Ант

Дмитрий Невелев
Ант
Он был очень скромен, этот профессор-историк, и, кажется, очень одинок.  Никаких историй с первокурсницами, что было немного необычно. Времена тогда были посвободнее, чем сейчас. Звали его Андрей Евгеньевич, фамилия была Прохоров. Рассказ этот о нем. Именно он ант. Именно он перевернул мою жизнь и взгляд на мир. Именно он научил меня, что человечество безнадежно и выхода у него нет, как ни старайся. Именно он сделал меня угрюмым мизантропом, с отвращением глядящим на людей. Тут наверное нужно сделать отступление и немного рассказать о себе. По окончании университета я нашел себе место старшего научного сотрудника в одном из московский колледжей. Место преподавателя русского языка, литературы и журналистики на более чем скромную зарплату. Мне хотелось передохнуть, сделать перерыв в своих репортерских путешествиях, пожить простой, мирной жизнью. Устал от войн, неблагополучия, смертей коллег по ремеслу. На первую квартиру я себе заработал, счастливо был женат и у меня только что родился первенец. Это было очаровательное годовалое существо, которому точно нужен был живой папа.  Начинал я как профессиональный фотограф, с шестнадцати лет был уже на должности в Щепкинском театральном училище при Малом театре, где в те времена преподавали зубры старой школы — Царев, Яблочкина, Анненский, старший Соломин. Помню молодых Олега Меньшикова (и безнадежно влюбленных в него юных актрис), Казакова-младшего, они учились на первом курсе и были старше меня всего на год. Держали меня за то, что параллельно с выполнением своей работы я размещал фотографии занятий, спектаклей, прогонов, преподавателей и студентов в самых разных журналах, чем и жил. Для института это была реклама, для меня источник пропитания. После службы в армии я поступил на факультет журналистики, а не в Шепку, куда меня охотно брали без экзаменов. Я вполне разумно рассудил, что удачливых актеров много меньше, чем крепких, средних и хорошо оплачиваемых журналистов, коим я собирался быть. Было начало девяностых, разваливался Союз и толпы авантюристов со всего мира, именующих себя журналистами, хлынули в открытые Горбачевым двери. Моим кумиром в ту пору был военный фотограф Роберт Каппа и, разумеется, еще на первом курсе я пошел по его стопам. Работал на легендарное агентство «Магнум» и на Франс-Пресс. Разъезжал на свои деньги по окраинам империи, привозил десятки метров цветной пленки из Нагорного Карабаха, пылающей Литвы, бурлящих Латвии и Эстонии. Буржуи охотно платили настоящими долларами за каждую картинку с поля боя, будь то многотысячные митинги на Певческом поле с советскими вертолетами, пикирующими на мирную толпу или осажденный парламент в Ереване с приготовившимися умереть молодым президентом Армении Левоном Тер-Петросяном и Галиной Старовойтовой. Отрезвила меня гибель моего друга, журналиста «Маяка», Павла Лазаревича. Бесшабашного репортера пятидесяти лет. Мне тогда было двадцать четыре и я воспринимал его как уже хорошо пожившего человека. Мы сдружились на второй армяно-азербаджанской войне, в Ереване, который в это время представлял из себя мешанину из поделенных многочисленными частными «армиями» секторов и предприятий. Сколько их всего было, этих сумасшедших партизанских отрядов, теперь не скажет никто. Милиция просто попряталась, включая регулировщиков движения. Парламент, где проходили выборы президента и объявление независимости, осаждали попеременно то одни, то другие группы укуренных бородачей-фидаинов (мстителей), спустившиеся с гор за боеприпасами и провиантом и недовольных решениями депутатов. В этой кутерьме мы чувствовали себя как рыба в воде, пили горячую водку стаканами, было 45 градусов в тени и все 60 на солнце, ели дешевые сахарные арбузы, которые охлаждали в ванной под струей воды и были счастливы. Павел называл меня «старик», слушал Галича, рассказывал смешные  истории о Довлатове и Аксенове, которых знал лично и совершенно не боялся смерти. Он считал, что это вещь лично к нему не имеющая никакого отношения. Я жил тогда в квартире Завена Туманяна, с которым побратался. Завен, к слову, возглавлял охрану семьи президента. Под Геташеном,  осажденном советскими войсками, которые в ту пору резали и жгли кого угодно за мешок долларов наличными командиру в руки, он получил пулю из крупнокалиберного пулемета в живот. Хотя его почти разорвало пополам, он чудом прожил еще полчаса в полном сознании, как рассказал мне очевидец. Осталась жена и сын подросток. Разумеется, без средств к существованию. Это меня отрезвило. Вернувшись в Москву и подивившись в очередной раз легкомысленным горожанам, не носящим за поясом пистолет, а на плече автомат калашникова, я решил, что хватит. Всех денег не заработаешь, супруге нужен муж, а ребенку отец. Так я и стал преподавателем, на время отложив свои репортерские штудии. В колледже было весело. Подростки, прочтя в расписании слово «журналистика» дружно повалили ко мне. В те времена журналистика была еще уважаемой профессией. А когда я объявил, что поставлю по окончании курса всем пятерки, независимо от успехов, началось вовсе столпотворение.
