Глава 2 Про школу и не только

Галина Соколова 18
После вольной жизни в Остафьево городская жизнь показалась мне шумной и заорганизованной.
 
Не могу назвать школьные годы приятными — они стали для меня первым жизненным испытанием. Я оказалась совершенно неподготовленной к жизни. Тетя Зина, моя главная воспитательница, заплетала мне косы, завязывала бантики. Я робко пыталась сделать это сама, но получалось неумело, а главное, медленно, и тетя все мои сборы в школу брала на себя, в том числе и надевала мне чулки.

Однажды, отвечая урок, я посмотрела на свои ноги и обмерла — один чулок на мне был коричневый, а другой светло-бежевый. Я испугалась, что все это заметят и начнут смеяться, и забыла стихотворение, которое нужно было рассказать наизусть. Мне поставили двойку. Когда я села на место, то стихотворение вспомнила, но было уже поздно.

Обучение тогда было раздельным. Я ходила в женскую школу, а мужская находилась в соседнем дворе. Чтобы попасть на уроки, мне надо было пересечь площадь Ильича, где и трамваи, и машины в несколько рядов, и еще шумную улицу — там находился Рогожский рынок, куда съезжались грузовики, телеги и прочий транспорт.

Классы были переполнены. На моих школьных фотографиях классы по сорок пять человек. За некоторыми партами садилось по трое. Помню, что дисциплина была железная. На переменах мы ходили парами.

Директриса была очень полная строгая дама. Когда она приходила в класс, в дверях сначала появлялся ее живот, дальше грудь, а уже потом голова. Говорила она негромко, с одышкой, но все при этом молчали, знали: директор могла выгнать из школы. В старших классах ходили разговоры, что она исключала даже за капроновые чулки. Я думаю, что на самом деле — только за плохую успеваемость.

Учителя были разные. Первая моя учительница — Ершова Анна Ивановна, небольшого роста старушка с пучком седых волос. Она никогда не кричала и была очень терпеливой с нами.

В первом классе тетя заставила меня подарить ей шоколадное пасхальное яйцо. Для этого нужно было остаться после уроков и отдать, чтобы никто не видел. Яйцо было большое, чуть ли не с ладонь. Поскольку мне надо было как-то оторваться от надоедливых подружек, их назойливых расспросов («А что ты не идешь?»), я спряталась под лестницей и стала ждать Анну Ивановну, которая в классе проверяла тетради.

Время тянулось невыносимо долго. Но самое неприятное было впереди. Это чертово яйцо стало подтекать, а у меня не было ни бумаги, ни платка, чтобы вытереть испачканные шоколадом руки. О, Господи! Как я ненавидела и это яйцо, и праздник, и эту «секретность», к которой я испытывала отвращение с малых лет.

Остальное помню как в тумане. Вышла учительница, я промямлила что-то, сунула ей размокший ком и унеслась как ракета.

Последствий я не помню, но с тех пор, когда приходилось по службе что-то кому-то дарить, где-то в глубине души это отзывалось почти забытым неприятным воспоминанием.

Другая учительница — она преподавала биологию — была фронтовичка. Говорили, что с войны она вернулась с тяжелой контузией. На меня она наводила ужас.

Вызвав кого-нибудь к доске, она почему-то спрашивала: «Уши чистые? А ну быстро в туалет — уши помой!». Но так бывало редко, а рассказывала она интересно.

Физик у нас был. Обычно он находился в мрачном настроении. Когда кто-нибудь решал задачу у доски, он раздраженно говорил: «Ну вот, получилось у тебя сорок девять. А что — ослов, козлов или соленых огурцов, чего у тебя получилось сорок девять-то?».

У него случалось и хорошее настроение. Как-то он объяснял новый материал: «Вот идет по реке лодочка, а в ней напротив друг друга сидят парень и девушка. И вот лодочка утыкается в берег, и что происходит?». Все молчат. Учитель с довольной улыбкой говорит: «Поцелуй! А почему?». Ну, мы совсем обескуражены: при чем здесь физика?! «Это действует сила инерции! Запомните!..» — и пишет на доске очередную формулу.

