Все ее детство

Юлия Харитонова Харитонова
Все детство ее сопровождали дневниковые записи. Толстая тетрадь в клетку в коленкоровой обложке. Лет с девяти она монотонно перечисляла происходящее, упрямо и самоотверженно метала голубой бисер аккуратных строчек перед бедой, которая случилась с ней в щенячьи шесть и сопровождала до тринадцати. Настоящая беда, о которой думают прерывистым шепотом, не говоря уж о том, чтобы пересказывать ее кому-то, отводящему глаза.


И дневник не был исключением. Там, как и в жизни, она имитировала порядок и спокойное взросление умненького ребенка. В десять мечтала жить одна в глухой тайге или работать смотрителем маяка на скальном отроге, и с тщательной тоской описывала устройство детского рая для интроверта.


Воспроизводила свои одинаковые сны, где ее каждый раз расстреливал страшный седой старик. Пуля попадала в пах, кровь заливала юбку, подсознание тонуло в крови и захлебывалось, и она просыпалась со сжатыми до боли коленками.


В тревожные пубертатные она очень подробно влюблялась в несуществующих прекрасных юношей, которые должны были в соответствии с подошедшей очередью спасать ее от дряхлого седого старца, в упор расстрелявшего ее детство, вдребезги разнесшего ее нормальность и прекрасную туповатую наивность сообразно возрасту. То есть в дневнике было все, кроме, не обремененной причастными оборотами и запятыми, подчеркнутой три раза фразы: «Он (имя, отчество и фамилия) развращает и насилует меня много лет». Не могло быть. Невозможно было быть этой фразе. И не было.


Однажды уже в семнадцать она вернулась домой заполночь с каких-то танцев-шманцев-обниманцев, и застала свою бабушку в смешных круглых очочках на носу и потрепанной заветной тетрадкой на коленях. Нашла наконец, отковыряла шпилькой закрытый ящик письменного стола внучки, долго тянулась туда тревожным взглядом, и вот решилась стало быть. Бабушка искала причину частых и неуместных казалось бы слез, пыталась выудить между страницами сформулированную боль и ужас - перемены настроения, резкие высказывания, отсутствие авторитетов, холодную озлобленность ясного и острого ума девчонки, тоску и черноту во взгляде, когда невольно перехватывала их и пугалась до смутного желания перекреститься...


Будучи пойманной и уличенной в преступлении, старуха бросилась грузным телом ей навстречу, бормоча обычное в таких случаях оправдание взрослых «я желаю тебе добра». Ответом было молчание и испепеляющая ухмылка кандального каторжника-смертника, который уже ничего не боится. Потому что к семнадцати годам своего внутреннего ада, она отчетливо поняла, что сейчас эта растерянная старуха ищет запись о преступлении прекрасно известного ей человека, ищет документального изложения событий, чтобы выдернуть из тетради гадкие страницы дикой правды, разорвать на клочки, уничтожить, сжечь в печи. Потому, что в последние годы ей стало уже невмоготу от приступов страха, и давление скачет от мысли, что история выплывет, что ее изуродованная внучка решится на возмездие, что придется отвечать и ей, что она не успеет спрятаться в гробу, да и в гроб не хочется, нет ее вины. Почти нет. Она ведь только догадывалась, она не знала наверняка… разве справедливо наказывать ее в этом дряблом возрасте, разве не принято просто забывать в силу молодости эти некрасивые вещи…

 
Она молча прикрывает дверь в комнату, где осталась стоять всклокоченная старуха с белым лицом и прижатой к груди тетрадью, в которой не было и не могло быть даже упоминания о многолетней трагедии - шагает в кухню, достает из глубины буфета припрятанные и выкуриваемые тайно до этого момента сигареты, чиркает спичкой и в первый раз неторопливо и открыто закуривает. Пусть кто-нибудь попробует отчитать ее, пусть только попытается…