Цена Праведного Слова 3. На чужом берегу

Василий Овчинников
3. На чужом берегу.

   В холодном январе девяносто пятого на остров Крым, что в ближнем зарубежье, пришла международная бандероль. Две книжечки и письмо - записка с поздравлением от «земляка, однодеревенца и жихаря Ситовского», как он сам надписал на одной из своих книг, Игоря Григорьева.
               
                « 1 января 1995 г., Псков

                Дорогой
                Владимир Васильевич!

              Сердечно тебя и чад твоих с домочадцами и супругу твою, само собой,
   Поздравляю с Новым Годом. От всей души желаю тебе творческих удач,
   Душевного Равновесия и Благоденствия.
               И, да будет так!
                Твой Игорь Григорьев.

               Дорогой Владимир Васильевич!
   Письмо твоё получил. Спасибо. Мысли твои я разделяю целиком и полностью.
   Пусть Новый год принесёт нам ответ на вопрос, куда мы идём? И как из этого «Куда»  выходить будем?
               У меня новостей нет. Болею.
               Прими мои книжки. Поклон тебе сердечный.
               Бывай здоров и ясен.
               До встречи, на которую надеюсь.
                Крепко обнимаю
                С любовью,
                Игорь Григорьев».

   В доме не стало теплее, не потянуло меня на подвиги, не вдохновлялись перед вылетом поэтическими строками наши соколы - летчики - всего этого не было. Дом оставался таким же холодным, без угля, без газа, часто и без света. Время «подвигов» к той поре уже прошло. Наступило время позора и развала.
    Российский гарнизон на Крымском аэродроме сидел без керосина и, соответственно, без полетов. Не ревели очистители ВПП и разогреваемые двигатели, лишь промозглый Борей, разбегаясь от Новой земли вдоль Урала, сдувал снег с заледенелой взлётной полосы.
   В тот вечер, не пожалев остатков керосина, который потихоньку сливали с самолетов и толкали по дешевке штатским предприимчивые прапоры, я открыл одну из присланных мне книжек. «Кого люблю. Посвященные стихотворения». Когда пришла пора долить керосинцу, добрался до середины книжки и обнаружил стихотворение, посвященное мне - «Псковскому мальцу - огольцу», который, уехав далеко, увез с собой память о лесных стежках - дорожках, озерах, речушках и болотах, о соснах, елях и березах.
  Теплее не стало. Но душу согрело. Уже не так безнадежно воспринимался крик муэдзина, когда я поутру бежал на электричку. Большой Симферопольский завод почти не кормил семью: производство падало, сокращалось, но как-то не верилось, что это уже, считай, безвозвратно. Моя работа конструктора - нестандартника, совмещающего в одном лице специальности целого КБ, была еще нужна. Все чаще и чаще что-то взрывалось, ломалось, а что-то и просто разворовывалось. На заводе страдали все. Жаловался на жизнь главный инженер - патриот романтик с жовтно-блакитным прапором в кабинете, у которого «две морковки осталось в холодильнике, а на зарплату штанов не купить». Жаловался и страдал протестант и демократ, талантливый токарь Боря, которому «два дня работы налево компенсировали месячный заработок». Мучался простоватый слесарь - ремонтник Коля Курский, сетовавший на то, что «с завода утащить уже нечего, а про последнюю зарплату забывать стали». И даже благополучный заместитель генерального Марк Абрамович, огромный породистый еврей предпенсионного возраста с маленькими живыми глазками на пухлом красном неподвижном лице, талантливый теневик советских времен, удачливый предприниматель и приватизатор, космополит и почетный гражданин города Иерусалима, совладелец авиакомпании «Крым», наладивший прямое сообщение с землей обетованной и имевший большой доход на аферах с цветным металлом, проводившихся под лозунгом «Каждому еврею - украинскую бронзовую кувалду во взрывобезопасном исполнении», как  оказалось, тоже страдал. Да и было от чего. Дочь в Канаде, жена в Израиле. Сына, унаследовавшего амбиции папы, но не унаследовавшего папины таланты, осторожность и чувство меры, убили в Иерусалиме. Похоронив наследника, Марк Абрамович стал философом. Иногда, расчувствовавшись в узком кругу за столом, он вздыхал: «Все у меня есть, - подразумевая летающее, движимое и недвижимое имущество, - а вот жизни, похоже, и нет».
   Прибавилось спокойствия в уже предопределенной конкуренции с новым «коренным населением» Крыма. Я, по выходным, утешая себя тем, что совмещаю полезное для деревьев с приятным для себя и поддерживаю форму скалолаза, ползал по высоте с ножовкой, обрезая верхние, начинающие усыхать ветви раскидистых ив и вязов, растущих вдоль Салгира. С шестилетним младшим сыном мы катили тачку с дровами домой. Новые «коренные» валили и разделывали  ивы, тополя и вязы бензопилами «Дружба» и вывозили на КАМАЗах. Обижаться не стоит. Неизбалованный жизнью, практичный, жёстко настроенный на борьбу за выживание на «исторической родине»  народ, умел ценить и культуру и знания, казалось, оттаивал в неспешной по-восточному беседе. Они, по-своему уважали своего русского соседа за знание Ветхого и Нового Завета и даже Корана, который большинство из них не читали. Старый Мулла мне объяснил, что правоверный мусульманин, покорный воле Аллаха, должен слушать не только слово Пророка, но и «музыку» арабского стиха в подлиннике.
     В уже далёкие тридцатые годы вместе с арабской письменностью у народа отняли и возможность читать Коран. Перевод на русский, сделанный академиком Крачковским для «неверных», не считается для тюрка священной книгой. Странным казался им русский, у которого «рот есть, а кушать, как будто не хочет». «Володя, так не выживете. Торгуйте, корчуйте цветы, сажайте картошку» - но без средств и энергии нет воды, а без воды под крымским солнцем картошка не росла…

