вынужденно ласкали неотступного обладателя всех этих физических прелестей. В случае отказа Золотин-Цветков не только валил сам, но и хлопотал о завалах среди других предметников, а связи у этого сверхобщительного человека были обширнейшие. Они определялись тем, что жена Цветкова работала директором ЦУМа.
Как только я появился на кафедре, этик повел себя так, как будто между нами нет возрастной разницы в тридцать лет. Мужской Solidarit;t. Советы, как вести себя со студентками, чтобы "давали" за зачеты. Кто давалка, а кто гордячка и строит из себя, надо внести в черный список. Грязный шёпоток насчет кафедральных "баб" во время совместных говорилен, - как я ни сторонился, Золотин-Цветков всегда старался пристроиться поблизости с гнилым запахом изо рта и перхотью, которой его костюм был усыпан, как бывает усыпан птичий двор отрубями и перьями. Именно перьями, настолько крупные ошмётки отмерших клеточных популяций украшали плечи этого неутомимого борца за марксистско-ленинскую этику, который знал, казалось, всех городских гинекологов.
"Что-то Ольга Алексеевна уже давно на спиральку не ходит. Рожать собралась, что ли? Ты её когда отымеешь? А чего ждешь? Муж не стенка. В твоем возрасте каждый день новую бабу надо. Имей в виду, она сейчас без спиральки, гандон на всякий случай натяни. Хе-хе! А Вера Ивановна-то, а? Приходит к гинекологу, а он ей возьми и в задний проход загляни, а там..."
Здесь этик делал паузу, рассчитанную на интерес. Интриговал. Ждал нетерпеливой реакции. Не дождавшись, почти насильно хватал меня за ушную раковину и шептал, касаясь её губами:
«А там розочка! Ты думаешь, у неё мужик завелся? Кому нужна эта сухая двухметровая дылда? Там так наколотишься – весь в синяках будешь… Без мужиков уже с рельсов съехала! Сама себя уже и туда мает!». Он точно называл, куда, куда я и поныне говорить тушуюсь.
С сорокалетней старой девой Верой Ивановной, преподававшей истмат, в самом деле, не всё обстояло благополучно. Она явно страдала аутизмом, переходящим в нервную словесную диарею, а от нее в слёзы. Истматчица обижалась на всех и вся по малейшему поводу, но чаще сидела с отсутствующим взглядом, полностью погружённая в себя, в переживания, далекие от исторического материализма, хотя, подозреваю, вполне материалистические.
Однажды Вера Ивановна, совершив в тридцатиградусный мороз с ветром путь от дома до института, явилась на заседание кафедры с опозданием. Когда она вошла, мы уже сидели на своих местах и поначалу не поняли: что такое предстало перед нами в дверном проёме? Там высилось подобие обледенелой водонапорной башни, когда из резервуара сверху вылилась лишняя вода и застыла на крутом морозе.
- Что с вами, Вера Ивановна?! - оторопело вопросила Калистратовна.
В следующий миг все поняли, что с Верой Ивановной: шла, погруженная в себя, против ветра, и сама себя захаркала. В ноябре морозы ударили такие, что плевки застывали, не долетев до земли.
В год, когда я приступил к работе на кафедре, Золотину, то бишь Цветкову крупно повезло. В период перестройки повсюду расплодились видеосалоны с их суперужасами, супертриллерами и суперэротикой. Обкомы партии получили запоздалое указание взять под идеологический контроль эту стихию. Под эгидой обкома была создана моральная комиссия, призванная выносить свои вердикты по поводу каждого поступающего в прокат фильма.
Доверие возглавить её было оказано главному областному специалисту по этике Золотину-Цветкову. Запустили козла в огород: Цветков, то бишь Золотин получил возможность ежедневно смотреть порнуху за деньги, которые платили ему! Теперь он был просто переполнен интереснейшей, как ему казалось, информацией, которой спешил поделиться и от этого стал совершенно невыносим. Больше всех от его компетентных мнений о просмотренных картинах, где главными героями неизменно выступали "половые органы в движении", страдали Ольга Алексеевна и я. Последний в силу того, что считался молодым другом Цветкова, которого следует просвещать и приобщать. Ольга Алексеевна - в силу своей слабохарактерности и внешней привлекательности.
Бегая от Цветкова, мы скрывались во время окон в аудиториях друг у друга. В тот год в вузах ввели новую гуманитарную дисциплину - культурологию. Поскольку соответствующие кафедры ещё не были сформированы, читать новый курс нагрузили философов. На лекции по культурологии у Ольги Алексеевны я стал свидетелем забавного инцидента.
Она читала почти по слогам, натянув очки и не отрываясь от своего написанного ровным почерком отличницы текста. "Все египетские фигуры развернуты к зрителям тросом", - молвила Ольга Алексеевна без тени сомнения.
- Может быть, торсом? - заметил какой-то студент, чрезвычайно меня удивив.
Когда в ходе одной из своих лекций я случайно упомянул Джоконду, мне пришлось долго объяснять, что это такое, да зажёгся, вся лекция на Джоконду и ушла.
Лектор поправила очки, вглядываясь в написанный текст.
- Нет, тросом, - подтвердила она ранее выданную информацию. Описалась, девушка.
Читатель! Не смейся! Ей-Богу, не вру! Зуб даю и торс и трос и всё, что имею.
Они усердно читали толстые журналы, любили потолковать о Фрише или Мэрдок, а убежденность в принадлежности к интеллектуальной элите давала им возможность прикидываться при знакомствах, говоря, например, будто они "работают на чесучовой фабрике", прекрасно зная, что им не поверят, - именно поэтому и говорили. Обожали этот розыгрыш, всегда один и тот же, - Ольга Алексеевна и Надежда Петровна, вторая поумней, но тоже замужем, с дитём и, к тому же гнусавая. Нормально назалить ей мешал нос, сдавленный с боков, как будто безумная санитарка в роддоме надела ей прищепку, а родители догадались снять, когда Наденьке уже лет двадцать стукнуло. Или при первом поцелуе. Хлопец сунулся, - ан нет, что-то мешает, - и снял.
Однажды мы втроем сидели на кухне у Надежды Петровны, пили узбекское вино "Кюрдамир", жутко сладкое, но несомненно виноградное и девчата с хохотом пересказывали, как на улице двое молодых людей хотели с ними познакомиться, а они сказали, будто работают на чесучовой фабрике, а те, разумеется, не поверили. Я рассказал им о беседе с завкафом, который вызвал затем, чтобы по-доброму сделать замечание. Вначале я не понял: о чём речь вообще?
- Так сказат, - ласково сказал Жахан Искакович, - Вы, Антон Васильевич, перед мной не так стоит, так сказат. Что это за поз свободный всегда, так сказат? Ног отставлен? Рук не по швам? Кто перед вам, так сказат? Доктор философских наук, так сказат, профессор! Меня все называт казахстанский Платон Кант, так сказат! Я к вам, как к сын отношусь. Поэтому я вам неофициальный пока замечание делаю. Так сказат, по-доброму, так сказат. Ещё Платон Кант сказат, что человек велик, могучим и звучит, так сказат, горд. Идит пока что. Подумайт, так сказат, про свой поведений некрасивый. Так сказат.
В процессе выговора старый пьяница назидательно водил у своего целлюлитного носа, красного и крупнобугристого, коротким жирным пальцем и выглядел преуморительно.
Озадаченный, я спросил у молодых коллег, которые знали завкафа на протяжении одна - пяти лет; другая, Ольга Алексеевна, - трёх, почему Искаков называет Канта Платоном, а не Иммануилом?
- Какой Иммануил? Он этого не одолеет! Сомневаюсь, чтоб слышал когда имя это. Жахан не знает, что Платон и Кант - это две разные личности, - шустро пояснила Надежда Петровна, напоминавшая собой Калистратовну, какой та могла быть в молодости, - Он думает, что Платон - это имя, а Кант - фамилия.
- В принципе, он не ошибается, так оно и есть: Платон - имя, Кант - фамилия, - сказал я, - А больше он никого не мендельнул? Аристотель Спиноза, например?
- Если б наш профессор, успешно защитивший докторскую в Казахском университете, слышал ещё о ком-то, кроме Платона и Канта, мир был бы удивлен его открытиями, - кое-как слепили девчата одну фразу на двоих, делая длительные паузы на приступы смеха.
- Встречал дураков, но такого!.. - я не мог постичь казахстанскую философию.- Нет, не встречал!
А вот девчата вполне адаптировались, похоже. Нет, среди казахстанских философов были и не дураки, даже два, Абдильдин и Абишев из КазГУ, недурную книгу издали о диалектических категориях, но в целом в массиве зияли такие  высоты, что сам Зиновьев, московских философов обхамивший, а мне за Ильенкова до сих пор обидно, не нашел бы определений для этих мудрецов, куда уж мне.
Во время этого кухонного общения по душам, я сделал ещё одно открытие, а именно: прогрессивная молодёжь не знала писателя Булгакова. "Москву" 1966-го года они не видели в глаза, а вторичная перестроечная слава Михаила Афанасьевича до Казахстана ещё не догремела. Однако не это было достойно удивления, а фраза Надежды Петровны:
- Если б это был значительный писатель, мы б его знали.
Этакий приговор интеллектуальной элиты с чесучовой фабрики, сквозь прогрессизм которой угадывался дальнейший жизненный путь в Калистратовны и Веры Ивановны. Уже были неуловимо похожи.
Спустя неделю состоялось заседание кафедры. Его вёл Дегай, отставив больную ногу и возмущенно размахивая руками и взмахи при этом были больше рук. И он был очень убедителен, Дегай, куда делось косноязычие.
- У меня у самого больше двух тысяч одних открыток по искусству! Тем не менее, я с уважением отношусь к Жахану Искаковичу! А этот молодой человек, - кого он из себя корчит? Он никого не уважает! Это ж надо: доктора философских наук назвать дураком!
Основным докладчиком по повестке дня, которая формулировалась, как неэтичное поведение старшего преподавателя имярек, разумеется, был Золотин-Цветков, который превзошел самого себя, как этика.
- Жить в обществе и быть свободным от него нельзя, юноша! - назидательно сказал он в завершение своей получасовой речи, - А вы не хотите учиться у старших товарищей и брать с них достойный пример. Вы даже не даете себе труда оглянуться вокруг. Если б вы оглянулись, вы б увидели очень много достойных людей, с которых не стыдно брать нравственный пример. Вот я смотрю на вас и думаю, что из вас получится? В глаза вам скажу: плохо у вас с нравственными началами, очень плохо. Увы, увы, увы!...
Цветков горестно потупился:
- Вы даже не понимаете, как вам повезло, что вы начали свой трудовой путь в философии именно на нашей кафедре, которую справедливо считают самой компетентной и принципиальной общественной кафедрой в Петропавловске, где  подобрался коллектив преподавателей, для которых слова мораль и нравственность - это не пустой звук, как для вас, молодой человек. А ведь мы вас приняли всей душой. Ошиблись мы в вас, Антон Васильевич!
Жахан сидел на своем высоком байском троне, который воздвиг во время ремонта, замучив работяг придирками, и скорбно жевал какую-то большую таблетку напоказ. Он никогда не уступал свой подиум, даже если кафедру вёл другой.
Никишкина напомнила о замеченной ею идеологической диверсии: я осмелился говорить в своих лекциях о теории отчуждения. При этом Валентина Калистратовна, учёная до мозга костей, напоказ чуждающаяся разборок на личной почве, сделала действительно умное замечание.
- Вы же прекрасно понимаете, какой вывод следует из теории отчуждения раннего Маркса: что реальный социализм - это отчуждённое от человека общество.
Всё-таки Калистратовна Премудрая была не дура, потому что об этом прямо не писалось, об этом говорилось обтекаемо, чтобы не посеять сомнений в Марксе и, в то же время, иметь его в собственности без купюр, в которые могла влезть враждебная идеология. Ну да, конечно, - говорили академики Митины-Пономаревы-Федосеевы - теория отчуждения, так сказать... Того, так сказать... Но зачем заострять на ней внимание, так сказать?
Вера Ивановна тихо ойкала, вытянув сухие руки на столе и, скрестив их, делала странные движения: переворачивала ладонями вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз...
Ольга Алексеевна плакала в платочек и, утирая нос, говорила, что ей меня жалко. Чистосердечно говорила, добрая душа, и умилила тоже почти до слез, хотя руки Веры Ивановны, её меланхолические пасы, больше привлекали внимание.
Надежда Петровна красноречиво отсутствовала и поэтому было ясно, кто спровоцировал эту тщательно подготовленную административную проработку. Всё было организовано в лучших традициях: в течение недели, пока народ готовился к публичной порке, никто не подал и вида.
Я не полемизировал и даже не анализировал. Уже к середине оргмероприятия перестал удивляться и почувствовал кураж. Дал выговориться всем, не перебивая, а потом встал, подошел к платяному шкафу, оделся и вышел.
- Ты куда?! – заорал вслед Дегай. – Антон! Стой! Мы ещё не кончили!
Анализ состоялся потом. Меня занимали мотивы Надежды Петровны. Вырисовывалось одно: кафедре должны были дать целевое место в  московской аспирантуре, а там могли подойти с выбором. Посмотрят, что  отличница кругом, включая характеристику, и отсеют. Убрав меня, Надежда оставалась единственным претендентом, не Ольгу же Алексеевну посылать, плаксу, у неё и амбиций нет, из вечных старпрепов девка. Она же мне потом поведала, что было после моего ухода, которого никто не ожидал. Ждали покаяния. Выгонять никто не собирался, особенно, кстати, Жахан, бывший военный, что называется, животное из казармы. Он и не такие оскорбления переживал, к чести его. Неадекватные люди. Не поняли, что это меня ещё уговорить надо среди них работать, да и то вряд ли. Я и так уходить собирался, только не в середине года. Напрасно Надежда Петровна перебдела, не угрожало ей ничто.
Валера, узнав о предстоящей разлуке, удивил: устроил проводы с выпивкой и закуской, у меня не только лишних, вообще никаких денег не было, не перебдел я с деньгами, на гардероб потратился, чтобы соответствовать. Драповое пальтишко за двести рублей, модный мохеровый шарф с рынка, тоже двести, костюмчик, ботиночки, свитер приличный, по мелочам что-то, маме выслал, короче, вся тысяча, заработанная летом на шабашке, ушла, а зарплаты только на жизнь и хватало. На «Кюрдамир», например.
Кехт, когда я ему описал в лицах заседание кафедры, от души веселился, а потом начал грузить, что виновата система, трендел за строй и всё такое. Я вскипел:
- При чём здесь строй? Что, его Надежда Петровна зовут и нос с прищепкой?
Короче, слово за слово… Ещё короче сказать, у Валеры мне не удалось перехватиться, даже просить не стал. Хотел было вещичками торгануть, но представил, какой попугай Кеша он будет в моём пальто, размеров на пять более объёмном, чем тело Кехта, удивительно, где ненависть помещалась. Остался на бобах, случай был исключительный, в первый раз меня, можно сказать, выгнали. Кстати сказать, он же и последний, что опять-таки оправдывает систему в моих глазах. Кехта строй доставал, потому что он в нём стоял, а я вне строя ходил.
И теперь пошёл. На станцию, не зная, на чём поеду. Знал по опыту, что если двигаться, не останавливаться, Бог где-нибудь тормознёт и что-нибудь предложит. Бог очень древний, поэтому у него зрение, как у динозавра: только тех видит, кто движется. Можно было бы попроситься к какому-нибудь проводнику сердобольному, но я не умел проситься. Поэтому сделал то, что уже делал не раз: прыгнул в порожняк. Не в такой, как в кино показывают, где двери раздвижные, всегда почему-то открытые, садись да путешествуй, купе в сто квадратных метров, в углу в соломе девушка лежит. Вот герой бежит за поездом, догоняет, и – прыг – в солому, кто-то ведь ему постелил, позаботился. А там – Ой, какая неожиданность! – хорошо откормленная селянка, под соразмерным задом сала мешок. Куда едет, за какой надобностью, уже на ходу придумать можно, пока колёса тук-тук… У режиссёра, подлеца смекалистого, пара-тройка минут всегда найдётся под бюджет, не до конца пропитый…  Мало ли? Может быть, у неё корова убежала. Не будь той коровы придуманной, и кина не было бы, поэтому не верьте, не бывает таких порожняков. Были бы, все люди на них бы только и ездили, по соотношению цены и качества лучше варианта нет. Все подобные вагоны наглухо задраены, ни соломы, ни девушек, беглыми коровами озабоченных, но готовых переориентироваться на одиноких скромных героев. Я в таких порожняках ездил, какие в романтическом кино не показывают: огромные железные короба, в которые уголь и щебень грузят, сверху открытые, что позволяло в них залазить. Но я летом ездил, а сейчас зима стояла, правда, морозы в декабре спали где-то под снегом. И я рискнул выдвинуться на юг в открытом танке.
Порожняки гоняют очень быстро. Гружёные вагоны месяцами могут пилить до цели, сутками на станциях простаивают, а порожняки перегоняют быстрее скорых поездов, за простой беспокоятся. Возможно, философы приняли за стенку, на которую настоящий философ опереться может, порожняк? Скорее всего, это был порожняк, иначе у философов был бы шанс.
Подтянулся, спрыгнул, забрался в угол, где ветра поменьше и полетел с грохотом и свистом. Сейчас я могу всё, что угодно написать о своих ощущениях, могу с три вагона набрехать, потому что так, насколько мне известно, никто никогда не ездил. Правда, как у Пушкина, одна: всё было мрак и вихрь. Стемнело быстро по-зимнему распорядку, пошёл снег, который в вагоне крутило и перекручивало, на пол бросало и поднимало вновь. Нет, неуютней, чем Гринёву, было: грохот утомлял, очень громкий грохот. К чёрту все метафоры, они тут лишние и даже тавтологии не боюсь: громкий грохот. Очень очень громкий громкий грохот грохотал. Это бились друг о друга и о полотно подпрыгивающие железные монстры, летевшие так быстро, что, казалось, вот-вот сойдут с рельсов. Чтобы не подцепить через спину простуду, я лёг на железный пол животом и начал наслаждаться жизнью, радуясь, что на мне качественные советские вещи: тёплый верблюжий свитер, шерстяной костюм, драповое пальто, шапка из сурка. В уши мне не забивало, я мохеровым шарфом обмотался. Одно мучило: хотелось спать, а спать боялся, знал, - так и замерзают. Но смерть, если вдуматься, хороша таковая, ямщицкая. Как от тепла разомлеешь, так, считай, отпустили тебя. Можешь хоть в центр галактики слетать, на людей посмотреть, себя показать, хоть ещё дальше. А если на Земле дела остались, то в Индию, допустим, можно слетать через горы, познакомиться, наконец-то со своим большим слоном, заждался, наверно, Jumbo de la m;s , как супермаркеты в Сантьяго назывались, где мы с Колей хамон покупали и морепродукты всякие… Или будем покупать? Точно, это из будущего. Вот: и в будущее можно в таком удачном случае. Всё равно задремал, а очнулся от небывалой тишины. Неудачник и есть: не в центре галактики, а в  Целинограде проснулся. Тишину нарушали только громкие переговоры по внешней связи: «Вагонники, мать вашу, порожняк стоит, куда смотрите?!...». А те торопливо гулко обстукивали буферы и всё равно это была тишина, мать вашу.
…На вокзале вначале сходил в туалет, тёплой водичкой понаслаждался, умываясь долго-долго. Вообще-то нормативно она была холодная, горячей воды в кране не было совсем, но для меня очень тёплая вода текла по ощущениям. Понаслаждавшись в туалете, продолжил пир плоти уже в буфете. На горячий чай средства были, он тогда всего три копейки стоил, причем, что характерно, по всей стране, как билет в трамвай. От качества и места не зависело. Что в ресторане, что в забегаловке чай стоил одинаково: три копейки, ни пол-копейки больше. Там-то меня и разморило. После буфета я прилёг на скамейку, а очнулся уже в больнице, с пневмонией. Я ж говорил, что Бог присмотрит и тормознёт.
Всё познаётся в сравнении. В больнице мне скоро стало стыдно за своё лёгковоспалённое счастье, от которого я спал, как убитый. Вкусно спал. Мой сорокалетний окоешник дядя Костя не мог ни ходить, ни стоять, ни лежать. Просыпаясь, я с жалостью наблюдал, как мается этот бедолага без кровинки в лице. Он неизменно сидел на своей кровати, дыша, как кабан, которому уже перерезали горло, но ещё не отправили на тот свет какие-то неумелые резаки. Дядя Костя был идеальный человек. Он никогда не пил, не курил, всю жизнь закалялся, нырял в прорубь, каждый день в любую погоду бегал от инфаркта десять километров и рассчитывал жить вечно. А теперь был бы рад, если бы инфаркт его догнал, но не шло такое счастье, так что неправа поговорка «кто не курит и не пьёт, тот здоровеньким помрёт». Больным помрёт, как все. Как отец от коммунизма, дядя Костя отучил меня от нездоровой привычки заниматься физкультурой. Всё это полезно только пока организм растёт, до двадцати двух лет, а там шевелись, но в меру, не перенапрягайся. Для меня тоже уже звоночек прозвенел. Однажды сруб скидывали под осень уже, хозяин торопился, чтоб до дождей. В принципе, мне эта работа нравится, красивая, результат быстро выявляется и впечатляет. А как эта работа пахнет!... За один этот запах полюбишь Русь. Но приятно, когда размеренно, а если в аврале, от темна до темна брёвна волохать, то незаметно можно сердце надорвать. Организм как-то враз отказывает. Просыпаешься и чувствуешь, что не можешь встать. У меня от той запарки на сердце рубец остался.
Жена моего окоешника сидячего работала в отделении санитаркой, и, плача, рассказывала, какой здоровый был у неё мужик ещё пару лет тому назад, а теперь месяц дома, месяц в больнице, благо врачи идут ей навстречу, кладут, и с каждым разом всё хуже и хуже, вот уже и лечь не может, сидит и хрипит сутками напролёт, лучше бы не занимался здоровым образом жизни с таким звериным рвением.
Дополнительно супруга страдальца маялась от распоряжения нового главврача, который велел убрать мусорные контейнеры с территории больницы. Санитаркам приходилось выносить отходы жизнедеятельности сотен пациентов, меряя километраж, потому что у больницы была приличная территория, с парком. Вернее, чем-то на него похожим, потому что деревьев было, как у лысого на голове. Подлечившись, я вызвался помогать этой доброй женщине, которая по-матерински за мной ухаживала, пока я вылёживался. Однажды, взяв большой чёрный пакет с перевязочными материалами, снятыми с больных людей, я пошёл прогуляться до помойки. Стоял ясный солнечный день, попахивало весной, Бог по доброте своей тормознул меня на казённых харчах почти на месяц. Забрасывая пакет в высокий контейнер, я резко обернулся назад и вдруг в глазах мелькнуло знакомое лицо. Но никого не наблюдалось вокруг. Странно. Лицо было, мне не показалось, а человека не было. Вот пустырь, вот контейнеры, вот крышка люка… Человек где? Крышка вдруг зашевелилась, стала осторожно приподниматься и оттуда выглянул неандерталец.
Такое лицо – мальчика-неандертальца из пещеры Тешик-Таш, раскопки Окладникова, реконструкция Герасимова, - было одно на всём белом свете и принадлежало оно моему однокласснику Пете Климову. Тому самому, к которому мы с Витей Петровым по очереди ходили делать уроки, чтобы вытащить его из отстающих.
Петя всегда был заторможенным, как бы не ощущающим своего бытия. Мать оказала ему в свое время одну сомнительную услугу, родила на свет и более не считала себя обязанной ничем. Когда в доме, заполненном разнокалиберной детворой от разных-всяких  мужиков, звучала робкая просьба о еде, Галюня весело орала, отрываясь от очередного "гулевана", как она называла своих мужчин:
- Жрать они хотят! Пойди, бля, укради, как мой начальник, да нажрись, как он!
И, вновь обратившись к голому телу, орала на гулевана, не снижая децибел:
- Ты чё такой сморчок? Я люблю, чтоб у мужика было подержаться за что!
Гулеваны, как на подбор, все были тщедушные: лагерники, туберкулезники, дистрофики. Работала Галюня в той же организации, где и Печница, но по другой специальности: ассенизатором. То есть ходила по городу с лопатой и метлой, чистила общественные туалеты типа "сортир деревянный". Чужие дети бегали за ней гурьбой и громко величали "Говночисткой". Она отмахивалась говённой метлой. Когда Галюня попадала какому-нибудь сорванцу по попке, родители ходили жаловаться её начальству с говёнными  подштанниками в руках.
Начальство говорило:
- Мы её уволим. А вы ту метлу в руки возьмёте?
Один вопрос снимал все последующие.
Во всех классах перед непременным сочинением на тему "Все работы хороши, выбирай на вкус" неизменно звучал сакраментальный вопрос:
- А Говночистка - это тоже хорошая работа?
Именно "говночистка", а не "говночист". Никто не мог представить себе другого чистильщика уборных, кроме Климовой.
Учителя уворачивались от ответа, как умели, какой там вкус у профессии этой, в конце концов вопрос стал сакраментально-хулиганским. Но неизменно внушал недоверие к лозунгу, провозглашенному Маяковским. Время от времени у Галюни появлялись более-менее постоянные мужья, как правило,  свобождённые из мест заключения, которым некуда было податься и только поэтому они прибивались к ней.
Однажды прибился непохожий на других, матершинников и безобразников. Его звали Порфирий Матвеевич. Он принадлежал к людям, которые сидели в тюрьме не за убийство или грабеж, а за нечто большее, непонятное, темновидное и страшное, как судачили люди, называя его "уставщиком".
В глазах галюниных детей Порфирий Матвеевич обладал лишь одним недостатком: любил молиться украдкой. Ловя его за этим занятием, Галюня от широты души орала:
- Ты смотри мне, бля, детей не перепорть, баптист сраный! Они у меня, тебе не чета - все пионэры! Я, бля, на твоего Есуса сто куч навалила бы и убирать не пошла, пусть хоть уволят! Ишь, стоит, стервец, колени мнёт. Стыдно людям в глаза из-за тебя глядеть, отченаш чёртов!
Дядя Порфиша не ругался в ответ, а тихо вставал с колен, даже если его прервали на самом заветном месте общения с Богом и принимался за домашнюю работу, шепча:
- Прости, Господи, не ведают, что творят!..
Детям было странно и страшно, страшнее, чем когда мамины примаки их ругали и били. Или это страх Божий прошибал детские души? Ведь дядя Порфиша был сама доброта.
Любимым занятием Галюни было читать после работы книжки, которые она во множестве брала в библиотеке, в то время как еду детям готовил Порфирий Матвеевич. Благодаря этому самообразованию, никто не смог бы сбить её с материалистического мировоззрения. Кроме того, Галюня Климова, прости любимого, являлась членом партии, вступила в партизанском отряде. Это и предохраняло ее от лишения родительских прав, детская комната милиции не могла заниматься ею. На собраниях Климова выступала будь здоров, всех разоблачала, кто метлу украл, кто совок, кто остатки краски с ведра соскрёб и домой унёс, а сама неподкупно честная была, как мой родитель. Начальство её побаивалось, как всегда и везде боятся людей, с которыми ничего нельзя поделать. Думаю, отец мой настоящую карьеру тоже по этой причине не сделал: на него никакого компромата не было, как можно такого человека двигать, за что его держать? Моя мама эту коммунистку громогласную, на всю голову контуженную, терпеть не могла, хотя, может быть, Галюня и правда контуженая была?
Порфирий Матвеевич прожил в семье пять лет. Когда Галюня уходила в недельный запой, он вместе с одним из детей ходил скрести уборные по ночам.
В то время, как Петя держал горящую свечу, отчего тесный сортир становился похожим на катакомбную церковь, Порфирий, старательно сгребая человеческое дерьмо, говорил о Боге и о том, что тот самоубийца, в ком Христос не рождается вновь и вновь. И в нём, Пете, родиться может, прямо здесь и сейчас, для Бога плохих мест не бывает.
…В одно время с Дарвином жили два великих учёных-эволюциониста, причём, я считаю, Дарвин перед ними отдыхает. Чарльз Лайэль, основатель геологии, и Рудольф Вирхов, основатель клеточной теории. Это от Лайэля мы знаем про геологические эпохи, что жизнь на планете эволюционировала. Многие думают, будто геология – это про камни, а она за жизнь. А от Вирхова знаем про развитие клеток тел от сине-зеленой водоросли до нас, венцов творения. Эти великие учёные-эволюционисты, - подчёркиваю, не церковники тёмные, -  категорически отвергли дарвиновскую теорию происхождения человека от обезьяны. Лайэль сказал, что это невозможно, потому что обезьяна безобразна, а человек красив. Это возмутительное – от слова «возмущаться» - мнение так и называется «синдром Лайэля». А что? Если самолёт некрасив, он не полетит, а чем человек хуже? Вирхов – он был патологоанатомом - посмотрел на череп неандертальца и сказал:
- Что вы мне рассказываете, что это предок человеческий? Это типичный патологический череп по типу рахита. Все признаки налицо: утолщенные лобные доли, уплощённость сверху, надбровные дуги… Случай, когда диагноз не подлежит сомнению.
Прогрессивное человечество расхохоталось ему в лицо, над Лайэлем меньше подтрунивали, всё-таки он был рыцарем, сэром назывался, а над Вирховым учёный мир сто лет с лишком стебался, мол, пример научной близорукости. А ведь он прав оказался. Все эти уродливые «предки» нам далеко не предки, это отбросы эволюции, на самом деле патологические существа. Там по ряду причин после того, как от колыбели человеческой, от моря оторвались, рахит развивался от поколения к поколению и деградация шла.
Но у них было перед нами одно преимущество: неандертальцы обладали сверхчувствительностью. Недотёпы, но душевные. Когда наши настоящие предки только и делали, что убивали друг друга, неандертальцы своим покойникам в могилы клали цветы. Ума у неандертальцев было кот наплакал, но взамен появилась сверхчувствительность. Это непреложно, это видно по черепам, там доли, которые за органы чувств отвечают, в разы больше, чем у нас, а которые отвечают за логику меньше. Они в животный мир возвращались, а там логика ни к чему, там мир высоких чувств. Собаки, например, все нюансы настроения чувствуют, настоящие экстрасенсы, пусть земля будет тебе пухом, незабвенная моя Дорочка, пять лет каждый день тебя вспоминаю, душа моя; да и как не вспоминать, когда снишься, тоже вспоминаешь, наверное… Неандертальцы тоже были экстрасенсами, но с логикой у них было плоховато, неудивительно, что Петя плохо учился. Но мы с Витькой вдвоём, Порфирий Матвеевич третий, вывели его в жизнь без двоек и троек. Учителя, конечно, пособили, раз такое дело, режь последний огурец, - натянули Пете оценки, чтоб поощрить, чтоб в себя поверил. Но потом, когда класс расформировали, пошли прахом все наши труды.
После выписки мне идти было некуда, так я получил новый адрес: улица Танковая, 5-й колодец. Ниже я в своей жизни не опускался, в прямом и переносном смысле. Петя слепил под землёй, прямо на теплотрассе, протянутой от ТЭЦ в больницу, крошечную каморку из картона, в которой каждый день заделывал крысиные прокусы. На ночь хватало, чтоб крысы не бегали по телу. Вспомнив Марка Твена, как один парнишка залез в пустой трюм, а его не заметили и заложили ящиками и мешками, я спросил:
- Ты не пробовал одну крысу поймать и съесть? Крысы всё видят, они чуткие. Как только поймут, что ты хищник, питающийся крысами, больше не приблизятся.
Того парня тоже крысы донимали в его убежище-ловушке. Он их убивал, но это не помогало. Однажды он от голода одну крысу съел. Сразу не стало крыс, зауважали. Очень важно: съесть другого на глазах у всех. Сильно повышает статус в социуме эта процедура, перспективы открывает. В аспирантуру можно попасть.
- У Бога плохих мест не бывает, - сказал Петя.
Место оказалось получше открытого вагона, спать было тепло. Больше мы там ничего и не делали, потому что все дни проводили на мясокомбинате, а часто и в ночной смене оставались. Там же и питались, ели отборное мясо вволю, на выбор. Сами варили на всю бригаду грузчиков на козле, то бишь самодельном обогревателе.  Нормальная, в принципе, жизнь, не обижался я на Бога, что в неё тормознул. Сытый и чистый ходил, по два раза в день в душевой мылся. Мне надо было заработать на аренду квартиры, поэтому я вкалывал в две 8-часовые смены. Петю жизнь вполне устраивала, поэтому он работал в обычном графике, как трудился уже несколько лет. На мясокомбинате, куда он меня привел, я узнал его погоняло. Все звали его «Петя Ёптать», потому что он в конце каждой фразы произносил «ёптать» и потому что его надо было как-то отличать от Пети-мастера.
Петя-мастер был жук тот ещё. С ребятами запанибратствовал, но в конце смены показательно лазил за пазухи, шапки выворачивал, несунов якобы ловил. Но при этом не замечал, как Гаврилов с Завражным таскают свиные полутуши в котельную, где очередной канал образовался после того, как менты прикрыли старый, через загон для живого скота. Не замечал, отворачивался, как правильный правозащитник, когда обижают не тех, кто его хозяевам интересен. Новый канал менты тоже уже раскрыли. Гаврилов с Завражным кинули полутушку за забор, а менты как ждали, нарисовались сразу с той стороны. Подкатили на «Москвиче» своём, багажник открыли и давай свинью пристраивать с удобствами, сопят от усердия, переговариваются. Завражного зло взяло, он взялся прорабатывать стражей порядка в щель:
- Что, откормили? Закололи? Не худоба для вас? Ни стыда, ни совести!
Милиция молчит, трудится.
Гаврилов поосторожней был, начал его оттаскивать от щели:
- Молчи, а то и здесь прикроют!
- Да ладно! – сказал Завражный, - Год будут пользоваться, не меньше. Как всегда.
Другие брали более умеренно и не без смекалки. Однажды в марте мы животы надорвали, наблюдая выход работниц из колбасного цеха. Человек двадцать, все раза в два толще, чем с утра, шли гуськом, по-утиному переваливаясь, потому что ноги не сгибались у них. Обычная картина конца смены. Что вызвало смех и шутки? По двору перед этим прошёл бульдозер, сгрёб снег, образовав торосы. Снежные валики были невысоки, сантиметров тридцать, переступи и всё, но не тут-то было. Подойдя к торосу, процессия остановилась, передняя дама попробовала приподнять ногу, но у неё не получилось. Охранники на проходной хихикали и отпускали шуточки. В конце концов, женщины все развернулись, но не на сто восемьдесят, а вслед за первой, и с ней же во главе все возвратились в колбасню. Очень забавно было смотреть на разворот этой сороканогой гусеницы. Спустя минут десять она выползла из ворот, вооруженная большой лопатой и поползла по двору, расчищая себе узкую дорогу.
- Ёптать! – сказал Петя.
Я представил себе скульптуру, изображающую женщин, обмотанных, как Лаокоон, колбасами по ногам, рукам, талиям, торсам… мясные тросы по торсам… А как бы это изобразил Дали? А Рубенс? Очень занимательно было представлять, о чём я и сообщил мужикам во время двадцатиминутного «перекура с дремотой». Художественную тему неожиданно подхватил Володя, дебильноватый на вид парень почти двухметрового роста с лицом румяного Петрушки. Мы знали, что он с закидонами: металлическую трость носил восьмидесяти килограмм весом! Даже без полостей, в которые можно было бы мясо закладывать, как охранники подозревали, честную железяку! Мясо Володя в шапке проносил, говоря: мне много не надо, жене хватит покушать, и ладно. Неприхотливый русский человек, неавантюрный совершенно, но удивил, так удивил.
- Я скульптурой занимаюсь, - сказал Володя
- (!!!...)
- Восковые фигурки леплю и раскрашиваю
- Да ну?!...
- Уже месяц над Медузой Горгоной бьюсь. Двоих уже растопил. Не получается, чтоб страшно было. Я её хочу такой страшной сделать, чтоб при взгляде сердце замирало, она ж людей взглядом убивала одним.
Этот увалень ещё и сверхзадачу перед собой ставил, как истый художник!
- Не знаю… Может, кто посоветует что: как лицо страшное сделать?
Народ начал хохмить и советовать: рот покривить, глаза вывалить, как при базедовой, уши заострить и прочее. По сути дела выходил Сатана, как его малюют. Карикатура, не образ.
- Если хочешь, чтоб страшно было, сделай её красивой, - неожиданно сказал Петя Ёптать и все на него оглянулись, потому что это было всё равно, что высказалась Валаамова ослица. Он был человеком, чьим мнением интересовались в последнюю очередь, да и то не выслушивали, да он и не говорил. Тут явился из своей каптёрки Петя-мастер, закроил пять минут, как всегда, на работу погнал. Десять минут перекура полагались после каждого часа работы, но мы работали по два часа, чтобы перекуривать двадцать минут, а Петя-мастер всегда стремился пять минут закроить. Поднялась дружная привычная ругань, Петя привычно матерился в ответ, о Медузе забыли. После перекура грузили машины на город, лимитное мясо. Странный это был лимит: мясокомбинат был забит мясом доверху, некуда складировать, а на город отпускались всего две машины и достать мясо в городских магазинах было почти невозможно.
Всего на комбинате имелось пять огромных холодильных камер длиной сто, шириной пятьдесят, высотой пять метров. Все они были забиты сортовым мясом: в одной камере свинина, в другой баранина, в третьей конина, в четвертой говядина, в пятой больное мясо. Кстати, на знаменитую советскую тушёнку шло исключительно больное мясо: туберкулёзное, бруцеллёзное и так далее, со специальными печатями. На профессиональном жаргоне это называлось «мясо на проварку» и ветврачи жёстко отслеживали, чтобы здоровое мясо туда не попадало. Камеры были забиты по самые потолки, все в изморози, мы с трудом запихивали туши и задвигали двери. А потом, когда надо было грузить на отправку, вопреки дурным инструкциям – кто их сочинял, пусть бы сам попробовал протащить труп коровы через обледенелые торосы под потолком, - брали туши не от задней стенки, а от двери. От двери клали, от двери и брали, по трупам не ходили, иначе и одной машины в день не отправишь, не то что рефрижераторную секцию из четырёх вагонов. Интересно, почему дверь с другой стороны не предусмотрели при проектировании? Но вот так, по-советски: впечатляюще, надёжно, огромно и глупо.
Мясо залёживалось по пять лет, выветривалось под воздействием низких температур. Говядина зеленела, свинина желтела, в них появлялись мелкие, отвратные поры, будто мельчайшие черви типа глистов погрызли. Пять лет выходило на круг, потому что один раз в год одну из камер высвобождали полностью. Грузчики перетаскивали сотни тонн в весовую, а потом грузили в машины, отправлявшиеся на завод, делавший удобрения, который находился рядом. Там тоже принимали строго по весу, а потом вываливали под открытым небом на радость воронью. В это самое время ЦК КПСС, наивно считавший, что  «решил проблему яйца», судорожно пытался решить «проблему мяса». А что её решать было? Стоило Горбачёву приехать на любой мясокомбинат, заглянуть в холодильник, он убедился бы, что мясо в стране есть в избытке, некуда девать, всего-то делов разрешить в торговую сеть отпускать по её запросам, а не по инструкциям этого самого ЦК. Ведь если бы директор комбината не две машины в день на город Целиноград отпустил, а три, - его посадили бы. Как вредителя упекли бы, покусившегося на священные госрезервы. Резервы необходимы, понимаю, но это ведь не основание, чтобы львиную долю мяса воронам скармливать, людям оставляя мышиную.
Это что. Было дело, трудился я на маслозаводе. Небольшой заводик был в одном райцентре, из молока ничего, кроме масла не делал, будто невозможно что-либо ещё сделать из молока. А если, допустим, сырзавод, то он выпускал только сыр, потому что масло и сыр разным главкам подчинялись, кефир третьему и каждый главк свой план выполнял, извлекая из молока только то, что ему нужно, свою субстанцию, плюя на остальные. У нас был маслозавод, из молока жир извлекали, всё остальное сливали в канализацию, которая становилась непроходимой, потому что… Говорить не могу спокойно, до сих пор зло забирает. В молоке, как известно, ещё и белок присутствует, который имеет свойство створаживаться, но создатели инструкций этого, видимо, не знали. Поэтому из тридцати работников завода двадцать были сантехниками, среди них я. Мы занимались следующим делом: каждое утро разбирали всю систему, промывали трубы, освобождая их от творога, и собирали вновь. Только после этой операции завод начинал принимать молоковозы. В городке этом, центре мясомолочного по специализации района, люди занимали очередь в единственный магазин, где продавали молоко, а масло, кстати, не продавали,  всё масло отправлялось в Москву, за час до открытия и выстаивали с бидончиками по несколько часов, иначе молока не купишь, по лимиту две фляги всего получал магазин. Люди и обезжиренное молоко купили бы, ведь из него можно было домашний творог сделать, нехитрое дело, но отсепарированное молоко продавать населению не позволяли инструкции: власти опасались, что вместо обрата цельное молоко с заводов уходить начнёт и Москве масла не хватит, златоглавой нашей. По всей стране этот дикий запрет действовал, везде и всюду сантехник был главной фигурой молочной отрасли. Вот моё слово: если хочешь, чтобы сантехник молоко давал, долго доить будешь. Над молочным заводом тоже вороньё кружилось, творожок поклёвывало.
В девяностые, будучи журналистом, я побывал на том самом заводе, который перешёл в частные руки. Директор водил меня и рассказывал. Процесс пошёл многоступенчатый. На первом этапе извлекают масло. Обрат, каждой каплей дорожа, пускают на творог, пятипроцентный творог получается, полностью обезжиренный творог только посредством спецтехнологии выработать можно. Остаётся пахтанье, прозрачная желтоватая водичка, которую, в принципе, уже можно сливать без вреда для канализации, но не сливают, пропускают через центрифугу, получают топлёное масло из остатков жирового содержимого. Казалось бы, после центрифуги слей, ан нет, - жалко! Не государственное ведь, своё. Эту водичку, в которой все витамины сохранились, обогащают растительным жиром и соевым белком и – по виду настоящее молоко – продают для выпойки телят. Безотходное производство, если телячью мочу не считать, поля удобряющую вместо мясо-костной муки. Кстати, сейчас и мы подобное «молоко» пьём, по вкусу и цене неотличимое от настоящего. «Молочный продукт» называется, а чаще и не называется, «молоком»  впаривается. Масло и творог заводчикам задарма достаются, вот до чего стала экономной экономика в результате перестройки, только что мочу ещё в какой-нибудь продукт не встроили, временная недоработка, надо полагать. Всё равно, при всех классовых обидах на капитализм, пусть лучше так будет, на коммунистические молочные реки сил не стало смотреть.
Когда я слышу вопли за «великую страну», которую «погубили», мне хочется сказать: молчите, проханимцы, вы не знаете эту страну. Над ней столько воронья кружилось, сигая между ракет, что не быть полутрупом она не могла уже. Следствия вызывают причины, говорят мудрые Арманьяки. Вначале появился воздух, потом появилось дыхание, потом появился рот.  Удивляться надо, как долго эта страна за своё существование тухлое держалась. Мимо нашего маслозавода речка протекала, она была настолько вонючая от его отходов, что ближе, чем на пятьдесят метров подойти было нельзя и по цвету как молоко. Фантастическая, сюрная страна с молочными реками, таки сделали сказку былью. Следствия вызывают причины, ибо я был не единственным, кто ввиду подобных речек реальный социализм на дух перестал воспринимать. Поэтому меня не надо было долго уговаривать начать воровать мясо, всё равно воронью скормят. Петя Ёптать легко убедил, когда я в первый день отказался брать:
- Ты что?!... Они тебя убьют, как Малыша.
Рассказ Пети Ёптатя:
…Вечерняя смена началась со смеха. Малыш прицеплял первую свиную полутушу на крючок роликовой дорожки в коридоре, что-то у него не получалось, а бригада стояла и смотрела, как он корячится на железном столе, скользя подошвами по жиру. Наконец, Завражный спросил:
- Ну, что там? Просунуть не можешь? Впервые замужем, что ли?
- Сискальзает! – шутнул Малыш и все засмеялись.
Отсюда и пошло: сискальзает да сискальзает. То свинья, то корова, то тележка, то Петя-мастер. До обеда работа была так себе, лимиту отгрузили, да кое-что переклали в холодильнике, даже аппетита не наработали, поэтому в столовой большинство ели без аппетита. Не удивительно. Меня лично в столовой той халявной выворачивало. Я не мог привыкнуть к виду и манерам убойц, которые не приходили, а прибегали в белых халатах, заляпанных дымящейся и остро пахнущей кровью. Обычно палачей описывают, как загадочных молчунов, но вряд ли это правда, скорее всего романтическая подтасовка, видимо, эта профессия сильно больно уродует психику. Убойцы вечно торопились, боясь, видимо, упустить свою порцию адреналина, если животное забьёт кто-то другой, бегали с разносами по полутёмному огромному залу, размахивали руками и всегда неистово ругались между собой. Так, наверно, выглядит преисподняя и черти в ней. Черти, я думаю, тоже ругаются, не переставая, если б меж них дружба была или, допустим, братская любовь, это было бы от Бога, а в аду это невозможно. Давали в столовой всегда одно и тоже: щи из коровьих хвостов и жареный рубец с луком.
Петя Ёптать поел без аппетита, в отличие от Володи, который, как всегда, нажрался от пуза, начал маяться животом и пошёл в медпункт клянчить фестал. За пять минут до конца перерыва вбежал Петя-мастер и объявил, что колбасный цех попросил людей в помощь. Надо было наделать колбасы «на верха», то есть для областного начальства, чтобы директор лично развёз завтра по домам. Работа эта была ручная, мясо и сало резали по линеечке, кусочками в пять миллиметров. Вышло так, что грузить две машины рубцом Петя-мастер отправил одного Малыша.
Рубец замораживали в специальных ёмкостях в шайбы килограмм по двадцать, огромное количество перетаскал Малыш этих скользких квадратных шайб, ни рук, ни ног не чувствовал.
Завражный с Гавриловым, натрескавшись колбасы, лежали на нарах в полном блаженстве: «верховая» колбаса отличалась отменным вкусом.  Кроме того, они еще успели культурно отдохнуть после колбасных дел: сходить в кочегарку, посмотреть на сожжение кота. У кочегара Ромы любимым развлечением было бросать живых котов в топку и смотреть, как объятое пламенем животное мечется по ней кругами. Наивно предполагая, что другим это тоже… тоже  весело, Рома всегда приглашал на аутодафе грузчиков, мол, сегодня праздник, я кота поймал, но ходили только Завражный и Гаврилов. Последний, ковыряясь в зубах спичкой, сказал:
- Лафа! Мастер сказал, работы больше не будет, лифт сломался, а ночью его никто не починит.
Но ошибся. Неожиданно приехал сам Гамадар, начальник холодильного цеха и объявил, что надо срочно загрузить рефрижераторную секцию, простой и прочее такое. Мол, за порожняк, особенно рефрижераторный, железная дорога сумасшедшие штрафы снимает. Поэтому он и нарисовался ночью, хотя даже в дневной смене его редко кто видел, деловара с презрительным по отношению к рабочим акцентом. А здесь – надо же:
- Я в своих ребят верю, товарищ мастер! – громко, чтоб все услышали, сказал он Пете, - Мужик сказал – мужик сделал!
Один мужик сказал, а делать надо другому. Было решено спускать туши с третьего этажа, где почему-то находились холодильные камеры, по аварийному транспортёру. Комбинат, будучи жертвой целой серии укрупнений, когда мясоперерабатывающие предприятия в районах закрывались с целью сокращения масштабов воровства, давно перерос свои возможности и поэтому в нём многое было не так, как положено. Аварийный транспортер был, например, смонтирован на узкой крутой пожарной лестнице. Он представлял собой обычную роликовую дорожку, подвешенную через металлические кронштейны к потолку. Замороженные туши выкатывались из камер и со скрежетом двигались по жёлобу вниз, - скользкие, тяжелые, холоднокровные, как судьба. На каждой лестничной площадке стоял человек, в задачу которого входило продвигать туши через поворот и направлять их вниз, напарнику, как можно мягче, потому что в связи с крутизной спуска мясо набирало бешеную скорость и могло сорваться, и упасть на работника, что уже случалось.
Завражный, привычно обматюкав мастера, взялся расставлять людей по лестничным площадкам: Гаврилов – он сам, Завражный – Малыш – Володя – Петя Ёптать.
…Уворачиваясь от летящей сверху замороженной полутуши весом более ста килограмм, Малыш с трудом перехватил её на тесной площадке и, проведя по изгибу на ролике, толкнул вниз. Завражный делал это артистично, прочие кое-как, как умели. На загрузку одного вагона уходил примерно час, от монотонности работы Малыш начал терять осторожность, да к тому же был очень усталый от рубца.
- Слышь, Малыш! – неожиданно крикнул Завражный сверху, - а ведь ты засланец!
- Кто?! – оторопел Малыш
Это было последнее, что он сказал в своей короткой жизни.
- Сиськальзнуло так сиськальзнуло! – приговаривал Гаврилов, когда они с Володей высвобождали из-под особенно тяжелой туши, сорвавшейся с небрежно просунутого крючка, изуродованное тело.
- Сволочи! – шумел Завражный, - Транспортёр не могут нормальный сделать! Я виноват, что он увернуться не смог?
Петя Ёптать рыдал в голос, не стесняясь.
- А за что его убили? – спросил я Петю.
- А он не брал. Две недели работал и ни разу мясо не вынес. Гамадар, наверно, решил, что он засланный, чтоб его на чистую воду вывести. Он знаешь, сколько берёт? Ого! К тому же Малыш спортивный был, стригся к тому же коротко. Заподозрили они его.
…Чтобы не повторить судьбу Малыша, а ещё паче, чтоб мясо не доставалось воронам, я начал помогать Гаврилову с Завражным перекидывать его через забор, а они делились со мной толикой прибыли. Я даже их мозгом стал, изобретающим новые каналы для переправки мяса. Мы здорово помогали родному ЦК решать проблему мяса в одном отдельно взятом городе. Скоро я стал богатым по своим собственным меркам человеком, но при этом нищим, тоже по своим собственным меркам. Дело в том, что хапать, - это чрезвычайно увлекательное занятие, я понимаю Порошенко. Человек, конечно, звучит гордо, прав Жахан, казахстанский Платон и Кант, но, когда ночью лежишь и думаешь только о том, что сегодня стольник  заработал, маловато будет, как бы сделать так, чтобы завтра на все сто пятьдесят украсть, не до высоких материй становится. Как только я себя на таких мыслях поймал, сразу себя жалеть начал. И решил раз и навсегда: пусть такими делами тот занимается, у кого мозги говённые и их не жалко, а я свои эксклюзивные мозги засаленными купюрами засирать не стану, как канализационные трубы творогом. Кто о деньгах думает, тот только и думает, что о деньгах. Мне гордыня помешала разбогатеть. Интересно, Бог такие грехи прощает?
Короче, к марту я с мясокомбината ушёл, от Пети тоже, потому что снял  комнату.  Он ко мне перебираться отказался, сказав:
- Ты уедешь, а мой адрес, улица Танковая, пятый колодец, займут.
У них, у бомжиков, оказывается, жилплощадь тоже по ордерам.
Как-то летом я к нему в гости пришёл. Сидели мы в больничном парке, пивко посасывали, вполне довольные жизнью. Я сказал, мечтательно глядя в небо:
- А ведь ты насчёт Медузы Горгоны прав был, Петя. Помнишь, у нас в Ерментау Печница  была? Она страшная была, над ней смеялись. А вот если бы красивая была, люди ужасались бы, встречая на улице.
- А ты знаешь, как она умерла? – спросил он.
- Знаю. Сама себя сожгла, облившись керосином из лампы.
- Не всё знаешь, - сказал Петя.
И убил меня наповал. Он такое рассказал, что я до кощунственных мыслей дошёл, которых, хоть и неверующий, старательно избегаю. Я подумал, что в нём Христос родился в тот самый момент, когда он в миазмах  дерьма  свечу держал. Или не кощунство это, для Бога плохих мест не бывает, особенно в момент рождения? Христос и должен в плохих местах рождаться, а иначе в чём его миссия? В последний раз в Иудее родился. Стало быть, не было хуже места на Земле в тот момент.
…В начале двухтысячных один из моих друзей был назначен на ответственный пост в одном из наших посольств. Однажды он позвонил и сказал, что договорился с послом насчёт меня, чтобы я пожил в одном из посольских особняков. Дело в том, что к визиту Путина был отстроен новый посольский комплекс, где собрали всех наших, освободив пять особняков, в которых посольство размещалось раньше. В связи с тем, что, по мере разрастания дипмиссии особняки приобретались один за другим много лет со сталинских времён, они были разбросаны по всему Сантьяго и стали головной болью посла. Оставить без присмотра нельзя. Содержать охрану - нет средств, да и как запустишь чужого кого на суверенную территорию РФ, а свои штаты все расписаны, в МИДе с этим строго. Там каждого вахтёра, каждую уборщицу на уровне министерства утверждают, проверяя всю подноготную много раз. Ни сдать в аренду, ни продать тоже невозможно, это компетенция Росзарубежсобственности, которая в Москве, руководит ею бывший глава Чечни Завгаев, человек пожилой, по восточному неторопливый в делах и мыслях, о которых – мыслях – никто не знает, какие они у они него по поводу чилийских дворцов. А там ещё и сады, за которыми ухаживать надо, это закон, страна после Пиночета в сверхкультурные записалась. Зависли дворцы с садами между небом и землёй, как у Семирамиды. Можно было, конечно, дипломатов обратно заселить, но этому, я думаю, воспротивился десятый советник, который на самом деле главнее посла. У него раньше работа трудная была, а теперь стала лёгкая. Все дипломаты в одном месте, в каждом туалете скрытая камера установлена, сиди и наблюдай в своё удовольствие. Коля послу мои книжки показал, поручился, что я человек надёжный, умеренный, шабашей устраивать не стану, за воду и электричество платить буду сам, да ещё и газон подстригу. Так я оказался в Сантьяго. За забором у меня жил английский посол, среди соседей была также госпожа Бачелет, президент Чили, которая на нашей улице, Кальяо, особнячок снимала, куда скромнее моего. Как-то раз сидели в компании в торгпредстве, пили прекрасное чилийское вино, жарили парилью, когда завязался разговор о Христе. Сотрудник культурной миссии Женя, рубаха-парень, игравший на гитаре, сказал в подпитии:
- С Иисусом Христом оперативная обстановка следующая…
И начал компетентно излагать результаты международного следствия по персональному делу Иисуса Иосифовича Христа-Саваофова: где родился, где обретался до тридцати трёх лет, что ему инкриминировали компетентные органы. Я заметил, мол, оговорочка-то у вас по Фрейду, которое – замечание - все благоразумно пропустили мимо ушей, дипломаты такие, что пробы негде ставить. По существу дела «культурнику» бросился возражать Константин Николаевич, бывший ответственный работник ЦК КПСС, а теперь… Не помню. Типа на вахте в посольстве сидел. Мы с ним до того успели пообщаться тесно. Мне надо было летнюю обувь купить, Коля попросил его свозить меня на рынок Био-Био, где всё было значительно дешевле. Очень компетентно помогал ответственный товарищ, торговался привязчиво, видать, и сам уже с нуждой знаком был. Там, на рынке, я решил проставиться, мы зашли в пивнушку. Он был мне интересен, как бывший член ЦК и заслуженный аппаратчик. Конечно, он пыхал на демократов, это было понятно и неинтересно, я пытался что-нибудь более интересное выведать, например: в ЦК вообще предвидели? Пытались они там, в ЦК, крах предотвратить? Представьте себе: нет! Уверены в себе и в любви народа были, как только самые глупые мужья бывают уверены в жёнах, узнавая последними. Весь разговор вертелся не вокруг ЦК, а вокруг ГУМа.
- Вы знаете, что такое десятый отдел ГУМа, Антон Васильевич?! – закатывая глаза, значительно вопрошал Константин Николаевич, затянутый в глухую одежду в жару, его псориаз замучил в Чили, а уехать он не мог, некуда было податься, - Вы не знаете, что такое десятый отдел ГУМа! Это на самом верху, а обслуживали там только членов ЦК. Если ты министр, но не член ЦК, тебе туда ходу нет. Галина Брежнева не могла зайти, поэтому по той помойке, по «Елисеевскому» шарилась…. Я приду, сам директор прибегает, вокруг меня вертится, там колбасы сорока сортов, там мяско отборное, хоть жаворонков ешь, там икорка паюсная, и всё за копейки. А сыры какие были! Фрукты какие хочешь, апельсины-мандарины, которые еще вчера на ветках висели, - человек, бывший у руля сверхдержавы, ничего не мог вспомнить, кроме того, как он у державы подъедался. Сверхжрал и супертрескал.
Услышав про мандарины я слегка рассвирепел. Это оксюморон-выражение, ещё нелепее, чем тавтология, но не мог же я рассвирепеть не слегка, до мордобития. А вообще не рассверепеть тоже не мог, Фрейд не позволял.
- Теперь я знаю, кто мои детские мандарины съел, - сказал я и поделился ответными впечатлениями, из детства, где мы за год вперёд мечтали, чтобы в новогодние подарки нам положили хотя бы по одной мандаринке. Каждый год такое счастье не вываливалось, но иногда власти нас баловали. Если попадало, то мы эти мандаринки сразу не съедали, мы их недели две нюхали. Потом съедали по дольке: вначале Любину, потом Валину, потом мою. И не снилось нам ни в каком волшебном сне, что есть такие края, где человек может позволить себе мандарин целиком съесть. Съев мандарины к февралю, мы корки не выбрасывали, мы их год нюхали, гадая: завезут в Ерментау к Новому году пару килограмм мандаринов для подарков детских, или нет?
А он их не то что целиком, килограммами жрал! Или не знали в ЦК правды? Да ладно, при такой слежке за народом. Неужели, строя заводы и плотины в жарких странах, снабжая чужие армии и режимы, фруктов попросить для народа не могли? Ведь там их, как грязи, теперь я это точно знаю. Каждый день с утра, просыпаясь в своём особняке, я со вздохом брался за метлу и заметал в большое ведро прекрасные созревшие плоды, упавшие за ночь в патио, увитом инжиром и виноградом. По вечерам собирал в саду мандарины, хурму и пальту, как в Южной Америке называют авокадо, чтобы всё это выбросить. Дважды в день возился, иначе гниль пойдёт, запах... Президент недовольна будет и английский посол здороваться перестанет. А они в своём ЦК возиться не хотели, чтобы вывезти фрукты с юга для народа своего! Вот моё слово: если бы мне в детстве мандарины, хотя бы их, свободно в магазине продавали, не страдал бы этот бедолага от псориаза в чилийском не-климате, до сих пор в ЦК сидел бы и попукивал от сытости. Даже, может быть, двух мандаринок в каждый новогодний подарок хватило бы для лояльности. Эффект бабочки, синергетика. А что? Всё в детстве закладывается. Заложилось бы у меня с детства, что власть добрая, аж две мандаринки в год скушать позволяет, и не поехал бы я двадцать первого августа одна тысяча девятьсот девяносто первого года из Калуги в Москву. Где, зарядив в виртуальную пушку все несъеденные в детстве мандарины, так пальнул, что доска слетела и разбилась об асфальт. Несколько человек было нас ночью на Старой площади. Со звериным рвением набросились мы на ненавистное серое здание. Доска висела высоко, мы прыгали с булыжниками в руках, даже не думая, что может прибить сверху. Допрыгались. Доска упала и разбилась, а мы еще и потоптались на ней, как дикари на трупе врага, на доске, на которой  значилось: «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза». Хотели как лучше, а получилось, как всегда.
Заспорив о Христе, Константин Николаевич с жаром отстаивал две позиции, типичный аппаратчик: всегда на всякий случай, как минимум, две позиции. Первая: Христа вообще не было. Вторая: если был, то был евреем. Это почему-то было важно для Константина Николаевича, что Христос евреем был. Это он мог допустить. А, если вдуматься, чем гордиться? Скорее всего, тогдашние евреи в полном дерьме были, если Бог именно их кинулся спасать. А то… Ангелов насиловать начали, до такого дойти! Хотя бы ангелиц, а то ангелов. Стоп: а почему ангелиц в природе не существует? А, феминистки? И вот ещё что интересно: черти женского пола бывают, -  инкубы и суккубы. Кто-то из них, я в них запутался, в своих дьяволах ночных.
Ангелов женского рода нет, а печники есть. И их тоже надо спасать. Петя, своим убогим умишком раскинув, решил, что  если Старостина получит то, чего жаждет с таким звериным рвением, то успокоится, наконец. Как Окуджава пел, кумир наш экспедиционный: Господи, дай же ты каждому, чего у него нет.
…В ту ночь он в одних трусах вылез через окно, спустился со второго этажа по водосточной трубе на землю и побежал по пустынной ночной улице. В памяти накрепко, на всю жизнь засели мигающие глаза семафоров, их непередаваемое удивление и жёлтая грусть старых греховодников, выхватывавших из мрака его юное тело, летевшее над асфальтом со скоростью стрелы;  потом крался, пугаясь громкого стука собственного сердца, вдоль бесконечного больничного забора, мечтая, чтобы доска, висевшая на одном - сверху - гвозде, о существовании которой он знал уже давно, была прибита и чтобы гвоздь, которым могла быть прибита доска, в случае, если б она была прибита, оказался настолько крепким, чтобы послужить достаточно прочным основанием для недеяния, которое по жизни нуждается в гораздо более веских основаниях, чем - какое угодно - деяние. Но гвоздя на месте не оказалось, - парню ничто не препятствовало.
Более того, дверь квартиры оказалась открытой. Видимо, печница прогуливала своего сурка и забыла после этого запереться, а может, никогда не запиралась, надеясь, что кто-нибудь когда-нибудь зайдёт, чтобы одарить её первой любовью накануне смерти от старости.
Толстый байбак бросился на отрока первым. Услышав его тонкий, хриплый, будто у модного рок-певца, без глубины голоса, лай, вышла старуха.
Петя уже провалился под землю, - ещё там, у забора, - поэтому ему не было стыдно. Он быстрым, нервным движением решительно спустил трусы... Дальнейшее поразило его даже больше, чем если б между ним и Печницей что-нибудь произошло. Старостина села, нет,- бессильно опустилась на перевернутый дверкой вверх железный духовой шкаф, вынутый из какой-нибудь старой печки, в котором хранилось зерно для проглотика-сурка, чтоб мыши не точили.
- Прости, сынок! - хрипло молвила печница, - Ох, горе мне!...  А ты меня пожалел. Что же теперь будет-то, а?!..
И она горько, с подвываниями,  заплакала.
Длинный разбег был необходим  для того, чтобы решиться на такое, о чем он долго не мог и помыслить. Настолько неприятна была ему Печница, настолько зазорно было само приближение к ней, что он не мог войти в эту дверь, мог только ворваться. Именно так: с разбега, хотя печница жила неподалёку, в таком же, как Климовы, двухэтажном бараке, стоявшем в ряду себе подобных на Вокзальной улице.
На секунду ему стало стыдно оттого, что Старостина сходу проникла в тайну его чувств, в которых не было желания и, тем более, любви; жалость билась в нем с ненавистью к несовершенству, порождающему столь великое страдание и объектом этой ненависти, принявшей форму похоти, была, конечно, в первую очередь сама Печница.
Желание убить печницыно страдание боролось в нём с желанием убить носительницу этого страдания.
Старостина сидела и плакала, промакивая слёзы жидкими фиолетовыми волосами, у корней совершенно белыми. И, когда выплакалась, встала и сказала:
- Чем же мне тебя угостить-то, малец? А знаешь, у меня мармелад есть!
Петя решил, что он ей – как и она ему - тоже не нужен, нет мебели и это не мебель, что печнице нужен настоящий мужчина, самец, способный причинять женщине такую прекрасную боль, о которой Старостина знала лишь понаслышке. Он открыл дверь и тихо сквозанул вон, воспользовавшись тем, что старуха прошаркала на кухню.
Нырок в темноту ткнул его во что-то большое, мягкое, со знакомым тошнотворным запахом чеснока, водки и экскрементов....
Мать! И Галюня, которая подслушивала у двери, возопила:
- Ты где был, сучонок?! Я кого, бля, спрашиваю, а?!
Сильная, здоровая мать-партизанка, чей организм много лет укреплялся водкой, начала колошматить его тут же, на лестничной площадке. Услышав шум, выкатилась Печница с неуместной тарелочкой в дрожащих руках и ещё менее уместным желанием помочь "мальцу" какими-то трескучими словесами: " Вот я...", "Угостить...", "Мармиладику"... Который Галюня, сгрябчив пятернёй, смачно размазала по печницыному лицу.
Затем, оставив сына, Галюня принялась за Старостину, вцепившись в фиолетовые волосы липкой от мармелада мужицкой рукой.
- Что, бля?!... Перепихнуться надыбать захотела? Я тебе, бля, всундучу!..- пыхтела мадам Климова,- Ох, и отымею тебя сичас!
Будучи уверена в своей правоте, Галюня, не стесняясь, чтоб было слышно на весь квартал, чинила суд и расправу, и делала это весело, потому что чувствовала себя сопричастной событию, о котором завтра будет говорить весь город, а она, униженная, презренная Говночистка станет героиней дня, матерью, защитившей свое дитя, и всё благодаря тому, что ей удалось найти еще более униженное, презренное существо, и случай дал ей возможность доказать это всем. Избиением печницы она имела шанс расквитаться с целым городом и лучше б умерла, чем позволила себе упустить этот шанс.
Сурок бросился защищать хозяйку. В слепом раже Галюня растоптала сурка, как позже ваш покорный слуга растоптал Центральный Комитет, и, увидев вылезшее утробное, сказала:
- Развела тут, бля...Заразу, бля, всякую! Чисти говно теперь... Говночистка! - и, внезапно опомнившись, удалилась, величественная матрона, таща за волосы сына.
…Горела Печница ужасно долго, вечность. Двор был пуст, только из окон испуганно выглядывали заспанные люди...  Когда пожарники и «скорая» приехали, спасать уже было некого.
Наутро, улизнув от матери, Петя ушёл пешком в Целиноград, беспризорничал, пока не стал бомжом с положением и жилплощадью. Оставаться в Ерментау ему больше было невозможно, это он понимал, раскинув своим умишком. Может быть, мальчик Иисус тоже кому-нибудь так помог, что ему пришлось лет двадцать отсутствовать в Иудее?
Вскоре – жизнь своё брала - я закрутился с Нелли, а Петю из вида потерял.
Кант, который Иммануил, а не Платон, и, тем более, не Жахан, уверял, что истинное добро только тогда добро, когда его делаешь по зову долга, а не желания. Ибо, если желаешь, то ты себе добро делаешь, а не другому человеку. Это не добро, а удовлетворение своих эгоистических желаний, - утверждал Кант. Почему мне кажется, что он ошибался? Вот моё слово: если сам чего не хочешь, лучше не делай такое добро, добром это не кончится. Кант был протестантский философ, не православный, иначе б до такого не додумался.

