Последний день жизни Лермонтова

Дарья Березнева
Утром пятнадцатого июля тысяча восемьсот сорок первого года в Железноводском парке стояла редкая, благоговейная тишина.

Казалось, природа отдыхает: ни один листик, ни одна былинка не шевелились. Но это был краткий отдых перед надвигающейся грозой.

Природа словно затаила дыхание, приготовилась к неминуемому. Так в доме умирающего родственники ходят на цыпочках, стараясь не шуметь, – в невольном ожидании последних судорог и конца обречённого на смерть страдальца.

День стоял жаркий. Ничто не предвещало дождя. Бледно-голубой атлас неба лучился солнцем, редкие белые облака медленно расползались по нему и таяли на глазах, как морская пена. Беззаботное краснощёкое светило молодильным яблочком висело в прозрачной, будто бы свежевымытой вышине. Глядя на него сквозь густолиственные кроны, можно было подумать, что это орех на рождественской ёлке, обёрнутый золотой фольгой.

Гравий мягко шуршал под ногами двух молодых людей, которые, нарочно отбившись от компании друзей, уединились в роще и брели в узорчатой тени аллеи, любуясь огненно-красной лавой солнца, затопившей величественный склон древней горы, видневшийся на горизонте.

Длинные густые чёрные с синеватым отливом локоны девушки были заплетены в пышную косу и подколоты золотым бандо. Её кавалер, невысокий, коренастый, вёл её под руку. В его умении держать себя, в царской осанке, подтянутости фигуры, облачённой в строгий армейский сюртук поверх безупречно белой рубашки, в характере его смелых, но скупых и чётких жестов чувствовалась военная выправка. Спутница была почти одного с ним роста, смуглолицая, как цыганка, и пленительная особенной азиатской красотой.

Пока они шли, коса её распустилась и бандо упало на землю. Молодой человек поднял его и спрятал в карман.

– Тихо-то как, точно в первый день творения, – стараясь произносить слова как можно тише, словно боясь нарушить это девственное молчание, сказала красавица. Она была одета в скромное муслиновое платье цвета опавшей листвы, необычайно гармонировавшее с нежным бронзовым отливом её кожи и выразительными тёмными глазами, походившими на два пере- спевших каштана.

– Когда вы говорите, кузина, душенька, я всё больше впадаю в заблуждение, – отозвался её друг. – Звук вашего чудного голоса, черты вашего лица, словом, весь ваш милый облик напоминает мне одного ангела, до безумия мной любимого!

Они продолжали идти, не останавливаясь. Молодой человек, переполненный вдохновеньем, говорил уже не своей очаровательной спутнице, а всему миру:

Нет, не тебя так пылко я люблю,
Не для меня красы твоей блистанье:
Люблю в тебе я прошлое страданье
И молодость погибшую мою...

Его слова гулко и ясно прозвучали в окружающей первозданной тишине.

– Ах, Мишель, снова вы о Вареньке Лопухиной! – Екатерина Григорьевна замедлила шаг. Лермонтов тоже остановился, обернувшись к ней.

– Полно, друг мой, зачем терзать сердце мечтой о той, которая никогда уже не будет принадлежать вам, – ласково, с сочувствием произнесла кузина, стараясь его утешить. – Помните, как это у Александра Сергеевича? «Но я другому отдана; // Я буду век ему верна».

– Чёрт возьми, но это же глупо! Глупо и неразумно вот так загубить себя, свою молодость, в конце концов, жизнь! – молодой человек закрыл лицо руками и отвернулся. Спина и плечи его содрогались, и Катеньке показалось, что её друг плачет. Но, когда он отнял ладони от лица, глаза его были по-прежнему сухи и на щеках она не заметила следа слёз. – Самое мерзкое во всей этой истории, что она не любила его! Поймите, этот старик был ей совершенно безразличен! Как можно было предать нашу любовь, наши чувства?!

– Полно, полно, Мишель! – Екатерина Григорьевна уже гладила кузена по плечу, уговаривая и успокаивая его, как маленького. Она понимала, что её другу необходимо выговориться.

