Родиться - дополнение

Анна Боднарук
(Родиться)

Женским счастьем после родов
Тихие сияют дни…
            С. Данилов «Широкий перевал»

     Великая княгиня Мария в шестой раз была беременна и надеялась подарить свекрови ещё одного внука. Холодным днём в середине мая у Марии начались роды, и императрица, несмотря на то, что все мысли её в последнее время были заняты турецко-шведским союзом, нашла время посетить комнату роженицы. Кое-кто из советников предлагал предпринять атаку на шведский флот, не дожидаясь, пока непредсказуемый король Густав направит свои корабли против России.
     Мария держалась стойко, но никак не могла вытолкнуть ребёнка из чрева. Вероятно, в тот час Екатерина вспомнила бесконечно долгие, роковые роды своей первой невестки, Натальи. Подавив в себе страх перед неизбежным и нерешительность в других, государыня заставила себя следить за действиями повивальных бабок, тщетно старавшихся помочь ребёнку Марии появиться на свет. Она взяла на себя смелость руководить родами, когда увидела, что повитухи махнули на бедную женщину рукой, и время от времени заставляли Марию тужиться.
     Почти три часа продолжалась эта пытка, сопровождаемая криками и стонами Марии. Екатерина громким голосом нетерпеливо отдавала распоряжения, приказывая повивальным бабкам молотить и мять вздутый живот роженицы. Тихо сновали насмерть перепуганные слуги. Они приносили простыни и уголь, сжигали травы и готовили пеленальные одеяла. Несмотря на то, что в маленькой комнате пылал огонь, было так холодно, что обливавшаяся потом Мария дрожала и никак не могла согреться.
     Увидев, что Мария умирает, Екатерина предприняла последнюю попытку спасти её. Потом она говорила, что трагедию предотвратила только её решительное вмешательство. Вопреки ожиданиям родилась тщедушная девочка. Чтобы она не замёрзла, её поспешно завернули в тёплые пелёнки. Судя по всем признакам, новорожденная была здорова. Измученная  Мария плакала, потому что родился не мальчик. То ли желая успокоить мать, то ли из-за тщеславия, Екатерина дала девочке собственное имя и, продрогшая до костей, ушла в свои тёплые покои.
                Кароли Эриксон «Екатерина Великая»

     Рубинский в коллективе особняком держался, так как многознанием отгорожен от всех: если не шахматная задачка у него на коленях, то редкостная книжечка, чаще всего дореволюционного издания. И книжечку эту он подчёркнуто напоказ держит, и я в душе восхищаюсь его бесстрастием, и все, я это чувствую, понимают, что стоит за этим бесстрастием: целая жизнь стоит, непонятная жизнь, говорят, в Канаде родился Рубинский. С какой же это стати Рубинский в Канаде родился, чего это занесло его в канадский родильный дом, вот Новиков сам, тот, как и положено, в селе Кудлые Уши родился, неподалеку от Свой Крыски, это нормально. Шафрановы, так те из Подольска, что под Москвой, это тоже нормально. Екатерина Ивановна Бретер, так та из Москвы, сразу видно по всему, что из Москвы, Валерия Петровна из Бологова, что в «Анне Карениной» описано. А Марья Леонтьевна Фаранджева, та на станции Сукино родилась, что на границе Вологодской и Архангельской областей расположена, - всё это нормально, а тут вдруг Канада, город Бренвиль, так в паспорте и написано, спрашивал я как-то мельком у учителей: «А что же это он в Бренвиле родился?» - покачивали головами учителя: «Не знаем», и приметил я – губы поприкусывали: подальше от греха, а Рубинскому хоть бы хны – сидит и на коленках вертит книжечку иностранную, раздражает ею учительский коллектив – у всех на памяти яростная борьба с космополитизмом, а он точно и не знает о ней, а только изредка бросает отчуждённо-презрительный взгляд и на меня и на учителей или вообще в пространство глядит…
                Юрий Азаров «Печора»

          Беременная Марейка ждала предстоящих родов с суеверным страхом и смертной тоскою и с щемящим, неизъяснимым любопытством, как это будет именно у неё, хотя ей вообще не было известно до сих пор, как это бывает у других женщин. Бабы говорили ненароком, что при этом они света белого не взвидывали от жутких приступов боли и небо казалось им с овчинку, да ведь как верить досужим россказням! Бабы недорого возьмут и сбрехать.