Пушкин в Одессе

Весной Нэлли полюбовно рассталась с мужем. Странно звучит, означая «полюбовно прекратили любить», я иронизировал, когда услышал это выражение, она спорила: а как иначе скажешь? «По-хорошему» – это большинство, а не она.
Оставшись в однушке на пятом этаже, она продолжила свои художества. Незадолго до разрыва со своим теплотехником Нэлли увлеклась образом арлекино и начала замазывать им бесчисленные картоны, складывая их в бездонные тубусы, набитые пейзажами, портретами, натюрмортами, эскизами,- обычный багаж начинающего, без конца и края, художника. Нарисовав первого арлекина, которому пыталась придать трагическое выражение лица, Нэлли поняла, что нашла, наконец-то свою тему, судьбоносность которой не нуждается в доказательствах.
- Горький пьяница какой-то,- прокомментировал судьбоносную вещь Андрей,- и вообще: что это за мужик? Водишься с кем попало.
Теплотехника выводили из себя чёрные дыры тубусов, в пустоту которых проваливалась, как он считал, совместная жизнь, злило прекраснодушие жены.
Она работала тогда во Дворце пионеров, вела изостудию. Однажды, говоря о динамике в древнегреческой скульптуре, Нэлли так увлеклась, что изобразила миронова дискобола, как он стоит, прекрасный и неподвижный, и никогда не тронется с места, потому что Мирон очень скрупулезно рассчитал центр тяжести, и в этом, согласно её мнению, заключался большой недостаток данной скульптуры. Иное дело Менада, представляющая собой не столько творение из камня, сколько запечатлённый момент движения. Если Менада не двинется с места, то она упадет, потому что центр тяжести непредсказуемо смещён, и в этот самый момент Нэлли вдруг почувствовала, что у неё у самой непредсказуемо смещён центр тяжести и что она упадет, если не сделает немедленно какое-то ещё неизвестное ей самой движение, как менада. Она затеяла обмен жилплощади.
Появилось новое занятие: читать приходящие письма с предложениями, перерабатывать информацию, разыскивать на карте города, о которых до сих пор ничего не слышала, вникать в разные мелкие бытовые детали,- целый океан странной и неведомой ей жизни. Послания приходили разные, иногда скучные, чисто деловые, лаконичные, а иногда даже очень забавные, как, например, от одного чудака из Мурманска, приславшего белую почтовую открытку, исписанную с двух сторон микроскопическим почерком.
"Чрезвычайно рад познакомиться с вами заочно,- говорилось в открытке,- прошу написать подробно, каково местоположение Вашей квартиры, которую Вы хотите разменять, достаточно ли она тёплая и насколько далеко расположены торговые точки, а именно: продуктовый магазин, а также не забудьте про "Фрукты-овощи". Кроме того нас с Омфалой интересует "Кулинария". О "промтоварах" можете ничего не сообщать. Баня!!! Обязательно: режим работы, часто ли закрывается на ремонт и какой пар:  сухой или влажный. Вода (три восклицательных знака). А именно: хлорируется или очищается более прогрессивными методами? Это архиважно. Самое главное в открытке было подчеркнуто: во-первых, содержатся ли в городском зоопарке узконосые мартышки? Во-вторых, проживают ли в одном подъезде с Вами добренькие старушки?.."
Послание на этом не заканчивалось, в нём был, по крайней мере, объем малотиражной газеты, но вопрос насчет старушек и мартышек повторялся, как рефрен, так что Нэлли запуталась в конце концов, продираясь до смысла сквозь бисерную вязь почерка с отбитым куском увеличительного стекла в руке, что ей делать: то ли ехать в зоопарк, выяснять, не содержатся ли там в клетках добренькие старушки, то ли бежать к соседкам узнавать, нет ли среди них узконосых мартышек. Она, конечно, побывала не только в зоопарке, но также и в ближней бане, где честно испытала на себе пар, который оказался мокрым.
В свою очередь, она назадавала любителю узконосых старушек кучу вопросов, на которые тот так же основательно ответил. Выяснилось, что любопытный северянин был отставным корабельным врачом, покрывающим в несколько прыжков расстояние от Мурманска до какого-нибудь южного города, причем, юг нужен был не ему, а его домашней обезьяне, которая, кроме всего прочего, нуждалась ещё в хорошей бане с мокрым русским  паром, вызывавшем у обезьяны ностальгию по влажным тропикам, доброй старушке для присмотра во время отлучек хозяина, и в самцах для случек.
Нэлли уже совсем сидела, что называется, на чемоданах, готовясь к отъезду на край земли, когда ее Brieffreund вдруг написал, что нашел вариант непосредственно в Сухуми и потому может исключить среднюю полосу из своих обезьяньих планов. А там, в Сухуми, такой обезьяний рай, что век воли не видать (каково-то ему пришлось в том Эдеме, вскоре охваченном войной?! Жив ли? Обезьяна жива ли?). Так без толку пролетела весна, в школе наступили каникулы. Все дни напролет Нэлли проводила за одиноким мольбертом, рисуя всё менее и менее похожих на самих себя арлекино, со сладострастным ужасом наблюдая за неуклонной быстрой деградацией своего творческого начала.
Однажды в своих творческих блужданиях она обнаружила дискотеку в парке, а там её захватил ритм,- в моде был тогда стиль механической игрушки, арлекино, эстетика нарочито неловких, угловатых телодвижений, которой ей даже не надо было учиться, настолько она была, что называется, "в материале", создавая свою арлекинаду. Прошло достаточно много времени, минут, а не секунд, прежде чем Нэлли поняла, что танцует, и танцует хорошо, привлекая внимание бездарно топчущей деревянный помост молодежи, самые старшие представители которой были моложе её, как минимум, на пятилетку качества, что в условиях ускорения и перестройки вырастало в целую пропасть...Осознав это, Нэлли выскользнула из плотного круга, в который её уже успели заключить неизвестно откуда взявшиеся малолетние поклонники и побежала домой, не отвечая на вопросы.
- Подождите, не бегите так быстро,- вдруг окликнул её мужской голос , - Разве вы не понимаете, что в толпе мы можем потерять друг друга?
Нэлли резко обернулась для того, чтобы раздражённо бросить "Отстаньте!", но, увидев лицо остановившего её человека, передумала. Человек, то есть я, немедленно воспользовался её растерянностью для того, чтобы представиться и познакомиться, наконец-то.
Заочно мы уже были знакомы не один месяц. Мы даже виделись. Я снимал комнату в частном секторе у её родственников, дедушки и бабушки, которых Нэлли при мне пару раз навещала. Старики почему-то нас не знакомили, полагая, наверно, что замужней женщине ни к чему знакомиться с холостыми мужчинами.
Старики… Какие такие старики, когда энергия била ключом. Они были знатные охотники, Диана и Пан.
…Диана, удовлетворенная удачной охотой, утомлённая и гордая, под утро ложилась спать на кухне у печки. Пан, возбужденный охотой, гордящийся ловкостью боготворимой своей Дианы, долго еще шаркал валенками по полу, шепеляво произнося Её имя, как святыню:
- Маш, а, Маш?.. Спишь, нет ли?.. А, - или нет? Кака ж ты у меня, а!.. Ох, Маш, Маш... Ничего ты не знаш, Маш!... Ничего ты не знаш, Маш, как я тебя люблю!
Диана знала и слышала сквозь чуткий сон охотницы, но привычно не реагировала. Нисколько не возбуждали её также фетишистские проявления страсти Пана, который начинал уцеловывать её старушечьи исподники, разложенные на печной плите. Там баба Маша регулярно оставляла на ночь: тёплые трусы с начесом, шерстяные колготы, которые называла "гамашами", натянутые на них самовязанные толстые шерстяные носки. Всё это аккуратно, чтобы не разрушить продуманный ансамбль, снималось на ночь и строго послойно располагалось двумя выразительными кольцами, с перетяжкой в виде мотни, на плите для равномерного и надёжного прогрева, чтобы утром можно было надеть тёплое и сразу идти в сени, браться за дела, за дрова, кур, кошку, маленькую шавку, ибо дом, несмотря на хозяйские замашки старика, держался на старухе.
Факт, что её пустосуетный муж за всю жизнь не утратил чувство хозяина и мужскую гордость, говорил о великом женском уме бабы Маши. В течение всей своей жизни я не встречал более умного человека, чем эта безграмотная женщина.
Хозяйка была высокая, седая, как лунь и при этом чернобровая, гордящаяся вставными челюстями, которыми к моему восторгу разгрызала два грецких ореха одновременно; дед - маленький, щупленький, суетливый хозяйчик, гордящийся, что у него такая бравая жена, прокатавшаяся за ним, как блин в масле, всю жизнь и потому не утратившая привлекательности до сих пор. В доме имелись две печки, но топили только одну, так что я закалился за холодную весну, как кембриджский студент в комнате без обогрева. Когда я открывал дверь своей комнаты, дед кричал, закрывая её:
- Малый, ты зачем сквозняк устраиваш?!...
Я пытался объяснить, что сквозняк происходит от того, что между двумя половинами дома слишком большая разница температур. Дед не понимал  настолько искренно, что обезоруживал всю требовательность жильца, покладистого ещё и потому, что старики в меру сил о нём, то есть обо мне, заботились и вообще не выглядели в быту жлобами. Иногда наливали супа и почти насильно усаживали за стол. Если б я легко давал себя уговорить, наверно, наливали б чаще; было трогательно, лёжа в своей комнате на кровати, слушать их перешептывания: «будет - не будет?»...
Каждую ночь старики неизменно вставали, зажигали в кухне и в своей комнате свет, и занимались самым неблагодарным из всех занятий: гоняли тараканов, вооруженные: она - веником, он - сложенной газетой. Тараканы - огромные, как майские жуки, пруссаки, под громкое шуршание которых  я уже научился засыпать настолько, что без тараканов сон не приходил, - начинали носиться по всему дому с весёлым топотом и зачастую даже забегали в мою комнату, но тут же выскакивали, ошпаренные холодом; иногда мне казалось, что слышу их озорной смех.
Добыча старухи за ночь состояла из трёх-четырех насекомых. Дед, как правило, не побивал никого, хотя много суетился, хрипло матюкая лихих усачей, чьи чёрные крепкие бурки-надкрылья легко переносили удары сложенным "Трудом". Трупы убитых старики выносили в сени и там тщательно прятали от жильца.
У меня сложилось впечатление, что добрые старики вплоть до самого расставания, не такого уж лёгкого для обеих сторон, так и не поняли, что я знаю о существовании тараканов и ночных тараканьих бегах, и пребывали в уверенности, будто умело содержали жильца в холе и чистоте, легко и просто редуцируя негатив, как излишнее и не имеющее отношения к жизни. Их убеждённость была прекрасна в своей наивности, как сокращения, применяемые на надписях древнерусских икон.
Пруссаки у хозяев были настолько тучные, что, наверное, превосходили египетских священных скарабеев. Когда они однажды в моё отсутствие добрались до сахарницы, кусковой сахар стаял от их мочи и одно чудовище с метровыми усами увязло в сладкой жиже, дав возможность испытать азарт охотника также и мне.
- Попался, негодяй! – хрипло воскликнул я,  как старик ночью, когда небольно попадал по умирающему от смеха таракану, - Ишь усищи распустил, поручик Ржевский!
 Он был абсолютно спокоен, этот парень, сделавший, что хотел, нассав в мой сахар, а дальше будь, что будет. Стоический таракан. Я взял его за усы и отпустил восвояси. Будь он маленький, я б его раздавил, маленьких жёлтеньких я передавил в своей жизни армады, но он был большой, это уже убийство. В этом деле размер имеет значение. Уподобляться мясокомбинатовским убойцам я не имел никакого желания. Да и зачем? Не станет тараканов – не станет у стариков ночной жизни, и что им делать, особенно старику?
…Разгорячённый ночной охотой Пан долго не мог успокоиться. Натужно, хрипло дыша, он зарывался лицом в богатые запахами начёсы трусов Дианы, обходя носом каждую складку, подобно тому, как лесник обходит лес ведомыми только ему тропами и, будучи не в силах сдержать бьющих через край чувств, шумно выражал свой восторг, если находил что-нибудь до боли знакомое, например, седой волосок.
Когда старику улыбалось такое счастье, он тихонько, как казалось ему, давно уже не слышавшему даже шарканья собственных валенок, - самый невыносимый, между прочим, для сна звук, невыносимей даже, чем для Милонова топот котов, - подбирался к спящей жене и пытался, мучительно содрогаясь от бессильного желания, приладить волосок на положенное место на её теле.
- У-у, бесстыжий! Чтоб тебе повылазило было! Вот дурак, так дурак! Сгинь, а то я щас веник возьму! - бранилась неосторожно разбуженная старуха, - Щас я тебя, как таракана того!
Охальник смущённо и одновременно по-мужски нагло хихикал, прерывисто дыша и заходясь в приступах кашля:
- Кака ты, Маш, скаженна! Кхэ-кхэ-кхэ... А помнишь, Маш, как у нас бывало?! Э-э-х!!!... Спи, золото мое. Спишь, нет? А - или нет? Ты ж со мной за жизнь ни разу не выспалась, скажи, Маш, а - или нет? Хе-хе-хе!... Разве ж я тебе спать давал когда? А - или нет? Э-э-эх! И что ты не встанешь хотя бы разок перед смертью, подлый?!.. Уж я-то тебя как в жизни баловал! За десять вёрст по бабам бегал, когда тебя прихватывало! А - или нет?!.., – по-детски непосредственно менял дед собеседника. – А, - или нет?!..
- Кобель чертов, - беззубо шепелявила старуха сквозь сон, - всех баб попортил в округе. И то: как он у тебя не отгнил совсем от такого. Честных баб не осталось через тебя, Ирода.
Дед, давясь приступом циничного мужского смеха, переходил на всхлипы кашля.
Жилец, ваш покорный слуга, лёжа в своей холодной кровати, разве что не выл на Луну от умиления. Под влиянием хозяев в моей душе начали роиться матримониальные планы и я думал при этом, что лучше варианта, чем родная внучка Дианы быть не может. Да и дедова гиперсексуальность тоже не является лишней в семейной жизни, если внучка её унаследовала.
…В отличие от своей бабушки, готовить Нэлли не умела, что доказала в первый же вечер, пожарив кальмаров на майонезе, который, разложившись на составляющие, сделал блюдо на вид малосъедобным, но это не помешало нам с аппетитом и есть и любить. Вспомнив о ерментауском разврате, я увлёк её танцевать, но после нескольких па, она, отстранившись, сказала:
- Я никогда не танцевала голая!
- Муж партийный был, что ли? – спросил я.
- Не ругайся, - сказала она.
На другой день она решилась на демонстрацию кулинарных способностей, разыскала в кухонном шкафу пачку полуфабриката кекса, разбодяжила, сунула в духовку и сожгла.
Я прокомментировал:
- Кекс «Туссен-Лувертюр, Чёрный консул»!
Она хмыкнула.
- Он себя консулом называл, - продолжал я, - потому что на Наполеона хотел быть похожим. Сейчас сделаем наполеон. Где у тебя рашпиль?
Рашпиля не оказалось, я обошёлся мелкой тёркой. Соскрёб пригар, разрезал на слои, смазал их сгущёнкой, сложил друг на друга, - и на столе оказался аппетитный слоёный пирог.
- Торт «Наполеон, белый консул»! – торжественно возгласил я.
Нэлли расхохоталась, да так, что – женщины, конечно, не поверят, такого не бывает никогда, потому что никогда не может быть,  - легонько пукнула, потом ойкнула,  потом, - тут никто не поверит, ибо действие бессмыслено совершенно – зажала рукой рот, который был, как вы понимаете, ни в чём не виноват.
- А здесь мне подержать? – спросил я, взявшись за попку, тут мы оба расхохотались и пошли в спальню.   
На третий день она рассказала о своем горе, что за три года нормальной супружеской жизни не смогла забеременеть, и ни одна девчонка с их курса ещё не родила, потому что в университетские годы девчат возили убирать картошку. Дело, разумеется, не в картошке, а в закрытом объекте на станции Зюрзя, вблизи которой они ежегодно в сентябре ползали по полю.
В то время наблюдательный Гена Шнайдер, человек в годах, который поступил в универ почти в тридцать лет и который на третьем курсе непонятно погиб в автомобильной катастрофе, обращал внимание однокурсников на странность охраняемого объекта, на территории которого не было заметно ни одного строения, только высокий бетонный забор и вышки для часовых, хотя на данную тему тогда лучше было молчать. И они молчали, а спустя годы из перестроечной передачи она узнала, что это за объект: первое в СССР хранилище радиоактивных отходов, организованное Берия. В передаче показали пять её однокурсниц, которые плакали и говорили, что они бесплодны. Что мне оставалось делать, кроме как делом доказывать своё участие в её судьбе?
Этот интенсив, напоминающий гон диких животных весной, продолжался несколько суток, в течение которых мы забыли, что они делятся на день и ночь. Однажды ночью, приустав от бесконечности любви и сильно проголодавшись, она отправилась на кухню с намерением сварить суп, оставив меня в кровати, надо ли объяснять, что все эти дни мы питались всухомятку. Достала из холодильника курицу, поставила вариться, а сама тем временем скользнула в ванную в облаке полотенец.
Нэлли нежилась в тёплой воде, блаженно прикрыв глаза, вся во власти грёз, содержанием которых была – как она потом рассказала – искусственная тоска по мне, как будто я ушел навсегда, заставив её страдать и вдруг, выйдя из ванной, она находит меня в комнате, лежащим на диване и точно так же грезящем о ней, потерянной ложным уходом. И мы вновь обретаем друг друга, сливаемся в одно нераздельное существо, в андрогина, образ которого она обожала, все её арлекины были андрогинными созданиями. Так она сама себя сладко обманывала, то замирая от ужаса потери, то балдея от умопомрачительного ощущения близости любви. Подобные фантазии были для прекрасной души Нэлли чем-то вроде настоящей жизни, она пересказывала их как события, а подлинная сторона жизни её, наоборот, интересовала мало. Это нас даже сблизило, хотя моё мироощущение, что всё, что вокруг происходит, - это ненастоящее, что настоящая жизнь гораздо проще, не столь фантастична и замысловата, - было принципиально иным, прекраснодушия в нём не было, скорее стоицизм, причём, ранний, конструктивный. Позднюю Стою никогда не любил, её угрюмую, хотя и эстетичную мнительность, напоминающую философию ослика Иа-Иа. Я не ишак, я таракан: ссы, то есть не ссы, а там пусть будет, что будет.
Так она нежилась и одновременно наслаждалась парными страхами, порождающими щемящее чувство потери, например, что меня тоже сварили, как того парня, и ей остаётся теперь только самоубийство, пока не надоело. Выйдя из ванной, Нэлли  хотела было сразу же пройти в комнату, но тут вспомнила о вареве, вернее, вспомнила, что она о нем, как всегда, забыла и побежала на кухню, где увидела, что жир из супа, как всегда, выкипел, а в кастрюле, как птеродактили в первобытном океане, истерично мечутся рваные хлопья,- заварившаяся накипь.
Вооружившись шумовкой, она подступилась к кипящему бульону, намереваясь переловить всех птеродактилей по одному, - её бабка птеродактилей отцедила бы или вообще не стала бы с ними связываться, сделав заправочный суп, - но Нэлли не была похожа на бабку, скорее на деда, в том числе в пристрастии к сексу. Любила чтоб неотвязно, пролонгировано, но без особых фантазий. Она провела за этим занятием, напоминающим ловлю тараканов «Трудом», минут десять, пока её не осенила гениальная мысль. Нэлли прибежала к дивану, растолкала меня и спросила:
- Ты был когда-нибудь в Одессе?
- Нет, - ответил я, с удовольствием осознавая, к чему она клонит.
Всю жизнь любил неожиданные отъезды. Ещё будучи студентом, сидя в лаборатории над черепками, мог неожиданно встать, выйти из универа и уехать в другой город, снять там койку в дешёвой гостинице и пожить два-три дня. Уже на другой день мы были в Одессе, совершив стремительный перелёт через Москву.
Одесса – это не место, а шоу. Настоящий одессит прежде всего сообщит вам, что в Одессе много евреев, все евреи, кроме него и поэтому только у него можно таки снять квартиру дёшево… пять с полтиной в сутки и спать на общей кровати с другими постояльцами. Весь дом представляет собой кровать под крышей, зато евреев среди сокоешников нет, будьте надёжны. Перебрав несколько антисемитских пристанищь мы остановились у носатой старухи, разумеется, не-еврейки, что было, похоже, её единственным достоинством, довольно сомнительным. Она достала нас разговорами, какие у неё чистые простыни, разве у евреев такие бывают? А тарелки? Она ходила за нами с большим кухонным ножом, демонстрируя, какой он чистый. Смеялись мы только в первый день, уже во второй сбежали на экскурсию, тем более, что с погодой не повезло, солнца почти не было, о пляже можно было только мечтать.
Над привокзальной площадью висел, не падая, мелкий дождь типа «морок обыкновенный». У края площади, где на тротуаре сгрудились ветхие сооружения экскурсбюро, мок экскурсионный троллейбус, полный, благодаря погоде. Жертвы массового советского туризма с отчаянием глядели в грязные окна, проклиная непогоду и экскурсовода, заставляющего себя ждать. Наконец, в безбожно хрипящий микрофон объявился экскурсовод, обратив взоры на себя: женщину среднего возраста, среднего роста, средней полноты с далеко не средним носом. В одной руке у неё была огромная хозяйственная сумка, которую она, второпях схватив микрофон, забыла пристроить на полу.
- Здравствуйте! Вы все, конечно, из провинции…
Многообещающее начало, которое не обмануло. Мы с Нэлли животы надорвали на той экскурсии.
- Я познакомлю вас с замечательным городом Одессой, - продолжала женщина средних лет, - в котором неоднократно бывали великие люди, включая самого Александра Сергеевича Пушкина. Пушкин, чтоб вы знали, – великий поэт, известный тем, что воспел Одессу, как лучший город в мире…
Чего не знали, того не знали. А Пушкин не знал, как отсюда вырваться из объятий прекраснодушного вельможи Жахана Искаковича Воронцова, который вздумал ему покровительствовать. Нарочно устраивал эпатаж. Железную трость таскал, как Володя с мясокомбината, только не столь увесистую, удобную, чтоб извозчиков бить. Корешился с контрабандистами, а одному из них, Мавру Али, прыгал на колени и дёргал за усы к ужасу придворных воронцовских дам, докладывавших наместнику о недостойном дворянина поведении поднадзорного Пушкина, которого граф неосторожно взял под опеку и защиту. Пушкин в ответ сочинял на дам такие эпиграммы, что чопорного Воронцова, воспитанного в Англии, столбняк хватал. Никак не хотел Пушкин хорошим парнем быть и воспевать Одессу и генерал-губернатора. Ссал в сахар его вельможного прекраснодушия, не думая о последствиях, а они ведь были претяжёлые: его за это всё в псковскую глухомань загнали без права печататься и без срока давности, на всю жизнь. Если бы не декабристы, неизвестно, как сложилась бы судьба Пушкина. В Михайловском он мог гнить всю жизнь и писать в ящик, а потом всё это могли сжечь без умысла или с ним.
- Наша экскурсия начинается с лучшего в мире железнодорожного вокзала, - продолжала экскурсовод в хрипящий микрофон, отвернувшись от подопечных, - Сейчас мы проезжаем по бульвару Тараса Шевченко. Тарас Шевченко – это украинский поэт, который ни разу в Одессе не бывал. Его именем названы бульвар и площадь. Бульвар – это улица, на которой много зелени. Что? Ну знаете, я не виновата, что троллейбус приспособленный! Повернуться к вам?! Этого ещё не хватало! Итак, бульвар это… Это я уже говорила. По озеленению Одесса занимает первое место в Союзе среди… При чём здесь Киев? Я сказала: среди крупных городов: Одесса, Москва, Ленинград. Особенно красив наш город летом…
Она извлекла из необъятной сумки смятую бумажку, зачитала:
«Червонное золото светящихся лучей ярко просвечивает сквозь изумрудную зелень бриллиантовых листьев и их ажурные сочетания складываются в причудливое кружево, а над лазурной гладью моря парят белоснежные чайки и алмазные россыпи брызг волшебно трансформируются в нежную радугу, перламутровые переливы которой жемчужно сияют над головами».
Пока она читала, троллейбус подкатил к «лучшему в мире пляжу Аркадия», которому в тот день хотелось, видимо, казаться наихудшим местом на Земле. При одной мысли, чтобы здесь выйти, из глубин организма вырывалось: «брр…!»
- Все видели?! – торжествующе пропела экскурсовод, как будто демонстрировала величайшее в мире сокровище, к которому, на наше счастье, предпочла приобщаться из троллейбуса, - Водитель, разворачивайтесь. Мы снова проезжаем по бульвару Тараса Шевченко, который ни разу в Одессе не был. Александр Сергеевич Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил, что вежливость украшает человека. Обращаясь ко мне, пользуйтесь словами вежливости, а именно «извините», «спасибо», «пожалуйста» и так далее. Червонное золото светящихся лучей, ах, да, это я уже говорила. Что вас интересует? Надо же, и волшебное слово знает. Раиса Товиевна меня зовут. Что ещё? Ничего? Ну и молчите себе. Итак, мы проезжаем по бульвару Тараса… Слава Богу, проехали этот замечательный бульвар и приближаемся к центру города. Справа вы видите лучший в мире университет, слева – лучшую в мире станцию прививок от бешенства. А теперь смотрим прямо. Что мы видим? Правильно, ничего. А когда-то здесь стоял кафедральный собор. Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил: уровень развития общества измеряется отношением к памятникам культуры. Женщина, поправьте серёжку, она у вас сейчас сорвётся, я в зеркале вижу, потом не найдёте, подберут и скажут, что так и было… Да не вы, в пятом ряду, что вы за свою бижутерию схватились? Женщина в третьем ряду с золотой серёжкой, а ваша пусть падает, выметут и всё. В Одессе такое не носят. Ладно, успокойтесь, что я вам сказала, что вы хамите? Я женщина в конце концов. Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе говорил, что уровень развития общества измеряется отношением к женщине. Мы приехали на Приморский бульвар, начинается пешая часть экскурсии, поблагодарим водителя и покинем салон.
Первой вышла сама Раиса Товиевна, волоча сумку, в которой впритык теснились буханок пять хлеба. Давая пояснения на ходу, экскурсовод крошила буханки и кормила голубей, которые сизой тучей следовали  за нашей живописной группой.
- Вот здесь, - остановилась экскурсовод у мемориала, рассыпая крошки, - лежат герои войны, а там… Впрочем, там я уже покормила.
Далее мы узнали за лучший в мире памятник Дюку Ришелье, потом обратились в сторону морвокзала.
- Это лучший морвокзал в мире, - сообщила Раиса Товиевна, - В настоящее время у его причала стоят наши лучшие в мире суда науки: «Космонавт Комаров», «Космонавт Титов» и… Ещё какой-то космонавт… Этот самый!...
Она наморщила лоб и даже приставила к нему палец той самой руки, которой держала авоську с остатками голубиного корма. Другой рукой она заботливо держала над собой зонтик, что было далеко не лишним, так как дождь передумал висеть в воздухе и начал падать на наши головы, прикрытые далеко не у всех. Прошло минут пять, среди тридцати человек начали выявляться малодушные, несогласные стоять под дождём до тех пор, пока экскурсовода осенит космонавтом.
- Да Бог с ним! Всё равно забудем!
- Не положено! – отрубила экскурсовод, - Название корабля науки я обязана сообщить!
Начались подсказки: Леонов, Хрунов, Севостьянов… Елисеев, Гречко, Савиных… Николаева-мать-Терешкова… Гагарин, наконец, хотя на него надежда была слабая. Кто-то припомнил, натрудив мозги, Феоктистова.
Непонятно почему, этот космонавт пробил плотные слои забвения.
- Чёрт знает кого подсовываете! – возмутилась Раиса Товиевна,- «Академик Королёв», - вот название третьего корабля науки! Эй, вы! Я к кому обращаюсь? Да, я к вам обращаюсь! Что это вы там смеётесь всё время, прямо покатываетесь со смеху?
Это она обращалась к нам с Нэлли: стыдила. Добила, разумеется, Пушкиным.
-  Пушкин, который неоднократно бывал в Одессе, говорил: смех без причины – признак дурачины!
- Однократно, - сказал я.
-Что?!...
- Пушкин был в Одессе один раз, не по своей воле и мечтал отсюда вырваться.
- Да что вы говорите?! – воскликнула экскурсовод и, не утруждая себя возражениями провинциалам, скрылась в сувенирном киоске, увешанном яркими открытками с видами непохожей на себя Одессы. Оттуда послышалось:
- Феня, шибко выставляй неликвид, я таки тридцать лохов привела!...
…На другой день червонное золото светящихся лучей начало ярко просвечивать сквозь изумрудную зелень бриллиантовых листьев и их ажурные сочетания стали складываться в причудливое кружево, а над лазурной гладью моря запарили белоснежные чайки: Одесса, умывшись, пришла в себя. Мы с Нэлли неделю провели на пляже, подобные чайкам, то ныряющим в море, то роющимся в куче отбросов, каковой – богатой кучей – стала для нас незабываемая экскурсия. Мы выклёвывали жемчужные зёрна одесского юмора Раисы Товиевны, ценного тем, что это юмор, как таковой, а не ради юмора и угощали ими друг друга, покатываясь со смеху по песку Аркадии, а я при этом держал в голове мысль, что обязательно расскажу Пете Ёптатю, повеселю и его.
Возвратившись в Целиноград, я поехал к нему на Танковую, но не нашёл своего друга в его убежище. Даже убежища не нашёл: лежали рваные картонки на трубах и стоял какой-то смрад, похожий на трупный, но застарелый, с плесенью. Я поехал на мясокомбинат, где грузчики сообщили, что Петю арестовали. Потом мы разобрались, что арестовали Петю-мастера, а что касается Пети Ёптатя, то…
- А, этот! А чёрт его знает… Давно не появлялся.
Никто не знал, связаны эти события-несобытия между собой, или нет. Возвратившись к Нэлли, я застал её за прослушиванием большого диска Людмилы Сенчиной, который вышел недавно, а она тогда увлекалась Сенчиной, особенно одной песней, которую ставила на повтор раз за разом.
- В му-у-у-зыке только га-ар-а-мония е-е-е-сть…, - звучало в квартире, в то время как я рассказывал Нэлли об исчезновении моего подземного друга.
- Его сварили, - сказала Нэлли.
- Как? Ты в своём уме?
- В своём. Мне муж сказал.
- С которым ты полюбовно рассталась?
- Ну да, он же на ТЭЦ работает.
- И что?...
- Ну ты же зна-а-ешь, - протянула Нэлли под музыку, её раздражали мои вопросы, отвлекающие от Сенчиной, которая мне, кстати, не нравилась никогда, - Ты же зна-а-ешь, что Горбачёв проводил в Целинограде большое сельскохозяйственное совещание…
Знаю. Это было главное событие года. Присутствовал весь ЦК, все регионы и даже глухого деда Терентия Мальцева подвезли на какой-то телеге, чтоб посоветовал, как решить проблему мяса, подобно тому, как ещё молодой Терентий решал проблему хлеба, а мы в то время с четырёх утра занимали очередь за хлебом всей семьёй, по одной буханке в руки давали, зато Терентий-передовик гремел на всю страну.
- Вот в обкоме задумались: сам генсек приедет, а вдруг по улице пойдёт. И пойдёт и пойдёт и пойдёт…
- Прекрати напевать! – крикнул я и грубо оборвал Сенчину, шваркнув иглой по диску.
- Ой! – воскликнула Нэлли, - Что ты наделал?
- Ничего, - сказал я, снимая и ломая пластинку.
- Я за ней три часа стояла! – воскликнула Нэлли.
- Горбачёв идёт по улице! И что?
- А то! Вдруг из люка прямо ему под ноги какой-нибудь…
Она подняла с ворсового полового покрытия осколки Сенчиной и зарыдала.
Я начал догадываться. Горбачёв пойдёт по улице, или даже не Горбачёв, другой член с горы какой-никакой, или журналист иностранный, а ведь пойдёт, и не один пойдёт и не один раз. Пойдёт, а тут из люка бомж вылазит, ёптать. Что делать? Менты отказались ползать по разветвлённому подземелью среди крыс, ловить вшей и бомжей. Местные власти решили проблему просто: велели открыть заслонки ночью, пустить кипяток в коллектор. Так ЦК решил проблему мяса: сварил большой суп, достойный царя преисподней. В самом деле, то большое совещание в Целинограде стало последним, где обсуждалась «проблема мяса». Больше я никогда и нигде о такой проблеме не слышал. Нет в мире проблемы такой и у нас не стало.
Нэлли знала об этом, в то время, как мы покатывались со смеху по песку Аркадии. Запамятовала рассказать, ведь это была жизнь, а не её фантазии.
На другой день я встретился с Андреем, теплотехником, сказал, что, в отличие от него, расстался с Нэлли отнюдь неполюбовно, много чего наговорил. И он мне тоже много чего наговорил о целиноградском Большом супе. С отрывом от телевизора говорил, перемежая замечаниями по поводу экранных картинок.
- О, Кобзон! Говорят, у него парик!
Или:
- Пугачёва! Говорят, она с Леонтьевым живёт!
Симпатичный по-мужски носитель штампов, точно такой, каким его описывала Нэлли.
До сих пор не знаю точно, что сталось с Петей Ёптатем. Говорят, загнали санитаров под землю, извлекли трупы людей и крыс и зарыли в общей яме.

