Человек без локтей

Георгий Елин
( Виктор ГОФМАН )

     Был ЖЭКовский подвал на тёмных задворках Елисеевского магазина, табличка «Товарищеский суд» на двери комнаты с одиноким столом под зелёным сукном и двумя десятками стульев вдоль стен, и осенью 72-го это называлось «поэтический семинар имени Б.А. Слуцкого».
     Долговязый парень с выражением читал:
                Ещё взойдут, ещё засветят,
                Как две несхожие звезды,
                Глаза египетское эти
                В сплошном предчувствии беды...
     – Я догадываюсь, Гофман, эти стихи посвящены поэтессе Татьяне Ребровой, – говорил Борис Абрамович, – и определение «египетские» к её глазам вполне подходят. Но вот почему звёзды «несхожие»? – глаза у Тани абсолютно одинаковые. Надо поправить...
     Слуцкий спрашивал, не собирается ли Гофман – пока он ещё не начал печататься – взять псевдоним, ведь в русской литературе был поэт Виктор Гофман, в 27 застрелившийся в Париже в 1911 году.
     – Не буду, – отвечал. – Очень слабый был поэт, гораздо хуже меня. Да я и не настолько суеверен.
     Обычно после семинара мы с Гофманом шли домой по бульварам – до Трубной и по Цветному. Быстро выяснив, что наше детство прошло по-соседству: его семья жила у бабушки с дедом в трёхэтажном угловом доме с магазином, где за 10 копеек взбивали молочные коктейли, а я – на горке, в Малом Кисельном. И до войны моя тётушка училась с отцом Гофмана в одном классе в школе на Сретенке. Во время нашего знакомства я давно переехал за Уголок Дурова, а Витя на Лермонтовскую, и до Садового кольца нам было по пути – шагали, наперебой взахлёб читая Ходасевича, Смелякова, Пастернака, Межирова... Прохожие от нас шарахались.

     Летом 73-го я поступал в Литинститут, а Гофман восстанавливался на втором курсе. Отчисленный оттуда «за поведение, порочащее звание советского студента»: будто бы принёс а общежитие водку и, пьяный, спровоцировал драку. На самом деле – за то, что минувшим летом в Коктебеле поселился с женой в люксе, а ректору Пименову дали сырой номер окнами в горы, и такие вещи Владимир Фёдорыч своим студентам не прощал.
     Я подозревал, что восстановиться Гофману вряд ли удастся – вроде бы в потоке только мы двое не являлись писательскими детьми, на что Витя фыркнул: «Мой отец давно не лётчик, пишет книжки на ура-патриотические темы». И да – всё получилось. А поскольку освободилось рабочее место в газете Второго часового завода, Гофман на свою должность литсотрудника меня и сосватал (пока учишься заочно – идеальное хлебное место).
     Полистав многотиражку, чуть ли не в каждом номере нашел Витины стихи – он славился способностью версифицировать на любые темы, и если в газете оставались «дырки»  – охотно забивал их рифмами:

                В 7.50 я подхожу к заводу,
                щелчком бросаю в урну «Беломор».
                У проходной полным-полно народа
                и проверяет пропуска вахтёр.

                Здесь я служу уже почти два года
                в многотиражке на две полосы,
                являющейся органом завода,
                которым выпускаются часы.

                Здесь материал готовлю кропотливо
                о перспективах нового станка,
                об откликах рабочих на призывы
                и на постановления ЦК...

     Мэтр его литинститутского семинара критик Ал. Михайлов грозился:
     – Я вам этот антисоветский стёб никогда не зачту!
     Михайловская мастерская была абсолютно графоманской, а любимые ученики – пожарник и милиционер, писавший самопародии («Задержал я вчера хулигана, хулигана вчера задержал. Он бежал от меня по бульвару, по бульвару от меня он бежал», – мишень всех студенческих эпиграмм). Потому у Вити друзей на курсе не было. После восстановления он стал очень осторожен: показал мне двух студентов, свидетельствовавших против него на «товарищеском суде» (вопрошал: «Ребята, а где вообще находится ваша общага?»). Уже не помню, печатал ли он когда-нибудь этот стишок:
                В тени дерев Литинститут и скверик впереди,
                И тот товарищеский суд не вырвать из груди!
    
