И. Эйзен Порыв

Литературная Гостиная
представляет:  ИЛЬЯ ЭЙЗЕН

(рукопись из архива А.Белого,
     Москва, год 1908)

                ПОРЫВ
               
                рассказ

«Рассуждать о любви – это терять рассудок…»
Ст. Буффле

                I

У меня есть приятель. Теперь он болен – переступил ту грань, которая отделяет людей здравых от нездравых. Переступил широко. Пришлось его запереть в больницу. Там он уже стал номером. На листе бумаги он уместился весь. Составил историю болезни, а самой болезни все же не поняли. Да и неудивительно – болезнь очень странная, странная тем, что это не болезнь. В этом весь ужас психиатрии.

Что такое психиатрия вообще? Это – статистика. Выработан врачами на практике целый ряд положительных и отрицательных данных, и, сгруппировав их совершенно произвольно, под неизвестным углом, выводят заключение. Несомненно, в известных случаях эти выводы совпадают с действительностью, но в скольких не совпадают? Все, что только выходит из ряда вон, из этого ряда наблюденных номеров, нельзя подвести под ранжир, под общую мерку. Это цифры живые, вопиющие…

Такой живой цифрой казался мне всегда мой приятель. Я посещал его раньше очень часто. Благодаря знакомству с врачом, я запасся свободным пропуском в больницу. Передо мной растворялись все эти бесчисленные двери, резко, обидно для человеческого сознания громыхал ключ в замке, и – вы думаете? – я был у цели, видел изможденную высокую фигуру своего приятеля, его неприятный острый взгляд близоруких глаз? Нет, я попадал лишь в залу для прогулок больных. Здесь я подолгу ждал, когда снова звякнет ключ, отворится заветная дверь в глубине, и оттуда выйдет мой бедняга-приятель в сопровождении служителя «на всякий случай».

В эти томительные минуты ожиданий я всегда с каким-то болезненным упорством занимался одним и тем же: подходил к большому аквариуму с рыбами, стоявшему в зале близ двери, и следил за мерно, апатично плававшими вокруг карасями и золотыми рыбками… И мне каждый раз приходила одна и та же мысль: «Что может быть обиднее этого аквариума здесь, в этой тюрьме, в этом живом гробу? Мало тебе. Голубчик, сознания, что ты сидишь взаперти, – так на вот тебе на самые глаза тоже тюрьма…» И каждый раз, как взгляд моего больного приятеля падал в эту сторону, мне становилось стыдно за эту жестокость людей, думающих, что они здравы, и потому считающих себя вправе распоряжаться людьми, кажущимися не здравыми, лишать их свободы…

Мало того, - каждым поворотом ключа в затворяемой и отворяемой двери напоминать двадцать раз в час об этой неволе… Тот, кто как я, перехватывал взгляды больных на эту замыкаемую дверь, кто видел, как загорались и затем быстро потухали глаза их при одном отдаленном звуке этого ключа, повертываемого в замке, тот поймет меня…

Вот в чем ужас сумасшедшего дома… Мы бежим от него подальше. Но приблизьтесь, послушайте этих больных, вы услышите от них много здравого. Все эти люди побывали под колесом жизни. Жизнь их смяла, они раздавлены, но из них выдавилось наружу все нутро – то, что наиболее интересно. Это нутро вы видите у них сразу, они вам его обнаруживают с первых же слов… И если вы внимательно вслушаетесь, в этом бреде, в этом крике подавленной души вы найдете много поучительного. Важно, на какое место надавило это жестокое колесо жизни. Если оно хватило по сердцу, вы услышите удивительные вещи.


                II

По такому именно месту хватило моего приятеля. Человек он был женатый, женатый с очень молодых лет, чуть ли ни 19-летним юношей. Женился по любви – по крайней мере, ему так казалось в 19 лет. Прожил он с женой лет семь, детей у них не было; жили мирно, тихо, по-видимому, согласно. Во всяком случае, знакомые не замечали острых углов. В одном только расходились они: он был всегда молчалив, сосредоточен, а она всегда шутлива и разговорчива. Любила она разговоры игривые, а он, заслышав их, еще более насупливался и старался улизнуть в другую комнату или перевести разговор на другую тему.
- Моя угнетенная невинность уж удирает! Слова нельзя живого сказать. Подумаешь, аскет какой!