     …Марейка, поддерживая низко опустившийся живот, вышла из тесной, вонючей землянки вялым, неуверенным шагом. Ей трудно дышать, ей хотелось пить. Она вышла к ручью, с усилием поставила ногу на скользкий камень, и тот камень предательски ушёл из-под неё, она не устояла, широко взмахнув руками, рухнула на сочно чавкнувшую землю:
     - Худо мне, ох!
     Она вгорячах попыталась подняться, но опоясывающая боль резанула её по животу, ударила снизу в подвздошье. И Марейка, косо взглянув на распахнутое над нею небо, вскрикнула и покорно осела в траву, прильнув пылающей рукою к смолистому и шершавому стволу лиственницы.
     - Бог с тобой! – испуганно крикнула Настя с зелёного косогора.
     Марейка не отозвалась. Новый приступ нестерпимой боли прокатился по чуткому Марейкиному телу, и она застонала тонко и протяжно, как смертельно раненая маралуха. Круглын щёки у Марейки странно вытянулись, и расширенные зрачки остановились в ожидании чего-то загадочного, ещё более страшного.
     А к дымному говорливому ручью с двух сторон, убыстряя шаг, приближались Настя и атаманская мать Лукерья. В жилистых руках Лукерьи была обвита травяным жгутом вязанка хвороста, бабка бросила хворост и с немыслимым для её возраста проворством подхватила Марейку под мышки и, натужно качнувшись, помогла ей встать.
     - Мёртвого рожу, - Тяжело дыша, сказала Марейка. – Моченьки моей нету.
     Лукерья заглянула ей в остановившиеся сухие глаза и, мудро успокоясь, с лаской проговорила:
     - Бог с тобой.
     Лукерья не видела в случившемся беды, не видела ничего необычного. Так бабы всегда рожали на покосах, на рыбалке, на кедрованье и сборе ягод в тайге. Не сидеть же бабе сложа руки в досужьем ожидании, когда это наконец произойдёт. Бабе работать надо, иначе никогда не будет достатка  в семье. А настанет положенный срок – оно само собой покажет, как тебе быть, только не нужно ничего бояться, дело это обыкновенное и святое – может, для того Бог и создал бабу, чтоб ей мучиться и в этой муке находить себе высший смысл своей жизни…
     Марейка еле-еле поднялась к землянкам, опираясь на чьи-то плечи и нетвёрдо ступая по осклизлым каменистым выступам и тугим запутанным узлам лиственных корней. А когда её усадили у дернистого порога землянки, в которой жили одни женщины, в том числе и она, Марейка, почувствовала в себе некоторое облегчение. Она даже огляделась и попыталась улыбнуться.
     - И ладно! – переведя дыхание, заметила Настя. – Глядишь и пронесёт.
     - Не одну пронесло, - под нос буркнула Лукерья.
     Бабка всё знала, и это успокаивало Марейку. Оплошка у ручья, разумеется, ни при чём – пришло оно, трудное Марейкино время, и в этот пронзительный час будет с нею милосердная и стойкая, хорошо понимающая, что нужно делать, повитуха.
     Бабка же нисколько не верила, что Марейке стало лучше, бабка понимала: улучшение это временное, а следом за ним придут настоящие муки, тяжёлые схватки с потугами, от которых можно потерять сознание, а то и вовсе кончиться.
     Словно в воду глядела Лукерья: уже к полудню Марейка судорожно забилась на земле, заскребла ногтями жестоколистую траву. Из закушенной с болью верхней губы засочилась толчками кровь, тонкою нитью она потянулась к строгому уголку рта, чётко перечеркнула округлый подбородок.