Иногда он заходил к нам в класс во время урока литературы. Присядет на подоконник, немного побудет и уходит. Говорили, что у него чувства к нашей литераторше. «Оба с седыми головами. Ну какая у стариков может быть любовь?» — думала я.

…Теперь я понимаю, что в годы войны седели и в тридцать, и в двадцать лет.

Совершенно не помню, что нам рассказывала учительница на уроках литературы. Я быстро научилась читать, и меня с трудом отрывали от книг. Я поняла, что мне нравятся литература, история и вообще, когда рассказывают, но решать задачи — это не мое.

Однако учили нас крепко: я до сих пор помню многие математические формулы, мне нравилось работать с тригонометрической линейкой.

Чтение стало моей страстью на всю жизнь. Мама и папа, видя мое увлечение, подписывались на лучшие издания русских и зарубежных классиков. Я очень ценю их внимание. Благодаря родителям я с детских лет почувствовала разницу в книгах и никогда не задерживалась на однодневках, халтуре, а выбирала лучшее.

В моем распоряжении был большой письменный стол с шестью выдвижными ящиками, расположенными с двух сторон. На столе — красивый металлический прибор из двух чернильниц. В одной из них плавал малюсенький стеклянный медвежонок с синими пяточками — он разбивал комочки чернильного порошка. Еще стояло массивное мраморное пресс-папье с промокательной бумагой и такая же массивная карандашница — все это называли «Сталинский набор». Там же находился пластмассовый нож для разрезания бумаги, на верхушке которого была вырезана верблюжья голова. В ящиках лежали чистые листы, линейки, большая готовальня с циркулями и разными инструментами для черчения, а еще скрепки, кнопки и всяческая мелочь.

Вот за этим столом я долго готовила уроки. Часами. Грешна — в основном я читала художественную литературу. На столе книга, а под ней «Алгебра» или «География». Если кто-то заходил, я быстро перемещала книги, чтобы учебник был наверху.

Читала я запоем — с головой уходила в книгу. Живо воображала себе Оливера Твиста, как он, бедный, мерз, как мечтал о дымящемся пудинге, хотя я даже и не представляла, что это за пудинг такой. В «Отверженных» Виктора Гюго я была Козетта, смышленая босая девочка, в темноте бегущая к источнику, и это мне, а не ей, говорил добрый незнакомец: «Эта ноша слишком тяжела для тебя, дитя мое».

Когда дело дошло до Конан Дойла, я перестала спать. Ночью я разглядывала провода, и они точно подходили под мою кровать. Любой шорох напоминал мне движение змеи, как в «Пестрой ленте», а в темных окнах дома напротив мерещилось «Желтое лицо» — маска, надетая на девочку, чтобы ее не нашли.

У нас в доме было несколько старинных книг. Одну из них, «Хижину дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу 1904 года издания, я часто перечитывала. Торговля людьми, рабство, мучения чернокожего Тома, который как христианин терпел все страдания и утешал других, судьба женщин, продаваемых на рынке, сильно взволновали меня. В ней были прекрасные черно-белые рисунки, которые я воспринимала как фотографии. Особенно мне запомнилась та, где женщина бежала по раздвигающимся льдинам с сыном на руках, спасаясь от разъяренного работорговца.

Мир открывался передо мною с его страданиями и разнообразием.

Однажды, рассматривая библиотеку, я наткнулась на небольшую блеклую книжечку с непонятным для меня названием «Проституция в художественных образах». Мне было одиннадцать лет, в семье у нас это слово не произносилось, но на улицах нашего рабочего района я часто слышала, что оно употреблялось как бранное.

На титульном листе было написано: «Сборник рассказов. Предисловие А. В. Луначарского». Среди авторов — Бабель, Горький, Мопассан и другие. Я мало что поняла про сифилис и гонорею, про публичные дома и вышибал, но запомнила единственную иллюстрацию: молодая женщина с провалившимся носом в высоко вздернутой юбке сидела на столе нога на ногу, в зубах папироса, в руке стакан, рядом бутылки, а кругом мужчины. Одной картинки было достаточно, чтобы составить представление об этом «позорном явлении», как писал Луначарский.