И громкий дружный смех всей компании покрывал эту насмешливую фразу жены. Сначала он возражал, а затем бросил. Вставал и уходил прочь.
Мне приходилось наблюдать издали эту семейную картинку, но как я ни старался, я ничего от него добиться не мог. Он был скрытен. Только бывало и получишь в ответ:
- Она славная женщина! Прекрасная хозяйка, преданная мне, заботливая, ласковая, нравственна до святости. Молиться на нее нужно… А я не могу… Понимаешь ли, чутья нет, красоты. Станешь говорить – слушает; увлечешься, вдруг взглянешь на нее – а она уже далеко… Почувствует мой взгляд и точно спохватится, подумает с минуту и скажет: «Знаешь, завтра тебе нужно вставать рано, пойдем спать!..» - и все сгинет… И самому сгинуть хочется…

Чуял я у них большую драму, но все было так шито-крыто, что иной раз сомнение брало. Ну, думаю, брат, чего же тебе больше желать?

И представьте, вдруг письмо от сестры его жены:
«У нас большое несчастье. Коля лишился рассудка. Врачи не отымают надежды. Пришлось, однако, поместить его в больницу. Заходите».

Странное дело, меня это известие не очень поразило. Я точно ждал этого, боялся, но ждал. Точно обвал в горах, когда едешь в зимнюю пору.

Заехал к его жене: та тоже чуть ли ни помешалась с горя. Я уж и не пробовал утешать или расспрашивать, – только рану бередить. Узнал, куда помещен мой бедняга Коля, и на другой день отправился туда.

                III

Первый раз в жизни ехал я в сумасшедший дом. Все, что только я слышал и читал про сумасшедших, точно в калейдоскопе проходило перед моими глазами… Вспомнил я тяжелую картину сумасшедшего дома, около Венеции, на знаменитом острове Сан-Серволо… два года прошло, как я, проезжая в гондоле из Венеции на Лидо, слышал эти непонятные мне крики безумных, бешено царапавшихся в решетки окон, а мне казалось, точно я слышу это сейчас: эти хриплые голоса резали мой слух, отравляли лучшие воспоминания в жизни…

Но исчезли из памяти эти изможденные фигуры, как на смену являлся Андреев-Бурлак в «Записках сумасшедшего»… Вот уже поистине самое популярное произведение Гоголя, первого русского психиатра. От Поприщина мысль перебегала в прошлое, рисовались бритые головы, на которые каплет холодная вода, горячечная рубаха, комнаты с мягкими стенами для буйных, на память приходили разные рассказы про хитрость сумасшедших, их притворство… Впрочем, про это притворство ведь психиатры говорят (а они, увы, также склонны к ошибкам, как и их пациенты).

Наконец показался громадный дом больницы. Роскошный подъезд; огромные широкие двери, красивая пологая лестница, уставленная растениями. Прямо-таки дворец. Посмотрел я на этот вестибюль, на эту лестницу, и мигом все страхи пропали. Тут и здравому побыть недурно.

Что меня поразило сразу, это – тишина. Каждый шаг целое эхо будит. Не стану описывать длинного ряда переговоров со швейцаром, служителями, доктором, надзирателем. С упорством и настойчивостью, на которые способен только любящий, преданный человек, я брал одно препятствие за другим, пока, пропутешествовав по коридорам, не очутился в заветной зале.

Вы уже знаете одну особенность, одно убранство этой залы – аквариум. Устроители больницы, в своем стремлении имитировать прежнюю обстановку жизни больных, придумали имитировать и саму природу – зала превращена в зимний сад. По стенам стоят садовые скамейки.

