Три секунды

Ольга Васильева 7
Двенадцатилетний Миша Прелюдин лежал на кровати и смотрел в дальний угол комнаты. Тусклый ночник освещал небольшой участок на полу, где стояли мишины тапочки. Свет не достигал дальнего угла, где спал дед, и, однако, Мише казалось, что он видит лицо деда. Он слишком много раз видел это лицо за день, за множество дней, поэтому лицо деда как будто отпечаталось на его неокрепшей сетчатке глаза. Так, после того, как мы долго смотрели на солнце, мы продолжаем видеть его с закрытыми глазами. Солнце... Неужели оно так прекрасно только из-за того, что без него не было бы жизни на планете? А дед? Без него не было бы Миши. Впрочем, Миши не было бы без любого человека, если протянуть дальше родовую ветвь от деда, чтобы эта ветвь шла всё дальше и дальше - в прошлое, где огромное древо всех жизней сливается с землёй - началом начал. Миши не было бы и без Адама, всеобщего прародителя. Без Адама не было бы деда, а без деда не было бы Миши. Дед... Неужели Миша обязан любить его только из-за того, что это его дед? Мальчик задавался вопросами, о которых размышляет не каждый взрослый. Тусклый красноватый свет ночника болезненно обострял какое-то всеобщее незримое воспаление. Казалось, была воспалена сама комната, тени от проезжающих машин в лихорадке бегали друг за другом на потолке, а Миша старался поймать их взглядом, чтобы немного отвлечься от мысли, засасывающей его, словно в бездну.
Каждый день Миша видел не только деда, но и мать, усталую и разбитую, с покрасневшими глазами. Дед превратился в маленького ребёнка, и мишина мама должна была ежедневно убирать за ним, мыть его, переодевать, кормить и переворачивать с боку на бок, чтобы предотвратить пролежни. А мать, которая прежде была такой юной и весёлой (Миша запомнил её именно такой), улыбалась уже не той улыбкой. Странное дело: губы остались теми же, а улыбка совсем другая. Впрочем, на одном и том же небе никогда не бывает одних и тех же облаков.
Частенько дед стал будить дочку среди ночи, чтобы она принесла ему горячего молока. Но когда она приносила молоко в низенькой чашечке с отбитой ручкой (дед всю жизнь пил из этой чашки), старик забывал о своей просьбе и смотрел на дочь такими глазами, будто впервые её видел. Все эти картины проносились перед глазами Миши, пока мальчик не заснул, а заснуть он не мог очень долго. Он ворочался с боку на бок, страдая от жары и не решаясь подойти к окну, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом. Он боялся разбудить деда. Пересечь комнату казалось хождением по битому стеклу.
Миша пошёл по битому стеклу, так похожему на мох. Он зашёл в странный лес. Деревьев было так много, что они сливались даже с собственными тенями. Земля была усеяна корнями деревьев, словно рука старика, на которой болезненно выпирают вены. Мальчик шёл по узкой тропинке всё дальше и дальше. Иногда он оборачивался назад и думал вернуться, но это было слишком невозможно. Лес затягивал его, словно воронка. Вернуться было ещё не поздно, но тем решительнее продвигались ватные ноги ребёнка. Он не знал и не думал, почему не возвращался назад. Может быть, это было бы слишком просто. А может быть, в страшном кроется особое наслаждение. Лишь немногие люди, удаляющиеся от морского берега вплавь к открытому морю, чувствуют испуг. Большинство людей испытывает в этот миг особое болезненное наслаждение, которое пробуждается в их душах именно в такие минуты. Манит не сама гибель, ибо даже в самоубийцах сильно развито чувство самосохранения. Манит та обострённость всех мыслей, ощущений, красок, которая наступает в критические минуты. Кажется, вот-вот – и в воздухе можно разглядеть то, что обычно скрыто. Даже на красном заходящем солнце как будто могут проступить черты лица. Впрочем, взволнованная кровь (а волнение возникает не только от испуга) порождает и не такие галлюцинации.