– Вы единственная, ангел мой, Катюша, кому я доверяю в этой жизни и кто меня понимает. Вы второй близкий мне человек после бабушки. О матери я не говорю, потому что хорошо её не помню. О чём это я? Ах, да! Я хочу исповедаться вам, как добрый христианин, а то ещё умру без исповеди... Да это шутка, не бойтесь! – воскликнул Лермонтов, заметив, как побледнела кузина, и поспешил взять её под руку.

– Варвару Александровну я знал ещё девочкой, а полюбил в Москве, в последний год моего пребывания в университете. Я уж вам не раз об этом рассказывал!

Поэт замолчал и, взволнованный воспоминаниями, с трудом перевёл дух. Темноокая девушка понимающе сжала его руку, и, ободрённый, Лермонтов продолжил:

– Прощаясь со мной, она говорила, что будет ждать, что её сердце принадлежит только мне и клялась любить вечно! Я уехал в Петербург, Варенька осталась в Москве. И вот вдруг я узнаю, что она вышла замуж за старика! Поверите ли, Катюша, я хотел убить его, чтобы самому жениться на Вареньке! До сих пор жалею, что не вызвал его на дуэль!

Он замолчал, Екатерина Григорьевна также не проронила ни слова, подумав про себя: «Несчастный!».

Они поднялись на мост и остановились, прислонившись к резным деревянным перилам, наблюдая за едва различимым волнением хрустальной озёрной глади. Над головами, треща крыльями, проносились стрекозы. Весёлой многоголосицей разливался пересмешник.

«Вот и я как одинокий пересмешник, – с горечью подумал Лермонтов. – Всю жизнь кричу, надрываюсь, из кожи вон лезу, а, спрашивается, ради чего? Что пользы людям от маленькой птахи? Что может она дать, кроме удивительных, но подчас нелепых песен? Жалкая птица!»

– Смешно, – выдохнул он, прервав молчание. – Нет, чтобы драться по какому-нибудь важному поводу! Вызвать на дуэль подлеца Дантеса и отомстить за Пушкина, наконец! А вместо этого вновь придётся стоять под дулом пистолета из-за надуманных обид!

– Один чудак, Эрнест, дрался со мной из-за эпиграммы, написанной ещё в юнкерской школе и никакого отношения к нему не имевшей, – продолжил Михаил спустя минуту. – Однако он был уверен, что я оскорбил именно его! Теперь вот Мартыш вообразил, что я нанёс ему оскорбление своими картинками и остротами! Да, видно, это судьба! Она гонит меня, преследует повсюду! Государь меня не любит, великий князь ненавидит. Сейчас я острее, чем когда-либо, чувствую своё одиночество...

Лермонтов поднял голову и в упор посмотрел на кузину. В его больших, глубоких тёмно-карих глазах заблестели слёзы. О, как бы хотел он сейчас открыть ей всю правду! Рассказать о грядущей дуэли, о том, что, скорее всего, они больше никогда не увидятся. Скоро они расстанутся навсегда, и он превратится для Катеньки в грустный островок памяти...

«Милая, милая Катюша! Прости меня за всё, ангел мой!»

Ему хотелось упасть перед ней на колени, исступлённо целовать её тонкие в синих прожилках руки и просить молитв, заступничества перед Богом за свою мятежную душу. Чтобы Владыка мира по её молитвам простил его...

– Я уже не могу ничего изменить, – печально сказал Михаил. – Но что бы ни случилось, Катюша, будьте мужественны. И ещё – я буду благодарен вам, если... – он смущённо улыбнулся.

– Если что? – с тревогой спросила девушка.

– Да нет, ничего.

– Нет-нет говорите, дорогой кузен, не бойтесь! Вы собирались меня о чём-то попросить. О чём?

– Об одной милости, душенька. Я буду бесконечно признателен, если вы подарите мне ваше чудесное бандо.

 – Конечно, друг мой, с радостью! – воскликнула Екатерина Григорьевна, собираясь высвободить заколку из каскада волос, однако Лермонтов, краснея, вынул её из нагрудного кармана.

– Так и знал, что вы мне не откажете, – подмигнул он. – Я возьму эту вещичку на счастье!