Но этого мало. Больным, далеким от треволнений жизни, от всех ее страстей, интересов, иногда показывают их отраженными в своего рода зеркале – театре. Одна из стен залы занята сценой. Настоящей театральной сценой. Когда я вошел туда, занавес был спущен. И что, вы думаете, было на нем изображено? Никогда не угадаете… Внешний вид здания больницы! И после этого можно говорить о чуткой душе психиатра?! Я, право, не мог решить в эту минуту, кто был более здрав – психиатры, эти «врачи души» или их несчастные пациенты.

Много раз с того дня бывал я в этом зале, и каждый раз вскипала у меня душа при виде этого занавеса, этого аквариума, показной роскоши, заботы о покое больного и явного невнимания к его душевному состоянию и его обостренной чувствительности… Так я подумал в первый же раз, как туда вошел, так я думал и в последний раз, когда уходил из больницы, так думаю и теперь, спустя много лет.


                IV

Нечего говорить, как обрадовался Коля, когда меня увидел. Он кинулся ко мне, с улыбкой протянул мне руку и так и не выпускал ее из моей – ему точно не верилось, что я возле него. И он то спокойно держал мою руку, то, в минуту возбуждения, не замечая в разговоре, сильно сжимал мне пальцы, до боли.

Он меня забросал вопросами, вопросами о людях, прежде мало его интересовавших… Единственно, о ком он не спрашивал, это о жене. Точно ее и на свете не было.

Не знаю, как случилось, но он так здраво, умно со мной рассуждал, что я забылся и спросил, как он себя чувствует. Он моментально преобразился. Смолк, задумался и вдруг спросил:
- А ты как сюда попал? Это она тебе сказала… Ну, что? Ты ее видел? Довольна, весела? Отделалась от зыбкой почвы. Пойдет теперь по ровному, по гладкому. Это все она мня упрекала, что я ее загубил, что со мной не знаешь, как жить, куда ступить, – того и гляди бултыхнешься… То ли дело муж зрелый, здравый, утихомирившийся; Все в нем перебродило, улеглось… Ну, говорят тебе, ровное место, и иди по нему спокойно, не мудрствуй лукаво… А то что это за мука с зеленой молодежью… Точно зеленок болото, топкое. С виду красиво, а вот прогуляйся-ка по нему. Присматривайся да прилаживайся, а то и оступишься. Сначала я было убеждал ее, доказывал… Целую теорию супружества развил ей…

- Слушай! – и он еще крепче стиснул мне пальцы. – Все вы говорите: «в жизни нет счастья»… Неправда. Есть… Счастье – это порыв! Нигде это так не чувствуется, как в супружестве… Ну, подумай. – мне говорят, я больной. – но ты ведь здравый, ты вот в ту дверь уйдешь, а не в эту низенькую, откуда привел меня вон тот олух! Посмотри, как он дико глядит, этот здравый человек, приставленный ко мне! Успокойся. Никита! Я ничего не сделаю. Это мой большой приятель: я теперь это вижу: - небось, другие не приехали, а он приехал, навестил! Спасибо тебе, Илюша! Век не забуду. Я ты вот вспомни, что я скажу. Не любил я там говорить это вслух, все только ей говорил, убеждал… А она слушает, слушает, да вдруг и выпалит: «Ты болен… Все люди как люди, живут с женами, счастливы, а у тебя все как-то не по-людски».

- Вот именно, что не по-людски. Да и нельзя так жить. Что может быть выше и священнее любви, не супружеской любви, а любви вообще мужчины и женщины. А что из нее сделали? Физическую близость. Для вас это идеал. Цель любви… Но ведь это же падение, страшное падение. Да что грех таить! – есть в нем и своя доля сладости, когда летишь с головокружительной высоты… Но потом вспомнишь эти моменты, именно как порыв, но порыв вниз, в пропасть неизмеримую: не станешь же ты доискиваться в пропасти глубины, дна, на то она и пропасть. А ведь вы думаете в этом плотском порыве унестись в высь. Сознайся. – ну, здесь никто не услышит: ведь чувствуешь потом пустоту, разочарование? А почему? Потому что вы средство за цель принимаете… Я не аскет, - хотя жена моя все меня так называла… Я от ее вечерних, повседневных ласк отказывался под разными предлогами, - она и выдумала, что я отказываюсь от житейских благ, что я в монахи готовлюсь…