     Наш «Товарищеский суд» у Слуцкого был куда как участливее. Борис Абрамович непременно спрашивал, удалось ли нам напечататься, и повторял:
     – Все вы пишете хорошо, а не печатаетесь либо из-за своей лени, либо по нерадивости редакторов. Умение пробивать себя – это тоже часть литературной работы.
     Однажды застал Витю в институтском буфете: пил компот, а рядом на столе лежал белый конверт (никогда не видел у него ни портфеля, ни сумки). Сказал, что едет в редакцию «Юности» – Евтушенко написал ему для публикации врез. Который он даже не прочёл, хоть конверт и не был заклеен («Зачем читать? Евгений Саныч знает, как надо!»).
     Моё любопытство взяло верх: «Когда Борис Пастернак подарил мне свою книжку, он написал на ней: «Женя, всегда будьте молоды!». И теперь, предваряя первую публикацию Виктора Гофмана, я говорю ему: Витя, всегда будь молод! Пусть непрочен твой чёлн, порваны паруса, волны сломали руль, и стихия влечёт тебя в пучину...» – «Но это же нельзя никому показывать!», – застонал Витя. И не показал, однако в «Юности» всё же через несколько лет дебютировал. В октябре 82-го, даря первую книжку стихов «Медленная река», посмеивался:
     – Будет у нас один поэт – Гофман. А все остальные – гофноведы.

     ЦДЛ был вторым Витиным домом: уже и после института найти его там было вернее всего – если не в ресторане, то в бильярдной. Где 10-го и 25-го (в гонорарные дни в столичных редакциях) Гофман зарабатывал себе на целую неделю. Играл виртуозно – без форы в десять шаров с ним никто не тягался. Когда игроки собирались по 10-15 – складывали в лузу по десятке, играли в «американку», на выбывание: на центры стола ставили шары и катали два – кто задевал неприкосновенные – вылетал. Обычно двое оставшихся делили содержимое лузы поровну, но Витя всегда играл до конца и редко проигрывал.
Он признавался, что лучше всего ему пишется в парикмахерской (по 3-4 часа делал укладку в «Чародейке»), в такси, в ресторане. Думаю, бо'льшая половина Витиных стихов написана именно там.

     Раз мы обедали в дубовом зале, а за соседним столиком, возле камина, ел Роберт Рождественский. Уходя, оставил на краю стула «Неделю». «Держу пари, что там его доброе вечное», – сказал Витя. Утянули газету, полистали и сразу нашли стишок «Страхование»:
                «Дочке я говорю: «Сперва  /  научись говорить слова!
                Звуки чёткими быть должны – /  что такое «штаны» без «ны»?
                Просто «шта», а какая «шта»? /  Нехорошая «шта», не та!..».
     Вскоре Шаинский сделал из этого песенку, а тогда Витя взял салфетку и в один присест написал:

                * * *
                Роба мне говорит: «Страхуй!», ну а что за «страхуй»  без «уй»? –
                всё равно, что звезда без «да»,
                всё равно, что отец без «тец»!

                Робе я говорю: «Старик, эти строчки не для заик!
                С ними ты погоришь везде! Что такое «Рожде» без «де»?
                Просто «рож», а какая «рож»? Как ты только у нас растёшь?
                Как ты только стихи растишь?
                Впрочем, что там «растёшь»  без «тёшь»?
                Впрочем, что там «растишь»  без «тишь»?

                Ты подумаешь, может быть, что хочу я тебя оскорбить?
                Но зачем мне тебя оскорблять? – что такое «оскарб» без «лять»?
                Что такое дожди без «ди»? Что такое вожди без «ди»?..
                Отдохни поэт, погоди,
                и на этот раз – не без «ди»!