   До Крыма над эволюцией стиха Игоря Григорьева я не задумывался. Послеуниверситетская дань пролетарскому интернационализму - многочисленные неавторизованные переводы разбросаны по толстым журналам, осталась для меня неизвестной. С первых стихов в «Псковской Правде», с первой книги «Родимые дали» в шестидесятом перед нами уже зрелый, широкий поэт. За плечами огромная школа жизни, университет, годы работы: Есенинская лирика «поэта последней деревни», чувство долга перед теми, кто не дожил до Победы, история и судьба Родины. Со временем стихи становятся все более личными, все более и более шершавыми, шероховатыми, как будто неотделанными по сравнению с «доперестроечными» книгами. Но на далеком, ставшем уже «не нашем» полуострове, мне многое открылось. Маленькую, формата потайного кармана, книжечку «Крутая дорога», в которую поэт отобрал все лучшее о судьбе, о Родине, посвятив её сыну и внуку, я долго носил с собой. Открывает книгу письмо сына поэта:
   «… Я хочу сказать Отцу, что чем дольше я живу, тем глубже начинаю понимать его стихи. Я их часто перечитываю, многие из них для меня как молитва. В них истинная боль и крик вещей русской души!»
   Боль и крик нельзя отредактировать и пригладить. Поэт не входил в образ как артист, он был живым образом - подпольщиком, разведчиком, партизаном, и простым русским человеком со всеми его достоинствами, и недостатками. Он был поэтом. Жизнь одарила его в равной мере щедро и трудной богатой судьбой и ярким талантом. Он так же щедро тратил себя. Горел неровно, иногда вспыхивал до боли ярко, но «никогда не коптил». В стандартные рамки не вписывался, «раздражал». Посредственности, как властвующей, так и прислуживающей, пишущей, всегда кажется, что личность как-то не так распоряжается своим талантом: «Вот мы бы…» Заставить замолчать невозможно, уничтожить - нельзя. Поэта хранила его судьба, его прошлое. Пытались подцепить на «белых пятнах» биографии, на вольном слове, оболгать, задвинуть или наоборот приблизить, купить, зацеловать. Не получалось.
   Поэт не любил вспоминать не понявших и предавших в уже далёком семьдесят шестом товарищей по писательской организации. Но в поэме «Вьюга» проговорился:
                Мои собратья по перу
                Не поделили псковской славы,
                И я, доколе не умру,
                Не позабуду той отравы.
                Нет, не с цианом порошки
                В стакане водки. Проучили
                Меня надёжней «корешки»
                В глазах России обмочили…
                …Мне делать нечего в дому-
                Во Пскове нелюбезном стало,
                И я, собравшись как попало,
                Шагнул за дверь, надев суму. -
   Поэт был не из тех, кто дрался за место в жизни. Он дрался за Жизнь и не только для себя.
Чиновником по духу он не был. Призвали – приехал, создал и возглавил в шестьдесят седьмом псковскую писательскую организацию. Как же, на земле Пушкина и без своих писателей? Но лиру и должностной стул администратора никогда не путал. Первое - свято, вторым, что не всегда получалось, не очень и  дорожил.
   Вспоминаю первую встречу. Конец девяностого. Перед отъездом на жительство в Крым я решил собрать всё, что удастся, о своих корнях. Игорь Григорьев - последняя связь. Спросил о его судьбе у давнего товарища ещё со времён учёбы в институте Ивана Иванова. Ваня писал стоящие стихи со школьных лет и только накануне, годам к сорока решил  впервые представить их на суд читателей. «Игорь Григорьев? Жив. Мой учитель, мой критик, мой редактор».-  Иван Васильевич и ввел меня в дом поэта. Земляка, вылитого Ваську Овчинникова - моего деда, образца тысяча девятьсот тридцатого поэт узнал сразу. А вот довоенную историю деревни Ситовичи он уже знал хуже меня.
    В рукописи лежало стихотворение «Хутор» с эпиграфом - частушкой.  Игорь с младшим братом Лёвой сначала жил с мамой где-то в районе Кингиссепа, потом - это уже отдельная история, братьям пришлось уехать к отцу в Плюссу. Там Игорь закончил школу, там они и встретили войну. Дальнейшее мне уже было известно из только что вышедшей книги о псковских чекистах «Испытание».
    Среди ситовских «кулаков» предателей не оказалось. Мой дед ушел в партизаны. Мой отец, первенец в семье, к началу войны, отслужив первый год срочной службы, был старшиной - комендором тяжелой береговой батареи на Рыбачьем. В первую неделю войны их тяжёлые пушки, спешно разобранные, перенесённые с берега на руках в горы, на новые позиции и развёрнутые в сторону перешейка, уже громили врага на черных скалах Муста Тунтури. Только годам к сорока, сопоставив записи в оставшихся от отца документах и прочитанное по истории войны на севере, я понял, почему отец по особенному относился к стихам Константина Симонова. Холодный ноябрь сорок первого.  Это на всю жизнь, когда в каменной «землянке», тебе и твоим таким же молодым товарищам военный корреспондент, вернувшийся из разведрейда на норвежскую часть полуострова, пока ещё считай неизвестный как поэт,  сам читает свои последние стихи. «Жди меня» будет опубликовано в «Правде» через два месяца, и считай каждый, кому достанется газета, пошлёт листок со стихотворением в письме - треугольнике домой. Кому не достанется - перепишет. В следующий приезд на Рыбачий, уже весной сорок второго, в той же землянке, но уже всем известный поэт прочитал свою поэму «Сын артиллериста». Лёнька - лейтенант Лоскутов и майор Петров - в поэме - командир артиллерийского полка майор Рыклис - сегодня легенда. Тогда они жили и воевали рядом с моим отцом. Гранитным линкором полуостров Рыбачий - ключ от Мурманска с легкой руки Константина Симонова назовут позднее.
   Игорь Григорьев только окончил школу. Подпольная группа ребят создалась стихийно. А в сорок третьем  Игорь пришел переводчиком в Плюсскую немецкую комендатуру…