Позже Екатерина Григорьевна напишет в письме к своей подруге об этой последней встрече с Лермонтовым такие строки: «…Он при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоём, он ужасно грустил, но мне в голову не приходила мысль о дуэли. Я знала причину его грусти и думала, что она всё та же, уговаривала его, утешала как могла, и с глазами полными слёз он меня благодарил, что я приехала… Уезжая, он целует несколько раз мою руку и говорит:

– Кузина, душенька, счастливее этого часа не будет больше в моей жизни.

Я ещё над ним смеялась. Это было в пять часов, а в восемь пришли сказать, что он убит…».

В тот день Екатерина Григорьевна, как и все, не знала о том, что её кузен будет стреляться на дуэли со своим другом Мартыновым…

Лермонтов и Николенька Мартынов познакомились в юнкерской школе в октябре тысяча восемьсот тридцать второго года. Оба поступили в школу почти в одно время и как-то сразу стали близкими друзьями. Юный Николенька писал неплохие стихи, но что это было по сравнению с творчеством Лермонтова! Мартынов завидовал ему и в то же время восхищался его стихами. Он благоговел перед Мишей как перед талантливым стихотворцем, хотя тяжёлый и язвительный характер друга не нравился ему – весь он был сплошное противоречие.

– Мишель, дорогой, ты как будто чего-то стыдишься, – говорил Николай своему товарищу. – Я уже неоднократно замечал, что все хорошие движения сердца, всякий порыв нежного чувства, то, чего нет в других, ты стараешься в себе заглушить и скрыть ото всех, как какой-нибудь гнусный порок. Я тебя знаю – ты добрый человек, но как будто стыдишься своей доброты и нарочно показываешь жало – высокомерен, едок, вечно остришь, вечно чем-то недоволен.

– Ты ошибаешься, друг, – весело отшучивался Лермонтов. – Я и в самом деле таков по натуре, тут уж ничего не поделаешь.

С каждым годом его надменный характер становился всё острее, неумолимее, поэтому, когда спустя много лет оба приятеля сошлись на Кавказе, куда Лермонтов был сослан на службу за «крамольные стихи», а Николай вышел в отставку майором по домашним обстоятельствам, дружба их окончательно разладилась. Судя по высокомерному и развязному поведению Лермонтова в обществе, а особенно среди дам, где он всегда старался щегольнуть своим незаурядным остроумием, можно было решить, что этот человек считает себя выше других. Для многих он казался странным, двуликим – то добродушным, даже весёлым, то заносчивым и гордым. Лишь некоторые догадывались, что причиной тому был пытливый и наблюдательный ум, а вовсе не желание оскорбить или обидеть кого-то. И теперь в душе Мартынов страстно ненавидел своего друга, так же как прежде благоговел перед ним.

В то время в Пятигорске жило семейство генерала Верзилина. Семейство это состояло из матери и трёх взрослых девиц, среди которых Эмилия Александровна особенно выделялась красотой и остроумием. Дом Верзилиных был единственный, где почти ежедневно собиралась вся молодёжь. Неизменно бывали там и Лермонтов с Мартыновым, причём не только из-за приятного времяпрепровождения – Эмилия с первой же встречи пленила их, став предметом увлечения обоих.

Однажды на вечере у Верзилиных между ними произошла ссора. Мартынов, уступив на время Эмилию Лермонтову и оставив её танцевать с ним, отошёл к роялю, на котором играл князь Трубецкой, и завёл разговор с младшей сестрой Эмилии – Наденькой. Она была совсем ещё подростком и смущалась, но Николай скоро вселил в неё уверенность, и девушка уже не так перед ним робела. Заметив, как любезно он разговаривает с Наденькой, Лермонтов не выдержал и начал острить насчёт приятеля, дразня его своим излюбленным прозвищем – «горец с большим кинжалом» (Мартынов и правда походил на горца в своём нелепом черкесском костюме, с огромным кинжалом и нахлобученной чёрной папахой). И в тот момент, когда Трубецкой ударил последний аккорд, роковое «кинжал» эхом разнеслось по всей зале, что мгновенно привлекло внимание собравшихся. Мартынов вздрогнул как от пощёчины, страшно побледнел, закусил губу и решительно направился к своему обидчику. Глаза его пылали гневом, но голос был ровный и сдержанный.