Мне всегда хотелось поделиться в школе впечатлениями от прочитанного, но девочки не читали этих книг. В школе шла своя реальная жизнь, борьба интересов, я не умела к ней приспособиться, не находила общего языка, и только при чтении книг душа моя разворачивала крылья и устремлялась в бесконечный полет.

Я очень чутко отзывалась на фильмы, музыку, спектакли. До появления телевизора папа иногда по вечерам читал. У него был очень красивый голос. А еще я любила спектакли по радио. Я мысленно рисовала себе героев, слушая волшебный голос Бабановой: «Добрый вечер, Яльмар…» или песенку одного из персонажей сказки Одоевского о волшебной шкатулке: «Я мальчик-колокольчик из города Динь-Динь».
А как великолепно играл Николай Владимирович Литвинов, который один исполнял все роли в «Приключениях Буратино»! Замечательные были передачи!

Искусство – кино, театр, балет – всегда производили на меня очень сильное впечатление. Так, после просмотра фильма «Александр Невский» я не спала несколько ночей: так ясно представлялись немецкие рыцари, которые шли на меня со своими страшными рогатыми шлемами. А когда по телевизору шел балет Большого театра «Эсмеральда» и главную героиню вели на казнь, у меня текли слезы и сердце разрывалось от сострадания.

Иногда мы с папой ходили в Центральный детский театр, где играла его дочь — красивая, статная молодая женщина. После спектакля мы шли за кулисы в ее гримерную, где все было пропитано запахом кулис, костюмов, декораций. Такое не забывается!

Елки я не любила, хотя мама доставала билет на лучшую тогда елку в Доме Союзов. Колонный зал — это чудо! Кругом зеркала-зеркала-зеркала и колонны. Мы входили в зал, где было темно, только снежинки с неба в свете прожектора, и тут начиналось... Прямо в ухо массовик-затейник орал: «Ну-ка, два притопа, два прихлопа, взялись за руки, сомкнулись в круг».

Нет, я не хотела сомкнуться в круг и всегда убегала. Там было много комнат — конкурсы, дрессированные собачки, выступления: кто хочет исполнить песенку, стих — все это было людно, шумно.

Наконец я заскакивала в темную комнату, где светился экран. Там шли наши чудесные мультфильмы. Особенно я любила «Аленький цветочек» по сказке Аксакова, как Настенька бежит к чудовищу: «Ты встань, пробудись, мой сердечный друг, никогда я тебя не покину», — и он превращается в писаного красавца. Я все думала: может, Настенька об этом знала, а то как же она могла такую жуть полюбить?

...Так шли школьные годы. Мы учили немецкий язык, и я помню стихотворение Гейне «Силезские ткачи»: «Wir weben! Wir weben!» — «Мы ткем, мы ткем проклятье богачам!».

Нравилась мне физкультура. Я ловко лазила по канату, раскачивалась на брусьях, но трусила перед планкой и акробатическими элементами. В спортсменки я не годилась.

Очень любила уроки пения. К сожалению, они были только в младших классах. Мы пели много интернациональных песен:

Смело в горы иду высоко,
Мама, чао! Мама, чао! Мама, чао, чао, чао!
Смело в горы иду высоко,
Горных там цветов нарву.

Шлю Отчизне букет огромный,
Мама, чао! Мама, чао! Мама, чао, чао, чао!
Шлю Отчизне букет огромный,
Свою родину люблю.

И, конечно:

Сталин — наша слава боевая!
Сталин — нашей юности полет!
С песнями, борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет!

Мелодия хорошая, а что за ней?..

Тетя иногда говорила мне: «Вон воронок едет». Это был небольшой грузовичок — зарешеченное окно сзади, в нем встревоженные люди. Я смотрела на ее сочувствующее замкнутое лицо и понимала: расспрашивать нельзя.

Некоторые уроки у нас проводили не постоянные учителя, а практиканты-студенты, а чаще студентки педагогических институтов или училищ.

Одна из них, бледная, невзрачная, говорила тихим голосом весь урок, ничего не спрашивала, ничего не задавала, а просто рассказывала о психологии. И я уходила с урока с горячим желанием стать психологом.