Ночной табунщик

1. УТРО
- В эпоху верхнего палеолита территория Среднего Прииртышья была плотно заселена...
Это не я сказал, это Самофалов, начальник экспедиции, в соседней палатке диктует корреспонденту областной газеты текст очередной ежегодной заметки об археологических раскопках в области. Я уже давно выбрался из спальника, лежу поверх в чем мать родила, солнце здесь начинает жарить людей часов с шести. Самочувствие самое хреновое. Сегодня утром Валера-корреспондент уезжает, а вчера мы вчетвером, включая Кузеваныча, весь вечер квасили. И до чего же мне противно, как Самофалов гнусавит про палеолит. Умереть готов, пусть мне прошлое станет пухом.
Между прочим, когда вышла предыдущая заметка, её писал другой корреспондент, меня не то что оскорбило, но неприятно удивило отсутствие моей фамилии в ней на фоне пунктуального перечисления всех, кто имеет хоть какое-то, пусть самое отдаленное отношение к работе экспедиции. Ну буквально все были помянуты добрым словом, я специально проследил, не забыл ли еще кого-нибудь, кроме меня, Самофалов по своей "учёной" рассеянности. Иногда он кажется будто выползшим из воннегутовской "Колыбели для кошки". Тогда я даже люблю его за детский взгляд наивного гения, хотя это ложное впечатление. Но он никого не забыл: ни директора  музея, при котором мы базируемся, Светлану Анатольевну, ненавидящую археологов всеми фибрами души, потому что считает свое учреждение идеологическим, а не научным; ни Сосюру, заведующую станцией юных туристов, выделившую экспедиции спальные мешки и палатки; ни дядю Федю, шофера нашей старенькой "Кубани"; ни (ну конечно!) нашего бессменного, всеми обожаемого Кузьму Ивановича, воспитателя. Экспедиция держится на детях, работают подростки, которым этот месяц согласно нашему договору с облоно идет в зачет как лагерь труда и отдыха, а так оно, собственно, и есть, причем, больше отдыха, чем труда, потому что попробуй, заставь их махать лопатами на жаре. Это в основном мои проблемы. У Самофалова на палеолите заняты всего трое пацанов, ему больше не надо, а мне треплют нервы двадцать пять спиногрызов. Я раскапываю могильник бронзового века, когда в здешних местах цвела одна из самых ярких культур человечества. Именно здесь находилась легендарная, не раз упоминаемая в "Ригведе", Арьявэджо - страна арийского простора, откуда арийские племена в силу ещё непонятного, а если отчасти и понятного, то не вполне воспринимаемого умом, привычным к «правде» учебников, импульса расселились по всей Евразии. Находки из могильника не сравнить с грубыми, кое-как обработанными самофаловскими каменюками, - в древнем каменном веке здесь обитали дегенераты, одно из вымирающих племен неудачных кандидатов в человечество, которых жило и кануло в Лету великое множество. Но Самофалов в газетной статье, а также в отчете, посылаемом в Институт археологии, упомянет всех, кроме второго научного сотрудника, несмотря на то, что почти вся экспедиция держится на мне, то есть по сути дела присвоит себе в том числе мои открытия. Может быть, это потому, что мы считаемся друзьями. С друзьями можно так поступать. Между прочим, мне жаль его, Владислава. Он недавно понял, что занимается дегенератами, а ведь он их по-своему любит. Стоило ухлопать жизнь, чтобы понять, что твой предмет не стоит выеденного яйца. Я представляю, что это такое, есть отчего стать циником. Но Владислав не поймет, что я его понимаю, именно потому, что циник. И всё-таки он их не бросает, дегенератов своих, и даже выгораживает перед прессой, ишь, распелся: "в эпоху верхнего палеолита Среднее Прииртышье было плотно заселено!..."
Выхожу в плавках из палатки и, конечно же, сразу замечаю Вовку: дожидается, притворно кемаря на лавке за длинным обеденным столом. Сейчас увидит, что я пошел на речку и потащится следом. У Вовки бабушка в Сочах живет, он каждое лето там проводит и уже имеет, надо полагать, свой специфический сексуальный опыт. И точно, приволокся следом на мою любимую протоку с ледяной водой. Там, наверное, ключи холодные бьют.
- Вовка,- невнятно бормочу я, - До подъема еще с гаком полчаса, что тебе не спиться?
Слегка растираю полотенцем тело и бросаюсь в воду. Восхищенный вовкин взгляд преломляется в воде и тонет. Тонет, Вовка, тонет я его не подхвачу, не надейся. Сделаю вид, что не замечаю твоих страданий, мне не впервые так прикидываться, да и кто тебе виноват, сказать по правде? Кому-кому, а тебе грех обижаться на невнимание девочек в классе. И здесь, в экспедиции. Красивый. Руки-ноги, всё на месте и даже этот,- как его? - интеллект. Вот в нём-то, наверно, и кроется причина вовкиных страданий. Выныривая, я слышу хруст в прибрежных кустах и какое-то мельтешенье. Кто-то за нами подглядывал.
У всех это было, не надо врать. Подростки жутко липкий народ и часто они соблазняют взрослых, а не наоборот. Мураками в «Норвежском лесе» это хорошо показал: ученица сломала жизнь учительнице музыки, влюбившись в неё и подставив, безвинную. Все, кто смолоду работал с подростками, знает: мимо этой темы не пройти, как ни сторонись. Эфебы не просто цветы, это плотоядные цветы типа росянки, замечающие в человеке любого пола прежде всего телесность, которую неудержимо тянет попробовать на вкус. Древние греки им не сопротивлялись, только и всего, не надо думать, что эти воины являлись педофилами, соблазняющими эфебов. Кого там соблазнять: попробуй отбейся от них, эфебов. И не поддаться не легко, ведь это любовь, свежая, юная любовь, которая сама по себе манительна, ибо мы так созданы, единственный на планете гиперсексуальный вид. У всех животных любовь по сезонам и только ради размножения. У собаки течка дважды в год, в остальное время товарищ Жучка интересует товарища Шарика с точки зрения секса не более, чем придорожный столбик. Хуже (или лучше, наоборот): столбик больше интересует кобеля. Только у человека сезонов нет и секс является самостоятельной формой жизнедеятельности, независимой от размножения, иначе китайцы давно уже перестали бы заниматься сексом, чтобы не перенаселять страну. Такими нас создал Бог в седьмой день творения, отдельно от животных, возможно, ради этого. А потом инкубов и суккубов натворил и соблазнов немеряно. Как говорится, кого люблю, того и погублю. Люди пытались с этим бороться сообща, но у них ничего не вышло. Взять коммунизм, например. Ведь что это такое, если вдуматься? Это большой предохранитель от соблазнов, типа огромный кондом, куда нас всех засунули и сказали, как мог бы сказать врио Бога: так будет хорошо! Но ошиблись. Семьдесят лет продержался большой гандон, потом люди так шевелиться начали, что он лопнул, а мы его ошмётки до сих пор с себя отодрать не можем. Что такое семьдесят лет для истории? Ничего, мгновение. Можно сказать, гандон лопнул уже в процессе натягивания.   
Мы не древние греки, у нас иная цивилизация, навтыкавшая в головы запретов. Одна моя знакомая этот запрет переступила и это для неё плохо кончилось. Где ты сейчас, Галка? Я уверен, что тот ученик, Неделькин, её преследовал неотступно, прежде чем она ему ответила. А обвинили её, жизнь сломали. Хотя, я уверен, и в нашем четверге, если бы эфебская любовь, - свежая, дурашливая, напряжённая в смысле вольтажа, - продавалась в банках отдельно от эфебов, не было б отбоя от покупателей.
Между прочим, сегодня мне стукнуло тридцать лет и больше всего в жизни я боюсь белого платочка. На географической карте есть маленькая точка, которая называется... ну, предположим, Ерментау, хотя это не важно. У нас почти в каждом городе имеется яма, залитая бетоном и забросанная окурками,- пустой фонтан,- кстати, не находите, что это символ? Точно также было и здесь: асфальтированная площадь, пустая яма фонтана, заплёванные скамейки вокруг неё, чахлые деревца по периметру... Карагачи, кажется. Но то, чего я боюсь, заключалось, конечно, не в яме, как символе пустоты бытия, а в Белом платочке, который вертела в руках одна худенькая пожилая женщина. Каждый день она выходила на улицу, садилась на скамейку у фонтана и начинала перебирать свой платочек, чистенький и беленький как... Я эту белизну ни с чем не могу сравнить! Она мне до сих пор свет застит! Женщина складывала платок вдвое, потом вчетверо, потом ещё и ещё аккуратно складывала, ровняя изгибы и мучительно приглаживая их. Сложит, вздохнёт и начинает раскладывать. Разложит, вздохнёт, глядя в землю, и вновь начинает складывать...И так сидит часами! И каждую минуту моё сердце рвалось на части, и собиралось вновь. В ней, в женщине этой, было столько несчастья сконцентрировано, что хватило бы на весь мир, да еще б осталось что-нибудь для Бога, дорого б я дал за такой расклад. Чтоб именно Ему досталось хоть каплю малую. Вот этого Белого платочка я и боюсь больше всего остального в жизни, и никогда не допущу, чтобы финал моей жизни был таким, пусть лучше меня убьют. А он ни с того ни с сего вдруг начал вырисовываться.
Незадолго до завтрака, когда я вешал на палаточный кол мокрое полотенце, подошел Валера. Внешность у него довольно интересная: одна бровь и изрядный участок головы седые, хотя Валере нет ещё и тридцати лет. Он говорит, будто это произошло с ним внезапно, после аварии на подлодке, на которой он служил.
- Антон,- сказал Валера, с которым мы перешли на "ты" ещё во время вчерашней попойки,- я тебе вчера письмо забыл отдать. Мне его в музее для тебя передали.
Письмо было тонкое и без обратного адреса, но по почтовому штемпелю на конверте "г.Ташкент", я сразу понял, что оно от Нэлли. Неожиданный подарок судьбы. Я тут же, спеша, вскрыл конверт. Письмо оказалось от Нины.
- Что с тобой? - спросил Валера,- Ты на завтрак идешь?
- Ничего,- ответил я,- ничего не случилось. Конечно, иду.
...Кузеваныч ведёт против меня мелочную войну. Он толстый, ленивый, хвастливый старик, именно старик, хотя не достиг ещё пенсионного возраста, но брюзгливые все старики, даже если еще под стол пешком ходят. Кузеваныч всего лишь учитель труда, но живет в одном доме со всеми областными шишками, включая первого секретаря. Говорят, что "черную кость" подселяют в такие дома специально ради демократизма, а я думаю еще и затем, чтобы следить за шишками. В своем дворе Кузеваныч самый распоследний холуй, зато здесь, в экспедиции подавил всех, в том числе Самофалова, который от него в чём-то зависит, а иначе давно  постарался бы избавиться от такого "воспитателя". Один вред от него. Воспитанием не занимается, за кухней не следит, ловит всё лето рыбу и сушит ее впрок. Ловит, между прочим, сетями, что строго запрещено. В прошлом году у Кузеваныча объявились конкуренты: местные стали ездить, из поселка птицефабрики. Воспитатель подговорил пацанов снять чужие сети и спрятал их. Местные приходили разбираться, нарвались на хамство старика, а ночью порезали нам несколько палаток. Кузеваныч рассвирепел, уволок в порядке мести лодку этих мужиков, и... сам забыл, где бросил. Лодка эта до сих пор болтается в протоке, о ней все забыли, паводком ее перевернуло, но не затопило, и она сиротливо болтается кверху дном, на котором навила гнезд колония уток. Я был там недавно.
Так к чему я начал о Кузеваныче, о том, что он тщится также и меня покорить и ведёт против меня мелочную войну? Ах, да, в связи с завтраком. Один из коварных приемов этого " педагога" заключается в том, чтобы унижать пацанов от моего имени. Сегодня жертвой старого кретина наряду со мной стал худой, высокий мальчик по фамилии Елешевич, который уже имел в отряде два погоняла:"Еле-шевелевич" и "Корабль пустыни". Клички эти придумали пацаны, Кузеванычу не было дано клеймить так изобретательно. Так вот, Алеша Елешевич опаздывал, как всегда, его порция макарон с тушёнкой стыла на столе.
- Эй ты, Фитиль! - неожиданно для всех заорал воспитатель на весь лагерь,- Долго копаться будешь?!
И добавил, наклонясь к столу:
- Это его Антон Васильевич  "Фитилём" назвал!...
Высказавшись, Кузеваныч подмигивает мне, мол, ценю ваше остроумие. Пацаны метали ложками, не поднимая глаз: им невдомёк наши взрослые отношения, они передадут Елешевичу, что слышали, и он на меня обидется. Самофалов, прекрасно понимающий в чем дело, довольно хохотнул. В иное время я поставил бы Кузеваныча на место сразу, но сейчас реакция не сработала,- из-за письма, наверное. Всё-таки я открыл было рот, чтобы объясниться, но наткнулся вдруг на странный, удивительно странный, не детский, не мальчишеский Вовкин взгляд.
Парень смотрел с сочувствием и как-будто читал мои мысли. Странный все-таки парень, этот Вовка. Чувствую, что во мне растет по отношению к нему психологический барьер, хотя, может быть, он растет для того, чтобы я мог перешагнуть его? Странная штука - любовь: даже если любит один, в заговоре все равно двое. Наткнувшись на Вовкин взгляд, я раздумал дерзить, но настроение Кузеваныч испортил мне окончательно.
Да еще при посадке в автобус неприятный инцидент случился: Олег, бригадир моих работничков, самый умный и развитый физически из всех, вдруг начал "возникать", отказался грузить нивелир и мой планшет в машину, мол, сам и грузи, раз твоё, а ведь эти предметы всегда транспортировал Олег и даже гордился такой "честью". Я со зла обругал бригадира и уже спустя два часа пожалел об этом.
Древний некрополь, который мы раскапываем, сильно подмыт рукотворным "морем". Плотину на степной реке непонятно зачем соорудили в начале восьмидесятых. Купаясь, пацаны достают со дна почти целые сосуды, богато украшенные резным геометрическим орнаментом, а также черепа и другие человеческие кости.
Еще вчера под пологой насыпью одного из курганов обозначилось чёрное овальное пятно,- могильная яма, заполненная продуктами гниения многовековой давности. Это необычная могила, хотя насыпь над ней была не самая впечатляющая, большой "царский" курган, отстоящий от этого места метров на двести, производит гораздо более сильное впечатление внешне. Его мы тоже исследуем своими пацанскими силами, но я заранее знаю, что найдем там какого-нибудь жалкого племенного царька раннего железного века,- тогда, а не в гораздо более интересное бронзовое время насыпались такие курганы по глупости племенных царьков. Они думали, будто власть их будет вечной и никто не потревожит их останки, а между тем вглубь каждого большого кургана ведут, как правило десятки грабительских ходов, - и эти обманчивые колоссы блещут нищетой степного короля Лира. А вот эту могилу никто не нашел бы в земле, если б не две каменные гряды, на которые я наткнулся интуитивно. Гряды, скрытые в земле, тянутся от могилы на восток. У оконечностей их мы нашли конские скелеты, но это ещё не всё: сама могила обложена плоскими каменными плитами. Вы поняли, что это такое? Колесница. Солнечная колесница, уносящая к звёздам пришельца оттуда. "Солнечная" - это, конечно, эвфемизм: каменная, но это ещё богаче смыслами. Если Земля состоит в основном из камня, то получается, что само время носится в каменной колеснице, ибо время - это периоды обращения Земли вокруг Солнца. Голова у сидящего в колеснице пробита чеканом, - маленьким, изящным, обоюдоострым орудием древних, с одной стороны топорик, с другой изогнутый клювик,- им-то и делали аккуратные отверстия в головах.
На Земле известно всего пять-шесть таких вот захоронений, - в каменных ящиках с "усами" (циничный археологический термин, читай: "грядами"), они все в разных странах и не вписываются в местные культуры. Курган "с усами" представляет собой значительное открытие. Но мне всё равно мало в этом чести: всю честь присвоит себе Самофалов, поскольку Открытый лист выписан на него. Меня вообще как будто здесь нет, все раскопки ведет лично начальник экспедиции, спасибо ему за это, кроме шуток: спасибо. Он меня, возможно, от суицида спас.
Алёшу Елешевича,- вот кого я решил поставить одного на раскоп с обозначившейся могильной ямой. Он по характеру замкнут и любит работать один, да и медлительность его в данном случае фактор исключительно положительный, можно быть совершенно уверенным, что не запорет раскоп, пока я кружусь между курганами. Кроме этого, маленького, мы раскапываем еще и большой царский курган, но там до захоронения еще далеко, сносим насыпь, бери больше кидай дальше. С пацанами у меня взаимопонимание, они усвоили, что я свой парень только до определенных границ и уважают за то, что умею соблюдать эти границы. В общем, на фоне шуток, смеха и подтрунивания друг над другом у нас кипит работа,- обычно, хотел я сказать, кипит. Сегодня они вдруг решили устроить мне бойкот. Расставив пацанов по квадратам на большом кургане, я кликнул Елешевича и повёл его на курган "с усами". От кургана до кургана четыреста тридцать метров, замерял нивелиром, составляя общий план могильника, вернее того, что от него осталось, а осталось прилично, кругом, насколько видят глаза, искусственные насыпи, настолько "присаженные" временем, что почти незаметны,- профанам, имеется ввиду. Когда-то здесь даже пахали и сеяли прямо поверх курганов, а теперь пасут лошадей, хотя "пасут", - не совсем верно сказано. Табунщика никто из нас не видел. Чьи это кони мы не знаем, а территория вообще-то принадлежит птицефабрике. Зачем птицефабрике кони, причем, явно не рабочие, а вольные, будто в анархистском рае? Бес её знает, птицефабрику, наверное, директор любитель лошадей, или для казахского начальства старается, махан бабаям возит, что-то в этом духе. Им кура в рот не лезет, махан красный-красный с жёлтым салом, - это еда. Днём, по жаре, лошади не пасутся, стоят, сбившись в круги по восемь-десять могучих, стройных тел, фыркают и мотают головами, а также отбиваются от слепней тем, что дала природа и не отобрал противу обыкновения человек: длинными, до земли, раскошными гривами и хвостами. Мелькание пышных разноцветных грив и хвостов создаёт феерическое зрелище, и само собой напрашивается сравнение сбившихся в круги коней с живыми клумбами. Табунщик, надо полагать, появляется ночью.
Они не работают, вижу я, вернувшись с маленького раскопа. Олег, вот дезорг, собрал всех вокруг себя и травит анекдоты. В ответ на моё замечание лениво так поднимается и начинает симулировать работу, продолжая трёп. Сам не работает, другим не даёт и на меня ноль внимания. Придется изолировать его от общества, решаю я, поменяв с Елешевичем местами.
По дороге на другой раскоп Олег упорно отворачивается от меня, разглядывая лошадей. Демонстративно игнорирует, вот шпана."Понял?"- спрашиваю, рассказав что надо делать, а именно: снять слой не более пяти сантиметров, сделать зачистку и ждать меня. Олег отвечает еле заметным кивком в сторону. Шпана и есть. Я знать не хочу, что ты обо мне думаешь. Думай, что хочешь. Мы с Елешевичем пошли обратно, сплошное хождение сегодня, а не работа. На часах уже половина одиннадцатого, всё утро, считай, прошло в дуремарских хлопотах, а теперь, когда начинается жара, какая может быть работа? Для меня это огорчение, потому что ваш покорный слуга - типичный работоман. Ещё в юности друзья, ходившие со мной в археологические разведки, говорили, шутя: чем с тобой ходить в разведку, лучше повеситься, а многие и не выдерживали задаваемый мною темп. От таких я с презрением отворачивался, идиот. Полный идиот необъезженный был покорный ваш слуга. Взобравшись на большой курган, я оглянулся и увидел ужасную картину: из маленького раскопа в бешеном темпе фонтанировала на жёлто-коричневый отвал чёрная земля...