- Нет, - послушай меня, - я только хочу быть человеком, а не животным. Говорят: понять – простить. Вот я и говорю, это – простительно, но это не может быть целью жизни… Кто побывал в пропасти, кто знал, что он летит в пропасть, как ему потом приятно быть на высоте! Эта высота подчеркивается пропастью, а пропасть – высотой. Тот же, кто думает в этом плотском порыве достичь небесных вершин, тот горько разочаруется. Это уже жажда наслаждения, этой искры жизни, забытой Творцом в грязи материи. Помнишь, в «Идиоте»?

И он вынул из кармана записную книжку, почти сплошь мелко исписанную и, горько усмехнувшись, указал мне на нее глазами.
- Вот все, что у меня осталось от прежней моей жизни… Все у меня здесь взяли, - даже кольцо обручальное с руки сняли – думали, проглочу. Вот тоже охота!

Он сделал небольшую паузу, не отводя тревожного взгляда от моих глаз.

- Да, так вот эти слова в «Идиоте»: «Ничто не может сравниться с блаженным ощущением счастья, на несколько мгновений предшествующем потере сознанья»…
- Эти и несколько мгновений и есть порыв, и есть счастье! Порыв, все в порыве! Удовлетворение порыва должно быть тоже порывом!

Он выкрикнул эти последние слова так громко, что служитель уже протянул руки, желая не то успокоить его, не то увести. Но Коля резко отстранил его от себя.
- Оставь, доктор разрешил мне говорить. Сиди, Илюша! – обратился он уже ко мне, видя, что я, встревоженный его возбуждением и воспользовавшись тем, что он выпустил мою руку, поднялся и собрался уходить.

- Нет, ты останься, я не успокоюсь, пока не выскажусь, мне легче, когда говорю… Вот уже сколько ночей я не сплю… И дома, и здесь. Все из-за этой жажды говорить, кричать всему миру, что он гибнет, что он слеп, слепо-подл, грязен в самых святых своих чувствах…
И он снова усадил меня возле, опять взял за руку.
               

                V

- Согласись. Ты вот все молчишь, значит, ты согласен со мной, или ты боишься мне возражать?

Он прочел у меня это в глазах. Что же мне было говорить? – он забрасывал меня словами, предугадывая возражения и уничтожая их наперед.
- Пожалуйста возражай. Но только помни: «Ударь, но выслушай!» Что вы там, фарисеи, ни говорите, как вы ни скрывайтесь за духовные интересы, а корень, нерв жизни в физической любви. И представь, что это вполне по-моему естественно и не стыдно. Но физическое влечение не должно проявляться во вне, об этом нельзя думать. Ты недоверчиво на меня смотришь, это немыслимо по-твоему.

- Ну вот тебе живой пример. Я и моя жена. Мы любили друг друга. Обоим нам вместе сорока лет не было. Мы сблизились. Это сделалось как бы само собой, это было именно, как говорит Достоевский, в несколько мгновений, предшествующих потере сознания. Никто из нас не думал, что это произойдет. Это был порыв, порыв плотский, это была из грязи материи, но это была все же искра, искра света, порыв чувства разделенной взаимной любви. И каждый раз, как я вспоминаю это, мне хочется сравнить с современной любовью в современных романах, особенно французских. Эти специально нанимаемые квартиры для свиданий с определенной, наперед известной целью, эти картины раздевания, это смакование, предвкушение – с целью разжигания животного наслаждения… Разве это ни гадость? А почему? Потому что все это является здесь целью, а не средством. Это гадость потому, что здесь нет порыва, забвения…

И он словно замер, вдруг, словно унесшись куда-то. Его подвижное, чересчур выразительное лицо, на котором можно было читать все обуревавшие его в данный момент чувства, оживилось, глаза искрились экстазом.