     Распластавшуюся на хвойной подстилке роженицу окружили хлопотливые женщины. Горестно покачивая головами, они наблюдали за понятными только им жестокими бабьими муками и сдержанно подавали Марейке ничего не значащие советы:
     - Давай вот это, не унывай!
     - Терпи, девка! Боком, боком!
     - Не мать велела – сама захотела!
     - Ху! Ткнись! Ткнись, товарка!
     - Туды с ним! Туды! Ух и мужики, мать их так!
     - Мухоморы! Паскуды! Лежи смирно, у!
     - Ткнись!
     Неподалёку на песке сидел взъерошенный Соловьёнок. Упершись подбородком в колени, он молча смотрел на Марейку, его искривлённый судорогой рот то открывался, то закрывался в густой зевоте. Соловёнок дико страдал от сознания, что он ничем не может помочь своей жене.
     В коротком перерыве между схватками Марейка приметила Сашку, злобно, как пьяная, выкрикнула:
     - Ирод! Провались ты в тартарары! Кобель!
     Сашка потерянно смотрел на неё. А Лукерья между тем ещё более распаляла роженицу:
     - Крой, крой его!
     - Ирод ты! Ирод! – истерически кричала Марейка.
     Бабка не сердилась на Сашку, ни в чём его не упрекала. Бабка знала лишь, что Марейке станет легче, если та выплеснет какую-то часть боли вот этим своим истошным воплем.
     - Так его, внученька, так!
     Под градом Марейкиных обидных слов Сашка, отряхнув руки от прилипшего к ним песка, отступил поглубже в лес…
     - Потому вы и болькие все, - рассудила Лукерья, осеняя себя мелкими, торопливыми крестами. Она говорила в назидание присутствующим, чтобы они никогда не обижали своих многострадальных матерей. Не ей первой пришла на ум эта мысль, не раз слышала её Лукерья от старух, умудрённых нелёгкой жизнью, и теперь посчитала своим долгом перед людьми вспомнить её.
     Так мучилась Марейка почти до самого вечера. Бабка поглядела на неё и распорядилась, чтоб роженицу унесли в землянку, но тут же отменила свой приказ. В землянке мало будет роженице вольного воздуха, к тому же не развернёшься там, неимоверной тесноте – пусть уж рожает под кустом.
     Затем Лукерья послала Настю за полотенцами. Полосами самодельной ткани крепко-накрепко стянули Марейке взбугрившийся верх живота и принялись сообща, суетясь и мешая друг дружке, подтягивать полотенце и её ногам.
     - Матушка, умираю! – тупея от боли, стонала Марейка. – Да оставьте же вы меня, оставьте!
     Отвару бы ей из сон-травы, - сказала Настя.
     И когда последние силы, казалось, были готовы иссякнуть и совсем покинуть её, Марейка страшно заскрипела зубами, рванулась и замерла в минутном оцепенении.
     - Слава тебе, Господи! – выдохнула Лукерья, принимая на руки крохотный живой комочек.
     А немного погодя роженица спросила вялым, глухим голосом:
     - Мальчик?
     - Он и есть, - облегчённо вздохнув, ответила бабка.
     - Руки и ножки?..
     - Всё, как есть при ём, всё при ём!
     И, словно в подтверждение сказанному, вдруг раздался пронзительный детский крик. И все вокруг заулыбались и стали поздравлять Марейку с благополучным разрешением.
     - Потому-то вы и болькие все, - снова напомнила Лукерья. Теперь она обращала эти мудрые слова к себе. Вот так же в муках родила несчастного Ивана, вынянчила, на ноги поставила. И потому ей мучительно глядеть на него, как он торопится на встречу со своей собственной смертью!  И ничего поделать уже нельзя – это она понимала материнским сердцем…
                Анатолий Чмыхало «Отложенный выстрел»