С преподавателями я не сошелся накоротке, большинство из них были «педагогами» советской школы, то есть считали, что функция учителя передавать знания, воспитывать и формировать мировоззрение, а я испытывал отвращение к всем этим задачам и их проводникам. Я же, ни много ни мало видел свое предназначение в том, чтобы научить подростков думать самостоятельно. Но один человек из преподавательского состава меня заинтересовал. Это был историк Андрей Евгеньевич Прохоров, лет тридцати пяти, всегда в коричневом пиджаке, той самой учительской моды, что с кожаными заплатками на локтях, в потертых синих джинсах, очках в латунной оправе и с какими-то беззащитно детскими серыми глазами. Был он худощав и с небольшими залысинами, блондин. Ученики его любили за мягкость и несовременную вежливость. Он всех их именовал не иначе, чем по имени-отчеству и рассказывал занимательные байки о исторических персонажах, истории, каких не найти ни в одном учебнике. К примеру, историю убийства императора Павла он поведал так живо, а я был на этом его уроке из любопытства, будто сам был в числе заговорщиков. В скором времени оказалось так, что и я и он стали гонимыми, изгоями в коллективе. Преподаватели ревновали к нашей популярности у детей, наши методы преподавания считали противоестественными, и я понимал, что вскоре я или уйду сам, или меня уволят под любым предлогом. Это нас сблизило с Андреем Евгеньевичем и теперь часто я поджидал его после занятий, чтобы вместе пройтись до метро. Из скудных рассказов о себе Прохорова, я понял, что он  разведен, из друзей только кошка Муся и предмет свой составляет для него единственную страсть в жизни. Но взгляд его был особенный, он в числе исторических личностей числил и Мафусаила, и царя Соломона и Экллесиаста и даже самого Иисуса Христа. Иногда мы с ним заходили в кафе возле метро и, взяв по кружке пива, долго сидели среди разношерстного московского люда, потихоньку потягивая жигулевское и хрумкая соленые баранки.
Вот вы думаете, - начинал Андрей Евгеньевич, что историческим документам и летописям можно доверять. Но посудите сами, а кто составлял эти самые документы и летописи? Историограф, как правило на службе у князя или монашек из монастыре, зависящего от воли епископа, а тот в свою очередь от патриарха и в конечном счете от того же царя или великого князя. Их даже читать вредно, эти документы. Там все сплошь вранье. Это как по передовицам газет советского времени составлять мнение о историческом процессе и жизни обычных граждан. Профессия историка, то, чему нас учили в университете — все полная чушь и бессмыслица. Исторические даты еще похожи на правду, но и там много путаницы. Кроме того, историки переписывают друг у друга и все дружно у Карамзина, а ведь его «История государства российского» суть романтическая беллетристика, а никак не достоверное историческое сочинение, - Андрей Евгеньевич отставил от себя допитую кружку пива и мы закурили.
- Да имеет ли смысл тогда изучать и преподавать ваш предмет, если он весь сплошное шарлатанство? - выдохнул я дым сигареты.
 - Ну у меня прикладной интерес, -отвечал историк, - довольно долго, долго даже по моим меркам, меня интересовало, может ли человечество сойти с пути безумия и расточительства и обустроить разумное общество, которое своей целью ставит гармонию, мысль и труд.
 - И каковы же ваши выводы? -поинтересовался я.
- Не может, похоже в самой природе человека ставить иллюзорные и недостижимые в силу этого цели, даже сама мораль общества во все времена была двойственной. Одна для пользования низшими классами, другая для расы господ. В этом сумасшедший Ницше был прав. А объединяющей идеи как не было, так и нет. Коммунистический и нацистский эксперименты были попыткой сгенерировать общую идею, воспитать приличного человека, возродить культуру античности и избавить человека от необходимости делать выбор самостоятельно, решив все за него.