- Слушай, мне все кажется, что ты меня мало слушаешь, вспомни эти лучшие минуты жизни… Все мы знаем эти минуты порыва, мгновенья до забвенья. Там уже захватывало сердце, а до него был еще мозг, сознание, чувство красоты, преклонение, любовь. Любовь!.. Дивное создание Божье, - это высшее проявление свободы втиснули в рамки супружества. Берут двух человек, разных по характеру, взглядам, темпераменту, воспитанию, и спеленывают вместе – вот что такое наше супружество. Два человека, привыкших к известному самостоятельному образу жизни, вдруг соединяются, соединяются чисто механически: их помещают в одной квартире, в одной спальне… А затем наша народная пословица: «стерпится – слюбится». Но позвольте, мало-мальски чуткая душа не может стерпеть это. Это же свинство, это унижение человеческого достоинства…

- Мы как-то удивительно фарисейски относимся к этому вопросу, - страшному, неизбежному… Не то стыд, а не то и бесстыдство удерживают нас от этой темы. Но ведь каждый из нас думал же когда-нибудь об этом, ну хоть перед свадьбой – об этом поэтическом «медовом месяце»… Ну, скажите, зачем вы оправдывали потом перед своей совестью эту общую супружескую спальню?

- Я знаю, что ты скажешь мне: «если муж и жена сходятся без любви, эта постельная церемония возмутительна, но когда любят, это уже именно порыв, стремление соединиться с любимым существом…» - Да? Так?

- И представь, что ты все же кривишь душой… Не может порыв длиться месяц, не может медовый месяц быть порывом. В забвении все простительно, не забудь: простительно… Тут нет сознания места, пространства… Вихрем налетевшее чувство, страсть покрывает все… Но ведь наступает же отрезвление… Чем тут оправдать это бесстыдство? Как может чуткий, любящий человек, преклоняющийся перед любимой женщиной, очарованный ее красотой, действительной или воображаемой – все равно… Как может он не стесняться ея, не унизить, не оскорбить любви? Как можно привыкнуть друг к другу, как к стулу, сюртуку. Посуде?

- Мне всегда при этом приходят на ум слова Пушкинской сказки: «Положили молодых и оставили одних…» дальше ставят точки и опускают занавес. А ведь тут-то и начинается жизнь, совместное супружество. В спальне, говорят, проводят треть жизни. И вот два свободных человека должны терпеть друг друга – нельзя же иначе назвать положение двух человек, помещаемых в одну комнату в самую интимную обстановку.

- Жалуются на упадок нравов, на разврат, на увеличение несчастных браков, и не хотят подумать, что три четверти всех драм происходит от этого повседневного обязательного «супружеского долга». Отупляется чувство красоты, женское очарование, вся та поэзия, какая есть в любви, исчезает до капли в этих супружеских спальнях.

- Сестра моя, разъехавшаяся с мужем надолго, может быть, навсегда, объяснила мне в минуту откровенности причину своей ненависти к мужу: «каждое утро, как я просыпалась, меня брал какой-то страх, даже ожесточение, - я знала, что он нагнется под кровать, достанет домашние туфли, затем начнет шаркать ими по полу, громко икать и сморкаться, затем отправится в туалет, возвратится и полезет целоваться… У него даже после умывание будет дурно пахнуть изо рта, но он все же станет настаивать и больно ущипнет меня, требуя исполнения долга».

- И я ее понял, я испытывал то же самое. Что может быть возмутительнее сознания, что рядом с тобой спит любимая женщина и относится к тебе, как к механизму? Привычка заставляет так относиться. Да и сама женщина становится для тебя вещью, предметом обихода. Мало того, ты и к другим женщинам начинаешь относиться безразлично. Это и ставят тебе в заслугу: «хороший-де муж!»