– Лермонтов! – сказал он глухо. – Сколько раз я просил вас оставить при дамах свои шутки!

Затем, не дав приятелю опомниться, быстро отвернулся и пошёл прочь.

– Язык мой – враг мой, – заметила потрясённая Эмилия.

На что Лермонтов ответил совершенно  спокойно:

– Вот увидите, что завтра мы с Мартышем опять будем друзьями.

Однако на этот раз ссора не кончилась примирением. Выйдя из дома Верзилиных, Мартынов нагнал Лермонтова, взял его под руку и, когда они вдвоём пошли по бульвару, заговорил первым.

– Вы знаете, что я очень долго выносил ваши шутки и неоднократно требовал, чтобы вы их прекратили, – сказал он тихим голосом по-французски и добавил уже по-русски: – Лермонтов, я заставлю тебя перестать.

– Но ты ведь знаешь, Мартыш, – возразил ему тот с улыбкой, – что я дуэли не боюсь и никогда от неё не откажусь – если хочешь, потребуй от меня удовлетворения.

– Отлично! – холодно произнёс Мартынов, взбешённый его спокойствием. – В таком случае завтра у тебя будут мои секунданты.

В тот же вечер он пригласил к себе их общего с Мишелем друга – юного корнета Мишу Глебова и поручил ему наутро вызвать Лермонтова на дуэль. На другой день юноша сообщил Мартынову, что вызов его принят и что Лермонтов своими секундантами выбрал князя Трубецкого и Монго Столыпина.

– Что ж, тогда моим вторым секундантом будет князь Васильчиков, – сказал Мише Мартынов. – И запомни: о предстоящей дуэли никто не должен знать, кроме нас шестерых. А Монго и Трубецкой особенно рискуют – они у императора в немилости, и если станет известно об их участии в этом деле… Словом, им не позавидуешь!

Таким образом, была назначена роковая дуэль, и колесо судьбы закрутилось, завертелось, отсчитывая последние часы жизни Лермонтова…

                * * *

– Дорогой Миша, открою тебе одну тайну – скоро примусь за новое сочинение. Своими планами я поделился уже с Виссарионом Григорьевичем, и тот, знаешь ли, одобрил их, сказав, что из этого может получиться неплохая вещь! – увлечённо рассказывал Лермонтов своему другу Мише Глебову, следуя на вороном жеребце бок о бок с ним по зыбкому каменистому склону, покрытому замшелой травой и яркими, пёстрыми, как турецкий ковёр, цветами.

Боевой конь поэта по кличке Черкес, за время своей службы привыкший к ежедневной муштре, покорно нёс господина и, настороженно прядя ушами, чутко прислушивался к людским голосам.

Его преданное сердце чуяло неладное. Ступая по неверной горной почве крепкими точёными ногами, бедняга беспокойно вскидывал морду и, косясь на своего седока по-человечьи умным угольно-чёрным глазом, мотая головой из стороны в сторону, трепещущими ноздрями жадно втягивал воздух.

– Поздравляю тебя, друг! – бросил Глебов с улыбкой. – Что на этот раз?

Стройный темноволосый Миша, с нежным юношеским лицом и густыми соболиными бровями, был младше Лермонтова на пять лет. Своенравный и весёлый, он с радостью нёс военную службу, но после тяжёлого ранения был отпущен в своё имение.

Год спустя он приехал на лечение в Пятигорск, однако воинский пыл и жажда сражений в его душе не уменьшились. Ему по-прежнему хотелось подвигов, славы и армейской жизни с её стремительным темпом и ежесекундным   риском.

Лермонтов разделял его страсть.

– Я задумал написать трилогию. Три романа о трёх эпохах жизни нашего общества, – поделился поэт. – Один будет о времени смертельного боя двух великих наций: с завязкой в Петербурге, с действиями в сердце России и под Парижем и с развязкой в Вене! А другой... Впрочем, ты меня совсем не слушаешь! – неожиданно прервался рассказчик и, пришпорив коня, вырвался вперёд.