- Но нацисты были форменными людоедами, да и наши красные от них далеко не ушли, сколько людей было расстреляно по всевозможным полигонам и подвалам? - возмутился я.
- Все так, но имеет ли человеческая жизнь, отдельно от жизни общества какую-то ценность? Ваша, моя, соседей по кафе? - грустно улыбнулся Андрей Евгеньевич. Я посмотрел вокруг. За соседним столиком пировала группа работяг. Все в кожаных турецких куртках и в спортивных штанах по моде того времени, перед ними на столе стояло с десяток пустых кружек, лежала газета, на которой ошметками разбросаны были внутренности и чешуя копченого леща. Лица их были грубы и в ярком электрическом свете особенно выделялись их руки. С траурной каемкой под ногтями, жирные от рыбы, с толстыми пальцами.
- Ну обычный пролетариат эти наши соседи, тачают болванки на заводе или дома строят, в которых мы потом живем. Вполне довольны собой и миром, как и я. Конечно, имеют ценность их жизни, как и ваша, моя, - ответил я.
Знаете что, - переменил тему беседы Прохоров, сегодня я подал заявление об уходе по собственному желанию. Устал быть фрондером в этом святилище педагогики и в пятницу у себя собираю своих учеников, приглашаю и вас. Приходите обязательно, там я вам и объясню и про человечество и про ценность жизни. Еще у меня просьба, заберите мою кошку, она любит детей, к лотку приучена, спокойная и ласковая. Возьмете?
Я согласился, немного подумав.
- В шесть у метро «Семеновская», в центре зала. Я вас встречу. Придете?
Я обещал.
Через несколько дней, в пятницу, закончив занятия, я отправился на проводы Прохорова. Пока мы с ним шли, перебираясь через сугробы и чуть не плавая в снежных заносах, дворников в Москве тогда не было вовсе, мы молчали.
Вот мой дом, наконец сказал историк. Это была обычная пятиэтажка-хрущевка с бельем, бьющимся на ветру на балконах и неистребимым запахом мочи и кошек в подъезде. Его тесная двухкомнатная квартира была полна подвыпивших подростков, а одна парочка уже целовалась взасос в ванной, видимо решив, что сегодняшнее собрание — это такая классная вечеринка без родителей.
 - Дети, - попытался быть строгим Андрей Евгеньевич. - Не безобразничайте.
 Девица лет семнадцати, оторвавшись от своего ухажера, повисла на историке и заплетающимся голосом объяснилась ему в любви. Немного мешала ей беспрерывная икота, за которую она поминутно извинялась.
 - Ирочка, иди умойся и попей воды, -попросил Прохоров, мягко высвобождаясь из объятий.
 - Пора пить кофе с тортом и расходиться, - объявил мой друг и спустя полчаса подростки разной степени опьянения поодиночке и группами покинули дом. Совершенно пьяную Ирочку историк усадил проспаться в старое кресло и накрыл пледом.
- Вот мы и одни, - грустно усмехнулся Прохоров. -  Вам не кажется, что чему-то научить даже самых лучших из них, бессмысленный труд, сравни сизифову?
 - Кажется, но ведь должен кто-то этим заниматься, - ответил я историку. Я окинул взглядом квартиру, Обычное интеллигентское жилище, на старых стеллажах книги. Платон, Шекспир, Сервантес, Свифт, Анатоль Франц, Эразм Роттердамский, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Булгаков, Мандельштам, Ахматова, Блок, Пастернак.  Много поэтических сборников, исторические сочинения на русском, английском и немецком. Какие-то свитки, тяжелые фолианты по углам в ящиках, у стены десятки картин в простых рамах, повернутые изображением к стене. Картины в тубах подле топчана, застеленного серым байковым одеялом, нотные тетради, множество виниловых пластинок вдоль стены в картонных коробках. У окна — кошка Муся, греется на чугунной батарее, поигрывая серым хвостом.
 - Переезжаю, вот и собрался уже, - объяснил беспорядок Андрей Евгеньевич.
Куда же? - из вежливости поинтересовался я.
- Домой, туда где я родился, дела я все свои закончил, больше мне тут делать нечего, - отвечал историк.
- И что же это за дела? - поинтересовался я, принимаясь за остывший кофе и закуривая сигарету.
- Собрать все самое лучшее, что накопило за всю свою историю человечество, все, в чем есть мысль и гармония — музыку, скульптуру, живопись, прозу и стихи, притчи и сказки, кино, фотографии, все. Я этим долго занимался, всю свою жизнь и поверьте, она у меня была долгая, - снял пиджак Прохоров и поправив съехавший с Ирины плед, закурил.