Итак, Миша шёл. Обернувшись в последний раз, он как будто захлопнул книгу, которую пролистывал, и оказался внутри неё. Назад пути не было. Тропинка становилась всё уже и уже, деревьев всё больше и больше, а тьма всё гуще и гуще. Некоторые деревья опускали ветви так низко, что Мише приходилось пригибаться, несмотря на небольшой рост. Иногда встречались просветы, но их было слишком мало. Миша боялся сойти с тропинки, хотя проходы между деревьями зияли слишком соблазнительной бездной. И вдруг тропинка, словно услышав колебания ребёнка, словно прочитав его мысли, зашаталась, как хрупкий верёвочный мост, и столкнула мальчика. Он покатился куда-то. Даже испорченные часы, имеющие привычку отставать или спешить, никогда не позволяют стрелке перескочить через деление. Но часы – более совершенный инструмент, чем человеческое сердце. А может, наоборот, менее совершенный. Сердце Миши в этот страшный миг было похоже на фантастические часы, стрелка которых пропустила деление. Сердце ребёнка замерло на целых три секунды. Именно в эти секунды он видел перед собой страшное существо, но сам не знал, что видел его. Он видел глазами, но не понимал разумом из-за остановки сердца, которое позаботилось о своём маленьком хозяине. Он бы не выдержал этого зрелища. Страшное существо было так похоже на деда и смотрело на Мишу с необыкновенным укором. Когда сердце вновь забилось, страшного существа уже не было. Но Миша очень изменился за эти три секунды. Он прожил целую жизнь. Он лежал в глубокой яме и тихо дышал. Лес был настолько безмолвен, что Мишу пугало собственное дыхание. Оно казалось ему фантастическим и призрачным. Может быть, полная тишина его испугала бы ещё сильнее. И вот она наступила. Сердце вновь отключилось. Пальцы ног и ступни похолодели. Миша уже ни о чём не думал, ему ничего не оставалось, как просто отдаться этой силе, которая при желании овладела бы не только им, маленьким ребёнком, но и сильным взрослым мужчиной или слабым дедом. Его дедом.
Миша не знал, сколько времени так пролежал с холодными ногами, но вдруг чёрное небо раскрылось, как книга, и сотни золотистых лучей заструились на пропавшее без вести в заколдованном лесу тело. Мишу разбудил его брат-близнец, про которого мальчик забыл и не думал перед засыпанием. Миша вновь оказался в комнате, в которой теперь было светло, хоть ночник продолжал гореть как будто по привычке. Но не было больше тьмы, в которой сиял красный огонёк, не было лихорадочных теней на потолке, не было битого стекла.
– Миша, проснись, уже двенадцать!
– Двенадцать ночи?
– Да нет же! Полдень! Странный ты какой-то…
Миша резко подскочил на кровати. Первое, о чём он подумал, это была школа. Он опоздал в школу! Но он тут же упал лицом на подушку, сообразив, что всё равно уже некуда спешить. Когда он поднял голову, он увидел мать, сидящую у изголовья и смотрящую на него печальным и пристальным взглядом.
– Мама… я никогда не убью деда… никогда…
Он специально прошептал эту фразу чуть слышно, чтобы мать не расслышала слов и чтобы он в то же время исполнил свой долг, признавшись ей во всём. Взглянув в лицо матери, ребёнок понял, что она действительно не расслышала. Она продолжала смотреть на него с наивным доверием (никогда раньше Миша не обращал внимания на это выражение лица, так свойственное ей). И вдруг странный голос, так похожий на мысль, пронёсся в его голове: «Мошенник!» Миша представил в этот миг лицо брата-близнеца, который стоял к нему спиной в дальнем углу комнаты и расчёсывал волосы деда. И Миша громко, что есть мочи воскликнул:
– Мама! Я никогда не убью деда, слышишь, никогда?
Прокричав это, он бросился на колени матери, рыдая и зарываясь лицом в синюю юбку. Мать испуганно посмотрела на сына, брат-близнец выронил расчёску, а дворник, метущий дорожку под окном, поднял голову, усмехнулся и пробормотал:
– Какой хороший мальчик!