Проскакав немного и успокоившись, Лермонтов подождал, пока юноша нагонит его, а затем продолжал как ни в чём не бывало.

– Другой роман будет о кавказской жизни: с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, персидской войной и катастрофой, в которой погиб Грибоедов. Ну, что скажешь на это, Миша?

– Скажу только, что если бы я взялся за подобного рода вещь, то наверняка до конца жизни не кончил бы писать, – добродушно отозвался Глебов. Лермонтов всегда оставался для него загадкой.

– Вот погоди, выйду в отставку, вернусь к бабушке в Тарханы и засяду писать. Днём и ночью буду трудиться, авось что-нибудь да выйдет!

Поэт заметно повеселел. Но на душе у него тяжёлым камнем лежала тоска. Что это было? Предчувствие скорой смерти и смирение перед всевластным роком, покорность  судьбе?

«Эх, Миша, Миша! Никогда ты не понимал меня, и сейчас понять не можешь!» – думал он, глядя на Глебова.

Поэт уже собрался было укорить друга за излишнюю беспечность и безразличие к нему, но тот опередил его:

– Погляди-ка, Мишель, что это на горизонте?! – крикнул он.

Лермонтов вздрогнул – увлечённый своими мыслями, он не замечал ничего вокруг. В это время поднялся ветер. Грозовая туча с рваными лохматыми краями стремительно выползала из-за туманных горных хребтов, будто грозное чудище из своего логова, заволакивая небо своим плотным чёрным телом. С каждой секундой она росла и разбухала. Под её натиском мыльная пена облаков серела, превращаясь в грязно-бурое месиво. Гроза неумолимо приближалась.

– Похоже надвигается буря, надо спешить, – произнёс Глебов. – Твой противник, верно, давно на месте – когда я одевался, собираясь к тебе, он уже седлал коня.

– Да, ты прав, – ответил Лермонтов. – Хорошо бы покончить со всем этим до того, как начнётся дождь!

                * * *

Буря застигла друзей в пути.

Разыгравшаяся стихия ломала деревья, заставляя их пригибаться к земле и кланяться в пояс, будто на богомолье.

Иссиня-чёрная туча размером в полнеба разразилась неслыханной по силе грозой. Молнии сверкали, как дамасская сталь, острыми вспышками прорезая мрачное  небо.

Округа погрузилась в пепельно-сиреневые сумерки, закуталась в них, как в таинственное покрывало Шахерезады.

                * * *

Пока молодые люди выбирали место для дуэли, Лермонтов вёл себя непринуждённо, словно находился на светском рауте. Он шутил, говорил, что стрелять не будет, да и Мартынов не станет.

– Полно, друзья, – то и дело обращался он к собравшимся, – мы с Мартышем старые приятели и обязательно помиримся. Ведь правда, мой рыцарь диких гор?

– Оставь свои шутки! – отвечал Мартынов сквозь зубы. – Ты выводишь меня из себя!

Он был подавлен и угрюмо молчал. Сейчас, как и прежде, этот человек был одет в нелепый черкесский костюм и чёрную каракулевую папаху, надвинутую на самые брови. Рука крепко сжимала рукоятку кинжала, с которым Мартынов не расставался.

– А этот стальной клинок ты с собой на счастье взял, господин с кинжалом? – продолжал язвить Лермонтов.

Наконец его спутники остановились, выбрав просторную площадку для поединка.

– Вот увидишь, Миша, он стрелять не станет, – шепнул поэт своему другу, но тот промолчал – он чувствовал себя виновным в этой скверной истории. Он, Михаил Павлович Глебов, сын дворянина, полковника в отставке, преданный друг и однополчанин Лермонтова, сейчас позволит совершиться убийству?! Ведь условия поединка назначены самые страшные: стрелять до трёх раз, после первого промаха можно вызвать противника к барьеру, а это почти верная смерть. К тому же дуэльная площадка каменистая и неровная. Один дуэлянт окажется выше другого. И если пуля направлена по восходящей траектории...