 - Можно посмотреть? - кивнул я на картины у стены.
 - Пожалуйста, - разрешил мне историк.
Я подошел, думая увидеть несколько обычных в таких случаях  третьесортных пейзажей современных авторов, посмотрел несколько вещей и удивился, это были великолепные копии картин Рафаэля, Рембранта, Моне неизвестных мне голландцев, которые стоили наверное больше, чем сама квартира.
 - Это не копии, как вы решили,  - обратился ко мне историк, - все это подлинники.
- Но этого же быть не может, откуда им у вас взяться? - воскликнул я.
- Времени осталось у меня очень мало, поэтому, давайте объяснимся. Посмотрите книги и свитки, - историк встал и подошел к книжным полкам. Вот это это первоиздания Шекспира и Пушкина, первый список Евангелия и «Горе от Ума» с пометками авторов, Коран, тот самый первый Коран, записанный сирийцем-секретарем со слов самого Магомета, вот свиток Торы из разрушенного Храма, - перебирал свои сокровища историк.
Я же боялся прикоснуться к этим книгам.
- Откуда это у меня? Я живу несколько дольше вашего и разумеется, мне не тридцать с небольшим, как вы подумали. Миссия моя была в попытке разобраться, возможно ли существование человечества на путях вселенской гармонии, путях мысли. После долгих моих странствий как во времени, так и в пространстве, во время которых я исчислил все возможные дороги, по которым может пойти человечество, беседовал с вашими мудрецами и поэтами, философами и архитекторами, рабами и правителями, воинами и ремесленниками, обладал прекрасными женщинами в персидском серале, погибал в осажденной Тохтамышем Москве и на поле Аустерлица, проживал бесхитростную жизнь землепашца в междуречье Тигра и Ефрата, повелевал миллионами солдат и офицеров в Вердене и там же погибал в грязном окопе от удушливого иприта, сам писал стихи в богемном квартале Вены на излете девятнадцатого века, прожил тысячи жизней и в результате... Сказать вам, к какому выводу я пришел, вам это интересно? - помрачнел историк.
- Вы либо сумасшедший, либо самый интересный человек, которого я когда либо знал, - проговорил я в растерянности.
- Ни то и не другое, я ант. Так мы себя называем. Моя задача — сохранение и приумножение мысли. Что-то вроде космических пчел, только вместо пыльцы и нектара мы собираем знания, мысль, плоды творчества и все это сохраняем в безопасном месте далеко за пределами доступной вам вселенной. В каком-то смысле это далеко для вас, для нас, антов совсем рядом — вот за этой стеной. Я свою миссию исполнил. Я для вашего удобства говорю «я». Строго подходя, у нас коллективный разум и личностей не существует вовсе. Мы думаем как единое целое и смерти отдельных организмов нас мало интересуют, ведь весь их опыт собирается и доступен в любое время всему рою. Если бы человечество пошло таким путем, у него было бы будущее. Но увы, ваши великие гуманисты в эпоху возрождения придумали такую вещь как личность и все со временем станет совсем плохо. Погодите, вы еще это все увидите, когда откроются информационные шлюзы и всю вашу культуру просто смоет в небытие. Останутся только гипертрофированные личности и каждая из них будет пытаться сравняться своим значением со всей вселенной. Это тупик и приведет он к гибели. Мы могли бы попытаться что-то изменить и уже пытались в прошлом, но всегда это заканчивается ничем, незлобивая проповедь Христа кострами инквизиции, Крестовыми походами и самосожжением старообрядцев, вера в труд, как источник всего сущего — кошмаром пролетарских революций и безумием Пол Пота, проповедь Магомета о делании добра — поясами шахидов и обезглавливанием иноверцев. Человечество безнадежно больно и у нас есть только один выход, забрать отсюда самое ценное — плоды трудов ваших гениев и оставить вас разбираться самим с тем, что вы тут создали, ослепленные гордыней и расслабленные всегдашней ленью и равнодушием.
- Если то, что вы говорите правда, отчего вы выбрали меня, чтобы рассказать все это. Я же обычный средненький журналист, никак не гений и не мыслитель, что толку, даже если я расскажу эту историю кому-нибудь, мне никто не поверит, - в недоумении спросил я.