Другая, очень активная, решительная, преподавала у нас географию целый месяц. Она всегда приходила в одном и том же коричневом платье, тщательно выглаженном, и коричневых, начищенных до блеска ботинках. Она сразу сказала, что пойдет с нами в лыжный поход, но только с теми, у кого по географии выйдет четыре и пять в четверти. Как же мы старались! Ей потом пришлось выбирать, у кого больше пятерок, и мы действительно поехали за город на лыжах, и было все очень здорово!

Что касается молодых практикантов-мужчин, то они стали первыми моими влюбленностями (я думаю, как и у большинства девочек в нашем классе, хотя к тому времени мы уже обучались вместе с мальчиками). Вообще-то химия мне не давалась, а ее бесконечные формулы я даже дописать не могла, но чтобы привлечь к себе внимание химика, я записалась в кружок и вызвалась сварить мыло — с этим «химическим опытом» никто не хотел связываться.

Варилось мыло долго. Вонь стояла такая, что вытяжной шкаф не помогал. Химик, зажав нос руками, головой показывал мне, чтобы я эту пакость выбросила, но я все-таки сформировала грязно-серый комок и преподнесла ему как плод моих усилий. Я думаю, он его сразу выкинул.

Следующим моим шагом было добровольное выступление в подшефном младшем классе на тему «Чудеса химии». У меня на столе стояли колбы с растворами: синим, желтым, зеленым. Я спрашиваю:
— Какого цвета будет пламя?
— Красного! — кричат.
— Посмотрим… — я поджигаю — и вспыхивает синий, желтый и зеленый фонтаны.
Восторг!
Затем я беру подготовленные листы белой бумаги и говорю:
— Я могу с помощью спички сделать контуры разных зверей и предметов. Что это будет — медведь, белка, дом или заяц? Кто угадает, отдам листок! — я дотрагиваюсь притушенной спичкой до бумаги и послушный маленький огонек выжигает контуры. — Отгадали — берите на память!

А в конце — кульминация:
— Кто в вашем классе самый храбрый и не боится эксперимента?
Кто-то встает и подходит. Я ему говорю: «Сейчас я сделаю тебе на руке маленький надрез. Боли не будет». Я смачиваю раствором руку (как будто спиртом) и быстро скальпелем делаю легкие движения по коже — она становится ярко-красной, как будто течет настоящая кровь.
Класс онемел. Я смотрю на испытуемого, ему не больно, но и героем он себя не чувствует. Появляется много храбрецов:
— И мне! И мне!..
Я говорю:
— Запомните: химия — царица наук! Учите химию, и сами все будете делать, — и гордо удаляюсь.

Так как химик меня не оценил, я обратила внимание на другого практиканта — физика. Я всегда с интересом слушала объяснения учителей, тянулась к теоретическому познанию. Что же касается практических занятий, то здесь у меня были трудности, особенно по точным наукам. Так случилось и с физикой. Была контрольная. Надо сказать, что на контрольных я очень нервничала. У меня была задача рассчитать размер зеркала, чтобы человек отражался в полный рост. Тут меня замкнуло, и нужную формулу я так и не вспомнила. Но на все остальные вопросы ответила.

Получаю листок с жирной-прежирной двойкой. Стало так обидно, что я забралась после уроков на чердак: ну, я тебе отомщу! Вот выпрыгну с четвертого этажа, погибну, и все будут на тебя пальцами показывать — это он ее убил! Я так живо представила себя в гробу, в цветах, вокруг народ, а рядом мои плачущие родители, что мне стало жалко их и своей жизни. Я расплакалась и побежала домой. А физика сразу разлюбила за его безразличие.

Жизнь в школе казалась мне трудной, потому что я не была коллективисткой и, что еще хуже, не пыталась подстроиться под коллектив, подыграть ему. Я оставалась сама собой и, конечно, вошла в категорию «воображал и задавал». У большинства детей в нашем рабочем районе не было отцов (погибли на войне, развелись). Жили все бедно.

Я помню, один раз учительница сказала, что в школу приехали иностранцы, и если они будут расспрашивать, что вы ели, скажите: вы хорошо позавтракали. На переменке мы стали это обсуждать. Одна девочка сказала: «Если меня спросят, я скажу: на завтрак ела мороженое и пирожное и запивала кофе». Я поняла, что это — ее заветная мечта.