«Нет, – прервал себя Глебов, не закончив мысль. – Дальше лучше не думать. По крайней мере пока не думать».

Князь Александр Илларионович Васильчиков, высокий сухопарый юноша с коротко стриженными русыми волосами, мутными болотными глазами и такой же мутной душой, первым голосовал за то, чтобы оставить дальнейшие поиски. Лермонтов поддержал его, сказав, что место ему очень нравится. Остальные согласились. Дальше никто идти не хотел, да и не было смысла: дождь и ветер делались всё сильнее, дорогу размыло. При такой погоде лучшее место в горах вряд ли можно было найти.

– Двое моих секундантов опаздывают, вероятно, из-за этого проклятого ливня, заставшего их в дороге, – объявил Лермонтов. – Как вы смотрите на дуэль при двух свидетелях по договорённости сторон? Я не против, чтобы ты, Миша, был моим секундантом!

– Он прав, – охотно подхватил Мартынов. – Нет времени ждать остальных! Что же вы стоите, Александр Илларионович? Князь, отмеряйте барьер!

Васильчиков согласно кивнул, но по его лицу было заметно, что он, вопреки своей обычной решительности, растерян. Отсчитав ровно пятнадцать шагов, князь замер на месте, робко устремив блеклые глаза на собравшихся.

– Вот здесь! – глухо произнёс Васильчиков.

Лермонтов с нескрываемым презрением поглядел на него: «И этот трусит! Боится за свою шкуру?»

– Смотрите, а вот и мои секунданты! – весело крикнул он. Все разом повернули головы. К ним приближались двое, маша издали руками: Алексей Столыпин по прозвищу Монго, крепкого сложения молодой человек с кудрявыми тёмно-русыми волосами и лучистыми ореховыми глазами, и, чуть отставая, князь Трубецкой, румянолицый и гладковыбритый, с вечно добродушной улыбкой, невозмутимыми синими глазами и смешно взлохмаченными светлыми волосами, лощёный и пышущий здоровьем.

Оба запыхались и расстегнули свои военные мундиры.

– Вы немного опоздали, друзья, – улыбнулся Лермонтов. – Мы уж решили, что моим секундантом будет Миша, а вон его, – он кивнул в сторону Мартынова, – князь Васильчиков.

– Монго, ты только посмотри на Мишеля! – шепнул Трубецкой своему спутнику. – Какое у него спокойное, даже весёлое выражение лица! Чёрт побери, как можно так легкомысленно идти на смерть?! Я уже сейчас вижу по лицу Мартынова, что он будет стрелять. Похоже, наш друг не понимает, что это всё не шутки!

– Ты как хочешь, Серж, а я не могу спокойно смотреть на этот произвол! – повысил голос Столыпин. – Где врач? Где, в конце концов, коляска? На этот раз дуэль не по правилам! Надо удержать их, пока не поздно!

Но приятель поспешно осадил разгорячённого юношу.

– Тише ты! – сказал он вполголоса. – Не видишь разве, что здесь всё решено без нас? Не стоит им мешать. Может, и к лучшему, что мы с тобой останемся в стороне и не будем замешаны в этой дрянной истории. Если ты помнишь, мы в этих краях на положении сосланных и нас обоих ненавидит император.

– Всё равно, если он ранит Мишеля, я собственными руками придушу этого гада! – не унимался Монго.

Дуэль началась.

– По команде сходитесь, подходите к барьеру и стреляете, – сказал Александр Илларионович уже более твёрдым голосом, передавая Мартынову заряженный пистолет и отходя в сторону на безопасное расстояние.

Все замерли. Трубецкой и Столыпин стояли неподвижно, будто прикованные, и следили за обоими. Глебов был бледен и невольно отводил глаза, чтобы в эти страшные минуты не видеть своего друга. Он боялся за Лермонтова. Миша взглянул на Васильчикова. Тот снова казался совершенно невозмутимым, как будто происходящее здесь и сейчас его не касалось. Всем своим видом он как бы говорил: «Какое мне дело до вас и до вашей дуэли. У меня своя жизнь, и я присутствую здесь только по необходимости. Это моя обязанность».
Между тем противники – оба в зрелых летах и полные сил, вчерашние друзья, а сегодня – непримиримые враги – уже стояли друг против друга на пологом склоне Машука с пистолетами в руках. Каждый из них был по-своему взволнован, но одно отличие особенно бросалось в глаза: на лице Мартынова читались ненависть и ожесточение, а лицо Лермонтова выражало полное нежелание драться.

