Оттепель. За окном надоевшее черно-белое кино сменили разнообразные оттенки рыжего: разом порыжевший снег, серовато-рыжие облака и два кота цвета мартовского солнца. Запахи - талой воды, земли, черных, чуть горчащих сучьев. И соленых бочечных огурцов на минирынке. Я подхожу, выбираю пупырчатые, небольшие, крепкие, что не в пример маринованным баночным хрустят во рту, напоминая детство.
Откуда всплыло вдруг это счастливо-радостное: "ЗАВИДУЕШЬ?!"? Мы нарезали соленные огурчики тонюсенькими полупрозрачными ломтиками, я и моя "сводная кузина" Ира, трясли ими, соревнуясь, у кого же получилось тоньше - "ЗАВИДУЕШЬ?!" Огурчики обычно полагались к ребрышкам жаренной ягнятины: бабушка баловала нас вкусненьким, а мы, мы больше всего любили именно это - чуть липкие, тающие во рту кусочки мяса, с восхитительным ароматом, с такой золотистой корочкой...
Мы доедали мясо, а жилки отдавали кошке, Кисе-Нюре - еще одно детское словечко, почти детский лепет: Киса-Нюра-Лябада! - Мы носились, выкрикивая это, а взрослые морщились, но не мешали нам - комнат, коридоров, балконов много, а кроме того, был ведь еще и сад!
Кису-Нюру сменила Киса-Дура, действительно ужасное животное. Разноглазая - с разноцветными глазами - один желтый, другой голубой, она ЕЛА СОБСТВЕННЫХ КОТЯТ!
Помню: я стою на балконе, а из кухни выходит кошка, и во рту у нее - окровавленная голова котенка!
Ира, большеглазая, длинноногая, была на два года старше меня, и мне никогда не удавалось ее догнать. Но когда мы садились играть в поезд, длинные ноги мешали ей. вылезая из разложенных на полу стульев-вагонов. Теперь в переднем стуле-паровозе сидел и командовал составом я.
Большие эти стулья с черными кожаными сидениями, с золотистыми обивочными гвоздиками высоких спинок так и остались там, в детстве. Уцелел только один и стоял потом уже на кухне, рядом с газовой плитою, заменившей к концу 50-х наш керогаз и две керосинки.
На керогазе мы обычно кипятили белье, на керосинках варили обед и даже пекли, прямо над желтым огнем фитилей, баклажаны. Баклажаны лопались, сок их капал на фитили, и в кухне, на весь балкон распространялись чад и копоть.
За керосином мы с Ирой ходили на Великокняжескую. Там, наискосок от Нахимовского училища, в подвале, куда вели крутые гранитные ступени, продавец-"керосинщик" наливал нам, зачерпывая из бочки литровой кружкой, чуть пенящийся, знакомо пахнущий керосин. Жидкость вращалась водоворотом в огромной жестяной лейке и со звоном падала в наш бидон.
Мы несли этот бидон по очереди: Ира до угла, а я - по нашему переулку. Он назывался тогда Учебным, наш переулок, а соседний, в котором жила Ира - Чодришвили, или, как его называли все, Собачий Переулок. Не то, чтобы в нем жило особенно много собак - просто там, на углу Михайловского проспекта, находилось в Прежнее Время сыскное управление, и у сыщиков были служебные собаки, да и самих сыскарей, как известно, в народе именовали "легавыми".
В дни нашей юности на этом месте появился музыкальный магазин: проигрыватели, радиолы, музыкальные инструменты, пластинки... Свою первую пластинку, виниловый диск с записью Второго Концерта Рахманинова мы с Ирой купили именно здесь и часто слушали ее вместе, сидя за уроками в маленькой, ближней к парадной, комнате. Кто-то подарил нам странную игрушку - желтого утенка, самостоятельно пьющего воду. Утенок, сидя на конце длинного шеста-журавля ритмично опускал клюв в воду, и почему-то этот ритм совпадал с первыми, в раскачку, аккордами Рахманиновского Концерта - до сих пор, стоит мне услышать его, перед моими глазами возникает стол с учебниками и этот, пьющий под нашу любимую музыку утенок.
Мы взрослели. Читали друг другу вслух книги, поверяли свои уже не совсем детские тайны.
Мне исполнилось осенью четырнадцать, а Ире шестнадцать в тот год, когда умерла бабушка. С ее смертью семья наша распалась. Мы перестали видеться, я и Ира: родители наши не выносили друг друга. Я не поздравил ее с совершеннолетием, даже не позвонил. Отец не удивился, посчитав это еще одним проявлением моей черствости: ему было так удобнее... Мама не стала с ним спорить, посмотрела на меня внимательно и - успокоилась.
Мы встретились с Ирой только тридцать лет спустя, случайно, на Черепашьем озере. Не в следующей даже, а в четвертой уже моей жизни.
- Алевандра! - услышал я вдруг - ни один человек на Земле, кроме Иры, не мог меня так окликнуть!
Всего одна минута - как, о чем говорить через этот провал в десятилетия?
Я был с женой и детьми. Когда мы распрощались, жена сказала:
- Она на тебя так странно смотрела!
"...как смотрят души с высоты на ими брошенное тело".
Прошло еще двадцать лет, и я узнал, что Иры не стало. Она умерла в Петербурге, в городе, где я жил, ничего не зная о ней, жил и почти привык к этому существованию, в котором не сохранилось ни одного знакомого мне с детства лица, ни одной памятной вещи, ни одной даже школьной - не то что Ириной - фотографии. Остались только эти блестящие глаза, смех, задорное, звонкое, до сих пор звенящее наше - "ЗАВИДУЕШЬ?!".