   Мой первый «Визит вежливости» после знакомства и взаимной разминки-разведки превратился в вечер воспоминаний. Помню, как шел домой. Внутри зрело сознание, что прикоснулся к значительному. Хотелось, чтобы эта встреча не была единственной. Хотелось стать другом этого дома. В заводской газете «Энергия» - тысяча экземпляров раз в неделю - появился мой очерк о поэте-земляке.
   Игорь Николаевич воспринял очерк уж слишком неравнодушно:
-   Ты первый, кто сумел понять меня с первого раза.
Я не стал говорить, что шел к поэту считай тридцать лет…

В редкие приезды на Родину я шел в дом поэта, всегда открытый не только для меня.
   -  Игорь Николаевич! («Зови меня просто Игорь!») Что же Вы не сказали, что и меня включили в число тех «Кого люблю»?
 -    Вот я и узнал, читаешь ли ты мои стихи или просто, как некоторые, «иконостас» из книг собираешь.
Позднее, читая один из ранних сборников Игоря Григорьева, я обнаружил, что поэт «схитрил». Посвященное мне стихотворение под названием «Местность», которому я в Крыму дал свое название «Родина» было написано много раньше первой встречи со мной и называлось «Отчизна».
                Родина…
                … Ты меня грела, стыдила, несла -
                Кто б мне помог, если б ты не спасла?..
                Пламя твоё мне дано и броня!
                Ты ведь, как сердце, одна у меня.
Но, разобрав вместе с дочерью построчно и первое, раннее, и второе, более позднее стихотворения, мы пришли к согласному выводу, что это два разных произведения.
   Поэт постоянно возвращался к написанному ранее. Отшлифовывал, дополнял, изменял. Менялось время, менялся автор, жили и изменялись его стихи. И мы сегодня можем взять в руки  его книги разных лет и почувствовать время, судьбу, эволюцию чувства, взгляда на жизнь и творчество.