– Стреляй давай! – крикнул Мартынов. Возбуждение захлёстывало его. Этот человек уже не владел собой в полной мере. – Стреляй, я жду!

– Я отказываюсь это делать! Стреляй ты, если хочешь! – нарочито громко ответил поэт. Голос не дрогнул, и в нём прозвучал вызов.

– Стреляй! – ещё громче заорал раздосадованный противник. – Стреляй, Лермонтов!

Ещё мгновение поэт медлил, о чём-то раздумывая, а затем, развернувшись вполоборота, поднял руку высоко вверх и спустил курок.

Первый выстрел был сделан. Но великодушный поступок оскорблённый офицер воспринял как новое унижение. Ни слова не говоря, Мартынов взвёл курок и стал целиться. Лермонтов видел, что он метит ему в самое сердце. Опустив пистолет, поэт ждал.

«Боже, как долго! Или мне кажется? Может, только для меня эти мгновения длятся вечность? Невыносимо! Скоро совсем стемнеет, тогда уж точно промахнёшься! Может, тебе шапка мешает? Так скинь свою чёртову папаху и будь человеком хотя бы в минуты полного торжества надо мной!

А что мои товарищи?! С какими траурными лицами они наблюдают за поединком! Право, жаль их. Верно, решают, что им делать, если Мартыш не добьёт меня. Поскачут в город за доктором, начнётся обычная в таких делах суета. “И почему он не умер сразу на месте?” – скажут они, втайне досадуя на себя за то, что допустили дуэль.

Однако как жарко! Хорошо хоть дождь идёт! Дарит прохладу! Губы у меня совсем пересохли. Вот бы сейчас глоток воды!»

Мысли Лермонтова скользили с предмета на предмет, сменяя одна другую, ни на чём подолгу не задерживаясь.

«А Варенька! Как, должно быть, она огорчится, узнав о моей гибели! “Хорошо ещё, что я не стала его женой! – скажет она. – Иначе очень скоро осталась бы вдовой!”. И не знает, милая, что если бы мы с нею повенчались, ничего бы подобного не произошло...

Вот она, настоящая виновница моей смерти, – с горькой улыбкой подумал он. – Хотя нет, никто не виноват. Просто каждый человек в какой-то момент делает решающий шаг, от которого зависит его дальнейшая жизнь. Пойдёт по верному пути – будет счастлив, свернёт не туда – конец!»

Совсем рядом прогремел выстрел, и в ту же секунду поэт увидел, как необыкновенно яркая молния ударила в молодое деревце на краю обрыва и оно, сразу вспыхнув, заполыхало факелом.

Лермонтову почудилось, что этим деревом был он сам, потому что внезапно всем своим существом Михаил ощутил боль.

В следующий миг поэт услышал, как небо разверзлось над ним оглушающим ударом грома, расколовшим надвое небесную твердь, и он понял с потрясающей ясностью: «Нет, это не в дерево ударила молния, не его ветви опалила, разведя адский костёр! Она поразила меня! В моей груди, в моём сердце дымится рана и разгорается огонь. Кажется, я падаю, теряю сознание...».

Сражённый предательской пулей, Лермонтов пошатнулся. Его корпус переломился, как тополь на ураганном ветру, и поэт безмолвно упал.

«Вот и всё!» – с тихой радостью думал он, будто освобождаясь от гнетущего бремени.
До угасающего сознания донеслись откуда-то голоса потрясённых товарищей: «Лермонтов! Лермонтов! Что с тобою? Лермонтов!».

Показалось лицо противника...

«Неужели это Мартыш? – не сразу узнал его Лермонтов. – Бедняга! Теперь на его совести будет убийство друга. Мне-то что? Моё время пришло, а ему жить с этим долгие годы. Не позавидуешь! Неужели он плачет? Мартыш, не надо! Я прощаю тебя!» – собравшись с силами, раненый приподнял с земли тяжёлую, будто налившуюся свинцом голову, но она тотчас бессильно запрокинулась назад.