     Тут к нам подсел Межиров: спросил, над чем смеёмся, прочитал вслух и с криком «Гениально!» убежал, унося салфетку. (Не знаю, как пародия стала известна РР, только обиделся он надолго.)
     Кстати, Александр Петрович, одним из любимых подопечных которого был Витя, пестовал в своих учениках дар импровизации, призывал их к холодному умению владеть ремеслом, поскольку версификация входила в список лицейских дисциплин. Однажды на семинаре он рассказал, как ездил на Валдай и посетил дачу Сталина, куда тот приехал лишь однажды и ему там не понравилось – так дом и стоял закрытым, только сторожа за мзду пускали любопытных. Занятие наше шло своим ходом, а Гофман, поглядывая в окно, водил пером по бумаге, а в конце урока прочитал:

                Валдай, осенние проталины,
                снег на тропинках сер и тал.
                Стоит пустая дача Сталина,
                куда он как-то приезжал.
                Он обходил углы огромного
                угрюмого особняка,
                и с каждого предмета тёмного
                глаза впивались в старика.
                Его встречала биллиардная
                зелёным пристальным сукном...
... (тут точно не помню – всё-таки сорок лет прошло)...
                и ночь стояла непроглядная
                за подозрительным окном.
                И отшатнулся он ужалено,
                когда в полночный этот час
                шар биллиардный впился в Сталина,
                как чей-то уцелевший глаз...
                Всё это было поздней осенью,
                в её обыденном конце,
                и было холодно Иосифу,
                как Иоанну во дворце.
     – Отлично! – уязвлённо похвалил Межиров – право же, я бы лучше не написал.
     Способность восхищаться чужими стихами как своими тоже отличала Александра Петровича от завистливых коллег.

     Цеховые пристрастия, как и в былые времена, тогда тоже были строго разграничены, и держать себя в рамках удавалось не всем и не всегда: то автор «Легенды о синем гусаре» выплеснул фужер красного вина на белоснежный костюм зануды-критика, то поэт Ваншенкин кулаком отправил в камин рецензента «Дня поэзии».
     Молодёжь вела себя тихо и скромно, но уже группировалась вокруг нескольких знаковых фигур: возле Берестова – Аронов, Кружков, Бородицкая, Чернов, Лунин и ещё десяток детских поэтов, близко к ним – Успенский, Хайт, Остёр и Курляндский, несколько поодаль тусовались своим кружком барды, а избранные удостаивались приёма у Ахмадулиной и Мессерера в их знаменитой мансарде. Гофман сразу оказался под крылом Межирова, сблизясь с ним не только по стихам, но и на бильярде, и на многие годы сдружился с межировским зятем Алихановым, критиком Синельниковым. Была у Виктора ещё одна компания, которую я не знал вовсе, – картёжная. Он с юности был запойный игрок, и страсть к преферансу и покеру периодически захватывала его целиком. Обычно был удачлив, но в итоге дошло до того, что купленную ему отцом «на чёрный день» дорогую квартиру в литфондовском доме на «Аэропорте»  проиграл за одну ночь.
     Пока учились в Литинституте и посещали семинар Слуцкого, наш с Гофманом «питейный» круг разделяли одессит Гарри Гордон, критик Наташа Старосельская, Олеся Николаева и Володя Вигилянский, Сергей Мнацаканян, переезжавший тогда в Москву Саша Ткаченко, изредка филолог и славист Юра Казарин. После обычных застольных бесед – пели: мы с Гофманом про стоящую во поле берёзку («без слуха и голоса, зато с душой!», – говорил Витя), а когда Казарин женским дискантом заводил плач по умершему младенцу – «ой, не бегать твоим ноженькам, не топтать зелёну травушку!..»  – тут уже рыдали все.
     Так и вышло, что отпущенную на жизнь водочную норму мы выпили в институтские годы. Потом у всех начались семьи, народились дети, и общение стало бытовым – нечастым, но всегда душевным. Витя обычно приходил в гости один, однако Музы любили его всегда.

