Стихи и стихии. Ольга Ю. Ланская

Серж вернулся стихами.
Он всегда их любил, и листы, исписанные мною то ли на предрассветной, не проснувшейся ещё заре, то ли поздно ночью – днём-то всё время сжирала Газета – исписанные эти пачки, выбирал аккуратна с нижней полки журнального стола и аккуратно сбив в стопку, молча читал.

Потом задумчиво смотрел синими своими очами сквозь вьюн, паривший над чашкой кофе и тихо спрашивал:

– И это выбросишь?
– Выброшу, – спокойно отвечала я. – А ты читал? Не стихи же, брось! Мне на рудник пора. Шофер уже звонил.
И убегала.

Газета – всё. Остальное – ноль.
Но по ночам – стихи.
Откуда они брались и зачем, не знаю. Я и не думала об этом. Пишутся, пусть. Легче заснуть. Словно дело доделала, груз с плеч.

А потом как-то прозналось, пошли публикации, выступления по ТВ…
Какой-то строгий дядечка из недавних ссыльных, проведший в Хибинах не один десяток лет, не уехал, когда зону сняли. Остался. Многие остались, впрочем… Ну, так этот дядечка остановил меня на редакционной лестнице и тихо так сказал:
– Никогда не бросайте стихов! Никогда.

– А!
Махнула рукой и побежала дальше, крикнула, оглянувшись:
– Это они меня не бросают!
И убежала.

Казалось, так будет всегда. А потом нам сказали, что единственный наш сын убит.
И меня не стало.
И никогда больше я не писала стихов.
Они сами ушли от меня, наверное. Не знаю.

Но проза!
Я писала день и ночь, мысленно и в тетрадке, я восстанавливала по капельке жизнь сына, и это наполняло моё существование, и оправдывало его в моих же глазах.

И всё точнее становилось слово, все богаче раскрывалось звуками и созвучьями, вплетая и выявляя на свет Божий то, что я потеряла.
Так мне казалось.

А Серж молчал.
Помогал, когда стали отниматься руки, – записывал то, что я могла только надиктовать…
А потом не стало Сержа.

И чёрная зима легла на землю, и придавила меня, и мне казалось, что меня тоже нет.

Но люди косились, поглядывали в мою сторону, чего-то ждали от меня, чего-то хотели. И много-много зачем-то лгали, не замечая, что всё – зря. И так было два месяца.
 
А на третий я вдруг улыбнулась и бросилась искать забытые ручки и листы бумаги, стараясь не потерять зазвучавшие вдруг чеканные строки.
Но пока искала, всё забыла, и на бумагу стало ложиться что-то смутное, нечёткое, неопределённое. Но – и я ахнула! – это были стихи.

Я сидела над строчкой, которую успела записать, и улыбалась, потому что меня захлёстывало невозможное счастье: Серж вернулся!

А потом я взглянула на лист белой бумаги. На нем было одно слово: "Олюшка!".

То самое, которое разбудило меня ночью, когда ты уходил от всех нас, а я всё еще верила, что тебя спасут! – и, проснувшись, я увидела тебя, еще живого, за столиком медсестры, прямого и строгого, измученного – не лечением, нет!.. 

Измученного…

А рядом средних лет женщина что-то строчила и строчила, торопясь, спотыкаясь о рыхлую бумагу… Немного, на полстраницы обычной истории болезни.
Но я видела, как всё то, что она пишет, вдруг двоится, расплывается, переворачивая смысл слов…

– Она лжёт! – закричала я. – Серж, она лжёт!

Ты знал – я это видела.

Но ты уже ничего не мог изменить. Я видела, как ты вдруг стал темнеть. Тень стала проступать сквозь тебя. И почти накрыла.

Кончалась ночь. Я позвонила в справочную "Мариинской больницы".
Мне холодно ответили:
– Температура 36.
– Почему 36? Три дня Вы мне это говорите. Он что, в коме?
– Да, – сказал кто-то. – В коме.

Голос был мужским. Может быть, я позвонила по другому телефону, прямо в реанимацию?

– Искусственной, медикаментозной?
– Это я не могу обсуждать по телефону.

Через 16 минут я была в больнице.
За все три дня мне ни разу не дали взглянуть на мужа. Хотя бы издалека. Я умоляла, просила… Ни разу.

– Ваш муж? – удивился "врач" реанимации. – Так он в морге!

И начался ад.

И так было много дней.
А потом я вдруг улыбнулась. Потому, что услышала стихи, которые ты никогда прежде не писал, хоть и любил всегда.

Санкт-Петербург


Рецензии