     Прошло минут десять, а Колобову показалось, что он сидит на шатком табурете целую вечность.
     - Явился, значит. – Круча перевернул фотокарточку, накрыл её ладонью. – А ты похудел, Андрюха. Совсем высох…
     У Андрея задрожали губы, ноздри широко раздулись, он несколько раз кряду сглотнул слюну, но комок, вставший поперёк горла, мешал говорить.
     - Я их не брал…
     - Кто брал, тоже придёт, - сказал Круча. – Придёт, если в нём ещё человек может народиться. Второе рождение, брат, и есть самое заглавное. От него и жизнь бы мерить.
     Долго сидел молча. Круча свернул козью ножку, закурил…
                Н. Мирошниченко «Человек, сын человеческий»

     …Тихий стон в кустах – человеческий стон, всегда родственно встряхивает душу.
     Раздвинув кусты, вижу – опираясь спиной о ствол ореха, сидит эта баба, в жёлтом платке, голова опущена на плечо, рот безобразно растянут, глаза выкатились и безумны; она держит руки на огромном животе и так неестественно страшно дышит, что весь живот судорожно прыгает, а баба, придерживая его руками, глухо мычит, обнажив жёлтые, волчьи зубы.
     - Что – ударили? – спросил я, наклоняясь к ней, - она сучит, как муха, голыми ногами в пепельной пыли и, болтая тяжёлой головой, хрипит:
     - Уди-и… бесстыжий… ух-ходи…
     Я понял в чём дело, - это я уже видел однажды, - конечно, испугался, отпрыгнул, а баба громко, протяжно завыла, из глаз её, готовых лопнуть, брызнули мутные слёзы и потеки по багровому, натужно надутому лицу.
     Это воротило меня к ней, я бросил на землю котомку, чайник, котелок, опрокинул её спиною на землю и хотел согнуть ей ноги в коленях – она оттолкнула меня, ударив руками в лицо и грудь, повернулась и, точно медведица, рыча, хрипя, пошла на четвереньках дальше в кусты:
     - Разбойник… дьявол…
     Подломились руки, она упала, ткнулась лицом в землю и снова завыла, судорожно вытягивая ноги.
     В горячке возбуждения, быстро вспомнив всё, что знал по этому делу, я перевернул её на спину, согнул ноги – у неё уже вышел околоплодный пузырь.
     - Лежи, сейчас родишь…
     Сбегал к морю, засучив рукава, вымыл руки, вернулся и – стал акушером.
     Баба извивалась, как береста на огне, шлёпала руками по земле вокруг себя и, вырывая блеклую траву, всё хотела запихать её в рот себе, осыпая землёю страшное, нечеловеческое лицо, с одичалыми, налитыми кровью глазами, а уж пузырь прорвался и прорезывалась головка, - я должен был сдерживать судороги её ног, помогать ребёнку и следить, чтобы она не совала траву в свой перекошенный, мычащий рот…
     Мы немножко ругали друг друга, она – сквозь зубы, я – тоже негромко, она от боли и, должно быть, от стыда, я – от смущения и мучительной жалости к ней…
     - Х-хосподи, - хрипит она, синие губы закушены и в пене, а из глаз, словно вдруг выцветших на солнце, всё льются эти обильные слёзы невыносимого страдания матери, и всё тело её ломается, разделяемое надвое.
     - Ух-ходи ты, бес…
     Слабыми, вывихнутыми руками она всё отталкивает меня, я убедительно говорю:
     - Дурёха, роди, знай, скорее…
     Мучительно жалко её, и кажется, что её слёзы брызнули в мои глаза, сердце сжато тоской, хочется кричать, И я кричу:
     - Ну, скорей!
     И вот – на руках у меня человек – красный. Хоть и сквозь слёзы но я вижу – он весь красный и уже недоволен миром, барахтается, буянит и густо орёт, хотя ещё связан с матерью. Глаза у него голубые, нос смешно раздавлен на красном, смятом лице, губы шевелятся и тянут:
     - Я-а… я-а…
     Такой скользкий – того и гляди уплывёт из рук моих, я стою на коленях, смотрю на него, хохочу – очень рад видеть его! И – забыл, что надобно делать…
     - режь… - тихо шепчет мать, - глаза у неё закрыты, лицо опало,  оно землисто, как у мёртвой, а синие губы едва шевелятся:
     - Ножиком… перережь…
     Нож у меня украли в бараке – я перекусываю пуповину, ребёнок орёт орловским басом, а мать – улыбается: я вижу, как удивительно расцветают, горят её бездонные глаза синим огнём – тёмная рука шарит по юбке, ища карман, и окровавленные, искусанные губы шелестят:
     - Н-не… силушки… тесёмочка кармани… перевязать пупочек…
     Достал тесёмочку, перевязал, она – улыбается всё ярче; так хорошо и ярко, что я почти слепну от этой улыбки.
     - Оправляйся, а я пойду, вымою его…
     Она беспокойно бормочет:
     - Мотри – тихонечко… мотри же…
     Этот красный человечище вовсе не требует осторожности: он сжал кулак и орёт, орёт, словно вызывая на драку с ним:
     - Я-а… я-а…
     - Ты, ты! Утверждайся, брат, крепче, а то ближние немедленно голову оторвут…
     Особенно серьёзно и громко крикнул он, когда его впервые обдало пенной волной моря, весело хлестнувшей обоих нас; потом, когда я стал нашлёпывать грудь и спину ему, он зажмурил глаза, забился и завизжал пронзительно, а волны, одна за другою всё обливали его.
     - Шуми, орловский! Кричи во весь дух…
     Когда мы с ним воротились к матери, она лежала, снова закрыв глаза, кусая губы, в схватках, извергавших послед, но, несмотря на это, сквозь стоны и вздохи, я слышал её умирающий шёпот:
     - Дай… дай его…
     - Подождёт.
     - Дай-ко…
     И дрожащими неверными руками расстёгивала кофту на груди. Я помог ей освободить грудь, заготовленную природой на двадцать человек детей, приложил к тёплому её телу буйного орловца, он сразу всё понял и замолчал.
     - Пресвятая, пречистая, - вздрагивая, вздыхала мать и перекатывала растрёпанную голову по котомке с боку на бок.
     И вдруг, тихо крикнув, умолкла, потом снова открылись эти донельзя прекрасные глаза – святые глаза родительницы, - синие, они смотрят в синее небо, в них горит и тает благодарная улыбка; подняв тяжёлую руку, мать медленно крестит себя и ребёнка…
     - Слава те, пречистая матерь божия… Ох… слава тебе…
                Максим Горький «Рождение человека»

                ***