2. ДЕНЬ
- Зачем ты это сделал? - спросил я, не веря своим глазам,- Ты уникальный раскоп загубил!
- А зачем вы с Вовкой купаетесь по утрам? – угрюмо ответил Олег вопросом на вопрос.
Твою мать! Вот что значит подростковый отряд, в котором к тому же девчонок нет, их не пускают в палаточную жизнь. Александрийская поэзия сплошная: «ты двойной предаваться жаждешь страсти, о отрок…». Они все сумасшедшие в таком возрасте, не только Вовка. Лица, как у ангелочков, а в мыслях один секс, причём, развратный по максимуму. Держись, Антон Васильевич, сказала бы опытная проститутка.
Выходит, что Олег до сегодняшнего дня считал себя моим фаворитом, - в нормальном, разумеется, смысле, в понятии хорошей возрастной дружбы, но ведь эфебы и друзей к столбам ревнуют - и вот отомстил "за измену". Скорее всего, он и подглядывал утром на речке. Меня охватила такая злость, которую способны вызывать только дураки.
- Иди сюда!- сказал я ему. Олег послушно вылез из ямы. На виду у всех пацанов, прибежавших следом за мной, я отвесил ему две крепкие затрещины, не сдержался таки, а потом приказал, обращаясь ко всем:
- В лагерь! Пешком! Чтоб духу вашего здесь не было через минуту. Кого увижу - убью!
Охломоны поверили, что убью, молча потянулись в лагерь, волоча по земле тяжёлые, забитые глиной лопаты.
Раскоп был безнадежно запорот, Олег дорыл до дна могилы, до самого скелета, частично повредив и его. Теперь вместо кропотливой работы с периодическими зачистками и тщательными фиксациями, позволяющими восстановить ритуал, придется заниматься тем, что, в общем-то далеко от археологии: извлечь из ямы находки, и всё. Я спустился в раскоп и долго стоял, размышляя, как спасти положение, чтобы хоть отчёт не был отчётом гробокопателя. О Самофалове думал, о его реакции, ведь он мне друг как никак, а отчитываться ведь ему придётся. Как-то незаметно для себя взял лопату и начал потихоньку наводить порядок.
Около часу дня приехал дядя Федя на "Кубани".
- Ну ты даешь, Антон Васильевич! - заорал он радостно,- Ты зачем Олега избил ?!
- Ябеда он,- сказал я.
- Да не-е...,- уточнил дядя Федя,- Он сам ничего не говорит, Кузьма их разговор подслушал. Но он его обработает, будь уверен! Он тебе жизни не даст, это ж гад ползучий, натурально!
После обеда, прошедшего в гробовом молчании, я, как всегда, улегся в тени за маленькой своей палаткой с любимым романом Музиля в руках, который был удобен своей смысловой бесконечностью. "Человека без свойств" можно всю жизнь читать, очень удобно в смысле места в рюке, но сейчас читал я не его, а письмо. Слов в нем было много, Нина всегда была многословной, но всё содержание можно было выразить одной фразой, которую мне ещё предстояло думать, как пережить: "Ты убил Нэлли".
...Наша с Нэлли любовь была обречённой с самого начала, но понял я это только в поезде, убегавшем из Ташкента на такой скорости, что вагоны качало и бросало, будто пьяные, понял, лёжа на мокрой насквозь подушке, за неполные сутки вобравшей в себя всю влагу моего организма, так, что я даже не сходил в туалет ни разу. Беззвучные обильные выделения из глаз исключали необходимость в том, что называется нуждой. Я так и не понял, когда Нэлли влюбила меня в себя, ведь она была прекрасной душой, лживой и наивной одновременно, - чего стоил только написанный ею роман! - Почему я и думал, будто застрахован от неё, как от всех прекрасных душ на свете. "Знаешь как надоела толпа!..." - говорила она мне доверительно и томно, а я не знал, потому что из моего лексикона это слово исчезло ещё до встречи с ней, вместе с привычкой делить людей на избранных и всех прочих. Героиня её романа жила на восьмом этаже. Жила длинно и нудно и непонятно зачем. Но однажды в доме напротив она высмотрела одинокого мужчину. Галина (так звали нашу героиню) сразу поняла, что это судьба: он конечно полюбит её, прекрасную душу, но если он захочет секса, то это ни за что. Ни за что!... Галина целыми днями торчала у своего окна, пялилась в его окно и сладострастно твердила: "Ни за что! Ни за что!". Однажды сосед заметил её и улыбнулся. А буквально на другой день привел в дом какую-то женщину и задёрнул штору. Это ужасное предательство исторгло из прекрасной души целый поток, страниц сто возвышенных и бездарных сентенций. Помню, как я просил Нэлли сделать так, чтобы Галина поскорей выбросилась в окно, раз уж ей бесповоротно суждено было это сделать. В конце концов оказалось, что это я убил Галину, героиню пошлого романа, а вместе с ней, выходит, и автора, потому что и был тем соседом в доме напротив, так Нэлли нафантазировала. "Эти глаза напротив...". Сорвалась песня.  Так когда же она влюбила меня в себя, ведь я-то думал, будто застрахован от неё, как от её самоубиенной героини, разоблачившей себя самоубийством, пошлую подоплёку которого я видел насквозь, а она не видела, но как бы там ни было, это из-за меня в её жизни случился зигзаг, похожий на те, которые рисуют под черепами на дверях электроподстанций, в которые самоуверенно лезут всякие незнайки и обугливаются... Тогда, в Целинограде, Нэлли не выбросилась из окна, перебралась в Ташкент, обменяв квартиру, я приехал к ней позже. В ней произошла благодатная для меня перемена после лесбиянки Нины, её уже не надо было заставлять, ломая благоприобретенные комплексы, что всегда было мне скучно и отталкивало от всех, с кем приходилось заниматься любовью. Да живите вы с ними, с комплексами вашими, если больше ничего не нажито!...
Спустя год после нашей первой разлуки я поехал отдыхать на  Иссык-Куль и тогда впервые проехал через бескрайние казахстанские степи. В вагоне было грязно, пыльно, душно, кондиционеры не работали, пол не подметался, а проводник,- симпатичный невысокий молодой человек с круглым точёным личиком, унаследованным от древних азиатов, брахицефальных европеоидов, - появлялся из своего купе лишь на остановках, да ещё для того, чтобы разнести пассажирам мутную похлебку, выдаваемую им за чай. На станции Чу из купе вышел предпоследний пассажир, пожилой узбек, ездивший в Караганду торговать гранатами, и я остался один смотреть в окно вагона на чёрные с красным южные сумерки. Узбек вышел, не убрав за собой матрац, по этой-то причине и оказался в моем купе Радик. И я поразился, сколько усилий пришлось ему приложить, чтобы скатать и забросить на вторую полку тощий эмпээсовский матрац, как будто тот был набит не тремя-четырьмя килограммами ваты, а стальными стружками, лёжа на нем можно было так подумать. Даже лоб вспотел у проводника, который сел напротив и взглянул на меня с неожиданным интересом. Глаза у него странно блестели, взгляд был шальной и влажный, какой-то парной. Так, наверное, созревший огурец в теплице смотрит, - в испарине весь и в просьбе, чтоб сорвали.
- На Иссык-Куль зачем едете, просто так или за удовольствиями? - спросил Радик.
-За удовольствиями,- ответил я.
Что я еще мог ответить?
- А милицию не боишься? - продолжал выспрашивать проводник.
Как будто у нас в стране бывают только запрещенные удовольствия!
- А что, следят? - ответил я вопросом на вопрос.
- Да,- сказал Радик,- шмонают, легавые.
Разговор затих в напряге, взгляд проводника не давал покоя, немигающий. Я судорожно искал, о чем бы еще спросить.
- И много дают?- наконец брякнул я глупо.
- Статья...(он назвал какую-то статью, я уже не помню), а там по какому пункту пойдешь,- ответил Радик, как заученный урок. Я лихорадочно начал перелистывать в уме Уголовный кодекс. Бесполезная работа. Нечего было листать, не было кодекса в голове.
- Ты что, ни разу не ловился? - продолжал свой допрос Радик.
Врать дальше было глупо, а бросить было жаль. Так увлекательно бывает иногда врать. И я решил врать дальше напропалую.
- Я по второму пункту проходил, - сказал я.
Радик воззрился на меня с великим уважением.
Когда потом в мои руки случайно попал УК,  я узнал, под чем подписался: употребление и распространение наркотиков, восемь лет, как с куста.
- И сколько отсидел? - спросил проводник.
- Что у меня, друзей нет? -  я решил гнать дуру загадками.
- Сильные у тебя друзья, - сказал Радик восхищенно.
Я отвел глаза в сторону, как мне кажется, со стыдом. Когда я снова воззрился на проводника, тот уже сворачивал самокрутку. Где-то я читал, будто наркоманы любят приобщать к своему пороку новеньких. Так оно и оказалось, то есть я оказался новеньким, потому что Радик расколол меня с первой затяжки. Он раскурил и передал мне "козью ножку", а я вместо того, чтобы затянуться и вернуть ему, стал курить, как сигарету с табаком.
- Э-э, парень, ты не наш! - сказал Радик, но это уже не имело никакого значения.
Мы с проводником обкурились до чёртиков, до самой Луговой, от которой всего два часа до Бишкека, мы с ним курили и вяло говорили о том, о сём, а за окном уже чернела полноценная южная ночь. В разговоре как бы между прочим Радик вежливо попросил меня полюбить его на прощание, и на этом навсегда кончилась наша короткая дружба. "Не понял, - сказал я, - ты что?!" - и проводник вдруг исчез из купе, испарился, а ведь я совсем не хотел его обидеть, наоборот. Но когда я через полчаса выходил из вагона в Бишкеке, его уже не было, у выхода бдила, - чтоб не украли подушку, что ли? - конопатая напарница. Точнее, проводниц в тамбуре стояло двое, одна из другого вагона и первая, та, что ездит с Радиком рассказывала, какой он хороший напарник: не пьет, девок в купе проводников не водит, а то она знает, как бывает, натерпелась... В проводнице бурлило отчаяние некрасивой женщины, у которой почти на глазах напарники любили других, а её по-дружески просили поработать  в это время. Еще одним великим достоинством Радика было то, что он на одном чае "делает" двести рублей за рейс и честно делится с конопатой. Мне вдруг захотелось сказать Радику "до свидания" и я спросил:
- А вы не подскажите, где он, Радик?
- Вышел пятнадцать минут назад, на станции Пишпек. Там ему до дома ближе, - охотно сообщила конопатая.
- Передайте привет, - сказал я.
А потом был Иссык-Куль, как огромный павильон для съёмок сказки. Горы: сиреневые, чёрные, красные, громадами возвышаются, покрытые вереском, обожженные солнцем, омраченные тенью облаков, выше которых - чуть было не написал птицы - ледники, как символ холодной вечности, истекающей время от времени водой жизни. И птицы, да, и птицы, но ниже, гораздо ниже, увы, даже если считать их олицетворением наших душ, хотя этот образ всегда казался мне пошлым. И не от них истекают соки жизни, а от холодных ледников, по возрасту равных вечности. А на противоположной стороне огромного озера не видно подножий, одни ледники, и кажется, будто весь потусторонний мир - не более, чем произведение искусства, серебряная фольга театральной декорации, искусно прикрепленная к ультрамарину неба. Пржевальский и Рерих сошли здесь с ума, став гениями милостью Иссык-Куля. Добавьте к этому не сходящую с неба радугу и ежедневные маленькие дожди, когда стоишь на сухом, но протяни руку,- и потрогаешь дождь.
Тогда я ещё не знал, что весь Ташкент выезжает сюда на лето. Когда я увидел Нэлли на пляже, она стояла и задумчиво трогала дождь. И она была ослепительна в зелёном, русалочьем купальнике, мужские взгляды липли к ней, как ануевские мухи. Но рядом с ней тогда уже была Нина, которая потеряла голову от ревности и, презрев приличия, и осторожность, выслеживала нас и преследовала нас скандалами, так что мы все трое, после того, как я присоединился к их компании, стали притчей во языцах на всем побережье, во всем том сказочном королевстве, где вечность истекает селем жизни, сокрушающем всё на своем пути.
Здесь я узнал про её  зигзаг, обозначенный нашей первой разлукой. Как она, разменяв однушку на пятом этаже в Целинограде, оказалась в Ташкенте, в отдаленном районе без метро, в микрорайоне, названном в стиле соцреализма не то "Авиамоторный", не то "Авиастроительный", к каковому - названию - узбеки добавляли по привычке своё традиционное наименование городских кварталов "махалля", так что в итоге получалось "махалля Авиамоторный" (или "Авиастроительный"), в "братском доме" (не правда ли, прилагательное "братский" в современном русском языке имеет некрозный оттенок?) в лёгком скворечнике, наспех возведённом в порядке братской помощи республик столице Узбекистана, пострадавшей от землятресения в 1965 году. Тогда, наспех сосчитав количество человеческих жизней, погребённых под рухнувшими зданиями, решили навсегда пресечь саму возможность повторения трагедии в таких масштабах мудрейшим способом, известным ещё со времён грехопадения Адама и Евы. Способ заключался в том, чтобы сделать жизнь людей убогой, то есть убожествить её загодя и тем самым предотвратить трагедию, отвратить её на тех, кто не согласен с таким решением вопроса. Ведь жизнь всегда бывает способна предложить нам только один выбор: либо трагедия, либо убогая жизнь. Уважаю тех, кто выбирает первое. Пушкина, например.
Нэлли незаслуженно тянуло к первому всеми способами, в том числе непутёвыми, левыми и прекраснодушными. Трагедию, её ещё заслужить надо, и нет ничего более пошлого, чем симулякр трагедии. Я понял это, когда с большим удивлением увидел на журнальном столике в махалле знакомый двухтомник Цветаевой со штампом целиноградской библиотеки, узнав его сразу. Это был тот самый белый двухтомник, который я три вечера подряд ходил читать в областную библиотеку, первое полное издание Цветаевой, дефицитное настолько, что его выдавали  под залог паспорта, а напротив садилась со своими якобы бумагами якобы дежурная библиотекарша и неподдельно тряслась над каждым твоим движением, ибо стоимость этой инкунабулы на чёрном рынке равнялась её полугодовой зарплате, этой блёклой, ужасно начитанной девицы с ужасными по своей тоске глазами, в которых заранее мелькал ужасный призрак белого платочка, который неотвратимо подстерегал её в конце ужасной жизни. Это о таких Лермонтов, первый русский модернист, писал в "Княгине Лиговской": они стояли в бальной зале вдоль стенки и ели мороженое, ужасно ели мороженое. Оказалось, что эта бесцветная женщина являлась школьной подругой Нэлли, у которой моя любовница и выпросила раритет "на одну ночь" от закрытия до открытия, скрыв, что ночью уезжает навсегда в Ташкент, куда еще неделю назад уже отправила контейнером все свои вещи. Я слишком хорошо знал директрису библиотеки, чтобы не содрогнуться, подумав о судьбе школьной подруги: в обращении с таким безропотным контингентом, как библиотекарши, эта супердама, муж которой возглавлял областное управление культуры, не знала иного метода, кроме того, который знает каток в обращении с мягким асфальтом.
- Я так люблю Цветаеву, - обезоруживающе ответила Нэлли на мой вопрос, - что имею право её иметь.
Она имела Цветаеву так часто, хоть и не наизусть, а с листа проштампованной книги, что я с тех пор вообще не могу иметь Цветаеву. Если мы ссорились, то только из-за Цветаевой, точнее из-за библиотекарши той зимой, похожей на нашу весну, в Ташкенте, где на месте порушенных землятресением кварталов настроили множество карточных домиков из сухой штукатурки, которые,- развались они в один миг до основания,- никого не смогут придавить, даже однодневного котенка. С тех пор в Ташкенте прекратились землетрясения.
В одном из таких игрушечных домиков на втором этаже, где ничего не было приспособлено для личной жизни, нет, вру, ванная была, не без этого, подмыться было где, хоть и с перебоями,- мы с Нэлли оголтело занимались любовью, и она кричала на весь квартал, шокируя традиционных узбеков, а потом, когда я уходил, тоже кричала, будто я её опозорил перед всей махаллёй, а теперь бросаю, хотя насчет "бросаю" - это она прекрасно лгала, делая сама себе горше оттого, что уже прекрасно научилась и понимать свою ложь, став прекрасной душой в квадрате. Эти её узбекские словечки сводили меня с ума, ужасно возбуждали. Я прямо не мог слышать из её тонких и злых европейских губ все эти мягкие, как бы прилипающие к нёбу словечки : "махалля" или "чикиш", что значит "выход", и я раздвигал ей рот (разумеется, не рукой) и начинал искать, откуда они берутся. И заставлял произносить снова и снова, представляя, будто мой мужской корень - он и есть настоящий язык её прекрасной души. И у меня получалось так думать, а у неё - делать, особенно когда я научился помогать ей виртуозными телодвижениями, и мы таким образом учились говорить вместе.
Я так и не понял, когда она так невозможно влюбила меня в себя, но по утрам не мог отпустить её на работу, не вылезал из нее, как поросенок из маленькой лужицы в жаркий-жаркий полдень, пришло мне в голову однажды такое сравнение после нескольких извержений в унисон, когда мой сок сливался с её влагой, а хрип моего удовлетворения переходил непроизвольно в какое-то хрюканье... И это был как бы финал симфонии любви, начинавшейся с её стонов, переходивших в пронзительный крик, а финал был таким, каким он был, потому что я ничего не хочу приукрашивать: поросячьим; ничего не хочу изменить или отменить, в том числе и грубые выговоры, которые она получала на работе, в Дирекции художественных выставок, за систематические опоздания на работу от начальника,- пожилого вредного узбека. А чтобы её меньше ругали, я каждый день ходил на рынок, покупал арбуз и кормил им всех других искусствоведок, чтобы покрывали Нэлли от начальства. Всё остальное время до вечера я проводил, бродя по улицам декабрьского Ташкента, поедая в огромных количествах самсу и чебуреки и находя, что общепита, равного ташкентскому, нет нигде более. Однажды забрел в Республиканскую картинную галерею и это простое событие стало началом той трагедии, которая кончилась Нининым посланием, в которой смыслятся всего три слова:"Ты убил Нэлли". Если б Нина не пригвоздила меня, это была б не Нина, которая так любила Нэлли и ненавидела меня, как могут ненавидеть только женщины, не по-женски знающие, что все зло в мире - от мужчин. Знать это по-женски,- это одно, а знать так, как знала Нина, это совсем другое, перед этим эмансипированным знанием в нас опускается всё, и мы делаемся неспособны даже творить зло, и от этого зла в мире не только не делается меньше, но даже прибавляется. Зато Нина, как все лесбиянки, не была прекрасной душой и её я мог бы полюбить, пожалуй, без всяких вопросов, но ни ей, ни мне это было не дано. Но каким образом я мог полюбить Нэлли, это я до сих пор не могу понять и никогда не пойму, потому что я видел её насквозь, со всем её ложным прекраснодушием, я презирал её, и это было понятно, я ненавидел её, и это тоже было понятно, но любить?! ... Когда я переступил порог галереи, я ещё не знал, что люблю Нэлли, всё еще считал всё происходящее приключением (потому так легко и ушел, а потом обмочил слезами всю подушку в поезде), а теперь я знаю, что именно благодаря этой любви я увидел Кузебаева, но самое худшее заключалось в том, что Нэлли тоже поняла это.
Музей оказался относительно богатым, в нем был малоизвестный Верещагин, отличное собрание немецких романтиков 19 века, а также шикарный (иного слова не подберешь) скульптурный портрет Ахматовой с тенью, не помню чьей работы, как бы иллюстрирующий мандельштамовские стихи об Ахматовой:
Вполоборота,- о Печаль!-
На равнодушных поглядела...
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль
- к которому, равно как к немецким романтикам со всеми их замечательными световыми эффектами и виртуозной техникой я остался равнодушным.
Всех затмил белый нескладный крестьянский конек с провисшей спиной и синее-синее озерко в жёлтом сиянии осеннего леса. В глубокой воде озера не содержалось ни капли синей краски, его пронзительную синюю грусть создавал весь колорит картины. Это представляло собой творение мира из ничего. Подойдя, я с удивлением узнал вполне узбекскую фамилию художника. Как он мог писать русскую природу, как Духанов?
…В конце 90-х мы с компанией художников и поэтов ездили в Коктебель. Замечательный русский пейзажист Володя Духанов сходу отмёл вопросы насчёт «такая красота, почему не пишешь».
- Чтобы это писать, надо здесь родиться, - просто сказал он.
Ни разу не сходил на этюды, в отличие от жены, художницы Татьяны Духановой. Ушёл мой друг Вовка Духанов в пятьдесят шесть лет, не выдержал смотреть, что с Россией творят. Он был мастер воды, но не маринист. Дело в том, что морская вода и тихая вода русских прудов – это две разные субстанции. Художник-маринист, например, Айвазовский, не может писать тихую воду столь же хорошо, как морскую. Духанов писал её божественно, как творил. А за море даже не брался.
Кузебаев стал для меня загадкой: реинкарнация Есенина в качестве художника.
- Кузебаев?!- хором воскликнули искусствоведки в Дирекции выставок, когда я поделился с ними впечатлениями о походе в музей, - Вы его заметили?! - И рассказали удивительную историю о том, что предательство есть не отрицание, а отрицательное содержание дружбы.
...Два друга, два парня из одного кишлака были направлены в конце тридцатых годов на учебу в Ленинград, в Академию художеств. Закончили оба на отлично, пять лет ломая пополам кусок хлеба. Когда началась война, воевали в одной части, не давая друг друга в обиду ни своим, ни врагам, и благополучно прошли через всю войну. А вот на Родине, в Ташкенте, судьбы их разошлись. Один друг быстро пошел в гору, малюя парадные портреты вождей и монументальные полотна, прославляющие торжество социализма на Востоке. Второй, это был Кузебаев, пытался идти по его пути, но оказался "слабоват", не нравились его работы заказчикам, которых усердно добывал для него друг, дабы Кузебаев не умер с голоду. Типичный диагноз: избыток духовности, недостаток идейности. Заказов не стало, Кузебаев прозябал в то время, как его друг шёл и шёл в гору, пока не стал в конце концов президентом Академии художеств Узбекистана. Кузебаев между тем начал писать пейзажи, которые продавал и на эти деньги жил, но недолго продолжалась эта его деятельность. Друг-президент увидел как-то один пейзаж, восхитился, но, однако, не вслух и...начал скупать картины Кузебаева с рук, а у самого художника в обмен на водку (к тому времени Кузебаев спился) забирал все пейзажи из мастерской, даже не дождавшись, когда высохнут краски.
Я понял секрет Кузебаева. У человека не одна, а две Родины: где родился и где умер. Или где умирал. Ибо неизвестно, умираем мы, когда умираем, или рождаемся. Если идёшь в атаку, из которой большинство не возвращаются, обязательно оглянешься на мир. Хорошо оглянешься, пристально, в себя вберёшь. И то, что увидишь, станет дорого, как родной кишлак в горах. Через это я понял Кузебаева. Кстати, у Юлии Друниной, которую переписывала Кашлатая, лучшее стихотворение – самое короткое, в четыре строчки:
Я только раз видала рукопашный
Раз наяву и сотни раз во сне
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне… 
Оно у меня бурю чувств вызывает. Дело не в страхе, я его переживать не могу, потому что, в отличие от поэтессы, в войне не участвовал. Она, кстати, покончила самоубийством в девяностые, когда на фронтовиков полились потоки клеветы. Честно говоря, мне её не хватает на Земле, Юлии Друниной.  Не стихов её, а самой… Мне кажется, что она была настоящая, а не прекрасная душа и что погибла в бою. Вот феномен: стихи так себе, средние, а  за ними такой человек стоит, что на том свете хочется встретиться и не расставаться. Биография поэта не менее важна, чем стихи. Пушкин с биографией – это совсем иная величина, чем Пушкин без биографии… Вот что самое главное: понять, как простые люди становятся иными, точнее, инобытийными в один шаг, который настолько велик, что одна мысль о нём порождает жалость  и восхищение. Родина – это шанс для человека быть историческим, а не только биологическим или социальным существом. Апофеоз этой историчности, - встать в атаку в смертном бою за Родину. Человек в этом шаге в другое состояние рождается и здесь его настоящая вселенская, уже ни к чему не привязанная Родина, а достигается, - вот парадокс – через привязанность. Я вдруг остро ощутил тоску по привязанности.
- Этот академик… Он понимал, что его друг гениален? - спросил я искусствоведок.
- Не знаем,- ответили они,- Может быть, понимал, а может, просто так покупал картины, чтобы подкормить товарища. Самое интересное, что он их все уничтожил.
- То есть?!
- В прямом смысле: сжёг, порезал, закрасил. Всего две сохранились, подаренные еще раньше другим людям картины, одна в галерее, другая у нас, в Дирекции выставок, в запаснике лежит. Даже выставку сделать нельзя, будто и не было художника,- сказали искусствоведки, грустно поедая мой арбуз.
В тот же вечер мы с Нэлли, которая, как ни странно, ничего до сих пор о Кузебаеве не слышала и не помнила его картину, хотя не однажды рылась в хранилище, проработав в Дирекции выставок целый год от нашей первой разлуки до моего приезда в Ташкент, пошли смотреть "Весну" - так называлась вторая картина Кузебаева, которую я возмечтал увидеть, а она, Нэлли то есть, привыкла выполнять мои капризы.
Картину мы нашли в тёмном углу, в каком-то дверном простенке, стоящей боком на полу, это были горы в сиреневых тонах. Это было выше, чем горы! Когда мы вынесли картину на свет, со мной случилось что-то ненормальное, я сел на пол и обхватил голову руками. И даже глаза повлажнели слегка, как будто на моих глазах простые люди, защитники Родины поднялись в атаку, повылазив из траншей. Я подумал, что настоящее искусство – это всегда рукопашный бой. Разве Микельанджело в Сикстинской капелле – это не бой? Божий храм украшал, борясь с Богом, которому это зачем-то надо, не зря же Он схватился с Моисеем уже в самом начале, когда только-только начал открываться людям. Показалось, что зазвучала музыка. Нежные и яростные хоралы, будто в храме сворачивали душу в жгут, сжимали, выдавливая всё невечное, мерзкое, грязное, и наполняли каким-то новым содержанием...Нет, это было не наслаждение отнюдь, это мука была. Когда я вспомнил о Нэлли, я обрадовался, я подумал, что вот она здесь, рядом со мной переживает то же самое..."Милая моя,- захотел сказать я ей,- Я люблю тебя больше жизни..." Многое хотел сказать я ей, чего еще никому не говорил и никогда уже не скажу, наверное. И я поднял свое лицо к ней, а она стояла, как столб.... Нэлли стояла столбом и смотрела сквозь меня широко открытыми глазами назад, в прошлое, и видела в нём только зло, только мое зло, своего зла она, конечно, не видела. Жажда мести была написана на её лице. Она поняла, что я наконец-то полюбил её, полюбил больше жизни. Она застала меня слабым. Если прекрасная душа почувствует в другом человеке слабость к ней, - пропал человек. Хорошо, если сразу.
В тот же вечер дома я сделал ей предложение, ещё на что-то надеясь, а она грубо отказала, сказав что-то обидное, хотя до этого у нас с ней всё было нормально, видит Бог. Она даже отказалась поговорить со мной в последний раз на нашем языке, легла спать отдельно. И утром отказалась быть любимой, выпроваживая меня с язвительной улыбочкой на устах, чисто европейской, в которой мне почему-то виделось издевательски сжатое в бритву круглое узбекское слово "чикиш", то есть "чик" - и весь вышел… И я вышел, а она выбежала вслед за мной на лестничную площадку и там кричала на весь квартал, будто я её бросаю. Ташкент - это сплошной крик, запомнилось мне. И еще хруст. Когда я уходил вниз со второго этажа братского скворечника, то явственно слышал, как что-то хрустит под ногами, как будто косточки чьи-то. Тогда, правда, я подумал, будто это мои кости хрустят, настолько похоронил сам себя, настолько не представлял себе жизни без Нэлли, а потом, когда пришло письмо от Нины, понял, что это были её - Нэллины - хрупкие шейные позвонки. Бросив последний взгляд с лестничной площадки между вторым и первым этажами, исподлобья, снизу вверх, я вдруг увидел белый платочек, мелькнувший в руке голосившей в дверном проёме Нэлли. Белый платочек, такой же, как в руках моей мамы у пустого фонтана, которая выплакала себе глаза за много лет своего возраста дожития, непонятно по ком и почему, и потом ей пришлось менять в Калуге зрачки на сапфиры. До сих пор не знаю, был это со стороны Нэлли театр, или случайно платочек схватила, плакала ведь.
…Нина услышала хруст будучи на работе, в кровавой от красного фонаря тишине лаборатории (она работала фотографом) и долго ещё сидела в темноте, пока нашла в себе силы подняться, переодеться из синего халата в свой полумужского покроя костюм и поехать вынимать Нэлли из петли. И она не была бы Ниной, если б не пригвоздила меня посланием, хоть и с опозданием на полгода, но нашедшим меня на берегу Иртыша, а ведь она  никак не могла знать, где я бросил ненадежный якорь, где сошел с поезда, как с ума, после сумбурных утешений ехавшей в купе женщины, которая оказалась вдовой Родченко, бывшего второго секретаря Киевского горкома, которого казнили после пыток, а вдову после пыток закинули в казахстанскую степь, где она до сих пор всего боялась, от любого шороха вздрагивала, это ж надо было так запугать человека. Но у меня она сочувствия не вызвала, я стал слезоточивым камнем после взгляда Нэлли, который был хуже пыток.
- Это не беда, - говорила она чёрт-те-что, - Это жизнь. Когда жизнь, это ещё не беда…
Я лежал, отвернувшись к стене и молча точил слёзы, чёрт-те-что…
А потом вместо вдовы Родченко моим попутчиком и свидетелем бессильных слёз оказался Самофалов,  который  теперь использует меня, как хочет, а я ему не противлюсь, ибо он использует меня на каторжной работе, присваивая себе все её результаты, а я ему не противлюсь, потому что работа - это единственный наркотик, который я приемлю, вернее мой ненормальный организм, которому не дано от христианского или какого-либо другого Бога ни спиться, ни обкуриться до чертиков, ни даже скурвиться и забыться в разврате (вот когда я с завистью тебя вспомнил, Радик). Вот почему я не восстаю, не противлюсь человеку, который неприятен мне до глубины души, я сплю, горячий ветер давно унес Нинино письмо в степь, а роман, герой которого окончательно остался без свойств ввиду ранней смерти автора, лежит раскрытый на последней пустой странице.




3. ВЕЧЕР
...Я шёл, не зная куда. В природе было пасмурно, но не хмуро,- только в природе. Я шёл по странному большому городу, матово освещенному рассеянным коричневатым светом. Шёл, стараясь придерживаться незнакомых переулков и сторон улиц. На улицах было пусто. Вдруг я увидел человека. Он был средних лет женщиной, продавщицей книг, торговавшей на перекрестке, точнее, стоявшей с книжным "развалом", рядом с которым возвышался фургон. Книги были большие, в роскошных кожаных переплётах с золотым тиснением. Все одинаковые. Подойдя, я приобрел сразу пять штук. Женщина рассчитала меня, а потом поднесла к губам детский свисток, пронзительно, противно засвистела. Фургон дернулся с места, медленно развернулся и открыл своё чрево. Женщина проворно-привычно начала загружать в него продавщицкий скарб. Я кинулся помогать ей и при этом забросил в фургон только что купленные книги, забыв,что они уже мои. Но женщина вежливо вручила мне их обратно. При этом я, волнуясь, попросил:
- Можно мне поехать с вами? На новое место?
- Нет,- ответила женщина,- Новых мест не бывает. Места бывают только общие.
Книги выпали из моих рук. Когда она уехала, я тихо побрёл дальше, пока не увидел другого человека. Он стоял на мосту у самого парапета и смотрел в воду. Я протянул ему свой зонтик со словами:
- Простите, вы уронили зонтик!
Человек, это был мужчина, взял зонтик, не забыв сказать "спасибо", и вновь отвернулся к воде. Мне почему-то стало ужасно стыдно оттого, что я - это я, а не кто-нибудь другой на моем месте.
На набережную выходило фасадом большое светло-коричневое, почти жёлтое здание с дорической колоннадой. От стыда я вошел в него, потому что не мог ни развеять грусть того человека, ни стоять рядом с ней. Внутри здания что-то двигалось в разных направлениях, прямо кишело. Приглядевшись, я понял, что это тоже люди, но совсем другой породы. Они были в белых халатах. Может быть, это была больница, а люди в белом - врачи? Нет, скорее это был медицинский институт, полный весёлых и остроумных студентов.
- Эй! - кричали они мне - Испанец! Нет ли у тебя японских кассет?
Или:
-Эй! Японец! Нет ли у тебя испанских песет?
Мне стало стыдно оттого, что я не испанец и не японец, а всего лишь я сам в нелепом длинном чёрном пальто. Я побежал по бесконечному коридору, не отвечая на вопросы. Через несколько минут я оказался в просторном зале с зеркальными стенами. Может быть, это был ресторан, а люди в белом,- повара? Я побежал дальше и оказался в другом, менее просторном зале, без зеркал. Здесь стояли в беспорядке пустые холсты, натянутые на крепкие подрамники. О, это было прекрасно: и пустые холсты, и пахнущие деревом подрамники, и даже беспорядок. Я радостно засмеялся и уселся среди пустых холстов прямо на пол. Вдруг откуда-то набежали дети. Может быть, это был детский сад, а люди в белом - воспитатели?
Дети грызли яблоки и стали показывать огрызками яблок на меня, смеясь. Я взглядом умолял их уйти, но дети еще не понимали глаз.
Пришла женщина, седая, как полярная сова и прогнала детей. Потом она подошла ко мне и молча положила свою руку на мою голову.
Я смотрел на неё исподлобья, не будучи в силах сказать хоть одно слово. Я понял, что это небо, на котором также много ангелов, как на земле, которые также любят мучить людей.
…Проснулся от тупой тяжести. Через мгновение, поняв в чём дело, поспешно перевернулся на живот, чтобы, не дай Бог, никто не застал меня в непотребном виде. Бросил взгляд на часы. Шёл пятый час, давно пора было собирать охломонов и ехать на вечернюю работу. Но я не мог даже подняться с земли! Какое-то невероятное возбуждение сделало меня нетранспортабельным. Плавки спереди оттопырились так, что мне даже больно лежать на земле, приходится приподнимать заднюю часть тела, чтобы не слишком сдавливать весом то, что выпирает. Лежу за своей палаткой пять минут, семь, десять, но это не проходит, какое-то тихое безумие, происхождение которого невозможно объяснить, ведь не сном же, который есть ничто иное, как зов смерти...А охломоны тут как тут, подошли, сгрудились, перешептываются несмело, пытаются понять, сплю я или бодрствую? Я решаю, что сплю. К плечу прикасается чья-то рука. Олег?.
- Антон Васильевич, - говорит он,- пятый час уже, на раскоп пора.
Какие прыткие! Обычно их на раскоп не загонишь, так и стараются задвинуть четверть, а то и полчаса от положенных трёх часов вечерней работы. Туповато взираю на Олега, с трудом соображая, какой найти аргумент, чтоб отвалили без вопросов. Болезнь? Но тогда еще хуже начнут приставать с расспросами, советами, сочувствием. Кузеваныча позовут со всей его поганой житейской мудростью...Бр-рр. Я смотрю на Олега, а он, поняв мой взгляд по-своему, торопливо начинает извиняться. Его заученно поддерживает вся банда:
- Антон Васильевич, ну простите Олега! - уныло бубнят они,- Мы все просим за Олега!...
Чему я всегда удивлялся, так это любви пацанов к штампам."Мы все просим за Олега!"...Боже мой, сказал бы я вам сейчас, если б мог подняться. И я говорю, не придумав ничего лучшего:
- Ребята, я вас сегодня освобождаю. Выходной день, считайте.
Они не очень-то верят, потому что на меня не похоже делать такие подарки и продолжают ныть:
- Ну простите Олега! Мы хорошо работать будем!
- Что, палкой разгонять, что ли?! - зло говорю я и вдруг начинаю давиться от смеха. Пожалуй именно п а л к о й  я б смог их разогнать без усилий, одним только видом. Мои пацаны прекрасно знают, что это такое, когда плавки делаются малы, недаром почти из каждой палатки слышатся по ночам характерные шорохи исступленных мастурбаций. Но охломоны и так начинают расползаться по сторонам, в том числе многие прочь от Олега, как от зачумленного. Во, какой авторитет у меня. От смеха непристойное возбуждение спало и я поднялся. Встав, пожалел о том, что дал выходной охломонам, но идти на попятный было уже поздно, да и на Олега стоит еще позлиться из педагогических соображений. Хорошо, что они восприняли отдых, как наказание, отличные пацаны, люблю я их, чего скрывать.
Иду к Кузеванычу, который сидит, свесив пузо, в своей марлевой палатке под тентом и перебирает рыболовные крючки, время от времени сладострастно вытирая пот под мышками грязным, серого цвета, полотенцем. Полотенце это он потом подносит к лицу и нюхает. Самолюбивый старик поставил свою палатку на самом высоком месте в лагере и называет её, как бы в шутку, "царской". Подойдя к "царской" палатке, я говорю:
- Кузьма Иванович, передайте, пожалуйста, Самофалову когда он возвратится, что я рабочих отпустил, а на раскоп поеду один. Там сегодня зачистка на дне могилы, я её хочу сам сделать, чтобы никто не путался. Я буду допоздна, возьму с собой спальник, палатку и сухой паек, чтобы можно было там остаться переночевать, не гонять Фёдорыча.
У Самофалова раскоп ещё дальше, чем мой, поэтому он со своими тремя работниками уезжает на весь день. Жаркую часть дня проводят на речке, даже варят себе там что-то, как на пикнике. Естественно, питаются качественнее нас, потому что банка тушенки получается на четверых, а не по норме на семь человек одна, как в большом отряде. Это не потому, что Самофалов такой мелкий жлоб, просто невозможно ведь открыть банку и сохранять мясо сутки на жаре. Однако, не смотря на сытную жратву, пацаны не любят работать с Самофаловым, отбывают палеолит, как повинность и при первой возможности сбегают на бронзовый могильник.
Кузеваныч делает толстой короткопалой рукой движение, могущее означать как "ладно, передам", так и "иди, куда хочешь, какое мне дело"."Ну и прекрасно, старый хрыч",- старательно молчу я и сажусь в машину.
До раскопа около восьми километров, старенькая "Кубань" преодолевает их за полчаса, потому что принципиальный шофер дядя Фёдор ездит по шоссе со скоростью сорок километров в час, по проселку и того менее. Машина зарывается в сопки, как корабль в волны, всё, что творится на земле, хорошо видно из-за экскурсионной скорости автобуса. Волны полны упорной, кропотливой жизнью гумуса, перекатывающего через скалистые основания материка, как пена морская, из которой появилась на свет богиня красоты Афродита. Здесь тоже можно видеть "афродит": красавиц косуль (реже) и степных антилоп-сайгаков (несколько чаще). Но мне милее всех толстенькие забавные байбачки, растущие на своём маленьком пастбище в ложбинке у самой дороги. Сурчиную семью первым обнаружил Рашид, любимец Самофалова среди пацанов ввиду высокой степени своей неандертальности. У Самофалова, как заядлого палеолитчика, есть идея-фикс, заключающаяся в том, что он верит в живых палеолюдей. Якобы, неандертальцы не все вымерли в отведенное для них официальной наукой время, то есть в мустье, ледниковый период, кое-кто выжил, перейдя на нелегальное существование. Но это ещё не вся идефикс, в бигфутов в принципе верят все, Влад Самофалов идет дальше, он убежден в том, что неандертальцы сумели обхитрить кроманьонцев и дали жизнеспособную популяцию Homo sapiens. Эти люди живут на земле, не зная, что они неандертальцы: то, что предки скрывали, потомки забыли.
Отличить неандертальцев от большинства людей просто: надо пропальпировать макушку головы. У нормальных людей, потомков кроманьонцев, верхушка уплощённая или с небольшой вмятинкой в центре. У неандертальцев, наоборот, наблюдается выпуклость, как рудимент гребня, благодаря которому неандертальцы отличались сверхчувствительностью, подобно некоторым животным, таким, как соболь или горностай, прекрасно переносящие трудности существования в самых жёстких условиях, но погибающие от стрессов: от пристального человеческого взгляда или грязного пятна на шкурке. Вот потому-то, возможно, неандертальцев победили циничные кроманьонцы.
На голове у Рашида была не то что выпуклость, а нечто даже похожее на гребень, не случайно он обнаружил сурчиную семью первым. За это и любил его Самофалов, а Рашид,в свою очередь, охотно позволял ему подходить в любой момент, когда идефикс ударит начальнику экспедиции в голову, пальпировать котелок и орать на весь лагерь: "Неандерталец! Настоящий неандерталец!" После этого они расходились, довольные друг другом. И этого своего фаворита, доставлявшего Самофалову столько наслаждения, что он после каждого ощупывания головы подолгу пребывал в возбуждении и, забываясь, восклицал: "Нет, ты подумай! Живой неандерталец!"- Этого своего фаворита Влад был вынужден выгнать из экспедиции, отправить в город по причине моего ультиматума, чтобы бедного Рашида отловили в городе учителя и отправили убирать картошку или морковку в какую-нибудь скучную деревню. А причиной всему были сурки, вздумавшие организовать семейный очаг у самой дороги, по которой дядя Фёдор возил нас на раскоп. Впрочем, сурки всегда роют норки у дорог и железнодорожных насыпей, потому что могут есть только дикорастущие травы, а их слишком успешно заменяют культурными, тесня природу по всему фронту, вот и приходится байбачкам ютиться у дорог, хотя ради справедливости надо признать, что в здешних местах, еще недостаточно освоенных, у них нет такой необходимости и в том, что некая сурчиха вздумала вырыть норку и родить пятерых детенышей у самого проселка, есть доля её вины. Однако я так и не смог простить Рашиду убийство этой сурчихи,  вследствии которого пять маленьких байбачков остались на Земле круглыми сиротами. Между прочим, у меня самого на голове, на самой макушке, есть выпуклость. Не гребень, конечно, но в то же время и не ямка, ну и пусть. Пусть все они будут кроманьонцами, а мне нравиться быть неандертальцем, как Петя Ёптать. Но Самофалов не узнает об этом никогда.
...Намеревался сделать основные фиксации до того, как показались части костяка, а пришлось, благодаря Олегу, вырывшему в раскопе яму, зачищать на гораздо более глубоком уровне, практически на последнем, когда скелет уже весь на поверхности. Расчищал его ножом и кисточкой часа три. Ещё полчаса ушло на зачистку дна могильной ямы. Солнце коснулось уже вершин сопок, когда я, спеша и не успевая, положил вдоль вытянувшегося костяка очень крупного, за два метра высотой мужчины, полосатую рейку с крупными дециметровыми делениями и квадратик плотной белой бумаги с обозначением номера раскопа. О том, что это был мужчина я судил по величине скелета, а также по отсутствию при нём украшений. При нём вообще ничего не было, покойник был гол, как сокол, и это было самое странное, как будто его хоронили не первобытные люди, предпочитавшие остаться ни с чем, но мёртвых своих снабдить в дальний путь и посудой, и орудиями труда, и одеждой, и даже украшениями, чтоб не стыдно было предстать перед богами. Этого мертвеца положили в колесницу из обтёсанных каменных плит, в которую "впрягли" коней, без каких-либо предметов, как будто в том, что он "увезёт" какие-то предметы с Земли таилась угадываемая хитрыми предками опасность. Я успел сделать кадров пять в последних лучах закатного Солнца.
Рисовать можно и в сумерках, дело привычное, тем более, что костяк, слово "скелет" среди археологов не принято, это для медиков термин, так явственно белел на густо чёрном фоне заполнения могильной ямы, даже еще лучше - в сумерках. Солнце не слепит глаза, и кропотливую работу лучше делать, когда нет одурманивающей степной жары. По коричневому цвету костей можно было примерно определить "возраст" покойника: не более тысячи лет. Потом наши кости в земле чернеют, как бы сливаясь с ней, а потом снова белеют,- обызвествляются, то есть окончательно перестают быть нашим скелетом и становятся скелетом Земли. Что происходит всё это время с душой, я не знаю, не специалист. Подозреваю, что ничего не происходит, потому что её нет, - души. А если есть, то она прекрасная и потому отвратительная и лучше б её такой не было. Вряд ли у меня есть душа, я это давно подозреваю, как большой секрет, и не претендую на бессмертие, а вот Нэлли претендовала, поэтому и покончила с собой, выпрыгнула всё-таки… Ушла, чтобы остаться навсегда. Она ухватистая, Нэлли.
Не люблю фотографировать, а рисовать люблю. Здесь, механически набрасывая тонкие линии на миллиметровую бумагу, я задумался: почему так? Если хоть раз попробовать собрать до кучи всё, что я люблю и что не люблю, интересно, какой вид, цвет и запах будет иметь данная куча? Люблю землю, её запах и цвет; ходить по ней босиком; запах навоза и даже,- не сам запах, и уж конечно, ни в коем случае не вид, - человеческих экскрементов. Да, и это, улавливая, что тонкий намёк на запах экскрементов содержит в себе аромат очень многих цветов, например, жасмина, что непременно должно свидетельствовать о том, что цветок - не только половой орган растения, но и орган выделения, а экономная природа и здесь совместила органы выделения и органы размножения. Вполне вероятно, что то, что мы с наслаждением нюхаем, это моча и экскременты растений, почему бы им не играть двойную роль: выделения и привлечения насекомых? Люблю кожу, а также весь цех сапожников, несмотря на его одиозность; Менделеева за то, что он всю жизнь делал чемоданы, на досуге открывая периодический закон, даже прощаю ему за это - за чемоданы - погубившую Блока дочь. Люблю кожу на ощупь и на вкус и соответственно всё действо сапожного цеха, особенно когда мастер режет кожу по кромке специальным остро заточенным ножом, а кожа под этим ножом любовно делается, как масло. Бесконечно люблю долго-долго держать в руках свежий ботинок за подошву и даже просто подошву без ботинка (когда я проникал в сапожную мастерскую, мне не всегда удавалось подержать находящийся в работе ботинок, умопомрачительно пахнущий клеем и кожей, а также тем, что носит в русском языке такое звучное имя - дратва,- которому вообще нет равных, вы только вслушайтесь в эту музыку: д р а т в а! Кстати, когда тот же ботинок попадал в магазин, он терял всё своё очарование, и я никогда не придавал значения процессу покупки обуви, фасонам и моде, прости меня Создатель, за то, что я вообще произношу эти отвратительные слова. О, когда-нибудь я еще организую себе такое счастье,- стать сапожником, сладострастно работать с кожей, но только не с мехами, отнюдь, эту пошлятину даже не предлагайте мне, ни за какие деньги не пойду я кроить меха: ненавижу всё, что способно лезть и цепляться за что попало. И они капризны,- меха. Душа меха - прекрасная душа, в отличии от кожи.
Люблю жить мыслью и в мысли, и быть в яви, как во сне, а ведь это и есть самое подлинное чувство действительности, потому что она - сутолока наших будней - поистине фантастична, тогда как где-то есть (есть, есть, ибо я чувствую, а чувство никогда меня еще не подводило) иная, более реальная реальность, которая единственно наша и вот в ней-то как раз нет никакой фантастики, никакой аберрации, сознание в ней равно бытию, а бытие сознанию, и если эта иная реальность есть всего лишь пустота, то я приемлю её со всем невыносимым грузом осознания такой сверхреальности. Если Тертуллиан имел право сказать, подразумевая высшую реальность, Бога: верую, ибо это невозможно, то тем более имею я право сказать: не верю, ибо это возможно. Не верю в то, что происходит, не верю! Единственное, что я не могу себе позволить,- это поверить в то, что Кузеваныч, и Нэлли, и белый платочек,- это реальность, а не странная, бесчеловечная, хоть и слишком человеческая игра теней.
Вдруг я почувствовал, что на меня кто-то смотрит. Не каким-то шестым чувством эфемерным ощущал я этот жуткий взгляд, а кожей, мозгом, всем своим существом,- настолько он был тяжёл, пристален, сверлящ. Сверху смотрели. На секунду я замер, не решаясь поднять голову, и вот здесь-то ощущение фантастичности окружающего мира стало почти до физической боли. Всё замерло вокруг, всё остановилось в багровеющих сумерках. Даже кони перестали прядать ушами, застыли, как будто в ожидании неведомого табунщика, а я поймал себя на мысли, что тоже жду не дождусь именно Его. Я бы узнал Его сразу. Я бы сказал: ты мой Бог, и только таким Ты и мог явиться мне: в окружении могучих гривастых апостолов, злобно роющих копытами землю. Я благодарен Тебе за то, что Ты любишь меня, а Ты меня любишь как раз за то, за что презираешь прекрасную душу: за знание, что кого любишь, того человека и убиваешь. Так сделай же то, что велит Тебе любовь, а апостолы Твои Тебе помогут: я знаю, что не одного, но многих бывших до меня втоптали они в горячую землю, сделали пахучей, жёсткой травой, среди которой растут живые фыркающие клумбы с роскошными султанами грив...
Я поднял лицо вверх. В воздухе, сантиметров в десяти над моей головой, не двигаясь, висела большая белая сова. Круглые бессмысленные глаза без век на миг примагнитили мой взгляд и отпустили. В следующий миг сова, бесшумно помавая крыльями, подалась в сторону, зримо уменьшаясь в размерах без каких-либо махов крыл и исчезла, растворившись в воздухе.