- А мы и не нуждаемся в вашей вере, просто следуем своим путем, так же как и вы своим. Вы мне показались достаточно странным, чтобы передать вам это знание, делайте с ним все что хотите, - произнес историк. -  И возьмите что-нибудь на память. Вот третий том полного собрания сочинений Грибоедова издания 1917 года, в революцию издали, когда ни денег ни бумаги не было, тут его письма и заметки. Вы же как-то говорили, что вам этот автор интересен, - протянул мне красный том Прохоров. Я взял книгу. Прохоров отошел к окну, погладил кошку и замер.
- Мне пора, - сказал он. -
Пока вы не ушли, - торопливо проговорил я, скажите, если вы все здесь пытаетесь, нет, пытались обустроить, знакома ли вам идея о Творце и творении? Есть ли, по вашему мнению создатель? Ант улыбнулся и отвечал: - Каждый решает это для себя сам, даже мы, анты на этот счет думаем по разному. Я считаю, что без этой идеи весь наш труд был бы совершенно лишен смысла. Всего доброго, - и он замер.  Внезапно комната стала наливаться зеленым светом, за окном, не закрытом шторами стали видны бегущие по небу облака. Несмотря на поздний час, на небе появилось светило, которое состояло из трех овалов, связанных между собой зелеными огненными нитями. Высоко, над самой крышей хрущевки напротив забились от внезапного порыва ветра провода. Вещи: стеллажи и книги на них, картины и ящики с неизвестным мне содержимым стали, не подберу здесь слова, истончаться что ли. Потеряли цвет и объем, а потом и вовсе исчезли. Я глянул на «Прохорова», там, где он стоял, в воздухе и на стареньком паркете с недостающими половицами было нечто вроде радужного бензинового пятна, в котором угадывалось существо. Оно смотрело на меня, хотя глаз у него не было,  было огромным и у него было семь лап, на мгновение я почувствовал его грусть, оно сожалело, что ничего не может исправить, что все его попытки как то выправить, спрямить пути человечества были обречены на провал изначально. Наши разумы слились и я понял, что его держало здесь так долго, хотя все его братья и сестры говорили, что ничего нельзя изменить, люди обречены. Я почувствовал любовь. Оно искренне любило каждого из нас. И понял, как и он, что любовь — источник вселенского одиночества. Затем будто дунул ветер и все исчезло. За окном была темень, комната была пуста. Остался только топчан и старое кресло со спящим подростком. Невозмутимая кошка Муся встала и потянувшись, зевнула. Стало видно розовые небо, язычок и острые белые клыки. Затем она мягко спрыгнула на пол и принялась изучать углы так странно изменившегося жилища.  Спящая в кресле девушка, переменила позу и едва не свалилась. Я  едва успел ее подхватить. Ирина пришла в себя и посмотрела на нас с кошкой мутными глазами.
 - А где все? Я спала? - спросила она хриплым голосом.
- Ирина, вы выпили лишнего и уснули, - сообщил ей я. А теперь вам пора идти домой.
Я помог Ире найти и одеть куртку и сапоги и осторожно взяв Мусю на руке, положил  кошку в хозяйственную сумку. Та поворочалась в ней и успокоилась.
Мы ковыляли с Ириной до метро по снежным буеракам, она вцепилась в мою руку и я почти нес ее на себе. Девушка ныла, что у нее раскалывается голова и что она никогда-никогда не будет пить портвейн вместе с водкой. Наконец я сжалился над ней и в киоске купил ей пива. Она, глянув на меня  красными глазами, сказала хрипло «спасибо» и выдула бутылку одним махом. Повеселев, она достала пудреницу и принялась прихорашиваться. Я поинтересовался, дойдет ли она сама, девушка с уверенностью кивнула и я с легким сердцем отправился дома. Туда где меня ждала любящая супруга и годовалый сын. Пока нас ждут, ведь еще не все потеряно? Тогда еще оставались у меня такие иллюзии. Муся в метро высунула голову из сумки, брезгливо оглядела мир и окружавших меня в вагоне людей, затем решила, что он не стоит ее внимания и вновь улеглась. Прошло тридцать лет, временами я думал, что то, что я видел, была минутная галлюцинация, помутнение сознания, морок. Так было легче, понятнее. Здравый рассудок стоит того, чтобы ради его сохранения слегка покривить душой. Но теперь, когда жизнь ощутимо катится под горочку, а человечество тем же уверенным шагом идет к обрыву и бездне под ним, уткнувшись в свои смартфоны и планшеты, я решил написать этот рассказ. Просто выговориться, все равно никто мне не поверит.