По телу Лермонтова зыбкой волной пробежала судорога, точно он хотел и уже не мог распрямить начавшие холодеть ноги. Потом он затих. Можно было бы решить, что поэт умер, если бы не едва различимое дыхание. На горячечном лбу Михаила выступал холодный пот. Затуманенный взгляд широко распахнутых глаз был устремлён ввысь...

…Двое молодых людей уединились в роще и бредут в узорчатой тени аллеи, любуясь огненно-красной лавой солнца, затопившей величественный склон древней горы, видневшийся на горизонте. Длинные густые чёрные с синеватым отливом локоны девушки заплетены в пышную косу и подколоты золотым бандо. Её кавалер, невысокий, коренастый, ведёт её под руку…

Так это же он, Михаил! Он наблюдает себя со стороны. Потом картинка стала меркнуть, постепенно исчезая...

В последние минуты Лермонтов видел перед собой морщинистое лицо бабушки в ореоле седых кудрей и с необычайной ясностью припомнил, как в детстве она возила своего часто болеющего «Мишеньку» на Кавказ. Ездили на своих лошадях, через всю Россию. Путешествие продолжалось обыкновенно недели три, когда перед мальчиком вставали загадочные в своём немом величии вершины Кавказских гор. Колеблющимися точками парили в небе одинокие орлы и восхищённым глазам маленького Миши открывалась первозданная природа сурового края.

Теперь, как в далёком детстве, кавказское небо показалось Лермонтову огромным! Настолько, что оно вот-вот обрушится и придавит его своей тяжестью.

Высокие горы, как сказочные исполины в каменных папахах, обступили его со всех сторон.

О великий Кавказ! Сегодня на твоей ладони нашёл свой последний приют одинокий путник, загнанный в тупик и скованный безысходностью...

Через несколько минут раненый пошевелился. Миша Глебов, ожидавший возвращения секундантов, поехавших в город за доктором, находился подле него и, заметив слабое движение друга, склонился над ним. Боясь потревожить рану Лермонтова, он приобнял его за плечи.

– Живи, Мишель! – заклинал он умирающего. – Ради всего святого, живи!

Лермонтов с глухим стоном разомкнул непослушные губы:

– Миша, умираю… Передай ему, Миша, что я его проща...

Он недоговорил, слова застряли в горле. В правом боку зияла чёрная рана, из левого сочилась кровь. Она насквозь пропитала армейский сюртук и рубашку, а на земле её скопилось так много, что даже падающий сплошной завесой грозовой дождь не смывал её.

Поэт лежал на горячей и липкой от крови траве, бессильно раскинув руки. Глебов с горечью смотрел на распростёртого друга, и ему казалось, что сама природа раскатами грома и ливнем противится гибели этого человека, которого он слушал вполуха, часто не принимал всерьёз, но которому был беззаветно предан. Внутренне содрогаясь, он думал: «Нет, не роковое стечение обстоятельств столкнуло беднягу в бездну! Мишель слишком импульсивен, страстен и упрям. Он размышлял о будущей трилогии, а не о том, что творится рядом. Я же знал обо всём, но не отвёл от него пистолет. Виноват только я, его друг, допустивший кровопролитие! Я, легкомысленный размазня и трус, не сумевший сделать правильный шаг... Побоявшийся мнения офицеров...».

Горькие мальчишечьи слёзы лились на грудь Лермонтова, смешиваясь с дождём.

Внезапно Миша увидел, как по лицу друга скользнула едва заметная улыбка.

«Всё правильно, и никто не виноват, – словно говорил ему умирающий. – Произошло то, что должно было свершиться».

Смерть близкого товарища ужаснула юного Мишу и повергла в оцепенение. Он стоял на коленях рядом с убитым другом, плача безутешно, совсем по-детски, а ветер всё шумел и шумел над его головой, да сражённое молнией дерево, переломившись надвое, одиноко догорало на краю обрыва...