4. НОЧЬ
Чувство фантастичности окружающего мира и его предметов возникает там и тогда, где и когда сознание отделяет себя от бытия, а значит само это чувство является доказательством того, что инобытие есть. Видение, проплывшее перед моими глазами было не более фантастическим, чем всё, что навязывала мне до сих пор жизнь, насилуя не без блудливой помощи с моей стороны органы чувств. С этой мыслью я отбросил планшет и карандаш и пошел на берег, чувствуя себя готовым ко всему. И мне больше не было необходимости обманывать себя в том, кто кого бросил, я Нэлли, или она меня.
О Боже, как хорошо было мне сейчас на обрывистом берегу степного моря,- теперь, в сумерках, оно вполне заслуживало это название, выдерживая нелёгкое сравнение со степью. Его серые, с металлическим отблеском волны могли скрыть любое преступление, в том числе и меня. Я бросился в воду с обрыва и поплыл медленным брассом, но какой-то шум сзади остановил, заставил оглянуться. Оглянувшись, я увидел Вовку, который догонял меня быстрыми сажёнками. В лунном свете его движения в воде напоминали борьбу саламандры с огнем. Я повел его за собой, не говоря ни слова.
Водохранилище было мелко и густо поросло камышом, в заводях которого струились многочисленные протоки. Лодку я нашел быстро. Все принимали её за маленький плавучий камышовый островок, тогда как на самом деле это была перевёрнутая лодка, на выпуклом дне которой навили гнёзд дикие утки. При нашем приближении они только закрякали, но не покинули птенцов. Я нырнул под лодку, вобрав в себя утиную симфонию тревоги, а утки как-то сразу перестали орать, продолжая потихоньку переговариваться по-своему. Вслед за мной тот же маневр проделал и Вовка.
Мы висели в воде, держась за то, что когда-то было сиденьями, за скользкие доски то есть, друг против друга висели и вязали какой-то немыслимый разговор. Под лодкой вдруг стало жарко и душно, Вовка обвился вокруг меня, уцепившись за шею, руками я держал подрагивавшую лодку, а утки носились кругами над нашим убежищем-островком и громко орали, наверное, мы сильно трясли лодку, потому что движения наши были противоположны, я отталкивал его, а безумие птиц вызывало в резонанс ещё большее буйство стихии.
- Почему ты плачешь?- неожиданно спросил Вовка, отстраняясь,- Разве тебе плохо?
- Почему ты решил, что я плачу? - ответил я. - Это у меня от воды лицо мокрое.
- Неправда,- сказал Вовка,- Они солёные. Здесь ведь не море.
- Вовка,- говорю я,- Вовка. Вовка. Вовка.
- Я мог бы навсегда остаться здесь с тобой,- решительно говорит он,- Мне больше никто не нужен. Давай вместе куда-нибудь уедем? Возьми меня с собой! На новое место, а? Ведь ты постоянно переезжаешь?...
- Новых мест не бывает,- отвечаю я,- Ты ещё ничего не понимаешь. Места бывают только общие. Давай-ка плыви отсюда поскорее,- отстраняясь от него с этими словами, а он тянет свои руки ко мне и говорит:
- Ты любил когда-нибудь? Скажи, как это бывает?
Вместо ответа я делаю вот что: бью его прямо в солнечное сплетение. Он дёргается, хватает ртом воду и медленно идет ко дну. Я ныряю за ним.
Взвалив бесчувственного Вовку на спину, я пробираюсь с ним через камыши, несколько раз падаю, раню ноги в кровь об острые края водорослей. И вот, наконец, мы на берегу, я живой и Вовка полумертвый, из признаков жизни один пульс, дыхания нет и луна отражается в широко раскрытых глазах, видимо, последним из испытанных им на Земле чувств было безмерное удивление. Я начинаю быстро работать, но без суеты, реанимация - дело знакомое, приходилось, в экспедициях обучился и этому. Первым делом всеми известными мне способами выдавливаю из легких попавшую туда воду, а потом делаю искусственное дыхание рот в рот. Я был уверен, что он не погиб, красивый, добрый, умный, смелый, прямодушный мальчик, который наверняка не отказал бы мне в снотворном, если б я мог ответить на его любовь, ах, как жаль, что не могу, не способен, не дал Бог, хотя умом понимаю, что умнее и надёжнее было бы любить его, а не Нэлли с её прекрасной душой...Он задышал, вначале неуверенно, а потом всё глубже и глубже, тело ожило и начало покрываться гусиной кожей, как после обычного купания, - тогда я отхожу и прячусь в камыши. Отсюда мне хорошо видно, как Вовка начинает шевелиться, зябнуть, а потом садится на землю и некоторое время сидит, видимо, пытаясь что-то вспомнить и ничего не понимая. Потом до него доходит, он вскакивает и бросается по берегу наутек. Беги, Вовка, думаю я, там, выше по течению реки, есть подвесной мост, через него ты попадешь в лагерь, где, надеюсь, тебя никто не увидит ночью, а наутро ты ничего не расскажешь. Ты вообще никому ничего не расскажешь о сегодняшней ночи, это будет твоя тайна на всю жизнь, которая сделает тебя интересным для кого-то, а я поплыву к своему обрыву. Кого любишь, того всегда убиваешь, а я тебя не любил, а только завидовал твоей любви.
Земля, на которой днём томно цвели кони, была теперь пустынна. Берег сразу же дал почувствовать, как много тепла накопила почва за жаркий день, тепло поднимается кверху, проникает в поры влажного тела, а вместе с ним проникают терпкие запахи сухих, эфирных, степных трав, отдавая под языком горечью. Где-то на уровне груди тёплое дыхание земли сталкивается с холодным воздухом атмосферы и от этого меня то в жар бросает, то в холод,- свежесть необыкновенная. Я стою, я сохну. Простые человеческие чувства и мысли возвращаются ко мне, решение зреет неотступно. Одеться? Да, одеться. Взять лопату. Зарыть. Да, зарыть вместе с чертежами, пленкой и т.д. и т.п. Фотоаппарат мой. А линейку брошу сверху, пусть великий археолог Самофалов ещё попользуется ею.
- Салам! - слышится сзади.
Кого это приветствуют? Меня? А почему бы и нет? Что это я о себе вообразил? Как будто на всей планете и людей нет. Вселенная, Ночной Табунщик, апостолы и прочая загрузка. А он мне: здравствуй, мол, мужик. Вот чудак! Какой-то парень на тёмном коне, в руке длинный кнут на коротком кнутовище, наверное, барабинский татарин…Нет, казах, потому что «салам» твёрдо произнёс, татарин сказал бы «салям».
- Ты кто? - спрашиваю.
- Лошадей здесь пасу,- отвечает он с сильным акцентом,- Ой-бай, думаю, кто тут ночью копает? Думал, может, воры?
- Так ты...Табунщик?! – переспрашиваю остолбенело.- Ты и есть Он?!
- Да, да, табунщик,- кивает парень головой в малахае радостно и тычет для вящей убедительности кнутовищем себе в грудь. - Чабан.
Чабан! Меня охватывает смех. Ну просто ничего не могу с собой поделать, ложусь на траву и давай хохотать, дрыгая ногами и глупо повторяя:
- Чабан! Табунщик - это чабан! Всего-то! А всё остальное - загрузка!
 Всё это время он сидит на лошади и смотрит на Восток. Эти люди не спешат удивляться.
- А я тебя знаю,- говорит он, спрыгивая с коня,- Ты в поселке у нас был. За хлебом в магазин приезжал.
Вспомнил. Кузеваныч тогда приболел и за хлебом в посёлок с пацанами ездил я.
- Второй лопата есть? - спрашивает парень,- Давай я мало помогать буду. Всё равно делать нечего.
- А кони где? - спрашиваю я - Красивые у тебя кони.
Подхожу к лошади и с опаской пытаюсь погладить. Конь нервно дёргает кожей и переступает копытами.
- Пасутся,- Он машет рукой неопределенно. – Не бойся коня. Конь – как жизнь. Кто его боится, он тоже боится. Может ударить.
- Здорово ты сказал,- говорю. – Молчать после таких слов охота.
Помолчали. Я погладил коня по морде, уже без опаски.
- Красивый… Жизнь тоже красива, но по-другому: как Медуза Горгона. Кто её обманет, тот и победит.
-Ой-бай! – воскликнул Табунщик, - Какой медуза? Это скользкий такой, что ли? Аксакалы говорят: конь – это жизнь, а жизнь – это конь. Разве конь побеждать надо? Конь любить надо.
Он потрепал своего каурого по чёлке, как опытный степняк, с одновременным почёсыванием. Конь в ответ на приятную ласку повернул голову и лизнул сапог Табунщика.
- Видишь, что любит? – рассмеялся тот.
Помолчали опять.
- Я передумал, - нарушаю молчание, - Не надо зарывать. Прощай, табунщик. Впрочем… Хочешь фотоаппарат?
Табунщик подивился неожиданному припадку великодушия, но мыльницу взял.
- Куда ты? - спрашивает он.
Лицо у него хоть и молодое, но какое-то морщинистое, как будто он раньше был толстый, а потом внезапно похудел. У степняков у всех такие лица, что не поймешь, сколько им лет. Кто моложе самого себя выглядит, а кто намного старше. Этому можно было дать и двадцать лет, и сорок, и тысячу.
- Не знаю,- отвечаю я,- Куда-нибудь.
- Куда? - переспрашивает он.
- В Ленинград, - вру я от фонаря. Но это оказалось правдой.
- О, Ленинград! Большой город! Красивый до чего, говорят! Что там делать будешь? Отдыхать?
- Жить, - вторично вру я, выдав мечту всей своей жизни. Но и это оказалось правдой. Видимо, Табунщик меня всё-таки услышал.
Я улыбаюсь. Он тоже улыбается. И мы расстаемся навсегда.

Пролог
Люба родилась обратно на Новый 2015-й год. Позвонила соседке, что идёт к ней со свежеиспечённым печеньем чайку пошвыркать, соседка поставила чайник, подготовила чашки и села ждать. Любы нет. Соседка начала ей названивать, трубку никто не брал. Она вышла во двор в нетерпении, где Люба, может, заговорилась с кем, а Люба лежит в сугробе почти голая и хрипит. Всё с себя содрала, задыхается. Скорая увезла в больницу, лечили от пневмонии, а оказался тромб, который закупорил вначале лёгочную артерию, потом сердечную, потом мозговую. Ровно девять месяцев спустя после матери Люба ушла, вот что удивляет.
Но тогда, когда хоронили мать, Люба была более чем жива для своих шестидесяти лет. Крепкий, активный человек была. Я обратился с расспросами к сестре, не знает ли она о Старике и Печнице. Что там за история была, что он ей простить не мог? Для сестры это тоже оказалось тайной, но вызвало ассоциации, и она сказала:
- А наш отец матери всё простил и не напоминал даже.
- Что? – спросил я, мучительно вспоминая, чем мама могла быть виновата. Ничем. Уж перед мужем точно, можно сказать, вся семья была на ней.
- А то не знаешь, - сказала сестра, - А Толик?
- А что Толик?
- Разве ты не знаешь, что мать его нагуляла?...
…У нас с Любой разница в пять лет, а с Толиком в восемь. Я думал, что он всегда в нашей семье был. Оказывается, его привезли из Богдановки, когда он уже в пятом классе учился. У меня тогда ещё самосознание не проснулось, социальная память отсутствовала. Оказывается, один из сыновей тёти Маши, ради которых она отгноила себе уши, был на самом деле бастард моей матери. Сбежав из трудармии, мать скрывалась на Даниловском золотом руднике, где тётя Варя работала учётчицей. Кстати, если б это обнаружилось, мать вернули бы в трудармию, а вот её взрослую сестру посадили бы за укрывательство. Здесь мать познакомилась с очень весёлым парнишкой, тоже корейцем, как мой отец, который  развозил по сёлам почту на коровьей упряжке. Надо сказать, мать моя всю жизнь огромными глазами глядела на весёлых людей. Со вкусом у неё были проблемы, на мой взгляд. Идеалом её прекрасной души был румяный круглолицый кудрявый дуболом с гармоникой, последнее обязательно. Короче, пошлая личность из советского колхозного фильма, сердцем чист и не спесив. Согласно мнению моей мамы этот вызывающий тошноту тип был красив более, чем достаточно. Она Сашку отдала в музыкальную школу в класс баяна ради воплощения своего идеала, хотя он к радиоэлектронике тянулся с детства, с паяльником под подушкой спал. В буквальном смысле: мать, найдя паяльник, прятала его от Сашки, поэтому Сашка прятал его от матери. Баян Сашка ненавидел, мать ругалась:
- Как красиво: идёт по улице парень и баян растягивает! Ничего ты не понимаешь!
Даниловский её ухажёр являл собой именно такой тип во всей красе. Ездил на корове и баян растягивал на всю улицу. Как было не втюриться девчонке шестнадцатилетней? Осознав, что наделал, ухажёр сбежал от ответственности, в том числе уголовной. Хорошо убежал, никто его больше не видел. Тут на адрес родителей в Богдановку пришло Матрёне Хорошаевой письмо от моего будущего отца, который не смог забыть кусок сухаря. Трудармия к тому времени приказала долго жить вслед за войной. Матрёна Хорошаева приняла единственно правильное, на её взгляд, решение: отвезла сына родителям, его записали, как сына тёти Маши, у которой муж погиб. Сама Матрёна направила свои стопы в Ерментау, к отцу, который имел к тому времени свой угол в бараке и устойчивый монтёрский заработок. Хотела повиниться перед свадьбой, - не смогла, отложила на сразу после свадьбы и это «сразу» растянулось на двенадцать лет. Узнав, отец велел Толика забрать, дал ему свою фамилию и отчество, а меня, мальца, никто не удосужился проинформировать об этом. Если б позже я начал допытываться, мне б, конечно, сказали, но данный вопрос никогда не возникал. Толик был похож на нас, может быть, чуть-чуть отличался характером, весельчак, но мне было немыслимо спрашивать кого-либо, родной ли он нам. Тётя Варя могла бы мне об этом сообщить умышленно, мы с ней много беседовали по душам и, конечно, её задевало, что младшая сестра обвиняет её в том, что она «бросала детей», как говорится, чья б корова мычала… Но тётя Варя ни разу не сказала мне плохого слова о матери. Между прочим, атеистка была, к религиозности сестры Моти относилась с иронией.
А та каялась всю жизнь, снова и снова воспроизводя в памяти свой грех матери-отступницы, хотя её никто ни разу не упрекнул. Каялась и, чтобы не быть одной такой, повторяла, как спасительную притчу, что «Варя бросала детей». У Достоевского старец говорит Ставрогину: согрешите, каяться будете и от этого ещё большее зло сотворите. А Великий инквизитор кто? Одним словом назвать, так это профессионально кающийся человек. Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa – и тысячи на костёр. Если б инквизиторы перед Богом не каялись, человеческих костров не было бы. Вот это, наверно, Будда и понял, когда, пожив среди кающихся аскетов, Бога вообще отменил. Вначале вразумить пытался. Мол, страданий в мире и без того много, зачем вы их умножаете искусственно? Если Бог есть бог, а не Враг, он мир не для страданий создавал, так что завязывайте с умерщвлениями своими дурацкими и покаяниями преувеличенными, против божьего замысла прёте… Не послушались. Тогда Будда совсем Бога отменил. Удалил, как аппендикс. Теотомию сделал. Перед кем каяться? Перед пустотой? Там Пустота Великая на месте Бога. А нечего каяться, подлостей не надо делать, даже неумышленных. Если кто по твоей вине пострадал, перед человеком повинись, как Хотокэ. Тот же Достоевский писал, что, если Бога нет, всё позволено. В буддизме Бога нет, почему же не всё позволено, почему Хотокэ поступила столь благородно? Псевдомудрость это от Достоевского, яркий и пустой бред, к сожалению, повсюду втыкаемый для аргументации. Краеугольный камень из бредятины этой сделали мудрецы мира сего. А это глупость махровая, как многое у Достоевского, любителя броских фраз, многие из которых плохо промыслены. Лесков тоже христианский писатель, но гораздо спокойней, потому мудрее.
Истовая христианка на месте Хотокэ могла бы Гио убить приказать, или в темницу запереть, а потом каяться бы начала, ночами в церкви христовы ступни облизывая, милостыню раздавая. Так и делали, потом ещё и святыми слыли. А Гио от этого легче? Так, может быть, наоборот: всё позволено, когда Бог есть? Ибо есть перед кем каяться, когда люди у тебя раскаянья не просят, а ты не можешь без него, полный всего слишком человеческого. Лучше б люди мою мать упрекали, она бы от них психологическую оборону построила, нашла бы какую-нибудь метлу, как Галюня-говночистка, отбивалась бы, приводила бы свои аргументы, их тоже было немало, можно девушку понять, в сельском рабстве с нагулянным ребёнком, когда у всех вдов дети от мужей погибших, оставаться при тогдашних строгих нравах означало залезть в петлю и стоять, пока сама петлю не затянешь… Но  её оставили один на один с собственной совестью и она стала переводить стрелки на сестру. Более того, я вспомнил, что её отношение к Толику тоже было далеко неоднозначным. Однажды она меня сильно удивила, сказав:
- Он мне сын, но я его душевно ненавижу!
Сказала так сказала. Вырвалось нечаянно по Фрейду. Согрешив, страдала, каялась и от этого ещё больше злилась на себя и заодно на Толика. Для этого у неё были две причины. Первая – внешняя и озвучиваемая: Толик по её понятиям «стал куркулём». Уехав от Кашлатой и от нас в 1974 году, он быстро сделал карьеру, работал большую часть жизни начальником пароходства на Аму-Дарье и нами не интересовался. В этом, разумеется, сказывалось его отношение к матери, и она это понимала. Такова вторая, истинная причина. Это она не его, это она себя душевно ненавидела. Наверно, ей было б легче, если б Толик был плохой: забулдыга или бессовестный человек. Но Толик был хороший. С самого детства.
На всю жизнь запомнился маме такой эпизод. Шла она с работы,- а работала в Доме пионеров уборщицей и, по совместительству, истопником,- навстречу попалась зарёванная Лабух Дуська. Вспомнил, наконец, как тётеньку Лабух звали, которая нам корову подарить пыталась, да не смогла: Дуся.
- Ты чего ревёшь? - спросила мама, - Случилось что?
- Спрашиваешь! - всхлипнула Дуся, - Уже три переулка за тебя плачу!
Мать всполошилась:
- Что?! - воскликнула она - Что-то с детьми моими?!
- С ними, родненькая ты моя! - размазывая слёзы, с трудом промямлила Дуська, - Ой, не могу!.., - и прислонилась к забору.
Мать припала рядом на ватных ногах.
- Что ж ты мне сердце рвёшь?.. - еле слышно вымолвила она.
При этом самой показалось, будто орёт на всю улицу. Но было не до стыда.
- Угорели, что ли? Спичками баловались?... Господи, за что?!..
Лабух, захлёбываясь плачем, махала руками, мол, успокойся.
- С того я реву, - поспешила она выдать информацию, - что какие хорошие у тебя дети, особенно Толик! Иду я и вижу: он всех деток твоих во двор вывел, и намесили они в корыте глины и давай сарай обмазывать. А Толик больше всех старается, да покрикивает, чтоб, мол, как мама придет, чтоб ей после работы не работать, а то собиралась сарай обмазывать.
Дуська опять залилась слезами.
- А сам-то маленький! Другие еще меньше. Ручонки...- Дуся зарыдала в голос. - Во-от такусенькие! Глину месят, месят, для мамы стараются...Бог знает чего они тебе там понаделали, обдирать теперь будешь маяться...Ой, не могу-у-у!..
И Дуська поплелась дальше, рыдая от умиления. После этого случая она и пыталась подарить нам коровку.
И взрослый Толик был хороший, всех веселил, когда приезжал на каникулы. Без дела сидеть не мог, ремонт всегда затевал, в нашей детской плакаты посрывал и расписал её кувшинчиками с цветочками. А потом, - как отрезало. Видимо, своих детей родив, понял, что это такое, в какую нищету бросила его мать после войны, где выживание лишнего ребёнка было чудом. Дедушка Устин был без ног, а бабушка Устя из лагерей пришла без рук. Её пальчики были переломаны под немыслимым углом и не разгибались, напоминая черепашьи конечности. Тётя Маша одна должна была прокормить пять человек, ради чего пожертвовала своими ушами. Её роковая простуда и стала чудом Божьим, подарившим Толику жизнь. Вот с ней Толик переписывался, ей подарки высылал, а с нами перестал общаться. Мы с сыном тёти Маши Вовкой в одно время учились, оба перебивались на подработках, но ему Толик помогал деньгами, а мне нет. Его братом считал, а не меня. Я не догадывался, что за этим стоит, но мать, конечно, понимала.
Перед Богом грехи замаливала, истовой христианкой через это стала, чужих недоласканных детей всю жизнь лелеяла и защищала, вместо того, чтобы перед Толиком один раз повиниться, как Хотокэ повинилась перед Гио, - и жить спокойно.  Представляю, если б она нашла в себе мужество поехать в Чарджоу, позвонить в квартиру сына и, увидев его на пороге, сказать:
- Прости, сын!...
Два слова всего! Не может быть, чтобы Толик не внял. Обнялись бы, наплакались бы и… Всё по-другому пошло бы. Но не смогла мама, неспособна оказалась на такой поступок. Вот если б Толик неблагополучный был, она б вся на него исстратилась. Тогда она поехала бы в Чарджоу, спасала бы сына в безнадёге, но вот не дал он ей такой возможности: спасти себя. И как она могла свой грех искупить? Самоотверженным добром для нищебродья  всякого и  перед Богом каялась, а кто он такой вообще? Если Будда его удалил, как аппендикс - и мир не рухнул, наоборот, мощная цивилизация возникла со здоровой этикой, во всех отношениях более чем успешная.
Люди так устроены, что перед людьми им каяться тяжелее, чем перед Богом. Однажды я читал в Русском Географическом обществе лекцию о происхождении человека. Одна из слушательниц, неожиданно прервав почти в самом начале, с места обрушилась на меня с  площадной бранью. Мол, все знают, что человека создал Бог, что это мы тут слушаем Антихриста?
Не хочешь – не слушай, двери открыты, базлать зачем? Орала, закатив глаза, минут пять. Много сейчас ползают подобных горе-православных, проникая всюду, как бактерии. В Союзе писателей на секции поэзии регулярно вскакивает какая-нибудь и, закатив глаза, орёт: что это вы пишите, поэзия должна прославлять Христа, всё прочее от Сатаны! Есть такая поэзия, псалом называется, ходи, где их поют, слушай, так нет… Подозреваю, что подсылает их кто-то, что церковникам нашим двойной уже урок впрок не идёт, - Священного Синода и ЦК КПСС - опять кляпов наготовили. Не вижу, чем эти кляпы лучше коммунистических. Профессор Смирнов, председатель, остановить не мог кликуху в Географическом, пока сама не иссякла. В оскорблениях не стеснялась, на национальность наехала. Провоцировала: мол, какой-то басурманский безбожник, а мы его до сих пор с кафедры не скинули мордой об пол, недостаточно Бога любим, православные. После лекции подошла ко мне и тихо сказала:
- Извините, что я так себя вела… Впала в грех осуждения… Всю ночь буду перед Всевышним каяться, поверьте… Всю ночь на коленях стоять буду!
Наверно, я должен был восхититься её праведностью.
- Это хорошо, что вы понимаете, - сказал я. - Только оскорбляли вы меня публично, а извиняетесь шёпотом. Люди ещё не разошлись, с моими книгами знакомятся. Вы можете выйти к трибуне и извиниться публично.
Испарилась тут же. И я не сомневаюсь, что в самом деле всю ночь будет перед Богом каяться, ещё и крупы под колени подсыплет, чтоб тяжелей было каяться. А Он здесь при чём? К чему вообще Его припутывать в наши двусторонние отношения? И если в каждой ситуации разобраться, Он почти всегда порожняком припутан. Он сам по себе, а мы пытаемся его использовать, грехи на него перегрузить, мол, большой, джумбо де ля мас, его спины на всех хватит, вали, не стесняйся. А если есть реальная причина, то за ней шкурный человеческий интерес кроется. Например, напасть и устроить какому-нибудь народу геноцид, потому что он в твоего Бога не верит, территорию отнять под благовидным и якобы богоугодным предлогом.
Каяться перед Богом – это дело сатанинское, пока ты перед человеком, которому зло сделал, хоть и неумышленно, не покаялся. А там можешь и перед Богом каяться, это твоё личное дело.
Буддизм со всей его беспредельной свободой на самом деле – самая трудная из религий, самая морально ответственная. Ибо не даёт возможности каяться перед Богом. А люди без покаяния не могут, потому что совесть, необъяснимый нравственный закон, который как звёздное небо над головой и прочее. Поэтому им приходится делать самое трудное: друг у друга прощения просить и ошибки свои исправлять поступками, а не свечками трёхрублёвыми. Хотокэ начала с того, что совершила трудный поступок, чтобы исправить вину перед Гио, потом попросила у неё прощения и только потом они стали вместе возносить молитвы Будде. Именно в таком порядке. Православная женщина, которая меня словесными помоями облила, даже не выслушав лекцию, с конца пошла: перед Богом каяться направилась. Первые два шага задвинула. Чаще всего они так и поступают. Отсюда два непреложных вывода. Первый. На самом деле они считают, что Бог – это никто, порожняя субстанция. Выйти к трибуне покаяться перед людьми это значит стыд поиметь, а перед Богом они стыда не имут, потому что он никто. Либо, если он есть, то он есть основа безнравственности, не бреши, Достоевский, как привязанный пёс. Это не оскорбление, а определение, собак я уважаю, возможно, даже больше людей, и не считаю это сравнение оскорблением, наоборот. Он в самом деле на слишком коротком религиозном поводке сидел, отсюда и разнузданность в брехне. У Лескова больше свободы, причём, истинно православной. У него Очарованный Странник признаётся, что в его душе «бесенята шалят» и тут же говорит со смущённой улыбкой: «дети! что с них взять!».
Вот такие мысли вызвала правда, поведанная мне старшей сестрой почти над гробом матери. Люба была очень удивлёна тем, что я жизнь прожил, не зная правды.
Такие вот бывают психологические замещения на свете. Так, может быть, для отца коммунизм замещением был, потому что мать его не любила?  Я долго считал, что между коммунистическим идеалом и христианским нет отличий. Нет, есть. Для коммунистов греха не было, только вина, поэтому у них бытие трагичней. Мой отец умер от чувства вины, когда понял, что никогда прощён не будет сошедшей с ума матерью погибшего монтёра. А если б он мог вину в грех перевести, мог бы ещё долго жить, как мама с её грехом. Вот это главная фишка, подмена эта. Вину можно только исправить, грех можно отмолить. Никто не живёт без греха, но мало кто от него умирает. Вот в чём сила Божья: Он слабым людям шанс даёт. Слабым – значит всем, ибо слаб человек.  Тут спорить не о чём. А вот насчёт высокой нравственности, якобы от Бога проистекающей, это прекраснодушная брехня.
А если дальше подумать, то вот что получается: коммунизм наш советский инерционной системой был. Пока был в людях запас святого, например, в отношении к земле, он держался. Но сменились поколения, святого в душах не осталось,- и коммунизм издох. Выходит, что без Бога коммунизм не построишь. Связаны они одной цепью. И тут вопрос: оно нам надо, - цепи эти?







МАЙЯ
рассказ

От посёлка до автобусной остановке на грейдере было километра три. Пока Ионов, борясь с колючим, несущим льдистое зерно ветром, преодолел это расстояние, начало смеркаться. Полуразрушенный бетонный павильон на остановке почти не защищал от метели, которая, начавшись недавно с лёгкой поземки, забиралась всё выше и выше, переходя в обычное для этих мест стихийное бедствие.
Александр стоял, зябко ёжась в продуваемой насквозь аляске и глядя на залепленный снегом синий указатель, гласивший: «с.Челкар». Мысли путались. Вспомнилась почему-то знакомая поэтесса, которая жила и творила в большом рабочем городе на Урале, где жил, не творя, и он сам. Поэтесса, прожив всю жизнь на Урале, писала так, как будто ноги её там не стояло. В стихах странно прорастали понятия иного мира: широкий понт, августейший месяц… Время вмещалось в слово, как урожай в корзины, а  ведь в корзины урожай убирают на юге, персики и виноград, а не тяжёлую, грязную картошку, которую кладут в такие же тяжёлые, грязные вёдра. Впрочем, если разобраться, стихов, совершенно чуждых предметам её мира у Майи не было, но аромат, но стиль… Раньше я этого не замечал почему-то, - подумал Ионов, - все эти трансцендентные понятия типа корзин, выдающие фантастическую неадекватность бытия. Он бездумно пожалел Майю, которую предавали слова, - поэтесса носила в качестве имени это понятие, придуманное брахманами для обозначения иллюзорности мира, скрывающего под ощущаемым многообразием свою истинную сущность.
Думал он о смысле топонима «Челкар» применительно к себе, стоящему в огромной, как Вселенная, оренбургской степи одинокому сорокалетнему человеку, - и не находил его, смысла.
Автобус, подобно смыслу, тоже не появлялся. Два «Икаруса» прошли в противоположную сторону, от города в ночь, унося невидимых за залепленными окнами пассажиров туда, куда совершенно не надо было ехать Ионову и куда он всё-таки поехал на третьем.
В тесном по-зимнему салоне (и куда их всех несёт в такую погоду) в голову ударил терпкий запах тревоги, смешанный с запахом отсыревших нечистых мехов.  Пассажиры переговаривались о том, что из-за бурана автобусы задерживают до утра на автостанциях, что в недавнем прошлом в такую же непогоду на дороге замёрзли люди, двадцать человек, когда заглох мотор. Выходило, что решение Александр принял правильное: чем ожидать задержанный свой автобус, лучше вместе с другими ехать, куда везут. И, при случае, погибать со всеми. Все неожиданно замолчали и уставились на него, стоящего в проходе. Ионов поспешил пройти и занять свободное место в конце салона.
Натужное гудение дизеля перекрывалось возгласами веселящейся компании молодых людей. Две девушки, два парня, ещё не разбита скорлупа первого знакомства.
Путь до ненужного Красногвардейска, куда все стремились, автобус преодолеть не смог. Буквально в следующем населённом пункте, в какой-то ещё менее нужной Петровке, водитель объявил, что рейс откладывается до девяти утра. Пассажиры, чертыхаясь зло, за исключением девчат, которые чертыхались весело, засобирались в гостиницу. Ионов, которому не надо было в Красногвардейск, зашёл в автостанцию узнавать расписание в областной центр. В силу этого он появился в местном отеле позже других.
- Мест нет, - услышал он, задав вопрос неизвестно кому в тёмном вестибюле одноэтажного барачного строения. – И света тоже не будет до утра, - продолжал собеседник хриплым прокуренным голосом.
Александр догадался, что это дворник, потребовал администратора.
- Я - директор, - прозвучало в ответ вместе с хриплым хохотком, - ладно уж, проходите, не в сугробе же ночевать.
- Спасибо на добром слове, - поблагодарил Ионов и вскоре очутился в тесном служебном закутке. Здесь горели: в углу печка, на столе чадящая свеча. За столом сидели четыре женщины и пили горькую, запивая водой из ведра. В качестве закуски перед ними лежал здоровенный кусок сала.
- Вот, - сказала директор, которая, к удивлению Александра тоже оказалась женщиной, полной и прокуренной до хрипоты, - Ничего по-людски приготовить не успела из-за бурана. Ишь, сколько народу навалил. У меня день рождения.
- Поздравляю, - сказал Ионов, грустно подумав, «как у Галы». Его одиночество не было сродни одиночеству великих людей, оно означало отсутствие определённого человека.
Неожиданно возникло дежавю, как будто он уже бывал здесь. Было это: водка, сало, влажная жаркость, незнакомые шумные женщины в телогрейках. Прошлое перехлестнуло настоящее, вспомнились даже подробности. Он вспомнил, как внезапно распахнулась сама по себе печная дверка и языки огня пустились впляс по стенам и лицам, делая их совершенно неправдоподобными, неузнаваемыми, гротесковыми. Было это. Он был здесь, был чужим, чужим и останется, даже если останется здесь навсегда. Впрочем, ещё неизвестно, кто кого посетил: он этих петровожительниц или они его в пустой отсутствием определённого человека томской квартире. Важно, что встреча эта вполне тянет на межпланетный контакт. Мысль о контакте времён тоже не казалась абсурдной, ибо здесь явно не обошлось без кистей Рембрандта или Хальса, маскирующихся под языки пламени.
Ещё свободны два номера в конце коридора, объяснили Ионову, но потерян ключ, один на две двери, запропастился в темноте, если давно не потерян. Там давно уже никто не останавливался, гостей бывало, что кот наплакал, а тут навалило… Буран, так буран! Топором придётся, а то чем?
- Тем топором да тебя саму! – выкрикнула одна из тёток, та самая, что закрывала печную дверку, - Ведь даже паспорта не смотрим!
В компании горячились так, как будто были не деревенскими тётками, а городскими умниками и говорили о символах, а не о конкретных вещах. Внезапно одна, которую все называли Пименовна, стала делать Александру тайные знаки и он, поняв их смысл, вышел в коридор. Пименовна присоединилась к нему вскоре.
…оставив крик позади ты покинул ущелие знойное
тра-та-та, та-та-та, та-та-та…хребты (или мечты?)
а тот крик отзвучав превращается в эхо невольное
(почему невольное? так ведь эхо)
тра-та-та, та-та-та, та-та-та…встретишь ты
(или не встретишь ты)
- Вот он, - Пименовна вложила в его ладонь что-то холодное. Ключ?!
Они уже прошли весь длинный, напоминающий грудную клетку гигантского пресмыкающегося (из стен торчали многочисленные рёбра, задевавшие неопытного ходока, как будто животное дышало), коридор и теперь стояли у двери.
- Открывайте, что же вы? – смяла женщина реакцию удивления. – Директор здесь пьянствовала да мужиков водила, я взяла да сказала, будто ключ потерялся. Нарочно. Вы меня не выдавайте. Убирать-то кому охота за имя? Она и к вам прийдет, погодитя. Из всех стерьв стерьва. Мужика свово ни во что не ставит. Змываеться, как хотить. Такой смирный, такой работящий, золото, не мужик, а стерьве достался. А дочка моя на него все глазыньки проглядела, а он, дурак, к стерьве этой прикипел, что не отскребёшь… Хоть бы красивая была, а то уродина, одно слово. Во, как в жизни бывает…
Расстроенная Пименовна поползла по коридору обратно, привычно стеная на ходу. От ребра к ребру, от ребра к ребру. В открытую дверь ещё долго долетала её пьяная правда с подвываниями.
Привычными движениями холостяка Александр управил постель. Бельё на ощупь было чистое, прочное, даже, похоже, накрахмаленное. Вдруг возникло отвращение к горизонтали. Подняв руки вверх, чтобы снять свитер, Ионов, как часто с ним бывало, застыл странной статуей, держась руками за ворот. Он был захвачен ненужными, как Петровка, мыслями. Началось с фразы «только мёртвые знают Бруклин», это был один из рассказов Вулфа, который они читали с Галой, точнее даже не рассказ, а только его название, более содержательное, чем сам рассказ. Ассоциации, которые оно вызывало… Жизнь, пока жив, не подлежит анализу. Вот умру, тогда другое дело, тогда и будем подбивать бабки. Это Александр решил давно и твёрдо, а размазнёй никогда не был: топограф, экспедиционник, камээс по самбо. Но было нечто, значимее жизни, а у неё конкретное имя. Понять бы это полтора десятка лет назад, всё было бы по-другому. Может быть, тогда оказалось бы, что не только мёртвые знают жизнь.
- Не холодно тебе, миленький?...
Он уже забрался под одеяло, когда, будто призрак отца Гамлета, в комнату вошла директор с горящей свечой в дрожащей руке.
- Нет, - ответил Ионов и напрягся. Мысли её светились в темноте ярче стеариновой свечки и были ему неприятны.
- Не холодно? – разочарованно переспросила женщина.- А то давай я тебя ещё одним одеялом укрою? С другой кровати возьму? Давай, а?
Жалобно, неуверенно… Отчего может так пасть человек?
- Я ведь почему пришла? – продолжала директор, - Не возьмёт, думаю, одеяло второе, постесняется. Ты такой, я сразу поняла, интеллигентный человек. А муж у меня зверь! Если б ты знал, какой зверь. И сволочь! Бьёт он меня.
Она присела на краешек кровати, заплакала.
- Он меня убьёт когда-нибудь, а никто и не поверит, представляешь? Прекрасный человек, все думают. Больным прикидывается. Давление пять раз в день меряет, скорую по два раза в неделю вызывает, – она хрипло засмеялась.- Хоть бы скорей. А его и чёрт не возьмёт.
- Уходи, - попросил Ионов, не желая знать, что скорей.
Женщина послушно поднялась, направилась к выходу, но пройдя полпути, неожиданно вернулась, наклонилась над Александром и быстро поцеловала в губы, капнув на лицо чем-то невыносимо горячим: не то свечой, не то слезой.
Ионову стало ясно, что они одной крови: её стога тоже горели. Стога – это надежды, которые смолоду горят ярким пламенем, а человеку, мчащемуся меж них, кажется, будто так и надо, так и хорошо. Но потом выясняется, что что кто-то оказался умнее, - тот, чьи стога тлели, едва освещая дорогу. Умно же мы прожили: кто остался с жалкой свечкой в руке, а кто – после поездки в Челкар – в кромешном мраке. «Впрочем, - подумал он, - насчёт мрака ошибаюсь, кажется…». Пурга прекратилась столь же неожиданно, как возбудилась, похожая на умелый приступ гнева большого начальства, или опытного педагога, или прожжённого зека, и на небосклоне показалась толстая, необыкновенно яркая Луна.
Ионов подошёл к окну – и был поражён, увидев за окнами не лунный ландшафт. Далеко ещё не лунный. За стеклом простиралось и дыбилось что-то фантастически земное, невменяемое: ряды придавленных свежим снегом изб, сенатские площади огородов, свежие замети по-над заборами. Ель во дворе! Будто свеча, стояла ель во дворе!... Самое обыкновенное и при этом невероятное творение, - ель! И во двор гостиницы, утопая по бампер в снегу, въехала легковая машина. Ель погасла и Александр вновь почувствовал себя лишним в пейзаже. «Ель во дворе, - это какая-то примета», - подумал и залёг в кровать, как берлогу, жалея, что не медведь, что мысли не отпускают.
Вспомнилось, как она появилась у них в экспедиции, сбежавшая от лишних глаз в сибирскую тайгу, -  худая, молчаливая, загадочная. Женщина, плеснувшая ей в лицо кислотой, была ниже ростом, поэтому пострадали шея и подбородок, которые Гала закрывала платком, оставляя только лучистые глаза, и оттого была похожа на мусульманку и на экзотическую бабочку одновременно, особенно когда куталась у костра в огромную чёрную шаль. Молча варила обеды, молча сидела у костра, думая о своём. Потом, когда они уже жили вместе в Томске, Александр узнал, что она скрылась в экспедицию от несовершеннолетнего сына её супостатки, Неделькиной, который не остывал по отношению к ней, чтобы скорей забыл.
В Томске она отказывалась входить в круг его друзей, они долго жили отшельниками, пока однажды он всё-таки не вытащил свою Галу в общество на Новый Год. После праздника он прилёг к ней, обнял за плечи и сказал:
- Дураки. Ничего они не понимают.
- Кто? – спросила Гала и напряглась.
- Друганы мои. Говорят, ты страшная. Ничего они не понимают.
- А ты?!...
- Я им говорю: вы не знаете, какая у неё прекрасная душа!...
- Это у тебя прекрасная душа, - сказала она и отпрянула.
И, как он не хотел, она ничего больше не позволила. Ионов был в недоумении: он всего лишь хотел…
Идиот. Он. Всего лишь. Хотел. Чтобы. Она. Оценила.
Он хотел, чтобы она поняла, что он тоже особенный. Что не такой, как все. Нельзя было это ей говорить, а теперь хоть язык отруби.
Наутро третьего января он уехал на работу, а когда возвратился, её уже не было. В квартире было чертовски чисто, ни одной её вещи, ни даже запаха. Ну и ладно, - решил он.
Женщины приходили и уходили, оставляя свои запахи, жизнь была, как жизнь, даже не скучная, можно сказать. Спустя полтора десятка лет он, перебирая старые записные книжки, наткнулся в одной из них на строчку: «троллейбус  5». Это был её почерк. Это было всё, что от неё осталось. Но это было так много, что он не знал, как противиться. Сама мысль, что было время, когда даже записная книжка была у них одна на двоих, сделала актуальное бытие невыносимым. Он сел в этот экзистенциальный троллейбус, что означает: поехал по её следам.
…в тетради моей рукой твоей –
троллейбус номер пять –
все что осталось мне от тебя
что я могу целовать
как Родину бросить вернуться
спустя много лет
прижаться мокрым лицом 
- Миленький, вставай!...
Ионов, нежданно для себя задремавший, нехотя возвратился в реальность.
- Ты стонешь во сне, - сообщила она ему голосом хрипло. Но он не нуждался в жалости, это была его слабость, которую директор каким-то образом почувствовала, несмотря на то, что в комнате стоял лабрадорный мрак; наверное, это была так же и её слабость.
- Извините! – переменив тон на деловой, сказала директор.- Там люди приехали, инвалид и две женщины. Дверь открыть не могут, бьются с топором уже час… Люди всё ж… Я подумала, да решила вас разбудить, у вас с этой дверью очень ловко получилось. Может быть, и с той справитесь? Бывают ведь специалисты любые двери открывать? – Она хмыкнула, - Возможно, вы из них? Помогите, люди всё ж…
Ионов понял, что Пименовна, зараза, продолжает свою коварную политику. Наверняка упёрла ключ домой, рассчитывая утром прийти раньше всех. Встал, оделся, вышел в коридор. У двери соседнего номера толклись трое в потёмках, переговариваясь вполголоса, похожие на знахарей, обборматывающих вход в преисподнюю. Одна из приехавших женщин обратилась к Александру неприятным, льстивым голосом, а мужчина, лет шестидесяти, продемонстрировал ладонь, лишённую большого пальца: поднёс место, где он был, к свече, которую держала директор.
«Лишь бы топорище выдержало», - подумал Ионов, удачно врубившись между дверью и косяком. Топору немудрено было дать слабину перед сталинской дверью, она того стоила. Всё, что именуется «сталинское», стало в последнее время синонимом высокого качества, вот дела, подумал Ионов, даже террор можно считать эталонным. Добротный такой террор, с хорошим запасом прочности страха. До Горбачёва хватило. А на него не хватило – и начал прекраснодушничать.
После того, как было сделано главное, Александр ещё помог перенести в комнату вещи из машины. Женщина, обращавшаяся к нему льстивым голосом, потребовала, - уже совсем другим тоном, - чтобы он не уходил, пока они не пересчитают сумки. Это было бездарно фантастично. Наконец, ему удалось вернуться в свою комнату.
Вскоре в ней появился старик, лишённый пальца, присел ни кровать, с которой директор пыталась сорвать одеяло для Ионова и поспешил внести ясность насчёт прибывших тёток.
- Они мне никто. Чужие. Попросили до станции подвезти. На поезд торопятся.
- Как? Совершенно никто? – переспросил Александр, удивлённый тем, что человек отправился в опасную ночную дорогу ради чужих людей.
- Второй жены дочки, - пояснил старик, - Я их не воспитывал. Почти.
Помолчали.
- Прошу прощения, - сказал старик, - Выпить не хотите? Спирт?
- Правильно вы поступаете, - одобрил он, услышав ответ, - Я это дело тоже брошу. Не надо мне этого. Меня спасут книги. Меня спасут хорошие книги. Вот вернусь, схожу в библиотеку районную. У нас в Домбаровке неплохая библиотека.
- Это хорошо, - сказал Ионов и подумал, что книги ещё никого никогда не спасали, что человека могут спасти только люди, да ещё Бог, потому что он тоже Человек. Мысль была бестактна даже в темноте и, чтобы скрыть её, Александр спросил:
- Простите, вы по профессии кто?
- Врач, - ответил старик, - Это мерзко.
В призрачном свете Луны, которая, совершив странный круг, вновь нарисовалась в окне (или это место такое нереальное?), Ионов ненадолго увидел лицо собеседника: постаревшего, но всё ещё красивого мужчины. Брови вразлёт, высокий лоб, рельефный, как у римского патриция носогубный треугольник. Породистое лицо. Уж кому было не дано.
- Между прочим, у меня сын вашего возраста, - доверительно сказал старик, приложившись к аптечному пузырьку, - в Челябинске живёт. И…внуки. Двое. Мальчики.
- Да?! – искренно порадовался Александр, - Это здорово.
- Хороший у меня сын, - сказал старик, - Нет, правда, хороший… Наверно, это я дурак.
Было в его словах что-то такое… Неуловимое, но переносимое с трудом. Александр не нашел ничего лучшего, кроме как сказать (это было недалеко от правды, но всей правдой не было, о, как мы не способны свидетельствовать друг за друга!), будто хочет в туалет. Но, сказавшись, ещё несколько минут сидел, глупо тормоша подушку и злясь на себя за это.
Как часто бывает после пурги, начало подмораживать, градусов на пять стало холоднее, определил Ионов, до двадцати уже доходит, пожалуй… Он шёл, ступая по чужим следам, ёжась и покрываясь гусиной кожей под курточкой, легкомысленно наброшенной на голые плечи. Дверь дощатого туалета казалась застывшей, как бы заранее требовала усилий, чтобы пропустить страждущего. Однако, не успел Ионов прикоснуться к железной ручке, как дверь распахнулась, едва не сбив его с ног. Изнутри вывалилось белое чудище. Пробежав шагов пять, монстр не удержался, рухнул в снег и развалился на три части: девушку, одну из двух свет, парня и одеяло в пододеяльнике. Сверкнув прекрасными обнажёнными телами, молодые люди вскочили, обнялись и побежали в гостиницу, волоча за собой счастливое одеяло. «Конечно, - с улыбкой подумал Ионов, - они, вся компания, тоже здесь, в этой галактике, в одном из её рукавов…».
- Знаете, - сказал он окоешнику, возвратившись в номер. Тот, высосав аптечный пузырёк, дремал поверх одеяла, не сняв даже ботинки, - Знаете, - сказал Ионов, - я думаю, зря мы придаём всему такое большое значение, ведь это всё не наше отнюдь…
- Знаю, - сказал старик.
- Это всё фантастика, небывальщина, то чего не может быть никогда… Бытие удивительно, потому что не наше.
- Знаю, - сказал старик и поступил совершенно фантастично: отвернулся и захрапел.
Ионов ещё долго лежал без сна, захваченный каким-то светлым равновесием. Он чувствовал, что эта поездка в Челкар, где он надеялся найти Галину Параскевову, когда-то работавшую в местной школе учителем географии, эта тоска по ней, точившая невнятно много лет подряд и прорвавшаяся вдруг, затопившая душу, сделав её, душу, невосприимчивой ни к чему иному… эта сумеречная степь и пророческие токи высоких энергий, наплывавшие из неё…эта фантастическая ночёвка в гостинице, странно начавшаяся в директорском квази-кабинете…утром надо будет познакомиться поближе, в ней что-то есть…этот несчастный, но стоический человек и даже его никтошные дочери, - не пройдут для него, Ионова, подобно тому, как проходили значимые, казалось, события. Попутное вдруг обрело смысл, хотя и непонятный. Возможно, смысл всегда в попутном, а не в том, в чём мы сами видим цель? Устремлённое вверх лицо его работало над собой, формируя новую улыбку, - узкогубую, благостную, равнодушную, как у Будды. В человеке действия, имевшем за плечами двадцать полевых сезонов, встречавшемся с медведем в тайге и ядовитой змеёй в пустыне, выпившем с друзьями и врагами не один декалитр ядрённого спирта, наметившем трассы двух газопроводов века, в человеке, старательно державшем себя на самой стремнине жизни, чтобы не разнюниться, не стать, не дай Бог, философом или поэтом, - происходила непонятная ему самому трансформация. Захваченный этой внутренней работой, он не обратил внимания на узкую полоску яркого света, который, как оказалось, уже подключили к гостинице, пробившуюся в поддверную щель. Свет сопровождался криком, который Александр тоже внял не сразу.
- Ненавижу!..., - кричала женщина, - И никогда не любила! Всем-то ты добрый, да? Бессердечно добрый человек!...
- Всю жизнь ты мне переломала! – мужской голос, - Пойдёшь домой? Нет?!...
Ещё один протяжный вопль, непонятно чей, и глухой звук удара. Хруст, хрип, протяжный стон.
- Галя…а! – раздался жуткий мужской крик. Ионов выбежал в коридор. В поверженной насмерть женщине, которую уцеловывал, воя, крупный мужик в белом монгольском полушубке, крапленном кровью, он узнал вначале директора гостиницы, а потом человека, встреча с которым была главным событием его жизни. Муж убил её топором, который Александр оставил в коридоре.