- А по-моему это уже последнее дело, это исчезновение вкуса, чувства красоты, это все равно, что человек, сидевший в комнате со звездным потолком, напоминающим небо, - выйдя на свет Божий, перестает восхищаться небом: «это, дескать, я видел, надоело мне это!» Нет, мало-мальски развитая, умная жена должна желать, чтобы муж с интересом смотрел на красивых женщин… Это не сравнивание, это упражнение чувства изящного…


                VI

- На богатом языке любви есть очень образное выражение: «люблю тебя без памяти…» Любовь истинная не должна знать именно памяти, воспоминания пережитого наслаждения… Это уже низводит порыв в привычку, отрезает у воображенья крылья, отражает небо в грязной луже…

- Вот эти именно плотские стремления, эти воспоминания физических наслаждений будит супружеская спальня… Святой храм любви, в котором таинственными путями Промысла зарождается человеческая жизнь, обратили в казарму, где двое рядовых обязаны проводить ночь на своих койках, отбывать повинность. «Супружеский долг» является результатом такого лежания. И в этой казарме вы можете разговаривать о любви! Нельзя же вечно ссылаться на то, что все так делают. Но себя-то, свою душу, особенно женщина, которая вступает в супружество неопытной, с запасом, хотя бы и не больших в последнее время, но все же с запасом поэзии, невинности, - себя-то, свою совесть ведь этим не успокоишь…

- У каждого рыльце в постельном пушку, и молчат, все в порядке вещей. А я вот не молчу, я говорил, кричал, надрывался, ум начал мутиться, - и вот сцапали и упрятали. Упрятали сюда и сами успокоились… Напрасно! Я-то, понимаешь ли, я… - захохотал он вдруг, - не успокоился и не успокоюсь. Оставь, Никита! Слышишь ты! Думаешь, сволочите меня, как вчера. Нет, брат, Он заступится. Вздумали успокаивать мои порывы! Скажи им, дуракам, что все в порыве. Вся жизнь – один порыв! Вверх, вниз… Но порыв… только не надо плоскости покоя… Они все твердят: «успокойтесь, успокойтесь!» Да не могу, не хочу я успокаиваться… Там, там успокоимся. В могиле… А здесь есть тоже могила. Да, есть!

И он опять захохотал.

- Чего смотришь на меня? Вы же, здоровые, спокойно говорите: «брак – могила любви!!» И верно… А я вам еще прибавлю… А гроб в этой могиле знаешь какой? Кровать двуспальная!

И новый раскат хохота огласил всю залу… Вмиг сбежались служители, я вился врач.
- Опять припадок. Нельзя было так много давать ему говорить, - с упреком обратился он ко мне.
Крепкие руки схватили несчастного, вырывавшегося, хрипевшего… Это уже были не слова, а крики, бешеные возгласы, перемешивающиеся с хохотом, доносившимся уже из-за затворенной низкой двери палаты.

                ***

Через две недели меня снова пустили к нему. Я просидел недолго, разговаривал о посторонних вещах, старался обходить опасную тему. После последнего припадка он вообще говорил немного. Все больше сидел, задумавшись. На вопросы отвечал, но сам редко заговаривал. Все только просил взять его из больницы. Жаловался, что там скверно. Рассказывал ужасные вещи; и что душ ему в голову пускали, и он чуть не умр от этого, и что его в горячей ванне ошпарили, и что из горячей ванны ведут по холодному коридору…

Я не верил ему, но всякий раз, как я уходил, меня брало раздумье… А вдруг он говорит правду, а служители обманывают врача?.. Как он должен был страдать, когда читал у меня в глазах хотя и скрытое, но ему все же видное недоверие к его словам. Как эти несчастные должны мучиться от сознания своей беспомощности!.. Ведь это такое же чувство, как у впавшего в летаргию и проснувшегося в гробу, похороненным… Он кричит, молит, уверяет, что он жив, но никакого ответа…

И каждый раз я все с большей тяжестью на сердце уходил из этого гроба с живыми людьми, схороненными здесь для спокойствия остальных…

                ______________________