В школу приходили медсестры в белых халатах — у всех проверяли, есть ли гниды в волосах или вши — это реалии послевоенной жизни. Обязательно проводились прививки, прямо в классе брали кровь на гемоглобин. Он у всех был пониженным — кругом трубы заводов.

У меня осталось впечатление, что дети специально задерживались в школе, чтобы не оказаться без присмотра на улице. Раньше шести часов вечера мы вообще домой не приходили, были постоянно заняты: мыли классы и окна, подготавливали концерты, спектакли.

Даже в субботу и воскресенье мы собирали макулатуру и металлолом. Почти все двери в теплое время года не запирались, и люди с благодарностью отдавали нам кипы газет, старые керогазы и керосинки и даже кровати с разобранными спинками. Все это сопровождалось хохотом и грохотом. А на такие мелочи, как испачканные и разорванные от «трудовой деятельности» школьные формы мы не обращали особого внимания.

Настоящая революция произошла, когда было введено совместное обучение, и в нашу школу пришли мальчики. Начались школьные романы.
Моя красавица-мама в школьные годы говорила мне: ну что же ты такая бледненькая, худенькая — кожа да кости. Я, глядя в зеркало, не могла для себя решить, красивая я или нет. Я даже обратилась к одной девочке, которая мне симпатизировала, с просьбой определить, какая у меня внешность. Она долго на меня смотрела. Лицо у меня напряглось, даже окаменело. Наконец она вздохнула и сказала: «Зато у тебя глаза умные».

Надо сказать, я никогда не умела вот это — «в угол, на нос, на предмет» — стрелять глазами. Даже считала это вульгарным. И модницей я тоже не была, ведь столько времени нужно доставать, везде искать, переплачивать, стоять в очередях — о, нет!

Тем не менее в школе у меня были поклонники, хотя я не прилагала к тому никаких усилий. Так, в восьмом классе один мальчик пересел на первую парту со среднего ряда, поставил перед собой маленькое зеркальце и стал меня разглядывать. Я как-то не придавала этому значения, но девчонки начали шушукаться.

В это время мы по литературе проходили «Евгения Онегина». Учительница хотела инсценировать главу, и все хором стали орать, что Татьяну должна читать я, а Онегина — Максимов (плохо они Пушкина читали).

Один раз он даже пришел ко мне домой, но дальше двери я его не пустила — сказала, что занята. Максимов этот был второгодником, учиться ему было некогда. В конце концов он попал в техническое училище, и знакомство наше закончилось.
Уже потом я узнала, что этот Максимов был главой местных хулиганов, и его внимание, возможно, служило для меня защитой от каких-либо дерзостей. Ну что ж, спасибо за такого Дубровского!

Более постоянным оказался Лева Асимочкин. Он учился в нашем классе до окончания школы — кудрявый, носатый, веселый еврейский мальчик. Он то и дело подкладывал в карман моей одежды в раздевалке записки. «Ваше зеленое пальто действует на меня, как красный лоскут на быка. Не соблаговолите ли вы выйти на вечерний променаж? Жду вашего ответа и прошу положить его в мою мантилью, которая будет висеть всегда рядом…» — и так далее в манере Дюма.

Когда были вечера-карнавалы в школе, а моя мама всегда шила костюмы (Ночи, Снежной королевы, Испанки), он по школьной почте писал мне: «Как Вы хороши в этом костюме!». Да, действительно, юбка из красного шелка, корсаж из черного стекляруса, веер в руках, кружевная накидка... Но костюм важно обыграть, а артистизма во мне не было. Когда я оказывалась в центре внимания, то начинала стесняться и старалась спрятаться.

Я любила петь, но если я пела на вечере, то очень смущалась, и голос у меня становился тише.

А вот Валечка Воробьева, когда выступала, из других школ приходили ее послушать. Ее коронный шлягер – песенка из репертуара Гелены Великановой:

Да, Мари всегда мила,
Всех парней с ума свела...

Лицо заливалось румянцем, глаза блестели, она танцевала — ну просто Марика Рёкк!

В школе устраивали много постановок, спектаклей, особенно по произведениям Сергея Михалкова про интернациональную дружбу. Задействовали практически всех учеников.