ПАВЛИН
повесть

-  Where is city?!..
Пожилой таксист в фиолетовой чалме удивленно обернулся:
- Does city.
- Where?!..
Индус показал на самые большие трущобы на самом трущобном континенте.
- There.
- Вставляет! – сказал Павел, - Эти картонные многоэтажки впечатляют, как фараоновы пирамиды.
- Я думал, что Бомбей – это Бомбей, а трущобы отдельно, - обернулся Михаил – он сидел рядом с водителем. – Интересно, какая будет гостиница?
- Судя по тому, как долго таксисты обсуждали вопрос, где это место, туда лучше не соваться. Вообще, что это за сюрприз? Я планировал из Бомбея сразу рвануть в Палолем.
- Дался тебе этот Палолем! Вот давай не будем. Я, в отличие от тебя, много по миру ездил. Первое правило:  пробздись, а потом езжай дальше.
- Да ладно! С тебя в визовом центре потребовали бронь, ты и оформил. А с меня почему-то не спросили, там смена была другая. Сами написали от фонаря и отправили в консульство. Сколько ты там отдал? Тысячу? Две? Давай отдам половину – и едем в Гоа. По-моему, туда проще добраться, чем до этой гостиницы.
- Нет! Вот давай сразу договоримся: все будет по плану!
- По какому?!.. Когда обсуждали маршрут по Индии, ни о каком отеле в Бомбее не было и речи.
- Не надо ссать!
- Что?!
Впрочем, Павел не сказал «что», он его подумал, удивлённо глядя в лысый затылок, окаймленный горжеткой редких волос. Похоже, в Михаиле проснулся мент, назначивший себя верховодить в поездке.
Знакомы они были давно, более двух лет, и ни разу не ссорились, потому что оба были просто мужиками, просто пьющими пиво в пивной. Их свёл  популярный у простых мужиков бар городского пивзавода, где живое пиво в кружке стоило дешевле, чем убитое в бутылке. Это привлекало, ибо повсюду было наоборот.
Начав тогда слушать рассказ о забугорных подвигах Михаила, Павел, как зачарованный, держал уши широко раскрытыми в его сторону.
Считая себя личностью ординарной, он, рядовой инженер-экономист бумажной компании, с детства мечтал о дальних странствиях и однажды решился. Выяснилось, что для Америки, в которую в начале девяностых Михаил влетел с одним советским молоткастым-серпастым теперь требуется куча-мала документов. Да и страна эта со всей её цивилизацией, где даже сточные воды пахнут отдушками, его не привлекала. А вот Индия с её естественным колоритом, манила. И Манила манила, да слишком издалека.
Удивив знакомых своим тихим, но решительным «Еду!», отступиться Павел Локотов уже не мог. Неужели он хоть раз в жизни не способен проявить характер? Может и отступился бы, если б не жена, бросившая на ходу, что никуда он не поедет, не таков человек. Она считала его лопухом и откровенно презирала с приватизационных времен. На это у неё были веские основания. Люди на пустом деньги делали, а он семь миллионов проворонил.
- Не могу я друга предать! – убеждал Павел жену, когда она хлопала проржавевшей дверкой старого холодильника. – Ваньков друган мой ещё со студенчества! И я же его уговаривал на комбинат вернуться, когда Духно вывалили в Черепеть!
В разгар приватизации заводы часто проваливались до черты выживания, благодаря субъективному фактору, говоря газетным языком. Их валили собственные управленцы с целью скупить у работяг акции за бесценок, а то и взять даром. Это была тонкая игра, когда счета следовало почти обнулить,  чтобы месяцами не платить рабочим, но, в то же время, не переступить черту банкротства. Оголодавшие работяги сдавали акции в дирекцию в обмен на собственное жалованье, заработанное тяжким трудом. Именно так руководил Духно.
Экономист Локотов видел, что объективных причин опускаться до плинтуса не существует. Сырья хватало, целлюлозы и макулатуры, и в туалет с газеткой давно уже никто не ходил. Продукция продолжала пользоваться устойчивым спросом, несмотря на сокрушительность реформ. Разница состояла только в том, что былой совдеповский дефицит туалетной бумаги приказал долго жить и девчата из отдела сбыта теперь крутились, как белки, а не жевали целыми днями напролет конфеты «Белочка» производства местной кондитерской фабрики, которые им коробками таскали представители торговли, налетавшие со всей страны клянчить о поставках. Да и кондитерка накрылась, а её бывший директор, продав всё оборудование, теперь продавал недвижимость, пионерлагерь и базу отдыха в Геленджике.
Когда рабочие, войдя в кабинет Духно, подняли его на руки, пронесли до ближайшей излучины реки и вывалили из кресла в воду, Локотов первым предложил ехать на поклон к Ванькову.
Ваньков, бывший главный инженер, уволившийся по собственному желанию от афёр Духно подальше, занимал аналогичную должность на целлюлозно-бумажном комбинате в Сибири. Предложение заставило его страдать труднейшей из проблем, проблемой выбора. Но это была слёзная мольба бедных людей, которых он знал полжизни и его сердце, благополучно пережившее два инфаркта, дрогнуло. Они с женой возвратились в дом её матери.
Спустя примерно год акции провинциальной бумажной фабрики высветились на табло у Чубайса, в главном приватизационном центре на Старой площади в Москве, как самые дорогие в стране. Активы котировались выше нефтяных и газовых.  Туалетная бумага, кто бы мог подумать! На завод зачастили журналисты и алчные рты. Началась ожесточённая борьба за контрольный пакет. Даже знаменитая английская фирма «Пектор энд Гумбл» прислала своего эксперта, который дал заключение, что завод не только жизнеспособен, но и развивается. А если ещё избавиться от пережитков социализма, всякого рода непроизводительных трат и непрофильных активов, то прибыль можно удвоить. Англичане активно включились в скупку акций, наряду с хваткими москвичами.
Ваньков развесил на всех проходных плакаты. «Товарищи рабочие! Не продавайте свой завод! У меня, как у вас у всех ровно 21 акция, я их никогда не продам! Мы сильны, пока вместе! Наш комбинат не имеет долгов, заработная плата выплачивается своевременно. Мы развиваемся. В Германии заказана новая бумагоделательная машина. Давайте и дальше вместе жить и работать! Не продавайте свой завод!».
В это время кто-то распустил слух, что акции – это не деньги, которые лишними никогда не бывают. Акции, оказывается, могут быть лишними! Достаточно скупить пятьдесят процентов плюс одна акция – и остальные уже никому не будут нужны. Или, как минимум, резко упадут в цене. Народ выстроился в очереди к скупщикам акций. Все, кроме Ванькова и еще нескольких человек, среди которых был и Павел Локотов. В среднем пакет из 21-й акции давал семь миллионов рублей, – бешеные деньги. Бумажники, набив карманы и бумажники, арендовали автобусы и ездили шумными толпами в Москву и Петербург за покупками. В дома на рахитичных ножках, как писал поэт Шефнер, вползали гарнитуры. Старые холодильники вывозились на садовые участки. Стало зазорно не иметь телевизора в туалете. Этот праздник приобретательства не только утолял жажду наживы, но и удовлетворял самолюбие бумажников на фоне унылых взглядов голодающих работяг с других предприятий, которые толпились в другой очереди – в отдел кадров бумажного комбината.
…Победили молодые, азартные москвичи с чемоданами  денег непонятного происхождения, благодаря агрессивному стилю скупки акций. «Пектор» тоже продал им свой пакет ввиду явного отставания в темпах.
Новые хозяева начали с того, что уволили всех, кто перешагнул пенсионный возраст, а таких набралось почти четверть, около пятисот человек. Малолетние буржуи, одержавшие конечную победу плохиши, громко хохотали, узнав, что на заводе работает женщина 1908 года рождения. Устроившись еще девочкой в 20-х годах, тётя Таня трудилась в войну мастером, успешно подменяя нескольких мужчин. В описываемое время в её обязанности входил уход за цветами, которых традиционно было множество в цехах. Передвигаясь от окна к окну странной подпрыгивающей походкой, не прямой, а боком и галсами, худенькая старушка с маленькой леечкой в руках неизменно вызывала улыбку у всех встречных работяг. Девчата поверяли ей сердечные тайны, женщины плакались в передник, парни и мужики весело орали: «Здоров, тёть Тань! Как жизнь?!..» - и не считали за удовольствие передвигать её кадушки. Жизнь у тёти Тани неизменно была прекрасной. Ваньков не без оснований держал её за главного психотерапевта: вид бодрого 90-летнего человека сам по себе внушал оптимизм. Тётю Таню уволили, а кадки с взращенными ею пальмами и плетистыми розами сбагрили московским флористам. Те заплатили больше, чем тётя Таня получила за всю свою жизнь. Цветы перестали украшать праздную, с многочисленными перекурами, жизнь рабочего класса и украсили тяжёлые трудовые будни банкиров.
На освободившиеся после пенсионеров места новых рабочих набирать не стали, нагрузку переложили на оставшихся.
До сих пор рабочие были уверены в том, что, уж если они работают на бумажном комбинате, бумагу ни они, ни их родственники, ни их знакомые в магазине покупать не должны. Их быстро в этом разубедили, посадив пятерых и уволив за мелкое воровство человек двести. Хватило всего двух рейдов, так как рулончики изымались на проходных почти у каждого. Заодно на всякий случай избавились от профсоюза: всех, кого поймали, а поймали почти всех, перевели на временный трудовой договор, предложив выбирать между ним и увольнением. Коллективного договора не стало, а с ним и коллектива со столетними традициями.
Далее молодые москвичи начали разбираться с непрофильными активами. Продали Дворец Культуры, сняли с баланса дачный кооператив, в котором сразу же пропали вода и электричество. Многие рабочие десятилетиями пользовались участками под картошку на территории подсобного хозяйства. Их повыгнали, заводской подхоз в пять тысяч гектаров ликвидировали, земли распродали под коттеджное строительство. Далее начали разбираться с огромным ЖКХ и прочей «социалкой». Жильцов общежитий, у  которых, разумеется, не нашлось ордеров, выселили хитро, в два этапа. Вначале общаги переоформили в  «гостиничный тип жилых помещений» и довели плату до уровня отелей. Когда накопились неплатежи, обитателей выселили по закону, «стимульнув», как положено, судей, а здания продали. В одном на самом деле устроили гостиницу, которая приносила неплохой доход. Нашлись покупатели и на заводской пансионат в Анапе.
Этой периферии за глаза хватило москвичам на компенсацию затрат, связанных с приобретением контрольного пакета. Получалось, что сам завод они взяли даром.
Жилые дома с квартирами перестали содержать и в них пропали привычные удобства. Закрыли общедоступную баню, бесплатную для рабочих комбината. Там устроили элитную сауну с огромным бассейном и банкетным залом, в которой принимали далеко не простых особ. С загадочных «корпоративов» доносились голоса Моисеева, Киркорова и прочих примадонн, которые подкатывали в затемнённых лимузинах длиной в полкилометра.
Закрытие бани возмутило бумажников больше всего. Они и не догадывались, какое огромное место занимал еженедельный банный ритуал в их жизни. Вдруг выяснилось, что именно их «банька», выстроенная из плинфового кирпича еще в 18 веке, в которой парились не только отцы и деды, но и деды дедов, была истинным центром всего бумажного сообщества.
Ввиду этого бедствия как-то незаметно, тарелка за тарелкой, ускользнули в небытие бесплатные обеды, которые готовились в заводских столовых из качественной продукции подхоза. Даже категорический запрет перекуров ударил не так сильно, как закрытие бани. Новые хозяева ввели систему штрафов, благодаря которой довели зарплату до разумного, на их взгляд, предела: среднего по региону, что означало снижение в разы. Один перекур стоил треть месячного заработка.
Бумажники потащили благоприобретенные холодильники и телевизоры на рынок, где отдавали их за бесценок, потому что предложение далеко опережало спрос.
Однако эта картина отнюдь не расхолаживала антилокотовский пыл его дражайшей половины.
- Люди хоть попользовались! А ты такие деньги потерял! Семь миллионов! Ворона! Книжки надо меньше читать, умней станешь, а то и жуешь с книжкой! И писать в стол. Все равно никто не опубликует. Чего теперь стоят твои акции-то? Подтерись ими теперь, олух ты Царя небесного! Ваньков ему дался. Вон твой Ваньков! – на участке копается, руки потрескались все! Директор, твою мать, в цыпках!
Сама Локотова отношения к бумажному комбинату не имела, преподавала в школе информатику.
Бывший директор, забрав трудовую книжку, теперь не знал, куда податься и временно жил небольшим огородиком у дома своей тёщи. Стоически приемля судьбу, он не отвечал на вопросы. Здоровался, улыбаясь одними глазами, полными невероятной сини, и вновь погружался в работу с тяпкой или лопатой. Между тем у рабочих, которые в период ажиотажа с продажей акций, при встречах с Ваньковым опускали глаза, теперь вдруг нашлись к нему вопросы. Свесившись через плетень, подпитые работяги, особенно бывшие, безжалостно уволенные новыми хозяевами, пытали не раз:
- Ну,  что скажешь?!.. Расскажи, как ты весь завод продал! Ты директор был, ты и отвечай! Мы – рабочий класс, понял? Рабочий класс ни за что никогда не отвечает. А ты руководитель был и просрал все. Такой завод! Иди теперь моих детей корми, сука! Ты думаешь, свою картошку жрать будешь? Я приду, выкопаю для своих детей голодных и ты ничего мне не сделаешь. Мы, рабочий класс, тебе верили, а ты?..  Чтоб ты сдох, падла!
Между тем Павел считал, что им, бумажникам, в отличие от многих других пролетариев эпохи перемен, повезло уже во второй раз. Молодые москвичи по тактике являлись жестокими монетаристами, но стратегически они продолжали ваньковскую линию, а не линию Духно: развивали, а не разваливали производство. К дельным советам они прислушивались. Например, экономист Локотов предложил на одном из совещаний отменить германский заказ на машину по производству газетной бумаги.
- Бумагоделательная машина – это, считай, целый завод. У нас на весь комбинат их пять. Очень серьезное вложение. Я Ванькову говорил, но он традиционалист, а тут такое дело…
- Какое дело? – насторожился генеральный, бывший спортсмен, двадцать пять от роду, всегда в строгом костюме, который не портил его подтянутую, но уже начавшую слегка раздаваться фигуру.
- Видите ли, бумагоделательную машину устанавливают не на год и не на пять лет, на несколько десятилетий. Достаточно сказать, что под неё надо строить отдельное здание. У нас одна машина полвека работает. Следовательно, надо думать не на год-два, а на десять лет вперед, как минимум.
- И что же вы думаете?
Локотов с трудом выдержал направленные взгляды двадцати пар глаз, из которых половина были почти не знакомы. Продолжил, переведя дыхание:
- Думаю, что высокий спрос на газетную бумагу со временем резко упадет. Правда, не знаю, когда.  Лет пять – десять. Уже много электронных изданий появилось, да и телевидение развивается жуткими темпами. Тогда, я думаю, даже у Балахны начнутся большие проблемы, потому что в нашем деле переориентация дорогого стоит. Это не токарные станки поменять.
- Понял! – резко бросил гендиректор, - Предложение какое?
- Если средства есть, закупить машину по производству подгузников.
- Сомневаюсь, что в этой стране люди массово перейдут с пеленок на подгузники. Это еще почти экзотика, - сказала начальник планового отдела, полная дама цыганской внешности, - Мы этот вопрос уже обсуждали при Ванькове, - пояснила она генеральному, -  Лично я против. И зачем возвращаться, не понимаю.
- Когда я был студентом, - сказал Павел, - туалетная бумага была экзотикой. Казалось, а газеты тогда зачем? А теперь? У кого есть знакомые, которые в туалете пользуются газетами? То же будет с пеленками. Если во всем мире их уже не используют, почему вы думаете, что у нас будет по-другому? От общих тенденций мы никуда не уйдем, если страна открыта.
- Чел вопрос задал, - сказал генеральный, - Колемся все: у кого есть друзья, которые газеткой подтираются? Может быть, из присутствующих кто?
Воцарилось плотное молчание, нарушаемое смущёнными смешками, как трясина хлопками выходящих газов.
- Не знаю, как другие, но я и на зоне..., - начал финансовый директор.
- То-то, - быстро перебил его генеральный, -  В этом предложении что-то есть.
Сказал, - и перевернулся вокруг оси на вертящемся мягком стуле, демонстрируя со всех сторон свой великолепный красивой строгостью костюм, застегнутый на одну пуговицу. Это был не человек, одетый в костюм, а костюмоносец, как все, кто недавно вылез из тренировочных штанов и кожанок.
«Дети!..» - подумал Павел. Генеральный одевался и вёл себя «по-взрослому» слишком заметно, чтобы в это можно было поверить. Если Ваньков был общедоступен и нуждался в секретаре лишь во время своего отсутствия на заводе, - чтобы было кому отвечать на вопросы о директоре, - то новый генеральный обзавелся целым штатом референтов, - так они теперь именовались. Доступ к нему был организован в виде многоступенчатой пирамиды. Но однажды Локотов застал гендиректора, когда тот, задрав кверху ноги, весело вертелся на стуле. Референт был тут же уволен за то, что замешкался, как только вбежал вслед за Павлом.
«Дети!.. И спортсмены, и бандиты, и гендиректора, а как были детьми, так и остались».
Спустя неделю Локотова вызвали в бухгалтерию и вручили премию в размере – подумать только! – полугодовой зарплаты. «За проявленную инициативу», - значилось в приказе. Это было ново. В старые времена инициативу, как таковую, не поощряли. Вначале внедряли, потом поощряли, если была прибыль. Локотов не раз получал «рацухи» за оптимизацию труда, всегда очень небольшие. А тут – полугодовая зарплата за одну только инициативу. А если он неправ?! Выходит, что молодые высоко оценили инициативу по факту, а не результатам. Это наводило на интересные мысли по экономике. Говорило о смене парадигм. Объясняло жёсткие зачистки некреативного балласта.
Заказ на машину по производству газетной бумаги был дезавуирован с выплатой штрафа и заменён на другой: тот, что предложил Павел. Вовремя он выступил: в Германии машину еще не начинали делать в натуре, только на бумаге.
Перед супругой он не стал хвастать своим успехом. Премию вложил в валютный депозит: для Индии.
В Новый год она не утерпела, съехидничала:
- Поздравляю с возвращеньицем! Ну что, съездил в свою Индию? Что я говорила? Ой, не смеши меня!
Внутренне он уже побывал в Индии, точнее она в нем. Не меньше года, почти без выездов. В Интернете он познакомился с девушкой Натой из Питера, которая настоятельно советовала ехать в Палолем, потому что «земной рай, и дешево». Духовно он уже обжился в дешёвом раю под пальмами. Но это был не поступок. Даже наоборот: противоположность поступка, как любое отвлеченное мечтание.
- Эй, Палолем! Белье бы занес с мороза! – выкрикнула супруга в форточку тридцатого декабря.
Сразу после праздников он написал заявление на отпуск в феврале.
- Ты что, - один собрался?! – спросил Михаил в пивнушке.
- А что? Ты же в Америку один ездил!
Сказал, зная, что бесполезно уговаривать составить компанию. Все в лучшем случае советуют воспользоваться турфирмой. А что за поступок - с турфирмой? Денег требуют невозможных, восемьдесят тысяч. И за что? Привезут, бросят в захудалую гостиницу вместо обещанных звездочек, а через десять дней выгребут. Одно слово, что побывал в Индии. Да и жена категорически не одобрит такой огромный расход, здрассьсьте вам. Всенепременно в турфирме вынюхает, сколько он заплатил. Тогда – прощайте крохи домашнего покоя, которые он еще имел после чёртовой приватизации. Расходы необходимо было скрыть, а это означало одно: дикарем. Это, как говорится, хрен с тобой. Седина в голову, бес в ребро. Хоть отдохну от тебя. Может, сгинешь там. И на том спасибо.
- Ты прав, - сказал Михаил, прихлебывая пиво, - Еще добавь, что все десять дней будешь прикидывать, насколько тебя в турфирме обули, - и добавил с ударением на последнем слоге, -  в шлепанцы. А тут два месяца и дешевле втрое. А если жаться, то и меньше. Есть раздолбаи,  которые в Индию только на билеты тратятся.
Потом она встретили таких путешественников в Бенаулеме, Гоа. Они жили на пляже, а ездили в двух последних вагонах поездов. Эти generally-coaches были всегда так набиты потными индусами, что контролеры в них не совались, просто не могли протолкаться. И таких, что через турфирму, тоже встретили. Они жили в гостинице, в номерах, которые – пойди и свободно снимай – за пятьсот рупий в сутки. За двенадцать долларов. Турфирма в Екатеринбурге взяла с них по двести долларов. Узнав, что Павел и Михаил остановились за триста рупий на двоих, не в «Лотусе», а сняли отдельный пляжный домик, что гораздо удобней, так как не надо ездить в душном автобусе два раза в день, - соотечественники завистливо-недобро поглядели в их сторону. Толстяк, который больше всех расспрашивал, раздраженно отмахнулся, когда, после обеда в пляжном ресторане за соседними столиками, они вежливо прощались.
- А что, - добавил Михаил, отламывая рыбий хвост, - Начинаю я про Америку рассказывать, все спрашивают: когда это было? Десять лет назад, - говорю. Это уже не котит. Наверно, я с тобой смотаюсь. Буду про Индию рассказывать.
Таким образом они вдвоем оказались в Бомбее, где к великому изумлению узнали, что это то самое место, где туземничали прославленные Ильфом и Петровым мумбо-юмбо. Португальцы, не расслышав мягкий местный говор, назвали место Бомбей. Но теперь историческая справедливость восстановлена: Мумбоюмбаи, сокращенно Мумбаи.
В Бенаулем вместо Палолема они попали вследствие крайне неприятного инцидента. Первопричиной стал тошнотворный запах, который  шибанул сразу, как только они выгрузились из такси на пятачок асфальта у убогой, без собственной территории, гостиницы в Новом Мумбае, - совсем другом,  ещё более трущобным городе, чем Бомбей. Похоже было, что возводился самостроем из чего ни попадя.
- Russia is friend of India, - сказал, улыбаясь, сморщенный низкорослый портье, выдавая ключ и покачивая при этом головой из стороны в сторону. Данный отрицательный по нашим понятиям жест у индусов означал не просто одобрение, а – вах-вах-вах! – восхищение. Обслужил и обратился с молитвой к алтарю, оборудованному за спиной. Там в венке из живых цветов красовался Ганеша и тлела лучина из ароматического дерева.
В номере оказался совсем другой запах. Вначале они решили, что пахнет недавним ремонтом. Но, оценив степень обшарпанности стен, отказались от этой мысли. Выяснилось (обнаружили, выдвинув ящик тумбочки), что  весь номер буквально завален шариками дешёвого китайского нафталина. Долго собирали химию, находя ее в самых немыслимых местах, даже в раковине умывальника. Собрали, засунули в несколько полиэтиленовых пакетов, -  и все равно находиться в номере без окна было невыносимо.
- Здесь все провоняло нафталином, - сказал Михаил, ворочаясь, - Без крепкого пойла не уснуть.
Они прилегли было отдохнуть после ночного перелета, но вскоре вместо отдыха отправились на поиски алкоголя. И тут первое поражение: где находится «вайншоп» никто не знал. Они решили, что винные магазины называются как-то по-другому в Индии и стали спрашивать, где можно купить вино или ром, или виски, – и этого никто не знал окрест. Они буквально проштопали вдоль и поперек квадрат в два километра своими ногами, как иглами. Устав бродить по солнцепёку – Павел в кепке с козырьком и Михаил, повязавший на голову большой белый носовой платок – оказались рядом с повозкой, запряженной зебу с ярко окрашенными огромными рогами. На повозке, гружёной ананасами, сидел молодой деревенский парень почти черного цвета и глядел на них широко раскрытыми глазами.
- Видимо, в этой дыре европейцев не бывает, - сказал Павел, - Вот ведь занесло. Зри, каковы тротуары. Это ведь сточные канавы, прикрытые плитами.
- Не ссы, - повторился Михаил, - прорвемся.
Они купили сочный ананас, съели – выпили – тут же - и побрели по пустынной по азиатским меркам улице. Так, не более двух магазинов на каждые десять метров и не более ста человек, раздражавших своей бесполезностью, ибо никто не знал, где можно купить ром, или водку, или виски, или… Хоть ослиную мочу с градусами!
- Что за народ? Что за мужики?!.. – здесь они были солидарны.
И вдруг… Оказалось, что в Индии тоже пьют. Не по-нашему, но наповал. Только наповал и никак иначе. Тощие индусы, многие ничего не имеющие на себе, кроме застиранной в холодной воде тряпки, способ обмотки которой напоминал чалму вокруг гузна, - покупали чекушки рома, выпивали здесь же, на месте и укладывались прямо поперек узенького тротуара на заплёванную, замусоренную поверхность. Ноги не помещались и протягивались на проезжую часть. Кому не хватало места в известных пределах прилегающего к лавке тротуара, простирался на проезжую часть целиком. Его объезжали, громко клаксоня, автомобилисты, рикши, переступали зебу, но это нисколько не беспокоило лежащих, равно как и полицию.
- Русским спиртное для общения, а индусам для медитации! - воскликнул Павел.
Его поразила эта мысль, говорившая о противоположности культур в одном из основных моментов. Если не в главном. Они с попутчиком живо обсудили этот момент и Михаил напомнил: Ельцин на вопрос, какие у него отношения с Горбачёвым, отвечал: я с ним не пил, - и все было ясно. Значит, их души не пересекались в экстазе, он ему никто и звать его никак.
Подивившись на безобразие валяющихся людей, чьи души не пересекались в безоглядном общении, а гарцевали где-то на отлете каждая сама по себе, друзья не сразу поняли, что это на самом деле не безобразие, а таков индийский порядок, что вызвало неприятные последствия. Недеяние уважалось в Индии в любом обличии, даже небезопасном, осуждалось действие, даже вполне невинного свойства. Это они вскоре почувствовали на собственной шкуре.
Описываемая винная лавка оказалась в десяти шагах от гостиницы, они набрели на нее случайно, возвращаясь в отель после долгого, изнурительного путешествия. Изнуряла не только жара, но и запах сточных вод, текущих в открытых канавах. Они пахли не отдушками, а переработанной жизнью. Видимо, местное население, в отличие от американцев, не пользовалось пахучими средствами гигиены. Тем не менее, в отель «Нафталин» возвращаться не хотелось, но пришлось. Не пить же на маленьком грязном пятачке среди медитирующих на асфальте индусов.
…Просыпались ночью несколько раз, чтобы проветрить комнату кондиционером, у которого был только один режим: сильный ледяной ветер. Хотя, казалось, им должно было быть фиолетово после ноль седьмой бутылки рома в сорок три оборота. Вот как пробрал нафталин! До нутра, до костного мозга.
У Павла этот запах ассоциировался со смертью. В глубоком детстве, когда кто-то умирал, у мальчишек в маленьком городке было развлечение: сбегать «посмотреть на покойника». Всегда среди взрослых находилась какая-нибудь добрая тётка, с елейной миной раздававшая «деткам» припасённое на смерть печенье, которое полагалось вежливо грызть. Сухое дерьмо, провонявшее нафталином, потому что покойница-бабка, прикупив на смерть, лет десять прятала  его от всех в сундуке с тряпьем! Для малого Паши Локотова происхождение запаха было загадочно, и он решил, что так пахнет смерть.
- Возможно, нафталин и сводил людей в преждевременные могилы, - сказал он Михаилу за распитием рома. - Недавно выяснилось, что это один из сильнейших канцерогенов на планете. Понюхал годик – и каюк.
В его родном городке все пожилые люди жили в нафталинной атмосфере: берегли свои тряпки от моли.
Наутро, вместо задекларированного завтрака, портье, посоветовавшись с Ганешем, который, видимо, тоже считал, что «Раша из френд оф Индиа», потребовал с них еще пятьсот рупий, сославшись на какой-то «дисконт» по брони.
Заплатил Павел. Этот день вообще оказался богат на непредвиденные расходы.
…В Колабу, колониальный центр Бомбея, они приехали на такси около двенадцати. Зазывалы на набережной приглашали на остров Элефанта, но Михаил сходу пресек желание Павла потратить двести рупий на поездку туда-обратно и предложил прогуляться по набережной.
- Что там делать? Какие-то пещеры монашеские. Лично меня они совсем не интересуют, только деньги тратить. Здесь погуляем, посмотрим, выпьем. Мы в Бомбее, Павел!
- А ты уверен, что на набережной пить можно?
- У меня фирменная фляжка, еще с Америки! Там хоть что пей, только не из бутылки. Если у тебя всё культурно перелито во фляжку, кому какое дело, что ты пьешь? Думаешь, в этом Джипсиленде более строгие правила? Да это международные нормы! Где Америка, а где эти обезьяны?! – сказал Михаил и добавил свое любимое:
- Не ссы!
В первый же день он начал называть Индию Джипсилендом, потому что индусы походили на цыган, и сравнивать с Америкой. Это был его способ утвердить свое превосходство. Немыслимым образом превосходство США над Индией оборачивалось превосходством Михаила над Павлом.
- Америка далеко, а..., - Локотов не успел закончить довод.
- Грязный Джипсиленд! – воскликнул Михаил, высокомерно взирая с чистой набережной на отмель, где пустые пластиковые бутылки бились о каменную отмостку, - Надо же так все засрать!
- В  Тихом океане недалеко от Калифорнии плавает целый остров пластика размером с Техас. Пишут, что согласно ходу течений все с Америки. Уж если кто гадит на весь мир, то именно Америка. Вон Киотский протокол не подписывают. Дымят, как хотят.
- А срать они хотели на весь мир. И правильно делают. У них дома чисто? Чисто. А на всяких недоразвитых насрать.
- Ты в самом деле так думаешь? Что это правильно? Что пять процентов населения Земли потребляют тридцать процентов мировых ресурсов, а отходы сваливают в общий Океан? Это правильно?!..
Постепенно Павел начал защищать себя, ругая Америку, хотя понимал, что это навязано ему попутчиком.
- Правильно! Они это заслужили!
- Чем?
- Тем, что сильнее всех, - безапелляционно сказал Михаил, делая серию больших глотков из фляжки.
Они двигались от Ворот Индии в сторону океана по огромной безлюдной набережной. Почти безлюдной. Сзади их догнала семья индусов: мужчина в наглаженных брюках и белой сорочке, женщина в нарядном сари, мальчик лет семи. Мальчик захотел сфотографироваться с иностранцами, мужчина вежливо попросил об этом по-английски и отошел с фотоаппаратом. Мальчик встал между Михаилом и Павлом и неожиданно схватил их за руки. Локотов подержался за маленькую ручонку, а Михаил резко отдернул, достал бактерицидную салфетку и начал протирать свою руку.
- Ты бы хоть не при них, - упрекнул Павел, когда индусы ушли, - Знаешь, как они обиделись?
- А мне насрать, - выдал Михаил любимый глагол, - Будет всякое цыганьё за руку хвататься. Он, может быть, заразный какой. Надо выпить на всякий случай.
И он вновь приложился к блестящей металлической фляжке.
- Накати. Мы в Бомбее, Павел!
Локотов глотнул, отвернувшись к океану, и они пошли дальше. Спустя минуты три Михаил задумчиво произнес, пряча фляжку в рюкзак:
- Что-то мне подозрительно: кому индус звонил? Как раз, когда ты пил…
У Шутина было бродяжье чутье на грядущие неприятности.
- Какой индус?
- Который к нам подходил фотографироваться.
- С семьей? Которые впереди?
Михаил не успел ответить, как к ним подкатил полицейский джип. Оттуда вышли два коричневых полисмена, похожих на уборщиков улиц, переодетых полицейскими. Один из них, тучный, как Ганеша без хобота, но говоривший таким голосом, как будто был Ганешей с хоботом, бесцеремонно полез в карман рюкзака Михаила, вынул фляжку и резким жестом пригласил в машину.
Второй сел за руль и они поехали. Но не в участок – или как там называется в Индии – а за ближайший поворот. Здесь полицейские потребовали паспорта и тут же возвратили.
- Russua is friend of India, - сказал сидевший за рулем и выразительно посмотрел на арестантов в зеркало.
Наступило тягостное молчание. Полисмены чего-то ждали, ничего не объясняя. Павлу показалось, что, кроме этой фразы, они не знают по-английски больше ни одного слова. Объяснялись на местном мягком наречии, судя по краткому телефонному разговору одного из полисменов с кем-то.
Минут через пять в окно джипа со стороны Михаила просунулась молодая улыбчивая физиономия.
- Russua is friend of India, - произнес переговорщик, не добавив оптимизма, и сообщил:
- В Индии пить спиртное на улицах запрещено. Штраф пять тысяч рупий или депортация в течение суток.
Полисмены сидели  и смотрели прямо перед собой, как будто происходящее вообще их не касалось.
- Вот тебе и обезьяны, - сказал Павел по-русски, - Видимо, штраф заплатить придется. Я не хочу в тот же день обратно. И не могу. От жены придётся скрываться.
- А кто платить будет?! – раздраженно спросил Михаил.
- Пополам. Думаю, без протокола им четыре тысячи хватит. Сто долларов, то есть.
- Вообще-то они тебя подловили, -  уклончиво молвил Шутин, пряча глаза, -Лично я вообще не помню, чтобы я пил.
Павел проглотил слюну. Подумал. Полез в карман, достал стодолларовую купюру.
- Enough?
Переговорщик схватил бумажку так быстро, что она едва не разорвалась надвое, и мигом исчез. Полицейские внезапно оживились по-сюрному, словно восковые фигуры. Хлопали дверками, жестикулировали, куда-то звонили. Подъехал таксомотор, полисмены буквально затолкали в него наших путешественников и махнули в направлении движения всеми четырьмя руками.
- Много ты им дал, - констатировал Михаил, - Вишь, как их разобрало.
Павел молчал.
- Ты глянь, как у них все организовано. Сюда нашим надо ездить за опытом.
Павел молчал.
- Вам в Гоа?
- Да, - ответил водителю Михаил.
Импровизированная автостанция оказалась на расстоянии всего в сто рупий.
…Тронувшись с места, ржавая колымага некоторое время ещё была похожа на пассажирский автобус с людьми. Однако по мере продвижения по улицам Бомбея, первоначальный облик безнадежно утрачивался. Раз пять водитель останавливался для того, чтобы загрузиться фруктами. Поражало количество ящиков, которое индусам удалось запихать в автобус. В России, пожалуй, столько не увезет и вагон. Оказались забиты все багажники, все проходы, прогнулась железная ржавая крыша, заставленная ящиками сверху. Автобус стал чуть ли не вдвое выше, несмотря на то, что просел до ободов.  Парадокс заключался в том, что бананы увозились из двадцатимиллионного мегаполиса для реализации в сельской, по сути дела, местности, – в Гоа.
Собрав все фрукты Бомбея, уже под вечер они выехали из города на автостраду и здесь Михаил, занявший место у окна, сказал:
- Посмотри налево.
Павел неохотно повернулся в его сторону.
- Ничего себе! – вырвалось у него.
С высоты грейдера открывался опрокидывающий сознание вид. Насколько хватало зрения простиралась серая гофра сморщенных коробок, уставленных в два этажа, в которых жили люди, похожие на муравьев, переодетых людьми. Обезличенное множество людей, снующих по хозяйству. Издалека они напоминали живое шевелящееся кружево вокруг серой массы гофры.
- Выходит, что Бомбей таки отдельно, а трущобы отдельно, - сказал Михаил.
- Да уж! Там хоть дома попадаются.
- В Интернете читал: Бомбей дает сорок процентов бюджета Индии. Метро нет, очистных сооружений нет. Это как?
- Не знаю, - устало сказал Павел, незаметно засыпая.
… Проснулся в проходе. Ящики из нутра железяки успели где-то выгрузить вместе с большинством отчаянных пассажиров. Локотов занял освободившееся место у окна и огляделся в сумрачном пространстве салона.  У другого окна дремал, сидя, Михаил. Индусы, человек пять, разлеглись по лавкам. Сзади сидели две молодые американки, судя по тому, как лихо подставляли в разговоре «т» вместо «the», а вместо «т» - «ч», и непрерывно жевали, разрывая пакетики с сухой снедью. Пакеты бесцеремонно выбрасывались в проход, - от себя подальше, с попаданием в спящих индусов. Павел подивился аппетиту дам: в проходе уже не оставалось места, свободного от цветных оболочек чипсятины. Подступила тошнота - спазмом. Удивление аппетитом вуменсов взлетело в квадрат, умноженное на изумление при виде пристрастия к столь отвратительной еде. Фастфуд их съест, - подумалось глобально.
Животы у фемин оттопыривались настолько, что женщины казались беременными последними месяцами. Третий шок, - после осознания ситуации. Куда они прутся? Двусмысленный глагол не укладывался в голове. Локотов выглянул в окно и тут же отпрянул: автобус мчался, вихляя и дребежжа, по серпантину над бездной! На резких поворотах их железяку, беременную оставшимся грузом, заносило столь опасно, что все мысли и чувства приказали долго жить. Осталось одно желание уцелеть каким-нибудь чудом, и Павел, как безумный, вцепился в серый поручень, отполированный по ржавчине руками таких же бедолаг, как он.
Сознание включилось в какое-то инобытие. Образы двоились. Он взглянул на своего попутчика, как из трансцендентного далека. В душе зияла пустота, а в ней пучилась злость. Злость не колючая, как боль, а тучеобразная, как тошнота, и росла. Душевная пустота не есть вакуум, - мелькнула мысль, - Она – черная дыра, алчно всасывающая в себя все лучшие помыслы и чувства и перерабатывающая их во зло. Поэтому часто самые добрые оборачиваются самыми злыми. Опустевший человек – дом Сатаны.
«Он – хороший. Главное, - честный мент. Пострадал за это. И смелый».
Михаил Шутин.
Которым Павел Локотов гордился, чью биографию не раз использовал в качестве самого мощного аргумента в спорах за оптимизм:
- Это правда! Правда! Честные менты – бывают! Не все одинаковы! Например, мой друг – честный мент!
Никто ни разу не верил, но он обосновывал до хрипоты, что не надо быть конченными циниками, потому что даже честные менты бывают, одного он знает точно.
Это Михаил Шутин, который после Саратовского юридического, куда поступил после службы в армии, удачно распределился в спецмилицию. В почтовый ящик на Урале. Формально у города имелся только номер. Следователем. Пятнадцать лет непорочной службы, майорские погоны, должность начальника следственного отдела. Спецснабжение, красивая жена, никаких проблем. Более того: удвоенное жалованье, -  поясные плюс секретка, - было некуда девать, что даже внушало мысль о несовершенстве прекрасной системы, в которой он столь хорошо устроился. В магазинах всё, что душеньке угодно, причем, за сущие копейки. Сырокопчённая колбаса по три рубля, мандарины по рублю, икра по пять. Привилегированная по советским меркам жизнь. И вдруг всё рухнуло. Ящики отменили, все закрытое рассупонили и сбросили на произвол судьбы.  Лучшие в мире секретные специалисты рассыпались по миру со всеми секретами, их брали. Ментов не брали. Спецмилицию ликвидировали, не объяснив: что дальше?.. Устраивайтесь, как хотите. А как, если сокращение идёт по стране валом? Если ничего делать не умеешь?
Михаил ударился в судорожные воспоминания. Память не подвела, подсказала забытую было фамилию студенческого друга, который хуже учился, и распределился хуже. В какую-то заштатную дыру в Приокской области. Жевников, вечный недотепа и в институте и когда ходили по девкам. Для которого Шутин был живым носителем недостижимого идеала. Чем-то вроде Элвиса Пресли для юноши, помешанного на роке. Предмет его, Михаила, злых ювенильных шуток.
Эта серая личность стала начальником Управления внутренних дел целого региона! И она ответила сочувственным письмом.
Главная проблема, - писал Жевников, - жильё. Обменять, разумеется, не получится. Могу дать общагу, но дальше – никаких перспектив, если работать в управлении. Вот если пойдёшь простым следаком или участковым… Строгий приказ: квартиры выделять только тем, кто работает на земле.
Так Шутин опустился на землю из розовой небывальщины закрытого привилегированного мирка. Содержимого двух толстых сберкнижек хватило на плацкартные билеты. Опустился вместе с двумя детьми и увядающей красавицей-женой.
Жевников сдержал обещание: выделил трехкомнатную секцию в спальном мешке областного центра, а на новоселье отвел на кухню для разговора по душам и сказал, чокаясь:
- Понимаешь, если ты прямо ко мне будешь обращаться со всеми проблемами, это могут неверно истолковать. Рассуди: простые следаки через головы к начальнику Управления, без пяти минут генералу, не относятся. Соображай. Могут и подставить. Опыт есть. Крутись сам. А я тебя в кадровом резерве держать буду.
И перестал звонить. После новоселья – как отрезал бритвой.
На работе, буквально в первый день, Шутин расписался за папки с двадцатью пятью висяками. Дела были оскорбительно плёвые: кто мешок картошки сволок, кто шапку сорвал на улице, кто вредному соседу дал по зубам. Один сидел за то, что отобрал у бомжа свой собственный телевизор. Ехал на дачу и уже издали увидел, что окно разбито. Разволновался. Вдруг видит: тащится  по улице какой-то бродяга и несёт на засаленном ватном пузе телевизор. Его телевизор! Вышел из машины, отнял. Воришка просил не заявлять, поучить по-людски. Опухшую рожу подставлял. Мужик от доброго сердца дал по физиономии и отпустил. Наутро его выкогтили теплого из дачного запечья и подвергли грубому допросу. Бомж оказался милицейским стукачом, соображал по законам и тряс медицинским актом о побоях. Ему верили, а дачнику – нет. Не верили именно потому, что он всю жизнь честно работал и поэтому кое-что имел, тогда как с бомжа брать было нечего. Поэтому участковый использовал его на провокациях, в сговоре с дознавателем. Большинство законопослушных граждан откупались от верной тюряги, зачастую продавая дачи и машины. Но этот мужик оказался честным упёртым дураком. Потому и сидел уже больше года в СИЗО.
Служебное задание заключалось в следующем. Шутин должен был разгружать переполненные камеры, в которых множество народу изнывало без предъявления обвинения. Хотя бы тех, кто парился уже больше года, не зная за что. Некоторые отбабахали по четыре, по пять лет. Преступников было столько, что следователей катастрофически не хватало, равно как мест в следственных изоляторах. Любой дефицит бьёт по простому народу, даже дефицит карательных органов, долбящих народ. Народ остаётся недодолбленным до завершения цикла, а это означает гниение в камере заживо. Все равно, что болезнь, которую недолечили до криза и бросили больного на самовыживание в цепях тупой и безысходной боли.
«Вот парадокс!» - подумал Локотов, пролетая над бездной с пробирающим душу скрежетом. 
Михаил должен был сыграть роль криза, то есть: вызывать подследственных по-одному, добиваться признания ровно на тот срок, что человек уже отсидел, оформлять дело в суд, где судья, сварганив приговор, освободит в зале суда. И точка!
Но точка рисовалась только на бумаге. Мужики бубнили:
- За что, начальник?!..
И не хотели подписывать сфабрикованные дела. На срока больше года картошка и мелкая хулиганка уже не котили. Надо было заставить взять на себя нераскрытые дела средней тяжести, вплоть до убийства по неосторожности. Не все подследственные козлы понимали, что это добро для них, благодеяние со стороны власти предержащей. Непонятливых надлежало вразумлять по почкам, не оставляя следов. Когда вместо ссак начинала точиться тягучими каплями, застывая восковой массой на конце, тёмная кровь, все подписывались, как правило. Рутинная работа разгружающего завалы обычного следака-трудяги. Но ведь не из спецмилиции! Шутин привык к чистой, последовательной работе, согласно букве закона, а тут пот, кровь, слёзы, ругань… Аврал нескончаемый. Его душа страдала, как может страдать прекрасная душа, переведённая из рая в ад. Оказывается, там она была временно, по недоразумению или авансом, который не оправдала. И он не понимал: за что? И другу, почти генералу (эка! – как подчеркнул), не пожалуешься. На что? В других кабинетах занимались тем же самым. Ничего необычного, дискриминирующего, ему не предлагали. Всё по понятиям, как положено в честной российской милиции. Более того, эта работа считалась хорошей, потому что за каждое закрытое таким образом дело полагалась палка в личку, как за раскрытое преступление. Сотрудники путались в глаголах с корневой основой «крыть». А палка – это основной моральный капитал каждого уважающего себя правоохранителя. Именно за них присваивались звания и давались чины, а на груди вешались медали.
Однажды во время утреннего совещания начальник райотдела спросил:
- Почему Шутин отмалчивается? Сколько раскрыто дел за последнюю неделю? То есть закрыто?
- Бэ-э-э…
- Что?!..
- Бэ-э-э..., - повторил Шутин и полез под стол.
Его извлекли и оттранспортировали в положении трупа в психбольницу, где врачевала Лиана. По психическому заболеванию его и комиссовали спустя месяц, после выписки.
Ещё месяц Михаил расхаживал по благоприобретенной квартире, оправляясь от нервной симуляции и раздумывая, куда податься. Выходило, что в России ему податься некуда. Тогда он оформил в паспорт синюю вклейку и поехал в Германию, где устроился грузчиком. В  Мюнхене, в продуктовый магазин. К русским тогда еще относились сочувственно на Западе, в каждом видели жертву режима. Запасов школьно-институтского немецкого вполне хватало, работа не особенно изнуряла, это не советские ящики и мешки по пятьдесят килограмм, а мука так все восемьдесят, которых он натаскался, будучи студентом. Коробочки, детский вес! Михаил взялся за английский.
Примерно полгода спустя, накопив марок на билет, рванул в Майами, где по пляжам разгуливали, деланно-равнодушно рыща взглядами, молодые тонконогие красавицы и стройные мускулистые красавцы. У последних шансов было больше, на них клевали  все три пола, но Михаилу при росте 170 сантиметров, вполне почтенном возрасте и с фигурой скорее жилистой, чем мускулистой, рассчитывать на поклевку не приходилось. Да ещё и тонзура вызвездилась сверху. Лет двадцать назад он бы здесь развернулся. Было времечко, - друзья, студенты-юристы, не зря прозвали его «блесна». Не урод был, да ещё и балагур. Девок клеил прямо на остановках. А там -  компанией в дешевый ресторанчик… Пьём только за «дам», за «не дам»  не пьем…  И…  редко когда не было кайфа на всю ночь... И – кайф вдвойне – наутро обсудить вчерашнее за пивасиком. Достоинства и недостатки всех дам в пикантных подробностях обхохотать.
Дня два он бродил по Майами-бич, присматриваясь, а ночевать устраивался в дальних уголках пляжа. Однажды проснулся от толчка ногой. Обернулся и в призрачном предрассвете увидел негра, который бесцеремонно пристроился рядом, пока Михаил спал. Проверил деньги и документы свои. Стало быть, не грабитель. А кто? Откуда, куда, зачем?
Проснувшись, негр оказался гаитянским мулатом. Спикал еще неуверенней, чем Михаил, потому и приладился к белому бродяге. Бедный мулатик с удивлением узнал, что далеко не все белые говорят по-английски, как на родном языке. О России он никогда не слышал, как, впрочем, обо всех других странах, кроме США и Гаити. Был уверен, что мир ограничивается этим несправедливо устроенным дуплексом.
Даниэль чкался по Майами уже несколько недель и знал, где можно срубить баксов. Подружившись, они ходили на заработки вместе, на автомобильное кладбище, вместе разбирали машины и сдавали металлолом, вместе ночевали, где придется. Приближалась зима, дожди обрушивались всё чаще и чаще, поэтому они купили одну машину на двоих. Старую, ржавую, но на ходу и без протёков. Взяли прямо с кладбища за гроши. В ней вполне комфортно можно было ночевать вдвоём даже в сильную непогоду.
Далее в рассказе Михаила зиял пробел. Павел так и не понял, как так получилось, что Шутин на этой машине один уехал в Нью-Йорк. Но он уехал. И там почти сразу снял всего за сто пятьдесят долларов в месяц вполне приличную комнату на Брайтон-Бич. Одинокая хозяйка лет семидесяти, с преогромным силиконовым бюстом, туго обтянутым почерневшей, в старческую крапинку, кожей, не отказала Михаилу в том, чего ему уже давно не хватало. Готтентотский передник причинного места, шарпеева обвислость ягодиц, - и высокий тугой холодный бюст. Секс за гранью извращения. Невыразимо сексуальная старушка, в России таких тогда еще не было, ныне заполонивших эстраду.
Поделившись телесными прелестями, хозяйка столь же охотно поделилась и житейской премудростью, дав множество полезных советов. Среди них была подсказка насчет заработка: биржа.
Сюда приезжали работодатели и, - с оборотной стороны капитализма, - те, кто тщился продать свою рабочую силу. Допустим: надо пять человек по десять долларов в час. Оплачивалась каждая минута, чистое рабочее время, перекуры не в счёт. Если кто филонил, отзывали пальцем, молча рассчитывали и отвозили обратно на биржу, а взамен привозили нового. Михаилу очень понравился такой порядок. Понравилась Америка. У него даже появилось свободное время и свободные доллары в карманах. Он дважды слетал домой, каждый раз привозя по десять тысяч долларов, - огромные деньги для России 90-х. Негативным следствием стал развод с Лианой, о чем Шутин не горевал отнюдь. Почему-то стало так: хоть с кем, только не с женой. Особенно после того, как появился Шрам. Именно так, с большой буквы. Лиану Акакиевну ночью подпёр камень, «скорая» припозднились, желчный пузырь взорвался. Его удалили, почти не глядя, брюшину зашивали, будто у трупа, в один шов. Но она задышала по дороге в морг. Сейчас она проживала соломенной вдовой при живом муже, возвратившемся из Америки, в одной квартире с ним, но в разводе. 
Если бы Америка не ужесточила иммиграционную политику, Михаил остался бы там навсегда. Или если бы хозяйка-еврейка согласилась выйти замуж за гоя на тридцать с гаком лет моложе. Но она оказалась не дура, шарпей с грудями. Ностальгия по Америке осталась на всю жизнь.
У Павла никогда не возникало вопроса, почему он восхищается Михаилом. Он не знал даже, кого уважает больше: Шутина или Ванькова.
…Кроваво-красной полосой над чёрным горизонтом обозначился рассвет, когда автобус прибыл в конечный пункт – Маргаон. На земле две американские девахи оказались не беременными отнюдь. Судя по тому, как деловито они поправляли, пихая кулачками, свои пузени, там, под спудом таились поясные сумки с деньгами. Убедившись, что всё тип-топ, вуменсы бодро попрыгали в тук-тук и умчались. Наши герои присели на лавку, не зная, что делать. Водитель выметал прямо на остановку американский мусор.
Подъехал еще один тук-тук, и драйвер спросил:
- Кольва? Бенаулем?
- Бенаулем, - сказал Михаил, - Палолем тут, видимо, не подают. Сколько?
- Сто рупий.
- Поехали.
Таким образом они оказались в Бенаулеме, где оба сгорели в первый же день, хотя вообще не лежали на пляже. От удовольствия потеряли осторожность, хватило пяти раздеваний для захода в воду. Потянулись томительные семь дней, когда они выходили из пляжной хижины только чтобы поесть, да окунуться на рассвете до восхода жестокого индийского солнца. Когда солнце садилось, в кромешной темноте, дискомфортно разрезаемой фарами встречных автомобилей, ходили за полкилометра в поселок, прикупить фруктов и яиц, которые варили на завтрак кипятильником. И, конечно, рома. Здесь, в Гоа он стоил в пересчете на рубли шестьдесят за литр. Выспались и переговорили за всю жизнь. Павел, в частности, много рассказывал про Ванькова.
В свою очередь, он интересовался боевым прошлым Михаила. Как он бандитов и шпионов ловил? Он жаждал рассказов в духе Агаты Кристи, которой зачитывался в юности. Привлекал тонкий житейский юмор и позитивное мировосприятие, которое на таком материале обладало особой ценностью. У Сименона, например, бытового оптимизма, читай: мудрости, он не чувствовал, несмотря на славу умника среди детективщиков. Но если бытие трагично, зачем еще и быт воспринимать, как сплошную трагедию? Немелочность мелких добрых дел: то, чего русским не хватает, строителям великих строек и свершителям великих дел.
- Насчет шпионов не знаю, - отвечал Шутин, - ими КГБ занималось. А у нас, в основном, административные правонарушения… Народ-то был весь отсеянный. Впрочем, один раз я палку за уголовное раскрытие заработал.
Он звучно расхохотался, довольный собой.
- Нравится мне твой оптимизм, - сказал Павел, улыбнувшись, и приготовился слушать с удовольствием.
Говорил Михаил так же громко, как и смеялся: возникало подозрение на легкую глухоту.
- Однажды ночью комендант рабочей общаги решил пройтись по этажам. Парни девок в окна затаскивали и драли, как положено, а он их ловил и выселял, как положено. На коготках ползал по ночам, как Дракула. Слышит: характерные стоны, и кровать скрипит, а он их нарочно не смазывал. Ржа была его самым верным союзником. Тихохонько достаёт связку ключей с номерками, - номерки ладил картонные, чтоб не звенели, - открывает, неожиданно включает свет…
Шутин, не в силах продолжать рассказ, захохотал так, что заглушил звук упавшего на землю кокоса. Иногда, когда ночью поднимался ветер, спелые орехи падали на черепичную крышу с грохотом, который будил пугающе, как землетрясение. В первые дни Павел и Михаил вскрывали кокосы и, выковыривая ножами плотное белое масло, ели, но его специфический запах довольно быстро опротивел.
- Там один жилец обжимает другого! Простые рабочие парни, комсомольцы, спортсмены, только что из армии! Отличники боевой и политической подготовки – других к нам не брали! Представляешь?..
- А что они – не люди? – спросил Павел.
- Нет… Ну считалось, что гомосексуализм – это среди гнилой интеллигенции только, а тут – работяги!.. Токаря какие-то, фрезеровщики… Ой, не могу! Как вспомню…, - Михаила содрогали спазмы хохота. - Обычные, плечистые такие парни, девкам на загляденье. Да еще представь, как отъреагировали. Отстань – говорят – коменданту! – Ой, не могу!.., - рассказчик согнулся на кровати, - И продолжают сосаться в десны, оторваться не могут… Твою мать!..
Шутин смеялся приглашающе, с ожиданием обычной реакции брезгливой заинтересованности и нарочитой отстраненности. Подхихикиванья, демонстрирующего солидарность с рассказчиком смешной  истории «про это». Одновекторность восприятия: как бы с гомосэками не обошлись, они все равно не правы. Такие по жизни - не человеки. Однако реакция оказалась непривычной.
- И что было? Ушёл? – спросил Павел.
- Кто? Комендант? Мне позвонил. Я тогда еще простым опером пахал, а он мне стучал. На такой работе не стучать, сам понимаешь, невозможно. Ну, я этих козлов по всем правилам оформил. Уголовное дело у нас – это же удача какая! Расписал в голубом, как гжель. Боялся, что судья их пожалеет и реальные срока не даст. А они на суд приперлись, - раздался треск хохота, -  пьяные вдребадан. От стыда. Так судья им ещё больше дал, чем прокурор просил. Добавил оскорбление суда. Вот хохма была! По шесть лет выписал.
- Каждому?!..
- А то!.. У меня прочная палка была, качественная. Обычно если опер дело до суда доводит, то там снижение идет, а то и вовсе отпускают в зале. Мне сразу звездочку добавили. Капитаном стал.
- Шесть лет за убийство дают! А ты две жизни загубил. Ни за что, считай. За поцелуй! Ты об этом думал? Ну ладно, тогда не думал, а сейчас?
- А что сейчас? Не хрен было сосаться в десны, да еще и коменданта посылать.
- Ну и ну..., - смог вымолвить Павел, - Агата Кристи отдыхает. И смех твой… Страшно от него.
За плетёными стенами бунгало послышались громкие голоса и музыка, - оживлённая, и, в то же время, однообразная, с предпочтением высоких нот, - типичная индийская.
Михаил выглянул в окно.
- Обрати внимание: местная молодежь западные шлягеры не слушает. Свою слушают муть.
- Это еще неизвестно, что есть муть. И фильмы смотрят свои, а не голливудские. И в крикет играют. Всё по-своему. Молодцы. Нам бы пример брать.
Они вышли и встали в тени козырька хижины. Прямо за плетёным забором их кемпинга молодежь Бенаулема решила отпраздновать чей-то birthday на свежем воздухе под пальмами. Не удивительно, что не на пляже: наши друзья ещё не видели купающихся индусов. Парни, - все, как на подбор, черные и худые, достали ракетки и занялись суматошным времяпрепровождением с воланчиком. Девушки, - все, как на подбор, невысокие и миловидные, деловито расстелили два покрывала на расстоянии примерно двадцати метров одно от другого, разложили на них фрукты, расставили кока-колу и позвали бесившихся вокруг воланчика парней.
- Вот здоровые лбы, - сказал Михаил, - им бы девок разобрать да щупать по кустам, а они в воланчик, как пацанчики в панамках…
- Нравится мне, как индийские женщины одеваются, - перебил Павел, - Многоцветно, но не пёстро. Шальвары эти, кафтанчики лёгкие…
- Так только девушки одеваются, а женщины в сари.
- Сари тоже хорошо. Там ноги видны и живот, и плечо. В Индии женщины лучше одеваются, чем у нас. Дёшево и красиво. И, главное, свое носят, традиционное. Хлопок. Ткани какие – глаза радуются! И, обрати внимание: синтетической косметикой не пользуются. Живые цветы к волосам прикрепляют. Ну, разве не здорово? И красиво и пахнут хорошо.
- Цыганьё цветному радо. Вот на Бродвее цыпочки гуляют!.. Модели! Сплошной кутюр с обложек модных журналов. А это что? Джипсятина, одно слово.
- Слушай, я тебя умоляю… Ты свое мнение об Индии высказал, я его услышал. Давай не будем без конца негатив муссировать. Хотя бы ради того, чтобы отдохнуть в позитиве.
- Что тут муссировать? Одно слово: грязный Джипсиленд. Вот в Америке…
- Странно ты об Америке отзываешься.
- В смысле?
- Мечтательно слишком. Кто там бывал, обычно более взвешенные оценки дают.
- Ты что, хочешь сказать, что я лажу гоню?!.. Фильтруй базар, корешь. Сыном клянусь – три раза в Америку летал. А ты кто такой вообще? Да я!... Да не жить мне…
Павел возвратился в хижину. Спорить было бесполезно, Шутин всегда оставлял последнее слово за собой.
Минут через пятнадцать вошел Михаил.
- И чтоб ты думал, чем они занялись?
- Неужели открытым сексом, как океанийцы на глазах у европейцев?
- Наоборот! Мужики пьют кока-колу и жуют бананы отдельно, а девчата отдельно. Время от времени от какой-нибудь из сторон отбегает кто-нибудь и передает, кто что о ком сказал. И тут же бегом обратно. Во, вечеринка!
- Видимо, у них женщины и мужчины даже кока-колу совместно распивать не могут. Вот это нравы. И что, даже пива не пригубили?
- Нет! В том-то и дело, что нет! – Михаил расхохотался, - День рождения, твою мать!
- Не могу: пойду посмотрю, чем все кончится.
Павел вышел и встал в тени как можно незаметней. Молодые люди, не обращая на него внимания, продолжали веселиться так, как описал Михаил. Выпив кока-колу, съев фрукты, они так же весело собрали покрывала и пластиковые бутылки, которые в Индии являются возвратной тарой, и отправились восвояси, пританцовывая под громкую музыку. О празднике напоминала только кожура бананов, которой тут же занялись мелкие бродячие коровы.
- Почему-то мне кажется, что девушки в Индии выходят замуж девственницами? А? Как ты думашь, такое ещё возможно? - спросил Павел.
- Чёрт их поймет. Чужая страна – потемки. А хотя бы и так, тогда что?
- Это важно. Перед войной абвер изучал СССР со всех сторон, а потом Канарис сказал Гитлеру: в России девяносто процентов женщин выходят замуж девственницами. Нам не победить такую страну.
- Ерунда какая-то. При чем здесь девственность?..
- А при том. Например, есть критерии здоровья экономики. Сальдо торгового баланса, допустим. А сальдо девственности – главный показатель боевого духа. Процент боевого духа равен проценту девушек, выходящих замуж девственницами. И всё. Любую страну можно заранее просчитать на калькуляторе. Смеешься?
- Это у тебя томление духа. Танки, самолеты,  – и девственность. Как это вообще можно сравнивать? Чушь. Реалистом надо быть. А ты фантазируешь на пустом месте. Не зря тебя жена Палолемом называет. Фантазёр беспочвенный.
- Может, и чушь. Только Канарис оказался прав, хотя и танков и самолетов у Гитлера было больше. А реализм в том, что за ****ей никто на танки не полезет, а за честну жену мужик танк собой взорвёт. Потому что невыносимо думать, что её кто-то чужой тронет. Он за детей уверен, что его, а не заезжего молодца.
- Ха! Я думал, что ты ботан, романтик, а ты циник тот еще, – Шутин округлил и вытянул губы в беззлобном кураже, - Романтический циник!
- Слушай, - переключил Павел тему, - что за компания брадатых мужиков в тюрбанах в нашем кемпинге вчера поселилась? – спросил Локотов после недолгого молчания, - Какие-то они… Не то индусы, не то… Светлые для местного населения и упитанные. И, главное, пьют сообща. Пьют и пьют. Непривычно как-то.
- Ага! Орут, как конкретные пацаны. А вид, надо сказать, зверский. Я к их бунгало подходил, хотел познакомиться, да передумал. Поддатые, ещё удумают что… Бенгали сказал, что это сикхи. Он не успевает им ром подтаскивать. Ящиками. Коробками, то есть.
- Во дают! Это ж помереть можно! Как трындычит моя теща, всратыся тай помэрти… Еще говорят, будто русские самые пьяницы на свете!.. Оказывается, сикхи.
- Так они ж одну неделю в году пьют! Каждый год, и не только они. Индусы приезжают в Гоа с севера, неделю пьют, не просыхая, и убывают. На море не ходят, некогда, побольше выпить спешат. Потому что в других штатах спиртное труднодоступно. И дороже намного. И пить считается позором. А здесь и приличный индус может упиться вусмерть. Вот они и практикуют гоанский пьяный марафон. Мы в Бомбее ром за триста рупий покупали, а здесь за девяносто берем. Соображаешь? У них в каждом штате свои законы, даже таможни есть.
- Бенгали сказал?
Михаил продолжал общаться с Бенгали, тогда как Павел только здоровался по утрам, когда молодой человек приходил за рентом. Триста рупий каждый день вперед, никакого доверия, несмотря, что Раша из френд оф Индиа. В основном, Павел общался с Женей, пермяком из Москвы, с которым познакомился – впрочем, как и Михаил, - в первый же день, когда они, идя по берегу, набрели на этот кемпинг для диких туристов.
Был уже полдень, они уже погорели и жаждали упасть в надёжную тень. Навстречу им из крайней хижины вышел крайне худой, длинноносый, ярко выраженный европеоид, похожий на портрет короля Жанны д`Арк – Карла Седьмого, загорелого до черноты.