     Чего Гофман и не умел, и не хотел – это делать стихи по заказу: ни к праздничным дням, ни по какому иному случаю, в чём преуспевали многие собратья по перу. Его стихи были дневником, записью своего внутреннего состояния, и любой душевный сбой сразу оборачивался поэтической сумятицей. Потому становилось жутко, если Витя вдруг начинал писать нечто безумное, вроде:
                И вот я опять омерзительно трезв
                и честен до тошноты.
                О, как же мне хочется сделать надрез
                и выпустить гной правоты!..
     – Вы не представляете, как мне плохо! – жаловался, дожевывая антрекот в цедеэльском ресторане.
     – Заткнись, Гофман! Всем плохо! – отрубал Гарик Гордон.
     Все разговоры сводились к двум темам: я трачу огромные деньги, которых не зарабатываю, и – поэт не имеет права жить за чужой счёт!..
     В 73-м накатанная и безоблачная жизнь дала сбой: началось с того, что в авиакастрофе под Прагой погибла мама Майя Мироновна. Через несколько месяцев при пожаре в ленинградской гостинице сгорела тёща Муза Малкина, известный искусствовед. Дальше был разлад в семье – тягостный развод с женой Асей, которая в муже души не чаяла и, будучи номенклатурной девушкой, без проблем облегчала его быт.
     В июле Витя приехал ко мне домой – серо-зелёный, помятый, рука грязным носовым платком замотана. Вопил:
     – Бог не хочет, чтобы я разводился с Асей! Золото – это же благородный стерильный металл, а у меня под обручальным кольцом палец гниёт! Это мне вещий знак – Господь не хочет, чтобы я разводился!..
     Снял с его руки платок – и впрямь чудовищное зрелище: безымянный перст почернел и распух настолько, что и самого кольца не видно. Не слушая вопли Гофмана, намотал на его палец нитку, намылил, кое-как свинтил роковой предмет.
     И Витя с Богом тотчас переменили своё решение.
     Через месяц встретил Гофмана возле Никитских ворот – лохматый, в старом вельветовом пиджачке восьмого класса, он размахивал бесконечными руками и голосил на всю улицу:
     – Ура, я свободен! И мне абсолютно насрать, что я ношу, что у меня на голове, что я ем!... Я сво-бо-ден!
     Мы пошли в Елисеевский, намереваясь купить бутылку, а вместо неё взяли два кило сливочных тянучек «Коровка»: один пустой пакет Витя сунул в урну на выходе из подземного перехода, а второй надул и хлопнул о ладонь у ворот Литинститута...
     Все, кто сталкивался с Гофманом, отмечали его невероятную силу: мог сделать «крест» на кольцах, легко поднимал пудовую гирю. И мало кто знал, что был он очень болезненным: южанин, с трудом переносил гнилой московский климат, а кроме того, Витя страдал наследственным семейным недугом – эпилепсией: судорожно глотал таблетки, чувствуя приближение приступа. Потому, оставшись без мамы и жены, тяжело переносил бездомность – предпочитал Дома творчества: Малеевку зимой, а летом – Переделкино и Коктебель, куда ежегодно уезжал в июле, чтобы 20-го отметить у моря свой день рождения.

     В 90-м он выпустил новую книгу стихов «Волнение звука». И если первая была отмечена Международной премией в Сорбонне, то вторая прошла совсем незамеченной. А третью («В плену свободы», 1996) Гофману пришлось издавать за свой счёт. Годом раньше умер отец Генрих Борисович, унеся в небытие свою волшебную палочку, каковой была в СССР Золотая Звезда Героя, и новые деляги сразу забрали у покойного дачу, поселив на ней своих писательских чад. Витя же – как человек без локтей – даже не стал спасать обломки кораблекрушения: баньку, бильярдную, вещи...

     В одну из последних встреч Гофман грустно сказал: «А ведь меня нет нигде. Просто – нет». Очередную книжку «Немая речь»  издал себе сам – четыре десятка стихов, 100 экземпляров (за последние пять лет так же выпустил сборнички «Слепой полёт», «Полустанки» и  «Пересыпаемый песок»). Так называемый «литературный процесс» бурлил где-то рядом, как народившаяся новая коктебельская тусовка, для которой седой долговязый старик – некий обломок вчерашнего времени, тенью проходивший мимо их радостных щенячьих посиделок.
     Воскресенье на коллекционерском рынке, где Гофман зарабатывал на жизнь нумизматикой и мелким антиквариатом, – главный рабочий день, и летом в один из выходных мы с сыном поехали в Коньково. В бывшем кинотеатре  «Аврора»  познакомил мальчишку со старым другом, который обещал Тоше достать какую-то очень нужную ему вещь, и в тот яркий солнечный день даже в голову не пришло, что видимся мы в последний раз.  Что пробил час платить по счетам, и Витя совсем скоро расплатится. Жизнью, подло оборванной пулей в конце октября 2015 года.
     Ноябрь 2015


ФОТО: Виктор Гофман с подругой на площади Свободной России / Москва, 22 августа 1991 г.
© Georgi Yelin

-----