Я тоже играла. Моя роль заключалась в том, что я приходила на день рождения к подруге с гитарой и должна была спеть песенку.

Не знаю, кому пришло в голову поставить на стол тарелку с пончиками, но когда я вышла на сцену, гости вовсю уплетали угощение. Они жуют, я пою. Пончики на моих глазах стремительно исчезают, дальше петь уже не могу — слюна забивает. А я такая голодная после уроков — вечер уже! И тут я инстинктивно хватаю последний пончик. Наступила большая пауза... На сцене все молчат, и в зале все молчат. Потом начали хихикать.

Не помню, чем все кончилось, но распекали именно меня за то, что не справилась с ролью, завалила спектакль. Даже поведение поставили не как всегда «примерное», а «удовлетворительное». Вот такие пироги!

Нашу многотрудную школьную жизнь оживляло не только появление мальчиков в женской школе, но и постоянные реформы школьного образования. Проявлялись они в каждом предмете по-своему. В младших классах на уроках истории мы изучали Ивана Грозного как сильного государя, укрепившего государство и боровшегося с его противниками. А в старших классах — новая концепция: Грозный был слабым правителем, фактически психически больным, и во время опричнины уничтожил много безвинных людей.

После того как раздельное обучение отменили, в школе нас учили всему вместе — и мальчиков, и девочек. Например, вышивать крестиком. У нас один ученик вышивал крестиком лучше, чем преподаватель.

И водить машину мы учились вместе. Учитель-фронтовик без руки и глаза, в военной форме все время повторял: «Учите, ребята, машину. Лучше учите, а то не ровен час — опять война. Вот мы отступали... По нам стреляют. Машины стоят, шоферов поубивало. А мы бежим, никто водить не умеет. Учитесь водить. Знали бы мы тогда машину, сели да уехали бы».
— Что главное в вождении? — спрашивал учитель.
Мы хором:
— Искра!
— А еще?
— Не путать педали тормозов и скоростей!

Я до сих пор помню плакат «Рубашка охлаждения» с изображением двигателя.

Теорию освоили, но практика не состоялась. Шефы привезли грузовик на прицепе без мотора — на этом все и закончилось.

Все обучение было направлено на практику. На биологии мы постоянно кого-то препарировали: рыбок, лягушек — «Посмотрите, как бьется сердце, как дергаются лапки под действием электрического тока». А мне всех было жалко. Пусть живут. Не все же станут биологами.

Мальчишки поймали кота, усыпили и тоже препарировали. Я им говорю: «Живодеры». А они: «Неженка, сюси-пуси, цыпа-дрипа…». Как им объяснить, что так делать нельзя!

Я всегда любила писать сочинения. Мне хотелось просто высказать свое мнение о прочитанном. Но этого как раз не полагалось делать. Надо было четко выполнять правила: вступление — основное содержание — заключение. Внутри частей раскрыть художественный образ главного героя, второстепенных и т. д.

Учительницу страшно возмущало мое «я думаю», «на мой взгляд», «я считаю». «А кто тебя спрашивает, что ты думаешь? Кому это интересно?». Но я упорно продолжала писать, что я думаю.

Похожая ситуация была и на уроке черчения. Есть схема, где надо писать: «Чертил», а я написала: «Чертила». Чертежник просто бесился, что я не выполняю норматив.

Разногласия возникали не только с учениками и учителями, но и с собственной мамой. Я не сразу поняла, что мама хотела, чтобы я получила медаль, ну хотя бы серебряную. Но у меня никогда не было желания бороться за медаль. Я училась хорошо, но не все предметы мне давались.

Как нарочно, классным руководителем у нас была математичка. Она собиралась мне поставить в аттестате тройку, и мама перевела меня в параллельный десятый класс.

Я понимала, что мама желает мне добра, хочет, чтобы я поступила в институт (были очень высокие конкурсы), но уйти из класса, где я проучилась девять лет, было тяжело. У меня даже нет выпускной фотографии. Я не хотела сниматься с чужим классом, а со своим уже не могла.

Мне было грустно уходить из школы, но впереди ждала учеба в институте, открывались новые страницы жизни.