- Sir, tell me please, where is recepcion? – спросил Павел, как всегда, опустив надоедливый английский артикль.
- Повторите по-русски, - прозвучал ответ.
Европеоид бесцеремонно вытолкал из послеполуденного отдыха длинномерного фавна с лицом, говорившем о детском недоедании, - кожи было больше, чем мяса, - который оказался двуногим рисепшеном. Ноги, как у модели, росли прямо от чрезмерно вытянутой для молодого человека шеи.
Женя ездил по Индии в одиночку и при этом не знал ни одного слова по-английски. В прошлом он был продюсером московской поп-группы, а до этого – безработным в Перми. Он ничего не ел, кроме кармической пищи – мёда – уже второй месяц.
- Вы себе не представляете, какой я был упитанный, когда продюсировал. Пил! – мама не горюй. Но однажды понял, что это не мой путь. Я должен быть Учителем для всех, кто бедствует в сансаре. Сейчас вживаюсь в свою новую карму, - охотно раскрывал душу будущий московский гуру.
В течение последующих дней выяснилось, почему Женя решил «сменить карму»: его группа занималась тем, что на провинциальных корпоративах дёшево имитировала известные бренды, но в последнее время их всё чаще ловили. На откупные ушёл весь Женин золотой запас и теперь он бедствовал, как в юности в Перми. Это был его новый проект, к которому Женя относился серьезно: честно голодал на меду.
Из Гоа похудевший продюсер собирался ехать к Саи-Бабе за благословением, а оттуда – в ашрам Аммы в Кералу. И частично указал направление дальнейшего движения также и новым знакомым. Особенно соблазнил книжным описанием ашрама в Керале, расположенном на воде. Нашим друзьям не слишком-то хотелось удаляться от Океана в индостанскую континентальную полупустыню. Путтапарти, расположенный в самом центре плоскогорья, не манил даже изрыгающим лингамы Саи-Бабой. В Хампи, впрочем, им довелось съездить позже: древний руинированный город в глубине страны  входил в необъявленную программу Шутина. В ночной автобус на границе Гоа на самом деле вошли таможенники с одной целью: не допустить вывоз алкогольных напитков на продажу. Но это было позже, а пока они сидели в Бенаулеме, прячась от индийского солнца, общались по душам.
- Кстати, тебе в ресторане проститутку не предлагали? От одной до двух тысяч рупий, - спросил Михаил, перескакивая с темы сикхов.
Как-то так получилось, что обедать они стали порознь, - уже несколько дней.
- Двадцать пять долларов? Не может быть!
- Официант просил тебе тоже передать оферту эту. Похоже, хоть штат и туристический, полиция гоняет за это дело. Официальных публичных домов нет.
- В таком случае – где?!..
- Скорее всего, прямо в ресторане.
- На глазах у всех?
- В подсобке.
- В какой? Что-то я не видел. Ресторан весь - только крыша. Да кухня отгорожена циновками. Что-то я не видел подсобки никакой.
- Значит, на кухне на пол циновку кинут. За корзинами какими-нибудь. Джипсиленд. Что означает: будь проще и люди к тебе потянутся. Вон ко мне потянулись, а к тебе нет.
Следующий день Павел впервые провел - почти весь - на пляже и обедать пошел поздно. Бросив мокрое полотенце на пустой стул, огляделся. В зале не было больше никого, кроме официанта с улыбкой во всю дурь, который предупредительно принял заказ. И надолго исчез. Организм Локотова выделял желудочный сок минут двадцать, что было странно - обычно салат приносили почти сразу – но Павел, вместо того, чтобы злиться, продолжал источать кошачью благостность. «Хорошо сижу!» - жмурился Павел, озирая спокойное море в солнечных блёстках на лёгкой ряби, стройные ряды пальм, чистый белый песок. «Говорят, здесь рекламу «Баунти» снимали. Неужели Палолем еще прекрасней?»
Официант нарисовался так же неожиданно, как исчез, но к Павлу не подошёл. Он странно подмигивал из-за стойки и тыкал коричневым пальцем вправо. Там, за рестораном, оказалась женщина лет сорока, похожая на Бабу-ягу из мультика про домовёнка. Худоба и чернота сочетались таким образом, что женщина казалась не просто черной, а отощавшей до черноты. Будучи затянута с головы до ног в плотные парчовые одежды золотого с красным цвета, она терпеливо прела на самом солнцепеке, сверкая глазными белками. На голову была надета шапочка, с которой свисали брюлики, на ноги – туфли с острыми носками. На теле женщины, сидевшей на песке, широко расставив тощие коленки, позванивали бесчисленные низки бус, ножные и ручные колокольца, ибо она не бездействовала. Тетка энергично делала призывные жесты, недвусмысленно указывая на свою вульву в штанах. Это выглядело ужасно смешно, - именно так: смешно ужасно.
Павел перевел взгляд на молодого наглеца за стойкой, который рисовал круглую цифру в воздухе и зазывно тыкал в тёмное пространство кухни. Он весь был нервозное движение.
Дошло. 
Вспомнились соблазнительные плечики индийских женщин в сари, особенно когда не худышки; неприкрытые животики, особенно когда худышки. Смуглые открытые икры. Выходило, что приличные индийские женщины имели право демонстрировать свои прелести окружающим, а падшие – нет. Мораль такова, что грешная плоть непременно должна быть прикрыта полностью, вплоть до лодыжки и включая ее: шальвары проститутки были заправлены в чувяки. Включая шею и подбородок – тётка на песке была затянута снизу вплоть до иссохших губ. Поистине, всё наоборот на этом субконтиненте. Даже кокетничают здесь мужчины, а не женщины. Без всякой эротики: кокетство, связанное с желанием понравиться, в крови у индийцев.
Павел молча покинул ресторан. Не было никакого желания покупать кота в парче и эксплуатировать его на полу за корзинами с провизией. Следовало подготовиться к отъезду. У них уже были билеты на вечерний поезд из Маргаона. До отъезда оставалось четыре часа, потом три, потом полтора… Локотов собрал свои вещи и прилёг в ожидании попутчика. Михаил где-то задерживался. Павел начал волноваться. Встал, покидал, как мог, не своё барахло в рюк, - похоже, предстояла спешная эвакуация. Павел не сводил глаз со стрелки часов. Оставался час, а до автостанции на тук-туке минут сорок… Павел вышел, решившись поговорить с Бенгали, не видел ли он Майкла. Хижина бенгальца оказалась закрыта изнутри.
- Бенгали! – позвал Локотов.
- Иду! – неожиданно отозвался Михаил.
- Уже семь! – крикнул Павел. – Что ты там делаешь?
- Ух, и правда!
Дверь открылась, вышли Шутин и Бенгали, оба в трусах.
Павел повернулся и размашисто пошел в свою хижину. Михаил побежал следом.
- Понимаешь, мы там это… Ну, вздремнули чуть-чуть. Слушай, ты никому не расскажешь?!..
«Дела!» - подумал Локотов, вспомнив двух юношей, которым Шутин изо всех сил расстарался сломать жизнь. Вспомнил так же, как в самый первый вечер в Бенаулеме молодой бенгалец, будучи приглашён Михаилом в их хижину выпить рома, после первой же порции предложил:
- Давайте я с вами буду делать лав, а вы мне квартиру купите в Бенаулеме. Я хороший, а квартиры недорогие.
После первой же порции весом грамм в пятьдесят! С тех пор его расценки, видимо, сильно упали. Павел усмехнулся. Индия! Здесь цены кратно падают от каждого слова. И даже от молчания.
Столько побирушек, как за неделю в благополучном Гоа, он не встречал в течение всей жизни. На пляже, не успев обтереться полотенцем, человек оказывался окружен торговцами ненужного барахла, как блудный немец партизанами в лесу. Они неотступно требовали за свой товар вначале тысячи рупий, потом сотни, потом десятки. Иные просто протягивали руки лодочкой, прося подаяния совершенно по-детски. Не успеешь отбиться от одного нашествия, как оказываешься в плену у других попрошаек. Только в море можно было морально отдохнуть. Моря индусы боялись. Заходили в одежде, по коленки, не более. Однажды Локотов наблюдал сцену: молодые парни входили в воду гуськом, взявшись крепко за руки. Когда передний вошел, осторожно ступая, по пояс, – а задние наблюдали с ужасом и восхищением – его обдала волна. Смельчак с визгом бросился назад, шеренга рассыпалась, вся братва пришла в смятение и бежала от моря, как от Москвы Наполеон. Павел, наблюдавший эту драму из воды, едва выплыл на берег, захлебываясь смехом.
К великому его удивлению, когда они пропутешествовали по Индии более месяца, нашёлся штат, где попрошаек почти не было: Керала.
…Они ехали на автобусе из Аллапуджи в Карнополи - совершенно греческое название, говорившее о связях с Византией, когда сюда за пряностями плавали греческие, а потом арабские купцы – и обсуждали, как могло получиться название «Аллапуджа». Дело в том, что индусы, которых они встречали, вообще не способны произносить твёрдые, взрывные звуки, подобно нашим финнам-эстонцам. Говорили «Мадьгао» вместо «Маргаон», «Каногополи» вместо «Карнополи», «Аляпуса» вместо «Аллапуджа». Павел, прочитавший в Интернете всю информацию об Индии, знал, что у дравидийских  языков только один родственник на земле – финно-угорские языки Северной Евразии и что это одна из самых интригующих лингвистических загадок. Чего стоит почти полное совпадении: Керала и Карела! Или, допустим, Коломбала (Колаба) и северная Соломбала? Возникал вопрос:  откуда в таком случае на карте сплошь «взрывные» названия, в которых согласные сталкиваются, как в пьяной драке? Если местное население произносит их неузнаваемо, как эстонцы называли Дерпт, - «Тарту», а финны Гельсингфорс, - «Хельсинки»? Русские смеялись, заставляли говорить правильно, но у бедных финнов ничего не получалось. У индусов точно так же не получается произносить названия собственных городов. Даже на Севере никто не говорил «Нью-Дели», произносили мягко «Нюэли», с ударением на «и».
- Наверно, англичане записали названия, как называли брахманы, - предположил Михаил, - а те – по санскриту.
- А санскрит, между прочим, к русскому ближе всего. Арии в Индию пришли с Севера. Об этом сейчас много пишут. Злободневная тема, - сказал Павел, - И названия перенесли. Там аналогии тысячами идут, я читал. Правда. Поражает воображение. Между прочим, я сам кое-что нашел. Глупость, наверное, но смотри: штат Орисса. А русских на Востоке называют «орус». Или: Махараштра. Здесь вообще буквальный перевод по созвучию: «Великая Россия».
- Да, Раша из френд оф Индиа. – усмехнулся Михаил.
В Керале они долго ехали на юг вдоль побережья и все было как один сплошной город. Названия менялись, но перерывов между домами не замечалось. За три часа они протолкались на автобусе сквозь добрый десяток митингов и демонстраций. В глазах рябило от красных знамен, портретов Ленина и Че Гевары. На заборах молодежь изображала не матерные слова, а серп и молот. Русские как будто попадали в СССР пятидесятых. Именно тогда в Керале на свободных выборах победили коммунисты, которые и удерживали власть до сих пор, подбадривая избирателей митингами. Даже не любящие коммунистов составители рейтингов из США отдавали Керале пальму первенства, именуя «самым культурным штатом Индии».
- Самый культурный штат, - повторил Локотов фразу из Интернета, - И самый отдаленный от трёх индийских столиц: Дели, Бомбея и Калькутты. Это всё равно, что Чукотка – самый культурный регион России. Чудно!
Керала настолько впечатлила, что он говорил о ней почти непрерывно. Но, чем больше восхищался он, тем больше брюзжал Шутин.
- Это арабы здешних туземцев жить научили, вот и всё!
Он категорически не хотел признавать за индусами права на культуру и самосовершенствование. Тем более, если замешаны коммунисты. Павел  удивлялся феномену русского антикоммунизма, сопряженному с вечной тягой к обобществлению. На дне – общак, в середине колхоз, а как только духовного жирка нагуляют, сразу начинают толковать о соборности. И всё на уровне подвига самоотречения. Нет, чтобы просто жить каждый сам по себе, делая маленькие добрые дела для других. Малюсенькие, которые не требуют никаких жертв и которые в общем стоят больше свершений. Улыбаться, например, друг другу. Почему везде незнакомые люди друг другу улыбаются, а в России - нет? В Индии, например. Живут бедней, а улыбаются. Столько улыбок, как за месяц здесь, на Родине он за всю жизнь не видел.
- Обрати внимание: как много тучных людей на улицах! – сказал Павел, уходя от грустных размышлений, - Похоже, народ в Керале не бедствует отнюдь! Изможденных нет вообще. Да и мусора почти не видно, как в других штатах.
…Деревня Валликау, родина Аммы, находилась в пригороде Карнополи. Их поселили в чистом благоустроенном номере на пятнадцатом этаже. Павел и не предполагал, какой размах приобрело в Индии ашрамостроительство. Заранее он представлял себе поляну с хижинами, гуру под пальмой, беседующего с учениками. Хижины оказались двадцатиэтажными и стояли рядами, а гуру не было вовсе. Амма, имевшая ашрамы по всей стране и даже за ее пределами, путешествовала по миру, от одного филиала к другому, приглядывая за немалым хозяйством. С огромного портрета в зале для даршанов весело смотрела упитанная, уверенная в себе бизнес-леди лет сорока. Никто и не помнил, когда она была в Валликау в последний раз. Но раз в год наведывается,- говорили старожилы, исполнявшие севу.
…Наутро Павел проснулся с птицами и вышел на балкон. Боже, это Рай! Густой пальмовый лес тянул на себя эпитет «девственный» и казался сверху инопланетным в своей нетронутой красоте. Восходящее солнце, огромное, ярко-красное, дышало на него теплом, слегка прикрывшись дымкой, как принято прикрываться, наклоняясь над колыбелью царственного младенца. Ашрам располагался на узкой косе между морем и устьем реки; и море и река будто замерли. Попугаи и еще какие-то яркие птицы сновали в листве, перелетали с берега на берег. Среди них были зимородки, зимующие здесь. Родные, наши, земляки дорогие.
Вечером, от нечего делать, друзья пошли в молитвенный зал, где перед портретом Аммы горел огонь, и жрец читал нараспев под синтетическую музыку, время от времени складывая руки лодочкой и поклоняясь портрету, всё действо было технологично и скучно. Огромный зал был почти пуст, среди тысяч пустых стульев они увидели несколько занятых в левом заднем углу, решили присоединиться, - и оказались рядом с Женей, который обретался в ашраме уже недели две.
- Привет! Вы в каком номере? – спросил бывший продюсер. Одет он был уже, как настоящий гуру: в белый балахон.
Михаил ответил.
- Я к вам зайду, - сказал Женя, - А сейчас пойду. Не могу. Энергетика сильно лупит: вот сюда!..
Он похлопал по бритому затылку и добавил:
- Ведь у меня третий глаз открылся. Он ещё очень нежный, поэтому сильное энергетическое воздействие для него опасно пока. Пока-пока…
- Мошенник! – сказал Михаил, когда Женя удалился, - Посадить бы его… В одну камеру с Аммой.
- Сажательный рефлекс проснулся? Амма тебе чем не угодила? Живешь за сто пятьдесят рупий в раю. Спасибо скажи.
- Ха! А ты знаешь, сколько она огребает? С такой армией бесплатной рабсилы? Известно ведь: верой торговать – самый прибыльный бизнес на свете. Мы в Гоа платили столько же. Так там хозяин должен обслугу держать, а здесь всё на севе держится.
О севе они и расспросили Женю, когда он зашел в их номер перед сном. Согласно памятке, выданной на рисепшене, на третий день предписывалось явиться к столу распределения севы и выбрать послушание. Иначе ни о какой благодати не может быть и речи. Уклонение от севы духовной смерти подобно. В случае неявки придется исполнять севу по требованию руководства без выбора, куда назначат. 
- Я от севы дней пять скрывался, - сообщил Женя охотно, - Но потом отловили. Метлу в руки совать начали. С двух сторон, причем.
- Так это ты так чисто всё подмел?! – съехидничал Михаил.
- Ага. Я что, с верблюда упал? Метлу перевернул и давай скрести. А я не знаю, что это такое и к чему предназначено. В России метёлок нет.
- Правда, что ли?!...
- Правда, - чистосердечно молвил будущий гуру, -  Я ни разу не видел.
- Наверно, поздно вставал, - сказал Михаил.
- И поверили?! – спросил Павел.
- А то! Они ж, как дети.
- Кто?
- Америкосы эти, что здесь живут и на севу ходят. На перерождение очки зарабатывают. Серьезно так, честно, как будто налоги платят. Метут, огород окучивают… А русские не работают. Мы на пляж ездим. Вы знаете, где пляж? Завтра покажу. Правда, там деревенские индусы какают, но можно найти место между какашек…
Назавтра они уехали. Проезжая на автобусе вытянутую вдоль косы деревню, Шутин и Локотов грустно смотрели, – видимо, Амма не слишком заботилась о своих сельских земляках, - на согбённые, с неровными стенами и рваными соломенными крышами дома, выходящие на дорогу, как брейгелевские слепые. Просвечивающий за домами берег являлся – что для Индии типично - местом отхожим. Туалетами, связанными из циновок, пользовались только женщины, а мужчины без стеснения присаживались на берегу и подмывались волной. Подобную картину они наблюдали и в Аллапудже, и в других местах. Засирание пляжей пресекалось, да и то не строго, только в туристических центрах. Власти действовали убеждением, но если индус приседал на песок, то его не гнали, ибо отправление естественной потребности к деянию не приравнивалось. Некоторые делали это демонстративно, как бы говоря: мы здесь хозяева и не собираемся менять свои древние обычаи, подстраиваясь под приезжих. В Валликау официального пляжа не было, поэтому вместо него простиралось сплошное отхожее место. Правилами ашрама запрещалось покупать что-либо у местных жителей и купаться в море. Поэтому земляки Аммы не благоденствовали и не старались держать берег в чистоте. Вот что творилось под райскими кущами, вид сверху.
- Керала, Керала! – съехидничал Михаил, - Грязный Джипсиленд!
Павел не нашёлся, что ответить. В самом деле, всё наоборот. Такая везуха – жить в первой линии у тёплого, ласкового моря – и поворачиваться к нему задом. В буквальном смысле и в переносном, ибо дома тоже располагались к морю задами и помойками. Их обитатели изнывали от жары, но к морю бегали только по большой нужде.
Коровы и чёрные, поджарые свиньи, роясь в помойках, чаще бывали на море, чем их хозяева. Для женщин, чья скромность не позволяла появляться среди испражняющихся мужчин, моря не существовало вообще. От Адама и Евы не ценили люди Рай. Хуже: за уборную держали Рай.
Неожиданно вспомнился Ваньков с его наивным проектом народного предприятия, где все благоденствовали среди общей разрухи, и как всё похерили люди, для которых он старался. Кто для живых людей Рай создаёт, тот всегда разочаруется в людях. Только для покойников следует создавать Рай, - подумал Локотов.
…В Палолеме у Михаила случился очередной приступ ярости, один из тех, которые удивляли Павла своей внезапностью и отсутствием мотивации. Нечто подобное он видел только в фильмах, которых стало особенно много в криминальной России. Когда в камере один зек хочет утвердить свое превосходство, ничтожность повода не объясняет внезапный припадок бешенства. Ещё паче удивлял столь же внезапный возврат к тону обычного общения. Специальный вид бешенства, типа хорошо поставленного возмущения, которое умеют включать в нужный момент педагоги-стажисты. У них для этого даже особый голос вырабатывается. Но у зеков всё гораздо выразительней, правдоподобней, убедительней. У них сделанная эмоция подкрепляется самовзвинчиванием, для чего умело находятся новые мельчайшие поводы. Самовзвинчивание беснующегося зека, чем-то напоминающее женскую истерику, - других аналогий для странного иной раз поведения Шутина у Павла не находилось. Убедительное самовзвинчивание, доходящее до пограничного состояния, когда кажется, будто в человеке – два человека и один другого едва удерживает от убийства, или самоубийства. Да не жить мне на этом свете, мол…
Конфликт возник из-за пустяка: Павел предложил пойти в левую сторону бухты, где стояли в ряд обитаемые бунгало, как в Бенаулеме. Снять дабл-рум и в нем прожить остающуюся до отлёта неделю.
- Да пошел ты… Куда хочешь! – неожиданно взорвался Михаил и грязно выругался.
Он уверенно шёл вправо, где не было видно никаких строений.
- Что с тобой? – спросил Павел.
- Я что, зря с собой палатку и спальник таскал через всю Индию?!.. Что ты, унизить меня этим хочешь?!.. А?!..
Обернувшись, Шутин орал и размахивал руками. Лицо красное, глаза горят, редкие волосы, растущие по окоёму головы, разметались от агрессивно-судорожных телодвижений. Прохожие начали оборачиваться.
- Знаю, что ты хотел пожить на природе. Я же в порядке предложения… Давай обсудим…
- Нечего мне с тобой обсуждать! Что ты хочешь сказать? Мол, дурак таскал по всей Индии палатку и спальник? А!.. Так ты меня, мать твою, дураком считаешь?.. А может, козлом опущенным?  А?!.. Может, ты мне Бенаулем припомнишь?! Нет, ты прямо говори, не ссы, как сука!..
Дальше посыпался отборный мат.
- Временами я отношусь к тебе, как к больному,- сказал Павел. - Не знаю, почему. Спорить не буду, вопрос не принципиальный. Пошли. Одного я тебя на улице не оставлю. Случись что, - что я твоим скажу? Уехали вдвоём, а возвратился один? Веди, куда хочешь.
Так они оказались за большим чёрным валуном, скрывавшим пляж. С правой стороны палолемской бухты песчаная кромка была узкой, в несколько шагов, за ней дыбились горы, поросшие густым кустарником. Позже Павел узнал, что ходить сюда вообще не следовало, так как в горах водились эндемичные кустарниковые змеи, ядовитые донельзя. На другой, пологой стороне бухты, змей не было, поэтому индусы издревле селились только там.
- Ну вот, здесь мы с тобой и обоснуемся, - как ни в чем не бывало, ласково  молвил Михаил, - Уютное местечко!
Местечко представляло собой двухметровый проём между скал.
- Что ж, устраивайся, а я за продуктами схожу, - предложил Павел.- Мне устраивать нечего, я же с собой не брал ни палатки, ни спальника. Ничего, песок теплый, простыню расстелю и посплю.
Психологически ему требовалось хоть на время оторваться от попутчика.
- Ну, извини. Палатка у меня односпалка, - сказал Шутин.
- Да всё нормально, - сказал Локотов.- Что взять?
- Ну, раз это снова Гоа, бери ром дня на три. А порубать, – что найдешь.
 В посёлке Локотов прежде всего отправился в Интернет-кафе, где за десять рупий открыл свою почту, как делал каждые три дня, и прочитал свежие письма. Обычно это были всякие сплетни, но сегодня супруга превзошла Рейтер и Би-Би-Си вместе взятые. Во-первых, она сообщала пикантную новость, которую узнала случайно, через знакомую, работавшую в психиатрии. Лиана ей об этом не говорила. У её сына на днях состоялась свадьба. У сына Михаила Шутина. В то время, как отец в Индии. Молодые подали заявление в ЗАГС на следующий день, как Шутин улетел, - злорадствовала жена. Другая новость касалась Ванькова. Бывшего директора избили до полусмерти рабочие. Ввалились пьяные во двор, вырвали из рук метлу и били черенком. Хорошо, что у Ванькова в тот момент не лопата в руках была, а то и голову раскроили бы, как капустный кочан. Сейчас он в реанимации.
Имеются все-таки метлы в России и люди, знающие, как ими пользоваться, тоже, оказывается, проживают. В избытке.
Что ж они на невиновном зло вымещают? Почему не бьют новых хозяев? Потому что у них охрана в черном, как тонтон-макуты? Не только в заводоуправлении, но и в цехах на каждом углу стоят, за дисциплиной наблюдают. Подойдет такой… кавказец… к пивному ларьку в жаркий день, работяги очередь уступают, в глаза лезут заискивающе. Дружить набиваются. «Алик то, Алик се…». Отойдет Алик – шипят вслед. А почему бы открыто не возмутиться тем, что сто молодых охранников безграмотных получают больше, чем две тысячи квалифицированных рабочих вместе взятые? С некоторых пор Локотов начал сочувственно относиться к словам профессора Преображенского, который говорил, что не любит пролетариат.
Сейчас он его возненавидел всеми фибрами души и желал всяческого зла. Чтобы новые хозяева измывались над рабочими, пока из них не вылезет все их гегемонское говно вместе с кишками. До сих пор ещё не измывались, только наводили порядок. Рабочий класс! Человек труда! .. Символ прямоты и честности… А на самом деле – гады подколодные. Только по углам шипеть. Через людей, которых он знал всю жизнь, он возненавидел весь свой народ, который в любом месте не лучше. Абсолютное зло поселилось в нем. Тихий человек озверел.
Выйдя из Интернет-кафе, он отправился в пьяную лавку, которая оказалась довольно приличной по индийским меркам, со столиками и без медитирующих индусов. И пустой. Взял бутылку пива «Кингфишер» и задумался. Интересно, Михаил знает о свадьбе сына, нарочито организованной в отсутствие родного отца, как сообщала жена? Мыла у него не было, был уговор об обмене новостями через Локотовых. Возможно, этим объясняется его неадекватное поведение…  А за сломанную судьбу Ванькова ему не отмолить… Зачем сунулся с длинным носом, как с долотом: «Давайте Ванькова пригласим! Ему все доверяют, честнейший человек!». Пусть бы честный человек работал в Сибири. Приехал, выходил комбинат, как больного. А пусть бы тогда ещё загнулся, чтоб никто ни одной акции продать не смог. Вот это было бы поделом. Чтоб эти мерзавцы, которые себя рабочим классом называют, по миру пошли, чтоб передохли вместе с потомством своим поганым. Приеду, предложу несколько способов интенсификации труда. Как скоты ишачить будут! Еще и телесные наказания ввести бы. Метлами метелить! Он уже и детей не жалел, и себя, и только одному человеку на свете желал добра: Лёхе Ванькову. Хоть бы выжил… Хоть бы выжил…
Первое, что он сказал попутчику, возвратившись в лагерь, было безжалостное:
- Поздравляю.
- С чем? – весело спросил Шутин, доставая из мешка со снедью прозрачный пакет с яйцами.
- Как с чем? Со свадьбой. У тебя сынок свадьбу сыграл.
Яйца выпали из рук Шутина и глухо шлёпнулись о пляжный песок.
- Как?!..
- Не знаю. Об этом жена не написала.
Внеся душевное разорение в душу другого человека, Локотов не наслаждался. Хуже: ему было все равно.
- А… Когда?
- На днях. Заявление подавали на другой день после нашего отлета.
- Теперь понятно…
- Что?
- Почему они меня дружно выпихивали в Индию. И сын и дочка и жена. Вначале я и не собирался. Если б не они, я б и не поехал с тобой.
- Возможно, так было бы лучше.
Михаил пропустил эти слова мимо ушей. На него неожиданно напала нервозная, отчаянная веселость.
- Вот давай и выпьем за свадьбу сына! Пусть живет счастливо, сынок, падла!
У Локотова, наоборот, кураж испарился. Вернулось чувство стыда.
- Я думал, ты знаешь, - извинительно сказал он.
- А...! Не имеет значения.
Он наливал и наливал при красноватом свете заката, потом фонарика. Они уже не видели друг друга. Разговаривали очень оживленно обо всём, что не волновало в настоящий момент. Обоих обволокла, как смог, отвлекающая от мыслей общительность.
- Ну, как тебе Индия? – спросил Шутин.
- Я бы сказал, что как государство Индия гораздо прочнее России. И экономически сильней.
- Почему?
- А ты представь себе, что случилось бы с Россией, если б регионы имели такую же самостоятельность, как в Индии? Здесь Дели только внешнюю политику и оборону держит, а всё остальное в штатах: экономика, культура, образование. Полиция! Считай, собственные вооруженные силы в каждом штате. Таможни! Да нам такое –  мы развалимся. У нас разве такое возможно, чтобы одна партия в Москве у власти была, а её злейшие противники в каком-нибудь регионе правили? А это, между прочим, великолепная система – вспомни Кералу. Это ж такой взаимный контроль, что много не украдешь, когда в Дели демократы, а в Керале коммунисты. То есть, у них государственность прочная, а наша держится на грубой силе и окрике. На субъективном факторе. Нашелся сильный и хитрый правитель – держимся. Интригами, угрозами, коварством, кнутом, пряником, лавированием, непонятными убийствами, замаскированными под самоубийства или катастрофы, - держимся за соломинку. Придёт с благими желаниями, с пятернями врастопырку какой-нибудь новый Горби, начнёт рукоблудить в телевизорах, – развалимся в считанные месяцы. А он придет. Сила – это самое слабое место политики. Россия – как закодированный пьяница, который знает, что от любого мельчайшего повода может сорваться в пропасть. Свободы боится; себе самому не доверяет; жизнь не живет, а переживает каждый день с опаской; не ходит, а ступает, как зомби… И тэдэ и тэпэ. Я мог бы много говорить, причем, очень зло. Потому что больно. Но что об этом говорить?
- А экономика?
- Еще больней. Вот мы с тобой Бомбей ругали, а ведь это мировой финансовый центр крупнее, чем Москва, в которой восемьдесят процентов всех денег России крутятся. А он в Индии не один такой, тогда как в России, кроме Москвы и нет ничего. Калькутта, Дели… Бангалор подпирает… Московские деньги – это нефть и газ. Мы только мечтаем о диверсификации экономики. Скоро и мечтать перестанем. Тем более, что деньги виртуальные. Что такое эта долбанная Москва? Чёрная дыра России, куда все деньги втягиваются, как гравитацией, и выбрасываются за границей. А за индийскими финансовыми центрами стоят электроника, медикаменты, текстильная промышленность, металлопрокат. Перерабатывающая промышленность, возобновляемые ресурсы. Это не спекулятивные деньги, как в США. Они прочно стоят, а мы над пропастью висим. Придумает кто-нибудь альтернативное топливо для машин – и схлопнется наша квазиэкономика вмиг.  А его вот-вот придумают.
- Это банально. Об этом много пишут.
- Ты спросил – я ответил.
- Ну, хорошо. А народ?
- А что народ? Они в большинстве не пьяницы, не воры, не убийцы. Ну, попрошайки. Бог с ними, это на карму даже не влияет. Хорошую религию придумали индусы. Христианство допускает грех, а индуизм – ни-ни! Сразу карму испортишь. И никакой поп не отпустит ни за какие деньги. Поэтому в Индии один их самых низких уровней преступности в мире. Хороший народ. Не богаты, но улыбаются, все пытаются что-то делать, на государство не надеются. Сами выживают – как не уважать. Это для наших – добавил он зло, вспомнив рабочих, избивших Ванькова,  - кто-то сверху должен делать. А народ – он гегемон, но ни за что не отвечает.
- Хороший, стало быть, народ, - индусы? А вспомни полисменов, которые нас обули?
- Во-первых, не нас, а меня. Во-вторых, правильно. Сам виноват: было сомнение, не надо было тебя слушать. В незнакомой стране лучше перебдеть, чем недобдеть. Зато за два месяца у нас никто документы ни разу не проверил. А кто мы на вид? Бродяги в стёртых джинсах. В России затрепали бы проверками. Ты ничего не сделал – а у тебя паспорт требуют,  ты себя не человеком, а цыпленком жареным чувствуешь. Его поймали, арестовали, велели паспорт показать...
- Ха! А меня менты ни разу не разводили! – весело заорал Шутин, - Я сам разводил!
- Ну, еще бы!
Михаил, чей комплекс неполноценности из-за сына нуждался в компенсации, уже не мог остановиться.
- Вот я тебе один только случай расскажу! Было у меня возбуждено дело по спекуляции в особо крупных размерах. Мужик, передовой рабочий, в конце восьмидесятых новую «Волгу» получил по очереди. Заплатил пять тысяч, а тут переворот, деньги поменялись, поток подержанных иномарок хлынул. А иномарка, хоть и подержанная, – «Волга» перед ней кочегарка. И вот он машину за пятьсот тысяч продает, добавляет и покупает «Вольво». Отличная машина, десяти тысяч не набегала. Вечная. Это ж самая надежная марка. Нет, если б я мог честно палку заработать, я бы дело довел до суда, но начальник сказал: закрывай дело, что мужика мытарить? Сейчас, мол, все продают и покупают.
- Не понял, - спросил Павел, - Какое дело вообще? Какой тут состав преступления?
- А вот такой! – с хитринкой захохотал Шутин. – Уголовный кодекс никто ведь не отменял! Его только в девяносто четвертом сменили, а на дворе еще девяносто второй стоял. Это был серьезный состав, до восьми лет. Спекуляция в особо крупных размерах! Купил за пять тысяч, продал за пятьсот! Ну, я от начальника с делом в кабинет вернулся, подследственного вызвал и говорю: «Положение ваше серьезное, но я вам хочу помочь… Есть возможность избежать тюрьмы». Мужик мне в ноги кинулся, ревёт белугой. «Век Бога буду молить… Сделайте что-нибудь. Всю жизнь честно жил, трудился, на Доске Почёта всегда висел… Не вынесу позора! Восемь лет! Спаси, родной». Короче, полный лох. Был бы барыга какой, посмеялся б только. «Есть возможность, - говорю, - Она в том, чтобы ваша новая машина стала моей». Так прямо и сказал. Вижу: можно без церемоний, мужик совсем простодырый... Сейчас и вспомнить смешно, - раздался громкий трескучий смех.
Павел молчал.
- Короче, оформил я этот «Вольво» на своего брата, специально из Киргизии вызвал, а потом на Лиану, и год катался, как сыр в масле. Никаких шумов! Чудо, не машина! А потом продал, потому что новую взял. Потом опять новую. Каждый год иномарки менял.
- Где – в Америке?
- Что в Америке?
- Катался.
- В какой Америке?!.. А, в Америке! Так туда я позже уехал.
Шутин замолчал, даже в пьяном угаре осознав, что сделал какой-то промах.
- Я тебе, как друг, скажу.., - начал было он.
- Да какой ты друг, - тихо сказал Павел, - Попутчик.
Само определение прозвучало нелепо и дико. А ведь если бы Михаил Шутин назвал его другом полгода тому назад, это был бы предмет для гордости.
И молчание опять повисло в прохладном ночном воздухе тупым колуном. Тяжело так нависло.
- Интересно, - выдавил Локотов хрипло, - машина, на которой ты бомбишь… зарабатываешь… на которой меня на дачу возил и мы с тобой шашлык жарили… тоже из подобного источника?!.. И дача?..
- А тебе какое дело? – звонко спросил Михаил. – Следак ты, что ли? Давай лучше накатим. За мир во всем мире. Посвети.
Он налил два стакана и протянул один Локотову.
Вместо того, чтобы принять передачу, Павел ударил фонариком по протянутой руке, а потом направил луч света в ненавистную морду:
- Я думал, ты честный мент! – сказал он.- Честный мент! – повторил он. - Я всем врал за тебя!
Шутин отпрянул:
- Ты что… Совсем?!.. Ну, врал я, что в Америке был. Ну и что? Чего ты взбеленился? Украл я у тебя что-то?..
Он явно испугался: Локотов был выше и сильнее, а вокруг не было никого, только горы, песок и огромный чёрный валун. 
- При чём здесь Америка, чёрт бы её побрал!
Павел тоже испугался за себя, что не сдержится. Он взял рюкзак и пошел вверх по узкой расщелине, натыкаясь на торчащие камни. Коридор между черных скал завершился небольшой пологой площадкой. Локотов расстелил простыню и прилег. Опираясь спиной на рюкзак, он глядел в черное небо с перевёрнутым месяцем, как на мусульманских могилах. Как будто и месяц выпил и улегся и… уснул. Полусидя, как опытный пьяница вроде Петра Великого, который спал полусидя, чтобы не захлебнуться спьяну блевотиной.
Приснилась незнакомая старуха, которой ампутировали в больнице голову, но это не помогло, старуха всё равно умерла. Родственникам выдали тело, но это не помогло, они требовали голову. «С головой выдайте нам её!» - орали. Но врачи никому никого не выдавали с головой, потому что являлись гуманистами каждый день. Голова лежала среди пустых пакетов из-под чипсов, один пакет из блестящей, противной фольги был надет ей на голову, и облизывала себя изнутри, потому что ужасно хотела пить, но это не помогло… И он проснулся.
Спустившись вниз, Павел увидел Шутина в лучах встающего солнца, который сидел на камне, свесив обе ноги набок, как Петрушка, и допивал из горла последнюю, третью бутылку рома.
- Будешь? – спросил он. – Как хочешь.
Два литровые баллона из-под воды тоже были опустошены. Похоже, Шутин вовсе не ложился, дурак с палаткой, которую возил-возил, но так и не поставил. Локотов с трудом нагнулся, извлек из пакета яйцо – разбились всего несколько штук – вымыл в море, выпил. Это тоже не помогло. Он решил спрятать рюкзак и сходить в поселок за водой. Не сказав ни слова, Павел развернулся и скрылся в расщелине: взять рюкзак.
Вернувшись минут через десять, он увидел своего попутчика, который кривой, но ускоренной походкой удалялся по пляжу в сторону автостанции. В полном облачении, с рюком за спиной. По суетности мелких шажков было видно, что если б Михаил мог, он бежал бы. Павел догнал его без труда и спросил:
- Ты в самом деле хотел уйти вот так, ни слова не сказав?
И услышал в ответ заранее заготовленную тираду, в которой не содержалось ни одной фразы без матерков.
- Это ты меня бросил, а не я тебя! – орал Шутин. – Ты ушёл, не сказав ни слова!
- Я в Палолеме остаюсь, - пытался возражать Павел. – А ты уходишь. Так кто кого бросает?
- Ты! Ты дружбу не ценишь, ты людей, которые к тебе хорошо относятся, отталкиваешь! Ты дурной человек!
- Да,- согласился Локотов, - и нарочно замедлил шаг.
Хоть бы что-нибудь сугубое сказал! А то ведь всё равно, что жена, слово в слово! Наталья всю жизнь упрекала Павла за ненормальное, согласно её мнению, отношение к людям. Сама она, как «все нормальные люди», относилась к другим так, как они относились к ней. Что представляет собой другой человек сам по себе, её не волновало. Директриса в школе ворует на ремонтах, хороших учителей, которые не ради фальшивых показателей работают, гвоздит, но к ней лично относится хорошо – и ладно. Павел считал, что в таком случае, может быть, и не надо бороться, но и дружить стыдно. Он уходил гулять, когда эта директриса приходила в гости. Когда возвращался, жена вначале ругала его, а потом рассказывала, какая директриса воровка и самодурка. Наталья считала, что это нормально, а по-другому – это значит быть неудачником и с неудачниками дружить. С Ваньковым, например.
Моральной поддержкой для Локотова в данной ситуации был только один покойник, Пушкин, который жил в таком же противоречии до самой своей трагической смерти, которая последовала именно вследствие этого упорства. Для него важно было, каковы люди в себе, поэтому он и портил отношения с влиятельными сановниками, заставив пушкиноведов удивляться. Нельзя сказать, чтобы министр Уваров, или фельдмаршал Паскевич, или великий князь Михаил плохо относились к Пушкину, они его за гения признавали и сами к нему тянулись, - а он всех оттолкнул. С Дельвигом, Далем, с Плетневым каким-то, Матюшкиным… с другими далеко не влиятельными людьми дружил, а влиятельных оттолкнул. Отсюда и до трагедии недалеко, невлиятельные не помогут. Любимый брат императора подходит в саду, улыбается дружески: «Что, гуляешь? Расскажи какой-нибудь анекдот…». Ну, расскажи! Расскажи анекдот, Пушкин! Чего тебе, известному рассказчику стоит? Даже несмешной, ведь это же простая условность, предлог для будущей дружбы. Тебя тут же приобнимут, пригреют, покровительствовать начнут. Ан нет! «Вы не в родню, - говорит Пушкин насмешливо, – все Романовы рано оплешивлевают». И в своем дневнике напишет: поступил с великим князем «противу этикета».
Вот результат: сильные враги, бесполезные друзья… Такой человек обречён: даже если посмертно признают гением, при жизни все равно неудачник и никакой талант не спасет. А вот у Натальи Николаевны отношение к людям было более понятное, человеческое. Она охотно ездила туда, где Пушкин и бывать не хотел. Только к влиятельным людям. Кто к ней хорошо относился – тех и она уважала, не копаясь: чем живёт человек. Незначительных не то, чтобы не уважала, - не зналась. А Пушкин уклонялся от авторитетного круга, поэтому его и назначили камер-юнкером. По факту ввели. Для его же блага, как многие думали, включая жену. Локотов читал, как поэту делались выговора за отсутствие там, где он быть не хотел, но там был император, а Пушкин входил в его свиту в самом хвосте. Еще и унизительный мундир надо было надевать. В систему встраивали, чтоб по общим правилам жил. И когда погиб, тот же Паскевич написал: «Человек он был дурной!». Ох, как понимал Павел Пушкина!
Слава Богу, что не гений, всё легче: кроме жены, никто влиятельных подлецов не навязывал для дружеского общения.
Локотов свернул в Интернет-кафе, где взял бутылку воды и  сел за компьютер со страхом и нетерпением.
…Он умер. Не от побоев, от инфаркта. Такая в организме авария. И никто не виноват, ведь его не убили.
Методичности его дальнейших действий мог бы позавидовать правильный покойник, степенно уходящий на тот свет. Локотов предусмотрел всё до мелочей. Он взял пять бутылок рома, пять литров воды, докупил десяток яиц. Хлеб не брал, его индусы печь не умеют, добавляют много сахара. Еду, в которой нет много сахара или перца они вообще не воспринимают. Хлеб не годился. Всё равно, что вместо чёрной краюхи положить на стопку вафлю. Вообще не взял ничего твердого, - знал: в рот не полезет. Тошнило при виде еды. Соли взял.
Вернулся на берег. Вымыл яйца, - и те, что валялись, и те, что прикупил. Набралось десятка два. Когда мыл яйца, методично оттирая от меток грязи, бросил искоса взгляд на горы. Склон круглогодичного цветения при утреннем ещё не пекучем солнце был поразительно красив, но Павла это не задело. Красота умерла для него вместе с Ваньковым и Шутиным. Надолго ли? – этого он не знал.
Поднялся на ночную площадку, взял рюкзак, сложил в него припасы и полез вверх, продираясь сквозь цветущий кустарник. Примерно через полчаса достиг репера, который приметил снизу: сухопарое дерево, похожее на акацию, которое и оказалось акацией с небольшим дуплом. Упал в ненадёжную кружевную тень. В небе реяли коршуны, или ястребы, - не очень крупные хищные птицы, высматривая добычу. Короткими перелётами, поодиночке и стайками, с оглядкой на хищников, сигали, перекаркиваясь, вороны. Певчие птицы, активные при восходе, попрятались в тень от таких дневных соседей. Не было видно также чаек. Боком промелькнула мысль, что за два месяца в Индии он ни разу не видел чаек. Их биологическую нишу на здешних берегах занимали вороны. Индусы рыбачили с лодок настолько мелкими сетями, что у чаек не стало основной кормовой базы. Вспомнился Ленинград, где, наоборот, совсем не было ворон, только чайки, которые даже в жилых кварталах бомжевали по мусорным контейнерам, не то, что на берегу. Институтское братство… Лёха Ваньков… Дружили хорошо и распределились вместе. Свадьбы в один день играли. Лёха опередил его по службе, стал главным инженером – и Наталья его возненавидела. А за что, когда по заслугам? Человек весь работе отдавался, а он, Павел Локотов – нет. Не инженер, не писатель, не философ, но живой. Зачем? Зачем жил и, главное, думал? Кто не просто о житейском думает, тот думает профессионально. Зачем Пушкин думал выше горизонта, понятного жене? Чего хочет женщина, того хочет Бог. Это значит,- выше Бога думал?
А кто есть Бог? Кто он вообще такой после того, что творит? Если ему совесть неведома, то какой он Бог? Нравственный закон, как звёздное небо,- от него или помимо него? Если от него, то Пушкин и Ваньков – законопослушные граждане Вселенной и поэтому должны были быть защищены Провидением. Нет порядка в царстве Божьем. До наоборот нет порядка. А если нет порядка, - значит, есть мандат на самосуд. В том числе над властью предержащей, сиречь Богом.
Он крутанул крышку бутылки, глотнул прямо с горла.
- Прости! – сказал Лёхе, опомнившись, и полез в рюкзак за его стаканом.
Наполнил, как положено, по самую кромку, поставил на плоскую поверхность черного камня, выступавшего из скалы. Подумал и водрузил сверху яйцо, которое легло, как будто появилось на свет специально для этого, выдавив избыток коричневой ромовой жидкости, оросившей камень. Подумал ещё и присолил сверху по скорлупе.
Мышление и действие, до сих пор совпадавшие во времени, как бы разделились внутренним проговариванием. Он вначале методично думал, а потом методично выполнял, как будто в нём начали быть два человека: продумыватель и исполнитель.
Подумал, что поминает Лёху, как пирата – ромом. А может, так и надо? Ведь честные люди и разбойники местами поменялись: первых мало и открыто действовать они уже не могут. В партизаны подались честные люди. Лёха Ваньков всегда, как рыцарь, с открытым забралом, а надо было тайком добро проворачивать. Добро сейчас можно делать только тайком, это для зла просторная дорога торная…  Надо было коллектив вокруг пальца обвести для его же блага. Акции к своим рукам прибрать, как Духно хотел… Вот чего рабочие Ванькову не простили. В нём зла не хватило, чтоб добро делать.
С усилием вспомнил о Лёхе  чисто, без слов, без мыслей, - и выпил теперь уже по-людски, как положено на поминках. И подумал, отрубаясь:
«Ритуалы… Надо держаться за них. Когда больше ничего нет, надо держаться на рутину обычаев… Это мостик над пропастью… Ритуал сам по себе становление, потому что…Надо запомнить эту мысль… надо запомнить…запомнить…Зафиксирую на яйце».
Очнулся уже в сумерках и сразу же приложился к бутылке с водой и тут же – с ромом. Огляделся. Яйцо. Белеет в сумерках. Какая-то мысль. Узелок на память. Нет, не вспомнить. И чёрт с ней. Чёрта поминать не будем на поминках по Богу. Но пить за него не будем. Даже на твоих поминках не стану я за тебя пить, Создатель!
А вот за Лёху, чтоб земля была пухом, выпью, как положено, по-русски. Видишь, Лёха, куда мне забраться пришлось, чтоб индусы не арестовали, чтоб родной обычай соблюсти: напиться, как положено на поминках по другу. Ибо не медитирую, с тобой пообщаться хочу. А у них нюх, когда человек не сам для себя напивается, а чтоб души схлестнулись. Сразу, небось, в кутузку к прокажённым. Шалите. У вас свои обычаи, у нас свои…
Вспомнил, как в одном тауне, кажется, в Гокарне, видел похороны по-индийски. Покойника, завернутого в оранжевый саван, тащили на носилках почти бегом и почему-то смеялись. Потом сожгли, пепел высыпали в пруд, считавшийся священным и разошлись, абсолютно трезвые, по домам. Выполнили ритуал.
Вспомнил! Ритуал является становлением, потому что противостоит небытию.
В чужой стране посмотреть – деньги платить готовы. Чужой ритуал в своей стране – нож в горло. Почему? Казалось, только место изменилось, но нет. Чужой ритуал – это всё равно, что сигнал: исчезни! – тебе и твоему народу. Он вспомнил тонтон-макутов. В воздух они любят пострелять на свадьбах. Ну и стреляйте на своем Кавказе.
А мы вот на свадьбе выпить и подраться любим от души. Хорошая драка – тоже душевно. Однажды шли ночью с Лехой по Свердловску вокзала, вдруг из подворотни здоровяк залитый и, ни слова ни говоря,- хвать за грудки. «Что, падла, думал, что уйдешь?! Это ты у меня кошелек вынул!». Внезапно. И - не вырваться, - двухметровый неформат. Шкаф дубовый, как будто из бывшей графской гостиной выполз. Полтонны весом. Туча. Кулачище – валун. И над головой занесен. Если б не Ваньков…
Лёха не испугался. Не бросил. Крови из разбитых носов была лужа, но отбились. Мужик оказался чемпионом Ямало-Ненецкого округа по гиревому спорту. Три дня у них в общаге жил, а они ему деньги собирали на обратный билет.
- Эх, Лёха!
Был ведь порядок в царстве. Потому что царство было.
Он выпил, не скупясь. Расколупал яйцо, присолил, опрокинул содержимое в себя. Потом – вдруг стало весело, и как следствие, проснулся аппетит – ещё одно, и ещё одно. И ещё рому.
Дальше – больше… Света он почти не видел. Очнувшись – пил, запивал, съедал яйцо, - скорлупа хрустела на зубах и казалось, что он ест землю с солью. Однажды подумал, что никогда не пил запойно, даже в России, а тут развезло дурака и где – в Индии, в трезвой стране, словно сикха какого-нибудь… Потом забыл, что он в Индии. Скукоживался под хлипким одеяльцем, когда мерз. Лицо искусали москиты. Птицы ходили по телу безбоязненно и пачкали на него. Он стал частью ландшафта. Ландшафтно аффилированная деталь.
Однажды проснулся от какой-то тяжести. И – первая мысль, когда увидел, что у него на груди, - какая мелочь, а давит! Видать, совсем отощал. Обносился телом. До голой души обносился. На груди, свернувшись клубком, лежала змея. Маленькая, не больше полуметра, змейка цвета беж. Под цвет почвы, не доходящей до красного. Пошевелился. Змея проснулась, и они некоторое время смотрели друг другу в глаза. Он понял змею, что он ей неинтересен. Просто озябла ночью и прилегла, найдя теплое место, как кошка. И – прощай на рассвете. Возможно, она не одну ночь таким образом коротала, а он и не знал.
Змея стекла со своего живого ложа медленной струйкой и направилась к стопке Ванькова. Павел с любопытством наблюдал за её действиями, которые внушали священный трепет. Похоже было на то, что змея вознамерилась проглотить яйцо, несмотря на то, что её голова была почти втрое меньше. Не спеша, она приступила к обеду. По мере заглота черепные кости раздвигались, пока яйцо не исчезло в змеиных недрах, которые по мере продвижения яйца становились зелеными. Видимо, чешуйки с оборотной стороны имели такой цвет. Или частично явил себя зелёный змей, пора уже ему, Змию. Змей, флуоресцирующий зелёным по частям. Угнездив яйцо в желудке, змея бесшумно поползла вверх по акации, унося в себе частичку Лёхиной души, упрятанной в месте, где змея была зелёной. Медленно заползла в дупло и исчезла.
«Ведома мне акация!» - мелькнула исчезающим змеиным хвостом соломонова заповедь строителей Храма. Поняв, что произошло, Павел обрёл такую ясность ума, что свет, разлитый в воздухе, напрягся до звона, став осязаемым. Вернулось чувство мира, которое казалось вывернутым наизнанку в своей новизне. Время замерло в мгновении, как в бесконечности. Ведомо мне бессмертие! – даже если это было не оно.
 «Акафист – это ведь от «акация», - подумалось, - «Акацист».
Найдя слово для события, Павел выполнил ставший привычным ритуал из четвёртой по счету бутылки – ну его, этот чрезвычайный мир, ритуал есть спасение - и забылся сном.
Очнувшись через неизвестное время, увидел прямо перед собой огромный тёмный ореол, за пределами которого всё было свет. Обычно он просыпался днём от лучей, бивших сквозь ненадежную дырчатую тень в глазные яблоки, прикрытые веками, и менял положение. Но всё изменилось, привычной картины не стало, как будто некий джин перенёс его во сне в иное пространство, где тень стала сплошной и надёжной, как в комнате. Неужели набежала тучка и пойдёт дождь? Не может быть, в Индии в это время дождей не бывает, муссонный климат. Вокруг бегали какие-то мелкие куры, похожие на бентамок, но с длинными змеиными шеями и ловко ловили бабочек, которые, казалось, все слетелись сюда.. Вдохни – бабочку проглотишь… Компот из бабочек в воздухе… Брр…! Это ж надо так допиться!... Кошмар из кур и бабочек!... на фоне тёмного ореола с короной яркого света вокруг, - кошмарный кошмар из бабочек и змеевидных кур…
Он выпил из пятой, с головой закрылся простыней. Будь, что будет, - и полетел с ромовым джином дальше. Снился Лёха, который встал из могилы, куда вместо него улеглась его жена, а они гуляли и веселились, пока не пришли в дом, где Лёха узнал пол по доскам. «Это я стелил! - весело сообщил Лёха, - Это тётки моего друга дом. Помнишь, я рассказывал. У которой муж погиб на войне и остался сын, да ещё одного гулящая младшая сестра подкинула. А она на колхозной работе простудила уши и ей выписали капли, но она не стала капать и нарочно оглохла, чтобы получить инвалидность и работать на своем огороде и кормить детей, которые голодали, потому что в колхозе за работу ничего не давали. Так вот: у неё всё получилось по задумке! Уши вытекли гноем. Вот повезло, представляешь!.. Ей все завидуют!». И они оба смеялись и смеялись, радуясь за гнойную глухоту незнакомой женщины. Животы натрудили, но не могли остановиться. Проснулся, содрогаясь от рыданий, на мокрой от слёз простыне, не зная, какой сейчас день и где.
Хотелось и дальше смеяться и смотреть, как смеется Лёха, и хотелось ссать. Второго хотелось невыносимо, но первого ещё больше, поэтому он не вставал долго, надеясь возвратиться в сон, а там – хоть обоссаться, хоть умереть. Но сон бросил его обидно. Пришлось вставать.
Как это все-таки приятно! Почему мы не ссым для удовольствия? Едим для удовольствия – чревоугодничаем. Сексом занимается для удовольствия – развратничаем. Но это ведь такие же природные потребности, как хорошо поссать. А вот не ссым для удовольствия. Нет любителей просто поссать, что называется, от души. Клубы любителей поесть существуют, ночные клубы для любителей секса тоже, а клубов ссыкунов нет – какая несправедливость! Почему Госдума не обсудит данный вопрос? Разве у неё бывают вопросы важнее? И каким словом это назвать? Мочеугодничеством или рассачиванием? А, может быть, прелюбомочеиспусканием? Прелюбоссанием, скорее всего. Вот и сделал вклад в литературу: новое слово придумал. Дело за малым: внедрить, как Достоевский внедрил «стушеваться», а Пушкин – «прелесть», когда самое страшное ругательство стало обозначением самого прекрасного, что есть в мире. До чего неоднозначен был! «Ваше письмо прелестно!» - невесте. А что имел в виду? Прелесть бесовскую? Богу-то незачем прельщать кого бы там ни было. И – в тот же день в Болдине - стихотворение: «закружились бесы разны… ведьму замуж выдают…». А почитаешь пушкиноведов – такой лубок, елеем писанный! Врёте: там настоящая любовь была, с подбоем на крови. А иначе – не Пушкин.
Он огляделся по сторонам. Солнце ещё не опалило цветы, заставляя свернуть лепестки или поникнуть, подставив загорелые шейки. Все личики были открыты, как Гюльчатай… Розовые, красные, сиреневые, белые… Бабочки подстать цветам… Певчие птицы, яркие, как бабочки… На склоне горы, как на огромной картине.
Огромный сад и грязная свалка одновременно – вот что такое Индия. Огромный и цветущий сад, в котором свалены зловонные и непотребные отбросы. Так Гамсун описал явление, самое необычное на свете: сердце влюбленного. Индия – это сердце влюбленного. Мир – влюбленный, а Индия – его сердце. А если влюбленный, то непредсказуем; на чудовищное способен и на прекрасное, - думал Локотов, тщательно отряхивая член. В последние годы у него начались проблемы в уретре из-за снижения тонуса мышц, ответственных за напор. Струя ослабела и, если в канале оставались капли мочи, ощущения были не из приятных. Отряхивай, трудись…
И тут он увидел это…  Замер, пораженный. Догадка пронзила молнией – и мир вновь наполнился смыслом. Это было мгновение, стоящее целую вечность, а может быть, она только в таком обличии и существует? Он стоял, держа член и забыв о времени в восхищении, пока зелёные с черным ободом глаза не закрылись другими перьями. Красота прекратилась, а смысл нет.
…Павел собрал свои вещи каталептическими, восковыми, отсутствующими движениями, почти не глядя, что делает, и пошел вниз. У моря разделся, искупался и преобразился сразу. Пропало аутическое раздвоение мысли и действия, он весь был порыв, как в юности. Счастье присутствия и голод, голод, голод… И голод тоже был счастьем.
 Локотов нацепил рюкзак и пошел по излучине залива в ближайший пляжный ресторан, открытый всем ветрам, которых не было. Была блаженная тишина тёплого индийского предвечерия.
В ресторане, где стояли несколько совершенно свободных столиков, сел напротив самого приятного на вид посетителя, пожилого интеллигентного индуса в чёрном пиджаке поверх белой сорочки, при очках, похожего на учителя. Заказал то же, что и он, - талли, - которое принесли спустя каких-нибудь пять минут. В индийских ресторанах  это дежурное блюдо: гора риса по большом подносе, накрытая сверху двумя тонкими лепешками чапати и – по кругу - штук десять маленьких плошек с разноцветными острыми соусами. Красиво. Плюс железный стаканчик с водой из крана: хочешь - пей, хочешь - мой руки.
Тут же – индусы общительны – нашёлся собеседник.
- Ты знаешь, - говорил Локотов, - Он почти сливался с цветущим склоном. А в тени под хвостом – представь себе – оказался безопасный выгул для цыплят. Если учесть ворон и ястребов, это во много раз увеличивает их шансы, чтоб выжить. Вот почему самки выбирают самцов по хвосту. Мужественный самец! Над ним коршуны парят, а он стойко стоит, семью свою защищает! А люди над ним смеются, мол, никчемная птица!
Павел рассказывал запальчиво, как некую важную весть. Путал английские слова, вставлял русские, и со стороны напоминал проповедника.
- Я видел… разложенный по цветущему склону так, что… теперь всё понятно, всё встало на свои места!...
Индус усердно кивал из стороны в сторону и оглядывался в опаске.
- Выходит, что в любом, даже самом нелепом явлении, есть смысл, до поры мы его просто не разумеем. Понимаешь? Когда это просто вычурность, причуда, - это не та красота, которая спасет мир, наоборот! Пустая красота губит мир. Разве может спасти красота Элен Безуховой? Мир спасет красота гармонии. Даже если такая несуразная вещь, оказывается, имеет смысл, то мир не так уж плохо устроен. С этим вполне можно жить, понимаешь? 
Локотов с надеждой посмотрел в равнодушные глаза улыбающегося человека, не разумеющего его воодушевления, макнул край лепёшки в соус и вдруг почувствовал мягкий, но сильный толчок в плечо. «Явился! – подумал о Шутине, – Слава богу, живой!».
Обернулся и увидел дружелюбную коровью морду. Парнокопытная зашла в ресторан на огонек полюбопытствовать, как здесь кормят и стоит ли захаживать на досуге.
- Отстань, - сказал Павел, - Сам голодный, как волк. Шесть дней крошки во рту не было. Отстань по-добру, а то и тебя съем.
Подбежала официантка в зелёном сари, маленькая, как ребенок, и вежливо вывела корову, приманивая лепешкой.
- А вот в России коровы по ресторанам не ходят, - сказал Локотов старику.
- Их не пускают? Бьют?! – разволновался индус. До спасения мира ему не было никакого дела, а мысль, что где-то бьют коров, взволновала его не на шутку.
- Нет. В городах коров нет.
- Да?! Это удивительно! – собеседник вытаращил глаза, - А откуда тогда молоко?
- Из деревни, - сообщил Павел, удивляясь его удивлению на фоне неудивления тому, что на самом деле заслуживало удивления.
- Не может быть! В деревне своё молоко, в городе своё молоко.
- Деревня даёт молоко городу.
- Город отбирает у деревни молоко? Это нехорошо. Нельзя людей обижать, - с менторским достоинством сказал индус, похожий на учителя, вымыл руки, полив себе над подносом, встал.
Всё-таки Индия – наоборотная страна. В России часто можно встретить мужика в штанах без костюма, но в костюме без брюк – это беспредел. А теперь перед Локотовым стоял человек в костюме, но без штанов, вместо них была намотана белая набедренная повязка. Обуви на ногах не было, что удивляло даже больше, чем отсутствие штанов. Всё-таки костюм подразумевает обувь.
Перед едой руки не моют, моют после еды, - обобщилось еще одно наоборотное наблюдение.
Увлекшись вкусным талли, Павел даже не обернулся, когда его толкнули еще раз.
- Пошла вон, - пробубнил с набитым ртом.
- Я пока ещё мужского пола, - сказала корова, села напротив и оказалась Шутиным.
- Привет! – весело сказал Павел. – Ты английский на зоне выучил?
- А то где, - усмехнулся Михаил, - А как ты догадался?
- Нетрудно.
- Большой срок?
- Три года.
- Свои, конечно, подставили?
- Конечно. Вместо лоха – барыгу. Он вначале простаком прикинулся, я нажал, а там всё писалось. Завидовали, подлецы, что я с генералом дружу. Пришлось в психушке прятаться, время тянуть. Иначе больше дали бы. Понимаешь, я ведь все для них… Для сына, для дочки!.. В люди выводил. Учеба, то-се, чтоб тачка нестыдная… Сынку после первого курса купил «Опель». А как же? Тачка есть - девки есть, тачки нету у парня – парня нету. Не на зарплату же это всё. Понимаешь?
- Понимаю, - сказал Павел. – На зоне чел был, который по Америке мотался? Да?
- И это знаешь?
- Я теперь всё знаю, - пошутил Локотов, - Да и невелика загадка с двумя неизвестными. Нам на поезд пора. Ты едешь?
- Куда я денусь? За тобой в Палолем приехал. Я в Агонде жил. Тут неподалёку.
- Тогда вперёд, - сказал Павел, - Кстати, ты где жил?
- Я же сказал: в соседнем посёлке.
- В посёлке? Или в палатке?
- Домик снимал.
- Выходит, зря палатку возил?
Они рассмеялись. «Про акафист ничего не скажу, - подумал Павел, - и про павлина тоже». Мир обрёл смысл для него, потому что у него появилась тайна.
…Спустя неделю, сидя у кровати Ванькова, которого смерть всё-таки забрать не посмела, поспешила Наталья злорадствовать, он говорил о главном:
- Ты понял? В тени распущенного павлином хвоста цветы, которые замирают под палящим солнцем, раскрываются и испускают аромат. Сюда залетают бабочки и другие насекомые в поисках нектара, – и потомство павлина оказывается обеспечено едой. Да если б не папин хвост, павлинята вообще не имели бы шансов выжить! Ведь их природный корм – летающие насекомые, а у павлинов, как у всех куриных, есть такая особенность: «куриная слепота». Знаешь, что такое куриная слепота? Они не могут видеть в сумерках. Стало быть, ловить бабочек не могут. В  жару бабочки не летают, потому что цветы не дают нектар, потому что он мгновенно испаряется. Павлин, создавая тень, побуждает бабочек летать, причём, во множестве в одном месте. Цыплятам остаётся только рты раззевать. Оцени, какой ансамбль создала природа! Согласись: не может быть, чтобы такой совершенный мир не имел никакой цели. А на голове у павлина – яркий венчик, похожий на цветок, что маскирует его самого и создает тень для головы. Это такая красота, такое совершенство! Это небессмысленная красота и при этом добрая, не горгонья. Мир прекрасен, Лёха! Ты думаешь, мол, неудачник, что жизнь провалил, что не поняли тебя? Но у природы тоже ведь не сразу всё получилось! Сколько провалов было, пока такое совершенство сотворить смогла, на первый взгляд совсем бессмысленное! И мы сможем, люди…
Ваньков, которому врачи запретили разговаривать, счастливо улыбался огромными синими глазами, ещё более синими, чем когда у него были соломенные волосы, а не седые.
- Вот встанешь, - продолжал Павел, - Мы с тобой в Индию рванём. В Америку люди за деньгами едут, а за счастьем едут в Индию. Это сердце планеты. Забудь! Жизнь только начинается!...





