   Обсуждали стихи и очерки воспоминаний, вошедшие в приуроченный к круглой дате сборник «Контрразведка» - красный твердый переплёт, золото на корешке. Поэт уже «рассекречен». Игорь Николаевич дополняет рассказ о том, как взяли оберста СД матёрого разведчика Отто фон Коленбаха. Дерзость двадцатилетних мальчишек помогла провести операцию на уровне генштаба, и без потерь. Разведчик рассказывает, как отлавливали и переправляли в партизаны таких же мальчишек - полицаев. Многие, если не большинство, не по своей воле носили немецкие шинели. Выбор был невелик: или остарбайтером в Германию или… «Шинель с повязкой, сапоги, винтовка, паёк, велосипед и …«девкам нравится». Бывшие хорошо воевали в немецких сапогах с немецкими винтовками. Ненавистные шинели меняли на ватники или партизанские полушубки. Но Родина не простила после войны «полицайское прошлое» немногих оставшихся в живых. Жестокости Игорь Николаевич объяснить и оправдать не мог и чувствовал себя в чём-то соучастником - обманщиком. В партию поэт не вступил, может по этой причине?
   О своих ранах - бедах находил силы говорить всегда с юмором. Вспоминал первое ранение, когда он, получив из немецкого пулемета пулю в «постыдное место», скакал от немцев на одной ноге до спасительных кустов. По нему стреляли, попадали, но слабые, уже на излете, автоматные пули, по его словам, только дырявили ватник. Я знаю, что такое пуля.
  -  Игорь Николаевич! Как живы-то остались? Столько дырок, а Вы еще и ползли после этого? - Уловил тень сомнения в моих словах. - Да ты, оказывается, Фома, а не Володя, - тут же задрал рубаху. - Считай! - на  спине глубокие шрамы. - Ватник спас. Ну, что, штаны тоже спустить? - Было немного смешно, чуть-чуть стыдно и очень больно - болью сопереживания. Что было после последнего ранения, Игорь Николаевич не помнит. Это случилось в феврале сорок четвертого. Дрались под Плюссой, уже вместе с наступающей армией, не пускали окружённых немцев на Гдов. Рядом разорвался снаряд, и партизан очнулся только в ленинградском госпитале. Осколок снаряда застрял в лопатке. Поэт стал инвалидом.

   Садились за стол:
-       Водку будешь? Мне нельзя, своё выпил. Но, для гостя в доме всегда есть.
    -    Не пьешь? Впервые вижу скобаря, непьющего на дармовщину. Чай пить будем. - В комнату иногда заходила Елена Николаевна Морозкина. Красивая, особой красотой, когда годы не уродуют, а красят человека. В беседу не встревала, внимательно прислушивалась к нашему диалогу.  Нас связывала, оказывается, давняя заочная дружба. Сам любитель потопать пешком, только познакомившись с автором,  я, наконец-то, понял, в чем секрет успеха её маленьких книжечек - путеводителей. Всё, о чем писалось, изучено, зарисовано в молодости, пройдено своими ногами. Это сейчас она кандидат наук и признанный поэт, а когда-то была босоногой девчонкой, зенитчицей в войну. Вспомним «А зори здесь тихие» Бориса Васильева. Это, считай, про неё, девчонку по имени Лёля. Студентка, исследователь и защитник Русской старины – это уже нелёгкий путь после войны.
   За стол присаживалась и мама поэта. Ангел - хранитель. И сына и дома. Ушли из жизни мать и сын почти одновременно.
   Последние годы поэт работал над прозой. Он называл это «автобиографией», не изменял, не придумывал имена. Он хотел рассказать о тех, кто был рядом с ним в трудные годы и не дожил, оплатив жизнью своей послевоенный мир. Его двухтомник включили в план издания. Поэт успел бы. Но стихи остались в отдельных книжках.  Воспоминания так и не были изданы  -  Государства не стало.

                В том строю не признавал я многое
                В этом - отвергаю всё. -
    Безвременье и смуту поэт принять не мог. Он сам учил терпению, учил любить Россию, говорил, что легко быть патриотом в хорошие времена, труднее - в лихолетье и в смуту, говорил, что все перемелется, но не пережил.
   Последние книги свои, издававшиеся за счёт автора и близких малыми тиражами, уже в новые времена, дарил щедро тем, кто хотел и умел читать. У него была специальная записная книжка  для тех, «Кого любил» и кому дарил свои книжки.  Я в этом списке числился где-то в начале четвёртой сотни.  Он сознавал, что так и не услышан, так и не понят своим народом. Боль, страдания -  удел всех, вставших при жизни на путь пророка. От боли никуда не денешься. Боль не за себя, за Россию.
 -          Игорь Николаевич, случись снова стрелять. В кого?
 -          Только в себя…

Продолжение,
http://proza.ru/2016/09/24/425