Художественное исследование о «прекрасной душе»
(о романе Виктора Тена «Прекрасная Медуза Горгона»)

Роман «Прекрасная Медуза Горгона», захватывающий и точный, обладает такими достоинствами как убедительность и подлинность. Автобиографическая проза в каком-то смысле всегда выигрышна: читателю — и самому наивному и самому искушённому,- хочется узнать как оно было, это желание, как правило, превосходит удовольствие от текста (любимый термин Ролана Барта), возникающее благодаря правильному порядку слов. Что касается автора, то ему нет нужды мучительно выдумывать приключения и сводить концы с концами. То есть, выигрывают обе стороны.
Но эта книга отнюдь не относится к жанру прямой, незатейливой автобиографии. Автор отказывается от последовательно рассказываемой истории, предпочитая решительно соединять важные для него фрагменты или даже куски, — возможно, за счет этого несколько страдает панорамность повествования, но зато текст выигрывает в интенсивности.
Обращает на себя внимание точная дозировка пафоса и уместность вкраплений, собственных, можно сказать, теоретических выкладок в безусловно интересные житейские истории. Подобное сочетание встречается редко. Убедительно передано состояние человека, находящегося в пути, состояние, которое как раз и позволяет избегать общих мест, — тем самым рассказчик вызывает доверие и, по-своему, обезоруживает читателя. Это номадический роман как свидетельство номадической жизни с долгими, но не безнадёжно затянутыми остановками.

Александр Секацкий, член Союза писателей Санкт-Петербурга


Рецензии